От редакции. Редиард Киплинг по праву считается одним из первых мастеров английского слова, и его переводы на русском языке весьма многочисленны. Мы предлагаем читателям последний рассказ большого мирового писателя, напечатанный в Англии в этом сентябре.
«Глаз Аллаха» заслуживает внимания не только своей внешней стороной — яркой картиной, воссоздающей клочек жизни XIII века. В художественных формах автор рисует борьбу за просвещение, за истинное знание даже в недрах самой церкви, сурово преследовавшей науку и тех, кто осмеливался научными методами и опытными изысканиями стремиться раскрыть истину
Действующее лицо рассказа, монах Рожер из Оксфорда, — это знаменитый Бэкон, один из величайших мыслителей своего века, ученик математика Петра Перегринуса, францисканский монах, своими мыслями и знаниями во многом опередивший мир на шесть столетий. Он, например, уже дерзал мечтать о железных дорогах, пароходах, даже об аэропланах! Еще в 1271 г. Бэкон выступил с грозным обличением невежества и порочности духовенства и монахов и скорбел о недостаточности знаний. За это сочинение, по приговору римского папы, Бэкон 14 лет просидел в тюрьме.
Показывая в исторической перспективе, как люди выдумали и разукрашивали дьявола, Киплинг вместе с тем напоминает нам, чем обязана европейская культура арабской, той, которая была главной наставницей и Бэкона.
Уставщик обители Св. Иллода был восторженный музыкант и не довольствовался монастырской нотной библиотекой. В настоящую минуту его помощник, обожавший каждую мелочь своей работы, заканчивал ее, после двухчасовой диктовки в скрипториуме[11]. Монахи-переписчики подали ему свои листы и удалились на вечернюю молитву. Художник Джон Отто, более известный под прозвищем Джона Бургосского, не обратил на это никакого внимания. Он отделывал маленькую золотую шишечку в миниатюре Благовещения для своего Евангелия от Луки, которое собирались преподнести Фалькади, папскому легату.
— Кончай, Джон, — вполголоса сказал помощник уставщика.
— А? Они уже ушли? Я не слышал. Потерпи минуточку, Климент.
Помощник уставщика терпеливо ждал. В течение 12-ти лет Джон то приезжал в монастырь, то покидал его, но на чужбине всегда считал монастырь своим. В монастыре ничего против этого не имели, так как Джон, казалось, владел всеми искусствами.
Помощник уставщика заглянул ему через плечо на лист, где красовались первые слова, написанные золотом и киноварью.
— Я слышал, ты опять отправляешься в Бургос?
— Через два дня. Для души хорошо побывать там в новом соборе.
— Для твоей души? — в голосе помощника уставщика было сомнение.
— Даже для моей, если позволишь.
— Ты не забудешь о том, чго нам нужно для скрипториума? Кажется, в мире нет больше настоящего ультрамарина. Они его мешают с германским кобольтом. Что же касается киновари…
— Я постараюсь сделать все возможно лучше.
— А брату Фоме (это был заведующий монастырским госпиталем) необходимо…
— Он мне сам дает поручения. Я сейчас пойду к нему.
Джон спустился по лестнице на дорожку, отделявшую госпиталь и кухню от других монастырских помещений. Брат Фома передал ему список лекарств, которые он должен был ему во что бы то ни стало привезти из Испании. В этот момент их застал хромой смуглый настоятель — аббат Стефан, неслышно ступавший в своих отороченных мехом ночных туфлях.
Стефан де-Согрэ не был шпионом. Но в молодости он участвовал в неудачном крестовом походе, который окончился двухлетним пленом у сарацин в Каире. А там люди научаются ходить неслышно. Он был прежде всего ученый человек, доктор медицины, и его влекло больше к врачебным трудам в монастыре, чем к религиозным. Он с интересом проверил список лекарств и прибавил кое-что от себя.
— В поисках чего отправляешься ты на этот раз? — спросил он, садясь на скамью в маленькой теплой келье, где хранились лекарства.
— За дьяволами, главным образом, — посмеиваясь, ответил Джон. — Мне надоели классические церковные дьяволы. Они хороши для черно-красного страшного суда и для такого же ада. Но для меня они не годятся. Вот, например, семь бесов, изгнанных из Магдалины. Это были дьяволы женского рода, а не рогатые и бородатые обыкновенные бесы.
Настоятель рассмеялся.
— Ведь, теперь дьяволов рисуют всегда на один манер, — продолжал Джон. — Но взять хотя бы дьяволов, вошедших в свиное стадо. Они… они… я еще сам не знаю, какие они. Но это будут необыкновенные дьяволы…
— Продолжай, Джон!
— Я говорю, что нужно относиться с уважением и к дьяволам…
— Опасный вывод!
— Я считаю, что если что-нибудь достойно кисти, то это достойно и мыслей человеческих.
— Быть может, ты прав!
Настоятель прошел в госпиталь. В сердце его была зависть к Джону, отправлявшемуся за море.
Через десять месяцев Джон вернулся, тяжело нагруженный. Для помощника уставщика у него был кусок лазури богатейшего тона, брусок яркой киновари и маленький пакетик с сушеными жуками, из которых получается великолепная пурпуровая краска. Брату Фоме Джон привез не меньше половины заказанных им лекарств.
Фома передал Джону приглашение настоятеля на обед.
— В какой одежде мне являться?..
— В монастырском одеянии. На обеде будет один доктор из Салерно. Его зовут Рожер, он итальянец, ученый и знаменит.
— Никогда не слышал этого имени. Но, ведь, наш Стефан всегда прежде physicus[12], а потом уже sacerdos[13]. А кто еще будет за столом?
— Монах из Оксфорда, его имя тоже Рожер. Ученый, знаменитый философ.
— Три врача, считая Стефана. Я всегда говорю, что это значит два атеиста по краqней мере.
— Не следует так говорить, — Фома смущенно опустил глаза.
— Ого! А почему это ты не постригся до сих пор? А теперь, Фома, — Заискивающе сказал он, — устрой мне перед вечерней горячую ванну в больнице.
Безукоризненно приготовленный и сервированный обед настоятеля пришел к концу и убрана была скатерть с длинной бахромой. Приор уже присылал ключи с докладом, что в монастыре все благополучно, и их тотчас же вернули обратно со словами:
— Да будет так до зари!
В камине разожгли огонь и на небольшой столик поставили изысканнейшие вина, фиги, виноград, имбирь и пахнущие корицей сладости. Настоятель снял с пальца перстень, уронил его со звоном так, чтобы все могли слышать, в пустой серебряный кубок, протянул к огню ноги и устремил глаза на большую точеную золотую розетку на сводчатом потолке. Тишина, царящая в промежутке между повечерием и заутреней, охватила и их мирок. Монах из Оксфорда с бычачьей шеей следил взором за лучем солнца, преломлявшимся на краю хрустальной солонки. Рожер из Салерно продолжал с братом Фомой дискуссию о типе пятнистой лихорадки, поразившей не только Англию, но и другие страны. Джон заметил тонкий профиль Рожера, и рука его невольно потянулась к груди. Настоятель заметил это движение и кивнул головой. Джон вынул тетрадь для наброска.
— Скромность хорошая вещь, но все же скажите ваше личное мнение, — наступал итальянец на монаха, заведывавшего госпиталем.
Из внимания к иностранцу почти вся беседа за столом велась на разговорном латинском языке. Вдумчивая и красноречивая беседа мало походила на монашескую болтовню. Фома заговорил, заикаясь от смущения.
— Должен сознаться, что я плохо разбираюсь в причинах этой лихорадки. Но, быть может, как говорит Варро в De Re Rustica[14], — некие маленькие животные, которых нельзя проследить глазом, входят в тело через нос и рот и причиняют серьезное недомогание. Но, с другой стороны, этого нет в писании.
Рожер из Салерно пожал плечами и тряхнул головой, как сердитая кошка.
— Всегда про то же! — сказал он, и Джон уловил гримасу его тонких губ.
— Ты никогда не знаешь отдыха, Джон, — улыбнулся художнику настоятель. — Ты должен был бы прекращать работу для молитвы каждые два часа, как это делаем мы. Св. Бенедикт не был глуп. Больше двух часов трудно выдерживать глазам или рукам.
— Для копировщиков — да. Брат Мартин теряет твердость руки уже через час. Но когда человека захватывает работа, он должен отдаваться ей.
— Да, это и есть «демон Сократа», — проворчал, склоняясь над своим кубком, оксфордский отшельник Бэкон.
— Познание ведет к самонадеянности, — сказал настоятель. — Запомни: «может ли смертный быть благоразумнее своего творца?»
— Заблагоразумие тут нечего опасаться, — с горечью сказал монах. — Но можно было бы человеку разрешить хоть подвигаться вперед в искусстве или мышлении. Но если церковь, наша мать, видит или слышит, что кто-то подвигается вперед, она говорит: «нет»! И всегда: — «нет»!
— Если маленькие животные Варро останутся невидимыми, — обратился Рожер к Фоме, — как же мы узнаем способ лечения болезни?
— С помощью опытов, — неожиданно обернулся к ним Бэкон. — Разумом и опытом. Одно бесцельно без другого. Но наша мать-церковь…
— Слушайте, господа! — Рожер ринулся точно щука на приманку. — Ее епископы, — наши князья, — усеяли наши пути в Италии скелетами ради своего удовольствия или удовлетворения своей мести. Великолепные создания! Но если мы, доктора, захотим заглянуть под кожу, чтобы изучить создание божие, наша мать-церковь говорит: «святотатство»! «Занимайтесь вашими свиньями и собаками, не то вы будете преданы огню»!
— Так говорит не одна только церковь, — вступил в разговор Бэкон. — Нам закрыты все дороги словами одного человека, который умер тысячу лет тому назад. Слова его признаны раз и навсегда. Кто такой сын Адама, что его слово должно навсегда закрыть дверь к правде? Я не сделал бы исключения и для моего великого учителя Петра Перегринуса[15].
— А я для Павла из Эгины, — крикнул Рожер. — Послушайте, господа! Вот вам наглядный случай. Апулей утверждает, что, если человек съест натощак соку лютика — мы называем эту разновидность sceleratus, что означает вредный, — то душа его покинет тело со смехом. И вот эта-то ложь опаснее истины, потому что в ней есть зерно истины.
— Теперь его не остановишь! — с отчаянием шепнул настоятель.
— Я сам по опыту знаю, что сок того растения сжигает, вызывает волдыри и судорожно стягивает рот. Я также знаю rictus, или мнимый смех на лицах тех, кто погибал от этого страшного яда. Конечно, эти спазмы похожи на смех. Мне кажется, что Апулей, увидев тело одного из отравившихся этим ядом, поторопился выводом и написал, что человек умер со смехом.
— Он не стал наблюдать и не подкрепил наблюдения опытом, — прибавил, нахмурясь, Бэкон.
Аббат Стефан мигнул глазом Джону.
— А как ты думаешь?
— Я не врач, — ответил Джон, — но думаю, что Апулея могли в течение всех этих лет подвести его переписчики. Они делают для быстроты сокращения. Допустите, что Апулей писал, что, кажется, что душа покидает тело со смехом. Мое мнение, что три переписчика из пяти выпустят слова: «кажется, что». Ведь Апулея никто не спросит. Раз он так говорит, то так и должно быть. А лютик знаком каждому ребенку.
— Вы знакомы с травами? — коротко спросил Рожер из Салерно.
— Все мое знание в том, что когда я еще был мальчиком в монастыре, я сделал себе соком лютика лишаи вокруг рта и на шее, чтобы не ходить холодной ночью на молитву.
— А! — сказал Рожер. — Я не стою за фокусничество со знанием. — Он холодно отвернулся.
— Пустяки! А покажи-ка нам твои собственные фокусы, — вмешался тактичный аббат. — Покажи-ка врачам свою Магдалину, гадаринских свиней и дьяволов.
— Дьяволов? Я производил дьяволов с помощью лекарственных снадобий и уничтожал их теми же средствами. Я еще не сделал вывода, живут ли дьяволы вне или внутри людей, — Рожер был все еще сердит.
— Вы и не смеете, — резко сказал Оксфордский монах, — мать-церковь сама создала дьяволов.
— Не вполне. Наш Джон вернулся из Испании с новенькими, как с иголки, дьяволами.
Настоятель взял переданный ему свиток и любовно разостлал его на столе. Гости собрались вокруг него. Магдалина была написана в бледных, почти прозрачных сероватых тонах, на фоне беснующихся женщин-дьяволиц. Каждая из этих бесовок была во власти своего греха и каждая отчаянно боролась с силой, покорявшей ее.
— Я никогда не видел ничего похожего на этот серый теневой рисунок, — сказал настоятель. — Как вы пришли к этому?
— Non nobis![16] Он пришел ко мне! — сказал Джон.
— Почему она так бледна? — спросил Бэкон.
— Все зло вышло из нее, она примет теперь любой цвет.
— Ах, как свет, проходящий сквозь стекло. Я понимаю.
Рожер из Салерно смотрел молча, все ближе и ближе придвигаясь носом к листу.
— Да, это так, — произнес он, наконец. — Так бывает в эпилепсии, — рот, глаза, лоб, даже опущенные кисти рук. Здесь все признаки эпилепсии. Этой женщине необходимы подкрепляющие средства и затем, конечно, сон. Не надо макового сока, от этого ее станет тошнить при пробуждении. А потом… но я не в своих школах. — Он выпрямился. — Господа, вам бы следовать нашему призванию. Клянусь змеями Эскулапа, вы видите!
Он, как равному, пожал руку Джону.
— А что вы скажете о семи дьяволах? — продолжал настоятель.
Эти исчадия ада превращались в перевивающиеся цветы или тела, похожие на пламя, то фосфоресцирующе-зеленые, то густо-пурпуровые. Чувствовалось, как внутри оболочки бились их сердца.
— А теперь гадаринские свиньи, — сказал настоятель. Джон положил картину на стол.
Тут были изображены растерянные дьяволы, страшащиеся пустоты и теснящиеся и толкающиеся, чтобы найти себе место в каждом отверстии тел животных. Некоторые свиньи, все в пене, брыкались, борясь с нашествием. Некоторые сонно сдавались, точно подставляя спину приятному почесыванию. Другие, уже одержимые, мчались вниз, к озеру.
— Это, действительно, дьяволы, — заметил Бэкон, — но совсем нового сорта.
Некоторые дьяволы были просто какими-то комками с лопастями и горбами — намек на сатанинскую рожу, выглядывающую из-за прозрачных, как студень, оболочек. Была целая семья нетерпеливых, шарообразных дьяволят, вырвавшихся из брюха гримасничающей мамаши и отчаянно тянущихся к своей жертве. Другие по одиночке или по нескольку сразу, превратившись в веревки или цепи, обвивались вокруг шеи или морды визжавшей свиньи, из уха которой вылезал узкий, прозрачный хвост дьявола, нашедшего себе хорошее убежище. Были и раздробившиеся или слившиеся в один клубок дьяволы, смешавшиеся с пеной и слюной там, где горячее всего было наступление. Дальше глаз переходил к неестественно-подвижным спинам мчавшихся вниз свиней, к полному ужаса лицу пастуха и к объятой страхом собаке.
Рожер из Салерно сказал:
— Я убежден, что эти дьяволы созданы под влиянием наркотических снадобий. Они стоят вне обыкновенного мышления.
— Только не эти, — сказал брат Фома, которому, как монастырскому служке, следовало бы спросить у настоятеля разрешения говорить. — Только не эти, — взгляните на бордюре…
Бордюр был разделен на неправильные части или ячейки, где сидели, плыли или вертелись дьяволы, еще, так сказать, без физиономии. Их силуэты напоминали опять цепи, хлысты, алмазы, бесплодные почки или фосфоресцирующие шары.
Рожер сравнил их с бесовским навождением, напавшим на церковного человека.
Фома полуоткрыл рот.
— Говори, — сказал аббат Стефан, наблюдавший за ним. — Мы все здесь более или менее доктора.
— Я бы сказал… — Фома заговорил так стремительно, точно ставил на карту убеждение всей своей жизни… — что эти низшие формы в бордюре не выглядят так злобно и жутко, как модели и образцы, по которым Джон выдумывал и разукрашивал своих собственных дьяволов там, среди свиней.
— А это значит? — резко спросил Рожер.
— По моему бедному суждению это значит, что он видел такие формы без помощи наркотиков.
— Но кто, кто же, — сказал Джон, — вдруг просветил тебя так?
— Меня просветил? Боже упаси! Только вспомни, Джон… Однажды зимой, шесть лет тому назад… снежинки, которые таяли на твоем рукаве у дверей кухни. Ты показал мне их через маленькое стекло, которое делало маленькие вещи большими.
— Да. Мавры называют такое стекло «глазом Аллаха», — подтвердил Джон.
— Ты показал мне тогда, как они таяли, и назвал их своими образцами.
— Тающие снежинки, виденные через стекло? С помощью оптического искусства? — спросил Бэкон.
— Оптического искусства? Я никогда не слышал про это! — воскликнул Рожер.
— Джон, — начальническим тоном сказал настоятель, — это было… было так?
— Отчасти, — ответил Джон. — Фома прав. Эти формы в бордюре были моими образцами для дьяволов на картине. В моем искусстве, Салерно, мы не смеем прибегать к наркотикам. Это убивает руку и глаз. Я должен видеть свои образцы честно в природе.
Настоятель придвинул к нему кубок с розовой водой.
— Когда я был в плену у… у сарацин, — начал он, заворачивая кверху свои длинные рукава, — там были некие маги… врачи…, которые могли показывать, — он осторожно обмакнул указательный палец в воду, — целый ад в такой капле.
Он стряхнул каплю воды с полированного ногтя на полированный стол.
— Но это должна быть не чистая вода, а гниющая, — сказал Джон.
— Так покажи же нам всем, — сказал аббат Стефан. — Я убедился бы еще раз.
Голос настоятеля звучал официально.
Джон вынул из кармана тисненую кожаную коробку, длиною в шесть или восемь дюймов. В коробке, на выцветшем бархате, лежало нечто похожее на оправленный в серебро циркуль из старого буксового дерева, с винтом в верхней части, с помощью которого можно было складывать или раздвигать ножки аппарата. Ножки кончались не остриями, а лопаточками. В одной лопаточке было отверстие, обделанное металлом, меньше чем в четверть дюйма в разрезе, в другой — отверстие в полдюйма. В это последнее Джон просунул металлический цилиндр, в который с двух сторон были вставлены стекла.
— А! Оптическое искусство! — сказал монах. — Но что это внизу?
Это был маленький вращающийся серебряный листок, который ловил свет и концентрировал его на меньшем отверстии в лопатке.
— А теперь надо найти каплю воды, — сказал Джон, беря в руку маленькую щеточку.
— Пойдемте на верхнюю галлерею, — предложил настоятель. — Солнце все еще освещает свинцовую крышу, — сказал он, вставая.
Все последовали за ним. На полдороге течь из водосточной трубы образовала в источенном камне зеленоватую лужицу. Джон очень осторожно влил капельку в меньшее отверстие лопатки и приготовил аппарат для глаза.
— Отлично! — сказал он. — Мои образцы все там. Взгляните-ка теперь, отец. Если вы не сразу найдете их глазом, поверните эту зарубинку направо или налево.
— Я не забыл, — ответил настоятель. — Да. Вот они тут… как тогда… в былые годы. Им нет конца, говорили мне. Да, им, действительно, нет конца!
— Солнце уйдет! Ах, дайте мне взглянуть! Разрешите мне взглянуть! — умолял Бэкон, почти оттесняя аббата Стефана от стеклышка.
Настоятель отошел. Его глаза видели давно прошедшие времена. Но монах, вместо того, чтобы смотреть, вертел аппарат в своих ловких руках.
— Ну, ну, — прервал Джон монаха, уже возившегося с винтом. — Дай взглянуть доктору.
Рожер из Салерно смотрел минута за минутой. Джон видел, как побелели его скулы, покрытые синими жилками. Он отошел, наконец, точно пораженный громом.
— Это целый новый мир… новый мир… О, господи! А я уже стар!
— Теперь ты, Фома, — приказал аббат Стефан.
Джон настроил цилиндрик для Фомы, руки служки дрожали. Он тоже смотрел долго.
— Это сама Жизнь, — сказал он, наконец, надорванным голосом. — Это не ад! Это ликующая жизнь. Они живут, как в моих мечтах! Значит не было греха в мечтах! Не было греха!
— А теперь я хочу посмотреть, как это устроено, — сказал оксфордский монах, выступая вперед.
— Неси аппарат назад, — сказал аббат Стефан. — Здесь кругом уши и глаза.
Они спокойно пошли по галлерее назад. Кругом, в свете вечернего солнца, простирались три английских графства. Церковь возле церкви, монастырь за монастырем, келья за кельей, и тяжелый силуэт огромного собора на горизонте.
Они снова уселись вокруг стола с винами и сладостями, все, кроме монаха Бэкона, который, стоя у окна, вертел в руках аппарат.
— Понимаю! Понимаю! — повторял он про себя.
— Он не испортит его, — сказал Джон. Но настоятель, уставившийся вперед, как и Рожер из Салерно, ничего не слышал. Фома опустил голову на дрожащие руки.
Джон потянулся за кубком вина.
— Мне показали еще в Каире, — как бы про себя заговорил настоятель, — что человек всегда стоит между двумя бесконечностями — между макрокосмом и микрокосмом. Поэтому нет конца… либо к жизни… либо…
— А я стою на краю могилы, — злобно крикнул Рожер. — Кто меня пожалеет?
Он вдруг засмеялся с лукавством старика.
— А как же наша мать-церковь? Святая мать-церковь? Что с нами будет, если она узнает, что мы заглянули в ее ад без ее разрешения?
— Нас сожгут тогда на костре, — сказал настоятель, слегка повышая голос, — слышишь ты меня? Рожер Бэкон, слышишь ты?
Монах у окна обернулся, крепче сжимая в руках циркуль.
— Нет, нет, — крикнул он, — я, я могу засвидетельствовать, что тут нет никакой магии. Это всего только оптическое искусство, мудрость, постигнутая трудом и опытом. Я могу это доказать, а мое имя имеет значение у людей, которые смеют мыслить.
— Найди их! — закричал Рожер из Салерно. — Пять или шесть человек во всем мире. Это составит меньше пятидесяти фунтов пепла у костра. Я сам видел, как таких людей превращали в ничто.
— Я не откажусь от этого! — в отчаянии страстно крикнул Бэкон. — Это было бы грехом против истины.
— Нет, нет. Пусть живут маленькие животные Варро! — сказал Фома.
Стефан наклонился вперед, вынул из кубка свой перстень и надел его на палец.
— Дети мои, — сказал он, — мы видели то, что видели.
— Что это не магия, а простое искусство! — настаивал монах.
— Это не имеет никакого значения. В глазах церкви мы видели больше, чем позволено человеку.
— Но это же сама жизнь, созданная и ликующая жизнь, — сказал Фома.
— Нас обвинят, что мы заглянули в ад, а это разрешается одним священнослужителям. Но священнослужитель не может видеть в аду больше, чем это ему разрешает церковь.
— Но ты же сам знаешь, знаешь — снова страстно заговорил Рожер. — Весь мир во мраке, никто не понимает причины вещей. Возьми хоть лихорадку там, в долине. Подумай только.
— Я думал об этом, Салерно! Я думал.
Фома поднял голову и заговорил, не заикаясь на этот раз:
— Как в воде, так и в крови они должны бороться и бесноваться. Я мечтал все эти десять лет и думал, что это грех. Но мои мечты и мечты Варро — истина! Вот тут, в наших руках, свет истины!
— Потуши его! Ты не легче, чем другие, вынесешь огонь костра.
— Но ты же знаешь! Ты уже видел это раньше. Ради несчастных всего мира! Ради нашей старой дружбы, Стефан!.. — Бэкон в отчаянии старался запрятать на груди аппарат.
— То, что знает Стефан де-Сотрэ, то знаете и вы, его друзья. А теперь я хочу, чтобы вы покорялись настоятелю монастыря Св. Иллода. Дай мне! — Он протянул свою украшенную перстнем руку.
— Но, может быть, я могу зарисовать хотя бы один только винтик? — сказал убитым голосом Бэкон.
— Ни в каком случае! — Аббат Стефан взял аппарат. — Джон, дай твой кинжал.
Он вывинтил металлический цилиндр, положил его на стол и рукояткой кинжала раздробил обе линзы в сверкающую пыль, которую собрал в руку и бросил в камин.
— То, что вы видели, — произнес он, — я давно видел у врачей в Каире. И я знаю, какие они познания извлекли отсюда. Ты мечтал об этом, Фома? Я — тоже, но с большими познаниями, чем ты. Но эти роды, сын мой, преждевременны. Это было бы матерью других смертей, пыток, раздоров и еще большего мрака в наш темный век. Я беру этот выбор на свою совесть. Идите! С этим кончено!
Он швырнул деревянные части аппарата далеко в камин, где они сгорели вместе с буковыми дровами.