Наши когти крушат в пыль галактики[28] Брук Боландер

Мой рассказ не о том, как он убил меня – хрен вам, не дождетесь.

За чем другим, а уж за этакой чушью далеко ходить ни к чему: вокруг нее-то, вокруг восхитительно подробных, детальных рассказов о женщинах – рыдающих, униженных, изувеченных, навеки уснувших в сырой земляной колыбели – и вертится половина современных человеческих медиа. Насильники, потрошители, маньяки-преследователи, серийные убийцы, реальные, выдуманные – их имена печатают буквами высотой в десять футов на киноафишах и на рекламных плакатах в сабвее; убийственно вездесущие рассказы об их делах зовут к подвигу новых и новых злодеев. У всех на слуху имена героев, у всех на слуху имена убийц, у всех на виду потроха жертв, снятые крупным планом прямо посреди вскрытия, и кровоточащие пеньки под корень обрубленных крыльев, и ошарашенные коронеры[29], в растерянности звонящие еще более ошарашенным смотрителям местных музеев… Тела жертв вдумчиво анатомируют, подолгу обсуждают, но ни имен, ни историй, что могут запомниться публике, у них не бывает.

Так что не ждите. Не ждите рассказа о том, как и где он ухитрился застать меня врасплох, и о том, кто (да никто, если честно) мог так жутко свихнуть ему в раннем детстве мозги, и о год от года набиравших силу странностях его поведения, которые копы всякий раз списывали на безобидные по сути своей причуды приятного молодого человека из приличной семьи. В самом деле, что тут особенного? Ни тебе драк в лесных зарослях, ни крови под ногтями, ни находок в реке или в запертом багажнике, ни визитных карточек в глотке. Мрачно все это вышло и скверно, и я звала и звала сестер на языке, всеми забытом еще в те времена, когда за воротами Вавилона мягко, неслышно расхаживали девы-львицы. И все. И хватит с вас. И на том-то скажите спасибо. Да не за что, мать вашу, не за что.


А расскажу я вам вот о чем. Не волнуйтесь, это ненадолго.

Кто я такая, он узнал, только покончив с делом. Ни сожалений, ни любопытства не чувствовал (какие там чувства – его сразу после рождения следовало утопить). До этого я была для него всего-навсего вещью, игрушкой, а после – всего-навсего диковинным феноменом.

Отделяя от туловища мои крылья, он в кровь изрезал ладони о медные перья.

В том веке я развлекалась, притворяясь смертной – уж очень курево и шаверму люблю, а шаверму заказывать куда проще, если твой пронзительный крик не пугает мальчишек-курьеров до полусмерти. И вообще бренная жизнь в небольших дозах забавна. Так самобытна, обыденна, приземленна… Колыбельные, листья кувшинок в прудах, летние грозы, и никому не приходит на ум рубить тебе голову с плеч ради какого-то идиотского долга героя перед богами. Хочешь – сиди на заднице ровно, читай себе книжку, и никто тебя не осудит. Опять же, шаверма…

Еще до того, как со мною было покончено, дух мой бежал назад, в Гнездо, в Яйцо. Сестры закудахтали, заворковали, мягко, по-родственному отругали меня, а потом принялись согревать Яйцо огромными медноперыми гузками. Сколько раз им доводилось меня высиживать, сколько раз мне доводилось высиживать их… Сестры должны друг о дружке заботиться. Кроме нас самих, у нас нет никого, а вечная жизнь без любви – дело крайне долгое и тягомотное.

И вот я снова вылупилась из Яйца. Взмахнула крыльями, и ураганы сровняли с землей огромные города в шести разных реальностях. Наверное, я самую чуточку, мать его так, разозлилась.

Может, даже всплакнула. Только вам и об этом знать ни к чему.

Назад, в мир смертных, мы ворвались в «Меркьюри-Кугуаре» 1967 года, с ревом понесшемся по пустынному загородному шоссе: одна из сестер впереди, трое сзади, а я за баранкой, с сигаретой, зажатой в острых зубах. В этих старых машинах хоть крылья во всю ширь расправляй – если, конечно, умеешь как надо свернуть реальность.

В паутине сельских дорог легче легкого заплутать, но мои старые крылья на его чердаке так и тянули к себе, а потому с пути мы не сбились.

Когда мы подкатили к его крыльцу, он был дома один. Гравий дорожки захрустел под колесами, точно кость. Разумеется, у него имелось ружье. И двери он поспешил запереть. Но замки ради нас сами собой отворились, а ружье мы попросту отняли.

Плакал ли он? О да. Как грудной, мать его, младенец.

– Я же не знал, кто ты, – захныкал он. – Не знал! Просто внимание хотел на себя обратить, а ты в мою сторону даже не взглянула, что я ни пробовал!

– Ну что ж, малыш, – отвечаю, втаптывая сигарету в цветастый фамильный ковер, – вот теперь обратил, это уж точно.

Наши когти крушат в пыль галактики. Наши песни внушают страх черным дырам. Наши бритвенно-острые перья режут свет лун в серебристую бахрому, рассекают вселенные на параллельные миры. Растерзали ли мы его на куски? Я вас умоляю! Что за дурацкий вопрос!

Убили ли мы его? Э-э… можно сказать и так. А можно сказать иначе: все его существо, тонким слоем, как жаба, попавшая под колесо, размазанное вдоль бескрайней полосы пространства и времени, молит об остановке, о прекращении существования, но конца этой дороги ему не достичь никогда. Все дело в семантике, верно? Однако я не в настроении играть словами, да и вообще забивать этим голову больше, чем требуется.


О чем это я? Да. Я уже говорила ближе к началу: рассказ – не о том, как он меня убивал. Сказка моя – о странном торнадо, разнесшем в щепки один-единственный дом, и о загадочном исчезновении многообещающего юноши из приличной семьи, над коим местным еще лет этак двадцать в затылках чесать предстоит. Сказка моя – о том, как в местном морге вдруг появилась Джейн Доу[30] с культяпками крыльев на месте лопаток, никем не опознанная и не востребованная. Сказка моя – о том, как мы с сестрами разжились «Меркьюри-Кугуаром» модели 1967 года, на котором гоняем от случая к случаю в свое удовольствие, когда нам вздумается снова пожить среди смертных.

Имя мое вам знать ни к чему: произнести или хоть уразуметь его вы все равно не сумеете. Главное не в именах, главное – это сказки: какие из них рассказаны, какие запомнятся, а какие останутся валяться в придорожной канаве, никем не замеченные и позабытые. Эта сказка – моя, не его. Принадлежит она мне и только мне. И я пропою ее с ветви последнего иссохшего дерева на последней выжженной пламенем звезд планете, когда энтропия положит конец всем мирам, всем «где» и «когда», не оставив от них ничего, кроме блеклых конфетных фантиков. Тогда-то мы с сестрами и споем ее вместе, хором, и прогремит она, точно праведный гневный вопль всех позабытых, доселе никем не услышанных за общим гомоном глоток в чертогах Вечности, и станет последней сказкой, последней историей во всем Мироздании, а после огни наконец-то погаснут и ставни с лязгом опустятся навсегда.

Загрузка...