Я одна — Рихард с детьми уехал на субботу и воскресенье к матери, служанку я отпустила. Рихард, конечно, приглашал и меня, но только потому, что был уверен в отказе. Мое присутствие стеснило бы его и Анетту. К тому же я хотела побыть наконец одна.
Итак, впереди у меня два дня, целых два дня, чтобы написать то, что я должна написать. Но покуда не замолчит этот птенец на липе, мне не собраться с мыслями. До чего же досадно, что я нынче утром заметила его. А все моя проклятая привычка часами торчать у окна и глядеть в сад. Если бы я ограничилась беглым взглядом, он не попался бы мне на глаза. У него серо-зеленое оперение, как кора дерева, на котором он сидит. Я битых полчаса простояла у окна и тогда только его обнаружила, да и то лишь потому, что он начал пищать и трепыхаться. Он еще совсем маленький, летать не умеет, а ловить мошек — и подавно.
Сперва я надеялась, что с минуты на минуту воротится его мать и как-нибудь донесет его до гнезда, а матери все нет и нет. Я закрыла окно, но слышу его по-прежнему. Разумеется, она еще прилетит и заберет его. Верно, ей надо кормить и других птенцов. Ведь он пищит так отчаянно, что она не может не услышать его — если она еще жива. Ну не смешно ли, что меня настолько беспокоит жалкая пичужка, это лишь показывает, до чего у меня расшатаны нервы. Вот уже несколько недель они в ужасном состоянии. Я совершенно не переношу шума, а когда хожу за покупками, у меня вдруг начинают дрожать колени и все тело покрывается испариной. Я чувствую, как бегут по груди и по ногам холодные, липкие струйки, и меня охватывает страх.
Сейчас я не испытываю страха — когда я у себя и комнате, со мной ничего не может случиться. К тому же дома никого нет. Вот было бы оконное стекло чуть потолще, чтобы мне не слышать этот писк. Будь Вольфганг дома, он попытался бы спасти птенчика, хотя он тоже вряд ли знает, как его спасать. Надо запастись терпением, птичка-мать еще вернется. Должна вернуться. Я от всей души этого желаю.
Собственно говоря, со мной и на улице ничего не может случиться. Ну, скажите на милость, кто захочет причинить мне зло? И даже если я попаду под машину, в этом тоже не будет беды, то есть не будет большой беды.
Но я очень осторожна. Прежде чем перейти улицу, я всегда смотрю налево и направо — так меня приучили с детства. Я боюсь только пространства. Но по мне это незаметно, никто до сих пор этого не заметил.
Ведь не могла же она улететь дальше, чем в соседний сад или на худой конец — в следующий за соседним. Здесь при каждом доме сад, наш — один из самых больших и запущенных. Он нужен лишь затем, чтобы я могла глядеть в него из окна. С тех пор как потеплело, на липе наконец проклюнулись листочки. В этом году весна запаздывает на несколько недель. Мне давно уже кажется, что у нас постепенно меняется климат. Где знойные летние дни моего детства, где снежные зимы, где робкие, неторопливые весны?
Если внезапно похолодает, птенцу придется очень худо. Впрочем, что за глупости, и какое мне до него дело? Дался мне этот птенец, мало ли их на свете. Не случись мне его увидеть и услышать, я бы и думать о нем по стала.
Да и вообще, я не собиралась писать про этого злосчастного птенца, а собиралась писать про Стеллу. Я должна написать про нее, пока не начну ее забывать. Ибо мне придется ее забыть, если я намерена вернуться к прежней, спокойной жизни.
На самом деле я хочу лишь одного — жить в покое, без страха и без воспоминаний, как прежде вести хозяйство, заботиться о детях и смотреть из окна в сад. Больше мне ничего не надо. Когда-то я думала, что, если сидеть спокойно, никому не удастся впутать меня в чужие дела. И еще я думала о Вольфганге. Какое счастье — чувствовать его рядом! Он всегда, с самого рождения, принадлежал мне. Не могла же я ради Стеллы рисковать нашим мирным житьем-бытьем.
Теперь-то ясно, что, пойди я на риск, дело для меня едва ли кончилось бы хуже. Стелла мстит мне и отнимает у меня то единственное, к чему еще привязано мое сердце. Какой вздор! Стелла не способна мстить, она и при жизни была беспомощна, до чего же беспомощной она стала теперь! Нет, это я заставляю Стеллу мстить, вот где истина, и это неизбежно, хочу я того или нет.
Правда, я всегда сознавала, что когда-нибудь настанет этот день, и Стелла тут решительно ни при чем. Рано или поздно я все равно потеряла бы Вольфганга. Он принадлежит к числу людей, которые не питают иллюзий и делают необходимые выводы. Я тоже не питаю иллюзий, но живу так, будто иллюзии мне не чужды. Раньше я думала, что смогу еще раз начать все сначала, но теперь уже слишком поздно, собственно говоря, всегда было слишком поздно, и только я упорно не желала этого понять.
Теперь ничто не имеет смысла, ибо Вольфганг все равно уйдет от меня. Для него так лучше.
Где-то я читала, что человек ко всему привыкает и что привычка — величайшая сила в нашей жизни. Я с этим не согласна. Это всего лишь отговорка, к которой мы прибегаем, чтобы не думать о страданиях ближнего, чтобы не думать и о собственных страданиях. Действительно, человек может многое снести, но не по привычке, а потому, что в нем теплится слабая надежда в один прекрасный день превозмочь привычку. То, что ему это почти никогда не удается — из слабости, из трусости, — еще ничего не доказывает. Или просто существуют две категории людей: одни привыкают, другие — нет? Как-то не верится, это скорее зависит от конституции человека.
Когда мы достигаем известного возраста, нас охватывает страх и мы пытаемся бороться с неизбежностью. Мы смутно сознаем, что заняли обреченную позицию, и предпринимаем отчаянные, хотя и слабые, попытки сопротивления. Если первая попытка кончается неудачей — а она, как правило, кончается неудачей, — мы складываем оружие до очередной, еще более слабой попытки, после которой становимся еще более жалкими и несчастными.
И вот Рихард исправно пьет красное вино, гоняется за юбками и за гонорарами, моя подруга Луиза ловит молодых мужчин, которым она годится в матери, а я стою перед окном и упорно гляжу в сад. Только Стелле, этой молоденькой глупышке, удалась первая же попытка.
Я предпочла бы оказаться на ее месте, тогда мне не пришлось бы сидеть и писать ее грустную историю, ибо это и моя грустная история. Я предпочла бы умереть вместо нее и не слышать, как кричит этот птенчик. Почему никто не защитит меня от этого крика, от мертвой Стеллы, от мучительной красноты тюльпанов на комоде? Терпеть не могу красные цветы.
Мой цвет — голубой. Он придает мне мужество, он отдаляет от меня людей и предметы. Рихард думает, будто я ношу голубое потому, что оно мне к лицу. Он не знает, что я ношу его для самозащиты. Что никто не посмеет меня тронуть, пока я в голубом. Голубой цвет никого и ничего ко мне не подпускает. Стелла любила красный и желтый; в красном платье, которое я ей подарила, она попала под колеса желтого грузовика.
Ослепительная желтая смерть низверглась на нее, как солнце, я думаю, она была ужасающей и прекрасной, как смерть в древних сказаниях.
Мне пришлось ее опознавать. Лицо не пострадало, но было покрыто зеленоватой бледностью и казалось много меньше, чем при жизни.
Исчезло растерянное, полубезумное выражение последних дней, уступив место ледяному покою.
Стелла всегда была чуть неповоротливой и робкой, даже в радости ее правильное крупное лицо оставалось неподвижным. Оно лишь озарялось внутренним светом до самых губ. Короткое время Стелла была очень счастлива, но она не сумела усвоить правила игры, не сумела приспособиться и поэтому должна была погибнуть.
Легкомысленная и алчная мать еще ребенком спихнула ее в интернат. Я помню, как тогда, лет пять назад, я наблюдала за Стеллой в церкви. Она преклонила колена рядом со мной, лицо ее было обращено к дароносице, глаза широко распахнуты, чуть припухлые, полуоткрытые губы выражали покорность. С таким же выражением смотрела она потом на вечернюю газету, за которой скрывалось лицо Рихарда. Вольфганг тоже это видел. Он то краснел, то бледнел и наконец поперхнулся, чтобы отвлечь мое внимание от Стеллы. В свои пятнадцать лет он не хуже, чем я, знал, что совершается у нас на глазах, и отчаянно пытался уберечь меня от этого знания, а я со своей стороны думала только об одном — как бы оградить Вольфганга и потому делала именно то, что надлежало делать, другими словами — ничего.
Итак, покуда Стелла, неспособная скрывать свое единственное большое чувство, неудержимо близилась к роковой развязке, покуда Рпхард пытался обмануть нас своим неуязвимым добродушием, я старалась ничего не видеть и не слышать — ради Вольфганга и немножко ради себя самой, ибо для меня нет ничего противнее, чем семейные стычки и дрязги, достаточно малейшей натянутости, чтобы на несколько недель вывести меня из равновесия.
Уединенная тишина моей комнаты, сад за окном, нежность, наполняющая меня при виде Вольфганга, — неужели я могла рисковать всем этим (а для меня это действительно всё) ради какой-то девочки, которая тупо и неудержимо шла навстречу судьбе и с первой минуты, едва в ней зародилось это примитивное, дурацкое чувство, была обречена на гибель нашим расколотым, распадающимся миром.
Итак, вмешиваться не стоило, а лучше бы вмешаться — ведь передо мной была молодая жизнь, и я не спасла, не удержала ее от столкновения с убийственным металлом машины.
Погибнуть можно по любой причине — из-за глупости не менее легко, чем из-за чрезмерной осторожности; и, хотя первый способ представляется мне более достойным, это не мой способ.
Луиза, мать Стеллы, объявилась только после похорон. Дома ее не оказалось, и ни один человек в том крохотном провинциальном городке, где она живет, не знал, куда она уехала. Когда нам удалось наконец с ней связаться, все было кончено. Рихард сам уладил дело, аккуратно и пристойно, как улаживает он все дела. И вот Луиза — а она, надо сказать, уезжала с другом сердца, молодым человеком, в Италию — сидела перед нами в нашей гостиной и рыдала.
Рихард сказал ей несколько общих фраз, которые в его устах звучат куда убедительнее, чем в моих, — слова искреннего участия. Его голубые глаза потемнели и увлажнились, впрочем, это происходит и тогда, когда он просто пьян или взволнован, а мне тем временем вспоминались могильные венки на голом холмике. Совсем мало венков, потому что у Стеллы в этом городе никого не было, кроме нас и нескольких школьных подружек. Я думала про венки и про ее раздавленное, обескровленное тело в деревянной темнице. Впервые меня охватило сострадание. Дурацкое, бессмысленное сострадание, потому что Стелла была мертва, но оно росло, как физическая боль, камнем залегло в груди, растеклось до пальцев. Эта боль относилась уже не к самой Стелле, а к ее мертвому телу, обреченному на распад.
Я слышала, как говорит Рихард, но не понимала ни слова. Объятая ужасом, я смотрела на его глаза, влажные и живые, и каждый его волосок был живой, и кожа, и руки, у меня перехватывало дыхание, когда я на них глядела.
Для непосвященного мы были супружеской четой средних лет, которая пытается утешить убитую горем мать.
Вот только Луиза — совсем не убитая горем мать. Смерть Стеллы ей на руку. Мы это знали, и она знала, что мы это знаем, но она охала и плакала, как полагается по роли.
Раз Стеллина доля наследства — аптека — достанется Луизе, она может выйти за своего магистра, который и не подумал бы на ней жениться, не будь этой удачи. Теперь Луиза может купить этого молодого и крепкого мужчину и какое-то время доказывать себе, что ей крупно повезло.
Стелла была всем нам в тягость, была для всех помехой, наконец-то помеху убрали с пути. Разумеется, если бы она благополучно вышла замуж, куда-нибудь уехала или каким-то иным путем исчезла из поля зрения, было бы куда лучше. Но, слава богу, она вообще исчезла и о ней можно забыть.
Я видела по Рихарду, как основательно он успел уже забыть о ней, поскольку забвение у него — функция тела. А тело его о ней забыло; он сидел рядом со мной, крупный, плечистый, охочий до новых женщин и новых приключений, и поглаживал костлявые куриные лапки Луизы своей широкой холеной рукой, а рука у него такая теплая, сухая и приятная на ощупь.
От этой теплоты, от успокоительных звуков его голоса Луиза перестала хныкать.
— Всегда, — причитала она, — всегда я ей говорила, осторожнее переходи через улицу, о чем она только думала, хотела бы я знать?
— Да, — сокрушенно поддакнул Рихард, — мы тоже хотели бы это знать, не правда ли, Анна?
Он взглянул на меня, я кивнула. Ни тени иронии не было в его голосе. Я извинилась и сказала, что мне надо заглянуть на кухню. Но я пошла не на кухню, а в ванную и слегка подрумянилась. Бледность меня портит.
У Стеллы последнее время тоже были бледные щеки, но ей было девятнадцать лет, ее лицо от страдания становилось тоньше, становилось взрослым и привлекательным. А женщина за тридцать должна бы вообще утрачивать способность к страданию, ее внешности оно только вредит.
Когда Стелла появилась у нас, ее кожа была покрыта легким загаром. Она была недурна собой, но начисто лишена шарма и грации. На современный вкус она была слишком здоровая и сильная. Недаром потребовался тяжелый грузовик, чтобы умертвить ее. Стелла поступила очень благородно, как бы ненароком сойдя с тротуара, чтобы впоследствии можно было говорить о не счастном случае. Кстати, вот лишнее доказательство, как мало Луиза знала свою дочь, если она могла поверить в несчастный случай. Рассеянность Стеллы была рассеянностью молодого, сильного и сонливого зверька, который и в полусне отыщет верный путь и пройдет сквозь джунгли большого города. Даже шофер грузовика, молодой, бестолковый парень, и тот не поверил в несчастный случай. Стелла решила умереть, и, так же самозабвенно, не помня себя, как некогда попала в жизнь, она выпала из жизни, а жизнь и не подумала ее удержать малой толикой любви, доброты и терпения.
Стелла вправе рассчитывать на нашу признательность. Как было бы ужасно, если бы она приняла снотворное или прыгнула из окна. Ее благородство, благородство сердца проявилось и в том способе смерти, который она избрала, подарив всем нам возможность поверить в несчастный случай. Впрочем, мне от этого не легче, ибо тот единственный, кто должен был поверить в несчастный случай, не поверил и никогда не поверит. Стелла вечно будет стоять между мною и Вольфгангом. Миновало время детской нежности и доверия. Вольфганг ненавидит отца и презирает меня за трусость. Лишь много позже он поймет меня, в ту пору, когда, подобно мне, будет сновать из комнаты в комнату, наедине с тоской и сознанием безысходности. Но меня уже не будет на свете, как нет на свете моего отца, чье насмешливое снисхождение вызывало у меня в детстве неуверенность. Взгляд отца, когда я играла в куклы, — это взгляд, каким я провожаю Вольфганга, когда он с товарищем уходит играть в теннис, и которым он уже сейчас наблюдает за играми своей маленькой сестренки.
Будь сейчас Вольфганг со мной, он непременно затеял бы спасать пичужку, а мне пришлось бы его отговаривать, потому что, если мать птенца не вернется, ему все равно не помочь, раз он еще не умеет есть самостоятельно. Только мать могла бы спасти птенца, а я начинаю сомневаться, что она когда-нибудь вернется. Он кричит так жалобно, что притягивает меня своим криком к окну. Он стал еще меньше, заметно меньше, хотя и утром был уже до того крохотный, что просто уменьшаться некуда. Теперь я вижу его вполне отчетливо — комочек перьев разевает глаза и клюв, обезумев от страха и голода. Его мать больше не вернется. Я снова закрыла окно. Солнце озаряет птенца. Может, он заснет и даст мне несколько часов передышки, раз я не буду за него беспокоиться. От крика он обессилеет раньше времени. Возможно, ему хочется пить, конечно же, хочется. Ну не смешно ли, что меня выбивает из колеи какой-то птенчик. Рихард высмеял бы меня. Я должна поверить, что мать найдет его и дело с концом. Порой мне кажется, что моя неспособность верить накликает беду. Может, и Рихард не стал бы таким, если бы я слепо ему верила, может, все сложилось бы иначе, если бы мой отец, когда я привела Рихарда в дом, не посмотрел на нас таким странным взглядом. Откуда он мог знать, кто дал ему право знать, что будет дальше, и кто дает мне право преследовать Вольфганга взглядом, как раньше я преследовала Рихарда и Стеллу.
Надо приучить себя смотреть мимо людей и предметов, нельзя, чтобы всякий мог по глазам прочесть твои мысли. А еще лучше совсем разучиться думать, ибо даже мысли способны убивать. Я так и думала, что он погубит Стеллу. Думала, покуда он и впрямь ее не погубил. Я знаю, что Рихард боится моих мыслей. Суеверный, как, впрочем, все жизнелюбцы, он испытывает страх перед тем, что выходит за рамки его понимания. Однако он достаточно силен, чтобы переступить через свой страх, как переступает через все, что становится ему поперек дороги.
Почему, почему не было мне предостережения в тот сентябрьский день, когда к нам приехала Стелла? Почему я не отказала Луизе наотрез? Зачем мне понадобилось пускать к себе в дом чужую девушку, тем более что и Рихард был отнюдь не в восторге? Он согласился лишь ради меня и поскольку знал, что она проживет у нас не больше десяти месяцев.
Луиза — моя подруга, другими словами, она уже тридцать лет считает себя таковой. Любить я ее никогда не любила, еще в школе она была жадной, пронырливой и злобной. Ей вечно хотелось того, что она видела у меня: сперва она клянчила у меня ластики, лакированные пояски, бутерброды, позднее ей нужны были мужчины, которые ухаживали за мной, а теперь с помощью своей дочери она разрушила мой покой, стоивший мне таких трудов. Луиза — тот самый ворон, который приносит несчастье: она некрасива, худа и падка до мужчин. Но за всю нашу совместную жизнь я так и не смогла доказать Рихарду, что Луиза мне в тягость. Он не в состоянии понять, как это нельзя отделаться от человека, который тебе неприятен.
Сам Рихард просто не способен оказаться в таком положении. Если человек ему бесполезен, он в два счета отделывается от него. Вот и Стелла понадобилась ему лишь ненадолго, на наких-нибудь несколько недель. Слишком много с ней было возни. Зачем завзятому игроку серьезный и медлительный ребенок? Ни одна женщина не прискучила Рихарду так быстро, как Стелла.
Раньше Рихард ее не встречал, Луиза, как правило, приезжала к нам одна, и потому он составил себе ложное представление о ее дочери. Я до сих пор не могу поверить, что Стелла точно была дочерью Луизы, хотя для сомнения нет никаких причин. Отец Стеллы едва ли отличался высокой порядочностью, раз он рискнул сделать Луизу матерью. Впоследствии он, должно быть, жалел об этой оплошности и пытался защитить свою дочь от своей жены, искусно, но не совсем предусмотрительно составив завещание. Согласно завещанию, Луиза могла пользоваться лишь процентами с капитала, аптеку он оставил Стелле. Но лучше бы он распорядился своим добром иначе, поскольку из-за этого завещания Стелла нажила себе в лице родной матери неумолимого врага.
Тяготясь такой обузой, Луиза отдала Стеллу, до той поры робко прятавшуюся по углам, в монастырскую школу, и тем единственный раз сделала дочери добро. В монастыре Стелла обрела столько любви, что ей хватило этого запаса на целых восемь лет. Потом Стелле следовало бы изучать фармакологию, но Луизу это никак не устраивало: чем меньше Стелла будет разбираться в том, в чем ей надлежит разбираться, тем лучше для Луизы. Однако Стеллу так или иначе надо было пристроить, а мать решительно не знала, к чему ей дочь, когда у нее есть и подруги, и собаки, и любовники, и потому надумала спихнуть ее ко мне по крайней мере на год — срок обучения на торговых курсах. Должно быть, Луиза не раз и не два твердила себе в тихом отчаянии, что приближается день Стеллиного совершеннолетия. Разумеется, это не разорило бы Луизу — у нее при всех обстоятельствах сохранялась ее доля, к тому же, надо полагать, она порядком нагрела руки за минувшие годы, ибо старый и слабоумный опекун Стеллы едва ли был для нее серьезной помехой. Оставался только вышеупомянутый молодой человек, за которого ей безумно хотелось выйти и которого — это сознавала и сама Луиза — можно было получить только за деньги. Я готова признать, что для Луизы действительно создалось безвыходное положение.
Итак, Стелла прибыла к нам, вторично изгнанная матерью и не особенно желанная гостья для нас.
Наш дом поставлен таким образом, что не терпит посторонних или даже обычных посетителей. По причинам, которые можно и не объяснять, друзья Рихарда никогда не станут моими друзьями, а моих друзей Рихард недолюбливает. Вдобавок посторонним не известны те многочисленные табу, которые мы привыкли соблюдать в домашнем обиходе и которым следуют даже наши дети. Правда, это несколько сужает темы разговоров, но уж лучше так, чем бесконечные размолвки. К тому же чужой помешал бы нашим отношениям с Вольфгангом. Нам мешали решительно все, даже маленькая Анетта, не говоря уже о Рихарде. Потому-то я и не стала заводить живущую прислугу, а нашла приходящую — неразговорчивую и мрачную особу, которой мы нисколько не интересны, для которой мы всего лишь люди, чей дом она должна убирать за хорошую плату. Погруженная в размышления и заботы о незнакомых нам людях, она молча выполняет свои обязанности. Я думаю, даже марсиане и те не могут быть для нее более чужими, чем мы. По молчаливому соглашению мы делимся на две партии — Рихард с Анеттой и я с Вольфгангом — и неукоснительно соблюдаем правила игры. Рихард заводит порой короткие и, пожалуй, чрезмерно сердечные разговоры с Вольфгангом, Вольфганг с безупречной вежливостью поддерживает эти разговоры; Анетта порой сидит у меня на коленях, я, разумеется, укладываю ее спать, а она целует и обнимает меня. Но не все так просто, как кажется. Я подозреваю, что Вольфганг во все времена любил отца, хотя и видел его насквозь, и что если у Рихарда есть тайное горе, то горе это зовется Вольфганг. Рихард наверняка страдает от того, что сын удался не в него, страдает настолько, насколько он вообще позволяет себе страдать, ибо Рихарду и на самом деле нужен друг, а Вольфганг никогда не станет его другом. Что до маленькой Анетты, то инстинктивно, разумеется, я должна ее любить и любила бы, не будь она до такой степени похожа на своего отца. Не она виновата, что при взгляде на нее меня порой охватывает ужас. Я вижу ее цветущее личико, ощущаю ее теплоту, слышу ее смех и понимаю, что все это так же ничего не значит, как ничего не значат теплота и смех Рихарда. Оба они — и Анетта и ее отец — по природе своей силки, которые расставил господь бог или кто-то иной для тех, кто медлителен и верен, кто наделен чувством и воображением.
А может быть, Анетта слишком здорова и счастлива, чтобы ее можно было любить по-настоящему? О, этот ребенок всегда достигнет того, чего пожелает, и никогда не пожелает недостижимого. Она слаба и беспомощна, как слаб и беспомощен маленький тигренок или цветок-мухоловка. Рихард гордится своей дочерью, хотя в глубине души отлично сознает, что она всего лишь благожелательный соучастник, и всего лишь до тех пор, пока он потворствует ее капризам. Но поскольку Рихард никого так не любит, как себя самого, ему волей-неволей приходится любить и свое маленькое подобие.
Он способен порой дать ей хорошего шлепка, на что Анетта отвечает негромким воем. Вольфганга он не ударил ни разу, Вольфганг из тех детей, которых не бьют. А Рихард слишком умен, чтобы расписываться в собственной слабости и поступать заведомо несправедливо.
В первые недели после своего водворения у нас Стелла ужасно всех стесняла. Рихарду, любящему потягивать по вечерам красное винцо, курить и читать, пришлось поддерживать разговор с девчонкой, до смерти утомительной и вообще никчемной. Анетта к ней ревновала, как ревнует ко всякому, кто претендует на внимание ее близких, Вольфганга угнетала перемена домашней атмосферы, а я корила себя за чрезмерную молчаливость и за неумение общаться с молодыми девушками. Я и подумать не могла о том, чтобы проникнуть в Стеллины мысли. Эта крупная красивая девушка, разве чуть здоровей, чем надо, была в нашем доме чужеродным телом, что и сама прекрасно чувствовала. Она казалась скорее необщительной, чем застенчивой, годы пребывания в интернате наделили ее скованностью, но я думаю, что и там она производила странное впечатление. Она не была миленькой, ребячливой и простодушной, какими обычно бывают молодые девушки. Она, скорее, походила на женщину, которая по случайности осталась ребенком. Но как ни молчалива была Стелла, оказалось, что не замечать ее попросту невозможно. В уродливом коричневом платье, купленном для нее Луизой, Стелла выглядела много хуже, чем могла бы, и все же не замечать ее было попросту невозможно. Комнату для гостей, куда мы решили поместить Стеллу, я пыталась загодя приспособить для молодой девушки, поставила туда кое-какие безделушки, столь любимые девушками, накрыла темную мебель кружевными салфетками.
Когда я увидела Стеллу, первым моим побуждением было унести эти пустячки из ее комнаты, но, раз Стелла их уже видела, пришлось оставить все как есть. И вот лошадки, собачки и балерины продолжали стоять на комоде и выглядели более чем странно рядом с этой крупной и серьезной девушкой. По-моему, Стелла никогда не занималась по-настоящему. Она сидела над своими книгами и тетрадями и явно изнывала со скуки. Считала она неважно и, наверно, по стенографии была хуже всех в классе. Не знаю, были ли у нее хоть какие-нибудь способности. Она возилась со своими цветами и зверушками, охотно бралась за черную работу и вязала из грубой серой шерсти жилеты и носки для неведомых бедняков. Эти неказистые на вид изделия она пересылала в свой монастырь. Рихард подтрунивал над ее тягой к благотворительности. Тогда она вскидывала крупные, тяжелые, очень белые веки и смеялась тихо и неловко, как человек, который еще не выучился смеяться. Вязала она только затем, чтобы часами оставаться наедине со своими мыслями, не прослыв при этом бездельницей.
О чем эти мысли, я не знала. Порой я вообще сомневалась, что у нее есть какие-то мысли, настолько неподвижным было ее лицо. Она охотно играла с Анеттой, и Анетта мало-помалу начала отвечать благосклонностью на благосклонность. Вольфганг лишь издали наблюдал за ней, и взгляд его выражал одновременно любопытство, застенчивость и предубеждение. Он и в этом был совершенно мой сын — ему бы и в голову не пришло сблизиться с посторонним человеком. Когда я поняла, что мне так и не удастся выработать правильное отношение к Стелле, я оставила всякое попечение о ней, начала вести себя, как встарь, когда у нас в доме не было никаких девушек. Правда, присутствие Стеллы по-прежнему тяготило меня, но я помнила, что мне недолго придется терпеть. Я всегда держалась со Стеллой очень приветливо, так же как приветлива со своей служанкой, почтальоном или одноклассниками Вольфганга.
Я вернулась к своим прежним раздумьям, снова начала расхаживать от одного окна к другому, либо с сигаретой, либо упрятав руки в рукава, и глядеть в сад, уже облетевший. Я покупала цветы, которые с каждым днем становились все дороже из-за холодов, я исправно ходила гулять с Анеттой, беседовала с Вольфгангом о книгах, которые тот по-прежнему глотал, хотя, наверно, далеко не все были для него подходящим чтением. Я, разумеется, вела хозяйство и сердилась на Анетту за то, что она ленива и распущена в школе, и, как заведено, обсуждала с Рихардом все вопросы, касающиеся детей и хозяйства. Но это делалось бездумно, по привычке, а истинная жизнь была в стоянии-у-окна, в беспокойной ходьбе по дому и в чувстве теплоты, когда глядишь на Вольфганга.
Несколько лет назад со мной произошло нечто низведшее меня до уровня автомата; автомат исправно выполняет свои обязанности, почти не знает страданий и лишь на короткие мгновения принимает прежний облик женщины молодой и полной жизни. Трогательная линия шеи у Вольфганга, розы в белой вазочке, сквозняк, вздувающий занавески, — и вдруг я сознаю, что покамест еще жива.
И еще одно наполняет меня страхом, наполняет ужасом, чувством, будто уже в ближайшую секунду что-то ринется на меня и разрушит невидимую стену.
Страхи мои напрасны, я понимаю, но снова и снова это возвращается ко мне, смотрит на меня с незнакомых лиц на улице, поднимается ко мне собачьим воем, бьет в нос запахом крови в лавке у мясника, трогает меня ледяными пальцами, когда я вижу круглое и добродушное лицо Рихарда.
Да, должно быть, что-то произошло со мной несколько лет назад, и с тех пор я боюсь, что мне не вынести непостижимое для моего ума и сердца единство добра и зла. Чтобы вынести это знание, нужна исполинская сила. Но исполины не попадают в такое положение. Исполинская сила избавляет от необходимости думать. Исполины предпочитают жить. Во все времена думающие принуждены отказываться от жизни, а живущим незачем думать. Спасительный шаг никогда не будет сделан, ибо тот, у кого хватило бы сил, не знает, что его нужно сделать, а знающий не способен к действию.
Стелла была из тех, кто живет. Она скорей походила на крупную, серую кошку или на молодое деревцо, чем на человека. Безгрешная и бездумная, сидела она за нашим столом, дожидаясь своей судьбы. Рихарду достаточно было протянуть руку, чтобы обхватить ее смуглое запястье. Он не протягивал руки, но зато улыбался и с довольным и спокойным видом разрезал мясо на своей тарелке.
Рихард — предатель по натуре. Природа даровала ему тело, способное к непрерывному наслаждению, и он мог бы жить в свое удовольствие, если бы та же природа не наделила его блистательным разумом. Именно разум и обращает в подлость все деяния его наслаждающегося тела. Рихард поистине выродок, он заботливый семьянин, популярный адвокат, страстный любовник, он предатель, лжец и убийца.
Все это я знаю уже много лет и, если бы знала, по чьей вине я это знаю, убила бы того человека.
Раньше я считала, что во всем виноват Рихард, и возненавидела его. Но уже давным-давно я поняла: Рихард не виноват, что я таким образом воспринимаю самый факт его существования. На свете много ему подобных, и весь свет это прекрасно знает, и мирится с этим, и не затевает историй. По чьей вине я не могу мириться, как другие? Медленно, но неуклонно покидает меня надежда, что в один прекрасный день виновный предстанет передо мной, а если даже он и предстанет, я все равно не буду знать, как с ним поступить. Гнев мой давно развеялся, остался лишь ужас, целиком завладевший мною, обступивший меня со всех сторон, как отравленный воздух. Ужас проник в меня, пропитал меня насквозь, сопровождает меня повсюду. Выхода нет. И больше всего пугает меня мысль, что даже сама смерть недостаточно смертельна, чтобы положить ему предел.
Но и самый ужас и знание правды, которую не следует знать, в конце концов включены в распорядок будней. И я судорожно цепляюсь за этот распорядок, за поданный вовремя обед, за повседневную работу, за гостей и за прогулки. Я люблю этот распорядок, ибо только благодаря ему я могу жить.
Однажды я вдруг заметила, с каким трогательным безразличием носит Стелла свои платья — эти коричневые, темно-красные и лиловые убожества, которые либо узки, либо широки ей и одинаково свидетельствуют о злобном нраве Луизы.
— Если купить ей приличное платье, — сказала я Рихарду, — она бы у нас стала красавицей.
Он оторвал взгляд от газеты, удивленно поглядел на меня и спросил:
— Ты думаешь?
Я знала, что он питает слабость к изящным, элегантным женщинам, и продолжала расхваливать Стеллу. Рихард только смеялся и сострадательно покачивал головой, а под конец сказал, что мы не обязаны покупать Стелле платья. Через два года она вступит во владение аптекой и начнет прилично одеваться.
— Луиза — чудовище, — сказала я.
Рихард с комическим удивлением пожал плечами и расхохотался. И вдруг меня осенило. А что, если уговорить Стеллу заняться своими туалетами? Я закрыла глаза и представила себе, как она в белом платье спускается по лестнице, пухлые губы улыбаются, рыжеватые волосы блестят, и вся она гибкая и молодая, красивая и соблазнительная. Я взглянула на белые уверенные руки Рихарда, державшие газету, и почувствовала странное удовольствие при мысли, что Рихард с его пристрастием к искусственным и утонченным прелестям, не способен вообразить эту красоту.
На следующей неделе в дом явилась портниха и сшила для Стеллы несколько платьев из недорогой материи, но светлых тонов, как и подобает молодой девушке.
Превращение оказалось полным. Стелла подошла к зеркалу и впервые увидела себя.
— А ты красивая, — сказала я ей и поправила складку на платье.
Она даже не глянула в мою сторону. Не отрывая глаз от зеркала, удивленная, растерянная и всецело захваченная новым чувством, которое пробудили в ней мои слова и собственное отражение в зеркале, она с серьезным видом повторила:
— Я красивая.
И еще раз:
— Я красивая.
Я имела право торжествовать победу, мы обвели злобного дракона — Луизу — вокруг пальца. Может статься, преображенная Стелла привезет домой жениха, который проследит за тем, чтобы впредь состояние Стеллы не проматывалось на Луизины платья, шляпки и любовников. И эта мысль доставляла мне радость — сама не знаю почему. Собственно говоря, я никогда не радовалась победе, победа скорее повергает меня в смущение, а то и в печаль, легкую, но мучительную печаль. Может быть, дело в том, что моя победа неизбежно означает чье-то поражение, я ставлю себя на место побежденного и разделяю с ним его скорбь. Но Луизу я ненавидела до такой степени, что победа над ней едва ли огорчила бы меня. Нет, радость мою омрачало лицо Стеллы в зеркале, это сияющее лицо, эта молодая, цветущая плоть и покорный взгляд, озаренный новым блеском. Мне стало как-то не по себе. Девочка Стелла прекратила свое существование. У нее в груди образовалась пустота, куда неизбежно хлынет мирская суета, — вот что меня смущало, ибо не в моей власти управлять потоком, который заполнит эту пустоту.
— Стелла, — поспешно спросила я, — Стелла, а разве тебе ничего не задали на сегодня по стенографии?
Трогательным детским движением она закрыла ладонью глаза и повернулась ко мне. Руки у нее упали, блеск в глазах угас, со вздохом она пошла к дверям.
В этот вечер Рихард еще не заметил, что перед ним сидит новая Стелла. Зато Анетта заметила и Вольфганг тоже, он задумчиво и вопросительно поглядывал на меня.
А Стелла, в платье земляничного цвета, почти ничего не ела и мечтательно глядела перед собой. Еще не ведая разлада со своим здоровым, молодым телом, она самозабвенно прихлебывала чай маленькими глотками.
Птенец все еще сидит на липе. За всю ночь он не сдвинулся с места. Он больше не кричит, а только попискивает. Если запереть окно, его совсем не слышно. Он стал такой крохотный, его даже птенцом не назовешь. Мать не прилетела и, боюсь, уже никогда не прилетит.
Всякий раз, когда я остаюсь дома одна, мне становится ясно, что это не мой дом. Порой я чувствую себя здесь временным жильцом. Мне принадлежит только вид из окна — и больше ничего. Раньше я еще могла внушать себе, что у меня по крайней мере есть свой дом, но с тех пор как умерла Стелла, золотая клетка обернулась темницей. Если зрение меня не обманывает, даже сад отступил от нашего дома. Сад уходит от меня медленно, едва заметно, однажды утром он вообще исчезнет, и тогда я буду глядеть из окна в пустоту и думать, что здесь росла когда-то липа, а там был газон с кустами калины.
Быть может, во всем виноваты окна: они мутнеют с каждым днем и рано или поздно закроют от меня сад.
Пошел дождь, птенцу это на пользу, если только дождь не холодный. Влага освежит его, он, наверно, изнывает от жажды. Не думаю, что он так уж страдает. Должно быть, забылся от слабости. Он выпал из своего мира, из рук птичьего бога, я не в силах помочь ему и должна его забыть.
Впрочем, я собиралась писать про Стеллу и про то, как мы ее погубили.
Все началось с проклятых новых платьев, хотя нет, не с платьев, началось, конечно, с того, что я пустила ее в наш дом. Мне следовало бы помнить, что для Рихарда не существует границ, что для него нет ничего святого и что большой простодушный ребенок покажется завидной добычей мужчине, который пресыщен всяческими разновидностями любви и жаждет перемен. Нельзя вводить ягненка в волчье логово, а я поступила именно так. Я спрашиваю себя, почему это меня терзает? Кому я обязана отчетом, чьей кары боюсь? Я ведь знаю, что меня донимают отнюдь не моральные сомнения. Мне думается, каждый человек несет свой закон в себе самом и каждому поставлены границы, которых он не должен преступить, если не хочет уничтожить себя самого. Моим законом была неприкосновенность жизни, а я преступила свою границу, когда спокойно и бездумно наблюдала, как у меня на глазах растоптали молодую жизнь.
Я не ставлю себе целью осудить Рихарда, у меня была другая задача — защитить жизнь, оградить ее от поползновений убийцы. А что я сделала? Я вела жизнь обеспеченной дамы, я стояла у окна, вдыхая ароматы различных времен года, а тем временем подле меня калечили и убивали.
Стало быть, нечего и удивляться, если мой сад отвергает меня. Ведь та же таинственная сила, которая заставляет зеленеть листья дерева, гнала по сосудам молодого тела кровь, живительную красную влагу, лужами застывшую на мостовой.
Липа знает о моем предательстве, и умирающий птенчик тоже знает. Они отрекаются от меня. Я читаю это в глазах детей, чувствую, когда глажу чужих собак и кошек, а когда приближаюсь к гиацинту, что стоит на моем туалетном столике, он цепенеет испуганно и отчужденно.
Предателю нет прощения, говорят мне глянцевитые цветы, их аромат напоминает о сладковатом запахе, который исходил из Стеллиного гроба.
Разумеется, я могла бы убежать от этого знания, но мне надоело убегать. Я понимаю, никому не станет легче от того, что я признаю свою вину. Даже мне самой не станет легче. Я никогда не верила в благость исповеди. Для других она, может быть, и существует, надеюсь, что существует, но силы, которым подвластна я, ничего не забывают и не прощают. Они просто отвергают непослушное дитя.
Помнится, я как-то срезала нераспустившиеся пионы с вянущих стеблей. Я надеялась, что дома, в воде, они простоят еще немного, и, правда, на другой день бутоны начали раскрываться, я видела, как проклюнулись крохотные лепестки, а потом произошло страшное: словно зеленые руки умершей матери внезапно выронили их, они упали, красными шариками упали на скатерть.
Вот и я выпала из большой зеленой руки, что привела меня в этот мир. Я падаю, падаю, и никто уже меня не подхватит…
Стелла, Стелла, даже в сырой земле тебя охраняли и поддерживали сотни крохотных пальцев-корешков, насколько же я более мертва, чем ты!
Спустя два месяца после водворения Стеллы в нашем доме я впервые заметила у Рихарда тот зоркий, оценивающий взгляд, каким он обычно смотрит на женщин. Возможно, он и раньше смотрел на нее этим взглядом, только я не замечала. Я не знаю человека, от которого было бы так же легко утаить что-либо, как от меня. Мне попросту скучно мешаться в дела чужих людей, скучно и противно до глубины души.
Тогда, в середине ноября, я была всецело поглощена Вольфгангом. Мы вместе переводили «Илиаду». Работа над переводом и лицо Вольфганга, увлеченное, мальчишеское, дарили мне такое спокойствие и умиротворение, какое только доступно людям моего склада. Я знаю, это было не счастьем, это было чем-то другим, заменителем счастья для людей, которые по тем или иным причинам не могут сподобиться настоящего счастья. Моя комната стала нашим суденышком, и, покуда мы стояли у стен Трои, окружавшая нас действительность куда-то исчезла. Ахилл, по мнению Вольфганга, просто-напросто страдал истерией. Вольфганг неодобрительно морщил нос, и я отлично его понимала, хотя всегда сожалела о том, что прекрасное безумие древних в наши дни называют истерией. Вольфганг, разумеется, и не подозревает, что наша заурядная истерия в самом недалеком будущем снова обернется прекрасным безумием.
Сердце Вольфганга, к моему величайшему удивлению, было отдано Кассандре — на мой взгляд, эта особа едва ли может привлечь подростка. Впрочем, почему бы и Вольфгангу не предвидеть, что именно Кассандра окажется истинной героиней? Почему мы так недооцениваем наших детей? Недавно я случайно откопала одно из своих школьных сочинений, и оно повергло меня в величайшее изумление. Мне даже не верилось, что это написала я, но нет, передо мной знакомый детский почерк, почерк четырнадцатилетнего человека, не надломленного, способного верить. Куда исчез этот человек в последующие годы? Не знаю. С завистью и восхищением смотрела я, сорокалетняя женщина, на листок бумаги, и чувство невосполнимой утраты возникло у меня в сердце.
Иногда Вольфганг говорит вещи поистине гениальные. Чем дальше, тем реже ему будет это удаваться, и под конец он станет таким, как я сейчас, — будет стоять у окна, исполненный глухой тоски о полузабытом и неизведанном. Чуть костлявее, чем надо, высокий человек с задумчивым взглядом серых глаз, с нервическими руками, которые зажигают и гасят одну сигарету за другой, беспомощный, как я, как мой отец, как мой далекий предок, который первым ощутил зов тревоги и подошел к окну своей хижины.
Итак, в ноябре, когда я всецело была поглощена «Илиадой» и Вольфгангом, Стелла как-то вечером сказала мне, что поступила на курсы итальянского языка и три раза в неделю будет возвращаться не раньше девяти. Я пристально посмотрела на нее: она стояла передо мной с нежным румянцем на слегка выступающих скулах, сплетя длинные пальцы и не глядя мне в глаза. Я подумала, что итальянский она все равно знать не будет, потому что у нее нет способностей к языкам, но что самое намерение заслуживает похвалы. Впрочем, меня это мало трогало, по мне, может изучать хоть киргизский, что, кстати сказать, больше для нее подходит. Стелла не моя дочь, пусть занимается чем угодно. Я пробормотала несколько слов насчет холодного ужина и снова окунулась в перипетии Троянской войны.
И Стелла принялась исправно посещать вечерние курсы. Именно тогда она начала превращаться в молодую женщину. Угловатые движения стали мягче, лицо круглее. Теперь я скорее назвала бы ее миленькой, чем красивой, и как ни приятно было на нее глядеть, но в прежних, темных платьях она мне даже больше нравилась.
Вскоре Рихард начал ходить с ней на званые вечера. Вообще-то, как я теперь припоминаю, я сама этого хотела. Я терпеть не могу некоторые праздничные сборища и потому была очень рада, что мне удалось подсунуть ему другую спутницу вместо себя. Помнится, он даже сопротивлялся, но, как я уже говорила, Рихард очень умен. Домашняя портниха сшила для Стеллы платье из дешевенькой белой тафты, и Стелла выглядела в этом наряде как принцесса в цветном кинофильме. Рихард явно гордился ее внешностью и вообще держал себя этаким добродушным дядюшкой. Впрочем, он не разыгрывал дядюшку, это свойство его натуры, которое мирно уживается с совершенно противоположными свойствами — он умеет искусно пользоваться любым из них. Рихард, во-первых, дипломат, а во-вторых, насильник, стоит ли удивляться, что он почти всегда добивается своего. С величайшим терпением и упорством он пытается достичь своей цели в белых перчатках. Лишь когда не помогает обаяние, он становится жестоким. Но об этом знают немногие, а тех, кто знает, он до такой степени держит в руках, что они не смеют восстать против него.
Итак, они отправились на какой-то вечер, добрый дядюшка и глупая девчонка.
После их ухода я пошла на кухню, собрала ужин для детей, поставила все на поднос и отнесла в детскую. Анетта лежала на ковре, задрав ноги, и читала «Мики-Мауса». От ее громкого смеха я вздрогнула. Я всегда вздрагиваю, когда слышу ее смех. Меня пугает, что восьмилетняя девочка может смеяться, как Рихард, или, точнее, смеяться, как смеялся бы Рихард, будь он маленькой девочкой. Анетта — единственная из нас, кто не повинен в смерти Стеллы. Вольфганг, сам того не ведая, явился в некотором роде орудием. Ради Вольфганга, стремясь сохранить у него иллюзию, будто он растет в благополучной семье, я на все закрывала глаза. Нет, нет, не только ради Вольфганга, а еще из обычной инертности и трусости.
Вольфганг вышел из своей комнаты мне навстречу, взял у меня поднос с молоком и подошел со мной к столу. В этом мальчике с самого раннего детства есть что-то трогательное. Уже грудным младенцем он был, так сказать, сдержан и тактичен.
И хотя он ведет себя в общем, так же как все мальчики его возраста, мне кажется порой, что он делает это лишь из понимания и чувства солидарности. Выпадают минуты, когда мы меняемся ролями, я веду себя как неразумное дитя, а его темно-серые глаза смотрят на меня кротко, с отеческой снисходительностью. За его внешним послушанием и покладистостью скрыто нечто совсем, совсем другое.
Вольфганг — единственный человек, который может лишить Рихарда обычной уверенности. Вообще же они избегают друг друга и ухитряются делать это, даже сидя за одним столом.
Я обняла Вольфганга за плечи и сказала:
— А правда, Стелла была сегодпя хорошенькая, как принцесса?
Он сердито посмотрел на меня.
— Скажешь тоже: принцесса. Дура она, и больше ничего. Ты в тысячу раз красивей.
Я улыбнулась, польщенная:
— Очень мило с твоей стороны, но ты не прав. Она сегодня и правда напоминала принцессу.
Он промолчал и отвел глаза.
Потом я села на край его кровати. Свет фонаря падал с улицы на лицо Вольфганга, я видела, что он напряженно о чем-то думает.
— Ты о чем? — спросила я все тем же шутливым тоном.
Лицо его, мгновение назад напряженно-строгое, вдруг сделалось по-детски мягким.
— А почему бы нам с тобой не съездить куда-нибудь? — спросил он. — Только вдвоем. Анетта пусть едет к бабушке, а папа уже не маленький, может раз в жизни и один уехать.
Я поразмыслила. Конечно, Вольфганг прав. Мы бы отлично провели с ним время на берегу какого-нибудь озера или в горах. Почему я непременно должна каждый год таскаться с Рихардом, которому без меня тоже будет куда веселее?
Рихард любит гонять на бешеной скорости, «пропускать» пять городов за день, а вечером еще отправляться на поиски развлечений. Каждая совместная поездка изматывает меня до предела, потом я до самой зимы никак не могу прийти в себя. Каждый год я дрожу при мысли о предстоящем путешествии и каждый год покорно уезжаю с Рихардом.
А ведь правда, почему бы хоть раз в жизни не поступить так, как мне приятно и как давно уже хочется?
— Хорошо, я поговорю с папой, — ответила я Вольфгангу. Я знала, что разговор будет не из легких. Рихард считает своим долгом проводить отпуск вместе со мной. Наиболее ненавистное для него — это положение, которое он характеризует словами «несолидность» и «распущенность», быть может, потому, что сам он непрерывно пребывает в таком положении. С его точки зрения, иметь с супругой раздельные спальни, проводить отпуск не вместе, а по воскресеньям не ходить с детьми в кино или в зоопарк — это свидетельство дурного вкуса. По доброй воле он в жизни со мной не расстанется. Я хранительница его очага и его детей, и, как человек, тайно погрязший в анархии, он превыше всего ценит внешний порядок и пунктуальность. Я не знаю блюстителей морали более строгих, чем тайные ее нарушители, ибо они-то понимают, что человечество погибло бы, если бы каждый получил возможность жить так, как живут они.
Вскоре после замужества я однажды спросила у Рихарда:
— За что ты меня любишь?
Он ответил быстро и уверенно:
— За то, что ты принадлежишь мне.
Значит, он любил меня не за красоту или за мои душевные качества, а лишь как свою собственность.
Он любил бы всякую женщину, окажись она на моем месте, точно так же любит он своих детей, свой дом — короче все, что ему принадлежит. Что-то во мне уже тогда возражало против этого сорта любви, но я промолчала, ибо поняла, что настоящий разговор между нами невозможен.
Ни одна любовница никогда не заставит Рихарда покинуть свою семью, другими словами — свою собственность, а если я сама когда-нибудь вздумаю его оставить, он будет настойчиво и мстительно преследовать меня, чтобы испортить мне жизнь. Но Рихард из тех мужей, которые отбивают у жены всякую охоту заводить любовника. Я не вынесла бы даже самой робкой ласки другого. Я жена Рихарда и ничего больше, а с тех пор, как я избегаю его близости, я обречена на одиночество.
Некоторое время все мои чувства были отданы Вольфгангу. Я сделалась сумасшедшей матерью и сама очень скоро это поняла. Тогда я начала строго за собой следить. Никто не знает, как часто я отдергивала протянутую руку, преодолев мучительное желание погладить его волосы, его лоб. Никто не знает, как часто я, постояв у дверей детской, поворачивала и бесшумно уходила к себе. Я старалась не замечать запаха его кожи, его голос, обаяние черных ресниц над круглыми щеками.
Той меры нежности, какую я себе позволяю, как раз хватает, чтобы я могла жить, не портя при этом Вольфганга.
Но как знать, а вдруг я все-таки его порчу, вдруг я всегда его портила.
— А теперь спи, — сказала я Вольфгангу.
Он обхватил руками мою шею, уткнулся холодным носом в мою щеку и ответил:
— А Стелла все равно дура.
Я осторожно высвободилась и вышла из детской. Меня огорчало, что Вольфганг недолюбливает Стеллу, потому что сама я уже начала привыкать к ней.
Рихард и Стелла вернулись поздно. Я притворилась, будто сплю, чтобы не разогнать сон разговором. Из-под опущенных век я наблюдала, как Рихард разделся, аккуратно сложил вещи — в таких делах он сама аккуратность — и прошел в ванную. Вскоре он вернулся, благоухая мылом и зубной пастой, и лег рядом. Он подсунул руку под мои плечи и тотчас уснул. Это движение у него означает: видишь, я вернулся и надеюсь застать все в полном порядке, в том самом порядке, который по чистой случайности носит имя Анна и спит в моей постели.
Я давно уже не стряхиваю с плеч его руку, так и в тот раз я продолжала спокойно лежать на ней, ощущая ее тепло сквозь шелк ночной рубашки и неотрывно глядя в темноту. В ту ночь мне приснилось, будто я встретила на улице бедную Кассандру и, взбешенная ее прорицанием, бросила в нее камень. Но что именно она мне напророчила, я начисто забыла в момент пробуждения.
Рихард еще раза два-три брал с собой Стеллу на званые вечера, и девушка начала уверенней держаться, свободней разговаривать, больше походить на своих сверстниц. Впрочем, я и тогда не сумела сблизиться с ней. Я слышала, как она болтает на кухне со служанкой, видела, как она играет с Анеттой, и злилась, что не могу придумать, о чем бы с ней поговорить. Вольфганг ее откровенно избегал, а Рихард, судя по всему, не обращал на нее внимания. Да и то сказать, он мало бывал дома. Поскольку его контора расположена в центре города, он приезжает домой лишь к ужину, иногда очень поздно. Где он проводит большинство вечеров, я не знаю и не желаю знать.
По воскресеньям мы обычно ездим куда-нибудь всей семьей либо Рихард водит детей в кино, последние месяцы одну Анетту, потому что у Вольфганга появились свои интересы. Стало быть, Стеллой он не занимался. По воскресеньям она предпочитала сидеть дома, что-то штопала, стирала, делала себе маникюр, готовилась к занятиям. Наверно, ей было очень скучно, потому что читать она не любила. Изредка я давала ей ту или иную книгу. Она принимала ее с благодарностью, но, немного полистав, откладывала в сторону. Больше удовольствия доставляло ей кино, она возвращалась оттуда возбужденная, с горящими щеками. Порой мне казалось, что Рихард только и ждет, когда это чужеродное тело покинет наш дом. В такие минуты мне становилось ее жаль, но сама она едва ли чувствовала его равнодушие.
Я ни о чем с ней не разговаривала, только о самых будничных делах. Если я изредка пыталась вовлечь ее в серьезный разговор, мои попытки не находили отклика. По-моему, она так и не перестала меня стесняться. Я приписывала это тем обидам, которых она натерпелась от Луизы. Каждая женщина Луизиного возраста и вообще каждая мать должны были внушать ей страх.
Однажды мартовским вечером мы засиделись с Вольфгангом. Анетту я уложила. В комнате стояла тишина, оба мы не любили слушать музыку, когда читаем. Я думала, что с минуты на минуту вернется Рихард и спугнет нашу прекрасную тишину деятельным шумом. Эта мысль так меня огорчала, что я перестала понимать, что читаю. Вольфганг наклонил голову, темная прядь, упавшая ему на лоб, красновато поблескивала в свете лампы. И как всякий раз, когда я вижу Вольфганга за чтением, мне мучительно захотелось его погладить. Но я не поддалась искушению, кто знает, как бы он к этому отнесся. Я ограничилась тем, что сунула ему конфету, он буркнул «спасибо» и положил ее рядом с книгой. Да, Вольфганга сладостями не купишь. Ои их берет, а потом они валяются у него в комнате, покуда их не съест вездесущая Анетта.
Я встала и подошла к окну. Дождь лил с самого утра. И тут я увидела, как по дорожке, опустив голову и чуть пошатываясь, спешит Стелла, то ли пьяная, то ли смертельно усталая.
— Стелла идет, — сказала я и обернулась. Вольфганг как будто не слышал. Стелла отперла дверь и скрылась в подъезде. Я слышала, как она поднимается на крыльцо, как отпирает и как раздевается в передней. Вошла она минут через пять, не раньше, и, ослепленная ярким светом, закрыла глаза.
— Ты вся вымокла, — сказала я с укором, — у тебя, что, зонтика не было?
— Да, — повторила Стелла, все еще задыхаясь от быстрой ходьбы. — У меня зонтика не было. — Ее блестящие мокрые волосы плотно прилегали к голове. Я налила ей чаю, она села к нам за стол и выпила его, почти не отрываясь, словно умирала от жажды.
— Стелла, почему ты дрожишь? — спросила я. — Что с тобой?
Стелла метнула в меня почти злобный взгляд.
— Ничего, — ответила она, — ничего со мною нет, просто я очень бежала, у меня из-под носа ушла электричка.
И, отвернувшись, начала крошить булочку.
Вдруг я заметила, что Вольфганг перестал читать. Он исподлобья глядел на Стеллу, и жаркий румянец медленно заливал его лицо — до самого лба. Я проследила за его взглядом и увидела, что на блузке у Стеллы не хватает двух пуговиц, а шея покрыта странными пятнами.
— Вольфганг, уже поздно, — сказала я. — Ложился бы ты спать. — Он беспрекословно повиновался, встал и вышел из комнаты. Когда за ним закрылась дверь, я хотела было поговорить со Стеллой, но решила, что не стоит. Она сама заметит беспорядок в своей одежде, когда будет раздеваться — если еще не заметила. Выглядела она такой измученной, что даже сидеть не могла. Очень скоро она встала из-за стола, а я опять уткнулась в книгу. Рихард вернулся минут через пятнадцать в отличнейшем расположении духа. При всем своем уме Рихард не замечает, что его с головой выдает множество мелочей. Например, такое отменное настроение ясней ясного доказывает, что он либо выпил, либо возвращается от женщины. Но в этот вечер он не пил — от него совсем не пахло вином. Аппетит у него был превосходный, и съел он гораздо больше, чем ему, на мой взгляд, следует есть перед сном. За едой он с увлечением рассказал мне о процессе, в котором сегодня участвовал и который закончился полным оправданием его клиента. Он явно старался показать, что его прекрасное расположение духа объясняется именно этим. Но меня ему не провести, я знаю разницу между хорошим настроением после служебных удач, весельем после холостяцких попоек и бьющей через край жизнерадостностью после любовного приключения — торжеством самца, заполучившего свою самку. Всякий раз, когда Рихард пытается заговорить мне зубы, я испытываю необъяснимый стыд. Хотя стыдиться, казалось бы, следует вовсе не мне. Именно бесстыдство Рпхарда заставляет меня цепенеть от стыда. Я не могу смотреть ему в глаза, теряю способность к легкой застольной болтовне, которая, на его взгляд, приличествует обстоятельствам. Да, актриса я никудышная, зато Рихард играет за нас обоих. Наконец Рихард завершил рассказ и уткнулся в газету, не переставая с видимым удовольствием потягивать свое красное вино.
Я легла и, когда он вошел в спальню, притворилась спящей. Он заботливо погасил свет и сунул руку ко мне под одеяло. Рука легла мне на плечо, а я не шелохнулась. Какая это была живая и теплая рука! Всего лишь несколько часов назад эта рука ласкала другую женщину, но у меня она почему-то не вызвала отвращения. Если бы я не знала, каков Рихард на самом деле, ничто бы не омрачало нашего счастья. Меня и по сей день временами охватывает желание все позабыть и довериться этому большому, сильному телу, которое затем и создано, чтобы получать и дарить наслаждение.
Нет, не отвращение вызывала во мне эта легкая рука на моем плече, а слишком хорошо мне знакомый страх перед якобы прирученным хищником. При хорошем питании и уходе хищник способен довольствоваться кратковременными ночными вылазками, после чего с сытым ворчанием заползает в свою клетку. Вот только порой этот хищник забывает вовремя уничтожить следы своих злодеяний, и тогда от него пахнет духами его жертвы, а белый воротник его рубашки испещрен кроваво-красными пятнами губной помады.
Разумеется, я могла бы бежать, я годами носилась с этой мыслью, но на деле бегство невозможно. Совместная жизнь с Рихардом меня вконец испортила. Любая моя попытка была бы лишена смысла с тех пор, как я узнала, что бывают добродушные убийцы, блюстители закона, ежечасно его попирающие, отважные трусы и верные предатели. Противоестественное смешение ангельского лика и бесовской рожи стало для меня настолько привычным, что чистый и незапятнанный облик вызвал бы у меня глубочайшее недоверие.
Рихард уснул. Его рука по-прежнему лежала на моем плече, но теперь она была тяжелой, невыносимо тяжелой и жаркой.
Я выскользнула из постели и пошла на кухню — за стаканом воды.
Проходя мимо дверей Стеллы, я услышала, как она стонет. Я остановилась и прислушалась. Стелла плакала. Она плакала не тихо и сдержанно, как плачут взрослые люди по неписаным законам скорби, она плакала навзрыд, горько и безудержно. Такой плач производит гнетущее впечатление. Я вспомнила странные пятна у нее на шее. Ясно как день: Стелла сбилась с пути. Разумеется, мне следовало бы ее предостеречь, разделить ее горе или по крайней мере постараться ее утешить.
Я не сделала ни того, ни другого, ни третьего. Я не перепошу подобные взрывы чувств, а кроме того, мне было ясно, что, раз эта девушка пробудилась, ее не удержишь. Много лет подряд ее томили взаперти, в затхлом, искусственном детстве, без единой капли нежности. Следует ли удивляться такому взрыву? Впору только проклинать себя: где была моя голова, когда я дарила ей новые платья и отпускала ее на вечера? Я знаю, каких мужчин можно там встретить. Все они ничуть не лучше Рихарда. Разве только рангом пониже — жалкие, омерзительные, похотливые лгуны. Любой из них мог без труда совратить это глупое, неопытное существо.
Мне вспомнились ее вечерние курсы, и я решила хоть раз незаметно последовать за ней, чтобы узнать, с кем она встречается.
Принимая это решение, я заранее знала, что никогда его не выполню. Все это было слишком гадко и противно.
Когда я снова легла, я вдруг обратила внимание, что от Рихарда пахнет только лосьоном для бритья. Значит, женщина, с которой он был сегодня, не душится. Я села на постели, пристально глядя на его лицо, сливавшееся с белизной подушки, и вдруг мне стало дурно. Я упала навзничь и несколько секунд ничего не сознавала и не чувствовала. Когда сознание ко мне вернулось, я ощупью достала из тумбочки снотворное и запила его целым стаканом воды. Как уже не раз бывало в давно минувшие ночи, у меня возникло чувство, будто нечто ужасное подступило к окружающей меня хрупкой стеклянной стене и я уже слышу его зловонное дыхание.
На другое утро Стелла вышла бледная, с красными веками. Рихард против обыкновения задержался дома, и она попросила подвезти ее на машине. Просьба эта явно не привела Рихарда в восторг, но он ничем не выказал своего неудовольствия и даже предложил Вольфгангу ехать с ними. Я поняла, что он не хочет оставаться наедине со Стеллой. Ситуация сложилась такая, что даже самому Рихарду было не по себе. Но Вольфганг отказался, он обещал приятелю зайти за ним. Отвечал Вольфганг очень вежливо, но я чувствовала скрытый вызов в его голосе. Рихард поднял брови, хотел что-то сказать, но раздумал и лишь деловито взглянул на часы.
Позже всех, как и обычно, ушла Анетта, а я наконец села завтракать, попутно просматривая газеты. Потом я составила меню на всю неделю и начала поливать цветы. Это занятие отнимает у меня не меньше получаса. У нас очень много цветов, и поливка их дает мне иллюзию, будто я делаю что-то полезное и нужное. Впрочем, я прекрасно сознаю, что растрачиваю свои чувства на предметы, которые в этом совершенно не нуждаются. Ночные рыдания Стеллы, честно говоря, меня ничуть не тронули, скорее, вызвали смятение и брезгливость. А когда я увидела, что засох маленький кактус, это всерьез меня огорчило.
Цветы я люблю даже больше, чем зверей, ибо они безгласные, не могут двигаться и потревожить меня среди моих неотвязных бесплодных раздумий.
Пришла служанка, начала хозяйничать на кухне, а я все стояла с лейкой у окна и глядела в сад. Утренний ветер ерошил голые кусты, и мне казалось, будто это непрерывное дрожание веток, эта скрытая, едва заметная тревога хочет сказать мне о чем-то очень важном, чего я не могу понять. Без тоски и сожаления, даже без приязни вспомнила я некоторые дни своего детства. Маленькая девочка тех дней умерла — была задушена и зарыта большими ловкими руками. Горевать незачем, она почти не сопротивлялась, а предметы и людей, которые не сопротивляются, не стоит жалеть.
Служанка добралась до моей комнаты, а я перешла в другую и начала уже оттуда смотреть в сад.
Пришел почтальон. Я слышала, как он сунул письма в щель, но не двинулась с места. Я не жду почтальона. Я не жду писем. Единственный человек, который мог бы написать важное для меня письмо, — это я сама, и, значит, оно никогда не придет. Я слышала, как служанка отнесла почту в гостиную, но продолжала разглядывать сплетение ветвей. Почки на деревьях и кустах чуть набухли после дождя, молодая трава влажно поблескивала.
Прежде я порой поддавалась искушению и выходила в сад, но это не приносило мне ничего, кроме разочарования. Самое удачное для меня расстояние — это если глядеть из окна.
Итак, я стояла у окна и знала, что мне необходимо поговорить с Рихардом. Я уже загодя слышала его удивленный, негодующий голос. Рихард никогда и ни в чем не сознается — это одно из основных его правил. И в этом его сила, ибо благодаря такому поведению люди легковерные слепо ему верят, а протесты недоверчивых разбиваются о голую скалу отрицания. Покуда он неравнодушен к Стелле, точнее сказать — покуда ее молодое, здоровое тело его возбуждает, он все равно с ней не порвет, а когда страсть иссякнет, никакая сила в мире не помешает ему бросить девушку. Знала я также, что Стелла беспрекословно, рабски предана Рихарду и скорее позволит себя убить, чем его выдаст.
Я глядела в сплетение набухающих почками ветвей, думала о том, как мало времени отпущено Стелле для счастья, и вдруг мне показалось бессмысленным омрачать своим вмешательством этот и без того малый срок.
Тем более, что ничего уже не исправишь. Некоторое время Стелла будет очень страдать, потом постепенно успокоится — как успокаиваемся мы все, если хотим жить дальше. Она выйдет за кого-нибудь из тех людей, за которых выходят, потерпев разочарование, народит детей и постепенно обо всем забудет. Но никогда уже она не станет такой, какой была до того, как появилась в нашем доме и возбудила у Рихарда желание.
Я ненавижу стычки с Рихардом, я их трепещу. Когда надо измыслить для меня наказание, Рихард не знает пощады. Все эти наказания неизбежно касаются Вольфганга. Рихард умен как бес, и я его боюсь. Разумеется, я понимала, что это недостойная увертка. Что мои удобства и покой, даже покой Вольфганга ничего не значат, когда у меня на глазах губят молодое, беззащитное существо ради удовольствия, в котором не отказала бы Рихарду любая уличная девка.
Я закрыла окно, я знала, что не стану говорить с Рихардом.
Наступила весна. Стелла опять успокоилась, тайное счастье переполняло ее. Теперь она выглядела как молодая женщина, и это делало ее более обыденной, чем раньше. Она предпочитала сидеть у себя в комнате, и никто о том не печалился, никто, кроме маленькой Анетты, которая частенько скреблась у ее дверей и, потерпев неудачу, возвращалась к своим играм.
Вольфганг все так же избегал ее, а Рихард — тот никогда не обращал на нее внимания. Он и видеть-то ее почти не видел, разве что по воскресеньям. Его обуяло в эту пору какое-то мучительное беспокойство, он поздно возвращался домой, а его неизменная бодрость начала действовать мне на нервы. Рихард из породы тех людей, которые до того заполняют комнату своей жизнерадостностью, что остальным просто нечем дышать.
Только Анетта этим не тяготилась. В присутствии отца она всегда расходится так, что удержу нет, а он не скрывает своей любви к ней. Анетта может добиться от Рихарда всего, чего ни захочет, и использует это обстоятельство с обворожительной наглостью, в чем также сказывается достойная дочь своего отца. Зато Вольфганг начал в ту пору стеснять Рихарда, ибо его сдержанная вежливость рядом с неуемной веселостью отца отдавала высокомерием.
Вольфганг стоял у окна и смотрел в сад. Услышав мои шаги, он обернулся, и я увидела, что глаза у него потемнели от горя, гнева или просто от раздумий. Он сразу улыбнулся, но неуверенной, робкой улыбкой, чтобы скрыть от меня свои мысли.
— Ты о чем думал? — спросила я.
— Знаешь, мама, — ответил он, — я думал, что какая-нибудь крохотная собачонка или даже пчела дороже, чем все остальное, например собор или самолет.
Я поглядела на него с радостным изумлением. Ну не диво ли, что мысль, которую я никогда не высказывала вслух, самостоятельно вызрела у него в мозгу? Это и обрадовало и опечалило меня. Впрочем, он поторопился тут же ослабить впечатление от своих слов.
— А может, я и не прав? Ведь собака достается человеку почти даром.
Что-то здесь не так, почувствовал он, да и на самом деле здесь что-то было не так. Я могла по глазам прочесть обуревавшие его сомнения, угадать его растерянность.
Я поспешно сказала:
— Ты, конечно, прав. Предметы имеют не только денежную, но и естественную ценность, и она-то не меняется в ходе тысячелетий. Все остальное не играет роли, значима только жизнь.
Мне не очень приятно было произносить это, я предпочла бы, чтобы подобные мысли еще долгое время не приходили ему в голову, чтобы он мог жить без сомнений.
Очень скоро он тоже начнет страдать — это я отлично понимала. Быть может, я потому и привязана к Вольфгангу сверх всякой меры, что мне столько раз приходилось в нескончаемые дни и ночи войны таскать его в подвал, изо всех сил прижимая к себе, чтобы согреть своим теплом, и не ведая иной мысли, кроме желания уберечь этот крохотный росток жизни. Тогда я еще верила и в Рихарда и в любовь, оба эти слова были для меня однозначны. Теперь мне остался только Вольфганг, и еще до сих пор в своих снах я таскаю крохотный сверток по темным подвалам, сквозь пыль и запах гари от падающих домов.
И наоборот — до чего же все просто было с Анеттой. Я родила ее в чистой, непереполненной клинике, кормила грудью при хорошем питании, все без усилий, все как бы шутя, словно завела себе котенка: тот ползает сперва по комнате, а потом, глядишь, становится на собственные ножки. Анетта с таким же успехом могла быть ребенком моей подруги, которого привезли ко мне погостить, — ребенком, которого кормят, купают, причесывают, которому надевают белые носочки, подле которого согреваются, вдыхая его здоровый детский запах.
Анетта ни для кого никогда не составляла проблему — и никогда не составит. А неприятное чувство, мимолетно возникающее у меня в ее присутствии, если она забирается ко мне на колени и осыпает меня поцелуями, относится вовсе не к ней, и я отгоняю его, едва оно возникнет.
Мне приятно, когда Анетта меня целует, хотя я знаю, что она может так же пылко расцеловать своего отца, молочницу, доктора и соседскую собаку. Ее поцелуи — это внезапный взрыв, который ничего не значит, они ни к чему не обязывают, и через минуту о них забываешь.
Вольфганг никогда никого не целует. Если он на мгновение прижмется носом к моей щеке, то это целое событие по сравнению с поцелуями Анетты.
Итак, он снова повернулся к окну, а я, не знаю почему, решила отвести его мысли в другое русло.
— Ты не хотел бы повидать Фрица? — спросила я. — Или тетю Эллу?
Он не хотел. Я заметила, что мешаю ему, и ушла, а он снова застыл у окна.
Минут через пятнадцать я нашла его в той же позе, и мне это очень не понравилось.
— Хочешь, давай посмотрим тот научно-популярный фильм, — предложила я, — а потом заедем за папой на работу.
Он резко обернулся ко мне.
— Нет, — сказал он. — Только без папы. Можно просто погулять, витрины посмотреть и вообще.
Мне было все равно. С чувством, будто приступаю к выполнению бог весть какой важной обязанности, я надела пальто и шляпку. Правда, я решительно не могла понять, почему Вольфганг, не далее как вчера говоривший мне, что ему ужасно хочется посмотреть этот фильм, вдруг надумал разглядывать витрины, да еще в такой мало подходящий, ветреный день, но, с другой стороны, я считала, что свежий воздух пойдет нам обоим на пользу.
Около часа бродили мы по улицам, Вольфганг усиленно бодрился, предлагал мне поглядеть на то и на это — словом, так откровенно играл роль, что сердце у меня сжалось от горя. Что-то с ним творилось неладное. Мне жутко стало, когда мы вернулись домой; Вольфганг сел за стол и вдруг у меня на глазах как-то осунулся. Он сидел над своим какао, бледный, под глазами черные круги, и словно бы смертельно усталый. Я сама уложила его и посидела рядом, пока он не заснул. Потом я вспомнила, что весна — самое для него утомительное время года и что он всегда очень тяжело ее переносит.
Я тоже изрядно устала и решила не дожидаться Рихарда.
Анетта гостила у бабушки, значит, я могла спокойно лечь. Я не слышала, когда вернулся Рихард, да и Стеллу увидела только за завтраком.
Через несколько дней произошел знаменательный эпизод с фиалками. Я даже точно могу сказать, что это было в среду, иначе говоря в тот день, когда у Стеллы нет вечерних занятий. В черном, чуть узковатом платье она вдруг возникла передо мной и протянула мне букетик фиалок.
— Прелестные цветы, — сказала я и взяла у нее букетик. В эту минуту я от души ее пожалела. Я догадывалась, как ей худо. Взгляд у нее был молящий и грустный, она вдруг снова сделалась тем большим, нескладным ребенком, каким была, когда приехала к нам. Я наклонилась и поцеловала ее в щеку. Она испуганно отпрянула, какое-то мгновение мне казалось, будто она вот-вот с громким плачем бросится мне на шею. Мое невольное движение — я инстинктивно подалась назад — подействовало на нее отрезвляюще. Этим все и кончилось. Стелла ушла к себе, а я — к себе и продолжала, как уже много дней подряд, отгонять всякие мысли о ней.
Немного спустя Вольфганг спросил меня, кто принес цветы. Когда он услышал имя Стеллы, у него тотчас сделался сердитый и угрюмый вид, как у древнего старца. Не проронив больше ни слова, он ушел.
Я переставила фиалки со стола на комод, я чувствовала себя беспомощной и несчастной. Потом спохватилась, что надо собрать ужин.
А еще поздней, лежа с книгой в постели, я забыла и Стеллу, и фиалки, и себя самое. Только Вольфганга не забыла, гнетущей тревогой притаился он где-то в подсознании.
Наступил апрель. Я исправно выполняла свои обязанности, все шло как по маслу. Анетта приносила из школы плохие отметки, я ежедневно устраивала ей диктовку. Вольфганг против обыкновения проводил почти все время у своего приятеля, а что делал Рихард — хоть убей, не помню, наверно, был такой же, как всегда. Собственно, в его жизни и не происходило ничего необычного. Он, правда, собирался в недалеком будущем порвать любовную связь, но ему уже столько раз случалось проделывать эту операцию, что это не могло бы вывести его из душевного равновесия.
Курсы, которые посещала Стелла, ни с того ни с сего закрылись посреди учебного года. Она уже не давала себе труда обманывать меня, а я ни о чем не спрашивала. Я хотела пощадить ее и не терзать излишними расспросами. Теперь она все вечера проводила дома. Мы часто сидели с ней за чаем, поджидая Рихарда. Но Рихард был как никогда загружен работой и возвращался очень поздно. От него теперь пахло еще не знакомыми мне духами, и я мечтала об одном: лишь бы Стелла этого не заметила. В тот вечер, о котором пойдет речь, я предпочла бы, чтоб она легла, но она упорно сидела за столом и читала газету, хотя глаза у нее слипались от усталости.
Впрочем, читать она не читала, а просто закрыла газетой лицо и не шевелилась. Она упустила из виду, что, когда читаешь газету, надо время от времени переворачивать листы. Я понимала, что с ней творится. Обезумев от тоски и отчаяния, она ждала Рихарда, чтобы хоть взглянуть на него, услышать его голос, перехватить беглый взгляд. Я хорошо себе представляла, какие унижения ей уже пришлось вытерпеть и какие еще предстоят. Сотни раз я задавала себе один и тот же вопрос: поговорить с ней или не стоит. Но я не хотела признаний, мне нечего было отвечать на признания и к тому же надоело лгать.
Когда наконец-то заявился Рихард, я вышла на кухню заварить свежий чай. Возвращаясь из кухни, я подошла к дверям гостиной и услышала, как Рихард что-то втолковывает Стелле. Наши двери хорошо заглушают звук, слов я не разобрала, но от меня не укрылся злобный и безжалостно холодный тон Рихарда. Стелла, должно быть, отличалась из ряда вон выходящим упорством, ибо не в обычае Рихарда разговаривать с женщинами таким тоном. Обтекаемая и ни к чему не обязывающая любезность ему больше по душе. Я толкнула подносом дверь и вошла, по мере сил сохраняя на губах равнодушную усмешку.
Она стояла, прислонясь к печке, и комкала в руках носовой платок. Лицо у нее было белее печных изразцов, я поспешила отвести взгляд.
Она сказала «покойной ночи» голосом, от которого у меня мурашки пробежали по спине, и вышла из комнаты стремительно, но неуверенно, как слепая.
— Стелла скверно выглядит, — сказала я Рихарду.
Рихард пожал плечами.
— Бог знает, где ее носит. Я вздохну с облегчением, когда она вернется к матери. Слишком это большая ответственность. У нас решительно нет времени всерьез заниматься ею.
Я промолчала, да и что было отвечать? Свет лампы озарял его гладко выбритое, цветущее лицо, а когда я наклонилась к нему с чашкой чаю, мне ударил в нос нежный, незнакомый аромат. Потом, когда я сидела за столом против Рихарда, созерцая невозмутимое спокойствие на его лице, и думала, как, должно быть, рыдает в эту минуту Стелла на своей постели, меня захлестнула волна дурноты. Нет, это невозможно, думала я, так не бывает. А в душе сознавала, что очень даже возможно, что просто я не способна это понять.
Когда мы наконец легли, было совсем поздно.
На другой день Стелла вернулась с занятий уже в четыре и сразу заперлась у себя. Она не вышла к ужину, и я отнесла ей чай и булочки прямо в комнату. Она лежала бледная как смерть, ее искусанные губы были красней обычного и словно распухли. Она пробормотала что-то насчет ужасной головной боли и отвернулась лицом к стене. Я дала ей таблетку и вышла. На другой день она тоже не встала, от еды отказалась и все время пролежала лицом к стене. Температура у нее была нормальная, пульс тоже. Когда она снова встала и пошла на занятия, это был уже совсем другой человек. Она почти не показывалась у нас в гостиной, большую часть дня лежала, а вид у нее порой делался просто безумный. Я по-прежнему ни о чем не расспрашивала, боясь того, что мне предстоит услышать в ответ. Я по наивности все еще считала себя — а тем самым и Вольфганга — непричастной к темным махинациям Рихарда. Я искренне, от всей души сострадала Стелле, когда видела ее красивое лицо с выражением немой, иступленной боли, но не желала разрушать стену, которая покамест отделяла меня от этой боли.
Как-то днем я пригласила Стеллу съездить в город, надеясь хоть немножко ее развлечь. Мы сделали кой-какие покупки, причем Стелла в своем теперешнем безумном состоянии едва ли сознавала, где она и что с ней, а я держалась неуверенно, неловко и даже чуть брезгливо. Я заметила, что люди оборачиваются нам вслед, и поспешила затащить Стеллу в кафе, где Рихард порой встречается со своими партнерами по шахматам. Мне было до жути не по себе подле этой ходячей богини скорби, я с радостью стукнула бы ее, чтобы вывести из транса.
— Стелла, — резко сказала я, — слушай, Стелла. — Она не слушала. Выкатив глаза от ужаса, она смотрела куда-то мимо. Я посмотрела туда же и увидела, как за соседним столиком кто-то мне поклонился. Это был знакомый Рихарда, некий доктор В., гинеколог, у него кабинет недалеко от приемной Рихарда. Рихард в свое время был у В. адвокатом, когда тот разводился, и лихо выиграл дело. В. однажды надумал избавиться от жены и подстроил все так, чтобы ее застали с одним из его приятелей — конечно, с согласия последнего. Этот фокус не им придуман, все знали, как было дело, и хихикали у него за спиной. Тем не менее В., как обманутый супруг, легко получил развод, и его даже не обязали платить алименты.
Всякий раз, когда я вижу этого человека, меня тошнит. Теперь Стелла уставилась в свою чашку. Я заплатила и сказала:
— Пойдем.
Она кивнула и поднялась. На улице я взяла ее под руку и заметила, как она дрожит.
Что же будет с этим большим и несчастным ребенком, который поручен моим заботам? От гнева и стыда кровь прихлынула к моему сердцу. Но я молчала. Когда мы пришли домой, я велела Стелле немедля лечь и дала ей какое-то из моих снотворных. Она с благодарностью поглядела на меня и прижалась щекой к моей руке. Но я быстро отдернула руку. И в самом деле у Стеллы не было никаких оснований испытывать ко мне благодарность.
Рихард вернулся домой в отменном настроении. У него были темно-голубые, влажные, возбужденные глаза. Он чмокнул меня в щеку, и я про себя подивилась, что мне не противно.
— Где ты пропадала весь день? — бодро-весело спросил он.
— Ездила в город со Стеллой, — отвечала я. — Да, кстати, мы встретили твоего друга, доктора В.
Молчание, потом снова голос Рихарда, но уже с оттенком недоверия и опаски:
— Ну, друг — это слишком сильно сказано. Я его сто лет не видел. А еще что нового?
— Больше ничего, — сказала я и взглянула на него. К моему несчастью, всякий может при желании читать у меня в глазах. То, что вычитал Рихард, должно было напугать его — и действительно он испугался.
Он отвел взгляд и спокойно-приятным голосом глубоко порядочного человека спросил:
— А где это пропадает Вольфганг? Надеюсь, жалоб нет?
— Жалоб нет, — ответила я и чуть не засмеялась ему в лицо. С какой радостью я ответила бы: «Дорогой, не трудись напоминать мне, что Вольфганг — твое оружие. Я и без того помню, до какой степени я у тебя в руках». Но ничего этого я не сказала. Рихард беспощадно покарал бы меня за такой ответ, меня и Вольфганга, хотя Вольфганг ни в чем не виноват. А Стелла, в конце концов, не моя дочь. Да ей уже и не поможешь; что ни делай, как ни старайся, ей уже ничем нельзя помочь. Будем надеяться, что в самом непродолжительном времени она вернется в тот маленький город, откуда приехала, и я никогда больше ее не увижу, никогда.
С чувством омерзения и внезапной усталости я легла. Немного погодя рука Рихарда коснулась моего плеча, и я ощутила его свежее, здоровое дыхание. Он рассказал мне, что видел кольцо, которое как нельзя лучше подойдет к моему вечернему платью. Я не пошевельнулась, но он не отнял руку, и так мы оба молчали, покуда не заснули.
В эту ночь мне приснилось, будто меня засыпало в бомбоубежище и я задыхаюсь под грузом рухнувших обгорелых стен.
Следующая неделя промелькнула незаметно. К нам пришли маляры красить окна и двери. Рихард ухватился за этот предлог и приходил домой только ночевать, за что я была ему очень признательна. Да и для Стеллы лучше было не видеть его некоторое время.
Как на грех, именно эта неделя выдалась холодная и дождливая, и мы отчаянно мерзли без двойных рам. Неуютная сырость заполняла весь дом от подвала до чердака, а я по пятам ходила за Анеттой, чтобы уберечь ее от липких после покраски окон и дверей. Впрочем, все мои усилия не спасли ее зеленую вельветовую юбочку от широких белых полос, которые нельзя было вывести ни скипидаром, ни другим средством.
Мне вообще как-то загадочно не везет с пятнами. Еще ни разу в жизни мне не удалось свести хотя бы одно пятнышко. Если женщина утверждает, что умеет выводить пятна, это вызывает у меня глубочайшее недоверие. Одно из двух: либо она сочиняет, либо что-то здесь не так. Наши платья исправно сдаются в химчистку, откуда я получаю их в чистом виде, но зато они начинают светиться насквозь, как решето. Вероятно, там соскабливают пятна бритвенными лезвиями или стирают наждачной бумагой. Будем считать, что зеленая юбочка Анетты тоже погибла, после чистки ее навряд ли можно будет надеть.
Впрочем, бог с ней, с юбкой, если подумать о том, что творилось тогда в нашем доме. Анетта схлопотала по мягкому месту и зареванная сидела на кухне, сгорбившись и натянув на колени нижнюю юбчонку. Наконец Вольфганг сжалился над ней и увел погулять. Все это произошло в первый же день малярной напасти. Остальные дни не принесли ничего нового.
Потом уже, когда мы облегченно вздохнули, выяснилось, что маляры перепутали все рамы и ни одно окно теперь нельзя закрыть. Мы с Вольфгангом проработали полдня, чтобы восстановить порядок, а вечером добрались до постелей, едва живые от усталости.
Все это время Стелла не уделяла нам никакого внимания. По утрам она, как и прежде, уходила на занятия, днем лежала у себя и смотрела в стену.
Работа, пусть тяжелая и неприятная, пришлась очень кстати. У меня попросту не было времени заниматься Стеллой. Я прекрасно понимала ее состояние, но представления не имела о том, что же будет дальше. Рассчитывать на помощь Рихарда, разумеется, не приходилось. Для него Стелла больше не существовала. Он уладил все, что ему надлежало уладить, и умыл руки как чрезвычайно занятый человек, отвлекать которого было бы по меньшей мере грешно.
В воскресенье, когда дождь наконец прекратился, мы всей семьей поехали на машине за город. Стелла от моего приглашения отказалась, сославшись на невыполненные задания. Я еще порадовалась, что целый день ее не увижу. Сидя рядом с Рихардом, я мало-помалу отходила от напряжения последних дней и на несколько часов начисто забыла про Стеллу. Рихард был обворожительно весел и изо всех сил старался, чтобы я не скучала. В этом отношении он неподражаем, и даже подозрение, что он старается не без задней мысли, не могло меня смутить, настолько я была утомлена и измучена.
Мы были счастливой семьей, и я не желала замечать, что Вольфганг, сидящий сзади, почему-то притих и не отзывается, как обычно, на веселую болтовню Анетты.
Вечером я даже не зашла к Стелле, считая, что она и сама могла бы заглянуть в кухню и хотя бы пожелать мне покойной ночи. При мысли о том, что мне опять придется ежедневно с ней встречаться, у меня руки опускались от злости и нетерпения.
Я начала понимать Рихарда, который категорически избегает встреч с людьми слабыми или несчастными.
Утром в понедельник — я только что позавтракала — зазвонил телефон. Неохотно оторвавшись от созерцания голубого неба над кроной липы, я вышла в переднюю.
Поначалу я ничего не поняла, но незнакомый мужской голос еще раз повторил все очень четко, внятно и медленно. Я оделась и поехала в травматологическую клинику. Покуда они оперировали Стеллу, я сидела в маленькой приемной для посетителей и ждала. Мне уже сказали, что надежды почти нет, что она едва ли придет в сознание.
Борясь с мучительным оцепенением, я разглядывала узоры на полу.
На тумбочке стояла комнатная липа, я начала считать ее редкие листья сердечком. Стелла, Стелла, думала я, шесть, семь, восемь и опять: Стелла. Деревцо качнулось и поехало мне навстречу, потом на меня со страшной скоростью ринулся пол. Кто-то вытер мне разбитое лицо.
— Вам следовало бы проверить сердце у врача, — сказала сестра.
Я громко рассмеялась. Она осуждающе взглянула на меня и воткнула иглу мне в руку.
— Нечего смеяться, — сказала она.
Я испуганно смолкла, до тех пор я не сознавала, что смеюсь. У меня здоровое сердце, очень сильное и здоровое, кому это знать, как не мне. Я поднялась и спросила про Стеллу. Сестра еще ничего не знала, она была от скорой помощи и не имела никакого отношения к операционной.
— Это ваша дочь? — спросила она чуть мягче, явно готовая простить мне неуместный смех.
— Нет, — отвечала я, и она тотчас раскаялась в своей снисходительности.
— А ну, лягте, — сердито приказала она, — и имейте в виду, что все это служит нам во благо, даже если мы этого не сознаем.
Я повиновалась. Сестра, конечно, была права, а если даже и нет, я вряд ли могла бы сейчас сколько-нибудь убедительно возразить ей. Она расстегнула воротник моей блузки. Когда она отвернулась, я снова его застегнула. Это движение вернуло мне силу и выдержку.
— Мне уже лучше, — робко сказала я.
Она недоверчиво на меня посмотрела и ушла, пригрозив, что зайдет меня проведать через несколько минут. Я села и продолжала ждать.
Когда пришел врач, я сразу по его лицу увидела, что Стелла умерла. Ее и на стол-то положили для порядка. Я, собственно, ничего другого не ожидала, зная, какая основательность отличает все поступки Стеллы.
— Вызвать вам такси? — спросил этот высокий незнакомый человек в белом халате. Я кивнула, и он велел одной из сестер позвонить. Еще он сказал, что лучше мне не смотреть на Стеллу, пока я в таком состоянии. Но я настаивала, и, пожав плечами, он проводил меня к ней.
Трудно, невозможно было поверить, что этот чужой, белый сверток и есть та самая Стелла, которая всего лишь два часа назад, живая и здоровая, вышла из моего дома. Я коснулась рукой ее щеки, щека была уже совсем холодная, даже холодней, чем мои пальцы. Тем временем подали такси. Мне вручили Стеллину сумочку, и я уехала домой.
Теперь, собственно, следовало позвонить Рихарду, но неясное чувство стыда удержало меня. Не потому, что я думала, будто его надо щадить, а потому, что считала подлостью по отношению к Стелле говорить о ней с Рихардом.
Три или четыре раза я выходила в переднюю, снимала трубку и клала ее на место. Потом я очутилась у окна без единой мысли в голове, я стояла, курила и невидящими глазами смотрела в сад.
После дождливой недели рассиялся ослепительно ясный день. Капли трепетали на молодой листве, свежий, чистый воздух струился в окно.
Стеллы нет — и я испытывала великое облегчение. Мне уже никогда не придется ломать голову над тем, что бы ей сказать. Я уже никогда не увижу ее бледное, искаженное болью лицо. Стеллы нет — и я могла возвратиться в свою прежнюю жизнь с Вольфгангом, садом и привычным, каждодневным порядком. Облегчение было столь велико, что я тихонько засмеялась.
К обеду вернулся Вольфганг. Я рассказала ему, что случилось, и он спросил с полной — как мне показалось — невозмутимостью:
— А папа уже знает? — После чего вышел в переднюю и позвонил Рихарду. Я слышала, как он говорит:
— Папа, Стелла умерла. Конечно, останусь дома. Постарайся прийти пораньше. В травматологической. Да. Хорошо.
Вдруг меня начал бить озноб: тот, кто говорил сейчас по телефону, был не моим сыном, не тем, кого я, прижав к груди, таскала под бомбами в подвал, а чужим, озлобленным человеком, вполне взрослым, холодным, не знающим сострадания.
Я слышала, как он прошел на кухню и загремел чайной посудой. Когда он принес горячий чай, я покорно выпила. Мне хотелось отставить чашку, прижать к себе Вольфганга и наконец-то заплакать, но я стыдилась того нового Вольфганга, который сидел рядом, — он был такой подтянутый, суровый и не глядел на меня. Лишь когда он, укрыв меня одеялом, вышел из комнаты, я повернулась лицом к стене и заплакала. Я оплакивала Вольфганга, Стеллу, Рихарда, себя, и мне казалось, что я уже никогда не перестану плакать. Щеки у меня были мокрые, руки тоже, и во рту я чувствовала соленый вкус слез. Лишь постепенно я утомилась и ощутила в груди спокойствие и пустоту.
Рихард пришел под вечер. Он уже побывал в клинике и все уладил с главным врачом — тот оказался его хорошим знакомом. Я не спросила, видел ли он Стеллу, скорей всего — нет. Первый раз в жизни я обрадовалась, что мне не придется больше оставаться наедине с Вольфгангом. Кстати, едва появился Рихард, Вольфганг исчез — пошел за Анеттой, которую днем отправил к бабушке.
Рихард подсел ко мне и дал мне сигарету. Я видела, что он сердит на Стеллу за глупое поведение. Всегда она делала то, что он ей приказывал, а теперь, когда он не без оснований полагал, будто все улажено наилучшим образом, она вдруг выкинула такой номер.
— Несчастный случай, — сказал он. — Мне совершенно ясно, что это несчастный случай.
Я только кивнула, но не ответила. Тепло его руки проникало сквозь платье, наполняло меня миром и покоем. Мой разум знал, кто такой Рихард, но мое жалкое, слабое тело жадно впитывало и тепло и покой, исходившие от Рихарда.
Незаметно для себя я заснула.
На другой день я занялась обычными делами. После похорон и поспешного отъезда Луизы выпадали такие часы, когда мне казалось, будто я знать не знала никакой Стеллы. Луиза забрала ее вещи, комната для гостей пустовала, кровать была застлана свежим бельем. Там не осталось ничего, что могло бы напомнить о Стелле.
Я начинаю уставать. Я пишу уже целых два дня. Скоро вернутся домой Рихард с Анеттой, немного погодя — Вольфганг. А я не знаю, что будет с нами дальше. Не знаю — и все тут. Мне хотелось бы закрыть глаза, заснуть и забыть, но это не в моей власти.
Я лучше открою окно и пущу в комнату свежий воздух. Последние часы я совсем не вспоминала про птенца на липе. Но птенца уже нет на прежнем месте. Мать к нему не вернулась, а его маленькое тельце лежит, должно быть, где-то в траве и через несколько дней распадется, исчезнет, будто его и вовсе не было. Мне так хотелось, чтобы мать нашла его и перенесла в укромное место, но я никогда не верила в счастливый исход.
Теперь я мечтаю, чтобы свершилось чудо, чтобы птенец снова сидел в теплом и надежном гнезде, чтобы Стелла подошла ко мне в своем веселом красном платье, молодая, живая, не отмеченная печатью любви и смерти, чтобы Вольфганг снова прижался ко мне лицом, отчего мое сердце встрепенется от нежности. И еще я мечтаю, чтобы мне лежать в объятиях Рихарда без страха и содрогания, всецело отдавшись теплоте его большого тела.
Но вот я очнулась от мыслей, и знание обрушилось на меня, как удар в грудь. Ничто не может вычеркнуть из моей памяти тот день, когда Вольфганг, став ко мне спиной, вдруг спросил:
— Ты не могла бы внушить папе, что я хочу с осени заниматься в загородном интернате?
Я неотрывно глядела на узкий упрямый затылок под блестящими темными волосами.
— Как же это, Вольфганг, — пролепетала я, — с чего вдруг?
Он пропустил мой вопрос мимо ушей, как воспитанные люди пропускают все бестактные вопросы.
— Поздно уже подавать заявление, — поспешно сказала я. — Раньше надо было думать.
Тут он вдруг обернулся ко мне.
— Я сам туда написал. Ты ведь всегда говорила, что мне вреден городской воздух, а у них еще есть места. Я думаю, папу это вполне устроит.
Еще бы не устроит, с горечью подумала я. И снова оно возникло — чувство стыда перед мальчиком, который был когда-то моим сыном.
Я глубоко вздохнула и сказала:
— Может, ты и прав. Я думаю, папа одобрит твой план. У тебя и в самом деле слабое здоровье. Зато тем приятнее, — так закончила я, — тем приятнее будет нам всем на каникулах.
Он опустил длинные ресницы и сказал:
— Конечно, мама.
Потом он подошел ко мне и на мгновение прижался щекой к моему лицу. Холодное, отталкивающее знание в его глазах растворилось в капле жалости и скорби.
Но я не хотела жалости.
— Ладно, — сказала я. — Я поговорю с папой.
Он вышел из комнаты, а я осталась, одна на веки вечные.
У меня вдруг мелькнула мысль уложить чемоданы и уехать вместе с Вольфгангом. В каком-нибудь другом городе я могла бы снять две комнаты для себя и для детей и еще раз начать все сначала.
Но я, разумеется, понимала, что это невозможно.
Когда-то все было хорошо, все в порядке, а потом кто-то взял да и перепутал нити. Теперь я не найду концов, а пряжа у меня в руках с каждым днем становится запутанней, она растет, она пухнет у меня на глазах. Настанет день, когда она оплетет и задушит меня.
Мне страшно. Каждый день я сотни раз призываю себя к порядку и говорю себе: «Перестань думать, отойди от окна, забудь свои дурацкие привычки, это стояние-у-окна и хождение из комнаты в комнату. Для тебя в саду нет ничего интересного. Позаботься лучше о доме, об Анетте, подумай лучше о своих обязанностях».
Потом я беру сумку и выхожу за покупками. И что-то рвется ко мне из глаз мертвых рыб, из бледно-розового мяса забитых телят, и я выбегаю из магазина, а когда иду по улице, я чувствую это у себя за спиной. Но я не оглядываюсь, потому что оглядываться не имеет смысла. Измученная, дрожащая, я снова опускаюсь на диван, и мысли возобновляют свой бег, и все начинается сызнова. В комнату входит Луиза и спрашивает, не можем ли мы приютить у себя Стеллу на один учебный год, и я не смею бросить «нет» в ее лисью мордочку. И вот я снова расстилаю на комоде кружевные салфетки и ставлю поверх собачек, лошадок и балерин; и вот мы встречаем Стеллу на вокзале, и все несколько огорчены в предвидении тех неудобств, которые повлечет за собой ее приезд. Рихард покамест не удостаивает Стеллу ни единым взглядом, порой от него пахнет «Шанелью № 5», и Стелла еще вне опасности. В своих мрачных платьях она корпит над тетрадями и умирает со скуки либо вяжет носки для бедняков.
— Если купить ей приличное платье, она бы у нас стала красавицей, — говорю я Рихарду, и вот пришел тот день, когда Рихард впервые разглядел Стеллу.
Да, я понимаю, отчего все произошло. Я начала разматывать катушку не в ту сторону, но теперь я вижу, что это было неизбежно. И в памяти снова оживают вечера с Вольфгангом, мы говорим об Ахилле, о Кассандре, и я счастлива.
Разумеется, я могла бы подумать о будущем, но этого никогда не делаю. Будущее придет и без моего вмешательства, непостижимое, зловещее колдовство сделает нас тем, чем мы никогда не хотели стать. Каждая минута, каждая секунда уводит нас все дальше и дальше от себя самих.
Для меня нет ничего страшнее того грядущего дня, когда я позабуду, что однажды все было иначе. Я пытаюсь вызвать в себе чувство, которое прежде возникало у меня, едва я ложилась, — эту убаюкивающую тишину, медленное переползание в сон, и сон без страха и раскаяния, и пробуждение на рассвете, и я одна, счастливая и живущая в мире с собой. Когда я позабуду нежность, что заливала меня всю, стоило мне взять на руки Вольфганга.
Я слышу шаги на усыпанной гравием дорожке. Шаги Рихарда и торопливые шажки Анетты. Даже не подходя к окну, я отчетливо вижу, как он идет, медленно, чтобы ей легче поспевать за ним, как его рука сжимает пухлую детскую ручонку Анетты, как он терпеливо отвечает на ее вопросы.
На миг, не дольше, чем биение сердца, я становлюсь маленькой девочкой — в мире, полном сладкого и радостного тепла, — и меня ведет за руку всемогущий и добрый отец.
И пока плоть Стеллы, распадаясь, отстает от костей и пропитывает доски гроба, в голубом небосводе невинных детских глаз отражается лицо ее убийцы.