В Лондоне в шесть часов вечера восприняты были три толчка, очень слабых. Прохожие почти не обратили на них внимания, и полиции даже не пришлось водворять порядок. Сейчас-же после этого троттуары и мостовые приобрели прежнюю незыблемость. И жителям, разумеется, даже в голову не приходила мысль о катастрофе, весть о которой в начале девятого часа точно с неба свалилась…
Мисс Грахам, единственная дочь сэра Кристофера, — строителя туннеля под Ламаншем, — одевалась к обеду, с тем, чтобы после обеда отправиться в Друри-Лен, где пела французская певица Сильва Бель: ибо Францию мисс Грахам, говорят, любила более страстно, чем этого желал-бы сэр Кристофер… И одеваясь перед трехстворчатым зеркалом, мисс Грахам заметила, что ее собственное отражение внезапно вздрогнуло, как в ознобе. Удивившись, она подошла к окну и открыла его. Дом сэра Кристофера выходил на Берклей-Сквер. Влажный теплый воздух опахнул молодую девушку: вечер надвигался душный и предвещал, быть может, грозу. Но старые деревья, казалось, не ощутили дрожи, а птицы, притаившись в листве, если, пожалуй, и открыли глаза на миг, то клювов не раскрывали. Мисс Грахам ничего не услышала и не заметила, кроме торжественного гула Лондона и вечерней мглы.
В Париже это было лучше или хуже: в течение двух с половиною часов население ничего не знало и даже не подозревало: телеграфные и телефонные связи были, правда, нарушены в значительной мере. Париж с первого же мгновения оказался отрезанным от Лондона, — это само собою разумеется, — а также от Брюсселя, Кельна, Копенгагена, Нью-Йорка и всех северных французских городов. Но небо оставалось синим, воздух — спокойным; нигде не раздавалось какого-либо подозрительного шума, и барометр продолжал показывать 760. А почва даже не заколебалась…
Тем не менее, все радио-телефонные приемники, вследствие явлений отражения, которые трудно объяснить научно, перестали действовать на довольно долгое время, — как частные, так и общественные, разумеется. В то время радио-телефония уже получила широкое распространение, и аппаратов насчитывалось много десятков тысяч.
В то время, как в Лондоне мисс Грахам удивлялась, что зеркало ее задрожало, Жак Ториньи, третий секретарь французского посольства при его британском величестве, за два дня до этого приехавший в Париж, находился в своем старом особняке на набережной Бетюн. Жак Ториньи приехал в Париж только на неделю и не был этим огорчен, потому что любил Англию почти так же страстно, как мисс Грахам любила Францию, и — как знать, — быть может, по симметричным причинам. Одевался он также к обеду с тем, чтобы отправиться затем в Варьетэ, где пел ирландский комик О'Доноган, — и рассеянно слушал вечерние сообщения агентства Рейтера, передававшиеся ровно в шесть часов. И вдруг передача прекратилась. И в ту же секунду то же произошло с тридцатью, сорока или пятьюдесятью тысячами парижан. Все были поражены. Но все, кроме одного, — кроме Жака Ториньи, — предположили какую угодно причину этого явления, только не землетрясение…
А между тем это было именно землетрясение, ибо эта ночь была ночью 6 июня 1937 года.
Чем было землетрясение 6 июня 1937 года[1] и как вся Европа и вся планета были им потрясены, это всем на свете известно. Многие однако не помнят, что сила катаклизма не находилась ни в каком соотношении с его последствиями. Тут даже не приходится говорить о сейсмической катастрофе; это был, вернее, гигантский геологический подъем. Три толчка, ощущавшиеся в Лондоне, были только последнею судорогой трех порывов мертвой зыби, пронесшихся один за другим под земной корою, в горниле центрального огня. И, по счастью, ни один из этих порывов не расплеснулся, иначе говоря, — не прорвал твердой коры. Ни разрыва, ни трещины. И ничего похожего на извержение. Явление ограничено было очень узкими пределами; все произошло в эллиптической зоне, ориентированной с востоко-юго-востока на западо-северо-запад, протяжением, приблизительно, 500 километров по большой оси и в 200 километров по малой. Но вся поверхность этого эллипса поднялась сразу, — вздулась, как кипящее молоко, — и после третьего удара мертвой зыби не опустилась.
Таким образом, весьма естественно образовался выступ почвы, на площади, приблизительно, в сто тысяч квадратных километров. Вертикальные отметки на старых картах пришлось увеличить в среднем на 50 метров. И кульминационная точка выступа совпала с восточным фокусом эллипса. Новая ее высота над нижайшим морским уровнем составила 165 метров, тогда как раньше эта же точка скрывалась на глубине ровно 37 метров ниже уровня соленой воды. Ее географические координаты были — и, конечно, продолжают быть — 50°15′ северной широты и 0°10′ восточной долготы, считая от Гринвичского меридиана. Реки Арон и Сомма протекают ныне у подножья этого пригорка, пышно именуемого горою Прекрасного Согласия, с тех пор, как там проходит новая англо-францусская граница…
Ибо, роковым образом, первым и самым значительным результатом землетрясения 1937 года было исчезновение того древнего моря, которое англичане называли Ченнелем, а французы Ламаншем. Обмелев на семь десятых своей поверхности, оно оставило на западе только два залива, Нормандский и Бретанский, разделенные англо-нормандским полуостровом, на котором господствуют три вершины, Джерси,
Гернерси и Ориньи; и ничего не оставило на востоке, где новая дельта Соммы углубляется в Северное море на добрых шестьдесят километров дальше того места, которое называлось когда-то Па-де-Кале.
…Таков был первый и самый значительный результат. Это не подлежит никакому сомнению. Чтобы прийти к такому заключению, достаточно взвесить следующее:
Землетрясение 1937 года сопровождалось, конечно, множеством человеческих жертв. Тридцать городов, в том числе Портмсут, Брайтон, Гавр, Диэп, Дувр, Калэ, Шербург и Кентербери обратились впрах. Погибли бесценные произведения искусства. Даже по истечении пятнадцати лет[2] исчезли еще не все следы этого бедствия…
Однако, и они исчезнут, и бедствие это как-никак было только местным. Между тем, лик всего мира несомненно изменился навсегда под влиянием того единственного обстоятельства, что в ночь 6 июня 1937 года Англия, внезапно и прочно соединившись с материком посредством перешейка, ширина которого в самой узкой части превышает полтораста километров, тем самым перестала быть островом.
Дальнейшее, не представит, конечно, интереса для всех. Тем не менее забавно установить, что 6-го июня 1937 г. преполагавшийся брак мисс Грахам, единственной дочери сэра Кристофера, строителя туннеля под Ламаншем, с Жаком Ториньи, французом, секретарем посольства, отнюдь не был вопросом решенным. До этого было еще очень далеко.
Мисс Грахам — родители и близкие называли ее Джэн, — была белокура, как француженки эпохи Людовика XIV, иначе говоря, — волосы у нее были солнечно-золотистые. Глаза — два синих корунда, а щеки — два лепестка. Чтобы познакомиться с ее нравом, откройте Вальтер-Скотта и слейте в единый образ Юлию Маннеринг и Диану Вернон: это и будет в точности Джэн Грахам. Что касается до Жака Ториньи, то, родившись в 1912 году, он научился латыни благодаря Леону Берару и боксу благодаря Крики. Таким образом, вполне естественно, что Мисс Грахам с первого же рукопожатья влюбилась в Жака Ториньи и что в то же мгновение Жак Ториньи понял, как безнадежно и безмерно полюбил мисс Грахам. Заметьте, что они познакомились у леди такой-то, на которую небом возложено было поручение соединять узами брака всех молодых людей общества, стоивших того. И, конечно, чета Грахам-Ториньи этого стоила. Жак Ториньи принадлежал к лучшей республиканской знати Франции; и, тем не менее, был настоящим джентльменом. Перед ним открывалась большая карьера и удачно выбранной госпоже Ториньи очень скоро предстояло сделаться супругою посла. Что-же касается мисс Грахам, то она не довольствовалась тем, что была дочерью сэра Кристофера, строителя туннеля под Ламаншем; была она также и прежде всего последним отпрыском великого рода Грахамов, подарившего Англии несметное количество героев. Леди такая-то, женщина симпатичная и знавшая толк в этом деле, пророчила благоденствие сердечному согласию не позже, чем через десять лет: такая Грахам непременно должна была вернуться в Лондон под руку с таким Ториньи, облеченным званием Чрезвычайного и Полномочного…
Однако…
Однако этого мнения не разделял сэр Кристофер, а ведь его голос в данном вопросе имел значение.
Сэр Кристофер любил, конечно, Францию, как многие, многие англичане. Но он прежде всего был крупным миллионером и к тому же расчитывал в скором времени тысячекратно увеличить свои миллионы благодаря туннелю под Ламаншем. Кроме того, этот человек, умевший точно считать, знал, что третий секретарь французского посольства работает ради чести и что посольство разоряет посла, если он не исключительно богат. Жак Ториньи имел шестьдесят тысяч франков ренты… а франки эти в 1937 году все еще были бумажными франками, которых нужно иметь восемьдесят или сто, чтобы владеть одной гинеей.
Вот почему сэр Кристофер, многократный миллиардер in spe, наотрез отказал Жаку Ториньи, когда тот попросил у него руки мисс Грахам. С нею самой, как с несовершеннолетнею, отец не посоветовался. И когда она выразила по этому поводу протест, сэр Кристофер обошелся с нею совсем неласково.
И в правду, я знаю много честных отцов семейств, которые вполне одобрят поступок сэра Кристофера. Таковы, главным образом, отцы, обожающие своих дочерей.
Жака Ториньи, разумется, совсем не привела в уныние такая безделица, как родительский отказ. И мисс Грахам, осыпанная отцовскими проклятиями, только улыбалась. Тем не менее, 6 июня 1937 года, в то время, как мисс Грахам глядела в окно на Беркли-Сквер, а Жак Ториньи был обеспокоен прекращением радиофонных сообщений Рейтера, брак Ториньи-Грахам был делом отнюдь не решенным.
В ту пору туннель под Ламаншем, — до великой европейской метаморфозы 1937 года, — представлял собою самое необычайное и в то же время самое доходное дело…
О нем начали говорить еще в 19 столетии. Делались подсчеты, проекты, чертежи. Составлены были сметы и вычислены доходы. В конце концов, сэр Кристофер Грахам смело объявил, что берется, наконец, осуществить этот экстравагантный проект железнодорожного пути, непосредственно соединяющего Лондон с Парижем под Па-де-Келе, в ту пору еще существовавшим. С финансовой точки зрения этот туннель открывал бесконечные перспективы; с технической не представлял никаких затруднений и мог быть выполнен еще в семидесятых годах прошлого столетия. Но само собою разумеется, что Англия не так-то просто отнеслась бы к этой затее. «Блестящая изолированность» еще являлась одним из догматов британской политики в 1937 году. Сэру Кристоферу Грахаму все это было известно, но планам ничуть не мешало… Пожалуй, даже способствовало.
Как англичанин, он был вполне доволен этой изолированностью. Географическое положение до катаклизма 6 Июня 1937 года постепенно превращало Англию, как изолированное государство Европы, в такую же привиллегированную страну, какой является Япония по отношению к Азии: в страну, так сказать, застрахованную от грабежей, пожаров и несчастных случаев и платившую за это ничтожную страховую премию в виде флота, более сильного, чем все остальные флоты земли. В этом бесспорно было нечто несправедливое и некорректное; безнравственное даже, если называть вещи своими именами…
И катаклизм 6 Июня 1937 года, пожалуй, м… как знать… водворил справедливость…
Тунель под Ламаншем давал сэру Кристоферу Грахаму никак не меньше тысячи фунтов стерлингов ежегодного дохода. А между тем туннель под Ламаншем был, бесспорно, всего лишь утопией. Но в Европе, да и во всем мире, народы никогда не позволяли критиковать утопии. И все охотно оплачивают каждую из них, пока невозможность не выясняется с полною очевидностью.
Уже 7-го Июня Жак Ториньи был срочно вызван из Парижа в Лондон. Как и всегда, он отправился из Бурже в 3 часа дня, аэролюксом, который прибывает в Кройдон в 4 часа 8 минут. И пролетая над новыми землями, выплывшими накануне, сереющими и поблескивающими непросохшим подводным илом, он изумлялся, еще не вполне уясняя себе происшедшее. — Очевидно, это была настоящая девственная почва, простирающаяся без конца и края… Целые области, чорт возьми!.. Очевидно, эксплоатация этих областей должна была мало по малу, так или иначе, покрыть весь ущерб, какой только мог быть причинен катаклизмом. Меньше чем в полчаса, сквозь зеркальное окно аэроплана, Жак разглядел полуразрушенный Аббевиль, Булонь в развалинах, Фолькерон, рассыпавшийся в прах, и Кентербери, увы! — без собора. А снижаясь, путешественник подскочил и повернулся в кресле, чтобы обозреть горизонт: где же море? — его не видно! Его и не было видно. Моря больше не существовало…
Тогда, под влиянием рефлекса, не сразу уловив его своевременность, Жак Ториньи вспомнил, что на полпути между Булонью и Фолькероном пролетал над своего рода огромной рекой, такой широкою, что ее сразу можно было принять за озеро, и катившею с юга на север медленные и тяжелые воды землистого цвета. Он, впрочем, не догадался в этот миг, что эта река была просто Соммою, которая за одну ночь стала достойною соперницей Темзы, — соперницей счастливою, — и что этой удлинившейся Сомме суждено меньше, чем через шесть недель, сделаться по взаимному соглашению почти естественной границею между новыми французскими департаментами и новыми английскими графствами…
В посольстве Ториньи поджидала на его столе кипа желтых телеграмм. высотою сантиметров в тридцать. Он и не заметил, как прошло обеденное время: слишком страшные вещи сообщались в телеграммах. Парижский и Лондонский кабинеты, сразу согласившись в принципе относительно необходимости организовать всеобщую и международную помощь пострадавшему населению, сразу же разошлись по вопросу о распределении пострадавших зон в административном отношении. На очередь уже стал вопрос о границе, суля значительные осложнения.
— О, боже, — думал несчастный секретарь, — эта история ни мало не приблизит меня к Джэн… Только бы, по крайней мере, не вспыхнула война!
И, покончив с телеграммами, Жак не устоял против искушения пойти к леди такой-то, которая в этот вечер принимала. Мисс Грахам, по обыкновению, там была; и хотя ничего не было в Лондоне более светского и добродетельного, чем вечера у леди такой-то, катаклизм всех до того переполошил, что Жаку Ториньи удалось целых три четверти часа проболтать с мисс Грахам, не обратив на себя чьего-либо внимания, даже внимания сэра Кристофера.
То, что они вначале говорили друг другу, встретившись после трех дней разлуки, показавшейся им тридцатидневною, не касается решительно никого, кроме их, и рассказывать об этом было бы кощунственно. Но, покончив с клятвами во взаимной и вечной любви, они тоже принялись беседовать о катаклизме. И Жак Ториньи опять стал жаловаться: все эти бедствия, несомненно, послужат новыми и страшными препятствиями для любви Джэн Грахам и Жака Ториньи…
— О! Вы думаете? — возразила вдруг Джэн. — Мой отец иного мнения. А между тем, он человек деловой и редко ошибается.
— Что вы говорите? — воскликнул в изумлении Жак. — Что-же сказал вам отец.
— Мой отец сказал: простите, что я передаю вам его дословные выражения, дарлинг… Он сказал, что эти кровожадные французы стакнулись, должно быть, с дьяволом, на счет этого дела, и что отныне всякий англичанин и даже он сам, мой отец, должен будет чистить сапоги всякому французу, раз Ламанша больше нет. — Да, по одной той причине, что Ламанша больше не существует, сказал он, — вы с нами сровнялись; и это кажется моему отцу чудовищным событием.
— О, — воскликнул Жак, — Джэн, моя дорогая, я с вами сравняюсь, чуть только свободно заключу вас в объятия, в постеле…
— Молчите! — возмутилась Джэн Грахам. — Нужно быть, в самом деле, французом, чтобы только представить себе такие бесстыдные вещи. Но все-же я говорю вам: мне кажется, Джэмс, darling, мне кажется, что если бы… если бы вы меня заключили в объятия в этом… в этом месте, которое вы назвали… в этой постеле, да… то это, пожалуй, было-бы не так уж плохо… И это принесло бы, пожалуй, и Англии, и Франции… как знать… богатые плоды…
Однако, это произошло не сразу.
Тут надо напомнить читателю, что в 1937 году барометр франко-британских отношений совершал весьма тревожные и весьма неожиданные колебания между «устойчиво ясною погодою» и «грозою». Со времени хромого мира 1919 года, мировое равновесие, впрочем, ни разу не восстанавливалось прочно, но в этот год положение грозно ухудшилось: экономический кризис в Англии, для которого почти нельзя было придумать непосредственного разрешения, волновал почти все население Соединенного Королевства. Лондон и Париж смотрели друг на друга, как волки, между тем как в Мадриде и в Риме испанский и итальянский премьеры, обеспокоенные прусскими притязаниями, терроризируемые мыслью о возможности какого-либо нового европейского конфликта, кое-как утешались только тем, что один посматривал на Пиренеи, другой на Альпы, но не знали в какую дверь постучаться, чтобы надежно застраховаться от войны, и согласились бы заплатить любую премию, лишь бы страхователь был достаточно плечист.
— Чорт возьми, — сказал кто-то, — ясно, что вечный союз между Францией и Великобританией, — союз, который неизбежно вовлек бы в свою сферу влияния Италию, Испанию и Бельгию, — ясно, что такой союз упрочил бы навеки мир и безопасность вселенной.
— Ах, — ответил кто-то другой, — если бы кит и слон заключили между собою союз, земля принадлежала бы им! К несчастью, кит — черезчур морское животное, а слон недостаточно морское. Вот почему они никогда не придут к соглашению, говоря на слишком различных языках. А волкам и акулам предоставлена, поэтому, возможность терзать бедный мир…
Уже 8-го Июня, в Foreign Office между полномочными представителями его британского величества и французской республики, по счету третьей, возгорелся жаркий спор. Английский премьер, герцог Сент-Джемс, занимавший в шестой раз пост, имел ассистентов в лице своего сотрудника по иностранным делам, знаменитого лидера радикалов, сэра Давида Осборна, и первого лорда адмиралтейства, admiral of the fleet маркиза Коронеля[3]. Представительство, несомненно, блестяще. Но это не имело значения, ибо за спинами этих трех старых джентльменов, маститых и учтивых, мирно сидящих за зеленым сукном своей дипломатии, внезапно выросло Нечто, — Нечто огромное и непреодолимое: сама Англия.
Вся Англия, правительство, оппозиция, парламент, печать, и обыватель, и король. — Вся Англия единодушная и уже наэлектризованная…
— Тревожное положение, не правда-ли?
Французский посол, совсем один, без ассистентов, был в раздраженном состоянии духа. Французский премьер не приехал: нет человека в Европе, в большей мере обремененного нелепыми и пагубными занятиями, чем французкий премьер. Что-же до Жака Ториньи, сопутствовавшего своему послу, то его значение равнялось нулю.
— Тревожное положение, — милый мой. Вы не находите?
Посол глядел на Жака Ториньи. Но со времени свидания Жака Ториньи с Джэн Грахам и с того мгновения, как Джэн Грахам шепнула ему несколько обнадеживающих слов, — хотя и загадочных, — Жак Ториньи решительно сделался оптимистом.
— Господин посол, — весело ответил он, — нет, я этого не нахожу.
Он прибавил, подумав немного:
— Я совсем не думаю, что вещи примут дурной оборот.
Обнаруживая тем самым свой оптимизм, он думал о волосах мисс Грахам, — таких золотистых.
Когда-то, при возникновении войны 1914 года, многие пророки единогласно предсказывали тоном оракула, что «это продлится пять недель, не больше»; это длилось, как всем известно, пять лет, или около того. Позже, когда начался в 1919 году этот мир идеологов à la Вудро Вильсон, — мир настолько не мирный, что гоняя французские войска из Франкфурта в Бармен и из Майнца в Эссен — недавние пророки, ничуть не смущенные, опять принялись за прорицания: как долго продлится этот мир? И во сколько обойдется он человек убитых, раненых и пропавших без вести. И что придет ему на смену, новый ли мир, менее шаткий, новая ли война, менее лицемерная? На этот вопрос пророки разошлись во взглядах и предложено было десять тысяч совершенно различных решений. Но всего забавнее то, что и на этот раз пророки ошиблись. В действительности, иронические боги подготовили для человечества такое логическое заключение, что надо было быть Барухом Спинозой, чтобы к нему прийти.
Вокруг дипломатического стола, весь день 8-го Июня ушел на болтовню. Франко-английская граница, которую надлежало установить, была как-бы заранее проведена природою. И полномочные представители не могли не признать, что с одной стороны Сомма, ставшая большой рекой, дельта которой простиралась от Дюнкирхена до устья Темзы; — что с другой стороны Арон, удлинившийся теперь на двести километров и впадавший в Новый Нормандский Залив, на расстоянии ровно двенадцати лье от того места, которое было раньше островом Вайтом; — и что гора Прекрасного Согласия, которою разделены были обе долины, — составляли в совокупности самую разумную и справедливую естественную границу, которую только можно было установить между Северным Морем и Атлантическим Океаном. Три английских представителя, однако, не желали с этим согласиться под тем благовидным, впрочем, предлогом, что договаривающиеся стороны получили бы при этом не одинаковые части новой земли. И в самом деле, линия Соммы и Аркона присоединяла к Франции двадцать пять тысяч квадратных километров нежданной территории, тогда как на долю Англии приходилось только пятнадцать тысяч. Франция бесспорно оказывалась в выигрыше. Но всякая другая граница носила бы весьма искусственный характер; такова уж была прихоть землетрясения, перед которой бессильны были всякие препирательства.
Все же прения продолжались и становились все острее, потому что французский премьер попрежнему отсутствовал, задержанный в Париже множеством равно непреодолимых препятствий. Имея, таким образом, перед собою одного только посла, герцог Сен-Джемс, сэр Давид Осборн и маркиз Коронель нажимали на все педали, расчитывая на слабость или ошибку своего единственного противника, на ошибку или слабость, которые поставили бы, пожалуй, французского премьера, тотчас-же по его прибытии, перед совершившимся фактом. Посол был человек осторожный, но старый. И Жак Ториньи, которому этикет слишком часто мешал высказаться, не без тревоги стали замечать под конец дня капельки пота, выступавшие по временам на висках разбитого усталостью полномочного представителя Франции.
Но близилась нежданная помощь, и когда в четыре часа пополудни возник инцидент, интересы республики еще не потерпели никакого ущерба.
Сначала донесся легкий шум, скользящий над землею, как ласточка перед грозой, pianissimo, затем он vires aquirit eundo, наполнил все улицы Лондона, ринувшись вперед, завертевшись вихрем, разразившись громом, и превратился в общий вопль, в массовое crescendo, в мощный хор ужаса и оторопи. Крах 8 июня 1937 года вырвался из стен Stock Exchange и бурно разлился по всей столице и по всем трем королевствам. В мягкий конфликт, происходивший в покоях Foreign Office он влетел, как падает раскаленное ядро в озеро, где кишат большие молчаливые пресмыкающиеся.
— What's the matter?[4] — спросил чрезвычайно сухим тоном английский премьер, когда на его звонок прибежали два курьера.
— Милорд герцог, это на бирже, — проговорил запинаясь один из них, страшно бледный. (Этот человек, разоренный в тот-же миг, покончил с собой несколькими часами позже).
— На бирже? Но что? Какую вы мне скажете глупость?
Другой курьер, более спокойный (он пережил этот крах), объяснил кое-как следующее: еще накануне акции Ламаншского туннеля толчкообразно рухнули; и вслед за этим страшно пошатнулись многие другие ценности. Это бы еще все не беда, но вдруг, между двумя и четырьмя часами дня, всю биржу охватила паника и английские фунты бешено полетели вниз.
— Фунт стерлингов, милорд-герцог, еще в полдень равнялся девяноста семи французским франкам. В три часа — восьмидесяти восьми…
— Вы с ума сошли!
— О, милорд-герцог, это бы еще ничего, но только что на улице его предлагали за восемьдесят один…
Вокруг зеленого сукна воцарилось глубокое молчание. И снаружи, впервые, сквозь заслон, сквозь двойной заслон закрытых окон и обширных садов, донесся крик. Вдали чей-то голос прокричал число, внятно прозвучавшее:
— Seventy four (семьдесят четыре)…
— Господин председатель, — произнес с внезапно просиявшим и даже отдохнувшим лицом французский посол, — я полагаю, что ваша светлость вместе со мною найдете необходимым приостановить заседание… Если фунт стерлингов так упал в столь короткий срок, чуть-ли не на двадцать три франка…
Он говорил по-французски в первый раз с самого утра. Английский премьер машинально ответил ему тоже по-французски, и ответил вопросом:
— Пусть бы даже биржа была потрясена столь невероятным финансовым ударом, ваше превосходительство, не делаете-же из этого, надо думать, того заключения…
— Что происшедший третьего дня катаклизм, уничтожив водную преграду, которая разделяла оба наши народа, создает теперь между ними подлинное равенство и что это уже отразилось, весьма логическим образом, на бирже. Конечно, господин премьер. Именно такое делаю я заключение из того… Из того, о чем кричат на улице, и притом так громко кричат, что ваша светлость не можете этого не слышать…
Кричали действительно. И снова крик долетел сквозь сады и сквозь окна:
— Sixty nine (шестьдесят девять)…
Надо отдать справедливость Жаку Ториньи, честолюбивому французу и весьма светскому человеку: он ни на мгновение не пожалел о сотне тысяч фунтов стерлингов дохода, единственною наследницею которого была еще накануне мисс Грахам. Но если называть вещи своими именами, Жак Ториньи любил столь подлинной любовью самое Джэн Грахам, что его не могло особенно занимать количество платьев, которое бы она могла или не могла ввезти в его дом в добавление к себе самой…
— Я выражаю вашей светлости искреннее и глубокое соболезнование от имени всей Франции. — Вы и мы, господин председатель, сражались рядом двадцать лет тому назад за свободу и мир. Подобные воспоминания, столь скорбные и столь светлые в то же время, являются узами, которые не могут ослабеть никогда. Вся французская армия облачилась в траур, оплакивая каждого английского моряка, погибшего в этой страшной катастрофе. Гибель каждого английского крейсера весь народ наш воспринял, как утрату своего полка. О, господин председатель, я догадываюсь, какое вы могли бы сделать возражение: вы могли бы сказать, что наши народы всегда были соперниками… Да, они были, несомненно, соперниками, но вполне честными. А в недавнее время они были союзниками и остались друзьями. Поверьте же моему уверению в полном сочувствии, какое в нас вызвало несчастье, стрясшееся над британским народом. Главным же образом, поверьте моему уверению, что Англия, воссоединившись ныне с материком, сохранила такую же независимость, какою пользовалась накануне, хотя ее прежней блестящей изолированности внезапно пришел конец…
С такою речью обратился к английскому премьеру наконец-то прибывший французский премьер.
Происходило это 10-го июня. Но за последние два дня последовало много событий одно за другим.
И прежде всего, за это время выяснились потери, понесенные, вследствие катаклизма, королевским английским флотом. Адмиралтейство, верное старым традициям британского fair play, отказалось окружить их тайною. Семь сверхдредноутов последнего типа погибло в опустошенном Портсмуте; семь сверхдредноутов — половина морских сил королевства. Англия, которая с 1922 года, после трагической Вашингтонской конференции, перестала быть первою в мире морской державой, отныне не была уже второй, ни даже третьей. Соединенные Штаты, Япония и возрожденная Россия отбрасывали ее впредь на четвертое место. А будущее рисовалось еще более мрачным: не придется ли спешно отозвать в английские воды из Мальты и Гибралтара средиземно-морскую эскадру? А итальянский флот, давно освободившись от всякой французской конкурренции, не сделается-ли сразу суверенным властителем того Средиземного моря, которое представляет собою путь в Индию и на Дальний Восток, и в Австралию, и в Новую Зеландию? Отрезанная от половины своих владений, к которым тянулось уже столько других рук, старая Англия на веки переставала господствовать, по божественному праву, над волнами. И отныне уже ничто европейское не могло быть ей чуждо. Тем более, что в Европе за эти двадцать четыре часа произошел внезапно ряд важных событий…
Не одна только Англия жестоко пострадала от катаклизма, Франция, раненая менее опасно, как ни как поплатилась тоже.
«Франко-английский катаклизм!» Таков был с шестого по десятое июня главный заголовок всех газет по ту сторону Пиринейских гор, по ту сторону Альп и, разумеется, по ту сторону Рейна… И уже 9 июня прусские полчища, слишком хорошо снабженные пулеметами, газометами и бациллометами, переправлялись через Рейн к северу от Кельна; и, мгновенно развернувшись в прирейнских областях, мгновенно двинувшись на Брюссель и Антверпен, размахивали огромными знаменами, красными, белыми, черными, на которых красовался горделивый лозунг «nach Paris, nach London…»
И оба премьера, французский и английский, узнали об этом одновременно…
«Nach Paris, nach London…»
И ведь, вправду, вторую половину программы осуществить было теперь не на много труднее, чем первую…
… Ибо не существовало больше Па-де-Кале!..
Замечательнее всего то, что в Лондоне обыватель все понял сразу.
Этот человек, обыватель, представитель народа, англичанин, был бесконечно менее глуп, чем это когда либо мог предполагать какой бы то ни было Ллойд- Джорж.
И этот человек сразу понял, что перестал быть островитянином; что нужно научиться жить по-новому; что эта новая жизнь будет, конечно, иною, но все же приемлемой…
Приемлема же она была извечно для всех других народов… А британский народ чем же хуже любого другого народа?..
Под окнами английского премьера уже десятого июня вечером английский народ манифестировал в пользу оборонительного и наступательного союза Соединенного королевства с республикой.
И уже 12 июня, не позже, сэр Кристофер, отец мисс Грахам, срочно пригласил к себе Жака Ториньи.
(Жак Ториньи продолжал быть всего лишь третьим секретарем французского посольства, но сэр Кристофер перестал быть строителем туннеля под Ламаншем, по той простой причине, что уже не могло быть тоннеля под уже не существовавшим Ламаншем).
— Мой милый мальчик, — начал ex-abrupto сэр Кристофер, — я, конечно, не разорен. Но я значительно менее богат, чем был семь дней тому назад. Желаете ли вы, тем не менее, как и раньше, получить руку моей дочери Джэн?
— Дорогой сэр Кристофер, — ответил не задумываясь Жак Ториньи. — Англия тоже остается, как и раньше, великой нацией. Но она перестала быть неприступною нацией, какой была еще семь дней тому назад. Тем не менее Франция очень счастлива и очень горда тем, что заключает с нею союз. Не думаете-же вы, что я не последую примеру своего отечества?!