Прежде чем взяться за работу, она подходит к своему мансардному окошку и глядит вниз, на Дунай. Прошлой осенью, когда она нанялась в трактир, в эту пору бывало темно или только чуть брезжил рассвет. И всю долгую зиму так, и весной еще.
А днем Дунай совсем другой. Будто улица широкая. Грохот стоит, дыму сколько! То и дело проплывают могучие буксиры. На берегу суетится народ, и ни у кого-то нет досуга полюбоваться маленькими вихорьками на воде.
Сейчас, в эту рань — только пять пробило, — река тихая, ласковая и медленно несет свои воды к мосту, а на другом берегу скалой возвышается замок. Терпкий запах воды и прибрежных ив поднимается сюда, к окошку, хоть Дунай и забран в камень набережных. Должно быть, запах этот он принес издалека, с необозримых лугов, где ивы и ольха полощат свои корни в воде.
Так она и стоит у окошка, потягиваясь со сна. Хорошо, что в такое утро хоть окно можно открыть и выгнать этот опостылевший запах разлитого вина, кухонного чада — весь мерзкий трактирный дух. Люди думают, что в трактире всегда заманчиво пахнет луком и майораном. А про вонь никто не говорит. Еще смеются, что в деревне всегда навозом воняет. Понюхали бы, чем это сейчас несет снизу в ее каморку, каморку служанки и судомойки, — будто ядовитый смрад!
— Кати! Кати! — слышит она голос хозяйки на лестнице. — Вставай, чего прохлаждаешься?
И служанка Катарина Китцбергер, быстро накинув платье, недовольная, спускается по лестнице. На кухне она с отвращением отодвигает ложкой толстую пенку на какао, которое ей поставила хозяйка. Вот и начался рабочий день.
Внизу, в зале, на стенах которой хорошо видны следы последнего наводнения, все еще висит запах пива и молодого вина, а застоявшийся табачный дым дыхнуть не дает. До чего же грустна и уныла рано утром такая неубранная трактирная зала! Как оставили гости стаканы и кружки — так они и стоят. Всех завсегдатаев, всех, кто сидит до самого закрытия, Катарина хорошо знает и потому удивляется, что в некоторых стаканах осталось недопитое вино. Должно быть, здорово нализались, раз оплаченное не допили. Но тут Катарина Китцбергер замечает, что она начала уборку с угла, где стоит карточный стол. Улыбка скользит по ее лицу — господин Лукингер, догадывается она, вчера заманил сюда новичков и немного потряс их за пулькой. Да, уж эти за игрой и про питье забыли, должно быть, невесело им было расходиться — вон в стаканах вино оставили, кремстальское! Совсем обалдели, должно быть, такое вино не допили! О нем ведь слава и сюда, в предместье, дошла. Кати снова улыбается: счастливчик этот господин Лукингер, но и хитер! Хитрее всех здесь.
— Вот ведь свиньи немытые! — вдруг разражается она бранью. — И всегда-то окурки на пол бросают, будто не видят пепельницы! — Она со злостью орудует щеткой под столом, так что пепел разлетается по зале. Кленовые столешницы — липкие, от стаканов остались круги. Пластмассовые столы, такие как на кухне, легче вытирать, но хозяин ничего и слышать не хочет — чтоб кленовые были, и все! Говорит, будто испокон веков в трактирах кленовые столы — без них трактир не трактир. Ему их не чистить, вот и болтает. Пластмассовый стол — смахнул тряпкой, и весь разговор, а кленовый — скреби да скреби щеткой, покуда пальцы не заболят и кисти ныть не начнут.
Часа через полтора зала убрана и можно принимать первых посетителей — они, видите ли, уже извелись от жажды. Впрочем, до полудня их не бог весть сколько, но хозяйка строго следит за тем, чтобы все было прибрано, когда первый гость заглянет в дверь. Это чтоб пыль столбом стояла, когда стаканы на столе? Нет, такого у меня никогда в заводе не было!
Прибрав, Кати отправляется за покупками. Хлеб, молоко, овощи — ведь каждый день покупать приходится. На рынке Катарину Китцбергер уже знают, она ходит по рядам и со знанием дела присматривается к капусте, кольраби, к салату. Все это ей по дому хорошо знакомо, вот только при виде овощей, которые не растут в Юльбахе, разных диковинных сортов капусты — спаржевой, розовой — Кати теряется. Но все равно она никогда не переплатит. Она верно служит своим хозяевам и покупает для них как для отца родного.
Мясник ее тоже знает. В самом начале случалось, что ей вместо супового мяса подсовывали огузок. Ну и попадало ей тогда от хозяйки! «Суповое мясо у нас — это прежде всего край! — поучала она Кати. — Суп от него наваристый. А огузок и вырезки всякие — это для тех, кто любит хорошо поесть, дорого пришлось бы с гостей брать. Это графы себе позволить могут, там, наверху, на площади, — добавляла она с ненавистью. — А когда я тебе говорю — сегодня у нас заливное, ты голову покупай, а не ножки. Ножки — они для праздника. А когда я тебе велю легкое покупать, ты бери свиное, оно выгоднее, чем телячье. У нас кто обедает? Рабочие, им пища здоровая нужна, чтоб силы прибавляла. Лакомки к нам не заходят».
Получив подобный урок, Катарина и в этой области стала вполне надежной опорой владельцев трактира. Верная и преданная помощница хозяев, она лишь изредка мучилась завистью при виде того, как кухарки больших ресторанов закупали телячьи окорока.
Бывает и так, что Катарина возвращается с рынка, когда дети как раз идут в школу. Шумные стайки ребятишек попадаются ей навстречу, с криком и гиком проносятся мимо, то и дело затевая возню, драки, веселые игры. Но встречает она и малышей, которые со строгими лицами, важно вышагивают, заложив пальцы под ремни ранца, как это делают взрослые, когда тащат тяжелый рюкзак. И ведь не глядят по сторонам, идут, будто выполняют ответственное поручение, строго блюдя собственное достоинство. Другие, напротив, только помани, с радостью вступают в разговор с прохожими, а те, «строгие», только недовольно отворачиваются. «И чего вы тут мешаетесь? — как бы говорит их возмущенный взгляд. — Не задерживайте нас. Нам некогда, мы спешим по важному делу».
Поглядывая на детишек, Катарина Китцбергер невольно улыбается. Но порой она ощущает и какую-то сладкую боль.
В трактире она уже застает Франца Адамека за столиком, обычно же, стоит ей вернуться пораньше, она видит, как трясутся у него руки, бегают глаза.
— Что глядишь? — набрасывается он на нее. — Сама знаешь, чего мне надо. Подавай скорее мое лекарство!
Но вот он опрокинул стаканчик рома — и его как будто подменили: лицо розовеет, глаза сияют. Словно бы извиняясь, он говорит:
— Ну и намаялся я этой ночью! Проклятый ишиас совсем извел. Иной раз так тебя скрутит, что своих не узнаешь. Нелегкий крест мне достался. Поплаваешь десяток-другой лет по Дунаю и готов — калека!
Откашлявшись, он быстрыми шагами покидает трактир. Сегодня он полдня проработает у угольщика по соседству.
Иногда Франц Адамек — отслуживший свое дунайский матрос — вместо рома требует «сто грамм» водки. Выражение это он подцепил где-нибудь в Венгрии, Сербии, Румынии или Болгарии. Ну а так как в наших краях нет рюмок на сто граммов, а только на «восьмушку», то он с утра и опрокидывает восьмушку рому. Сам-то он уверяет, будто его списали на берег из-за проклятого ишиаса, однако люди опытные давно уже раскусили, что причина увольнения — в вине. И какой бы Катарина Китцбергер ни была прилежной служанкой, в трактирных делах она смыслит не больше ребенка. Она одна во всей округе еще верит в ишиас Адамека. Она одна и не подозревает, что Адамек из последних сил пытается удержаться на поверхности, но при этом увязает все глубже. Конечно, выпадают дни, когда Адамек тут или там проработает полсмены. Но вот чего Катарина не знает — не пройдет и двух часов, как старик непременно уже заглядывает в другой трактир, так и не догрузив вторую фуру угля. Там он опять жалуется на свой ишиас, в который все равно никто не верит, и опять выпивает «восьмушку» рому. И так продолжается до ранних сумерек, когда он снова заворачивает в трактир, где служит Катарина Китцбергер. Выпив, Франц Адамек опять свеж и бодр, он подменяет кого-нибудь за карточным столом, рассказывает небылицы о своем плавании по Дунаю, весел и доволен собой. Пьяным его редко кто видит. Но до чего же простодушна Катарина: она-то считает старика честным и порядочным человеком, потому что он, видите ли, за все платит точно отсчитанными монетками. По одному этому ей бы следовало догадаться — так расплачиваются люди, для которых вино важнее, чем воздух. Без вина они ни жить, ни умереть не могут и только такой вот дотошной расчетливостью пытаются отсрочить свое окончательное падение.
Опытная официантка не дала бы себя обмануть, но ведь Катарину Китцбергер таковой не назовешь. Ей лишь недавно исполнилось 17 лет, и она учится у хозяйки трактира, дальней своей родственницы, поварскому делу. Конечно, все это не так, как бывает в больших ресторациях, никто ее никуда не оформлял, а так просто родители договорились, чтобы потом, когда встанет вопрос о замужестве, Катарина могла бы сказать, что готовить она училась в трактире.
В залу она выходила, только когда на кухне делать было нечего, а это случалось редко. С утра первым делом полагалось закупить овощи, вымыть их, очистить, затем отварить, а когда отваришь, приниматься за мытье посуды; а вымоешь ее — надо полы мыть. К тому же, чтобы молоденькая служанка не подумала, будто вся ее дальнейшая жизйь пройдет на кухне, ее заставляют и стирать, и гладить, и детское белье чинить. Требуху и гуляш ведь не на один день готовят, вот и есть возможность занять девушку другой работой.
В погожий летний день посетители устраиваются в садике перед трактиром. Огромный старый каштан отбрасывает густую тень, а ствол его такой мощный, что закрывает вход с набережной Дуная. С улицы даже и не разглядишь, что и кто там в притрактирном садике. Это-то и привлекает парочки, которые, перед тем как в обед выкупаться, охотно заглядывают сюда посидеть в тени и украдкой помиловаться. Порой забегают и молодые парни в купальных трусах, чтобы выпить глоток вина. Катарине всякий раз делается немного стыдно, когда она им прислуживает, исподтишка она поглядывает на загорелые тела, мускулистые ноги. На стройных девушек же она смотрит с нескрываемой завистью: всё наружу! Видя сверху их загорелую грудь, Катарина думает: должно быть, совсем голыми на солнце лежат! И стоит ей себе это представить, как у нее начинает кружиться голова. Нет, она всей душой ненавидит этих девчонок!
По вечерам дунайские воды переливаются в лунном свете, и из окна мансардной каморки видно, как блестит река. Закинув руки за голову, Катарина стоит и не может оторваться от этого зрелища. А когда луны нет, то Дунай и берега его кажутся такими таинственными, что даже мурашки по спине бегают. Снизу сюда, к окошку, доносится тихое бульканье. Будто кто-то переговаривается, воркует, будто клушка созывает своих цыплят — а это вода плещется. На берегу темно, фонарей нет и набережная давно уже заросла высокой травой, потому тут и устраиваются парочки, тут, под самым окном нашей трактирной служанки. «Ты, ты!» — только это одно слово они и говорят друг другу, нежно обнимаясь. А сверху из темного окошка смотрит Кати. Она стоит и ревниво вслушивается в теплую ночь, а когда на другом берегу вспыхивает свет автомобильных фар и, прежде чем нащупать шоссе Нибелунгов, заглядывает и на эту сторону, Кати видит влюбленных, лежащих в траве. В сердцах она захлопывает окно. От чувства одиночества Кати делается совсем больной и долго не может уснуть потом.
«Хоть бы он был здесь!» — думает она при этом и все же чувствует, что и он не успокоил бы ее.
Катарина Китцбергер не так уж одинока. Уже несколько месяцев к ней ходит парень из ее родной деревни. Зовут его Фердинанд Лойбенедер. Работает он на фабрике, а ночлежничает в пристройке трактира, расположенного по соседству.
Кати тяжело вздыхает, вспоминая, как оно все началось и так буднично и серо продолжается. Однажды он пришел в трактир, присел за карточный стол, а когда подошла Кати, помогавшая в тот вечер разносить вино, окликнул ее, как окликали ее только дома, на родине, и как здесь ее никто не называл. И от этого ей стало как-то тепло на сердце. Она два раза ходила с ним в кино, когда он не работал в вечернюю смену, — так сказать, на правах старой знакомой, ведь он знал ее еще совсем маленькой.
Вот так оно и вышло, что стали они гулять, однако никаких бурных переживаний, обычно сопровождающих подобные встречи, она так и не испытала. Только грустно ей было немного оттого, что молодость ее, не успев расцвести, кончилась — уж очень все пошло всерьез. Да, сомневаться в том, что у Фердинанда Лойбенедера были самые серьезные намерения, не приходилось. Погуляв раза три с Катариной по прибрежным дунайским лугам, он во время очередной своей поездки домой, какие совершал каждые три недели, зашел к родителям девушки.
Вслед за тем в город явилась — проведать дочку — мать Катарины. Прощаясь, она как бы вскользь заметила: «Ты присмотрись к Фердинанду. Он человек работящий, самостоятельный, не бросит тебя».
Под словом «самостоятельный» мать Катарины разумела старательность и честность. Фердинанд Лойбенедер был одним из тех молодых людей, которые испокон веков уходят из деревни в город и кому город обязан своим процветанием. Однако думать, что другие его жители признают это или хотя бы понимают, было бы глубоким заблуждением.
«Вон они, валом валят, окаянные! — говорят они о таких. — Добрый кусок сала в рюкзаке, и за малый грош любую работу работают».
При этом люди не так уж и неправы, только они забывают, что и их отцы и деды — дальше уж и считать нечего — сами пришли из деревни с куском сала в котомке и тоже валялись по ночлежкам.
Старожилов в городе мало — бюргеры, чиновники — никак не рабочие. Но именно они, а вовсе не только местные торговцы создали этот город. Ну, да кто вспомнит ныне столь далекие времена, то, что было два или три поколения назад! А ведь как раз пришлый рабочий люд и образует ту почву, на которой так бурно растут города, он отдает им все свои силы, хотя сам на первых порах и не пользуется преимуществами городской жизни. Нет у рабочего человека даже крыши над головой, и нередко он ночует на жестких нарах в каких-нибудь хозяйственных пристройках при трактирах: летом там духота невыносимая, а зимой — ледяной холод. Вот он и сидит в трактире, хлебает похлебку или ест требуху. А уж если кто годами живет при трактире и не опускается на дно, то это человек с сильным характером. Пришелец должен обладать недюжинной бережливостью — ведь процесс ассимиляции не проходит автоматически, он требует от того, кто пришел последним, немалую дань за ученье. Человеку, родившемуся в городе, легче начинать. В детстве он бегал в городскую школу, ходил на стадион, привык к общительности горожан. Он уже освоился с городским миром, знает и его опасности, к тому же у него есть опора дома. Безусловно, и ему когда-то приходится вставать на ноги, но ведь все равно без материнского или тещиного глаза и здесь не обходится, даже когда человек уже вполне взрослый.
А пришельцу с самого начала приходится стоять на своих ногах, кондовая выносливость и трудолюбие — вот все, что он приносит с собой из деревни, ведь богатые крестьяне не посылают своих детей в город валяться по заброшенным кегельбанам.
«Люди все про масло и сало болтают, — говорит порой Фердинанд Лойбенедер своему товарищу по ночлежке, — а будь по мне, так я бы сейчас клецки сварил, чтобы копейку-другую отложить. Да ты скажи, на чем нашему брату варить?»
А соседи по нарам слушают его и кивают — им-то хорошо известна песенка: «Жилья захотел? Как бы не так! Чтоб тебе бельишко стирали? Как бы не так! И чтоб в каморке тепло было? Как бы не так! И чтоб завтрак горячий? Как бы не так!»
Все они испытывают определенное недоверие к городу. Они привозят его с собой, ибо прекрасно понимают — их-то непременно хотят обмануть. Не раз кто-нибудь из приезжих лишался и получки и вещевого мешка, отправившись в пятницу вечером «погулять» и проснувшись потом в чужой, измятой постели.
С Фердинандом Лойбенедером такого еще не случалось, он для этого чересчур осторожен и особенно осторожен благодаря горькому опыту других. А что время от времени кто-нибудь из пришлых плохо кончал, только усиливает его осторожность. Все, что тебя слишком захватывает, кажется ему подозрительным — ведь это сбивает с толку. Нет, он, Фердинанд Лойбенедер, уж не поддастся ни на какие соблазны города. И это тем легче удается ему, что перед ним всегда четкая и определенная цель.
Катарине Китцбергер эта цель хорошо известна. Для нее она — прежде всего покойная благоустроенность, однако иногда она вызывает какое-то сосущее чувство неудовлетворенности. Конечно, хорошо, когда есть у тебя в жизни что-то надежное. Ну а если это похоже на увольнение с одной службы и начало другой, уже пожизненной? Когда ты раз и навсегда лишишься всего, что между этими двумя службами! На девушку город действует куда сильней, чем на парня. И тут дело вовсе не в том, что девушка любит наряжаться, а просто она видит, как другие одеваются, и сразу кажется себе маленькой и беспомощной. А уж когда она наслушается, что эти городские девчонки вытворяют, в душу ее закрадывается зависть.
И дело вовсе не в том, что здесь они раньше становятся женщинами, чем дома, порой бывает наоборот, а все же как-то интересней.
В познании городской жизни заключен великий соблазн. Парень за него расплачивается деньгами, если купит себе что-нибудь, решит пройтись щеголем или уступит другому своему желанию. Неопытная девушка расплачивается иным, и в том, что она получает задаром то, за что ее брату приходится отдавать деньги, покупая чулки, оплачивая счета парикмахера или портного, заключена горькая ирония, корнями своими уходящая глубоко в саму жизнь.
И тут уж частенько приходится вмешиваться суду или различным попечительствам. А волчий билет, который выдают в суде той или тому, у кого плоть оказалась слаба, — такой же неизбежный спутник роста городов за счет пришельцев из деревни, как и ночлежки в бездействующих кегельбанах.
Когда-то «огненная вода» истребила целые индейские племена. И хотя соблазн сам по себе никого не убивает, он сеет беду и погибель среди тех, кто из тоски по другой жизни или еще по какой-либо причине склонен принимать вывеску за самый дом, золотую мишуру — за чистое золото и легкое удовлетворение своих желаний — за истинное счастье. А уж если чужак сумел в городе обрести для себя новую родину, это следует расценивать как подвиг, ничуть не менее замечательный, нежели подвиг пионеров, распахавших девственные леса. Город лишь тогда велик, когда он способен переделывать людей, то есть давать им новые законы жизни. И на погибель обречены те города, которые уже не в силах наполнить новым сознанием людей, поселяющихся в их стенах. Неизбежный этот процесс не проходит механически, тут уж всегда льется кровь, всегда присутствует горькая боль.
Катарине неведомы все эти законы, но она догадывалась о существовании их по бесконечным наставлениям матери: «Соблюдай себя!»
Фердинанд говорит, что он женится на мне, размышляет Катарина, наверно, так оно и будет. Но когда он играет в карты, а я к нему ласкаюсь, он отталкивает меня и говорит: «Пошла вон!» — будто я только служанка при нем. Попробовал бы он такое сказать кому-нибудь из горожанок — никогда б он ее больше не увидел!
Но какого же мужа надо Катарине? Трудолюбивого, чтоб деньги берег, а не транжирил и чтоб не гулял на стороне. Так ее еще дома учили. И все это можно сказать о Фердинанде. Только пусть он не воображает, что она будет бегать за ним как собачонка. И почему это он ей никаких красивых слов не говорит? Как, например, кое-кто другой, хотя она и знает прекрасно, что половина их говорится так просто…
На улице к ней иногда пристают молодые парни. До чего ж они нахальные да грубые и смеются еще над ней! Воображают небось: стоит им только пальцем поманить, и она побежит за ними. Нет уж, пусть говорят, что хотят, а она никого к себе не подпустит! Тут уж она подождет, пока они по-другому запоют.
«Фрейлейн Катарина! Подайте мне, пожалуйста, меню», — кричит ей господин Лукингер. А ведь она сколько раз ему говорила: «Вы же давно сами знаете, что нет у нас никакого меню и в заводе. А что у нас подают, вам тоже хорошо известно — требуху, гуляш, котлеты и корейку».
А если она оказывается поблизости, Лукингер шепчет ей: «Знаю, знаю, Кати, да я хочу полюбоваться, как ты краснеешь». — И смотрит на нее томно. Если рядом народ и может подслушать, как он с ней любезничает, он тут же отвечает: «Ну, тогда, стало быть, кусочек корейки». Не успеет она ему принести заказанное, как он шепчет: «В любимчиках я, должно быть, у тебя хожу, смотри-ка, целый окорок мне приволокла! Придется уж мне тебя отблагодарить, да не знаю как».
Конечно, всерьез этого Лукингера принимать не стоит, а все-таки приятно, особенно когда подумаешь о других посетителях — вечно они ворчат: «А винцо-то у вас с кислятинкой, и мясо не разжуешь, и соус небось с прошлой недели, и пиво — что твои помои!»
А этот Лукингер еще и другие подходцы знает. Сперва-то она только смеялась и не верила, когда он ей говорил, что нынче она особенно хороша. И не лень ему: скажет да при этом всегда так искоса снизу поглядывает.
От Ферди никогда ничего такого не услышишь. Если она уж очень постарается, он только буркнет: «Ты у меня молодчина!» Подумаешь, «молодчина»! Будто это так уж важно. И говорит-то он это не потому, что она строго себя блюдет, а потому, что на работе старается. Бережливость да старательность, больше ему ничего не нужно.
Когда никто его не слышит, Лукингер вдруг возьмет да скажет ей: «А из тебя бы шикарная дама вышла. Принарядить бы тебя по-городскому — все бы оборачиваться стали».
Насчет принарядиться Ферди ничего и слышать не хочет: «Нечего на тряпки тратиться! — только и знает он ворчать. — Крыша над головой нам нужна, она немалых денег стоит».
А разве она тратится на тряпки? Бог ты мой, две какие-то юбки! Маленькая картонка и та пустая стоит. Разве он имеет понятие о том, чего девушке на выданье надо?
Лукингер — вот тот нашептывает ей: «Юбочку в обтяжку, чтоб вся фигурка играла. И штанишки с кружевами. И туфельки на высоких каблуках! Это было бы дело!» И еще прищелкнет языком.
Лукингер прекрасно знает, что Катарина и Фердинанд Лойбенедер помолвлены. Но он редко когда говорит об этом. Да и то так, что его и не поймешь, право.
«Замуж надо выходить, конечно, за человека старательного и бережливого, — бывало, скажет он. — Но жизнь ведь тоже знать надо. А это совсем не одно и то же».
Ферди высказывается гораздо ясней, когда речь заходит о Лукингере:
— Этот только и умеет, что пыль в глаза пускать! Он скорей с голоду подохнет, чем работать пойдет.
— Но он же торговлей промышляет, — пытается выгородить Лукингера Катарина, — и что ты к нему придираешься?
— Торговлей, говоришь? А чем он торгует, хотел бы я знать?
— И он всегда аккуратно платит за себя, чего о других нельзя сказать, — возражает ему девушка.
Намек этот относится к товарищам Фердинанда по работе, к тем, кто ночлежничает в этом трактире, и у него уже готов ответ:
— Ясно, сперва они Лукингеру все проигрывают, а потом им за вино платить нечем.
— Не садились бы играть, раз не умеют, — продолжает Катарина защищать гостя, который ее балует комплиментами.
— Об игре ты бы лучше не говорила, — ставит Фердинанд Катарину на место. — В картах ты все равно ничего не смыслишь. Этого никто не переиграет, скажу я тебе. Когда он и дармоед этот, Адамек, садятся за карточный стол, третьему крышка.
— Но ты-то ему никогда не проигрываешь? — сердито вставляет Катарина.
— Еще бы! — самодовольно ухмыляясь, отвечает Фердинанд. — Это потому, что я пассую, даже когда у меня все козыри на руках. Я-то знаю что к чему, меня они не обведут.
— Это верно, — парирует Катарина. — Тебя никто не обведет, особливо когда дело идет о деньгах.
Однако, по правде сказать, Фердинанд не так уж уверен в своем превосходстве над Лукингером, как он это сейчас пытается изобразить. В пристройке, где он ночует, порой заходит разговор об этом Лукингере. Все его знают: и завзятые игроки, и те, что из-под полы торгуют всяким сомнительным товаром, и те, что ночами шатаются по темным улочкам. Лукингер всюду поспевает, везде верховодит. Видели его с богато одетыми женщинами и в компании людей, которые быстро разбогатели, но и в компании таких, о которых все знают — подонки.
А один из ночлежников, тот, что уже лет шесть в этой пристройке ночует и никак оттуда не съедет — должно быть, уже в привычку вошла такая цыганская жизнь, — сказал однажды о Лукингере:
«Он знает, какими кривыми путями люди после войны деньги добывали. Сам, так сказать, видел, как люди вверх поднимались. А когда много про все эти вещи знаешь, тоже можно прокормиться».
Но больше всего тревожат Фердинанда рассказы о победах Лукингера над женщинами. Но разве он может сказать Катарине об этом? Или предостеречь ее? Еще не хватало! Ей-то он никогда не покажет, что она имеет над ним власть и что он боится потерять ее!
Чем, собственно, господин Лукингер живет — этого Катарина, трактирная судомойка и служанка, и, правда, не знала. Одет он был всегда хорошо, разве что чересчур уж по самой последней моде, а это мало подходило к такому пригородному заведению, в каком служила Кати. Некоторые посетители обращались к Лукингеру со сдержанной и даже чуть боязливой вежливостью, хотя за глаза обзывали его «мануфактурщиком» или просто «кобелем».
Торговлей он промышлял, это было точно известно, и к ярмарке, что устраивалась весной и осенью на берегу Дуная, снабжал многих балаганщиков мануфактурой. Он и раньше был связан с торговлей текстильным товаром. Даже учился этому делу. А потом бросил, потому что, как однажды обмолвился, на этом и гульдена не заработаешь.
Ну а так как толк в мануфактуре он знал, у него всегда на руках имелся отрез-другой для продажи.
— А это тоже кое-что дает, — добавлял он ухмыляясь.
Поговаривали, будто у него был ход к контрабандному товару, который, несмотря на самый строгий контроль, всевозможными путями, в том числе и по Дунаю, попадал в страну. Но о подобных возможностях Катарина Китцбергер даже не подозревала. Она только чувствовала, что молодой человек, как говорится, «положил на нее глаз», частенько думала о нем, а Фердинанду старалась виду не подавать.
Об остальных посетителях, которые время от времени подъезжали к ней, Кати и не вспоминала. У тех что? Мотоцикл или какой-нибудь другой спорт на уме, и их ухаживание, хотя они и слыли городскими парнями, было таким же пресным и скучным, как Фердинандова любовь.
Порой Катарина присматривалась к тому, как Лукингер и Адамек играли в карты, а когда она подходила ближе, то слышала, как бывалый дунайский матрос рассказывал Мануфактурщику о будапештских борделях. Ей бы не следовало такое слушать, но, после того как старик выпивал свою порцию рома, он рассказывал так цветисто, что было бы жаль — да простит ей господь подобное прегрешение — упустить то или иное красочное словечко.
Лукингер только ухмылялся при этом, а заметив, что Катарина прислушивается, делал вид, будто упрекает Адамека:
— Да потише ты!
Адамек, притворяясь, что только теперь заметил Катарину, восклицал с нарочитым испугом:
— Батюшки мои, а я и не заметил, что мы тут с тобой не одни!
Но когда девушка отходила подальше, он язвил:
— Попалась рыбка, только поспевай сачок подводить. Должно быть, Фердинанд с ней только «Отче наш» и читает. Но вот что я тебе скажу: девку в работу брать надо, а то она уплывет и от тебя и от этого Фердинанда.
— Сама просится, чтоб ее опозорили, голову потеряла, — задумчиво произнес Лукингер. — Да на кой она мне? От него она уплывет, а у меня на шее повиснет.
Позднее, когда у Адамека уже осоловели глаза, Лукингер вдруг резко приказал засыпавшему за столом старику:
— Давай, тащи еще один пузырек!
Но Адамек поежился и даже состроил недовольную физиономию.
— Что у меня склад, по-твоему? — возразил он.
— Литр рома для тебя заказан напротив, у бакалейщика, — добавил Лукингер.
Но старый матрос только простонал:
— Один литр рома! Это что ж, задаром получается. Я-то годами дрожал от страха, чтобы они ничего не нашли, а теперь отдавай за один-единственный литр рома?
— Это не первый литр, который я тебе ставлю, — строго ответил Лукингер. — Ты ко мне с этим не лезь. — Приметив, что старик еле-еле на ногах держится, он тут же добавил: — И сегодня еще с тобой выпьем.
Адамек заказал еще «сто грамм», но, прежде чем выпить, ненадолго вышел. Вернулся он весь посеревший, руки дрожат, что-то сунул Лукингеру в руку и поскорей — за стакан. Дрожь тут же прекратилась. Однако в этот вечер он не порозовел, как обычно, от выпитого стаканчика. Опьянение, словно тяжелый кошмар, навалилось на старика. Он сидел, весь скрючившись, закатывал глаза и в конце концов уронил голову на стол, да так и остался лежать среди лужиц разлитого вина.
— Что это с ним? — испуганно спросила Катарина. — Он болен, да?
— Какое там! — отвечал Лукингер. — Неужели вы и в самом деле не понимаете, фрейлейн Кати?
Девушка не на шутку испугалась. Старый Адамек всегда уверял, что пьет стаканчик-другой только так, чтобы согреться.
— Эй, ты! — прикрикнул на пьяницу Лукингер. — Вставай, а то тебя Кветочин заберет. (Так звали официального представителя Попечительства по делам алкоголиков. И всех, у кого было рыльце в пушку, бросало в дрожь при одном упоминании его имени.) Адамек, тяжело поднявшись, побрел к дверям.
— Давай, давай, поторапливайся, а то он тебя и впрямь заберет, — покрикивал на пьяницу Лукингер.
«Неужели, — думала Катарина, глядя ему вслед, — это тот самый приветливый старичок, который первым заглядывает по утрам в трактир и который так славно рассказывает о своих плаваниях по Дунаю? Тот самый, что так весело расписывал свои будапештские приключения в мирные времена?»
Бедная Катарина! Она и не подозревала, что за два крейцера Адамек расскажет вам любые небылицы, а за «сто грамм» рома наврет такого, что уши вянут, а в публичных домах, которые он так красочно расписывал, все выглядит далеко не так романтично. Там не люди, а звери и пьяный разгул.
— Пойдем прогуляемся! — нашептывает ей тем временем Лукингер. — Ночь, луна…
— Ишь, чего выдумали! — неуверенно отвечает девушка. — Мне ж нельзя.
«Еще кривляется», — думает Лукингер и тут же заискивающе добавляет:
— Твой Ферди сегодня в ночную работает, это я уже давно высчитал. Я там в садике подожду, — говорит он и уходит, с удовлетворением отметив, что Кати опять покраснела.
Она только взглянула на него, так и не сказав ничего определенного, но он уже знал — она придет. Он стоит в тени огромного каштана, прислонившись к забору. Забор, сбитый из разрезанных пополам молодых сосенок, пошатывается, и Мануфактурщик пробует, крепко ли держатся колья.
«В Иннском районе или у Мельничного рынка такой забор давно бы разобрали, — весело думает Лукингер. — Ни одна драка без хорошего колышка не обойдется. Да, но у кого башка такой колышек выдержит, тот должен быть из крепкого матерьяльца скроен».
В мансардном окошке зажегся свет, выглянула Катарина, и Лукингер тихо свистнул. Девушка кивнула. Свет скоро погас.
Медленно шли они вдоль берега вниз по течению. Катарина взяла своего кавалера под руку, но чинно держалась в отдалении. Небольшие низкие домики в стороне как бы пригнулись еще ниже. Парочка прошла под мостом, наверху грохотал городской транспорт, заставлявший могучие своды тихо содрогаться. Вскоре у реки все стихло. Теперь они шли мимо скамеек, расставленных на высоком берегу. Все они были заняты — из трактиров сюда устремились влюбленные и сидели на них, будто ласточки, ни одна пара не замечала соседнюю. С реки дул теплый ветерок, и далеко-далеко перекликались запоздавшие дикие утки, улетавшие на юг. Внизу, у самой воды, шелестели ивы.
— И куда это вы меня завели? — не без страха спросила Катарина, вспомнив, что не раз слышала, что здесь, внизу, бывает, и насильничают. — А вдруг с нами что-нибудь случится? — тут же добавила она, желая показать, что его-то она не боится.
— Да что тут с нами может случиться? — игриво ответил Лукингер, крепче прижимая ее руку.
Кати не отнимала руки. Но он с досадой почувствовал, что она дрожит.
«Вот уж кого нельзя спускать с крючка!» — подумал он и громко сказал:
— Давно уже мечтал я вот так пройтись с тобой совсем один.
— Вам и некогда подумать обо мне, — заметила она недоверчиво. — Уж не говорили бы лучше.
— Клянусь честью, — шепотом поклялся он, привлекая ее к себе.
С другого берега нет-нет да заглядывали на эту сторону лучи фар и фонарей, но теперь наша парочка ушла уже довольно далеко, здесь луга подступали к самой реке — все погрузилось в темноту. За городом на сталелитейном заводе домна, должно быть, выдала очередную плавку. На небе стояло зарево, мрачно отсвечивавшее в мягких дунайских волнах.
Лукингер увлек Катарину на ближайшую скамью. Она вздохнула, и он снова почувствовал, как по ее телу пробежала дрожь. Ивы перешептывались над водой. За черневшим на другом берегу лесом упала звезда.
— Пожелай себе что-нибудь, — сказал он и про себя добавил: «Вот удивишься-то, как скоро все сбудется». Она склонила голову к нему на плечо, и теперь ее усилившаяся дрожь была ему уже приятна. Он сунул руку в карман и достал пузырек, который ему передал Адамек. Прежде чем девушка успела опомниться, он, обхватив ее за плечи, стряхнул несколько капелек из пузырька в вырез на ее груди.
— Батюшки, что это у вас? — пробормотала Катарина, жадно вдыхая распространившийся аромат. — Это ж чистые розы!
Дурманящий запах контрабандного розового масла поднимался от ее груди, сливаясь с терпким запахом ив и речной прохладой.
Лукингер самодовольно ухмылялся. «Знала бы, что Адамек в окурке за щекой или еще где пронес товар, не нюхала бы так вожделенно».
А Катарине казалось, что мимо, шурша платьями, проплывают прекрасные дамы и от них исходит этот пьянящий аромат. И она сама такая же, как они, даже еще прекрасней. Сколько уж она живет в этом городе, но впервые в жизни вдыхает такой аромат. Так пахнуть могло только от женщин, которых она видела в мечтах. Где-то далеко-далеко остался трактир, все ее мысли, все чувства были поглощены ароматом роз.
В нем как бы сосредоточилась вся ее тоска по иной жизни, той, какую она видела в кино, где было много красивых женщин в роскошных платьях. И все мужчины преклонялись перед ними. На столах сверкают высокие бокалы, совсем без ручек, и прекрасные дамы смеются, и весь мир принадлежит им. Они танцуют до самого утра, а потом их в автомобилях отвозят домой. Сколько раз она слышала, как самым что ни на есть бедным девчонкам выпадал счастливый билет, сколько раз сама видела на картинках невесту всю в белом, с длинным шлейфом, — от слез не удержишься. И чем ниже тебе приходится нагибаться в будни, тем прекраснее сказки, которые являются в мечтах. И всякий раз от них как бы пахнет розами — белыми, алыми, желтыми. Везде и всюду стоит запах роз!
С легким содроганием чувствует она, что Лукингер делается все настойчивее, и только один раз, когда она уже ни в чем не отказывает ему, она вспоминает Фердинанда. Но в этих мыслях нет ничего от раскаяния, только какая-то режущая, пронизанная ненавистью боль.
— Ты, ты! — только и шепчет она, обнимая Лукингера.
Вся ночь была исполнена сладким томлением, шелестом ив и мерцанием звезд. Катарина и смеялась, и плакала, и желала только одного — чтобы счастью этому не было конца.
В каком-то пьяном упоении возвращалась она домой. Его сильная рука словно несла ее, Катарина все время ощущала его близость. Дунай казался ей безбрежным морем. Любовные парочки на скамейках застыли как изваяния.
— В воскресенье у нас ярмарка, — сказал он прощаясь. — Вместе сходим.
Во время весенней ярмарки Кати даже выйти из трактира не могла — столько было посетителей. Со злостью выглядывала она по ночам из своего окошка и смотрела на парочки внизу. И только один раз Фердинанд принес ей пакетик конфет и весь вечер потом ворчал — до чего же все дорого!
Поднявшись к себе в мансарду, Катарина сняла рубашку и вымылась холодной водой.
Она уже давно лежала в постели, но каморка все еще пахла розами. Внезапно ее охватил испуг, что запах этот так никогда и не выветрится. Катарина спустилась по лестнице и спрятала свою рубашку в стенной шкаф, где стояла бочка с молодым вином и хранились всякие хозяйственные тряпки. Пусть рубашка здесь и лежит! Всякий раз, когда она будет занята на особенно грязной работе, она будет прибегать сюда, отодвинет тряпье — и все ее счастье, все ее розы снова будут с ней.
— Поедем с тобой к моему товарищу из Ульрихсберга. Он себе там за Кацбахом дом построил, — сказал Фердинанд, и она поняла, что ему очень важно, чтобы они поехали туда вместе. Так они и отправились берегом вниз по течению. Река сверкала на солнце, и, хотя стояла уже ранняя осень, Дунай казался серым, как весной, когда он несет с собой снежные воды.
— Там впереди река от дождей разлилась, — сказал Фердинанд Лойбенедер, как всегда деловито. — Луга под водой стоят. Придется нам кружным путем идти.
Катарина прекрасно знала, что, говоря о лугах, он имеет в виду крапиву, хворост и всякую грязь, нанесенную водой. Ах, а она-то при этом думала о плакучих ивах и о бархатных ночах!
Легкая дрожь пробежала по ее телу — они как раз проходили мимо того места, где несколько дней назад она побывала ночью с Лукингером. Но сейчас был ясный солнечный день. Катарина старалась ступать как можно бережнее, будто боялась спугнуть жгучие воспоминания, прикасаясь ногой к нежным луговым травинкам.
— Теперь-то у него самое трудное позади, — слышит она голос Фердинанда. — Но поработать ему пришлось, пока крышу навел, в своем доме живет и на нас, ночлежников, сверху поплевывает. И кусок земли у него при доме — картошку может посадить. Что ни говори, а своя крыша над головой лучше, чем век скитаться по чужим углам.
Катарина хорошо знала, что за этими словами скрывается давнишняя мечта Фердинанда обрести свой дом, — пусть это будет хотя бы маленькая халупа.
— Разрешили бы хоть сарай какой построить, покуда лучшего ничего нет. Не разрешают ведь. А как бы хорошо было — выдался часик свободный, ты и работаешь, а когда в ночную — весь день мог бы вкалывать.
Катарина слушала его краем уха. Свой дом? Да кому не хочется свой дом иметь? Но разве можно только о своем доме думать? А молодость твоя? И пожить и погулять ведь хочется. Мечта о своем доме — разве ее руками потрогаешь, когда лежишь наверху в каморке и только и думаешь, что могла бы вот быть такой же девчонкой, какие в обед с пляжа прибегают и требуют лимонаду им подать.
Они свернули в тенистую долину. Вдоль развороченной тяжелыми фурами дороги росла крапива, репейник. Новые дома, похожие как близнецы друг на друга — все из шлакового кирпича, стояли подальше внизу под красными черепичными крышами и еще не были оштукатурены. Всюду виднелись огромные кучи грунта — еще не кончили выкапывать подвалы, кое-где попадались чугунные колонки — не у всех поселенцев хватило денег на водопровод.
— Сервус, Ферди, — приветствовал свежеиспеченный домовладелец Франц Бруннбауэр своих гостей. — Давно пора вам заглянуть к нам.
— Ты-то вон уже выбрался из грязи, Бруннбауэр, — отвечал Фердинанд. — А меня зависть разбирает.
— Ну, ну, из грязи-то я еще, как видишь, не выбрался, — рассмеялся Бруннбауэр, оглядывая свою грязную рабочую одежду. На нем были резиновые сапоги, доверху вымазанные в земле.
— Проклятый суглинок, никак от него не отделаешься. Когда траншеи под фундамент копали — ни одна лопата его не брала, а как только дождичком побрызгает — разъезжается под ногами. Немалый срок пройдет, покуда тут что-нибудь вырастет.
Чуть ниже самого дома Бруннбауэр возвел каменную стенку и теперь распределял грунт, вынутый из-под дома, по всему участку, которому в будущем предстояло превратиться в садик.
В самом доме готовы были кухня и одна комната.
— Подождать надо, когда деньги за отпуск заплатят, а потом будем ждать, когда премиальные в рождество получим — иначе концы с концами не сведешь. — Присматриваясь к Катарине, которой в легоньких туфельках пришлось пробираться по глине, он продолжал: — Вот если б и жена зарабатывала… Но тут никогда не знаешь, где выгадаешь, а где прогадаешь. Наймется жена на работу — деньги в дом идут, а самой ее дома нету. А ежели за всякую мелкую работу по дому еще и платить, то не на что и сам дом построить.
Мужчины все говорили и говорили, что-то без конца подсчитывая. Фрау Бруннбауэр лишь изредка вставляла словечко. Вовсе без денег, конечно, ничего не построишь, говорил ее муж, во всяком случае, за участок надо сразу заплатить, да и материал на стропила надо где-нибудь подешевле достать, а не на лесопилке. Тут надо ушки на макушке держать — смотришь, где-нибудь ветер лес повалил или жучок завелся, значит, там подешевле продают — надо, мол, скорее с рук сбыть. Вот так шаг за шагом и берешь одну ступеньку за другой.
— А мы оба молодые, кое-что могли бы достичь! — воскликнул Фердинанд, и голос его задрожал от воодушевления. — Работать не поленились бы.
Катарина почувствовала, что фрау Бруннбауэр смотрит на нее. И в этом взгляде было и немного иронии и немного сочувствия.
— Да, уж тут надо жилы иметь, что твой баран, — подтвердил Бруннбауэр. — Годик-другой ничего себе нельзя позволять.
— Годик-другой, говоришь, — не без злорадства вставила его жена, — больно долго у тебя эти годики тянутся.
— Вечно ты хнычешь, — набросился на нее муж.
Катарина заметила, с каким восхищением следил за ним Фердинанд.
— Что ж нам было оставаться в кегельбане или продувном бараке? — продолжал Бруннбауэр. — Говорю тебе, год-два — и мы выберемся.
— А потом с долгами двадцать лет расплачиваться будем, — прибавила его жена. — И всякий раз, когда надо что-нибудь купить мальчонке или мне, он говорит: сперва цементу мешок купим, или сотню кирпича, или этернита — всегда что-нибудь поважнее найдется.
— Хватит хныкать! — заставил ее замолчать Бруннбауэр. — Жилы приходится вытягивать из себя — это верно. Зато сынку потом легче будет.
Фрау Бруннбауэр принесла молодого вина, и, после того как все выпили, хозяин с гостем отправились осматривать постройку. На чердаке они заговорили о досках и черепице, затем спустились вниз, где комнаты еще не были отделаны, и голоса их отдавались гулко, как в пустой церкви.
Тем временем женщины сидели на кухне и прислушивались к тому, о чем говорили мужчины.
— Подвоз-то нынче дорого обходится? — услышала Катарина голос Фердинанда. — Покуда всё на место привезешь! А вон там не песчаный карьер?
— Карьер-то карьер, но этот песок только на дорогу идет, больше он ни на что не годен. Чересчур много глины в нем.
Зачерпнув воды из ведра, фрау Бруннбауэр разбавила вино, как она, должно быть, делала у себя в деревне во время покоса.
— Дома-то я воду из колодца деревянной бадьей доставала, — заметила она. — Теперь вон уже сколько времени в городе живу, а вода у нас из крана все равно не бежит, на себе таскаем.
Из пустой комнаты по соседству доносится голос Бруннбауэра:
— Нет, нелегко, что ни говори! Да ведь и в Ульрихсберге на вывозе леса, когда снегу метра два навалит, тоже не легче. И овес косить и картошку копать — нелегкая работа.
— И ничего ты на ней не заработаешь, — соглашается с ним Фердинанд.
— Эту я в счет и не беру, — слышно, как продолжает свою речь хозяин. — Жену надо, чтоб здоровая да крепкая была, чтоб работы не боялась, чтоб вместе, стало быть, запряглись.
— Работы, говорит, не боялась? — подхватывает фрау Бруннбауэр на кухне. — Сами они, мужики, себе ни в чем не отказывают. Как бы там мой ни был бережлив, пиво он каждый день пьет. А меня, словно собаку, на привязи держит, я и людей не вижу никогда.
Неожиданно голос ее делается ласковым. Взглянув на Катарину, она спрашивает:
— Скажи, а с тобой разве так не было, когда ты только что из деревни приехала — небось никак насмотреться не могла: и что другие-то женщины делают, и как наряжаются, и как выламываются? И хоть нет у них ни гроша за душой, все-таки они ни у кого в служанках не ходят. Я-то все глаза, на них глядючи, проглядела. Потом вот он приехал, я его еще по деревне знала. Мы деньги сразу сложили; немного времени прошло, и ребенок у нас родился. Ну а раз мы так работали, он нам мешал, пришлось его к родным отвезти. Теперь вот приеду домой — он от меня бежит, будто я чужая ему.
Итак, покуда мужчины обсуждали всевозможные строительные проекты, женщины обменивались своими сокровенными мыслями.
— Ты вот взгляни на меня, — говорит фрау Бруннбауэр, — мне еще и тридцати нет, а я похожа на пятидесятилетнюю старуху. Ведь было время — когда я только сюда приехала — парни на меня заглядывались. А как запряглась, так только и слышала: молодчина да молодчина, будто это самое важное. Может, и кончим мы когда-нибудь жилы из себя тянуть, да не знаю, не пойдет ли мой на сторону гулять, своя-то жена опостылеет.
— Да с чего вы это взяли? — пыталась возмутиться Катарина.
— Мне-то уж не говори! — заявила решительно старшая. — Сколько раз видела — те, что посуше, соки не ко времени набирают. Сперва им баба нужна, чтоб работала на них, а потом — другая, чтоб в приготовленную постель лечь. Ладно уж, — смягчилась немного фрау Бруннбауэр, — не хочу я тебя учить. Своим умом живи. Но я во второй раз прежде бы подумала, идти за своего или нет. Но ты-то с твоими семнадцатью годами кого хочешь себе выбирай…
— Товарищ у меня один по работе, — слышится голос Фердинанда из-за стенки, — говорил, будто в заброшенных карьерах материала не на один дом набрать можно. Вот я с ним и войду в компанию.
— Вдвоем-то всегда легче, — соглашается Бруннбауэр. — Вы и шлаковые кирпичи на пару можете лить. И жена тебе сможет подсоблять. Там ведь не все тяжелая работа.
— После урагана деревьев в лесу много валяется, — продолжает развивать свои планы Фердинанд, — вот я и попрошу, чтобы мне за отпуск лесом заплатили. А насчет шлаковых кирпичей — это я ей непременно скажу.
— Слышь, что говорят? — спрашивает фрау Бруннбауэр свою гостью. — И все без нас, все сами решают, а нам потом ничего другого не остается, как запрягаться, будто кобылы какие.
Когда все вновь собрались на кухне, Фердинанда нельзя было узнать, он так и рвался к делу. Обняв Катарину за плечи, он сказал:
— Мы бы с тобой показали, чего можно достигнуть…
При прощании фрау Бруннбауэр еще раз многозначительно посмотрела на девушку.
Всю дорогу до самого трактира Фердинанд хвалил своего друга и его новый дом.
— Нет, ты погоди, пройдет год-другой, и они заживут припеваючи, — говорил он. К тому же и ей, Катарине, было бы неплохо присмотреть себе местечко на фабрике, там и смена короче, чем у нее в трактире. Какая-нибудь дыра нашлась бы, где они могли бы ночевать, может быть, даже готовить, чтобы жизнь подешевле была. Они и после смены что-нибудь успевали бы. Вот так, шаг за шагом, все ближе к цели своей подвигались бы. Только каждый час надо использовать. И в один прекрасный день они сказали бы себе — вот мы и дома наконец.
— Ты не думай, что у Бруннбауэров всегда только эти два-три домика стоять будут, — все уговаривал он ее. — Всю низину мигом застроят. Мы бы тогда вроде как в городе жили, а вместе с тем и пыль бы не глотали, как сейчас, и не боялись бы, что детей задавят на улице.
Фердинанд запнулся, почувствовав, что его слова для Катарины пустой звук.
— Кати, — сказал он, — ты только представь себе, как оно все будет! Увидишь, годы пролетят незаметно, а тогда можно и обо всем остальном подумать.
Чуть улыбаясь, она молча слушала его.
В тот вечер Фердинанд не мог остаться — в десять он заступал в ночную смену, и она не пожалела об этом, — разговор с фрау Бруннбауэр только усилил внутренний разлад, который последнее время бушевал в ее груди.
Перед сном Катарина еще раз спустилась вниз, отодвинула тряпки, лежавшие рядом с винной бочкой. Смятая рубашка все еще лежала там и все еще пахла розами.
Настало время Урфарской ярмарки, и Лукингер, как и обещал, пригласил Катарину пойти с ним. После полудня она была свободна — хозяин трактира арендовал несколько прилавков в рядах, да и вообще в эту пору в темную залу трактира никто не заглядывал. С Фердинандом она договорилась встретиться вечером, прямо на ярмарке, в большой палатке. Таким образом после полудня она была вольна распоряжаться собой, и ей очень хотелось, чтобы вечер как можно дольше не наступал.
Зазывала на площади совсем осип — до Урфарской ярмарки было уже много других праздников. Человек с микрофоном объявлял номера представления «Ночной Париж» и вместе с тем зазывал публику, гулявшую по рядам, а здесь, в центре, это требовало огромного напряжения голосовых связок.
— Через несколько минут начнется наше незабываемое представление — «Красота и грация». Всемирно известная красавица, звезда нашей ярмарки, наша примадонна мисс Эвелин покажет «Пробуждение», — хрипели динамики перед закрытым занавесом.
Но вот занавес взвился, однако за ним оказался другой, из тонкой и прозрачной кисеи. При слабом желтоватом свете, долженствующем изображать восход солнца, лежа на полу, потягивалась девушка. Медленно, очень медленно она стала приподниматься на колени. Ее сонные движения сопровождала музыка из громкоговорителя. Пластинка пела о тоске моряка по родине, о бурных волнах, о бесконечных морских просторах.
Катарина Китцбергер беспокойно оглянулась — не видит ли кто, с каким восхищением следит она за всем, что происходит на сцене.
«До чего же красива эта мисс Эвелин!» — подумала Кати и вздохнула. Стоило мисс Эвелин показаться — и мужчины уже никого другого не видят, все с восхищением глядят на нее. Да уж, такая красавица что хочешь может делать, вся публика на нее уставилась и еще деньги за это платит.
Впрочем, мужчины и молодые парни менее довольны и мисс Эвелин и ее пробуждением. Через кисейный занавес был виден только силуэт, и, лишь когда мисс Эвелин медленно поворачивалась, можно было хоть как-то представить себе ее фигуру.
— Да на ней портки нижние! На этой мисс Эвелин! — раздался чей-то пьяный голос. — Этим нас не удивишь, это мы и дома имеем. А тут мы деньги платили.
В ответ послышался хохот и возмущенные окрики: «Тише, вы!»
В задних рядах сгрудились те посетители, которые приобрели билеты задолго до начала представления, но зашли в палатку только в последнюю минуту, а то как бы кто-нибудь не заметил, на каком неприличном зрелище они присутствуют. Дрожа, сидели они на своих местах и молча переживали все муки и радости преднамеренно совершенного грехопадения. В передних же рядах собрались завсегдатаи Урфарской ярмарки, бахвалившиеся во всех пивных и винных палатках, что нынче непременно зайдут к «парижанкам» поглядеть, какие те новые коленца выкинут.
И в то время, как в песне бурное море делалось все более бурным, движения мисс Эвелин становились все более расслабленными. Она уже приблизилась к самой кисее и, проделав несколько кругообразных движений руками, закинула их за голову и так и застыла.
От волнения Катарина сжала руку своего кавалера и тут же отдернула, испугавшись, что выдала себя. А эта мисс Эвелин ничего не стесняется показывать! Интересно, она краснеет при этом? Втайне ухмыльнувшись, Лукингер подвинулся поближе к Кати. Знала б Катарина, как эта мисс Эвелин в половине двенадцатого ночи, голодная как волк зимой, набрасывается на требуху у трактирщика напротив и как ей обрыдла вся эта «красота и грация». А потом еще напьется чаю с ромом, обозлившись, что в нынешнюю ярмарку опять дожди льют вот уже трое суток! Изо дня в день представлять «Пробуждение» в дырявой палатке — промерзнешь не на шутку! На самом-то деле эту мисс Эвелин, наверно, звали Польди Бюрстингер или Розль Крикова, и после представления ее можно увидеть за столиком с сырой асбестовой столешницей в обществе балаганщиков, и на всех парней, что таращат на нее глаза, узнав примадонну «Ночного Парижа», ей в высшей степени наплевать. Вот если бы кто-нибудь из них был с деньгами! А так, ради прекрасных глаз этих глупых парней, нет уж, благодарю.
Снова Катарина прижалась к плечу своего спутника. Тонкая кисея раздвинулась, мисс Эвелин, сделав еще одно томное движение навстречу тускло светившей лампочке, долженствующей изображать солнце, вновь воздела руки. Изогнувшись, она повернула лицо к публике. Прожектор осветил лицо и грудь — всю в золотых блестках. Тут опять послышался пьяный крик: «Свети ярче да пониже!» Раздалось разъяренное шиканье — «пробудившаяся» была сейчас трогательно беспомощна.
Однако Лукингера ничем нельзя было пронять. Самодовольно отмечая возбуждение Кати, он думал: «Долго эта Эвелин не протянет на эстраде. Не подними она руки, все бы увидели, как у нее груди обвисли».
Прожекторы погасли, и в палатке зажглись тусклые лампочки. Пробуждение исчезло как мираж, снаружи вновь раздавался сиплый голос зазывалы:
— Спешите насладиться нашим нигде не виданным, нигде не слыханным, единственным в своем роде представлением «Ночной Париж».
Зрители повалили к выходу. Лучи заходящего солнца вспыхивали в волнах медленно текущего Дуная, Катарина зажмурилась.
Лукингер, ловко проводя ее через толпу, тихо нашептывал:
— Поняла теперь, сколько всего увидеть можно на Урфарской ярмарке, когда я с тобой?
А Катарина, вновь вздохнув, спросила его, часто ли он бывает у этой ярмарочной красавицы мисс Эвелин.
— Я-то? — возмутился Мануфактурщик. — Чего я там не видал? У меня есть кое-что помилей, по чему душа моя давно истосковалась, — ответил он, придав своему голосу томное звучание.
— Да ты это только так говоришь… — недоверчиво протянула Кати.
— Ради тебя одной я и зашел в балаган, — возразил Лукингер. — Или ты думаешь, я с каждой встречной-поперечной буду гулять до полночи по берегу Дуная, — шепнул он ей.
Девушка с благодарностью взглянула на него, и они, тесно прижавшись, продолжали свой путь вместе с толпой. Мелодии модных песенок сливались в единый сентиментальный гул, над праздничной толпой витал запах жареной колбасы, разлитого пива и вина. Девушки двигались, взявшись за руки, чтобы не потеряться. Вереница парней, зазывая и смеясь, преследовала их. Огромные качели возвышались над крышами и колокольнями, видневшимися на другом берегу Дуная.
Парочка подошла к винной палатке.
— Ах, господин Лукингер! — воскликнула хорошенькая полногрудая девушка за прилавком, уставленным бутылками. — Привет! Господа желают?
Катарина смутилась от подобного обращения, а Лукингер заказал для нее рюмку яичного ликера. Сам он охотнее выпьет что-нибудь покрепче, стаканчик «шлигельбергера», как он называл сливовицу.
Они сидели и выпивали, изредка кто-нибудь из проходящих мимо гуляк приветствовал Лукингера, и Катарине это было приятно: ведь что-то от всего этого перепадало и ей.
Правда, она не слышала того, что сказала девушка у прилавка, когда они с Лукингером снова исчезли в толпе.
— Опять ведь новенькую подцепил, обманщик! — заметила та самая девушка, которая незадолго до этого была столь любезна с ними, и состроила гримаску.
Слащавая музыка, лившаяся из громкоговорителей, должно быть, подействовала и на Мануфактурщика.
«Эх, какие бы дела сегодня можно было провернуть! — думал он, — а я чем занимаюсь? Будто кобель, таскаюсь за этой пустующей сукой. На Урфарской ярмарке мне могло бы кое-что получше перепасть».
Розочка, розочка, розовая розочка,
Выиграл я в тире розу для тебя…
— несся квакающий звук из динамика, подвешенного у вывески тира.
— А мне — красную, — ластилась Катарина. И тут же получила ее.
— И желтую в придачу, — добавил Лукингер, напуская на себя суровость, — сама знаешь почему: совсем ведь ты не моя, сколько б там ни болтала.
— Чего это ты! — притворилась Кати, чтобы не выдать, как ей приятно это слышать. — Уж не приревновал ли?
Они подошли к другой винной палатке, и Катарина, уже немного опьянев, доверительно прижалась к своему кавалеру. Она выпила еще рюмку яичного ликера, а он заказал себе «клопиного», как он называл коньяк. И снова девушки за прилавком съязвили, когда парочка удалилась.
— Где это он такую дуру подобрал, этот Лукингер? Видала, как она ликер сперва языком попробовала? Есть его с чем поздравить.
В палатке предсказательницы было сумеречно и таинственно. Да и сама гадалка долго шептала что-то невразумительное, прежде чем сказать:
— Что-то все король да король, а ведь это к деньгам. Ну и везет же барышне, — бормотала она, поглядывая на карты через пенсне, будто заклиная их. — Червонный валет не отстает от короля, а эти вместе редко выпадают, значит, и к деньгам и к любви. Клянусь, эти двое не любят ложиться рядышком.
— А я вот не верю, — отмахивалась от нее Катарина,
— Карта — она никогда не обманет, — шептал ей Лукингер, и девушка мечтательно склонила голову к нему на плечо.
В «Комнате страхов» Кати завизжала и вцепилась в своего спутника, когда они в тележке проносились под ногами повешенных. Он нашел губами ее губы, а она, не противясь, неловко отвечала на его ласки.
«Вот уж деревенщина! — весело подумал Лукингер. — И чему ее этот парень учит, хотел бы я знать».
В небольшой палатке, где подавали пиво в розлив, царило безудержное веселье. Один из музыкантов хлопал своего коллегу оркестранта картонной тарелкой по голове, и при этом из динамика раздавался громоподобный грохот. Лукингер, пошептавшись с подавальщицей, кивнул в сторону оркестра. Вскоре к рампе подошел капельмейстер и поднял кверху две кружки, наполненные пенящимся пивом. Грянул туш.
— Мы приветствуем господина директора Лукингера и поздравляем его и его спутницу с нынешним прекрасным днем! Уррра!
Вся палатка загудела от криков.
Капельмейстер поздравил их обоих, и его и ее вместе!.. Кати закрыла глаза. Перед ее взором поплыли звезды, да и она сама как бы плыла на волнах этих криков: «Ура! Ура! Ура!»
Как хорошо было бы никогда не возвращаться к грязной посуде! От нее трескается кожа на руках и пальцы делаются похожими на переваренные сосиски. Как хорошо было бы, если б всегда играла музыка, всегда вертелись карусели! Как хорошо было бы, если б Урфарская ярмарка никогда не кончалась! Кати хочет забыть трактир, эту тюрьму, и противный запах кислятины, денно и нощно поднимающийся к ее мансардной каморке.
«Ура, ура! — все еще звучало у нее в ушах. — Лукингеру и его крале — ура!»
А в это время Фердинанд Лойбенедер довольно давно уже сидел и ждал в большой пивной палатке. После смены он зашел к себе в ночлежку, умылся во дворе — на террасе, как всегда, не нашлось места. Набежало много народу, и, конечно же, все торопились. Была суббота, и предстояло основательно заложить за воротник.
— Поторопился ты себе руки связать! — подзуживали товарищи Фердинанда. — Погулял бы с нами. Небось и не догадываешься, сколько сегодня за один гульден можно пережить.
Но Фердинанд с усмешкой отвечал им:
— Давайте уговор — в понедельник не приходить ко мне и не клянчить: «Ферди, дай двадцатку! Совсем они нас выпотрошили».
Позднее, проходя мимо прилавков, где были разложены всевозможные новинки: пластырь против мозолей, пятновыводители, клей, который все клеил, и много другой всякой всячины, Фердинанд, наделенный незаурядной практической сметкой, никак не мог взять в толк, почему здесь собралось так много народу. Какой-то крикун восхвалял будто бы им самим изобретенный способ запайки кастрюль и демонстрировал его на примере старого заржавевшего кофейника. Фердинанд подумал: «Такой старый кофейник никто бы и паять не стал. Выбросил бы, и все». Однако, как ни противился Фердинанд, а зазывалы расшевелили и его любопытство. Больше всего его привлекали те палатки, где продавцы говорили очень тихо. Чтобы их понять, надо было подойти совсем близко и растолкать зевак. В другом месте, около балагана птицелова, имитировавшего голоса птиц, сгрудилась целая стайка ребятишек. Фердинанд, ощутив что-то теплое и родное, стал уже подумывать о том, не купить ли ему для Кати такую маленькую свистульку, попискивавшую, что твой маленький клёст. Но тут же решил: Кати все равно сразу заведет речь о нерлоновых чулках — и расстался с мыслью о свистульке. Толпа посетителей ярмарки увлекала его дальше мимо лотков с пряниками, конфетами, мимо балаганчиков, где стреляли по мишеням.
В большой палатке он заказал себе кружку пива, с неудовольствием отметив, что налита она была неполно. Это становилось заметно, если ты не сразу отпивал и пена успевала осесть. Официантка, к которой он обратился, только зло огрызнулась в ответ:
— Ступай к хозяину и жалуйся, коли тебе охота. Не я ж наливаю. — С ненавистью взглянув на докучливого посетителя, она еще добавила: — А ты не соси одну кружку целый час, тогда и жаловаться будет не на что.
Фердинанд заказал еще одну кружку и понемногу начал беспокоиться. Может быть, Кати задержалась в трактире и ему следует пойти ей навстречу? Нет, при таком столпотворении легко разминуться, а потом ищи ее по всей ярмарке!
Между столиками пробирались два его товарища по работе — впереди две разряженные девицы с целыми охапками бумажных роз. Эти-то прекрасно знали, что за ними гонятся, — они все время оглядывались и смеялись, а то как бы не потерять своих преследователей. Лойбенедер подумал: «Девки их вытрясут так, что потом ребятам целую неделю не заработать». И он уткнулся носом в кружку, чтобы товарищи не узнали его. Когда оркестр здесь внутри умолкал, с ближайшей карусели доносился девичий визг. Через откинутую полость палатки Фердинанд видел, как они задорно болтали ногами, проносясь в воздухе по кругу. У самой большой карусели был и самый мощный громкоговоритель, и его музыка перекрывала все остальные шумы. Сейчас кто-то пел о белой сирени, расцветавшей в саду, а в это время проносившиеся мимо гондолы поднимали тучи пыли. Фердинанд все сидел и ждал. Будто далекая река, проплывал в стороне от него ярмарочный гомон. Подул теплый ветерок, на мосту через Дунай зажглись белые свечки-фонари. Слабый их отсвет набросил причудливые тенета на воду, и текущий мимо Дунай стал ласково поблескивать. Над водой поднималась дымка — река словно подернулась тонкой паутиной.
В голове Фердинанда проносились и горькие и злобные мысли. Что ж, он был с ней чересчур уступчив последнее время? Ведь заартачится — и с места ее не сдвинешь. Надо с ней покруче. А ведь сколько раз он ей растолковывал: пусть, мол, поработает несколько лет на фабрике, как он, и тогда они построят себе дом и будет у них своя семья. Чего ж ей еще-то надо? Какой парень ей больше посулит? И какая это вожжа ей под хвост попала? О чем бы он с ней ни говорил — и о самом дорогом для себя, — только нос воротит. И Фердинанд решил при первом удобном случае поехать в деревню и поговорить с родителями Кати. Но те наверняка скажут: молода, мол, еще, терпение с ней иметь надо.
В большой палатке плавали клубы дыма, толпы людей протискивались по узким проходам. Фердинанда охватывало все большее беспокойство. Начало темнеть, он ждал Катарину уже второй час.
А вот и она! Повисла на руке этого Мануфактурщика! Фердинанд сразу видит — Кати пьяна. Громко и фальшиво она подпевает певице на эстраде.
— Нет, ты гляди-ка, Ферди! — бормочет она, немного смутившись. — Я же тебе говорила — подождет. А он и правда ждет! Уж и на минутку не оставит меня в покое!
— Тоже мне герой, напоил девчонку! — резко обращается Фердинанд к Мануфактурщику.
— А тебе что? — отвечает Лукингер. — У нее своя голова на плечах. Не лезь не в свои дела.
— Ты всегда такой противный со мной! — лепечет Кати, неуверенно поглядывая на Фердинанда.
— Угомонись, я сказал! И сядь здесь, — велит ей Фердинанд. Но Катарина еще крепче вцепляется в своего спутника и начинает бахвалиться своими похождениями.
— А мы и в пивной палатке были, и в «Комнате страхов», и за ликер он заплатил, — трещит она без передышки с детским вызовом. — И у гадалки я была, и мне выпали червонный валет и червонный король. И розы у меня, столько много роз!
Кати вскидывает руки и зарывается лицом в букетик бумажных роз, глубоко вдыхая запах дешевых духов.
— Ах, какой аромат, — шепчет она, — ах, какой чудесный аромат! — И снова, гордо вскинув голову, хвалится: — И в парижском балагане мы с ним были, у красавицы Эвелин. Видишь! А с тобой мы никуда бы не пошли.
«Здорово она его подогревает!» — думает Лукингер и в то же время говорит мрачно поглядывающему Фердинанду:
— Такие уж дела, брат, на Урфарской ярмарке! Ничего не попишешь.
— Садись, тебе говорю! — еще раз приказывает Фердинанд Катарине, именно теперь решив ей доказать, что он может и по-другому, может и покруче, и если понадобится, то и кулаком.
— А я вот не хочу, как ты хочешь! — вскидывается Кати. — Сам видишь, со мной кавалер. Что ж ты и его за столик не приглашаешь? Мы ж с ним вместе пришли!
— Заткнись! С тобой нынче по-другому надо разговаривать.
— Ты небось и не знаешь, как себя в обществе вести, — продолжает язвить Катарина.
Мануфактурщику Лукингеру, сначала самодовольно слушавшему эту перебранку, постепенно делается не по себе, больше всего ему хотелось бы смыться.
— Оставлю-ка я вас тут одних, — говорит он не без задней мысли, — терпеть не могу, когда жених и невеста ссорятся.
— Какие еще «жених и невеста»? — взвизгивает опьяневшая Кати. — Этого еще не хватало! Не пойду я к нему в поломойки! Он приказывает, а я ему пятки лижи — вот как он себе нашу любовь представляет. Не хочу, и все! Я с тобой останусь. — И Катарина бросается Лукингеру на шею. Тот смущенно защищается от ее бурного натиска.
— Шлюха! — вырывается у Фердинанда. — Вот ты, оказывается, какая!
— А ты поосторожней выражайся! — предупреждает его Мануфактурщик.
— Да пусть себе сидит тут и пиво сосет, — наслаждаясь своей победой, говорит Кати. — Кому он нужен такой! Только и знает, что подсчитывать, нельзя ли где еще пятак выкроить.
Катарина разошлась, в голове у нее все перемешалось.
— И этого тебе нельзя, и того! А это ты сделала? — кричит она передразнивая. — Хватит, натерпелась я! И еще он без конца грозится — родителям обо всем расскажу. Лукингер мне сказал, что будет со мной любовь крутить, а тебе я отставку дам. Жадюга, вот кто ты! На ярмарке ты мне не указ, я тебе тут не девчонка из Юльбаха! Вот буду делать чего хочу, и все тут! — кончает Кати и с ненавистью смотрит на Фердинанда Лойбенедера.
А тот хотел бы вскочить, но до того ошарашен всем происшедшим, что колени у него подгибаются. Будто карточный домик в палатке предсказательницы, рухнул давно лелеянный им план. «Сволочь, сволочь! — думает Фердинанд о Лукингере. — Всех, всех доведет до погибели, всех по миру пустит, а они ему еще лапы лижут». Он вспоминает разговоры своих товарищей по работе — и тут и там, мол, они Мануфактурщика видели. И каждый-то день он с другой ходит. Приличный человек ему и руки не подаст.
Катарина хохочет. Мануфактурщик взмахивает на прощание рукой, и они удаляются. Кати все еще обнимает своего кавалера за шею, и ему приходится пригибаться под ее тяжестью.
Лойбенедер видит их еще раз, когда Лукингер увлекает девушку в темный проход между двумя балаганами, откуда спускается тропа к прибрежным лугам. Там уже ночь, там им никто не помешает.
А он, Лойбенедер, думает о собственном домике под Кацбахом, о садике, который он хотел посадить. Год-другой — и все это было бы у них. Выйдя на крылечко, он сказал бы Катарине: «Видишь, как хорошо все получилось? Мы и не заметили, как время пролетело. А теперь у нас с тобой родной дом…»
У каменного парапета плещутся волны Дуная. От фонарей на воду ложится светящийся частокол отблесков, и могучая река кажется забранной кольями. Грудью она наваливается на них и уносит с собой весь шум и гам Урфарской ярмарки. И туда же, к поющим лугам, улетают мечты людей, и туда же устремляются парочки влюбленных.
Но над рекой летают и вороны. «Kapp, каррр», — раздается их хриплый крик. Вот они опустились на берег, должно быть почуяв, что ко всей мерзости, плавающей по каналам круглый год, теперь прибавились и отбросы ярмарки, а перед долгой зимовкой не мешает полакомиться жирной пищей.
Черной громадой высятся Пфеннингберг. За темными лесами на противоположном берегу падает звезда.
Быть может, под ивами кто-нибудь и видел, куда она упала, и пожелал, чтобы загаданное поскорее сбылось?
В эту ночь позади трактира на берегу Дуная убили Мануфактурщика. Убийца, должно быть, подкараулил его у забора с плохо вбитыми кольями. А труп бросил в Дунай, полагая, что река поглотит его навсегда. Однако преступление было обнаружено уже на заре следующего дня. Чересчур длинный пиджак Лукингера зацепился за корягу. Великая река, обычно поглощающая всё и вся, на сей раз отказалась принять убитого в свои воды.