…Следует упомянуть в двух словах еще об одном эпизоде. В январе 1945 года в осажденный нами Будапешт была направлена группа военных моряков-разведчиков, которые по системе канализационных труб проникли в центр города и изъяли из Управления Дунайского пароходства секретные карты минных постановок на Дунае. Карты эти впоследствии облегчили и упростили наше послевоенное контрольное траление Дуная.
Я прочел эту книгу о сражении за Будапешт. Что ж, несомненно полезное, добросовестное военно-историческое исследование. Однако я не нашел там фамилии Мыколы Григоренко, моего друга, который участвовал в «изъятии» секретных карт и погиб, прорываясь вместе с группой разведчиков в расположение наших войск.
Возможно, с точки зрения историков, ворочающих глыбами событий, то, что произошло 17 января 1945 года в одном из будапештских домов, только эпизод, не заслуживающий упоминания более чем «в двух словах». Но ведь за этим эпизодом — сложная судьба человека, постепенное, закономерное развитие его характера, которое виток за витком подняло Мыколу на высоту подвига самопожертвования.
Тут бы надо писателю дополнить историка. Объяснить, почему Мыкола не мог поступить иначе, почему пожертвовал своей жизнью, лишь бы сохранить добытые со столь великим трудом карты секретных минных постановок на Дунае.
Так стала складываться в моем воображении повесть о Мыколе, повесть, которую я хотел адресовать подросткам. Ведь им, будущим нашим советским воинам, особенно интересно и полезно узнать, как развивался один сильный, целеустремленный характер, полностью проявивший себя в дни Великой Отечественной воины.
Я уж и вступление к повести было набросал, вернее, главу о детстве. Думал назвать ее так: «Мальчик, который отбросил костыли».
Мне представляется очень важным показать, как мой друг с первого же взгляда облюбовал себе призвание в жизни. (Откровенно сказать, я всегда завидовал ему в этом отношении.)
Однако не обо мне здесь речь. В повести я только для взаимодействия или, если хотите, для сравнения. Как бы оттеняю Мыколу. И повествование решил поэтому вести не от первого, а от третьего лица. Чтобы не слишком выпячиваться.
А ведь в пору нашего детства Мыкола не случайно называл меня своим Котом в сапогах, безоговорочно и во всем признавая мой авторитет.
И то сказать: кто он был тогда? Гайворонец, приезжий. А я — коренной севастополец.
На нем во время нашей первой встречи торчала, помню, нелепая соломенная шляпа, на мне же были рыбацкая роба и высоченные резиновые сапоги с отворотами — загляденье для деревенщины. Раскрыв рот, Мыкола глаз не спускал с этих сапог.
Каюсь, я замешкался, запоздал к нему на помощь, хотя еще издали услышал притопывание босых пяток — военный танец беспризорников — и их задиристые хриплые голоса…
— Держись за шляпу, эй! Ветром унесет!
— Рот-то, рот закрой! Сам закроешь или помочь?
Эти и им подобные замечания остаются без ответа.
— Чего же ты молчишь? Чи ты моря не видал, чи как?
Мальчик лет тринадцати, в свитке и соломенной шляпе (по-украински — брыль), неподвижно стоит на ступенях Графской пристани, глаз не сводит с моря.
Так вот оно, стало быть, какое, это море!
Конечно, не раз уже видел его, но только на картинках. И там оно было совсем другое, не живое. Сейчас море движется, без устали наплывает на берег, а коснувшись причала, куда-то уходит. Куда? Волны, к сожалению, невысокие, рябь или, по-флотски сказать, зыбь. А поглядеть бы, что бывает, когда шторм! О-о!
Два беспризорника, метя длиннополыми лохмотьями лестницу, нервно кружат подле мальчика в брыле. Внимание привлекает, впрочем, не столько пресловутая шляпа, сколько торба, лежащая в ногах. То и дело на пятнистых от грязи плутоватых физиономиях сверкает улыбка.
Все трое, наверное, ровесники, но эти, в лохмотьях, набиты по макушку житейским опытом, тогда как владелец торбы прост и наивен, как подсолнух.
И хоть бы зажал коленями свое имущество! Хоть бы огрызнулся разок! Нет, оцепенел. Стоит и молчит как околдованный.
Выбивая пятками дробь, тряся рукавами и многозначительно перемигиваясь, беспризорники всё сужают и сужают круги.
Свершилось! Околдованный морем смотрит себе под ноги, потом в растерянности оглядывается. Ни торбы, ни беспризорников! В просветах между колоннами нет никого, лестница пуста.
А в той торбе были сало, хлеб, смена белья, недочитанная книжка. Были! Машинально рука тянется под брыль, к затылку. Почему-то при подобных печальных обстоятельствах в Гайвороне принято чесать в затылке.
Да что торба! Он тотчас же забывает о ней, потому что нечто гораздо более ужасное стряслось с ним до ее похищения.
Его не взяли на корабль!
За деревьями на площади виден бронзовый Нахимов. Он стоит спиной к приезжему. Поза говорит сама за себя. Прославленный флотоводец недвусмысленно дает понять, что до приезжего ему нет никакого дела.
Еще более неприветливо ведут себя львы, лежащие по обеим сторонам лестницы. С подчеркнутым равнодушием они воротят от гайворонца свои надменные каменные морды.
А ведь он просился даже не на самый большой корабль, крейсер или линкор, согласен был на любой, пусть маленький, пусть катер, лишь бы тот был военный.
В гавани, как он и ожидал, было их полно, этих военных кораблей. Все одномастные, серые, — чтобы сливаться с морем и без следа исчезать в тумане, это-то он уже знал. Пушки грозные торчат в разные стороны. С палубы на причал переброшены сходни, возле них стоят вахтенные. А на мачтах — или как там: на реях? — полощутся веселые разноцветные флаги!
Перекинув торбу через плечо, он прошел вдоль причала, не пропустил ни одного корабля. Сердце в груди трепыхалось, как флаг. У сходней он останавливался, стаскивал свой брыль, говорил: «Драстуйтэ!» или «Доброго здоровья вам!» Потом долго переминался с ноги на ногу, держа брыль у живота и ожидая, когда на него обратят внимание: по-деревенски вежливый, терпеливый, ну вылитый белоголовый пастушок из сказки.
Его наконец замечали. Матросы, свободные от вахты, перевешивались через поручни, вступали в разговор. Выяснялось, что на корабле юнга не требуется. Разговаривали, однако, дружелюбно, советовали малость обождать, подрасти, а ведь это дело нехитрое: надо лишь вернуться домой и побольше есть борща и галушек, не заметишь, как и вырастешь.
Он печально кивал, потом брел к следующему кораблю.
Так прошел весь причал, и ни разу с корабля не раздалось долгожданное: «А хлопец вроде бы ничего себе. Вахтенный у трапа, пропусти!»
Да, тут хочешь не хочешь, а зачешешь в затылке!
Но даже стоя в этой бесславной позе на ступенях Графской пристани, Мыкола Григоренко ни секунды не думал о том, что из затеи его ничего не вышло и надо возвращаться домой в Гайворон.
Покинуть море, корабли? Невозможно! Особенно сейчас, после того, как он их увидел…
Мыкола ощутил толчок в плечо. Сжав кулаки, он обернулся. Опять эти… пятнистые?
Нет. На лестнице стоит хлопец примерно одних с ним лет, с совершенно круглым, очень веселым лицом. Вначале, однако, понравилось не лицо. Внимание Мыколы привлекли сапоги. Правильнее даже назвать их ботфортами. Они были великолепны — непомерно длинные, настолько длинные, что верхнюю часть их пришлось вывернуть наизнанку и с небрежной лихостью спустить раструбом на икры. Ботфорты делали круглолицего похожим на Кота в сапогах. Это располагало к нему.
Но Мыкола, к сожалению, произвел на него менее благоприятное впечатление.
— Ну и шляпа у тебя! — сказал он, прищурясь. — Знакомая лошадь подарила? У нас лошадям такие надевают, чтобы голову не напекло.
По всему, начало разговора предвещало драку. Однако и тут сказалась исконная гайворонская медлительность. Пока Мыкола, нахмурясь, набирал воздуху в грудь, пока замахивался, незнакомец, как воробей, скакнул на две или три ступеньки повыше и преспокойно уселся.
— Про шляпу забудь! — сказал он. — Я пошутил про шляпу. Садись лучше да расскажи, почему сумный.
Неожиданно Мыкола почувствовал доверие к нему. Присев на ступеньку лестницы, он принялся рассказывать, довольно сбивчиво. Кот в сапогах не отрывал от Мыколы серьезного взгляда.
— Из дому подался — это ничего, — сказал он, — Я тоже думаю податься кой-куда. Но это потом. Револьвера не имею. Пожевать хочешь? — без всякой связи с предыдущим спросил он.
Мыкола подумал, вспомнил об исчезнувшем сале и со вздохом сказал, что хочет.
Тогда Кот в сапогах повел гайворонца за собой.
Он вел его долго, какими-то спусками и подъемами. Выглядело так, словно бы морской город Севастополь построен на огромных окаменевших волнах.
И это тоже понравилось Мыколе.
На вершине горы остановились передохнуть. За спиной был собор, а внизу, у ног, — большие белые дома. Дальше синела бухта, и в нее медленно входил пароход, тоже большой и белый, как дом. Мыкола даже задохнулся от восторга.
Потом они ехали на трамвае куда-то через поля и виноградники. Конечной остановкой была Кадыковка, окраина Балаклавы. Низенькие хатки были крыты не соломой, как в Гайвороне, а черепицей. Казалось, на них дольше удерживаются отблески заходящего солнца. Оно было большущее, красное-красное и нехотя погружалось в море.
«Никуды звидсы не пойду!» — еще раз подумал Мыкола.
Мазанка, где жил Кот в сапогах (его звали Володька), была низенькая, взрослым приходилось нагибаться, входя в дверь. Но внутри было очень чисто, уютно. Как и в гайворонских хатах, пахло чебрецом и полынью.
И за ужином Володька проявлял заботу о Мыколе: сам растолковал родителям, что вот, мол, хлопец заболел морем, но где же и лучше лечить эту болезнь, как не у нас в Севастополе, верно?
Мать молчала — она вообще была молчалива, — а отец охотно улыбался. Лицо у него было доброе, круглое, как у сына, только с усами.
Звали его Василий Иванович Швыдкий. Он был вожаком знаменитой в Балаклаве ватаги, то есть рыбацкой артели. Судьба Мыколы, таким образом, решилась.
Выяснилось, однако, что любовь его без взаимности: он-то любил море, но море не любило его.
И кто бы мог подумать: он укачивался!
В таких случаях опекун его Володька всегда старался быть рядом. На выручку вместе с ним являлась также тень адмирала Нельсона.
Конечно, отчасти утешительно было узнать, что Нельсон тоже укачивался. Но ведь он был адмиралом. Кто бы осмелился списать его за это с корабля? А Мыколу запросто могли списать. Подумаешь, кухарь на сейнере (такая была у него незавидная должность). А это, заметьте, даже не юнга, всего лишь юнец на посылках, почти что прислуга за всё.
Да и кухарь-то, признаться, был он никудышный. Пожалуй, самый никудышный на всем Черном море. А быть может, даже и на остальных морях.
Все вечно валилось у него из рук: ложки, плошки, тарелки, сковородки.
Как-то, выйдя с вечера в море, рыбаки должны были обходиться за завтраком одной-единственной ложкой на всех. То-то досталось кухарю! Накануне, споласкивая ложки после ужина, он по рассеянности шваркнул их за борт вместе с водой из бачка.
— Ну что ты задумчивый, что ты такой задумчивый? — попрекал его Володька. — Это на лавочке в сквере можно быть задумчивым, а море, учти, не любит задумчивых.
Зато Мыкола быстро научился чинить сети, сушить их и укладывать в сейнер. А когда по приказанию вожака начинал сращивать концы пенькового троса или чистить металлической щеткой якорную цепь, то залюбоваться можно было его работой. Откуда и прыть бралась в руках, тех самых, которые превращались в грабли, в нелепые растопыры, едва лишь ухватывали что-нибудь ломкое, хрупкое, бьющееся!
— Имеет талант в пальцах! — глубокомысленно говорил отец Володьки. Но тотчас же прибавлял, потому что был справедливым человеком: — А морских ног не имеет. И зачем ему маяться с нами в море? На берегу тоже работа есть. Слесарь был бы из него подходящий.
Володька сердился на отца:
— Мается, да, но молча! Чуть засвежеет, сразу делается весь зеленый, но пощады у моря не просит. Зубы стиснет и работает!.. А ноги что? — Он пренебрежительно отмахивался. — Отрастут морские ноги.
Домой Мыкола отписал, чтобы не беспокоились за него, все добрэ, у вожака ватаги принят, как родной, и ходит не только в море, но и в школу. Все им довольны, море тоже. (Что делать, тут уж пришлось взять грех на душу…)
…Два шара плыли по течению на значительном удалении друг от друга. Похожи были отчасти на шлемы водолазов, но смахивали также на чертей, которые двигаются гуськом по морю, выставив головы из воды. Даже рожки торчали на круглых черных лбах.
Пока сейнера меняли курс, один из рыбаков, в молодости служивший на флоте, объяснил, что мине достаточно боднуть корпус корабля, или причал, или камень, чтобы согнулся рог-колпачок. Тотчас хрустнет заключенная в нем колба, и жидкость прольется из нее на батарейку.
— А потом?
— Электрический ток, искры! И грохнут двести килограммов тринитротолуола!
— Три-нитро-толу-ол! — с благоговением повторил Мыкола. — Как заклинание, Володька, верно?
Мины оказались старые, обросшие ракушкой, — значит, очень долго находились под водой. Это было напоминание о войне: гражданской или даже мировой. Много лет подряд они спокойно покачивались под водой на длинных минрепах, как грибы-поганки. Шторм всколыхнул воду вокруг, минрепы лопнули, и мины всплыли на поверхность.
Мыкола с Володькой заспорили, цокнутся ли они друг с другом или же ветер переменится и погонит их на камни. И в том и в другом случае мины взорвутся сами, иначе сказать — покончат жизнь самоубийством.
Этого не произошло. Расторопный танкер вызвал по радио минеров. А уж те знали, как заклинать злого духа, заключенного в бутылке, — как-никак это была их специальность.
Можно было, не приближаясь к минам, расстрелять их из пулеметов. Но здесь пролегал фарватер, места были людные. Поэтому с тральщика спустили шлюпку. В нее сели двое: минер и гребец. Шлюпка описала полукруг. Подойти полагалось с подветренной стороны, чтобы не навалило на мину.
Минер, сидевший на корме, с подчеркнутым спокойствием закурил папиросу. Володька и Мыкола переглянулись. К чему этот форс? Рядом же двести килограммов не леденцов, а взрывчатки!
Но то был не форс. Рыбак пояснил, что папиросу приходится закуривать, даже если минер некурящий. Обе руки его заняты, а огонь должен быть наготове.
Минер перегнулся к мине. Гребец делал в это время короткие гребки, удерживая шлюпку на месте, на расстоянии вытянутых рук товарища. Издали было не видно, чего он там колдует. Но он подвешивал к мине патрон.
— Смотрите, придерживает мину руками!
— Вот наклонился, поджигает огнем папиросы бикфордов шнур!
— Ага! Дал ей прикурить!
Гребец не спускал глаз с минера. Тот выпрямился; гребец сразу навалился на весла. Быстро повернувшись к товарищу, минер стал ему помогать, налегая на весла, чтобы гребки были сильнее.
На сейнерах притаили дыхание.
Шлюпка удалялась от мины очень быстро, рывками. Когда до нее было метров восемьдесят, гребец и минер ничком легли на дно шлюпки.
И вовремя! Секунды, отмеренные длиной шнура, кончились. Со звуками обвала поднялся над водой столб дыма, черный-пречерный. То, ругаясь и топоча ногами, выбирался из мины черт, по имени Тринитротолуол!
А через несколько минут тем же путем последовал за ним и братец его из второй мины…
В тот день рыба уже не шла — ее, наверное, распугали взрывы. Домой пришлось вернуться с пустыми руками.
Но Володька и Мыкола не жалели об этом. Дотемна они торчали на улице — без устали описывали всем желающим взрыв, причем, как водится, с каждым разом добавляя кое-что в рассказе.
— Угомонитесь вы! — прикрикнула на них мать.
Но они не могли угомониться.
Володька объявил, что ночь подходящая, надо бы половить крабов. С ним, как всегда, отправились младший брат его Тимофей и, конечно, верный Мыкола.
Волны у берега занимались обычной своей возней, копошились подле камней, пробуя, прочно ли те сидят, и что-то недовольно бормоча. Камни, наверное, сидели прочно.
Тайком от отца Володька отлил нефти в ведро и, намотав обрывки асбестового каната на две палки, закрепил проволокой.
Факелы были зажжены. Краболовы вошли по колено в воду. Пятна света поплыли по воде.
Время от времени факелы приходилось обмакивать в нефть, чтобы получше горели.
Тимофей стонал и приплясывал на берегу от нетерпения. Он, увы, не получил факела. Он был на подхвате.
Потревоженные в своем сне под камнями, ослепленные светом, крабы ничего не могли понять. Лишь огорченно и растерянно разводили клешнями, будто говоря друг другу: «Это надо же!»
В корзине уже ворочались семь красняков и одиннадцать каменщиков, как вдруг Володька выпрямился:
— Полундра!
От неожиданности Мыкола уронил огромного красняка. Метрах в пятидесяти от берега чернел шар. В звездном мерцании, разлитом над морем, тускло отсвечивала его поверхность. Вот он колыхнулся и набычился, показав свои рожки. Мина! Она почти неприметно двигалась на длинной зыби, словно бы укоризненно качая лысой головой: «Ах, дети, дети! Крабов ловите? А вам спать давно пора!»
Мина была, вероятно, из той же семейки, которую растормошил вчерашний шторм. Только эта подзадержалась — быть может, заглядывала в какие-нибудь бухточки по пути.
Володька крикнул:
— Тим! К бате! Живо! Еще рогатик! Пусть флотских вызывает!
— А ты?
— За ней пойду.
— И я.
— Нет. Ну, что стоишь? Как дам раза!
Рыдая от обиды и зависти, Тимофей припустился бежать.
— Мыкола! Весла тащи!
Спотыкаясь, отчаянно спеша, Володька и Мыкола ввалились в ялик.
— Сильно не греби! Табань!.. Снова греби!.. Табань!
Мина неторопливо плыла вдоль берега, не удаляясь от него, но и не приближаясь к нему. Конвой на ялике сопровождал ее, держась на почтительной дистанции.
В море стало меньше пахнуть водорослями, воздух, насыщенный солью, сделался словно бы плотнее.
Впереди сверкнул огонь.
Володька встал с банки, поднял зажженный факел и принялся им размахивать. Днем мог бы отличиться, просемафорить сигнал «Вди», что означает: «Ваш курс ведет к опасности». Ночью за неимением фонаря пришлось пустить в ход факел. Но это было даже интереснее — больше напоминало кораблекрушение.
Мальчикам очень хотелось, чтобы навстречу шел пассажирский пароход водоизмещением в две тысячи тонн, не меньше, рейс Одесса — Батуми. И чтобы пассажиры толпились у борта, вглядываясь в темноту и переговариваясь взволнованными голосами. И капитан, стоя на мостике, произносил бы благодарность по мегафону. И над морем, навострившим уши, разносилось бы: «Спасибо вам за то, что предотвратили кораблекрушение!» А они, предотвратившие кораблекрушение, тихо сидели бы в ялике и смотрели, как проплывают мимо ряды ярко освещенных иллюминаторов.
Но им повстречался не пароход, а какой-то катер-торопыга. На слух можно было угадать, что он не молод, страдает одышкой — пора, наверное, перебирать болиндер.
Сигнал Володьки был отрепетован, то есть повторен, в знак того, что понят. На катере помахали фонарем, потом увалились мористее. Вскоре огонек растворился в переливающемся искрами море.
Вот и всё. Как-то уж очень по-будничному, без приветственных речей и слез благодарности!
А за что, собственно, благодарить? Выполнен моряцкий долг — товарищи предупреждены об опасности, так и положено на всех морях и океанах.
Но после этого стало скучно и холодно. Время, наверное, повернуло за второй час, минеры не появлялись. А береговое течение продолжало уносить мину дальше и дальше, по направлению мыса Фиолент.
От беспрерывного мелькания искр клонило в сон, глаза слипались. Море раскачивалось и фосфоресцировало.
Вяло двигая веслами, Мыкола думал о том, как хорошо бы сейчас лечь, с головой накрыться одеялом. Вряд ли встретятся еще суда, а утром минеры сами найдут мину. Но Володька не подавал команды. Мина же, поддразнивая, приплясывала и приплясывала на широкой зыби.
Володька тоже устал, сидел молча, нахохлившись. Затем, чтобы отбить сон, он заговорил о дельфинах и «Черном принце».
Примерно лет семьдесят назад в этих местах затонул пароход «Черный принц», груженный английскими золотыми монетами. Тогда была война, он вез жалованье солдатам и офицерам, которые осаждали Севастополь. Жалованье осталось невыплаченным. Налетел шторм невиданной силы, много английских и французских кораблей легло на дно. Среди них был и «Черный принц».
Мыкола мерно кивал головой. Это было интересно, но искры продолжали мелькать перед глазами. На одном кивке голова опустилась к веслам и уже не поднялась.
Ему представилось, что он сидит на камнях, а из прибрежной пены один за другим выплывают дельфины, держа монеты во рту. На это приятно было смотреть. Рядом с Мыколой на гальке вырастала гора монет.
Тут-то мина и рванула!
Вероятно, она в этот момент находилась от ялика метрах в двадцати, не очень близко, но и не очень далеко.
Со сна Мыкола ничего не понял.
Куча монет со звоном рассыпалась, дельфины куда-то пропали. Свистящий вихрь грубо выхватил его из теплой страны сновидений.
Грохота Мыкола не услышал, не успел услышать, увидел только пламя. Почему-то оно было сбоку и в то же время внизу.
Все море под ним длинно сверкнуло…
Оказалось, что оживать еще труднее, чем умирать. И дольше! Слишком узкой была эта щель — обратно в жизнь. Чтобы протиснуться сквозь нее, надо было затратить невероятно много усилий.
Но он очень старался.
Наконец все же удалось протиснуться. От боли он застонал и открыл глаза.
Высокий потолок. Это хорошо! Комната полным-полна света и воздуха. За окнами синеет море.
Спрыгнуть на пол и подбежать к окну! Мыкола вскинулся, но смог лишь приподнять голову над подушкой. Тело не подчинилось ему.
И тогда он застонал опять, потому что понял: ожил лишь наполовину.
Пытка неподвижностью — вот что это было такое! Попробуйте-ка полежать несколько часов на спине, совершенно не двигаясь, будто вас гвоздями прибили к кровати, и смотрите в высокое окно, за которым море и верхушки кипарисов. Вообразите при этом, что вам всего тринадцать или четырнадцать лет, что вас прямо-таки распирает от желания бегать, прыгать, кувыркаться, так и подмывает вскинуться, стукнуть голыми пятками об пол и опрометью выбежать из дома.
Долго болея и постепенно теряя подвижность, человек, возможно, привыкает к такому состоянию, если к нему вообще можно привыкнуть. Но тут чудовищное превращение — в колоду, в камень — было мгновенным.
И он никак не мог понять, как и почему это произошло. У него в результате контузии отшибло память.
Казалось, всего несколько минут назад ходил, бегал, прыгал, смеялся, а теперь не может двинуть ни рукой, ни ногой, будто туго-натуго спеленат. Над ним склоняется озабоченное лицо нянечки, его поят лекарством и откуда-то, как слабое дуновение ветра, доносится шепот: «Бедный мальчик!»
Значит, теперь он уже бедный мальчик?
В голове прояснялось очень медленно. Ему надо было вспомнить все, снова испытать весь пережитый им ужас, секунда за секундой, только в обратном порядке.
Врачи старались утешить Миколу. Но он молчал, упрямо закрывая глаза.
Даже не мог отвернуться от врачей — должен был лежать, как положили, на спине, подобно бедному жучку, которого ни с того ни с сего перевернули кверху лапками.
На несколько дней приехала из Гайворона мать. Но и с нею он больше молчал.
— Бесчувственный он у вас какой-то, — соболезнуя, сказала докторша Варвара Семеновна. — Хоть бы слезинку уронил!
Но она просто не знала ничего. Мыкола плакал, только тайно, по ночам.
Принесли ему как-то книжку — «Евгений Онегин». Он читал ее весь вечер и был какой-то очень тихий. А ночью сиделке, которая вязала в коридоре, вдруг почудился плач. На цыпочках она вошла в палату.
Ночник, стоявший на полу, бросал полосу света между койками. Отовсюду доносилось спокойное дыхание или натужный храп. Только на койке Мыколы было тихо. Он словно бы притаился, дышал еле слышно, потом все-таки не выдержал и всхлипнул.
— Ты что? Спинка болит?
— Ни. (Тоже шепотом.)
— Ну скажи, деточка, где болит? Может, доктора позвать?
— Нэ трэба, тьотю.
Сиделка была уже немолодых лет, толстая, очень спокойная. Звали ее тетя Паша. Вздохнув, она присела на край кровати.
— Отчего ты не спишь, хороший мой?
В интонациях ее голоса было что-то умиротворяющее. И слово «хороший» произнесла она по-особому, певуче-протяжно, на «о» — была родом откуда-то из-под Володимира.
Нельзя не ответить, когда тебя называют «хороший мой». Шепотом Мыкола объяснил, что в книжке есть стих: «Мальчишек радостный народ коньками звучно режет лед». Голос его пресекается…
Но он преодолел себя. Ну вот! Когда в палате потушили свет, так ясно представился ему Гайворон, неяркое зимнее солнце и замерзший ставок у церкви. Крича от восторга, он, Мыкола, гоняет по льду с другими хлопцами. Коньки самодельные, просто чурбашки с прикрепленной к ним проволокой. Но какую же радость доставляют они! Ни с чем не сравнимую! Стремительного движения!
Тетя Паша вздохнула еще раз. Потом заговорила спокойно и рассудительно, изредка вкусно позевывая. От одного этого позевывания спокойнее становилось на душе.
Мыкола почти не вдумывался в смысл слов. Просто журчал рядом ручеек. Казалось, перебирает на бегу обкатанные камешки. И каждый камешек был звуком «о».
Думая об этом, мальчик заснул.
Не очень быстро, словно бы крадучись, возвращалась жизнь в тело — снизу, с кончиков пальцев на ногах.
Вскоре Мыкола уже восседал на койке, обложенный подушками. А через несколько дней ему подали новый роскошный выезд — колясочку. На ней он принялся с удовольствием раскатывать по палате и коридору, крутя колеса руками.
Жаль, гайворонские не могли видеть его на этой колясочке! Ого! Ездил на ней быстрее всех и особенно лихо заворачивал.
Спустя некоторое время Мыколу поставили на костыли.
Что ж, прыгать с костылями поначалу было даже занятно, напоминало какую-то игру. Он воображал себя кузнечиком. Был бедным жучком, стал веселым кузнечиком!
И когда в одно из воскресений к нему пришел похудевший и побледневший Володька с длинным шрамом на щеке, Мыкола сразу потащил его в коридор — не терпелось похвастаться своим недавно приобретенным умением.
— Бигаю, як на ходульках!
Он быстро запрыгал по коридору.
Костыли разъезжались, ноги еще плохо слушались, но Мыкола трудился изо всех сил. Проскакав до конца коридора и обратно, он притормозил и поднял оживленное, раскрасневшееся, с капельками пота лицо:
— Ну, як?
К его удивлению, друг не сказал: «Здорово!» или «Молодец ты!» Только пробормотал грустно-растерянно:
— Ой, Мыкола…
Однако он не умел долго горевать. Сразу же ему захотелось лично опробовать костыли, а еще через несколько минут Володька сидел на подоконнике, беспечно задирая прохожих и вместе с Мыколой поедая принесенные из дому коржики.
Давно не было так весело Мыколе. Медсестры и нянечки, пробегая мимо, с изумлением и радостью слышали его смех — впервые за все время.
Но после ухода Володьки Мыколе стало еще более тоскливо и одиноко в больнице.
Угрюмый, насупленный слонялся он по длинным коридорам. Костыли будто аккомпанировали его мыслям. Сухо пощелкивая в такт, приговаривали: «Так-то, брат! Так-то, брат!»
Однажды по рассеянности он невзначай забрел в женское отделение.
Там Мыкола увидел девочку, которая читала в коридоре книгу, пристроившись у окна. Она сидела на табурете, согнувшись, уперев руки в колени. Раскрытая книга лежала на другом табурете перед нею. Поза была не только странная, но и очень неудобная.
Мыкола в изумлении остановился. Довольно долго он простоял так, пока наконец девочка не удостоила заметить его присутствие.
Над книгой поднялось измученное, почти серое лицо с прилипшими ко лбу мокрыми прядями. Дыхание было затрудненное, со свистом. Узенькие плечи поднимались и опускались, в мучительном усилии проталкивая воздух в легкие.
— Ну что ты стал? — спросила девочка сердито, но с расстановкой, потому что жадно хватала воздух ртом. — Не видишь — у меня приступ?
Мыкола удивился еще больше:
— А ты читаешь.
— Я читаю, чтобы отвлечься.
— Но ты же плачешь, — робко возразил он, видя, что по лицу девочки стекают слезы.
— Фу, какой глупый! Я плачу не о себе! Я плачу о бедной Флоренс.
И она с раздражением перевернула книгу обложкой вверх. Там стояло: «Диккенс. Домби и сын».
После этого она опять уткнулась в книгу, считая, по-видимому, что вопрос исчерпан. Мыкола молча смотрел на нее. Через две или три минуты она кинула через плечо:
— Ты еще не ушел?
И смущенный Мыкола запрыгал обратно на своих костылях.
На следующий день он вернулся. Что-то в этом было непонятное, какая-то загадка. А когда он натыкался на загадку, ему хотелось немедленно ее разгадать.
Девочки в коридоре не было.
— Кого шукаешь, мальчик? — Грудью вперед выплыла из дверей молодая санитарка, очень веселая и такая лупоглазая, что можно было принять ее за краба-красняка.
Озираясь по сторонам — дёру бы дал, если бы не эти костыли, — Мыкола пробурчал:
— Була тут… кныжку читала…
— А, ухажер пришей! До нашей Надечки ухажер пришел! — радостно, на весь коридор, заорала санитарка.
Ну и голос, пропади ты вместе с ним! Граммофон, а не голос!
Мыкола начал было уже разворачиваться на своих костылях, но громогласная продолжала неудержимо болтать:
— В палате Надечка твоя, в палате! Консилиум у нее. Ты думаешь, она какая, Надечка? Про нее в газетах пишут. Умерла было раз, потом обратно ожила. Клиническая смерть называется.
Она произнесла «клиническая» с такой гордостью, будто сама умерла и ожила. Мыкола совсем оробел. Стоит ли связываться с такой девчонкой? Еще от главного врача попадет. Консилиум! Клиническая! Видно по всему, цаца большая.
Но вечером, ужасно конфузясь, он в третий раз притопал к дверям женской палаты, хотя знал, что это запрещено.
Вообще-то Мыкола не интересовался девчонками. В окружавшем его еще необжитом, таившем так много радостных неожиданностей, разноцветном мире было кое-что поинтереснее на его взгляд: море, например, военные корабли, рыбалка.
Но «клиническая» Надечка бесспорно выгодно отличалась от других девчонок. Умерла и ожила! Это надо было суметь. И ведь он тоже умирал и ожил. Это в какой-то мере сближало их.
Девочка сидела на подоконнике откинувшись, с книгой в руках.
Сегодня она встретила Мыколу по-хорошему.
— Флоренс и Уолтер полюбили друг друга! — радостно объявила она.
Мыкола понятия не имел, кто эти Флоренс и Уолтер, но, будучи вежливым малым, одобрительно покивал:
— Цэ добрэ.
Вслед за тем выяснилось, что Надя больна бронхиальной астмой.
— Вдруг мои бронхи сужаются. И тогда не хватает воздуха. Как рыбе на берегу, понимаешь?
Это-то он мог понять. Понавидался рыб на палубе и на берегу.
Часто ли бывают приступы? Ая-яй! По пять — шесть в день? Он сочувственно поцокал языком.
— В больнице реже, — утешила его Надя. — Здесь лечат меня. Еще то хорошо, что во время приступа никто не причитает надо мной. А дома мать встанет у стены, смотрит и плачет. На меня это действует.
Вроде бы невежливо спрашивать у человека: «Ну, а как вы умирали?» Но Мыкола рискнул спросить.
— О! Это на операционном столе было. — Надя беспечно тряхнула волосами. — К астме не имеет отношения. Я и не помню, как было. Лишилась сознания, сделалась без пульса, мне стали массировать сердце, делать уколы и искусственное дыхание. Три минуты была мертвая, потом ожила.
Она посмотрела на Мыколу, прищурясь и немного вздернув подбородок. Все-таки она задавалась, хоть и самую малость. Впрочем, кто бы не задавался на ее месте?
Для поддержания собственного достоинства Мыколе пришлось упомянуть о мине.
То, что он тонул и вдобавок был контужен, явно подняло его в глазах новой знакомой. Подробности взрыва, однако, пришлось вытягивать из Мыколы чуть ли не клещами.
— Ну, бухнуло. А дальше? — допытывалась Надя. — Как ты тонул? Как задыхался? Что же ты молчишь?..
В больнице, кроме них, не было других детей. Они стали много времени проводить вместе.
Надя сразу же взяла с Мыколой тон старшей.
А она не была старше, просто очень много прочла книг. И даже не в этом, наверное, было дело. Долго болела, чуть ли не с трех лет. А ведь больные дети взрослеют намного быстрее здоровых.
Она была некрасивая. Это Мыкола точно знал, потому что при нем молоденькая практикантка сказала своей подруге:
— До чего же эта Кондратьева некрасивая!
— Да, бедняжечка, — вздохнула вторая практикантка, потом, повернувшись к зеркалу, заботливо осмотрела себя и поправила воротничок.
Некрасивая? Вот как!
Сама Надя шутила над своим носом. «Как у дятла», — смеялась она.
Но она не часто смеялась. Обычно говорила сердито и отрывисто, будто откусывая окончания слов, — не хватало дыхания. От этого слова приобретали особую выразительность.
Четырнадцатилетняя худышка, замученная приступами, лекарствами, процедурами, она удивительно умела поставить себя с людьми. Даже главный врач, наверное, считался с нею. А когда лупоглазая опять гаркнула про «ухажера» и его «кралечку», Надя так повела на нее глазами, что та сразу перешла на шепот: «Ой, нэ сэрдься, сэрдэнько, нэ сэрдься!» — и отработала задним ходом в дежурку.
Мыкола мстительно захохотал ей вслед. И ничего-то она не понимает, эта ракообразная. Просто ему скучно без Володьки.
Но через день или два, спеша к подоконнику, где они коротали время после тихого часа, Мыкола подумал, что, может, и не в Володьке дело. С Надей не только интересно разговаривать. Почему-то хотелось, чтобы эта девочка все время удивлялась ему и восторгалась им.
Но она была скупа на похвалы.
И все же именно благодаря ей Мыкола однажды узнал, что у него есть характер.
— Вот Иван Сергеевич идет, — сказала Надя.
По коридору шагал врач ее отделения, в развевающемся белом халате, оживленный, веселый, перебрасываясь шутками со своими пациентами.
Мыкола, опустив глаза, неловко слез с подоконника. Надя спрыгнула вслед за ним.
— Иван Сергеевич! — громко сказала она. — Тот самый мальчик! Я уже говорила вам. Хочет стать моряком. Но его костыли…
Она так спешила рассказать про Мыколу, что задохнулась.
— Тут ведь, Надюша, дело не в костылях, — услышал Мыкола. — Тут все дело в том, есть ли у него характер.
Мыкола несмело поднял глаза. На него смотрели очень пытливые глаза. Впервые, говоря с Мыколой о его будущем, ему смотрели прямо в глаза, а не косились на костыли.
Они как будто даже не интересовали Ивана Сергеевича. Он продолжал всматриваться в мальчика на костылях, что-то обдумывая и взвешивая. Мыколе представилось, что это какой-то безмолвный экзамен.
Потом он почувствовал, как большая добрая рука взъерошила его волосы. Тот же неторопливый и задумчивый голос сказал:
— Знаешь, Надюша, дело не так плохо. По-моему, характер у твоего приятеля есть.
Только всего и сказано было Иваном Сергеевичем. Улыбнувшись детям, он зашагал дальше по коридору. Но размышлений и волнений по поводу его слов хватило Мыколе на много дней.
…Он придумал тренироваться — втайне от всех. Готовил Наде сюрприз. Забирался в глубь сада, чтобы его никто не видел, и пытался хоть несколько метров пройти без костылей. Делал шаг, подавлял стон, хватался за дерево, опять делал шаг.
Земля качалась под ним, как палуба в шторм. Пот катился градом. Колени тряслись.
Но рот его был сжат. Мыкола заставлял себя думать только об одном: вот Надя удивится, когда увидит его без костылей! Или еще лучше: он притопает к ней на костылях, а потом отбросит их — ага? И лихо выбьет чечетку!
Увы, как ни старался, дело не шло. Правильнее сказать, ноги не шли. Руки-то были сильные, на перекладине мог подтянуться десять раз, а ноги не слушались. Как будто вся сила из них перешла в руки.
А Надя по-прежнему сердилась на него: почему он вялый, почему невеселый?
— Ты только себя не жалей! Ты же сильный, широкоплечий. Вон как хорошо дышишь! Я бы, кажется, полетела, если бы могла так дышать.
Да, она до самой разлуки была сурова, требовательна, неласкова…
И вот настала весна.
В тот день, как всегда, дети сидели на подоконнике и разговаривали. О чем? Кажется, о кругосветных путешествиях.
Окно было раскрыто настежь. Внизу пенился цветущий сад. Не хотелось оборачиваться — за спиной шаркали туфлями «ходячие» больные. Коридор был узкий, заставленный шкафами и очень душный, каждую половицу пропитал опостылевший больничный запах.
И вдруг прохладой пахнуло из сада.
Между Мыколой и Надей просунулась ветка алычи. От неожиданности он откинул голову. Это ветер подул с моря и качнул ветку, стряхивая лепестки и капли, — быстрый дождь недавно прошел.
Надя потянула к себе ветку.
— Как ты хорошо пахнешь! — шепнула она, прижимаясь к ней щекой. — Какая же ты красавица! Я бы хотела быть похожей на тебя. — Она покосилась из-за ветки на Мыколу. — Ты меня будешь помнить?
Что она хотела этим сказать? Мыкола заглянул ей в лицо, но она уже отвернулась.
— Смотри! Белые и розовые цветы — как вышивка крестиком на голубом шелке, верно?
Мыкола посмотрел, но не увидел ничего похожего. Просто стоят себе деревья в цвету, а за ними море, по-весеннему голубое. Такое вот — вышивка, крестики, шелк — могло померещиться только девочке.
И тем же ровным голосом, каким говорила о вышивке, Надя сказала вдруг:
— Уезжаю завтра.
— Как?!
— За мной приехала мать.
Мыкола сидел оторопев.
Волосы над его ухом зашевелились от быстрого шепота:
— Ты пиши мне! И я буду. А следующим летом опять приеду: ты уже будешь без костылей, а я стану хорошо дышать.
— Надечка, — пробормотал Мыкола жалобно.
Но не в ее натуре было затягивать прощанье. Неожиданно для Мыколы она коснулась губами его губ, спрыгнула с подоконника и убежала. Отпущенная ветка, мазнув Мыколу по лицу, стряхнула на него несколько дождевых капель и лепестков.
Так и остался в памяти этот первый поцелуй: ощущением прохладных брызг и запахом алычи, очень нежным, почти неуловимым…
В середине лета дядя Илья получил отпуск и, прихватив за компанию Мыколу, съездил к родственнику в Балту. А когда они вернулись, то оказалось, что в Крыму в их отсутствие было землетрясение. Никто на мысу, правда, не пострадал и разрушений не было, только пес Сигнал охрип от лая.
Мыкола насупился. В кои веки те землетрясения случаются, так на ж тебе — угораздило отлучиться!
Однако некогда скучать на маяке. День за днем проходил, и Мыкола забыл о своей «неудаче».
В тот вечер долго сумерничали, ожидая тетю Пашу, которая задержалась в больнице. Она пришла только в двенадцатом часу, поворчала немного за то, что Витюк не уложен, и разогнала по койкам всю честную компанию.
Но у двери принялся скулить и повизгивать Сигнал. Мыкола распахнул дверь. Сигнал почему-то ухватил его зубами за штанину и потащил через порог.
Ночь была темная. Остро пахли водоросли, будто тонны рыбы вывалили на берег. Цикад не было слышно, хотя спать им еще не полагалось. Сигнал вел себя по-прежнему странно. Припадал на передние лапы и взлаивал, будто хотел что-то объяснить Мыколе, о чем-то его предупредить.
— Нашел время играть! — зевая, сказала тетя Паша с кровати. — Оставь его, дурака, на дворе, пусть побегает.
Мыкола не смог сразу заснуть. Обычно шум прибоя убаюкивал, но сегодня он был какой-то неравномерный. Так стучала кровь в висках, когда Мыкола лежал больной. Но разве море может заболеть?..
Он проснулся оттого, что кусок штукатурки упал ему на нос. В комнате было серо от пыли. Он услышал зычный плач Витюка.
Ничего не понимая, Мыкола нашарил костыли, вскочил, запрыгал к двери. Его обогнала тетя Паша с Витюком на руках.
За порогом пригвоздил к земле протяжный, очень тонкий звук: «А-а-а!» Будто муха суетливо билась в стекло.
Кричали где-то на горе, возле больницы, и внизу, у шоссе, — сразу много людей, наверное женщины.
То было второе землетрясение, более сильное, чем первое.
Мыкола стоял, как столб, растерянно озираясь по сторонам. Мимо пробегали полуодетые люди. Они сносили вещи к платану, который рос посреди двора, успокаивали плачущих детей, переговаривались высокими голосами.
Неожиданно вышел из повиновения дядя Илья. Не слушая слезливых уговоров тети Паши, сидевшей под платаном на узлах, он поспешил на маяк, хотя вахта была не его. Фонарь продолжал светить.
Прошло несколько минут, и землетрясение возобновилось!
Земля рванулась из-под ног, Мыкола упал, разбросав свои костыли.
Это было невероятно, дико, ни с чем несообразно! С детства человек приучен к мысли, что земля, по которой он ходит, есть самое надежное в мире. Твердь! Море, понятно, дело другое. Море — это стихия, ненадежная, зыбкая. Но сейчас земля вела себя совершенно как море.
Двухэтажный дом по ту сторону шоссе наклонился и выпрямился, будто баркас на крутой волне. Изумленный Мыкола перевел взгляд на платан. Тот качался. Размахи были очень сильными, словно бы дул ураган. Но ветра не было.
А из недр несся нарастающий зловещий гул, будто подземными коридорами, сотрясая все вокруг, проезжала вереница грузовиков.
— Обвал! Обвал! — Кто-то показывал на горный кряж.
С зубчатого гребня оторвалось облачко и стремглав понеслось вниз. Но горы были далеко. Они словно бы вырастали на глазах, а берег почти ощутимо сползал к морю.
Конечно, это только почудилось.
— Море горит!
Вдали над черной водой виднелись два высоких светящихся столба — это из расщелин на дне вырвался раскаленный газ. Мыкола читал о таких столбах.
Но одно дело читать о землетрясении, уютно устроившись за столом, поближе к керосиновой лампе, и совсем другое — переживать землетрясение.
Самым страшным был этот непрекращающийся тонкий, колеблющийся вой: «А-а-а!» Он вонзался в душу. В ужасе кричал, казалось, весь южный берег, терпящий бедствие.
Люди вели себя по-разному в беде. Никогда бы не подумал Мыкола, что садовник соседнего санатория, громогласный, толстый, с торчащими врозь усами, способен плакать. Но он плакал. И, видимо, сам не сознавал этого. По неподвижному щетинистому лицу струились слезы, а он не утирал их.
Поддалась панике и тетя Паша, обычно такая уравновешенная. В одной нижней юбке, босая, распатланная, она то крестилась, то целовала зареванного Витюка, то судорожно цеплялась за Мыколу.
Вдруг она подхватилась и, усадив Витюка на узлы, кинулась в дом.
— Куды вы, тьотю?!
— Ходики забыла, господи!
И зачем ей понадобились эти ходики — дешевые деревянные часы с гирькой? Ведь она не была жадной и вещей успела захватить из дому гораздо меньше, чем соседки. Но, быть может, с ходиками связаны были воспоминания, а они обычно дороже всяких вещей. Ходики как бы воплощали для нее семейное благополучие. Когда все бессмысленно рушилось вокруг, ломался и трещал по швам размеренный уклад жизни, эти часы-друзья были ей особенно дороги. Казалось, без них просто нельзя жить.
Никто не успел ее остановить. Она метнулась в дом.
И тут снова тряхнуло!
Тетя Паша показалась в проеме двери, почему-то держа ходики высоко в руке.
Вдруг она споткнулась и упала. Сверху сыпались на нее какие-то обломки, глина, пыль.
Оцепенев, смотрел на это Мыкола. И Витюк тоже смотрел на мать, сразу прекратив плач.
Она попыталась встать, не смогла. То ли придавило ее, то ли обеспамятела и обессилела от страха.
И тогда Мыкола кинулся к ней на помощь!
Он не думал об опасности. Видел перед собой только это лицо в черном проеме двери, белое, с вытаращенными от ужаса молящими, зовущими на помощь глазами.
Рывком подхватил тетю Пашу под мышки, поднял. Кто-то топтался рядом. Кто это? А! Садовник из санатория!
Вдвоем они поспешно вытащили тетю Пашу из дома.
И вовремя! Едва лишь успели сделать это, как кровля и стены обрушились. Там, где только что лежала тетя Паша, медленно расползалась куча камней и щебня.
От поднявшейся пыли Мыкола чихнул и с удивлением огляделся. Что это? Землю не качает, но все еще происходит необычное. Он не сразу смог понять что.
Набежавшие соседки с ахами и охами повели тетю Пашу под руки. Она оглянулась, вскрикнула:
— Костыли-то где?
Костылей в руках у Мыколы не было. Костыли лежали в нескольких шагах. Он и не заметил, как отбросил их. Как же это удалось перемахнуть такое расстояние без костылей? Будто внезапно подувшим волшебным ветром приподняло и кинуло к дому.
Он раскинул руки, робко сделал шаг. Сейчас получилось хуже. Сейчас он думал о том, как бы сделать этот шаг. Тогда он не думал.
С маяка вернулся дядя Илья. С двух сторон зажужжали ему в уши, показывая на кучу камней и щебня у двери и на Мыколу без костылей. Да, он ходил без костылей, очень коротенькими, неуверенными шажками, вокруг широковетвистого платана.
К тому времени там собрался целый табор. Место это казалось наиболее безопасным, потому что строения стояли поодаль. Люди так и заночевали у платана — на одеялах, тюфяках, просто на траве.
Земля успокаивалась медленно. Толчки повторялись, слабея раз от разу.
Будто кто-то, озорничая, подползал тайком, хватал за край тюфяка, тянул к себе, потом, проказливо улыбаясь, отпускал. Хотелось крикнуть: «Эй, хватит! Кончай баловаться!»
Рядом с Мыколой вздыхали, стонали, охали во сне люди. Дети зато спали неслышно — устали от плача.
Прибой тяжело бил о берег — море было растревожено землетрясением.
Нет, Мыкола не в силах заставить себя заснуть! Он осторожно поднялся, проверяя себя, сделал шажок, остановился. Получилось! Не очень хорошо еще, но получилось. Он мог ходить без костылей!
Он повторил опыт. Колени его дрожали, спина болела, мускулы рук напряглись, ища и не находя привычную опору. Но все это было ничего. Готов был вытерпеть любую боль, лишь бы ходить без костылей.
И он снова и снова повторял свои попытки, медленно, очень медленно двигаясь по кругу, будто бессонный часовой, обходя платан и спящих у платана людей…
Я перечитал главу о детстве и засомневался. Не слишком ли много насовал сюда всяких мелочишек, не идущих к делу?
Но, с одной стороны, лишь узнав до конца биографию Мыколы, можно сказать, идут или не идут к делу эти мелочишки. С другой — нельзя же забывать, что это и мое детство, не только Мыколы. А в детстве все воспринимаешь и запоминаешь с почти стереоскопической четкостью, каждая пылинка видна, ярко освещена солнцем.
И все же, как ни верти, темп повествования замедлен. Если бы сразу перейти от тысяча девятьсот двадцать седьмого года к тысяча девятьсот сорок второму, рывком перебросить читателя в задымленный, содрогающийся под немецкими снарядами и бомбами Севастополь, было бы, пожалуй, еще ничего. Такие контрасты в литературе уместны.
Хотелось бы, например, описать, как я, только что прибыв в Севастополь с конвоем из Новороссийска, пройдя «дорогу ста смертей», вымокший, продрогший, полуослепленный и полуоглушенный (из-за почти беспрерывных налетов немецкой авиации на наши корабли), ввалился в штольню, где размещался штаб обороны, и там, чуть ли не на пороге, угодил в объятия Мыколы.
Не виделись мы что-то около пятнадцати лет и тем не менее сразу же узнали друг друга.
— Мыкола! Ты здесь? И без костылей?
— Давно и думать забыл о них.
— Военный моряк! Командир! Вот уж не думал, не гадал!
— Ты тоже моряк.
— Ну, я-то всего лишь корреспондент. А ты?
— Минер. Но, по-моему, ты хотел биологом, океанологом, кем-то там еще?
— Именно: кем-то там. Знаешь поговорку: «Слишком много у тебя способностей, не отчаивайся, можешь еще стать журналистом»? Вот я и стал им… Но слушай, мне же надо представиться начальству. Где оно?
— Обсушись сначала. Побросало вас, видно, в море? Да, не просто это — на крутой волне увертываться от бомб!
И он повел меня по длинному зигзагообразному коридору в кубрик флагманских специалистов, где, не слушая никаких возражений, заставил снять мокрое белье и надеть на себя его сухое. Только после этого отпустил представляться начальству…
Так с первых же моих шагов в осажденном Севастополе изменились наши с Мыколой взаимоотношения. Много лет назад я покровительствовал ему. Теперь, наоборот, он стал покровительствовать мне.
В этом духе продолжалось и дальше. Конечно, немаловажную роль играло то, что он — офицер флота, минер, участник обороны с первых ее дней, я же — газетчик, залетная птица, прибыл сюда по заданию редакции.
Но главное, как я понимаю, было в логике развития характеров…
Ну-с, после соблюдения формальностей, кои полагается выполнить корреспонденту, прибывшему в командировку, мы с Мыколой присели к столу в кубрике и, по традиции, перевернули чарочку. Я не переставал удивляться:
— Смотри-ка, и костыли отбросил, и военным моряком стал!
— А я, Володя, специальной гимнастикой занимался. Иван Сергеевич, один доктор, долго меня тренировал. Он и в Никитский сад устроил работать. Чтобы от моря никуда не уезжать. — Мыкола усмехнулся. — Потом, когда мой возраст подошел, я два года подряд в военно-морское подавал и обрывался. С третьего только раза приняли.
— Да-а, силен!.. А вообще выглядишь дай бог. Вот что значит, брат, военно-морское училище! Пообтесали тебя там. А помнишь, каким ты был? Укачивался, по полчаса раздумывал, прежде чем ответить на вопрос, ложки-плошки за борт шваркнул из бачка. Ох, и ругали же мы все тебя тогда за рассеянность!
Он ответил с достоинством:
— Не положено это, Володя, в минном деле — рассеянность. Пришлось отвыкать.
О землетрясении рассказал более или менее подробно, о Наде же Кондратьевой упомянул вскользь и как-то неохотно:
— Виделись с нею потом в Москве. Тоже помогла. Она, знаешь, очень хорошо объяснила мне меня.
Что это означало, я не понял, но не стал уточнять.
— А дядю Илью, маячника, не забыл? — спросил я, — Где он?
— У партизан, говорят. Ушел в горы. Тетя Паша жива. Санитаркой в госпитале. А твои где?
— Тимофей — в Чкалове, в пехотном училище. А старики умерли, Мыкола.
— Жаль. Стало быть, никого в Севастополе нет?
— Теперь ты есть…
Нужно отдать Мыколе справедливость — он в полной мере проявил флотское гостеприимство. Меня даже поселили в кубрике флагманских специалистов, что было против правил. Койки там стояли друг над другом в три ряда, и табель о рангах действовала в обратном порядке: младшие по званию офицеры размещались на верхотуре. Я устроился бок о бок с Мыколой под самым потолком.
Надеюсь, что Мыкола не пожалел об этом. За те годы, что мы не виделись с ним, я тоже изменился кое в чем — стал, например, очень дотошным и настырным в разговоре. Что поделаешь: профессиональное! Стараюсь во что бы то ни стало докопаться до сути вещей (на войне — до сути подвига). Собеседников это, понятно, утомляет.
Впрочем, о Наде как раз я не расспрашивал Мыколу. От однокашника его по училищу узнал, что она накануне войны приезжала в Севастополь и здесь между нею и Мыколой произошла ссора.
Вот оно что! Мыколе не повезло в любви. Ранка в душе еще саднит, каждое неосторожное прикосновение причиняет боль.
Но разоружение мин — это же совсем другое, к личной жизни не имеет отношения! И потом, я просто обязан был знать все об этом, коль скоро собрался писать о Мыколе очерк в газету.
— Что ты чувствовал, когда уронил мастику с последним отпечатком? — приставал я с расспросами к Мыколе. — Ты же должен был что-то чувствовать. Не притворяйся человеком без воображения. Я тебя знаю с детства. У тебя очень живое воображение. А ведь с ним нелегко в подобных случаях.
— Мне и было нелегко, — угрюмо отвечал он. — Но я подавлял свое воображение.
— Ну, а дальше? Да говори же ты, горе мое! О чем ты думал, когда наложил ключ на первую горловину?
— О чем? О горловине…
Я сердито отворачивался. Потом, передохнув, возобновлял свои расспросы.
В общем, я охаживал его так же, как он эту свою каверзную мину, терпеливо заходя к ней то с одной стороны, то с другой, примериваясь, как бы ее получше взять.
И ведь вот что обидно: мои товарищи, военные корреспонденты, наверняка завидовали мне! Еще бы: друг детства знаменитого севастопольского минера Григоренко! Везет человеку. То-то небось блокнотов исписал! Не то что на очерк — на повесть, а то и на целый роман хватит.
Нет, мало мы все-таки поговорили с Мыколой, очень мало, хоть и не одну ночь пролежали рядом на верхотуре.
Вот почему план повести — в зияющих прорехах. Как быть? Разве можно писать клочками в надежде на то, что они сами потом срастутся? Конечно, я никогда не писал повестей, но считаю, нельзя перепрыгивать через этапы. В литературном произведении должна быть плавность, непрерывность, хронологическая последовательность.
За событиями детства просится под перо встреча Мыколы с этой Надей в Москве, когда он был курсантом, и потом их нелепая ссора и разрыв в Севастополе незадолго перед войной.
Мне, конечно, могла бы, и должна, рассказать об этом сама Надя. Тем более спустя столько лет. Так вот поди ж ты — не захотела!
Почему? Ума не приложу.
Рассердилась за то, что я не сразу сообщил ей о смерти Мыколы? Но я же берег ее, не хотел расстраивать раньше времени! Еще теплилась какая-то надежда. А вдруг, думаю, уцелел наш Мыкола, выжил, — бывало же такое на войне.
Редакция, по моему настоянию, запросила подтверждение у собкора на флотилии: найдено ли тело капитан-лейтенанта Григоренко? Собкор ответил: не найдено, вытащить из горящего дома не смогли ввиду скоротечности боя. А когда спустя несколько часов наша пехота продвинулась вперед, на месте дома дымились развалины.
Тогда я и позвонил военврачу Кондратьевой (отыскать ее для газетчика не составило труда, тем более в Москве).
Не помню, что я ей говорил. Вдруг в разговоре произошла пауза. Я подумал, что нас разъединили. «Алло! Алло! Слушаете меня? Куда вы пропали?» Наконец раздался ее голос: «Я никуда не пропала… Я вас слушаю…» Но голос показался мне странным, был какой-то приглушенный, чересчур медленный. «Буду у вас в госпитале минут через сорок, — сказал я. — Сейчас выезжаю». — «Хорошо. Выезжайте…»
Добираясь до нее, я заставлял себя освоиться с этой нелепой мыслью: Мыколы нет. И я даже не мог похоронить его, как полагается, с отданием воинских почестей. Тут-то впервые пришла мысль о повести. Пусть, если ничто не в силах воскресить Мыколу, он навсегда останется на ступенях Графской пристани таким, каким я видел его когда-то, — для юных читателей моей книги.
Каюсь: по-видимому, проявил излишнюю торопливость. Недаром и фамилия у меня Швыдкий, что по-украински значит: быстрый. Что задумал, то стараюсь осуществить сразу же.
Но с этой Надей я заговорил о повести, конечно, не сразу. Опуская тяжелые подробности, передал сначала все, что знал из сообщения нашего собкора.
И вдруг мне показалось, что она не слушает меня.
Кстати, я почему-то представлял ее себе некрасивой, чуть ли не уродиной. Нет, женщина как женщина, только лицо чересчур бледное, очень усталое. И вообще какая-то она была сплошь стерильная, негнущаяся в своем белом халате, заледеневшая, будто ее вынули перед моим приходом из холодильника. Трудновато Мыколе, наверное, пришлось с нею.
И хоть бы слезинку уронила!
Я объяснил ей, что хочу написать о нашем общем друге и очень прошу помочь мне в отношении биографического материала, — конечно, впоследствии, когда она немного успокоится.
Нет и нет! Едва разжимая губы, отказала наотрез.
Я только руками развел. Неубедимая!
А немало интересного, наверное, могла порассказать о Мыколе, если бы захотела. И как раз о том, чего сам он не позволил касаться ни вскользь, ни всерьез. Другие, наоборот, любят хвастаться своими женщинами, охотно «вводят товарищей в курс», не пренебрегая и подробностями, консультируются, ищут сочувствия. Мыкола же всегда отмалчивался. Для него это было табу.
Но уж мне-то, лучшему своему другу и будущему биографу, стоило бы рассказать?..
…Вдруг этот суетливый круглолицый объявил: «Надежда Викторовна! Вы должны помочь мне увековечить нашего Мыколу в литературе!»
Меня это ударило по нервам, и без того натянутым до отказа. «Увековечить!» Еще час назад я думала о нем, как о живом, а теперь его уже хотят увековечить? Значит, всё, сомнений нет, он мертв!
И потом, почему этот суетливый говорит «наш»? Какие у него права на Мыколу, чтобы говорить так: «наш»?
Владимир Васильевич?.. Володька?.. Да, припоминаю: Мыкола рассказывал в больнице о каком-то Володьке, и обычно с восхищением, чрезмерным и утомительным, на мой взгляд.
Заочно он не нравился мне. Теперь и подавно не понравился. С самого первого шага, с самого первого своего слова. Стыдно даже сказать почему. Но я скажу. Потому что он был такой цветущий, здоровый. Мой Мыкола погиб, а этот… Володька жив-живехонек.
Лицо, правда, у него было печальным и голос участливым, но я все равно не могла ему простить.
Нехорошее чувство, согласна. Особенно потому, что я врач.
И ведь он постарался проявить деликатность: вначале позвонил по телефону, чтобы «хоть немного амортизировать удар», как он сказал. Этим дал возможность подготовиться к его приезду.
Но, видимо, я переоценила свои силы. Ничего почти что и не поняла из того, о чем он говорил.
Он говорил, а я смотрела на него и думала: боже мой, почему погиб не ты, а Мыкола? Вот ты разглагольствуешь здесь и делаешь жалостливое лицо, хотя, может быть, ты совсем не плохой, я просто преувеличиваю, но как я была бы тебе благодарна, если бы ты поскорее ушел! С тобой мне тяжелее, намного тяжелее.
Умер! Умер!
Но я не хочу, чтобы Мыкола умер! Ведь мы еще должны были встретиться. Обязательно встретиться и объясниться. Неужели же он умер, думая обо мне, что я плохая, легкомысленная, что я могла забыть его, предпочесть кого-нибудь другого?
Мне показалось, что я вскрикнула или громко застонала.
Но Володька не прервал своих разглагольствований. И нянечки продолжали озабоченно сновать мимо нас по коридору. Значит, я сдержалась, только хотела крикнуть или застонать.
Ни на секунду нельзя было дать волю нервам, забыть, что я начальник отделения неврологического госпиталя, что вокруг — мой медперсонал, мои больные, среди которых немало тяжелых. Для них я, что бы со мной ни случилось, должна оставаться примером выдержки и самообладания.
Наконец этот Володька ушел. Я осталась наедине со своими мыслями о Мыколе. Я вернулась к этим мыслям…
Мне видится Мыкола на площади у Мавзолея. Он обернулся, нахмуренные было брови удивленно поднялись, гнев на лице сменяется радостью. Да, да, радостью! Он узнал меня!
По рукаву его бушлата сползает мокрый снег. Это я только что угодила в Мыколу снежком, хотя метила в кого-то из своей компании.
Смеясь, то и дело перебрасываясь снежками, мы бежали по Красной площади, спешили в театр. Мы — это я, моя подруга и два наших молодых человека.
Днем выпал снег, ранний, он редко выпадает в Москве до Ноябрьских праздников. Так приятно было помять его в руках! Он бодряще пахнул, но, к сожалению, был непрочен, почти сразу таял.
Все же удавалось лепить из него снежки.
Мельком — со спины — я увидела моряка, который в задумчивости стоял перед Мавзолеем. Площадь была уже в праздничном убранстве, в небе пламенело живое пятно — то над куполом Кремлевского дворца парил, вздувался и опадал подсвеченный снизу флаг.
Но мне и в голову не могло прийти, что моряк — Мыкола, тот самый мальчик на костылях, с которым мы давным-давно коротали время в унылой, пропахшей лекарствами больнице.
Тут-то я и промахнулась: хотела попасть в одного из наших молодых людей, а залепила снежком в моряка.
Он обернулся. «Ах, извините!» — застряло у меня в горле. Едва лишь он обернулся, как мы тотчас же узнали друг друга. Не сомневались, не удивлялись, не переспрашивали: «Ты ли это?» Будто что-то толкнуло меня в сердце: «Мыкола!»
Не помню, что мы говорили друг другу, какую-то ерунду и, кажется, держась за руки. Со стороны, наверное, выглядело очень смешно.
— Опаздываем же, Динка! — строго сказала моя подруга.
А один из молодых людей посоветовал с деланной небрежностью:
— Обменяйтесь на ходу телефонами, а вечер воспоминаний перенесите на завтра.
— Нет! Продайте мой билет, я не пойду.
— Динка!
— Ну-у, Диночка!
— Бегите, бегите! А то в театр опоздаете!
И они убежали, удивленно оглядываясь.
— Поедем ко мне, — сказала я. — И ты все о себе расскажешь.
В трамвае он оглядел меня с ног до головы, еще шире раскрыл глаза и сказал с восхищением:
— О, Надечка! Какая ты!
Мне до сих пор приятно вспоминать об этом. Я ведь знаю, что в детстве была некрасивая. Мама говорила: гадкий утенок. Но впоследствии я стала ничего себе.
Потом, когда мы проехали две или три остановки, он начал проявлять беспокойство и вдруг сказал:
— А ты, часом, не замужем?
Так напрямик и брякнул. Он всегда был прямолинейный.
Я засмеялась.
— Часом — нет, — сказала я. — Но была. Недолго. Около пяти месяцев.
И он огорчился. Это было видно по нему. С первого же взгляда я догадывалась обо всем, что он думает, что чувствует, как бы замкнуто ни было его лицо.
Он не сразу понял, что я захотела подразнить его. Юмор, как ни странно, не очень быстро доходил до него, хотя он был украинцем.
— Ты же меня забыл, — сказала я, глядя на него искоса. — Не писал мне писем.
— Я утерял твой адрес, — пробормотал он.
— Хотя, — сказала я небрежно, — какое это может иметь значение? Я тоже все забыла… Позволь-ка! Что-то припоминаю, но, правда, смутно… Ведь мы с тобой поцеловались на прощанье? Какая-то ветка была в окне. Или мне кажется?
— Тебе кажется, — сердито ответил он.
Я даже не ожидала, что он сумеет так ответить. Но ему было неприятно, что я легко говорю об этом поцелуе. И мне стало приятно, что ему неприятно. Поделом! Не надо было терять мой адрес.
Но спустя несколько минут, когда я поняла, какой он неловкий, неопытный и робкий в обхождении с девушками, мне расхотелось его дразнить. Зачем? Все равно он мой, это же видно по всему.
И как-то сразу я забыла о том, что он когда-то ходил на костылях. (Позже Мыкола сказал, что очень оценил «мой женский такт», как он выразился.) Но дело не в такте. Я всегда представляла его себе без костылей — они не вязались с его внутренним обликом, не шли ему.
А вот бушлат шел. Я провела пальцами по рукаву его бушлата и стряхнула капельки воды, оставшиеся от моего снежка.
— Ну и плечи у тебя стали, Мыкола!
Он удивленно покосился на свои плечи:
— А! Да. Я загребной на вельботе.
Совсем ничего не понимал он в женских хитростях, не догадался, что мне просто захотелось прикоснуться к нему.
В общем, мы благополучно приехали домой.
Однако первый наш разговор после долгой разлуки был не о любви. Он был очень серьезный, этот разговор: о загадках человеческой психики и о проблеме воли.
Но мама сначала напоила нас чаем.
Хлопоча у стола, она беспокоилась насчет моих туфель и платья. «Переоденься, Надюша, — говорила она, — и туфли смени. Они же мокрые. А потом, я знаю, лодочки тебе жмут». Не следовало, наверное, так часто повторять это при госте.
Нет, мне повезло: после стольких лет я смогла показаться Мыколе в «полной форме», в выходных лакированных туфлях и лучшем моем очень длинном платье.
Дождь застучал в окно. Вот тебе и первый снег! Конечно, рановато еще для снега, начало ноября, канун праздников.
Выяснилось, что Мыкола прибыл из Севастополя с другими курсантами для участия в завтрашнем параде.
«Жаль, если дождь не уймется к завтрему, — подумала я. — Но сейчас дождь — это хорошо. Уютнее сидеть за чайным столом и вспоминать о прошлом».
Наконец мама догадалась, ушла к себе.
К тому времени мы добрались в воспоминаниях до нашего доктора Ивана Сергеевича.
Он, по словам Мыколы, сыграл огромную роль в его жизни, без преувеличения огромную. Шутка ли, заново пришлось учиться ходить, часами, преодолевая боль, упражняться в ходьбе под руководством Ивана Сергеевича, сгибаться, разгибаться, прыгать, бегать, и так на протяжении пяти или шести лет, до самого поступления в военно-морское училище. Какое же терпение надо было проявить и врачу, и пациенту!
Я утвердительно кивала.
— Удивительный врач, необыкновенный! — сказал Мыкола. — Он, знаешь, пробовал мне объяснить, почему я отбросил костыли. «Тебе помогло землетрясение, — сказал он. — И еще то, что ты был очень привязан к этой своей бывшей сиделке». Я не понял его. А ты понимаешь?
— Кажется, да. Я улавливаю связь. Расскажи-ка подробнее о землетрясении.
Он начал рассказывать, по обыкновению, очень медленно, с паузами.
— Послушай, — прервала я его, — но это же абсолютно ясно! Ты был скован по рукам и ногам. Затем начал постепенно освобождаться. Делал это не очень быстро. Тебя, по-моему, все-таки передержали на костылях. Жаль, не попал сразу к Ивану Сергеевичу. Отсюда и твои беды: неуверенность в себе, замкнутость, страхи. Но вдруг вмешалось нечто извне, новый внезапный фактор. Тебя рывком встряхнула жизнь.
— Буквально встряхнула. Имеешь в виду землетрясение?
— Ну да. Вспомни, как ты отбросил эти свои костыли. Ты же не пошел — ты побежал! Очень удачно, между прочим, сказал: будто ветром подхватило и понесло! Вот-вот! Именно понесло! Сразу забыл и про свои костыли, и про ноги, про все на свете забыл. Ты думал лишь о том, чтобы помочь тете Паше. Я бы это определила так: страх за близкого человека сыграл роль психического катализатора. Тебе непонятно? Скажу яснее. Сильная положительная эмоция вытеснила вредные отрицательные из твоей души. Ты назвал это неразгаданным чудом? Если хочешь — чудо, да, но разгаданное!
Мыкола сидел, напряженно выпрямившись, сдвинув брови от желания понять, ничего не упустить.
— Имей в виду, — продолжала я, — контузия — это тоже встряска. Последствия одной встряски, у Балаклавы, ты вышиб с помощью другой — на мысе Федора. У тебя же не было необратимых явлений. И физических увечий тоже никаких. Время проходило, следы контузии мало-помалу исчезали. В какой-то мере ты был уже подготовлен к тому, чтобы отбросить костыли. Не хватало лишь толчка. И вот он, толчок! Да нет, какой там толчок, — поправилась я. — Взрыв! Настоящий взрыв психической энергии. До этого она была под спудом, была задавлена.
Я подумала: «Что-то больно пышно изъясняюсь». Но ведь это было действительно чудом. А о чуде никак не скажешь будничными словами.
— Причем обошлось-то без чудотворца! (Иван Сергеевич появился позже). Никто во время землетрясения не простирал к тебе руки, не возглашал: «Восстань, иди!» Ты сам отбросил костыли, без приказания. Вернее, повинуясь внутреннему властному приказу — помочь погибающему на твоих глазах хорошему человеку!
Надо было видеть, как слушал меня Мыкола. О! Это воодушевляло.
В тот вечер, каюсь, хотелось выглядеть особенно эрудированной, умной, проницательной. Что ж, и это можно извинить. Всего два года, как я кончила институт. А потом, у каждой женщины свой способ понравиться.
Но сама тема разговора тоже увлекала. Ведь она была близка тогдашней моей работе в клинике.
Мыкола — и это было очень смешно — вобрал в себя почти весь воздух, который наполнял тесную московскую квартиру, вдохнул его на полную мощь своей груди (недаром он был загребным), потом выдохнул с силой.
— Ты сдунешь меня со стула! — засмеялась я.
— Но как же ты мне объяснила меня, Надечка!
Никто, кроме него, не произносил так мое имя — очень бережно, ласково, как-то по-особому проникновенно. Каждый раз произнося «Надечка», он словно бы объяснялся мне в любви.
— Сколько времени ты пробудешь в Москве?
— Завтра, после парада, уезжаем.
— Когда?
— В ноль тридцать.
— Значит, еще один вечер. Жаль. Я показала бы тебе Москву. Хочешь, пойдем в театр?
— А ты?
— Я — как ты.
— Тогда, может, лучше не пойдем?
— А что станем делать?
— Сидеть вот так и разговаривать.
Мне захотелось его поцеловать. Но это было нельзя. Рано. Еще подумает, что я вешаюсь ему на шею. Пусть воспримет это впоследствии как дар судьбы…
В вечер перед отъездом Мыкола пришел только на полчаса. Его назначили старшим группы или как там это называется, — предстояло сделать еще уйму дел. Наш разговор поэтому был торопливый, скачущий, как на перроне. Мыкола говорил почти без пауз.
— Кем же ты будешь, Мыкола?
— Минером.
— Вот как! Счеты с минами сводишь?
— Почему?
— Про балаклавскую забыл?
— А!.. Может, ты и права. Из-за той, балаклавской, я заинтересовался минами вообще.
— Ты еще в детстве увлекался техникой, я помню.
— Тут как раз удачное сочетание — и море, и техника, то есть мины. А потом — тайна. Ведь всякая новая мина — это тайна.
Мне стало тревожно за него. Та, балаклавская, едва не стоила ему жизни. Какими окажутся будущие его мины? Но я не подала виду. Отговаривать было ни к чему. Я сказала бодро:
— Разгадывать мины опасно и нелегко. Но я и не желаю тебе легкой жизни. Легкая не в твоем характере. Пусть будет побольше встрясок впереди, — конечно, не смертельных, препятствий — преодолимых, тайн — поддающихся разгадке!
И опять он сказал тихо, с каким-то трогательным удивлением:
— Как ты все понимаешь, Надечка! Как ты мне объяснила меня…
Прощаясь, он, к моему удивлению, до того расхрабрился, что задержал мою руку в своей, потом сказал, видимо, неожиданно для себя:
— Жаль, не весна сейчас. Привез бы тебе в подарок ветку алычи… Хотя нет, ты же все забыла…
Минуту или две мы простояли на пороге, улыбаясь друг другу, не разнимая рук. За нашими спинами мама демонстративно громко тарахтела посудой.
Я сказала:
— Подаришь в Севастополе. Я приеду к тебе весной в гости, хочешь?
И я приехала к нему в гости.
Не весной, как обещала, а в начале лета, раньше не вышло с отпуском.
Алыча, конечно, давно отцвела. Зато вовсю цвели розы.
Одна из особенностей Севастополя — он почти всегда в цветах. Парад цветов в феврале и марте начинает алыча. И вместе с нею миндаль. Затем черед цвести персикам, сливам и абрикосам. Медленно разгорается на глазах иудино дерево — фиолетовые огоньки вспыхивают не только на его ветках, но также и на стволе, такое уж это странное дерево. В мае город заполняет до краев дурманный, чуть приторный запах акации, а июнь — это месяц роз.
Июнь. Розы. Нетерпеливое ожидание счастья.
Да, грустно сейчас вспоминать об этом!..
Я сижу на Приморском бульваре. Букет, нет, букетище роз у меня в руках. Мыкола стоит, опершись на парапет. На нем командирская фуражка, белый китель.
Все же, по-моему, форма курсанта больше ему шла. Фланелевка подчеркивала широкую выпуклую грудь, а из треугольного выреза, как башня, поднималась загорелая, крепкая шея. Но это ничего, он нравится мне и такой — лейтенантом.
— К чему же вы готовите себя, товарищ лейтенант? — шутливо говорю я, продолжая начатый разговор.
— Ты, может, удивишься, Надечка. Я готовлю себя к предстоящим мне пятнадцати — двадцати минутам.
— Минутам?!
— Видишь ли, на одной из своих лекций наш преподаватель сказал: «Чтобы разоружить вражескую мину, тем более неизвестного образца, понадобится, допустим, пятнадцать — двадцать минут. Мало? Накинем еще полчаса. Но к этим решающим в вашей жизни минутам вы должны готовиться неустанно, упорно — всю жизнь».
— Готовиться — иначе тренироваться?
— Шире. Тренировать не только пальцы, всего себя. Главным образом волю. Ты мне говорила об этом в Москве.
И снова делается тревожно за него.
— А если повезет и не будет этих пятнадцати — двадцати решающих минут? Обстоятельства сложатся так.
— Но это не значит, что мне повезет!
— Ну, не повезет, пусть так. Что тогда?
— Все равно жизнь не пройдет даром, — задумчиво после паузы говорит Мыкола. — Она будет целеустремленной, пройдет в подготовке к подвигу.
Слово «подвиг» он произнес негромко, смущаясь…
Солнце только что зашло. Море за спиной Мыколы стало разноцветным, оно в багровых, розовых, белых и бледно-желтых пятнах. Словно бы это лепестки роз, покачиваясь, неторопливо плывут по воде.
А мы тут толкуем о минах, о каких-то решающих минутах! Можно ли при взгляде на этот безмятежно тихий вечерний рейд поверить в неизбежность войны? Представить себе, что вот-вот она ринется сюда из густеющей на западе фиолетово-зеленой дали и мгновенно избороздит воду взрывами снарядов, бомб, мин?..
Я подавляю вздох. Конечно, жене вот этого молодого лейтенанта будет очень трудно. И все же я хочу ею быть.
— Ты вздохнула, Надечка? Почему? — Мыкола заботливо наклоняется ко мне.
Я смотрю на него снизу вверх. Блестящие глаза его медленно приближаются…
Но нам помешали.
Из-за клумбы с цветами вдруг появились лейтенанты, целой гурьбой, товарищи Мыколы, тоже выпускники. Они тесно обступили нашу скамейку:
— Здравия желаем! Мыкола, что же ты? Познакомь.
И потом наперебой:
— Мыкола-то какой скрытный! Спрятался за клумбой! И представьте, доктор, о вашем приезде ни гугу! Мы бы, конечно, встретили вас музыкой, цветами, — а как же иначе? Москвичка! Молодой врач! И первый раз в Севастополе!
Кто-то шутливо обещал этой ночью опустошить для меня клумбу с розами. Кто-то громогласно декламировал: «Доктор, доктор! Я прекрасно болен!» В общем, стало шумно, весело, бестолково.
Я смеялась. А что мне было делать! Пусть товарищи Мыколы видят, какая я у него!
Но он замолчал и насупился.
Быстро стемнело. На деревьях загорелись разноцветные фонарики. Лейтенанты стремительно увлекли нас есть мороженое, а потом на танцплощадку.
— О Мыкола! Ты не танцуешь? — разочарованно сказала я. — Я так люблю танцевать! Это очень легко — танцевать. Может, рискнешь? Я поведу.
Лейтенанты засуетились:
— Заменим, доктор, заменим! Как не выручить товарища в беде! Разрешите?
Кто-то галантно подхватил меня, завертел. Но, кружась, я оглядывалась на Мыколу. Он остался у стены.
Внимание мужчин всегда приятно и всегда волнует. Женщина бы меня поняла. Притом не надо забывать, что до недавнего времени я была дурнушкой. И ведь это лишь красавицы могут позволить себе быть величественно-спокойными и безмолвными. Что им! В случае чего, профиль вывезет. А таким, как я, о которых снисходительно говорят: «Живая», надо похлопотать, чтобы понравиться.
Короче, товарищи Мыколы не отходили от меня ни на шаг. В перерывах между танцами мы перебрасывались шутками, как снежками. Местные девицы смотрели на меня так, словно бы я прилетела сюда на помеле.
И сам Мыкола был мрачен.
Дурень ты мой, дурень! И блеск в глазах, и быстрые шутки, и смех, и задорное постукивание каблучками — все ото предназначалось только ему, одному ему, угрюмому моему большому мальчику, который стоял, подпирая спиной стенку и стараясь казаться равнодушным, даже безучастным.
— Я хочу к Мыколе! — сказала я после румбы очередному партнеру.
Он подвел меня к нему.
— Ну что ты такой, Мыкола? Мне очень весело.
— Я вижу.
— Товарищи лейтенанты! Почему вы не научите вашего друга танцевать? Девушек, что ли, не хватает в Севастополе?
— О доктор! Вы не знаете Мыколу. Он сторонится девушек. Он их боится. Это пятно на всем нашем доблестном Черноморском флоте.
— У-у, медведь!.. Товарищи, вы уронили его в моих глазах.
И меня снова умчали танцевать.
Вот и все, что было сказано, насколько я помню. Конечно, переход слишком резкий после того разговора, который мы вели до этого наедине. Теперь-то я понимаю. Но тогда, в пылу танцев…
Даже я не догадывалась о том, какой он самолюбивый, по-детски обидчивый, легко ранимый.
И все же Мыкола не должен был поступать так, как он поступил. Когда, запыхавшись, я подлетела к нему, он вдруг сказал, отводя глаза:
— Извини, не смогу проводить до гостиницы. Товарищи проводят. Надо дежурного подсменить. Меня только что вызвали в часть.
Поднялся шум. Кто-то из лейтенантов самоотверженно предложил подежурить вместо Мыколы.
— Мыкола? — негромко сказала я.
— Нет, сожалею, извини.
И он ушел. Ей-богу, я чуть было не разревелась тут же на танцплощадке.
Но потом рассердилась и взяла себя в руки.
— Какие строгости у вас в Севастополе! — сказала я своим лейтенантам, улыбаясь. — Вызывают даже с танцев. Ну, что делать! Потанцуем?
И я танцевала и смеялась еще час или полчаса, хотя мечтала лишь о том, чтобы уйти в тень и выплакаться там.
Лейтенанты всем скопом проводили меня до гостиницы. Ночь была хорошая, теплая, звездная, и на улицах так пахло розами, что еще больше хотелось плакать.
По пути лейтенанты чопорно занимали меня разговорами о Мыколе, о его успехах в учебе, а также о достижениях в спорте.
На следующий день я до обеда не выходила из номера, ждала телефонного звонка. Мыкола не позвонил. После обеда я пошла в его часть и через дежурного передала ему записку. В ней было: «Мыкола! Это глупо. Если не придешь до 8 часов, сегодня же я уеду в Москву!»
Он не пришел.
В вагоне, стоя у окна, я жадно высматривала его — вдруг все-таки прибежит прощаться? Не прибежал!
Соседи по купе попались неудачные. Три каких-то болтливых толстяка, не то из Цебельды, не то из Шемахи. Они усиленно пытались угощать вином и орехами на меду. Но по тогдашнему моему настроению впору было сажать меня на цепь. Один толстяк даже сказал с огорчением: «Такая молодая, интересная — и уже такая сердитая!» А другой прибавил: «Тебя твой муж любить не будет».
Почти всю дорогу я простояла в коридоре у окна, прижавшись лбом к стеклу. Напишет или не напишет?..
Он не написал. Вероятно, ждал, что я ему первая напишу.
Ах, какие же мы все-таки транжиры в молодости, как разбрасываемся чувствами, своими и чужими, как беспечно расходуем время на ссоры, споры, обиды, нисколечко не жалея ни себя, ни других…
Наконец я перестала ждать от него писем.
Плохо было все, очень плохо, дальше некуда. Коса нашла на камень.
…Нет, я напрасно осуждаю Мыколу. Я виновата во всем, одна я. Не надо было тогда танцевать. Нельзя было в тот вечер танцевать.
Ведь то, что Мыкола сказал о себе, было несомненно лишь подготовкой к объяснению в любви. Он просто начал издалека — по своей привычке к обстоятельности. Как бы показывал мне жизнь, которая предстояла нам. Хотел предупредить: «Вот я какой, видишь? Неразговорчивый, угрюмый, замкнутый, с головой погруженный в свое любимое минно-торпедное дело. Возьмешь меня таким?»
Сомневался ли он в моем ответе? Не знаю. Я видела его глаза, ощущала его дыхание на своем лице. Я потянулась к нему. Но…
Наверное, я была слишком смущена в тот момент, взбудоражена, растеряна. Получилось неловко. Если бы лейтенанты догадались запоздать, и я была представлена им как будущая жена Мыколы… Если бы, наконец, сам Мыкола был посмелее… Но я опять его упрекаю…
Боже мой, боже мой! Сколько лет только и делаю, что веду в уме этот бесконечный, мучительный разговор с Мыколой — осуждаю его, объясняю ему, оправдываюсь перед ним. Как бы репетирую нашу будущую встречу.
Но ведь встречи не будет! Сегодня мне сказали об этом. А я как безумная по-прежнему хожу по кругу, продолжаю подбирать доказательства своей правоты или своей вины, не знаю. Словно бы мне еще предстоит встретиться с Мыколой…
Не повезло, нет. Ужасно, как нам не повезло! Почему мы но встретились в Севастополе весной 1942 года? Мы же могли встретиться. Возможно, я проходила по коридору штольни, когда Мыкола лежал в медпункте. Нас разделяла всего лишь стена…
Весной 1942 года я получила назначение в военный госпиталь, который размещался в Новороссийске.
Ощущение было такое, что Мыкола где-то близко. Но лишь ощущение. Трезво рассуждая, он мог быть и на Балтике, и на Баренцевом море, а то и на Тихом океане.
Вдруг, просматривая подшивку флотской газеты, я наткнулась на его фамилию. Оказалось, что теперь он младший флагманский минер ЧФ[2] и находится в Севастополе.
Тотчас же я засобиралась в Севастополь. Удалось упросить начальство отправить меня туда с очередным караваном для сопровождения раненых, эвакуируемых из осажденного города.
Всю дорогу от Новороссийска я думала о нашей нелепой ссоре.
Некоторые люди, наверное, считают, что Мыкола грубоват. Но ведь это лишь защитная реакция. Он как бы надевает на себя кирасу. В ней, конечно, неудобно: ни повернуться, ни согнуться. Но зато он защищен.
Отсюда и его молчаливость. О подобных ему говорят, что они отгораживаются молчанием, боясь, как бы невзначай им не сделали больно.
С наступлением темноты, уже перед самым Севастополем, атаки на наш караван прекратились. Я вышла на палубу. Очень медленно и осторожно, двигаясь строго в затылок друг другу, — это, кажется, называется кильватерной колонной, — корабли пересекали внешний рейд.
Бочком я протиснулась к борту между ящиками с боеприпасами и продовольствием для Севастополя. Палуба, не говоря уже о трюме, была так заставлена ими, что удивительно, как наш транспорт не перевернулся, увертываясь от авиационных бомб.
У борта стоял какой-то моряк, не сводя глаз с воды. Она была очень густая на вид и черная, как только что залитый асфальт.
— По узкой тропочке, однако, идем, — подал голос моряк. — Мин здесь фриц накидал — страшное дело!
— С самолетов кидал?
— Правильнее сказать, не кидал — осторожненько в воду спускал на парашютах. И продолжает спускать. Чуть ли не каждый день. Нашим минерам работы хватает.
— А минеры каждый день пробивают проход?
— Тралят, да.
У меня ёкнуло сердце. Ведь Мыкола минер.
Мы остановились у бона. Откуда-то выскочил катерок и быстро потащил в сторону сеть заграждения, будто отводя перед нами завесу у двери.
Караван стал втягиваться в гавань.
Темная, без огней, громада берега придвинулась. Вот он, Севастополь! Город-крепость, город — бессменный часовой, город-мученик, на протяжении столетия второй раз переживающий осаду.
И где-то там, на берегу, Мыкола…
Я провела в Севастополе немного, около суток, причем большую часть времени в штабе Севастопольского оборонительного района.
Он размещался в штольне, которую вырубили до войны в крутом скалистом склоне. Вплотную к скале пристроили бункер с очень толстыми стенами и потолком.
Очень душно и сыро было там, внутри. Как в подлодке, которая долго не всплывала на поверхность. (Прошлой осенью мне пришлось побывать в такой.) И сходство было еще в другом. Так же извивались вдоль стен магистрали парового отопления, вентиляции, водопровода и многочисленные кабели связи. Так же много было всяких приборов и механизмов. Так же впритык стояли столы и койки в каютах-кельях, расположенных по сторонам узкого коридора.
В этой духоте и тесноте с непривычки разболелась голова, хотя вентиляторы вертелись как одержимые.
— Ночью погрузите раненых на транспорт — и живенько из гавани, как пробка из бутылки! — сказали мне. — У нас не принято задерживаться.
Перед уходом я все же улучила минуту: справилась у дежурного по штабу о минере Григоренко.
Мне ответили, что старший лейтенант в командировке.
— А где, нельзя ли узнать?
— Нет.
Но я была настойчива.
— Значит, в город вернется не скоро?
— Да как вам сказать, товарищ военврач… Он-то, в общем… так сказать, в окрестностях Севастополя. Может, стоило бы и подождать. Но ведь вы торопитесь, ночью уходите в Новороссийск.
Что-то темнит этот дежурный! Как понимать: «В общем, неподалеку»? Где это неподалеку от осажденного Севастополя мог находиться Мыкола? Немцы взяли город в обхват, прижали его защитников спиной к морю. Только со стороны моря Севастополь еще открыт.
Тогда мне не пришло в голову, что, выполняя особое задание командования, Мыкола находится именно в море, точнее — на дне его. Это дежурный и назвал командировкой, оберегая военную тайну.
Я вышла из скалы и перевела дух.
«Мыкола жив — это главное, — думала я, — Иначе мне сказали бы о его смерти, а не об этой странной командировке. А если уж по-военному говорить: был жив на сегодняшнее число, на такой-то час. Ну, не привередничай! — мысленно одернула я себя. — Во время войны и то хорошо».
Я миновала Приморский бульвар. Веселые лейтенанты, помнится, шутливо называли его на иностранный лад: Примбуль. (Боже, как давно это было!)
На месте той клумбы с розами торчал счетверенный пулемет, упершись дулами в небо. Памятник Затопленным Кораблям на скале напротив был поврежден — мне объясняли — одной из тех мин, которыми в ночь на 22 июня начали немцы войну на Черном море. А чуть подальше, там, где когда-то была танцплощадка, высились под камуфлированной сетью стволы зенитной батареи, и прислуга сидела наготове на маленьких, похожих на велосипедные, седлах.
Я засмотрелась на рейд. Море лежало гладкое, ярко-синее, как драгоценный камень. Только оно, море, и осталось здесь таким, каким было в мой первый приезд. И небо. Я вспомнила, что сейчас конец марта, в Севастополе должны цвести алыча и миндаль.
В этом году они не успевали расцвесть. Огнем сжигало их, душило черным дымом, присыпало серой пылью. Правда, неподалеку от могилы Корнилова даже этой весной, говорят, цвело маленькое миндальное дерево. Упрямо цвело. Если бы у меня было время, я бы навестила его и поклонилась ему. Это цветенье было как символ надежды для всех, кто не позволял себе поддаваться отчаянию.
Я уже подходила к госпиталю, когда начался очередной налет на город.
Над холмами Северной стороны поднялась туча. Она была аспидно-черная, ребристая и тускло отсвечивала на солнце. Гул стоял такой, словно бы рушилась Вселенная.
До госпиталя я не успела добежать, пришлось ткнуться куда-то в щель, вырытую среди развалин.
Подобной бомбежки я не испытывала еще ни разу, хотя на фронте с начала войны. Небо затягивалось плотной пеленой. Немецкие бомбардировщики шли сомкнутым строем.
Рядом мужчина в ватнике что-то бормотал торопливо. Я подумала: молится. Оказалось: считает самолеты.
— Около пятисот прошлый раз насчитал, — сообщил он. — Сейчас, наверное, не меньше.
Самолеты закрыли солнце. Потом небо с грохотом и свистом опрокинулось на землю…
…Туча прошла над городом. Соседи мои стали выбираться из щели, отряхиваться, ощупывать себя — целы ли? Всё серо и черно было вокруг. С разных сторон раздавались крики о помощи.
До ужаса похоже на землетрясение, как мне описывал его Мыкола, но, конечно, это было во сто крат более разрушительно, бессмысленно. Улица мгновенно изменилась. На месте нескольких домов курились пожарища. Еще дальше, за крышами уцелевших домов, раскачивались, взметались и опадали огромные языки пламени.
Но где же госпиталь? Я не узнала его — здание как-то перекосилось, край его обвалился.
Когда подбежала к госпиталю, оттуда уже выносили раненых.
На земле билась и корчилась женщина в белом халате, с оторванными по колено ногами.
Женщина лежала навзничь, не в силах подняться. Платье ее и халат сбились вверх. Еще не успев почувствовать боли, не поняв, что произошло, она беспокойно одергивала на себе платье, стараясь натянуть его на колени, и при этом просила:
— Бабоньки! Да прикройте же меня, бабоньки! Люди же смотрят, нехорошо!
Я перевидала немало раненых, в том числе и женщин, но сейчас мучительно, до дрожи, поразило, как она натягивает платье на колени — жест извечной женской стыдливости, — а ног ниже колен уже нет.
— Наша это, наша! Санитарка! — громко объясняли мне суетившиеся подле нее женщины. — Вчера троих на себе вытащила, а тут сама…
— Жгут! — скомандовала я, склоняясь над раненой. — Закручивайте жгут! Потуже!
А та все просила тихим, раз от разу слабевшим голосом:
— Ну бабоньки же…
Протяжный выговор, почти распев, с упором на «о». Я вспомнила тетю Пашу с маяка, которую спас во время землетрясения Мыкола. Но запрокинутое, без кровинки лицо было еще совсем молодое, такое простенькое, широкоскулое. Санитарке от силы было восемнадцать — девятнадцать.
И потом уж до самой ночи, до конца погрузки, я не могла забыть ее, вернее, голос ее. Раненых — в перерывах между налетами — доставляли на пирс, я размещала их в надпалубных надстройках и в трюме. Снова и снова немцы обрушивали на Севастополь раскаленное железо. Все содрогалось вокруг, грохотало, выло, трещало. А в ушах, заглушая шум бомбежки и артобстрела, звучал по-прежнему этот тихий, с просительными интонациями угасающий голос: «Бабоньки…»
Даже сейчас, после известия о Мыколе, не могу без волнения вспомнить ту санитарку…
Причал еще раз качнуло от взрыва, потом, к моему удивлению, внезапная тишина разлилась над Севастополем.
Начальник эвакуационного отделения сверился с часами:
— Точно — двадцать четыре ноль-ноль. Фрицы отправились шляфен. За это время вам и надлежит все исполнить. Не только закончить погрузку, но и успеть как можно дальше уйти от Севастополя. Таковы здешние порядки.
Я знала, что за тот короткий срок, пока немцы отдыхают, защитники города должны переделать уйму дел: подвезти к переднему краю боезапас, горючее, продовольствие, заделать бреши в обороне, похоронить своих мертвецов и эвакуировать морем раненых.
Мы обязаны выскочить из Севастополя не позже чем за два часа до рассвета. Это наш единственный шанс. Немецкая авиация, подобно кошке у щели, сторожит выход из гавани. Когда станет светло, транспорт с ранеными должен быть уже вне досягаемости вражеских самолетов, которые базируются на ближайшие к Севастополю аэродромы…
Да, такая неправдоподобная тишина разлита вокруг, что даже не верится. Только весной в лунную ночь бывает подобная тишина. Но ведь теперь как раз весна и луна. Тени от домов очень длинны, ямы и пожарища черны — пейзаж ущелья.
Можно подумать, что город замер, прислушиваясь к тому, как наш транспорт отваливает от причала.
Чего бы я не дала, лишь бы не уезжать, дождаться возвращения Мыколы из его загадочной командировки в «окрестности Севастополя»!
Но на войне каждый выполняет свой долг. Да и кто оставил бы меня здесь, даже если бы я знала, что Мыкола вернулся? Кто разрешил бы мне ходить за ним, когда на моих руках целый транспорт, битком набитый ранеными, эвакуируемыми в тыл?
Опять выбежал вперед маленький катер, хлопотливо потащил в сторону сеть заграждения, открывая «ворота» перед нами. Справа по берегу чернеет громада Константиновского равелина. И вот уже в лунном свете заискрился внешний рейд.
Стараюсь сосредоточиться на этом, чтобы не думать о Мыколе.
Расталкивая форштевнем воду, транспорт медленно вытягивается из гавани. Впереди и позади — корабли конвоя. Идем друг за другом, как по ниточке.
Но сейчас в поведении команды чувствуется как-то больше уверенности, чем утром. Мой расторопный фельдшер, сбегав на мостик, уже разузнал, в чем дело. Оказывается, днем на рейде произведена специальная, внеочередная, расчистка фарватера, вытралены какие-то новые, особо опасные мины.
Но я еще не знаю, что вытралили их благодаря Мыколе.
Море под килем стало менее опасным. Но воздух опасен по-прежнему. Поэтому огни погашены, иллюминаторы задраены. Только над мостиком гигантским светляком во тьме висит картушка компаса под козырьком.
Все, кто на палубе, предельно напряжены, как бы оцепенели в ожидании. Пулеметчики и зенитчики, сидя на своих седлах, не сводят глаз с неба.
И все дальше, невозвратнее уплывает от меня берег. Я пристроилась у борта. Адски продувает, просто окоченела на сквозном ветру. Издали Севастополь выглядит как бесформенная груда камней. Лишь кое-где между камнями раскачиваются языки пламени и тлеют уголья. Времени у севастопольцев мало. За ночь, пожалуй, не всюду успеют потушить пожары.
А через два — три часа в костер подбросят сучьев, и он опять запылает. Город-костер…
Блестки на черной глади мерцают и переливаются. Трудно смотреть на море из-за этих блесток. Щемит глаза, забивает слезой. Я украдкой отираю их ладонью.
Этого не хватало еще!
Но как мне нужно было повидаться с Мыколой! И я знаю, что ему это тоже было нужно. Только со мной он мог поделиться своими мыслями и переживаниями, со мной одной!
Тлеющих угольев во мраке уже не видно. Вокруг мерно вздымается и опадает искрящееся море. До Новороссийска так далеко, столько часов пути…
При встрече опишу Мыколе, как холодно и страшно было мне в ту ночь, как нескончаемо долго тянулась она.
Опять? Да опомнись ты! Он же умер, умер! А я по-прежнему думаю о нем как о живом…
А, быть может, он все-таки жив? Мне кажется, я почувствовала бы, если бы он умер. Да, почти уверена, что почувствовала бы — на расстоянии. И ведь мертвым Мыколу не видел никто.
Безумие? Пусть. Только бы давало мне силы жить.
Конечно, о Мыколе нельзя писать как о мертвом. (Моя мама сказала бы: накликать смерть!) И к чему эта шумиха с «увековечением», о котором сегодня (или вчера?) толковал суетливый Володька? Ведь он уже написал один очерк о Мыколе. Ну, и хватит с него.
Вскоре после моего возвращения в Новороссийск очерк был напечатан, и я прочла его, даже вырезала из газеты. Понятно, не из-за каких-то там литературных достоинств. Написан он, в общем, неважно, поверхностно.
Но иначе и не могло быть. С чего бы Мыколе пускать этого Володьку в душу к себе? Вот почему гайки, предохранители, контакты еще получились кое-как, а сам Мыкола виден за ними едва-едва. Я-то ведь знаю Мыколу!
Единственное, что удалось в очерке, это эпиграф. Он кстати. Перечитывая слова Макаренко о проблеме советского героизма, я снова вижу перед собой упрямое, юное, воодушевленное лицо курсанта, который приехал в Москву для участия в параде. И снова, после паузы, он с трогательным удивлением говорит: «Но как же ты мне объяснила меня, Надечка!..»
…Ничего, прошло! Немного закружилась голова — от монотонных мыслей. Никто в ординаторской, по-моему, и не заметил.
Меня окликает озабоченная медсестра:
— Надежда Викторовна! Новенький, Евтеев из пятой палаты, жалуется на головные боли, очень сильные. Только что рвота была.
— Ранение в голову?
— Да. Сами посмотрите или Доре Гдальевне сказать? Вы бы, может, прилегли? Вторые сутки в госпитале.
— Нет. Сама посмотрю. Иду.
Вторые сутки! Да я просто ума не приложу, что делала бы сейчас, если бы не было столько работы в госпитале.
Разве так проста и примитивна проблема советского героизма? Разве это такое легкое и логически прямое действие? Советская отвага, советская смелость — это вовсе не бесшабашное, бездушное, самовлюбленное действие. Это всегда служба советскому обществу, нашему революционному делу, нашему интернациональному имени. И поэтому всегда у нас рядом со смелостью стоит осторожность, осмотрительность, не простое, а страшно сложное, напряженное решение, волевое действие не безоблачного, а конфликтного типа.
Надя уехала. А через несколько дней за Мыколой приехала из Гайворона мать.
— Нэ хочу до дому! — объявил Мыкола, стоя перед нею.
— Як цэ так? У больныци хочэш?
— И в больныци не хочу.
— А дэ хочэш?
Мыкола молчал, насупясь.
— Чого ж ты мовчыш? Я кому кажу!
Мать замахнулась на него слабым кулачком. Но он с таким удивлением поднял на нее глаза, бледный, сгорбленный, жалко висящий между своими костылями, что она опустила руку и заплакала.
Разговор происходил в дежурке, в присутствии Варвары Семеновны и тети Паши.
— Буду у моря жыты, — сказал Мыкола, упрямо нагнув голову.
— А у кого? Хто тэбэ до сэбэ возмэ?
И тут из угла, где тетя Паша перематывала бинты, выкатился ее успокоительный округлый говорок:
— О! Невелико дело-то! Ну хоть и на маяке лето поживет.
При слове «маяк» Мыкола поднял голову.
— Мой-то маячником работает, — пояснила тетя Паша. — Отсюда недалеко, два километра. При маяке дом есть. Нас трое всего: сам, сынок меньшой и я. А где трое уместились, и четвертому уголок найдем.
Мать Мыколы снова заплакала.
— Ему хорошо у нас будет, — успокоила ее тетя Паша. — Воздуху много, воздух вольный. И Варвара Семеновна рядом. Чуть что — будет иметь свое наблюдение.
Варвара Семеновна распустила поджатые было губы:
— Что ж! Если Прасковья Александровна приглашает, то я со своей стороны… Морской климат ему полезен. Пусть поживет на маяке до начала школьных занятий…
Башня маяка была невысокой. Но ей и ни к чему было быть высокой. Ведь она стояла на стометровом обрыве, на высоченном крутом мысу. Спереди, справа и слева было море, и только сзади вздымались горы.
Почти две тысячи лет назад римляне держали здесь гарнизон — против беспокойных степняков. Крепостные стены, сложенные из огромных плит, еще сохранились. У их подножия, а также на дне рва валялись осколки темно-серого точильного камня. Прошлой зимой в школе проходили Рим, поэтому Мыкола мог ясно представить себе, как легионеры сидят вокруг костра и при свете дымных факелов точат в молчании свои мечи.
Конечно, он сделал то, что сделал бы на его месте любой мальчик. Распугав двух или трех змей, гревшихся на стене, насобирал целую кучу этих осколков и приволок их домой. Потом каждый вечер он с благоговением точил свой перочинный ножик на римском точильном камне, которому без малого две тысячи лет! Через некоторое время лезвие сделалось тонким, как лист бумаги.
Как подтверждает история, римляне поддерживали на мысу огонь: просто разжигали огромный костер и неустанно, всю ночь, подкладывали в него хворост.
«Наш» маяк был, понятно, куда лучше. На вершине белой башни находилась так называемая сетка накаливания. Сделана она была из шелка, пропитанного особыми солями. Снизу подавались пары керосина, которые раскаляли сетку добела.
Устройство, в общем, нехитрое. По сути — гигантский примус. Но с сеткой надо было обращаться осторожно: дунь посильнее, и рассыплется в прах.[1]
Сетку окружала толстая линза, подобно стеклу керосиновой лампы. Стекло было необычное — стеклянный пузатый бочоночек. Вместо обручей были на нем ребристые грани. Каждая грань преломляла свет, усиливала его и параллельными пучками отбрасывала далеко в море.
Линза весила пять тонн. Каково?
С утра до вечера Мыкола неотвязно ходил за дядей Ильей, мужем тети Паши, и клянчил: «Дядечку, визмите мэнэ до фонаря!» Даже божился иногда, что не спутает замшу с тряпкой.
Дело в том, что дядя Илья в первый же день позволил ему протереть оптику, — с уважением называл ее полным наименованием: «линза направляющая и преломляющая». Мыкола, ошалев от радости, второпях схватил тряпку, за что получил по рукам. Тряпкой протирают лишь штормовые стекла, которые защищают линзу от града, снега и птиц, сослепу летящих на свет. Самое же «направляющую и преломляющую» разрешается протирать только замшей.
Сколько раз, стоя в фонаре, Мыкола воображал, как ночью поведет корабль и будет вглядываться в темноту.
Ни луны, ни звезд! Плывет, как в пещере.
И вдруг камни гранитных стен раздвинулись. Блеснул узенький проблеск света!
«Открылся мыс Федора!» — докладывает сигнальщик.
«Вижу. Наношу свое место на карту!»
Вдали вспыхивает и гаснет зеленый огонек — будто свет уютной настольной лампы под абажуром. Четырнадцать сотых секунды — свет, четырнадцать сотых — мрак, снова четырнадцать сотых — свет, и потом уж мрак четыре пятых и три десятых секунды. Можно не сверяться с часами, он знает это без часов. Еще бы! Это же световая характеристика «его» маяка.
Кроме фонаря, были у дяди Ильи еще и ревуны. Когда Мыкола впервые услышал их, то подумал: стадо коров зашло по брюхо в воду и оглушительно мычит, уставившись мордами на юг.
Ревуны помогали морякам в плохую видимость. Если наваливало туман или начинал идти снег, моряки, застигнутые в море непогодой, откладывали бинокли. Всё на корабле превращалось в слух.
И вот сквозь свист ветра и гул волн донесся издалека слабый, прерывистый, очень печальный голос.
Ревуны! Ну, теперь следить с часами в руках! Чья звуковая характеристика? Две секунды — звук, две — молчание, две — звук, две — молчание, пять — звук, шесть — молчание. Подал весть о себе мыс Федора. Предостерегает: «Я — берег! Я — берег! Уходите от меня в море!»
И рулевой поспешно отворачивает до тех пор, пока предостерегающий голос ревуна не пропадает в шуме волн и ветра…
«Доведем или не доведем? — думает старший лейтенант Григоренко, не спуская глаз с буксировочного конца за кормой. — Неужели и теперь не доведем?»
Водолазный бот неторопливо пересекает рейд.
Немцы — в который раз за это утро — бомбят Севастополь. От горящего города протянулись над водой полосы дыма. Они расширяются, удлиняются. Похоже на костры в степи, раздуваемые ветром.
— Береговой тянет, — негромко сказал мичман Болгов, командир водолазов. — Выскочим из-за мыса, прикроемся дымом от немецких батарей.
Григоренко молча кивнул.
По счастью, немцы не знают, что тащит за собой этот бот. Знали бы, спохватились, мгновенно изменили курс своих самолетов, бросили бы их в угон за ботом!
Потому что он тащит за собой немецкую мину, только что поднятую нашими водолазами со дна. Мину нового, неизвестного нам образца, которую никак не берут советские тралы, Неразгаданную мину!
Старшему лейтенанту Григоренко приказано со всеми предосторожностями отбуксировать ее в укромное место, вытащить на берег и там попытаться вскрыть, чтобы узнать, какая тайна спрятана у нее внутри. Точнее, не попытаться, а сделать во что бы то ни стало, и вдобавок поскорее! Ибо от разгадки этой важной военной тайны зависит судьба Севастополя…
Так как же, доведем или не доведем? Ведь это уже вторая поднятая со дна мина. Первую довести не удалось. Взорвалась почти у самого места назначения. Выходит, плохо вели.
Григоренко не смотрит ни направо, ни налево. Он как бы в шорах. Абсолютно прямолинеен. Лишь изредка оглянется: верен ли курс, скоро ли наконец берег? И опять замер, не сводит глаз со стопятидесятиметрового пенькового троса, который то натягивается, как струна, то провисает, ныряя в волнах за кормой. Мины не видно. Она целиком в воде. Свисает, как капля, под днищем шлюпки.
Почему-то не смогли раздобыть настоящий понтон. Взамен пришлось взять надувную резиновую шлюпку. Водолазы, работая в потемках, ежесекундно рискуя жизнью, закрепили строп на мине и соединили со шлюпкой. Потом притопили шлюпку, наполнили воздухом, и она всплыла, отделив мину от грунта.
— Малый вперед!
Да, да, только малый. Мину надо вести на цыпочках, неторопливо, бережно, как капризную и вспыльчивую даму. Не споткнулась бы, упаси бог, не ударилась о грунт! Лучше забыть при этом, что рейд простреливается насквозь немецкими артиллеристами. И ветер каждую минуту может перемениться, погнать дым пожарища обратно на берег. И тогда бот посреди рейда окажется как на ладони.
Если бы кто-нибудь на боте был в силах шутить сейчас, то, наверное, с улыбкой подумал бы, что это отчасти напоминает сказку о репке. Бот тянет резиновую шлюпку, та в свою очередь тащит мину. Но на боте не до шуток.
Севастополь продолжает гореть и сотрясаться под бомбами. Каждый удар но нему болью отдается в сердце. Но Григоренко не смотрит, не позволяет себе смотреть на город.
Через полчаса ему понадобится вся его выдержка — он останется на берегу один на один с миной. Немецкие конструкторы, понятно, снабдили ее хитроумными и разнообразными защитными приспособлениями. Чтобы добраться до сути мины, то есть до ее тайны, придется поломать голову. Но недаром старшего лейтенанта Григоренко считают в Севастополе одним из лучших знатоков минно-торпедного оружия противника.
Медлительный бот уже идет вдоль берега. Вот она, эта недлинная песчаная полоса, отведенная командованием для работы по разоружению. На берегу — группа людей. К урезу воды, урча, съезжает трактор, который должен принять с кормы бота конец, а затем начать потихоньку, полегоньку выволакивать мину на берег.
Григоренко шумно перевел дыхание. Ну, кажется, всё, довели.
И тут-то мина рванула!
Знакомый оглушающий грохот обвала! Фонтан огня, воды, осколков! Потом волна с силой ударяет о берег и заливает его сплошь, до самых отдаленных построек…
От взрыва, впрочем, никто не пострадал. Григоренко был осторожен и недоверчив, как положено минеру, — приказал вытравить буксировочный конец на всю его длину.
Но ведь предусмотрел не только это. Он, как ему казалось, учел каждую мелочь при буксировке. И — мина взорвалась! Вторая. И точно так же, как первая. Уже у берега.
Все внутри Григоренко сразу сжалось и окаменело. Таким, наверное, стало и его лицо, потому что он поймал на себе странные взгляды водолазов из команды.
— Ну, уж третью-то обязательно доведем! — пробормотал сочувственно Болгов. — И в спорте при побитии рекорда, товарищ старший лейтенант, разрешаются три попытки.
— А у нас не спорт, — почти не разжимая губ, сказал Григоренко. — Не будет третьей попытки!
Болгов хотел еще что-то добавить, но, взглянув на лицо минера, осекся.
Товарищи дали Григоренко прозвище «Айрон Дюк» — «Железный герцог» (так в честь Веллингтона назван один из английских военных кораблей).
Был, понятно, внешний повод для того, чтобы дать советскому моряку это прозвище. Григоренко носит черное кожаное пальто, в котором видят его в самых опасных местах обороны Севастополя. Можно подумать, что он закован в латы и потому неуязвим.
Однако и в лице его есть что-то, что заставляет применить эпитет «железный».
Лицо Григоренко принадлежит к числу тех немногих лиц, которые запоминаются со лба. Продольные морщины пересекаются несколькими глубокими и резкими вертикальными (хотя минер еще молод, ему нет и тридцати). И этот узел морщин над переносицей придает лицу его выражение удивительной волевой собранности, умственной и душевной целеустремленности…
Он сидел на койке согнувшись, держа карту на коленях.
В кубрике флагманских специалистов тесно, как в бесплацкартном вагоне. Стола у Григоренко нет. Собственные колени — его стол.
Но так же тесно во всех других помещениях штольни.
Он сердито посмотрел вверх. Лампочка под потолком мигает и раскачивается, как маятник. Место Григоренко на третьем ярусе, как раз под лампочкой. Но, пользуясь отсутствием флаг-связиста, он пристроился со своей картой внизу, на его койке.
Пол так и ходит-пританцовывает под ногами. О железных койках, уставленных одна на другой, и думать не хочется, до того надоедливо их немолчное трусливое дребезжание. Идет уже десятый месяц войны и шестой осады, а все равно привыкнуть к бомбежке или артналету нельзя.
Это очередной артналет. Немецкие летчики пока отдыхают. Когда они в свою очередь примутся терзать по кускам Севастополь, отдыхать будут артиллеристы.
Опять Григоренко не удержался, взглянул на лампочку. Мечется как дура! Тени и пятна света ходят взад и вперед по карте, мешают сосредоточиться. Но он должен сосредоточиться!
С первого же часа войны немцы предприняли планомерную я настойчивую борьбу за входной севастопольский фарватер.
Григоренко хорошо помнит, как на рассвете 22 июня взволнованно-дробно забили зенитки, эти барабаны современной войны. Вместе с другими командирами он выбежал из дома. Предрассветное небо обмахивали лучи прожекторов.
Он поднес к глазам бинокль. Над рейдом в мечущемся свете прожекторов появились гигантские летучие мыши. Их становилось все больше и больше.
Парашюты?
Со стороны города донеслись два раскатистых взрыва.
Значит, не парашютисты, бомбы? Бомбят Севастополь? Но почему бомбы на парашютах?
Одна из предполагаемых бомб разрушила жилой дом, другая повредила Памятник Затопленным Кораблям.
Так с первых секунд войны немецкие мины проявили свое стремление и свои способности к притворству. Упав случайно на землю, взрывались, как обычно взрывается бомба. Прикидывались бомбой. Исчезали, не оставляя после себя улик.
Но, за исключением двух этих мин, остальные угодили в цель, то есть, поддерживаемые парашютами, мягко легли на дно рейда в опасной близости от фарватера.
Впрочем, на другой же день секрет мин был разгадан. Как? По их поведению. Они взрывались только под судами с металлическим корпусом и пренебрежительно пропускали всякую деревянную дребедень. Значит, были магнитными. Кроме того, обладали выдержкой. Над миной проходил один корабль, второй, третий — они ждали, терпели. И лишь под килем четвертого наконец взрывались.
Мины было важно понять. После этого не составило труда придумать, как их тралить.
Почти каждую ночь, пренебрегая огнем наших зенитчиков, немцы методично, упрямо подсыпали на дно рейда новые и новые мины. А с рассветом за боны заграждения хлопотливо выбегали тральщики, подобно дворникам, которые спешат подмести улицу до возобновления движения. Улица в данном случае — входной фарватер, водная дорожка шириной в несколько десятков метров. Тральщики методично расчищали ее взрывами.
В октябре, однако, немцы подбросили к порогу Севастополя новую головоломку.
Поутру, как всегда, тральщики ринулись убирать сброшенные ночью мины. Море осталось безответным. Как ни в чем не бывало мины продолжали лежать На дне, цепко держась за грунт, поджидая добычу.
Но если тралы не берут их, значит, они не магнитные? Какие же?
В это время Григоренко отсутствовал. Вернувшись, он узнал, что произошло несчастье — подорвались несколько минеров, пытаясь разоружить одну из новых непонятных мин.
Она упала в воду неподалеку от Константиновского равелина. Случай нельзя было упускать. Петлей, сделанной из пенькового троса, водолазы зацепили мину и аккуратно вытащили на берег.
Тогда к ней подступили минеры. Благополучно снято было приспособление, которое отзывалось на толчки. Затем убрали еще один защитный прибор.
Но, когда потянули на себя крышку, произошел взрыв специального заряда. Под крышкой прятался камуфлет, то есть защитный прибор-ловушка, о котором минеры не подозревали. Он-то и был третьим стражем тайны.
Григоренко был включен в комиссию, созданную командованием для выяснения причин взрыва.
Корпус мины, набитый взрывчаткой, уцелел, иначе все вокруг превратилось бы в пыль. Взорвалась лишь ловушка, преграждавшая доступ к сокровенным приборам, а заодно, понятно, разрушились и сами приборы. Осколки разбросало на большом пространстве в траве.
В минной лаборатории их начали терпеливо сортировать, перекладывать с места на место, рассматривать под разными углами зрения — сверху, снизу, сбоку.
Трудная задача, очень трудная! Тайна разорвана на мелкие клочья. Попробуй-ка склей ее воедино!
Но вот председатель комиссии, старый минер, бывший преподаватель Григоренко, оттопырив в задумчивости губы, отчего висячие усы его, прокуренные до желтизны, смешно натопорщились, соединил на столе три осколка. Потом откинул голову, полюбовался ими и, отступив на шаг, дал полюбоваться Григоренко.
Что это? Похоже на гидрофон, то есть подводный звукоприемник.
Но это и есть гидрофон, обломки гидрофона!
Кто-то из минеров, стоявших у стола рядом с Григоренко, негромко присвистнул. Раструб металлического уха! Мину выдало ее круглое, всегда настороженное, жадно раскрытое навстречу звукам ухо.
Она была акустической, а не магнитной, вот оно что! Охотилась по слуху. Издалека слышала приближение корабля. Шум винтов, гул моторов, сотрясение корпусов усиливались. И в тот момент, когда корабль находился уже над миной, звуки преобразовывались в электрический сигнал, и мина взрывалась.
Итак, в данном случае тайну вытащили за ухо со дна. Против новых акустических мин были пущены быстроходные катера. Пенными вихрями они проносились по рейду. Услышав шум винтов над собой, мины вздрагивали и торопливо взрывались. Но катера, опережая взрыв, были уже далеко впереди.
И так было до конца марта 1942 года, когда немцы опустили в воду на парашютах свою третью металлическую головоломку, самую трудную из всех.
Новые мины, судя по всему, не были магнитными, но не были и акустическими. Ни один трал не брал их. И вдобавок они упорно не желали выходить на берег.
Как же тогда разгадать эту тайну?
Григоренко терпеливо поправил карту, которая от тряски то и дело сползала с колен.
Дуга осады вычерчена на карте очень четко, толстым красным карандашом. Пламенеет, будто подкова, докрасна раскаленная на углях наковальня. Концы подковы уперлись в морс.
Пять месяцев назад в Севастополь прибыли последний железнодорожный состав и последняя груженная доверху машина. Затем путь со стороны суши был закрыт.
По воздуху добраться до Севастополя тоже нельзя. Немецкие истребители — неотлучно на перехвате. В общем, двери на земле и в воздухе забиты наглухо. Свободен только выход в море.
Осталась на все про все одна-единственная коммуникация — морская. И на этой тонкой ниточке, соединяющей Севастополь и Новороссийск, Крым и Кавказ, держится теперь снабжение осажденного города. Оборвись она — и города нет!
Григоренко, как флагманский специалист, знал, что Севастополю требуется ежедневно шестьсот тонн одних лишь снарядов и патронов. Получает же Севастополь в шесть раз меньше — едва сотню в день. Этими тоннами железа и приходится, расходуя их экономно, более того — скаредно, прикрывать осажденный город с суши, с моря и с воздуха.
А горючее?
А продовольствие?
А пополнение?
И ведь нужно еще вывозить раненых! На войне это всегда одна из самых важных и трудных задач, в особенности во время осады.
Наши транспорты, танкеры и корабли конвоя гибнут по пути из Новороссийска в Севастополь от немецких снарядов и самолетов. Но часть все же прорывается в порт назначения. И здесь, на морском пороге Севастополя, их подстерегает новая опасность, затаившаяся под водой.
Именно с помощью мин хотят немцы заполнить неширокий промежуток между концами раскаленной подковы. Едва лишь концы эти сойдутся, как Севастополь очутится в кольце, осада превратится в блокаду.
И городу не выстоять, если его последний выход — к морю — будет закрыт, если прекратится регулярный подвоз пополнения, боезапаса, горючего и продовольствия!
Вот чем угрожают нам эти упрямые, не поддающиеся тралению, неразгаданные мины на входном севастопольском фарватере…
Артналет кончился, затем спустя пятнадцать — двадцать минут началась бомбежка, — Григоренко уже не замечал ни тишины, ни шума, полностью ушел в решение задачи.
Мысленно он проверил себя. Нет, мины при отбуксировке не соприкасались с грунтом, был уверен в этом. Случайный толчок исключался.
И взрыв произошел оба раза у самого берега, на мелководье. Было, стало быть, что-то внутри мин, что не пускало их из воды.
В детстве Григоренко читал о хищных рыбах, которые живут на большой глубине. Они приспособились к этой глубине. Но, будучи выброшены на мелководье, мгновенно погибают там.
Такой глубоководной хищной тварью была и эта новая немецкая мина. Видимо, конструкторы снабдили ее защитным прибором, который оставался в покое лишь до тех пор, пока на него давил достаточно высокий столб воды. Стоило давлению уменьшиться, как прибор срабатывал. Мина взрывалась — и ускользала из рук советских минеров.
Да, несомненно, так оно и было.
Но если мину нельзя вытащить для разоружения на берег, то, значит, надо спуститься к ней и разоружить ее на дне!
Григоренко подождал немного, давая себе время освоиться с этой мыслью.
На первый взгляд она фантастична. И в то же время в ней есть своя подкупающая логика.
Разоружение под водой будет частичным. Необязательно сразу вырывать у хищной твари все ее зубы. Достаточно ограничиться лишь двумя зубами. Иначе говоря, надо снять с мины защитный прибор, который не пускает ее из воды, а заодно с ним и второй, который не переносит толчков.
После этого мина будет доставлена на берег, и там минеры без помех займутся ее главной тайной.
Однако бывших водолазов среди минеров нет. Обучить водолаза минному делу? Для этого потребуется слишком много времени.
Можно, впрочем, подойти к решению с другой стороны. Минера намного проще обучить водолазному делу, чем водолаза минному. Для этого достаточно, вероятно, недели, если проводить обучение форсированными темпами.
Глубины на фарватере сравнительно небольшие, до двадцати метров. Спускаться на дно придется, понятно, в туман, чтобы не вызвать подозрений у немцев.
Но кто из севастопольских минеров спустится на дно?..
Григоренко снова дал себе короткую передышку.
Одно из наиболее тягостных душевных состояний — это бесспорно нерешительность. Пока есть еще время колебаться, сомневаться, взвешивать, душа разрывается на части. И это не только тягостно, это унизительно. Человек как бы беспрестанно оглядывается по сторонам, встревоженный, суетливый, растерянный. Покой приходит к нему тогда лишь, когда решение наконец принято.
Насколько все было бы проще, легче, если бы командующий принял решение за Григоренко, попросту отдал приказ! Увы, это тот редкий случай на войне, когда надо самому предложить и самому для себя решить.
Никто в кубрике флагманских специалистов не догадывается, какую мучительную внутреннюю борьбу переживает Григоренко сейчас. Люди приходят и уходят. Все заняты своими неотложными делами. Григоренко продолжает неподвижно сидеть на койке, держа карту на коленях, не спуская глаз с раскаленной докрасна подковы.
Вот еще важный довод. Он, Григоренко, не только хорошо разбирается в минно-торпедном оружии противника, он к тому же спортсмен, не раз брал призы на флотских соревнованиях. Физически несомненно лучше других подготовлен к необычному единоборству на дне.
И этот довод, конечно, решающий.
Григоренко встал.
— Куда собрался, старлейт?[4]
— К командующему на прием.
Командующий Черноморским флотом и севастопольским оборонительным районом принял своего младшего флагманского минера в ноль сорок пять.
Защитники Севастополя с нетерпением ждут ночи. Она приносит им облегчение, как и большинству людей на земле. Немецкие летчики, артиллеристы, пехотинцы заваливаются спать и вкушают безмятежный сон, набираясь сил на завтра. Однако защитникам Севастополя не до сна (конечно, и они отдыхают, но урывками). За короткий промежуток времени — каких-нибудь четыре часа — надо переделать множество дел. Принять и выпроводить корабли очередного кавказского конвоя. Подвезти к батареям снаряды, распределить патроны и автоматные диск. Доставить продовольствие. Захоронить своих убитых.
Короче, ночью севастопольцы переводят дух…
Григоренко доложил адмиралу минную обстановку. Потом прокашлялся и перешел к своему предложению.
Однако командующий отнесся к нему неприветливо.
— Разоружать мину на дне? В скафандре? — хмуро переспросил он. — Не разрешу. Найдите другой способ, менее рискованный.
Но Григоренко был настойчив. Он попросил разрешения подробнее обосновать свою мысль.
Командующий слушал, не прерывая, застыв в неподвижной позе за столом, низко нагнув крутолобую бритую голову, будто заранее не соглашаясь с доводами Григоренко.
Между тем впечатление упрямой предвзятости обманчиво. Просто у командующего еще с вечера разболелась голова, трещит, разламывается на куски. Трудно ее поднять, трудно повернуть. Только что, перед приходом Григоренко, он принял таблетку и с нетерпением ждет, когда же наконец боль утихнет.
Ему известно все о минной опасности. Слово «коммуникация» сейчас равнозначно слову «жизнь».
Пока младший флагманский минер, беспрестанно останавливаясь и делая паузы, излагает свой план разоружения мины на дне, командующий занимается сложной бухгалтерией войны. Ворочает в уме тоннами позарез необходимых ему снарядов, патронов, горючего. Жиденькой струйкой, все утончающейся, текут эти тонны в Севастополь. Не сегодня-завтра немцы могут, перекрыть струйку, минами отсечь Севастополь от Кавказа, от всей России.
Командующий с усилием поднял тяжелые, набрякшие веки — боль не проходит. После ноля часов она вообще редко когда проходит. Ни черта не делается ей после ноля часов, этой головной боли! Не помогают ни порошки, ни таблетки.
Но так, наверное, оно и должно быть. Спать командующему — да и то прерывистым, беспокойным сном — положено куда меньше остальных защитников Севастополя.
Стоя у стола, Григоренко водит острием карандаша по карте, показывая, как собирается подойти к мине.
Волнуется, это видно. Брови сошлись в одну линию. Худое, с обтянутыми скулами лицо напряжено.
Но больше всего выдает голос. За зиму командующий успел хорошо узнать своего минного специалиста. Если он делает судорожные глотательные движения, будто у него першит в горле, — значит, волнуется!
Да, незаурядная смелость мысли нужна для того, чтобы придумать такое. Нигде и никогда еще не разоружали мин на дне. Понимает ли Григоренко, насколько это трудно?
В давние годы, будучи юнгой и, как водится, любимцем команды, теперешний командующий флотом выклянчил у своих дружков-водолазов позволение спуститься с ними на дно. Ох и мотало же его, клало на бок, подбрасывало, как мячик!
В воде Григоренко придется соразмерять каждый свой вздох. А работа минера — ювелирная работа. И мина вдобавок не разгадана. Как еж, ощетинилась всеми своими опасными камуфлетами.
Но чем дольше слушал командующий своего минного специалиста, тем больше понимал, что предложение его есть единственное в данной ситуации приемлемое решение.
Он перевел взгляд с лица на руки Григоренко и удивился. Минер волновался, а руки его были спокойны.
Они были не очень большие, красивой формы, неширокие, с длинными уверенными пальцами. Таким бы пальцам не болты отвертывать, а разыгрывать сложные пассажи на рояле.
Но главное было не в форме рук. Главное было в поразившей командующего привычной точности их движений.
Минер говорил медленно, тщательно подбирая слова, стараясь во что бы то ни стало убедить начальство. Голос его временами дрожал, и начинало дергаться веко. Но руки не дергались, не дрожали. Они толково делали свое дело. Разглаживали карту на сгибах, устанавливали по краям тяжелые письменные приборы, чтобы она не сворачивалась, легко, почти не надавливая карандашом, размечали расстояние от заграждения до мин.
И, как ни странно, не доводы Григоренко, а руки его окончательно убедили командующего.
— Добро, — сказал он по-прежнему хмуро. — Подберем тебе лучших наставников-водолазов. Я дам команду. Недели на учебу хватит? Не тороплю. Обстановку сам знаешь.
Недели на учебу хватило.
…Водолазный бот вышел за боны заграждения и стал на якорь неподалеку от Константиновского равелина. Над рейдом лежит густой предрассветный туман.
Первым спустился за борт водолаз Викулов. Григоренко, уже одетый в резиновые доспехи, но еще без шлема, ожидает на палубе своей очереди.
Белая пелена обступила бот. Но у борта светло. Григоренко перегнулся через борт.
Муть, поднятая Викуловым, уже улеглась. Подводное царство просматривается хорошо.
Там — безмятежный покой. Меняя очертания, как в трубе игрушечного калейдоскопа, поблескивают на песке камни: желтые, белые, зеленые. Тихо шевелятся конские хвосты водорослей.
Но это обманчивый покой. Песок и камни просматриваются только на мелководье. Дальше дно начинает понижаться. Из глубин рейда неотвратимо наползает по склону черный ил. И вода над ним — как чернила. Именно там, во мраке, в густых зарослях ила, притаилась эта зловещая неразгаданная мина.
И пяти минут не пройдет, как Григоренко увидит ее, потом шагнет ближе и осторожно притронется к ней.
Выпрямившись, он взглянул в ту сторону, где в глубине бухты угадывалась за туманом Графская пристань.
Вдруг вспомнился ему хлопец в смешной соломенной шляпе, несмело, бочком, спускающийся по выщербленным ступеням к воде.
Положив торбу у ног, хлопец медленно разогнулся и с изумлением уставился на море. Поза самая нелепая — руки растопырены, рот открыт.
Владелец торбы безмерно удивлен открывшимся перед ним зрелищем. Море, беспрестанно набегающие волны, рейд с гордыми военными кораблями увидены впервые в жизни.
Но вместе с тем, пристально вглядываясь в слепящую синь бухты, он словно бы старается прочесть в ней свою судьбу.
И вот она, эта судьба…
Разбрызгивая воду, по трапу поднялся Викулов.
Пора!
Деревянный красный поплавок уже качается на волне метрах в пятнадцати от бота. Это Викулов поставил буек на якоре вблизи мины. Водолаз сделал свое дело, теперь очередь за минером.
Заботливый Болгов собственноручно привинтил шлем, потом хлопнул по нему ладонью — безмолвное напутствие водолазов. И Григоренко шагнул через борт.
Трап — подвесная лесенка, семь или восемь ступенек, вертикально уходящих в колышущуюся воду. Спиной вперед, придерживаясь руками за ступеньки, минер сполз по трапу, разжал руки. Пустота бережно приняла его.
Ощутив дно под ногами, он сделал несколько шагов и остановился. Нужно выждать, пока глаза привыкнут к струящимся подводным сумеркам.
Лишь спустя две-три минуты стало видно впереди. Дно шло под уклон и было пустынно.
Где же мина?
Внезапно Григоренко почувствовал себя очень одиноким в этом призрачном колеблющемся мире. Клубы ила, оседая, кружатся и ложатся у ног, как поземка.
Что бы прозвучать в наушниках доброму голосу Болгова: «Головой работайте, товарищ старший лейтенант! Про голову не забывайте». Но наушники молчат, телефон отключен. Даже слабый индукционный ток может воздействовать на мину, если у нее есть магнитный камуфлет.
С товарищами, оставшимися наверху, Григоренко связывает только линь, длинный сигнальный конец.
Мрачный ландшафт вокруг. Воронки от бомб и снарядов. Обломки металла, некоторые из них с ноздреватыми наростами ржавчины, наверное, оборвавшиеся якоря. Длинные подрагивающие космы водорослей. Ил. Неоглядные черные поля ила…
Потом Григоренко вспомнил о людях, которые с волнением и беспокойством думают сейчас о нем и переживают за него. Чувство одиночества исчезло.
А вслед за тем он почувствовал требовательное подергивание линя. Болгов торопит!
Григоренко двинулся вперед, очень медленно, стараясь не шаркать башмаками-грузами. Он словно бы подкрадывался к мине, еще не видя ее. Ведь она, чем черт не шутит, все-таки могла быть акустической. Как бы не сработал тогда акустический камуфлет от звука приближающихся шагов!
Однако Григоренко шел по дну не наугад. Болгов условными сигналами-подергиваниями линя направлял к цели, к буйку, покачивавшемуся на волнах.
Как поднятый шлагбаум, возник в зеленых сумерках конец, наклонно протянувшийся со дна на поверхность. Мины под ним нет. Наверное, буек снесло ветром в сторону.
Внимательно смотря себе под ноги, Григоренко сделал еще несколько коротких шагов.
Вот она!!
Мина могла представиться минеру змеиным клубком тайн. Только подступи — и сейчас высунутся из клубка злобно шипящие ромбовидные головы, много голов.
Но отчасти мина похожа и на тигра, который таится в зарослях. Длинные водоросли беззвучно покачиваются над ней. И она полосата, как тигр. В зыбком полумраке пятна камуфляжа на ее круглой спине выглядят совсем как полосы.
А отсюда недалеко уж и до сравнения с драконом. Огнедышащий дракон разлегся на пороге сказочного прибрежного города. И Григоренко, как рыцарю Ланцелоту, предстоит сразиться с этим драконом.
Но такие ассоциации могли прийти в голову только праздному человеку, случайно оказавшемуся в положении Григоренко.
Минер не думал ни о змеях, ни о тигре, ни о драконе. Он увидел перед собой цилиндр, лежащий на боку, довольно длинный, на глаз метра в два, а шириной, вероятно, около полуметра. Размеры определить нелегко. Вода над цилиндром струится, колеблется, очертания его беспрестанно меняются.
Григоренко так засмотрелся на мину, что, наверное, чересчур сильно прижал голову к клапану внутри шлема. На плечи навалилась тяжесть всего Черного моря. Стало труднее дышать.
Он тряхнул головой, сбрасывая наваждение…
Между тем на водолазном боте не спускают глаз с больших, как лепехи, пузырей воздуха, медленно вскипающих на воде. Вначале они удалялись от бота по направлению к буйку. Потом стали подниматься уже у самого буйка — минуту, две, три. Что-то вроде бы слишком долго!
Викулов сказал:
— Увидел мину. Волнуется.
Пузыри начали описывать возле буйка очень медленные дуги.
— Ага! — с удовольствием прокомментировал Болгов. — Совладал с собой. Теперь, стало быть, примеряется, как ее ловчей брать…
Мина вся в пятнах, и купол тоже в пятнах. Маскировка. Разрисованы так для того, чтобы сливаться с дном, чтобы трудно было различить сверху.
Не сводя с мины глаз, Григоренко неторопливо охаживал ее, то и дело останавливаясь, нагибаясь, даже приседая на корточки.
Так! Постепенно картина проясняется.
У мины три горловины. Вот они — небольшие круглые крышечки, вплотную прилегающие к корпусу. Под ними несомненно скрыты отверстия.
Самые важные приборы — черед до них дойдет на берегу — находятся, понятно, глубоко внутри мины, у ее хвостовой части. Здесь, ближе к поверхности, спрятаны ловушки-камуфлеты.
Григоренко заставил себя протянуть руку к ближайшей горловине. Едва касаясь, провел по ней пальцами. Труднее всего далось это первое прикосновение.
Перчаток водолазы не носят. Твердый манжет, обхватывающий запястье, не пропускает воду в скафандр. Да Григоренко и не смог бы работать в перчатках. Легкие скользящие касания. Тронул — и остановился. Чуть надавил — и замер.
Вспомнилась мигающая лампочка в кубрике флагманских специалистов. Здесь, под водой, освещение тоже меняется. Оно то темнее, то светлее. Это значит, что туман наверху редеет, сгущается, снова редеет.
Впрочем, Григоренко доверяет своим пальцам больше, чем зрению. Внимание его сейчас сконцентрировано в кончиках пальцев, в этих мягких выпуклых подушечках, которые у опытных минеров почти так же чувствительны, как у слепых.
На ощупь Григоренко безошибочно определяет назначение отдельных выпуклостей и впадин.
Ага! Вот это — гайки, а это — болты, вот чуть заметные углубления для выступов специального ключа.
Итак, налицо три горловины, а под ними три ловушки-камуфлета.
Каково же их назначение?
По признакам, понятным минеру, Григоренко заключил, что камуфлет, срабатывающий при толчках, укрыт в самой маленькой из горловин. А в двух других, по-видимому, то самое каверзное приспособление, которое не пускает мину на берег.
Долго в задумчивости стоял Григоренко у мины. Обманутые его неподвижностью, стайки мелкой рыбешки принялись взад и вперед сновать мимо иллюминатора шлема. Он лишь досадливо морщился, как от мелькающих перед глазами мух.
С какого камуфлета начать? Конечно, с того, который чувствителен к толчкам. Потом, если удастся его снять, будет легче работать со вторым камуфлетом.
Погруженный в свои мысли, Григоренко не заметил, как вокруг делалось светлее и светлее. А это был грозный признак.
Внезапно — удар по темени! Круги заходили перед глазами.
Инстинктивно он схватился за шлем — цел ли? И тотчас успокоительная, трезвая мысль нагнала первую, тревожную: думаю — значит, цел!
С облегчением он увидел мину на том же месте у своих ног. Но она и должна была быть на том же месте. Взорвалась бы — и его, Григоренко, уже не было бы здесь.
Снова кто-то невидимый с силой ударил сзади, пригнул к земле!
На несколько секунд Григоренко потерял сознание. Как присел подле мины на корточки, так и остался в этой позе, свесив голову между колен.
Очнувшись, он понял, что наверху настойчиво торопят с возвращением. Сигнальный конец трепетал, то провисая, то натягиваясь до отказа.
Минер заставил себя встать и побрел, плохо ориентируясь в происходящем, повинуясь лишь требовательному подергиванию линя. Тот стал сейчас как бы продолжением его нервной системы.
Почему-то очень болели уши. Горячие струйки пота стекали по лицу, заползали за воротник.
Воду вокруг по временам как бы сотрясала судорога. Это было мучительно.
Далеко ли еще до бота?
Ага! Трап! Первая ступенька, вторая… Сверху протянулись заботливые руки, подхватили минера, втащили на палубу.
Воздух раскачивался от орудийных залпов. Снаряды рвались над водой и в воде. От этого весь рейд ходил ходуном.
Мимо бота проносились клочья тумана.
Ветер! Пока Григоренко был на дне, наверху поднялся ветер. Туман, ненадежное прикрытие, стал разваливаться, и немцы со своей береговой батареи тотчас же начали обстреливать бот.
Но тут уже все было на «товсь». Ждали лишь возвращения Григоренко. Якорь был торопливо выбран. Мотор взревел, бот сорвался с места. И вовремя!
Болгов помог Григоренко снять шлем.
— Волной-то как бьет, товарищ старший лейтенант! До дна достает волна, — сказал он и широкой шершавой ладонью участливо отер лицо и шею минера.
С изумлением тот увидел на руке Болгова кровь. Оказывается, это не пот, а кровь!
Такова сила гидравлического удара. От него с дребезжанием сыплются плафоны, расходятся и пропускают воду швы в металлическом корпусе подводных лодок. И от него даже у самых здоровых и выносливых водолазов лопаются кровеносные сосуды, течет кровь из носа и ушей.
Стремглав вбежали в проход, оставленный для бота в бонах заграждения, и укрылись за Константиновским равелином.
Два дня подряд Григоренко не удавалось вернуться к мине Как назло, погода была ясной. Стереотрубы и бинокли немецких артиллеристов не отрывались от внешнего рейда.
Но вот с рассветом третьего дня лег долгожданный туман.
Прикрывшись туманом, как щитом, водолазный бот вышел из-за мыса и остановился у буйка.
Сейчас Григоренко волновался больше, чем в первый раз. Лучше представлял себе, как трудно придется под водой. Кроме того, он очень боялся уронить мастику, которую нес в руках.
К тайне нужно подобрать ключи. А для этого снять отпечатки со всех трех горловин.
Григоренко присел на корточки подле мины, расправил за спиной шланг и сигнальный конец, чтобы не стесняли движений.
Груда мастики лежит рядом с ним. Никогда в жизни ему не приходилось заниматься лепкой, даже пластилин держал в руках только в самом раннем детстве. Но что в экстренных случаях не приходится делать минеру! И при этом, заметьте, безукоризненно.
Кусок за куском отрывает Григоренко от груды мастики, разминает, расплющивает, превращает в подобие лепешки или диска, потом подносит к крышке горловины и аккуратно накладывает на нее ладонью.
Несложно? А требует неимоверного напряжения душевных и физических сил. Мастику к мине надо прижимать легко и в то же время настойчиво. Надавишь слишком слабо, не получишь отпечатка. Надавишь слишком сильно, раздразнишь камуфлет, который не выносит толчков.
И ведь работать приходится не в спецовке или в комбинезоне. Неуклюжий резиновый футляр напялен на тебя. Тяжелый шар шлема нахлобучен на голову. Поворачиваться надо всем корпусом. Поле обзора ограничено. Видно лишь через сравнительно небольшой иллюминатор.
Да и видно-то плохо. Хотя вода в Черном море еще холодна в апреле, Григоренко не чувствует этого идущего со всех сторон холода. Ему жарко. Горячий пот стекает потоками со лба, попадает в глаза, слепит.
Хорошо еще, что пальцы умные — сами знают, когда остановиться, замереть, когда прижать мастику чуть сильнее.
Главное, не думать ни о чем постороннем! Думать только об отпечатках мастики для ключей!
Благополучно сняв отпечатки с двух горловин, Григоренко почувствовал, что должен передохнуть. Он был весь мокрый, словно бы только что выскочил из-под душа. Надо хоть немного обсохнуть.
Кто это вчера мимоходом сказал в штабе: «Вам предстоит единоборство с герром Икс, немецким конструктором мины»?
С несколькими иксами, — так будет вернее.
Можно вообразить себе в эти короткие минуты передышки, что очень много людей сгрудились за миной, покачиваясь, как утопленники в сумраке воды. Стиснув рты, принахмурясь, исподлобья смотрят на советского минера.
Еще бы не исподлобья! Ведь он стремится похитить их тайну.
Сообща, ценой колоссальных усилий, они создали эту мину: отборные немецкие физики, математики, химики, инженеры, чертежники, наконец мастера и высококвалифицированные рабочие, которые искусно воплотили в металл мысль, безупречный технический замысел.
Да, сейчас толпа неизвестных незримо противостоит Григоренко.
Но, мысленно раздвинув их широко расставленными локтями, он снова подступил к мине.
Снят наконец отпечаток и с третьей горловины.
Испытал ли Григоренко радость? Нет. Даже на радость у него не хватало сил. Больше всего в этот момент хотелось стереть пот со лба. Но как сделать это, если между рукой и лбом стекло иллюминатора?
Неся перед собой три отпечатка, Григоренко едва доплелся до бота. Колени дрожали и подгибались, дышать было трудно.
Несколько раз он пытался подняться по вертикальному трапу. Нога соскальзывала и обрывалась со ступенек.
Все же с огромным трудом ему удалось подняться. Правой рукой он придерживался за трап, левой прижимал к груди отпечатки.
Минера встретили возгласами ликования. Но когда сняли шлем с Григоренко, то увидели, что осунувшееся лицо его встревоженно и озабоченно.
Оказывается, поднимаясь по трапу, он крепче, чем нужно, прижал к себе отпечатки — боялся уронить, и вот на ж тебе: помял один из них!
— Эх! Что же вы, товарищ старший лейтенант? Меня бы вызвали на подмогу.
— Не догадался, Викулов, представь себе. Совсем из головы вон…
Ключ, сделанный по испорченному слепку, мог получиться плохо. Неужели же опять идти с мастикой к мине, чтобы снимать новый слепок?
Ключи по слепкам, доставленным минером, изготовлены за ночь в мастерской.
Григоренко не выспался, очень волновался — из-за этого ненадежного третьего ключа. И на боте все были взвинчены, хотя, понятно, старались скрыть это друг от друга. Наступило самое трудное и опасное в разоружении мины под водой.
За бонами заграждения бот обступила и обняла сонная жемчужно-серая тишина.
Заметил ли, оценил Григоренко эту тишину? Вряд ли. Стоя на палубе в скафандре, мысленно был уже у мины, прикидывал и рассчитывал каждый свой осторожный оборот ключа.
Рядом с минером негромко переговаривались, пытались даже шутить, чтобы разрядить нервное напряжение, — он не понимал, не слышал ничего. Всем существом своим был нацелен на третью встречу с миной. Человек-острие!
И вот — трап, спуск под воду. Уже не жемчужно-серая успокоительная, а зеленоватая тревожная тишина обступает Григоренко. Он у мины…
Он начал с того, что обстоятельно и не торопясь привел в порядок свое рабочее место. Справа от себя положил ключи, слева — плоскогубцы. Это очень важно — именно обстоятельно и не торопясь! Нужно помогать себе привычно успокоительными воспоминаниями. Так он раскладывал инструмент и раньше, когда приходилось разоружать другие мины, и все у него всегда получалось хорошо.
И сейчас получится хорошо!
Выступы ключа плотно вошли в углубление. Ага! Слепок, даже поврежденный, не подвел. Первая удача. Приятно начинать с удачи.
Теперь легонький поворот, попытка поворота — как обычно, против часовой стрелки. Не надавливать и тем более не дергать! Никаких усилий. Все движения плавны, размеренны, спокойны.
Удивительно, что сейчас он чувствует себя гораздо увереннее, чем раньше. Привык к постоянной опасности взрыва? Вздор. К опасности нельзя привыкнуть. Просто раньше он спускался на дно безоружным, подходил к мине с голыми руками, а сегодня, как и положено на войне, вооружен для борьбы с миной тремя безукоризненно сделанными ключами.
Крышка горловины подается. Поворот! Еще поворот!
Не веря себе, Григоренко принял на ладонь отвалившуюся крышку.
Это значит: открыт доступ к прибору-ловушке, который не терпит толчков.
Рискнем!
Опершись для устойчивости левой рукой (как, однако, метает, сковывает этот проклятый водолазный костюм!), Григоренко просунул пальцы внутрь горловины.
Так! Вторгся в глубь вражеской территории!
Что-то странное, однако, творится со временем. Нескончаемо, убийственно медленно ползет — когда пальцы нашаривают лишь пустоту внутри горловины. И вдруг переходит в галоп, в «аллюр три креста» — когда в этой пустоте возникает нечто похожее на провода…
Наконец камуфлет обезврежен.
С ходу, не давая себе опомниться от удачи, Григоренко наложил второй ключ на крышку второй горловины.
Внезапно он ощутил боль в сердце. Будто клещами сдавило. Он удивился, но продолжал держать ключ на крышке. Сердце у него никогда не болело, он даже редко вспоминал о сердце.
Минер подумал о подкове осады, концы которой на карте тянулись друг к другу, будто два магнита. Сейчас он, Григоренко, находится между этими раскаленными острыми концами. И, прежде чем сомкнуться на внешнем рейде, они должны стиснуть, смять, раздавить его сердце…
Переждав боль, Григоренко осторожно снял крышку со второй горловины, положил ее на грунт.
Ну-ка, ну-ка! Что там внутри?
Ободок. Для чего? Придерживает стеклянный или пластикатовый круг.
Значит, первоначальная догадка верна: там должна быть диафрагма.
А это что возле нее? Кольцо.
Затаив дыхание Григоренко подвел под него плоскую рукоятку ключа, попытался вытащить. Не поддается, черт бы его драл! Еще разок. Ага! Пошло, идет!
Это трижды анафемское кольцо Григоренко — так показалось ему — вытаскивал долгие-долгие, нескончаемо долгие часы. Но спешить нельзя. Один рывок, нетерпеливый, резкий, и все пропало — взрыв!
Ага! Вот и они! Змейками за кольцом протянулись два провода.
Не глядя, Григоренко нашарил слева от себя плоскогубцы.
Выждал минуту или две, стараясь унять нервную дрожь.
Лишь бы не соединить невзначай провода!
Потом твердой рукой он поочередно перервал их плоскогубцами…
Именно два этих провода были соединены с запальным патроном, находившимся в третьей, еще не открытой Григоренко горловине. Когда мину пытались вывести на мелководье, столб воды делался менее тяжелым, не так сильно давил на резиновый диск диафрагмы. Она выгибалась наружу. Змейки под ней поднимали головы. Два провода, связанных с диафрагмой, соединялись и замыкали запальный патрон.
Без этого коварного камуфлета мину уже можно вытаскивать на берег для окончательного разоружения. Хищная тварь перестала быть глубоководной.
Но она еще оставалась хищной.
Под мину, лишенную самых опасных своих камуфлетов, подвели стропы, потом осторожно подняли и потащили за собой на длинном тросе — точно так же, как когда-то ее двух предшественниц.
В полном изнеможении — без скафандра — Григоренко лежит на корме, привалясь к надпалубной надстройке. Позволил себе расслабить нервы, дать им кратковременный отдых.
Бот неторопливо пересекает рейд.
На воде туман, и тишина вокруг такая, будто войны и в помине нет.
На каждом боне заграждения примостилось по чайке. Похоже на снежные нахлобучки на верхушках елей.
Как выздоравливающий после тяжелой болезни, Григоренко жадно, без разбора вбирает в себя впечатления, замечает любую деталь. Но города он, по счастью, не видит.
Вкруговую, не будь тумана, вращалась бы перед его глазами панорама Севастополя. Не та панорама — обороны 1854–1855 годов, — которая уже аккуратно свернута, уложена рулонами и ожидает эвакуации (покинет город на предпоследнем судне). Нет, живая, не нарисованная панорама. Время — апрель 1942 года. Точка обзора — внешний рейд.
Сначала распахнулось бы во всю ширь море. Неповторима его синева! Вода ли так аккумулирует солнечные лучи, подстилка ли дна создает своеобразный цветовой эффект, но нигде, ни в одной из бухт Крыма, по мнению Григоренко, нет подобной воды.
При следующем повороте возник бы пятном на мысу равелин, очень широкая, низко срезанная башня с амбразурами.
Затем и к равелину повернуло бы кормой.
Теперь перед Григоренко дома, которые весело разбежались по склонам холмов в глубине Южной, Корабельной и Артиллерийской бухт.
Но сейчас они не видны, лишь угадываются в тумане.
Впечатление такое, будто маляр, размашисто мазнув кистью, закрасил белилами многоцветную, удивительной красоты картину. Потом, небрежно обмакнув кисть в желтую краску, ткнул туда, где предполагается восток. На грязно-белом фоне появилась клякса с расплывающимися подтеками — солнце.
Можно подразнить или, вернее, помучить воображение, представив себе свой милый родной Севастополь таким, каким он был недавно.
За туманом полагается быть статным зданиям под красными черепичными крышами, кокетливым лестницам, каскадом белых ступеней ниспадающим с холма на улицы Ленина и Большую Морскую, тенистым бульварам и садам, где доцветают алыча и миндаль.
Именно в этом сказочно красивом городе прошло лучшее время жизни — юность.
Но ничего похожего на тот город на берегу уже нет.
Замелькали зарницы над берегом — немцы возобновили бомбежку. Туман быстро распадается, разваливается на куски.
А! Это поднялся ветер. Еще несколько резких порывов — и он начисто смывает с панорамы белила тумана.
Из-под них встает другой Севастополь — не довоенный, воображаемый, а сегодняшний, реальный, — всего в два цвета, черно-серый. Ликующие краски выцвели в дыму. Листва сгорела. Город одет известковой пылью.
Похоже на землетрясение? Отчасти да.
Когда-то Григоренко читал, что во время самого сильного землетрясения XVIII века, лисабонского, из двадцати тысяч домов в столице Португалии выстояло только пять тысяч. Но сколько же не тысяч, нет, сотен или десятков домов выстояли в Севастополе на шестой месяц его осады?!
А с неба на город продолжает валиться железо. Раскаленный железный дождь налетает шквалами. И языки пламени взметаются к небу и перебегают над остовами домов. И клубы дыма, оседая, медленно заволакивают все на берегу.
Горло перехватил спазм. Григоренко несколько раз прокашливается, низко опустив голову. Сил нет смотреть на этот измученный, искромсанный железом, задыхающийся в дыму город…
Между тем тумана уже нет, стало совсем светло вокруг.
Слева по борту лопнул снаряд. Бот замечен!
Лениво, со сна, пристреливаются немецкие артиллеристы. Пока всплески поднимаются далеко от бота. Но пристреляться недолго. И маневрировать, увертываться от снарядов тоже нельзя, если сзади на длинном тросе тащится такая цаца.
Как-то не думалось никому о том, что снаряд может подбить бот. Страшно было именно за эту с таким трудом добытую со дна цацу.
Что ж, опять начинай сначала?
При мысли об этом у Григоренко мучительно заныли мускулы рук и плеч. Усталость этих дней навалилась на него, зайдя со спины. Но усилием воли он стряхнул ее.
Немцы на береговой батарее, вернее всего, побрезговали ботом.
Подумаешь, какой-то портовый неказистый ботишка, за которым подскакивает на волнах влекомая им крохотная шлюпчонка!
Неуклюже отворачивая от всплесков, он укрылся в бухте.
— Ф-фу! — не сказал, выдохнул Болгов,
До войны здесь был пляж, один из лучших в окрестностях Севастополя. Летом он делался ярко-пестрым, как луг, от разноцветных купальников и пестрых зонтиков. И все время в воздухе детские голоса и смех, такой радостный, такой беспечный…
Сейчас пляж безмолвен.
С утра его оцепили. Мину поджидала на берегу группа командиров во главе с контр-адмиралом, командиром ОВРа.[5]
Трактор, поднатужась, выволок бывшую глубоководную на берег.
Командиры залегли в укрытие. Там же разместился врач с аптечкой наготове. Да, похоже на дуэль.
Григоренко опять наедине с миной.
Впервые он по-настоящему рассмотрел ее. Очертания не дрожат, не меняются, как было под водой. Зияют открытые горловины. Пятна камуфляжа, как отвратительный лишай, расползлись по тупорылому длинному цилиндру.
Кое-кто из минеров, товарищей Григоренко, полагал, что разоружение почти закончено. Но это было не так. Под водой сняты только два камуфлета. А их может быть гораздо больше. И черт знает, что они там любят и чего не любят…
На всякий случай Григоренко проверил, нет ли на нем чего-нибудь металлического. Как будто бы выгреб опасное из карманов. Стоп! А пуговицы на кителе? Григоренко снял китель и надел вместо него ватник без пуговиц. Фуражку с эмблемой дал подержать одному из «секундантов».
Ночью над бухтой прошел дождь. Песок был мокрый, еще не успел впитать влагу. Не поскользнуться бы!
Медленно переставляя ноги, Григоренко приблизился к мине.
Осторожность! Сугубая осторожность! Педантичная, рассудительная, стремящаяся абсолютно все взвесить и учесть.
Не глупо ли, если сейчас он, Григоренко, допустит какую-нибудь роковую оплошность? Мина, добытая с таким трудом со дна, взорвется под его руками на берегу, и главный секрет ее, охранявшийся столькими камуфлетами, исчезнет без следа в дыму и пламени.
Главный секрет запрятан, как обычно, в задней части мины. Расстояние до этих важнейших приборов каких-нибудь десять — пятнадцать сантиметров, а попробуй-ка дотянись до них! И не задняя крышка преграждает доступ, а тот камуфлет, который, притаясь за ней, быть может, подстерегает Григоренко. Именно такой камуфлет и убил минеров у Константиновского равелина, когда они поторопились снять заднюю крышку с акустической мины.
Но Григоренко не повторит их ошибки. Не будет отдавать все тридцать болтов, которые закрепляют крышку, пока не убедится в том, что ловушки под нею нет. Для этого исхитрится, обойдет опасное место, постарается проникнуть к нему изнутри. То есть высверлит отверстие в корпусе мины вблизи задней крышки.
Казалось бы, можно браться за сверло.
Но Григоренко продолжал недоверчиво приглядываться к мине.
Будь он на месте ее конструктора, наверное, попытался бы предусмотреть подобный ход мысли своего врага, русского минера. И что сделал бы в этом случае? Снабдил бы свое создание еще и акустическим камуфлетом.
Придется опробовать мину на шум.
Перед миной Григоренко поставил репродуктор. Тянувшиеся за ним провода связывали его с патефоном и усилителем, которые помещены в укрытие.
Мине предоставили наслаждаться музыкой в одиночестве.
Доложив контр-адмиралу о начале «концерта», Григоренко тоже лег в укрытие — возле патефона.
Вниманию угрюмой слушательницы предложили для начала что-то легонькое, какой-то романс. Никакого впечатления.
За романсом последовал бодрый маршок. Тот же результат!
Наконец Григоренко поставил пластинку с оглушительным джазом. Но и джаз не произвел на мину впечатления.
Вывод: если на нее не действуют ни лирика, ни джаз, ни марши, она выдержит и звуки врезающегося в корпус сверла!
Григоренко присел возле мины на корточки, выбирая, как бы посноровистее подвести сверло. Показалось, что мина не совсем удобно лежит. С помощью деревянного рычага он слегка повернул ее. Внутри неожиданно раздались монотонные удары: «тик-так, тик-так».
Этого не хватало еще! Григоренко быстро лег на землю. Все-таки шанс: может быть, взрывная волна пройдет над ним.
Песок был очень сырой, холодный. «Тик-так, тик-так» — настойчиво стучало над головой;.
Из укрытия крикнули: «Что случилось?»
Григоренко встал и пошел докладывать контр-адмиралу о том, что в мине часы (как во всякой адской машине, они обычно соединены со взрывным прибором замедленного действия).
Контр-адмирал приказал выждать.
Прошло десять минут, пятнадцать, двадцать. Недоумевая, Григоренко вернулся к мине. Пугающего тиканья не было.
Но стоило чуть толкнуть мину, как тиканье возобновлялось.
— Нет, тут не камуфлет. Тут что-то другое, еще не знаю что, — сказал Григоренко. — Прошу разрешения продолжать разоружение!
Он начал просверливать корпус с наступлением темноты. Это была последняя взятая им предосторожность — на этот раз против предполагаемого фотоэлементного камуфлета. Если мина была снабжена им, то стоило проникнуть в корпус самому слабому лучу света, чтобы тотчас же произошел взрыв.
Просверленное вкруговую отверстие было выдавлено, и внутренняя сторона крышки обследована на ощупь. Не обнаружено ничего подозрительного. В отличие от акустической, эта мина не была снабжена камуфлетом, который защищал бы крышку изнутри.
Прикрепили длинный трос к крышке, и трактор сорвал ее. Доступ к приборам открыт.
По-прежнему на ощупь одна за другой удалялись детали приборов, которым предстояло лечь на длинный стол в минной лаборатории.
Оказалось, что никаких часов в мине нет. Это раскачивалась при толчках одна несущественная деталь. По звуку напоминало тиканье.
Минула ночь на берегу. Солнце поднялось над холмами Севастополя и осветило пляж Песочной бухты, а на нем — выпотрошенную мину. Все приборы удалены из нее. У ног Григоренко лежало уже не опасное заморское чудище, одно неосторожное прикосновение к которому грозило смертью, а лишь пустой металлический цилиндр. Это труп мины, тело, лишенное души.
Приборы же, извлеченные Григоренко, доставлены в минную лабораторию.
Всего пять месяцев назад в этом же помещении проходили технический допрос осколки приборов, которые уцелели от взорвавшейся у равелина акустической мины. Да, только осколки. Зато теперь благодаря принятым предосторожностям приборы целехоньки.
Немцы даже аккуратно уложили их в прозрачный легкий кожух из тонкого сплава. Похоже на продукты в целлофане.
Приборы вынули из кожуха. И вот они на столе. Все стало понятно с первого же взгляда.
Тайны нет больше. В мине не один замыкатель, а два: магнитный и акустический. Стало быть, она была комбинированной! Являлась как бы помесью опасных тайн, сочетанием уже известных нам магнитной и акустической мин.
Кроме того, был в ней еще и прибор, предохранявший ее от контрвзрывов, то есть от воздействия глубинных бомб.
До сих пор мину пытались подорвать электромагнитными тралами, потом шумами, наконец глубинными бомбами, но при этом действовали раздельно. И, понятно, без успеха.
Как тралить новые комбинированные мины? Ответ прост. Комбинированным тралом — применяя все три способа траления одновременно…
Григоренко, несмотря на его протесты, усадили в машину и повезли домой, в скалу штаба.
В машине он стал вдруг говорлив — это он-то, самый молчаливый из минеров Черноморского флота, а быть может, и остальных наших флотов!
Он даже пытался острить, чего с ним отроду не случалось. Он рассказал анекдот! Тот был так ветх, что прямо расползался на глазах. Вдобавок дебютант ухитрился его переврать. Но слушатели усердно смеялись.
Что делать! Сегодня минер заслужил право на смех.
Один лишь врач, сопровождавший Григоренко, не смеялся. Искоса поглядывая на него, он нащупывал в сумке шприц и ампулы с успокоительным лекарством. Эта необычная разговорчивость ему определенно не нравилась. Нервы слишком долго были натянуты — как струны на колках. И они натянуты до сих пор. Неизвестно еще, чем это разрешится — обмороком, слезами?..
Но, переступив порог медпункта в штольне, Григоренко сразу же обмяк. С помощью товарищей он едва доволокся до койки.
Врач поспешил сделать укол. Лекарство не подействовало. Григоренко не засыпал, хотя так устал, что все дрожало у него внутри.
— Ты меня подводишь перед начальством, — сказал врач. — Только что адъютант командующего приходил. Командующий приказал тебе спать, а ты не спишь.
— Стараюсь, ты же видишь, — ответил Григоренко, стуча зубами. — Не получается.
Это был единственный приказ — спать, который он никак не мог выполнить. Что-то ему не давало заснуть. Почему-то нельзя было еще заснуть.
— Тебя днем одна военврач из Новороссийска спрашивала, — сообщил зашедший проведать его флагарт.[6] — Фамилия — не то Корзинкина, не то Корзухина. Мы сказали, что ты в командировке.
Но Григоренко пропустил это мимо ушей. Он тотчас же забыл фамилию врача. Какие еще врачи? Хватит с него и этого врача, который суетится у койки и пичкает его лекарствами, не оказывающими никакого действия.
Врач и медсестра умаялись с Григоренко. Он капризничал, отказывался от еды, ругал медицину.
— Слушай, я командующему доло… — начал было врач и осекся.
Григоренко рывком поднял над подушкой голову, напряженно прислушиваясь.
За полгода осады обитатели скалы научились различать проникавшие извне звуки. Когда прилетали немецкие бомбардировщики, гул взрывов был похож на прерывистые раскаты грома. А если возобновлялся артобстрел, интервалы между взрывами были более продолжительными и сам грохот глуше. Что же касается стука зениток, то, в отличие от бомбежек и канонады, он был какой-то очень домашний, дробно-суетливый. Словно бы множество молоточков заколачивали гвозди над головой.
И вдруг на привычном фоне выделился звук странного тембра и необыкновенно сильный. Взрыв потряс скалу до самого ее основания!
Врач и медсестра придержали Григоренко за плечи:
— Куда?!
— Ну разреши! Ну будь же другом!
Интонации были такими жалостно умоляющими, такими необычными для Григоренко, что врач растерялся и помог ему встать с койки.
Поддерживаемый с двух сторон, минер добрел по коридору до оперативного дежурного, который по должности своей обязан знать все, что творится на белом свете.
Немедленно же тот созвонился с ОВРом.
— Понял вас! — возбужденно кричал он в трубку. — Первую сковырнули? Из той самой гопкомпании? Сейчас доложу командующему. Он уже запрашивал. — Дежурный подмигнул Григоренко. — А старший лейтенант рядом со мной стоит. Спасибо от товарищей передать? Ясно, понял вас! У меня все!
Он со звоном бросил трубку на рычаг.
— И как это ты угадал? Твою, твою! Вернее, подружку твоей. Одну уже подорвали комбинированным тралом. И продолжают траление на рейде.
Ко всеобщему изумлению, минер не проявил никаких эмоций. Он расслабленно сидел на табуретке. Потом зевнул и обернулся к врачу:
— Спать хочу. Отведи меня спать.
В медпункте он навзничь повалился на свою койку.
Ну, все! Теперь все! Вахту сдал…
Теперь другие минеры занялись его минами. Красиво, наверное, рвутся те, на входном фарватере. Взрыв, всплеск! Загляденье. Гоп — и нет мины! «Гопкомпания» — неплохо сказано.
Он улыбнулся бы, если бы мог. Но он не мог. Сил не было.
Глаза закрыты, руки вытянуты вдоль туловища, блаженное оцепенение расползается по телу.
Это — как прыжок с обрыва. Резко, броском, с высоты невероятного напряжения последних дней — в неподвижность, сон, безмолвие.
Врач значительно переглянулся с медсестрой.
То был самый счастливый сон — без сновидений. Он заменяет тонну лекарств и несет обновление всему организму. Щедро омывает измученные нервы и мозг человека — как неторопливо текущая широкая, очень светлая река…
Я долго прикидывал, с чего бы начать новую, дунайскую, главу в задуманной мною повести о Мыколе.
Потом ухватился за концовку своего севастопольского очерка. Пожалуй, подумал я, это может быть своеобразным переходом, свяжет очерк с новой главой.
Однако светлым Дунай мог только присниться. В действительности он коричневый, как кофе, который скупо, с ложечки, подбелили молоком. И спокойным его не назовешь. В среднем плесе течение очень быстрое. Вертясь в завихрениях пены, плывут мимо доски, пучки соломы, а порой проносит и трупы лошадей, лежащие на боку, безобразно раздувшиеся.
Вот каким я увидел Дунай, фронтовую реку, весной 1945 года, прибыв сюда по командировке редакции.
Но в точности так по описаниям выглядел Дунай и осенью 1944 года, пять месяцев назад, когда Мыкола был еще жив и даже не помышлял о дерзком броске под землей в Будапешт за картами секретных минных постановок. Другое в ту пору занимало его. Поднимаясь со своей бригадой по Дунаю, он вдруг остановился перед непреодолимой минной банкой, на редкость плотной и длинной, преграждавшей ему путь, к Белграду. Это и была загадка Молдова-Веке.
Эх, не повезло мне! Не было меня тогда с ним…
Впрочем, в бригаде отнеслись ко мне внимательно, охотно рассказали о Мыколе и об этой каверзной минной банке. Особенно приветлив был обаятельнейший Кирилл Георгиевич Баштанник, начальник походного штаба бригады. Красочные описания его и меткие характеристики, полные добродушного украинского юмора, очень помогли мне.
Также предоставлены были в мое распоряжение документы: донесение комбрига о вынужденной задержке у Молдова-Веке, шифровка командующего, протокол пресловутого совещания с упрямцами лоцманами. А вернувшись в Москву, я с разрешения лейтенанта Кичкина побывал у его невесты и ознакомился с письмом, переданным с оказией.
В общем, передо мною предстал Мыкола в новом своем качестве: уже старший офицер, воспитатель молодых офицеров, отвечающий за боевые действия целого соединения.
Однако пока это лишь материал для главы, разрозненные эпизоды, которые надо еще связать воедино. Получится ли это у меня? Задача для журналиста нелегкая. Ведь, помимо описания фактов, нужно обязательно воссоздать обстановку, настроение, общий колорит.
Лучше всего, вероятно, начать с одной из стоянок бригады на подходе к Молдова-Веке. Наверху идут бои. Их беззвучные отголоски катятся по воде. Быстро проплывает вдоль борта мусор войны — остатки понтонов, солома, разбитые патронные ящики, какие-то высокие корзины.
Сейчас это, впрочем, не видно. Ночь…
Развернувшись носом против течения, приткнулись к пологому берегу тральщики. Их целая вереница, что-то около пятидесяти. С вечера они встали на якорь, утром возобновят движение — с заведенными тралами вверх по Дунаю.
Справа — Румыния, слева — Болгария.
На палубе головного тральщика два офицера. Один только что сменился с вахты, другому не спится, вышел покурить. Из мглы доносятся до меня два голоса:
— А недавно к бачкам моим придрался. Не нравятся ему, видишь ли, бачки мои. «На флоте, говорит, без году неделя, а уже под Сюркуфа работаете!» Кто этот Сюркуф?
— Француз, кажется. Адмирал.
— А! Ну, если адмирал, тогда ничего еще…
Постепенно светлеет. Дождь, мелкий, настырный, то перестает, то опять начинает идти.
— Слышал, как он вчера оборвал меня за ужином? Только было я заговорил о любви…
— Положим, ты о девочках своих заговорил, а не о любви.
— Остришь? Ну, остри, остри. У нас в кают-компании все острят. Один он не снисходит до шуток. «В моем присутствии, лейтенант, прошу пошлостей не говорить!» Каково? Вот же сухарь! Начисто лишен романтики. Разве настоящий моряк может быть сухарем?
— А как же? Флотский сухарь. Самый твердый из сухарей.
— Опять остришь! Нет, возьми, к примеру, Кирилла Георгиевича! Это романтик! А ведь будет даже постарше его. Почти старик. Лет сорока, я думаю.
Пауза. Шорох волны за бортом.
— Этот сразу, с первого своего слова, понравился мне. И знаешь чем? Ты удивишься. Цитатой. Неужели еще не рассказывал? Ну как же! Тогда слушай внимательно. Итак, значит, нагнал я бригаду в Оряхове, помнишь? Отправился представляться начальству. Вестовой указал каюту начальника походного штаба. Стучусь: «Разрешите войти?» — «Попробуйте!» — Попробовал, вошел. И удивился. Каюта, оказывается, такая тесная, а сам начальник штаба такой длинный, что предпочитает работать в полусогнутом положении. Перед ним на столике пишущая машинка, и он, скорчившись в три погибели, выстукивает на ней одним пальцем. Ты-то видел это много раз. Но на свежего человека…
При моем появлении он встал. И тут выяснилось, что начальник штаба умеет не только складываться, но и раскладываться, как складной метр.
— Да ну тебя!
— Я, конечно, ему по всей форме: «Разрешите представиться! Лейтенант Кичкин, закончил штурманский факультет высшего военно-морского, прибыл в ваше…» и так далее.
А он жмется и покашливает и шинель на нем внакидку. Я вежливо замечаю, что не мешало бы, мол, аспиринчику на ночь, доктора рекомендуют. А он:
«Ваши доктора — сухопутные крысы! Я бывал в странах, где жарко, как в кипящей смоле, где люди так и падали от желтой лихорадки, а землетрясения качали сушу, как морскую волну. И я жил только ромом, да! Ром был для меня и мясом, и водой, и женой, и другом. И если я сейчас не выпью рому, то буду как бедный старый корабль, выкинутый на берег штормом. Есть у вас ром, лейтенант?»
«Нету», — пробормотал я, как болван.
«Ага! Я почему-то так и думал, представьте».
И смотрит на меня, добродушно помаргивая. Лицо, вижу, хоть и худое, но темное от загара, очень веселое.
«Позвольте! — говорю я. — Это не ваше — о роме. Это Стивенсон, „Остров сокровищ“. Я вспомнил!»
«И должны были вспомнить. Читали совсем недавно».
— Поддел тебя насчет молодости.
— При чем тут — поддел? Наоборот. Я ему представился, а он вроде бы мне. Дескать, романтики мы оба… С таким начальником очень приятно служить.
— Капитан-лейтенант тебя небось не цитатой встретил?
— Держи карман! Замечанием, а не цитатой. Еще и представиться ему не успел, а он уже мне замечание вкатил.
— Ая-яй!
— Да. Я же тебе рассказывал: ехал сюда, надеялся на бронекатера попасть. А на рейде в Оряхове, смотрю, что-то допотопное вырисовывается, вроде бы пакетбот или как там их в романах Жюля Верна называют. Пока на ялике до него добирался, несколько раз кулаками глаза протирал. Нет, правильно: по обоим бортам — колеса! Ну, ясно, взгрустнулось. Поднялся я тогда со своим чемоданчиком по трапу, возьми да и брякни вслух:
«Послушайте, куда я попал? Это же бандура, которая сама себе аплодирует!»
Очень точно, по-моему, сравнил. Когда плицы колес ударяют о воду, не кажется разве тебе, что над ухом кто-то хлопает в ладоши?
— Скорей уж прачка лупит вальком по белью.
— Тебя, спасибо, там не было, не подсказал насчет прачки. И за «аплодирует» попало. Как на грех, случился в это время у трапа капитан-лейтенант Григоренко.
— Не повезло тебе.
— Да. Впервые тогда я услышал его голос. «Вахтенный командир! — негромко, но очень внятно сказал. — Научите вновь прибывшего офицера уважать военный корабль, на котором он будет служить. Поясните, что, может быть, ему придется умереть на этом корабле».
— А что? Это он правильно сказал.
— Пусть правильно, согласен. Но нельзя же так, Петрович! С ходу — тюк по лбу!
— Выходит, сразу же не заладилось у тебя с заместителем командира бригады?
— Ага. А дальше еще хуже пошло. Невзлюбил он меня, Петрович. Ну и… Слышал ли ты когда-нибудь, чтобы он голос повысил? Не на меня. Вообще. А, то-то и оно! Одними своими покашливаниями и помалкиваниями всю душу из тебя вынет. Кашлянет, скажет два-три слова, помолчит, снова кашлянет. А ты по стойке «смирно» перед ним. Уж лучше бы, кажется, ногами натопал.
— Не положено так о командире.
— А я только тебе, больше никому. Я его авторитет перед матросами всегда поддержу и приказания выполняю не хуже других. В общем: «Есть, есть, товарищ капитан-лейтенант!» А что думаю о нем, это, извини, дело мое. Мне устав не запрещает иметь свое мнение о командире. Что я с собой могу поделать? Не люблю и не люблю педантов!
— А это у него, брат, профессия такая… Мины, они, знаешь, как-то все же больше уважают педантов…
Дождь перестал.
Уже не темно, а серо вокруг.
Сделались видны лица собеседников. Один из них курит почти без перерыва, нервничает. Он еще очень молод, недавний курсант. Товарищ его постарше, но ненамного. Он, наоборот, рассудителен, спокоен. Впрочем, наверное, сказывается и усталость после вахты. На бригаде до прибытия Кичкина он был по возрасту самым молодым среди офицеров. В кают-компании поэтому обращаются к нему лишь по отчеству — Петрович, шутливо-любовно подчеркивая тем крайнюю его молодость, а возможно, и резко контрастирующую с нею степенность.
— Мины пусть уважают, это их дело, — задиристо отвечает Кичкин, — но при чем тут я? Он минер, а я штурман. И ты не минер — связист.
— А воюем оба на тральщиках. То-то и оно! Мне рассказывали о нем: два года назад совершил в Севастополе что-то из ряда вон. Даже в газетах писалось. Секрет какой-то немецкий разгадал. В общем, пригодилась севастопольцам его педантичность. Я было подкатился к нему от лица нашей комсомольской организации: «Не поделитесь ли воспоминаниями о своем севастопольском подвиге, товарищ капитан-лейтенант, и, если можно, во всех подробностях?» — «Нет, — говорит. — Сейчас не до подробностей, мины тралить надо. Вот станем в затон на зиму, тогда напомните».
— Гм! Засекреченный, в общем, подвиг?
— Придираешься к нему, Гена.
— Нет, не говори, Петрович! Я хорошего у него не отнимаю. Минный специалист, да. И трудяга-службист, согласен.
— Не то! Организатор замечательный! Смотри, какую армаду сколотили вдвоем с комбригом за короткий срок!
— Да уж, армада! Сбор всех частей: буксиры портовые, баржи, яхты прогулочные, чуть ли не землечерпалки…
С полным основанием можно предположить, что, услышав это, Петрович очень рассердился.
Таких с виду флегматичных, как он, людей нелегко вывести из состояния душевного равновесия. Но уж если выйдут, то удержу им нет!
В негодовании Петрович даже пристукнул кулаком по лееру:
— Ты, что ли, их собирал, землечерпалки эти? На готовенькое прибыл, теперь через нижнюю губу дуешь? Помолчи, дай сказать! А что делать, если, кроме буксиров и яхт, ничего под рукой нет? Дошли до Джурджу, видим — мины! И немцы на отходе подсыпают и подсыпают. Приказ командующего: создать бригаду траления! И немедленно! Приказ. Понял? А у нас тральщиков не хватает. И мин этих полно впереди. Бронекатера, те проскочили над ними благодаря скорости хода и малой осадке, быстренько ушли дальше воевать. Но остальным-то кораблям флотилии не пройти. Из-за кого задержка? Из-за нас, минеров.
— Да понимаю я, Петрович!
— Не перебивай! Вот и пришлось учинить сбор всех частей, как ты в насмешку говоришь. Стали пополнять бригаду трофейными судами, которые остались в Измаиле, Галаце, Браилове, Русе. Да, буксиры портовые! Ну и что? Тянут же, выполняют задачу!
Негодование Петровича можно понять. Кичкину, который «прибыл на готовенькое», невдомек, что это собирание сил далось нашим минерам нелегко. Ведь недостаточно приспособить для целей траления самые причудливые плавсредства. Нужно также подобрать для них команды.
— И тут-то, Генка, кликнули мы клич в освобожденных портах нижнего Дуная: «Капитаны, лоцманы, рулевые, механики! Все, кто хочет поскорее расчистить Дунай, приходите помогать нам!..» Ого! Посмотрел бы ты, что творилось по утрам у трапа штабного тральщика! И заметь: явились не только румыны и болгары, но и чехи, словаки, югославы, в общем, те речники-дунайцы, которых на нижнем Дунае застало наступление наших войск.
— Так это же нормально, Петрович! Трудовой люд Подунавья! На кого еще было положиться?
— Сейчас легко рассуждать! Люди-то были разные среди капитанов этих и лоцманов. Некоторые — к нам сразу с дорогой душой. «Не хотим, мол, стоять в стороне, когда русские трудятся для общего блага, освобождают наш Дунай от мин». А другие шагнули за этими сгоряча, а потом засомневались, стали переминаться с ноги на ногу. И учти, это не военнослужащие, как мы с тобой, им не прикажешь, их еще убеждать надо. И не словом, Гена, а примером!
— Ну, теперь-то у нас дисциплина…
— Да, теперь! А месяц-полтора назад не то было совсем. Помню случай с капитаном румынского буксира… Да ты знаешь его, фамилию только называть не хочу… Сам в Джурджу напросился к нам. А тралить не тралит, все норовит увильнуть от траления. То одно у него неисправно, то другое. Короче, не причину выставляет — предлог. Трусит явно. Мины же тралить — не помидоры с грядок собирать! Много нервов потратил на него капитан-лейтенант. Наконец видим — вышел с другими тралить. И в первый же день, ко всеобщему удовольствию, убрал с фарватера четыре мины — вполне приличный результат. Поработал так с недельку и запросился, представь, на побывку к семье — мы как раз проходили мимо его родных мест. Что же, по-твоему, сделал капитан-лейтенант?
— Отказал?
— Отпустил.
— Невероятно!
— «Вы не волнуйтесь! — объясняет нам. — Теперь я в нем уверен. Будет тралить до самой Вены, а если понадобится, то и до Регенбурга». И что бы ты думал?
— Вернулся румын?
— Ни на один день не опоздал. Еще и нескольких односельчан привел для пополнения команды!
— Чудеса!
— Не чудеса, а психология, к твоему сведению! Капитан-лейтенант видел, какое впечатление произвел на румына подвиг Караваева.
— А!..
О подвиге, совершенном старшиной второй статьи Караваевым и двумя его товарищами, Кичкину рассказал Кирилл Георгиевич.
Команда румынского тральщика была, по обыкновению, сметанной, то есть наряду с румынами укомплектована еще и нашими военными моряками («для повышения коэффициента прочности», — улыбаясь, говорил Кирилл Георгиевич). Во время траления баржа с тралом, которую на длинном конце вели румыны, подорвалась, получила пробоину и начала тонуть. Вдобавок у нее заклинило взрывом руль. Положение было из рук вон, на тральщике сразу поняли это. Затонув, баржа перегородила бы фарватер.
Дело было даже не в минутах — в секундах. Не дожидаясь команды и не сговариваясь, три наших моряка кинулись с борта в воду — и вплавь саженками к тонущей барже!
Караваев спустился в трюм, проворно отыскал пробоину и телом своим закрыл ее. В любой момент баржа могла перевернуться, но об этом он не думал. Тем временем товарищи его расклинили руль и вывели баржу на мелкое место. Лишь посадив ее прочно на мель, они принялись заделывать пробоину в трюме.
Получаса не прошло, как баржа снова была на плаву, и траление возобновилось.
Это и видел со своего мостика румынский капитан. А Григоренко стоял с ним рядом и по выражению лица понял: сомнениям и колебаниям отныне конец, румын надежен. Будет тралить, пока последнюю мину не подорвет на Дунае!..
И опять из редеющих сумерек доносится голос Кичкина.
— Красиво, да, — говорит он задумчиво. — Отчасти трудовой энтузиазм в годы пятилеток напоминает. Я сейчас представил себе Караваева на стройке. Он, может, до войны и работал на стройке. Допустим, это была плотина и он телом прикрыл щель в плотине, а тут вспомнил и… Но все же, Петрович, это трудовой подвиг. Не боевой, учти, трудовой!
— А война и есть труд. До сих пор не понял еще?
— Пусть. Но где атаки? Где разведка боем? Где, наконец, сам бой? Ответь? Я же штурман, черт меня возьми! — За борт, описывая длинную дугу, летит окурок. — Зачем я здесь? Что делать штурману на Дунае, где всем, как известно, заправляют лоцманы и водят суда по своим домашним ориентирам — по какой-нибудь корове, которая в полдень неизменно пасется на мысу.
— Неостроумно с коровой!
Уже совсем рассвело. Видны унылые поля, посеребренные инеем. Он и на вантах, и на палубе, и на прибрежном камыше, который полег от ветра. Холодный воздух тоже напоминает о приближающемся ледоставе. Вскоре Дунай побелеет, затвердеет, и движение кораблей по нему прекратится до весны.
А наверху тем временем наступают. Стремительно продвигаясь вместе с войсками, Краснознаменная имени Нахимова Дунайская флотилия одним плечом своим подпирает Второй Украинский фронт, другим — Третий Украинский. Две бригады бронекатеров — Державина и Аржавкина, — чередуясь, высаживают десант за десантом в тылу врага, по кускам обламывают его оборону на Дунае. А с берега моряков-дунайцев поддерживает артиллерийскими залпами батальон огневого сопровождения Пасмурова.
Пылкому воображению Кичкина три эти командира, Державин, Аржавкин и Пасмуров, рисуются русскими богатырями — наподобие васнецовских.
А где же место тральщиков?
Увы, они очень отстали от бронекатеров, старательно-педантично убирая с фарватера вражеские мины.
Скучное ли занятие — тралить? Нет, конечно. Не назовешь его скучным, если каждую секунду рискуешь подорваться. Однообразное, выматывающее душу — так будет вернее!
Но главное, проходя с заведенными тралами одно и то же место по нескольку раз, тральщики продвигаются не так быстро, как хотелось бы нетерпеливому Кичкину.
Он сердито закуривает новую папиросу.
— Ну не обидно ли, скажи! Зыбков, одного со мной выпуска, к Державину получил назначение! Опять кому плохо? Мне. К Державину, это надо понимать! На бронекатера! В освобождении Белграда участие принимал! А я что? За полторы сотни километров от фронта телепаюсь взад-назад с тралом за кормой. Одно только и слышишь: «По местам стоять! Вправо-влево не ходить!» Фу! В приказах Верховного командования Левитан чуть ли не каждую неделю называет военных моряков Державина, а о нас, Петрович, что-то не слыхать в эфире!
— Услышат еще.
— Дожидайся! А биография-то у Державина! Мне Зыбков рассказывал. Был пограничником на Дальнем Востоке, водолазом, боцманом. На подготовительных курсах его вызвали к доске, велели «а» в квадрате написать. Он взял да и вывел букву, а потом обвел ее квадратом. Но все преодолел, закончил военно-морское училище. И теперь гляди: командир бригады бронекатеров, Герой Советского Союза, признанный мастер десантов! Мне нравится, когда у человека такая биография — чтобы взлеты были и падения, тогда интересно.
— Опять заносит тебя! Какие же взлеты и падения у минера? Первое его падение обычно и последнее…
— Насчет падений я фигурально. Но у нашего капитан-лейтенанта, я уверен, успокоительно-прямолинейная биография. Все, понимаешь, приплюсовывалось одно к одному, как в старое время капиталец округлялся — по копеечке да по рублику.
— А у тебя не прямолинейная?
— Что ты, Петрович! У меня роковая биография.
— Да ну?
— Верно говорю. У некоторых, знаешь, происхождение — всю жизнь борются со своей анкетой. У других фамилия плохая, например, Заяц. Хотя есть, кажется, такой летчик-герой — Заяц. А у меня дата неудачная.
— Какая дата?
— Рождения. Не вовремя родился. Вот в романах пишут: герой проклял день своего рождения. А я лично не день — год. Мне бы на три — четыре года раньше родиться, тогда как было бы хорошо.
— Почему?
— Тогда я к началу войны кончил бы училище, оборонял Ленинград или Севастополь или служил на Севере. Не прозевал бы войну.
— Война не кончилась.
— Скоро кончится. У меня, знаешь, друг был, вместе учились в десятилетке. Он выбрал гражданскую специальность, поступил на философский факультет, а я — военно-морскую, поступил в училище имени Фрунзе. И вот пожалуйте! Он с первого курса в ополчение ушел и воюет. На три года меня обогнал! Теперь кто он и кто я? Мне до него рукой не достать! Он трижды орденоносец, оборонял Москву, сражался на Курской дуге, освобождал Минск. Философ, понимаешь? А я? Кто я такой?..
Скорбный вздох.
— И то до смерти рад, что хоть к концу войны подоспел. Все же легче. А то бы спросил кто-нибудь: «Что вы, товарищ Кичкин, делали во время Великой Отечественной войны? Учился на военного моряка? Вот как? Выходит, профессиональный военный, а были только свидетелем, современником войны? Нехорошо! Некрасиво, Кичкин!»
Вдруг Петрович протяжно, с хрустом зевает.
— Ну, Гена, отвел душу? А теперь слушай команду: по койка-ам! Я что-то, знаешь, подустал. Да и тебе с восьми на вахту.
— И не говори! Как подумаю, что утром снова начнется: «Заводи трал! Сохраняй строй уступа! Подсекай мину!»
— Ну-ну! Послезавтра мы к Железным Воротам подойдем. Да ты развеселись! Название-то какое: Железные Ворота! А что у тебя дальше на карте?
— Горы Катаракты, — неохотно отвечает Кичкин. — Ворота — это только вход в Катаракты.
— Вот и протиснемся через эти Катаракты. А потом опять равнина, раздолье. И до Белграда уже рукой подать. Как городок-то, забыл, называется — за Катарактами?
— Молдова-Веке…
Палуба пуста.
Всей своей темной слитной массой надвигается сверху Дунай. Он в белой рамке инея. Плакучие вербы на берегу присыпаны инеем, поля застланы белесым туманом. Утро на Дунае начинается трудно, медленно.
Это же не просто осень, это поздняя осень, конец октября…
О! Никогда не забудет Петрович названия маленького города по ту сторону Катаракт. И не он один. Все в бригаде до конца дней своих будут помнить Молдова-Веке, потому что там встретят их частые тупые удары взрывов и горящая, стремительно несущаяся навстречу вода…
«…пройдя горные ущелья Катарактов, тральщики вверенной мне бригады в количестве сорока пяти вымпелов вышли утром 2 ноября 1944 года на плес у города Молдова-Веке.
Еще на рассвете, в горах, донеслись до нас отдаленные раскаты, которые вначале были приняты за беглый артиллерийский огонь. Однако по мере приближения к плесу смысл этих раскатов разъяснился — впереди рвались мины.
Наконец, миновав последний поворот, мы увидели пламя над рекой.
На широком плесе у города Молдова-Веке скопилось около ста судов, караван, собранный после прохода через Катаракты для дальнейшего следования к фронту. В составе каравана были баржи с боеприпасами и продовольствием, а также горючим для танков и авиации, буксирные пароходы, понтоны для наведення переправ и госпитальное судно с выздоравливающими бойцами.
В дальнейшем комендант каравана действительно не проявил необходимой осторожности. Но могу засвидетельствовать в его оправдание, что погода к тому времени ухудшилась. Со дня на день Дунай мог стать, и суда оказались бы в ловушке — вмерзшими в лед до весны. Заставляла спешить обстановка на фронте.
В силу этих соображений комендант каравана, не дожидаясь подхода тральщиков, отдал приказание сниматься с якоря.
На рассвете 2 ноября, то есть тогда, когда мы уже были на подходе к Молдова-Веке, караван возобновил свое движение вверх по Дунаю.
И тут один за другим начали рваться на минах корабли.
Почти сразу же на второй мине подорвалась баржа с горючим. По Дунаю потекло пламя, бензин разлился на большом пространстве, увлекая за собой горящие обломки и увеличивая панику на судах.
Тогда начали детонировать донные мины, лежавшие на грунте. От детонации в голове каравана подорвалась еще одна баржа с горючим, а также ее буксир.
(Описываю последовательность взрывов со слов коменданта каравана, так как, приближаясь к плесу, мы видели лишь всплески воды и вспышки блещущего огня.)
Подорвался понтон в середине каравана, потом в конце каравана — баржа с боеприпасами. Пожар перекинулся с нее на соседнюю баржу, также груженную боеприпасами. И она в свою очередь была уничтожена новым взрывом.
Движение каравана приостановилось.
Выйдя на плес, мы застали картину полного разгрома — как после массированного артиллерийского или воздушного налета. Уцелевшие суда где попало приткнулись к берегу, некоторые даже выбросились на мель. Пламя текло по воде. Раненые и обожженные взывали из воды о помощи.
Немедленно же моряки моей бригады приняли участие в тушении пожаров. Раненые были подняты на борт, и им оказана медицинская помощь.
Нас встретили с огромной радостью и облегчением, надеясь на то, что тральщики начнут пробивать фарватер и поведут дальше караван за собой. Однако положение оказалось значительно более сложным.
По моему приказанию было произведено разведывательное траление вдоль плеса. Кроме того, я со своим заместителем лично опросил ряд местных жителей-сербов (город Молдова-Веке находится на румынском берегу, но живут в нем сербы).
Установлено, что с плеса начинается минная банка, причем необычайной плотности. Тянется же она от Молдова-Веке на сто двадцать километров вверх, почти до самого Белграда.
Лоцманы, сопровождающие бригаду, были вызваны на штабной тральщик для консультации. Все они сошлись на том, что бесполезно пытаться штурмовать наличными силами бригады минированный участок такой длины и плотности. Это заняло бы несколько месяцев, тогда как ледостава можно ждать в самое ближайшее время. Совет лоцманов — зимовать бригаде в Молдова-Веке.
Докладывая Вам обстановку, сложившуюся у города Молдова-Веке, и ожидая от Вас приказаний, буду между тем стараться изыскать иные варианты решения.
— Спишь, Петрович?
— Нет.
— Перебрось-ка со столика спички… Спасибо. И ты не можешь заснуть? Я как закрою глаза, огоньки эти начинают мерцать. Мученье!
— Какие огоньки?
— Ну, те, что на воде были. Бензин горящий. До самой смерти, наверное, не забуду, как трупы проплывали вдоль борта. А возле них, вроде свечей погребальных, огоньки эти, огоньки.
— Да, как вспомнишь, дрожь пробирает.
— И тебя пробирает? А ты третий год воюешь. Мне, значит, простительно. Да еще капитан-лейтенант приказал шлюпку спустить и вылавливать трупы баграми. В кошмаре такое может присниться.
— Захоронить-то их надо было?
— А я против этого ничего не говорю. Не мне, кому-нибудь другому пришлось бы вылавливать. Но они, Петрович, на людей уже не были похожи. Черные-черные, как головешки. Будто лесной пожар прошел, а потом полуобгорелые пни подмыло и течением вниз понесло. У того, смотришь, что-то наподобие руки торчит, у этого вроде бы голова…
— Да будет тебе!
Молчание. Иллюминатор в каюте зашторен. Кичкин и Петрович ворочаются с боку на бок, то и дело взбивая подушки. Нет, сон нейдет!
— На что у капитан-лейтенанта нервы стальные, — это опять неугомонный Кичкин, — а и того проняло. Я на мостике рядом с ним стоял, невольно оглянулся, вижу: лицо будто окаменело! Белое, неподвижное. А когда начал приказания отдавать, все откашливается и откашливается, словно бы в горле застряло что-то…
Койка под Петровичем сердито скрипит.
— Стальные нервы! Железные, железобетонные! А ты их видел когда-нибудь — нервы эти? Просто жилочки тоненькие, вроде обыкновенные волоконца. А сила в них, понял? Не говори никогда: нервы — как сталь! Говори: сталь крепкая, как нервы! Такую нагрузку выдерживают, что и сталь согнулась бы, и бетон треснул. А капитан-лейтенант, к твоему сведению, откашливается, когда волнуется. Примета верная.
Пауза.
— Что же, так и спать с открытыми глазами? — Жалобный голос Кичкина. — Вот уж действительно голубой Дунай! Желтый, а не голубой. Как жидкое золото желтый. Мне, Петрович, еще бензин очень жалко. Высокооктановый! Авиационный! Сколько его по Дунаю утекло! Тонны, я думаю.
— Что ты! Десятки тонн!
— И сгорел-то зазря. А наши летчики его как манны небесной ждут.
— Ну, тот, что сгорел, бог с ним! Но ведь и этот бензин, что остался, к фронту доставить нельзя.
— Сколько же эскадрилий, прикинь, не сможет в воздух подняться из-за того, что здесь, у Молдова-Веке, бензин застрял!
Связист и штурман одновременно вздыхают. За неплотно сдвинутой шторой — отблески пожара…
— Разрешите доложить, товарищ начальник штаба! «Языка» взяли!
Кирилл Георгиевич и связист, вызванный на утренний доклад, с изумлением оборачиваются. В дверях Кичкин.
— Как — «языка»? Кто взял?
Для моряков это событие чрезвычайное, редчайшее. Всю войну можно провоевать на флоте, но так и не увидеть ни разу врага в лицо.
Кичкину не стоится на месте. Он необычайно оживлен.
— Капитан-лейтенант Григоренко на берег едет! С пленного допрос снимать!
— На берег? А почему пленного сюда не доставят?
— Скандальный чересчур, говорят. Хлопот не оберешься с ним, если сюда.
Кичкин сияет. Наконец-то повеяло ветром военно-морской романтики! Но Петрович недоверчиво присматривается к Кичкину. Что-то подозрительное видится ему в скользящей улыбке друга.
— Разыгрываешь, Генка?!
— Помилуй бог, что ты! Разве бы я позволил себе разыгрывать Кирилла Георгиевича, тем более в боевой обстановке! Тебя еще пожалуй… Нет, правильно все! Только пленный-то металлический!
Петрович недоумевающе хлопает белесыми ресницами. Но Кирилл Георгиевич — опытный моряк, видывал виды. И он соображает быстрее.
— Нашли обсыхающую мину на берегу?
— Так точно.
— Как же она очутилась там?
— Немцы, наверно, забыли при отходе.
— О! Вот это нам подвезло! Это, товарищи, удача! А вдруг у нее диковинка какая-нибудь внутри?
Вскрыть мину очень важно для того, чтобы уточнить режим дальнейшего траления. Но никто на бригаде даже представить себе не может, какая почти невероятная «диковинка» таится внутри этой найденной на берегу обсыхающей мины…
К сожалению, Кичкин — заведующий кают-компанейским столом (по традиции, заведующим выбирают младшего из судовых командиров). Как назло, сегодня хлопотливые обязанности эти требуют присутствия Кичкина в кают-компании. Но ему удается улучить минутку и выскочить на палубу.
Все население Молдова-Веке столпилось поодаль у воды.
Моряки — советские, болгарские, румынские, чехословацкие, югославские — теснятся на палубах своих судов, некоторые даже взобрались на ростры, чтобы лучше видеть.
Ялик с капитан-лейтенантом Григоренко на руле и матросом на веслах скрывается за поворотом, поросшим плакучими вербами.
Напряженное ожидание.
«Так в давние времена, — думает Кичкин, — выезжали витязи на поле брани и, скрестив мечи и копья, начинали битву поединком. А дружина (это мы!) неподвижной громадой стояла сзади, сдерживая нетерпение и тревогу».
Проходит полчаса. И — раскат! Над вербами взметнулся вихрь песка, земли и камней. Что это значит — победа храбреца или его смерть?
Но вот мальчишки, сидящие на деревьях, закричали, замахали руками, стали кидать вверх шапки. Победа! Из-за поворота показался ялик. У ног капитан-лейтенанта — приборы, которые он снял с мины, прежде чем ее подорвать.
Но почему у него такое странное, озабоченное лицо?..
Спустя некоторое время в камбуз, где Кичкин распекает нерадивого кока, приходит Петрович.
— Ну, как?
— Нормально, ты же слышал. Встреча состоялась, взаимное понимание достигнуто.
Видно по всему: приберегает какой-то эффект. Чтобы не унижаться и не клянчить, Кичкин бросает вскользь:
— Вот бы на этого раззяву Фрица или Ганса посмотреть! Который мину на берегу забыл.
— Почему Фрица или Ганса? Скорей уж Фредди или Джонни.
— Путаешь, Петрович. Это английские, а не немецкие имена.
— Верно. Так ведь и мина не немецкая! Как ты сказал тогда: «языка» взяли? Ну, а язык-то оказался английский. Сначала, конечно, пленный этот отмалчивался, упирался, немцем прикидывался. Потом стали допрашивать пожестче, он и раскололся. По-английски заговорил.
Теперь черед Петровича насладиться изумлением друга.
— Сомневаться не приходится. На приборах, снятых с мины, клейма американских заводов. Своими глазами видел.
— Странно!
— И местные жители подтверждают, что сюда незадолго перед отходом немцев прилетали английские и американские самолеты.
— Зачем? — Кичкин ошеломлен. — Помешать отходу немцев не могли. И ведь вдобавок они знали, что мы наступаем, что наша флотилия идет по Дунаю.
— Очень странно, я согласен.
— Стало быть, Дунай перегорожен не только минами врага, но и минами наших союзников?
— Выходит, что так…
Кичкин распахнул дверь на палубу, в задумчивости постоял у борта.
Очень тихо на воде. Лунные дорожки, как куски холста, разложенные для отбелки и просушки, протянулись вдоль плеса.
Дунай разветвляется здесь на два рукава. Между ними — низменный островок, который, по рассказам местных жителей, заливает дважды в году — весной и осенью.
Сейчас из воды торчит только щетинка кустарника, самого острова не видно.
За спиной Кичкина позвякивает посуда, оживленно спорят офицеры, собравшиеся в кают-компании. Тема разговора, конечно, недавнее разоружение американской мины.
Ну и что из того, что мина разоружена и опознана? Открытие это ни на метр не продвинуло бригаду вперед. Зря, выходит, рисковал капитан-лейтенант?
Зря ли? Кичкин не знает. Кстати, где капитан-лейтенант? За ужином его не было в кают-компании.
А, вот он где! Стоит неподвижно на носу, чуть расставив ноги, забросив руки за спину. Голова упрямо наклонена, будто задумал бодаться.
Впрочем, это его обычная поза.
Кичкин подумал, что поза эта в данных условиях символическая. Человек в раздумье стоит перед скрытым под водой непреодолимым препятствием.
Навстречу гонит волны Дунай, словно бы дышит — широко, вольно. На самом деле трудно дышит, потому что скован минами. Он в железных кандалах, этот могучий богатырь, которого в русских былинах уважительно именуют Дунаем Ивановичем.
Сумеем ли мы, минеры, расковать богатыря? Должны!
Последнее слово Кичкин, увлекшись, произнес вслух и с испугом посмотрел на капитан-лейтенанта. Нет, тот остался неподвижен — так задумался, что не услышал.
Да, ему в целеустремленности отказать нельзя.
Именно в последние дни капитан-лейтенант повернулся к Кичкину какой-то неожиданной своей, привлекательной стороной. За суровой сдержанностью его Кичкин вдруг увидел страдающего человека, глубоко и мучительно переживающего вынужденную задержку тральщиков у Молдова-Веке.
Сегодня, подняв за обедом глаза на капитан-лейтенанта, он поразился и ужаснулся перемене, которая произошла с ним. Глаза ввалились, лицо побледнело и осунулось, как после долгой изнурительной болезни.
И аппетита, видно, нет. Вот даже ужинать не захотел.
Пожалуй, лучше уйти с палубы. Неудобно! Получается, он вроде бы как подглядывает за своим командиром.
Но какая-то сила удерживает Кичкина на палубе. Не любопытство, нет. Скорее сочувствие, желание помочь…
Жаль, что молодой офицер не может подслушать сейчас мысли капитан-лейтенанта!
Ход их примерно таков.
Положение с каждым днем ухудшается. Мало того, что тратится топливо (комбриг приказал поддерживать пары), — иссякают запасы бодрости. Лихорадка ожидания изматывает людей.
Сегодня утром в присутствии Григоренко начальник штаба доложил комбригу о том, что с тральщиков сбежало несколько лоцманов и рулевых.
Комбриг помолчал.
«Ну что ж! Очень хорошо, — неожиданно сказал он. — Естественный отбор, понимаете? Трусы только повредили бы нам. Зато оставшиеся сделали свой выбор, и они будут с нами до конца».
Григоренко посмотрел на комбрига и удивился, как плохо тот выглядит. Впрочем, и Кирилл Георгиевич, всегда оживленный, веселый, выглядит не лучше. Эти пять дней вынужденного томительного бездействия можно приравнять к пяти неделям тяжелых боев.
Вдобавок нестерпимо трудно встречаться взглядом с молодыми офицерами. В их глазах удивление, нетерпение! Они словно бы говорят: «Ты же опытный и умный! Неужели ничего не можешь придумать, найти какой-то выход из положения, чтобы повести нас вперед — к фронту?»
И вот пятую ночь он, Григоренко, не спит, не может заставить себя заснуть — ломает голову над тем, как повести корабли вперед, к фронту.
При свете керосиновой лампы (на тральщиках экономят электроэнергию) часами в полной неподвижности просиживает он в своей каюте. Вот на столе перед ним загадка Молдова-Веке — красными и синими штрихами она изображена на карте Дуная.
Разноцветные штрихи напоминают листья. А сам Дунай — дерево. Ветви — его притоки. Ими Дунай осеняет Румынию, Болгарию, Югославию, Чехословакию, Венгрию, Баварию. Миллионы людей сгрудились в его животворной прохладной тени. Судьба Дуная — их судьба.
Кроной своей многоветвистое дерево упирается в горы Шварцвальда. А корни, у дельты, погружены в советскую землю.
Но могучий ствол вдали от корней испещрен разноцветными черточками. Это — участок Дуная выше Катарактов, между Молдова-Веке и Белградом.
От красной и синей штриховок, которыми покрыта голубая полоска реки, рябит в глазах. Красными заштриховано там, где клали мины англичане и американцы, синим — где ставили немцы. Таковы данные опроса, проведенного среди местного населения. Просветов в штриховке нет. В некоторых местах синие штрихи находят на красные. Там англо-американские и немецкие мины лежат в два слоя.
Насколько проще было в Севастополе два с половиной года назад!
Понимая, что от его самообладания и умения зависит в какой-то степени судьба осажденного города, он, Григоренко, не колеблясь спустился на дно. Пошел против мины один на один, как в старину хаживали с рогатиной на медведя. Разница в том, что охотникам известны повадки зверя, повадки же мины были неизвестны. Зато он твердо знал: вслед за ним, если ошибется, спустятся на дно другие минеры, разыщут такие же мины и, разгадав их тайну, поправят своего предшественника.
Сейчас его ошибка была бы непоправима.
На памяти, кроме того, были свежие рубцы. Своими глазами он видел, как подорвались суда, пытавшиеся идти 2 ноября вверх. До сих пор еще вылавливают трупы погибших, и почти каждый день приходится выполнять печальный долг — присутствовать на похоронах.
Повторить катастрофу в Молдова-Веке? Подняться к Белграду, заставив мины расступиться перед собой, но как плату за это оставить в Дунае новые трупы, сотни трупов? Нет.
Однако и зимовать в Молдова-Веке нельзя.
Значит, нужно какое-то третье решение. Идти вверх, и поскорее, потому что с каждым днем труднее решиться, — но… Что — но?
Вдобавок он, как заместитель командира бригады, знает то, что неизвестно еще никому, кроме самого комбрига и начальника штаба.
Вечером получена шифровка от командующего флотилией. В Белграде, две недели назад освобожденном советскими войсками, командующий встретился с маршалом Тито. В разговоре маршал упомянул, что угля на городской электростанции осталось очень мало, со дня на день столица Югославии может погрузиться во мрак.
«Не помогут ли нам советские военные моряки? — спросил Тито. — Уголь есть ниже по Дунаю, в городе Смедерово. Но между Смедерово и Белградом — мины…»
Шифровку командующего Григоренко воспринял как приказ.
А приказ для него становился всегда как бы внутренней необходимостью. Это было привито многолетней тренировкой воли во время службы на флоте. Личные желания и помыслы отступали на второй план. Главным, всепоглощающим, проникающим существо его желанием и помыслом делалось стремление возможно лучше выполнить приказ.
И сейчас, наедине с собой, Григоренко думал о том, что легче бы ему умереть, чем не выполнить этот приказ…
Чтобы дать отдых глазам, он на короткое время оторвался от карты и вышел на палубу.
Ночь. Луна во все небо. Щетинка кустарника, днем торчавшая посреди плеса на том месте, где был островок, уже исчезла.
Да и от двух поврежденных при взрыве полузатопленных барж остались над водой только мачты и надпалубные надстройки. А еще перед сумерками Григоренко видел, как, пенясь, перехлестывала через палубу волна.
Судя по всему, в горах беспрерывно идут дожди. Вода в Дунае прибывает. Ну и что из того?
Силуэты судов, стоящих на рейде, темнеют вдали. Мимо борта с шорохом пробегает волна. Лунная рябь — на воде… И звуки негромкой песни — как рябь в дрожащем светлом воздухе…
На одной из далеких барж запели два наших матроса, по-видимому украинцы.
Ты-хо-о, ты-хо
Ду-на-ай во-о-оду нэ-сэ…
Знакомая песня! Певали ее и дома, в Гайвороне, дивчата на дубках. Но у мужчин получается сейчас задушевнее, строже.
Иллюминаторы в кают-компании погасли — офицеры штабного тральщика, поболтав после ужина, разошлись по каютам.
Григоренко немного послушал песню. Потом и певцы ушли спать. В лунной тишине раздаются лишь негромкие вздохи волны да изредка протяжные возгласы. То перекликаются вахтенные на судах.
Только вахтенные бодрствуют в эту нескончаемо длинную лунную ночь. Да он не спит, не может заставить себя заснуть!
Впрочем, нет! Кроме него, еще кто-то стоит на палубе штабного тральщика. Кто это?
Повернув голову, он различает фигуру, прижавшуюся к фальшборту на полубаке.
А, Кичкин! Тоже почему-то не спится ему…
Со временем выйдет из него неплохой офицер, данные есть, только чересчур порывист еще, восторжен. Но это пройдет. Беда его, и не одного его, в том, что сразу же из военно-морского училища он попал на действующую флотилию, не прошел в мирных условиях школу становления офицера. Отсюда угловатость, мальчишеская обидчивость, а также неуверенность в своих силах, которая порой маскируется фанфаронством. Теперь, в боевой обстановке, буквально на ходу, приходится обтесывать его характер.
Добрейший Кирилл Георгиевич сказал на днях:
«Не слишком ли вы строго с ним? Ведь мальчик совсем».
«А я хочу, чтобы поскорее взрослым стал, — ответил он. — И я должен спешить. Война! Обстоятельства могут сложиться так, что тому же Кичкину завтра или послезавтра придется меня заменить. Значит, я должен быть в нем уверен…»
И опять от Кичкина и переменчивых военных обстоятельств мысли возвращаются к загадке Молдова-Веке.
Карта Дуная по-прежнему перед Григоренко, каждый изгиб реки, каждая ее протока. Так столб света, погаснув, оставляет на сетчатке глаза дрожащую черную тень.
Удивительная река — Дунай! Вторая в Европе по величине после Волги, она низвергается с высоты тысячи метров с восточного склона Шварцвальда в Германии, но не вертикально, а наклонно — через всю Юго-Восточную Европу, совершая десятки превращений на своем пути: то растекаясь по равнине в широчайшей пойме, то вдруг оборачиваясь в Катарактах свирепым горным потоком.
В лоции Григоренко прочел, что реку впервые назвали Дунаем древние кельты. Это означает — Быстрая Вода, Данувиус. Дану — быстрый, виус — вода.
Горы в конечном счете определяют непостоянный характер реки. Уровень воды в Дунае, и без того полноводном, повышается всегда внезапно и резко. Это означает, что где-то в горах начал таять снег или пошли дожди.
От лоцманов Григоренко слышал, что подъем воды и разлив наступают дважды в году — весной и осенью. Во время паводка многочисленные островки в равнинной местности покрываются водой. Дунай течет как бы в одном просторном русле. Это настоящее бедствие для жителей — на заливных лугах погибает много скота.
В осеннее время вода прибывает в Дунае. Сейчас осень. Почему это важно для решения загадки Молдова-Веке?
Минер ждал, что вот-вот возникнет пока еще неуловимая, все время ускользающая из-под пальцев ассоциация-догадка. Так, терпеливо и осторожно соединяя два провода, получают наконец искру…
Он попытался представить себе, что сделал бы на его месте командир танковой бригады или моторизованной пехотной дивизии, если бы наткнулся на неприступную крепость.
«Попробовал бы обойти, конечно!»
Сейчас широко применялся этот тактический прием. Некогда было возиться с опорными пунктами вражеской обороны, рассчитанными на то, чтобы задержать наше наступление. Войска обходили их, нанося решающий удар с флангов или тыла.
На Дунае, где взаимодействие кораблей и сухопутных войск было наиболее тесным, моряки переняли обходный маневр у Советской Армии.
Недавно Герой Советского Союза Державин провел свои бронекатера по каналам Петра и Питательному в обход немецкого плацдарма выше Белграда.
Нерасчетливо тратить силы на то, чтобы пробиваться напрямик. И нужно было спешить. Начиналась гигантская битва за Будапешт. Бронекатера нужны были под Будапештом.
Обходный путь доставался нелегко. Кое-где военные моряки тащили бронекатера волоком, чуть ли не на руках, — за годы воины каналы, оставленные без присмотра, занесло илом и песком. И все же, хоть и пришлось описать крутую дугу, путь по каналам в этих условиях был кратчайшим.
Но, к сожалению, нет каналов на участке от Молдова-Веке до Белграда. Не поведешь же тральщики, а следом за ними и весь караван в обход Дуная, то есть посуху?..
И вдруг капитан-лейтенант круто повернулся:
— Лейтенант Кичкин!
Тот с готовностью подался вперед:
— Слушаю вас, товарищ капитан-лейтенант!
— Разбудите начальника штаба! Срочно, от моего имени, попросите его в каюту к комбригу. И с картами. Пусть захватит карты минированного участка.
Кичкин бегом (на флоте приказания выполняются бегом) кинулся к каюте Кирилла Георгиевича. Тем временем капитан-лейтенант уже стучал в каюту комбрига. Стук был нетерпеливый, тревожный, но как будто бы радостный. Почему?
— Но почему, почему? — сердито спрашивал Кирилл Георгиевич, второпях натягивая китель и одновременно пытаясь свернуть карты в трубку. — Что же вы молчите? Почему карты — среди ночи?
Кичкин тоже ничего не понимал. Он мог добавить лишь, что хриплый, взволнованный голос Григоренко, как бичом, хлестнул его по нервам. Неужели найдена наконец разгадка Молдова-Веке?
Ему не удалось заставить себя уйти с палубы. Как часовой, он шагал взад и вперед у каюты комбрига, теряясь в догадках.
Но его терпение вознаграждено. Через несколько минут из двери высовывается Кирилл Георгиевич.
— Вы еще здесь? Вахтенному командиру передайте: сигнал на тральщики и суда каравана — всем лоцманам немедленно прибыть на совещание! Да приготовьте карандаши и бумагу. Комбриг приказал вам вести протокол.
Ох, уж этот мне протокол!
Драматический спор Мыколы с лоцманами, который, по-моему, достоин того, чтобы воспеть его гекзаметром, спор, который имел глубокий смысл, выходящий далеко за пределы навигации на Дунае, пересказан здесь самым что ни на есть скучнейшим канцелярским языком.
Стоило Кичкину вывести на бумаге роковое слово «протокол», как рука его тотчас же усохла, и поползли из-под пера унылые фразы вроде: «И, принимая во внимание, что…»
Боже мой, боже мой! Почему в ту ночь меня не было на борту штабного тральщика? Почему я не сидел в кают-компании за столом рядом с Кичкиным?
Правда, потом, в разговоре со мной, он добросовестно старался расцветить этот злосчастный протокол. Я, вероятно, замучил беднягу расспросами.
Особенно хотелось бы мне видеть, как в полночный час со всех судов бригады и каравана приглашенные съезжаются на штабной тральщик.
В лунной дрожащей пелене вспыхивают и гаснут сигнальные огни. Над плесом гулко катятся недовольные, сиплые со сна голоса и под ударами весел хлюпает и булькает вода.
Шлюпки, ялики теснятся у трапа. Офицеры штаба встречают лоцманов. Хмурые, невыспавшиеся, стуча сапогами, негромко, с достоинством переговариваясь, они рассаживаются у стола в кают-компании. Что случилось? Почему их подняли с коек среди ночи, чуть ли не по тревоге?
Они в форме, присвоенной им на Дунае: толстые куртки с шевронами на рукавах, черные, колом торчащие фуражки. Болгары и югославы, в отличие от румын и чехословаков, уже сняли со своих фуражек выцветшие национальные эмблемы и прикрепили взамен мерцающие красные звездочки — подарок наших моряков. (Пять месяцев спустя, возможно как результат последующих событий, я не видел ни у одного лоцмана старой эмблемы. Но я забегаю вперед.)
Лоцманов — пятнадцать: пять с тральщиков, десять с судов каравана. Народ все строгий, знающий себе цену. У них суровые, серьезные лица, клокастые брови, а над упрямыми подбородками раскидистые усы.
Мыкола не подает виду, но, понятно, волнуется. «Таких не сразу обломаешь», — думает с опаской он и уже загодя наливает себе воды в стакан.
Тем временем Кирилл Георгиевич невозмутимо раскладывает карту Дуная на столе. Тут же, с краешку, примостился Кичкин. Изредка он косится на скромно сидящего поодаль Петровича. Что, завидно тебе? Не каждому доверят вести протокол на таком совещании.
Тише! Комбриг постучал по столу.
«Вчера маршал Тито обратился к командующему Дунайской флотилией вице-адмиралу товарищу Горшкову, прося оказать помощь силами флотилии в доставке нескольких барж угля в Белград из города Смедерово. Столица Югославии, недавно освобожденная нашими войсками, находится сейчас под угрозой погружения во мрак, ибо городская электростанция может остановиться из-за отсутствия необходимого топлива.
Что касается подходов к Смедерову сверху, со стороны Белграда, а также снизу, со стороны Молдова-Веке, то, как известно, таковые преграждает минная банка. Однако обращение товарища Тито является для нас, советских минеров, дополнительным важным стимулом.
На море мы обошли бы с вами вышеуказанную банку. Но она находится на реке, как бы зажата слева и справа берегами. Несмотря на это и принимая во внимание, что югославы обратились к нам с настоятельной просьбой, двигаться вперед надо. Товарищ Григоренко доложит вам план осуществления обходного маневра на реке в целях быстрейшего продвижения к угольным складам в Смедерово и далее к Белграду».
Зная комбрига, я уверен, что на совещании он говорил куда живее. Это Кичкин ему удружил, бесстрастный летописец!
Ну, а дальше что? Хоть бы два-три штриха дал: как восприняли в кают-компании эти странные слова «обходный маневр на реке». Наверное, лоцманы задвигали стульями, зашушукались. Что это значит: обходный — на реке?
«Противостоящая нам минная банка состоит, как установлено, не только из немецких, но также из англо-американских мин. В этом факте и кроется решение поставленной задачи…»
Вот небось разинули рты за столом, а шире всех, конечно, сам Кичкин! Комбриг и начальник штаба относительно спокойны — они уже знают разгадку Молдова-Веке. Мыкола продолжает:
«Условия постановки мин немцами и американцами были различные. Немцы ставили свои мины на отходе, с кораблей, то есть более или менее точно на фарватере. Американцы же и англичане сбрасывали мины с самолетов. Кучность, естественно, была меньше. Мины даже падали иногда не в воду, а на берег, о чем свидетельствует не взорвавшаяся случайно при падении мина, впоследствии разоруженная нами.
Прошу вас также учесть фактор большой воды».
Лоцманы пожимают плечами, хмурятся, силясь понять. Что еще за новый таинственный фактор? Но Мыкола отвечает вопросом на вопрос: «Когда ставили мины немцы?» Вопрос риторический. Кто же этого не знает? Недоумевающе кашлянув, старший лоцман Танасевич говорит: «В конце лета». — «Иначе говоря, в малую воду?» — «Да, в малую воду».
Почему это так важно?
«Это чрезвычайно важно. Сейчас, наоборот, большая вода. Мы присутствуем при втором, осеннем, паводке на Дунае.
Летом, в малую воду, немецкие корабли могли пройти только посередине реки, где было достаточно глубоко. Там и поставлены мины. Но на сегодняшний день вода значительно прибыла, в некоторых местах, как мы наблюдаем, выйдя из берегов и заливая низменные участки.
Исходя из этого, надлежит пробивать новый фарватер в обход старого, идти с тралами не посередине реки, а вплотную у берега, кое-где, быть может, если позволят глубины, даже над заливными лугами. На этом пути нам могут встретиться только англо-американские мины, каковые легли вразброс, и справиться с ними будет легче, чем с немецкими.
Прошу взглянуть на карту. Соответствующая цветная штриховка, обозначающая распределение мин на участке Молдова-Веке — Белград, подтверждает мою мысль».
Комбриг приглашает участников совещания высказаться.
Вот тут-то, наверное, в кают-компании воцарилось молчание. Воображаю, как надулись лоцманы! Отродясь они не слыхивали такого. Проводка каравана у самого берега, а кое-где даже над заливными лугами! Да он в уме? И, главное, кого взялся учить: новичок, три месяца на Дунае, — их, старожилов, опытнейших дунайских лоцманов!
Молчание делается тягостным.
Закрывая прорыв грудью, во все расширяющуюся паузу устремляются молодые офицеры. Они встают, внимательно изучают карту на столе и…
«С воодушевлением офицеры бригады поддержали мысль о прокладке нового обходного фарватера, — записывает бесстрастный летописец. — Для более безопасной проводки каравана вносят дополнительное предложение провести сначала разведку одним, лучше двумя тральщиками. Каждый выступавший вызвался идти в эту разведку.
Затем комбриг повторно пригласил лоцманов высказаться».
Но о высказываниях в протоколе записано кратко:
«…заявили: „У нас на Дунае так не ходили никогда“. Олдржих Боржек доказывал, что у берега опасные мели, попадаются также коряги. Ион Штефанеску присовокупил, что для него, как лоцмана, карманным евангелием является лоция, а она рекомендует ни на йоту не отклоняться от фарватера.
После этого комбриг и его заместитель возобновили защиту обходного маневра».
Заметьте, Кичкин-секретарь нигде не поставил ни одного восклицательного знака. Поразительное самообладание! А ведь это была баталия, форменная баталия, и он, я уверен, волновался не меньше Мыколы.
Я вообразил себе эту сцену.
Во всю дымят трубки, на столе чадят керосиновые лампы. То и дело приходится вставать и подкручивать фитиль. Настежь раскрыты иллюминаторы. Ночь идет на убыль, но никто не думает об этом и не смотрит в иллюминатор.
Лоцманы сидят в ряд, насупившись, совершенно неподвижно. Стена!
Вот она воочию — сила инерции! Так не ходили никогда! Каково?
А между тем нельзя усомниться в добросовестности этих лоцманов, в их желании преодолеть минную банку и довести караван до места назначения. Просто предложение ошарашило их. Слишком ново, необычно. Поворот мысли слишком крут.
А! Вот встает широченный, почти квадратный болгарин Иван Горанов.
— Добавить к сказанному ничего не могу, — тихо говорит он. — Но если командир бригады прикажет…
Он разводит руками. Остальные четырнадцать медленно, с достоинством кивают. Конечно, если русский командир прикажет…
Комбриг сморщился, будто раскусил лимон. Начальник штаба с внезапно прорвавшимся раздражением разгладил карту на сгибе. Заместитель комбрига ничем не выдал себя, только еще ниже опустил голову.
Держа авторучку на весу, взволнованный Кичкин переводит взгляд с лоцманов на комбрига. Не то, нет?
Не то! Лоцманы признают авторитет нашей власти, а не наших знаний. Понятно, комбриг может им приказать — и в конце концов должен будет приказать, — но ведь их нужно убедить. Это именно тот случай, когда необходимо убедить.
Сорванным тонким голосом, то и дело откашливаясь, Мыкола просит отбросить укоренившиеся представления о кораблевождении на Дунае. Лоцманы по привычке боятся мелей больше, чем мин. Но сейчас, наоборот, мин нужно бояться больше, чем мелей. Ну, допустим, какая-нибудь баржа сядет по пути на мель. Ведь нас целая флотилия, десятки мощных буксиров. Сообща мы в два счета снимем эту баржу и пойдем дальше.
Наконец, его, Григоренко, предложение нетрудно проверить с карандашом в руках. На Дунае ведется учет подъема и спада воды, не так ли? Вчера командир бригады приказал промерить глубины на плесе у Молдова-Веке. Вот цифры… Пусть лоцманы сверятся со своими записными книжками. Там, наверное, записаны промеры, сделанные здесь летом, в малую воду.
Напряженная пауза.
Первым, будто с неохотой, вытаскивает записную книжку старший лоцман, бывший партизан, югослав Танасевич. Давай, друже! Утри нос этим тяжелодумам, своим неповоротливым коллегам!
Танасевич показывает что-то в раскрытой книжке соседу, румыну Няга. Между их склоненными головами с любопытством просунул крупную седую голову Горанов.
Замелькали лоцманские записные книжки в клеенчатых переплетах. Кажется, дошло! Стена дала трещину, а потом — развалилась!
Однако в протоколе это запечатлено всего лишь в двух лаконичных фразах:
«Сравнив свои записи с результатом нового промера, лоцманы заявили, что проводка каравана по обходному фарватеру трудна, но выполнима.
Комбриг, закрывая совещание, приказал начальнику штаба готовить караван к движению, а капитан-лейтенанту Григоренко с наступлением дня выйти в разведку для проверки относительно меньшей кучности мин, лежавших у берега».
«…очень боялся, что он возьмет с собой Усольцева или Иваншина. Вдруг слышу: „Лейтенант Кичкин! Захватите набор карт, лотлини и футштоки для замера глубин!“ Иваншин и говорит мне кисло: „А ты еще жаловался, что он тебя невзлюбил…“
…Это, Иечка, называется разведка боем. Мы должны пройти по англо-американским минам, проверить путь, а уже следом за нами отправятся остальные тральщики и весь караван…
…Спать не пришлось. С первыми лучами солнца два наших тральщика двинулись вверх.
Шли мы у самого берега, повторяя его изгибы, так что иногда даже задевали бортом за шуршащий камыш. При этом опускали в воду футштоки и лотлини для замера глубин. Со стороны, наверное, выглядели, как путник, который, переходя вброд реку, с осторожностью ставит сначала одну ногу, потом, утвердившись на ней, выдвигает другую.
Только это происходило, как ты догадываешься, под аккомпанемент взрывов за кормой, так как тральщики шли с заведенными тралами…
…Но мы „допрашивали“ — футштоками и тралами — не только реку. Подробно узнавали о минах и глубинах также у местных жителей.
Возле каждого прибрежного селения капитан-лейтенант останавливался и сходил на берег в сопровождении переводчиков — двух наших лоцманов Танасевича и Няга (один югослав, другой румын, так как большую часть пути слева от нас была Югославия, а справа — Румыния).
Все данные я сразу же наносил на карту. Отсюда можешь догадаться, что я не последняя спица в колеснице. А ты еще считала меня несерьезным…
…Уже в сумерки, Иечка, мы увидели впереди разрушенный железнодорожный мост, а за ним силуэт Белграда, голубовато-сиреневый.
Я даже не ожидал, что город такой большой. Громадные, многоэтажные дома! И они очень красиво выделялись на фоне неба. К сожалению, сейчас осень, небо быстро темнело.
Капитан-лейтенант приказал вплотную подтянуться к мосту. Оказалось, что быки подорваны, крутые фермы косо лежат в воде.
Однако мы нашли достаточно большой разрыв между одним быком и фермой. Тральщики прошли туда и обратно, как под аркой.
Стало быть, пройдет и весь караван.
Белград был совсем рядом, представляешь?
И тут-то командир опять проявил свой неуступчивый характер. Мы, конечно, стали просить его подняться до Белграда, зайти туда хоть на несколько минут. Интересно же! И потратили бы на этот заход каких-нибудь полтора-два часа, не больше.
Нет, не разрешил!
„Нас, товарищи, внизу караван ждет, — сказал он. — И минуты лишней не задержимся!“
А я уверен, что ему самому хотелось в Белград. Однако преодолел себя. Я, признаться, не смог бы так…
…Конечно, ты могла и не получить этого письма. Бой есть бой. Для нас, минеров, противник воплотился в этих хитроумных и коварных минах. А они имеют обыкновение взрываться, причем иногда гораздо ближе, чем было бы желательно.
Это и произошло с нами на обратном пути. Мы с капитан-лейтенантом стояли на мостике головного тральщика, и вдруг — только не пугайся, ведь все обошлось! — очутились в воде.
Зато потом, когда нас подняли на борт, я удостоился его похвалы, что, вообще говоря, редкость:
„Плаваете вы классно, лейтенант! И не испугались. Это хорошо“.
(А я, по секрету тебе скажу, просто не успел испугаться, так быстро все произошло.)
Из-за слишком близкого взрыва мины на нашем тральщике разошлись швы. Аварийно-спасательная группа зацементировала их, но воду пришлось откачивать до самой Молдова-Веке.
Вот когда пригодился второй тральщик. Идя впереди, он страховал нас…
…Возвращались мы ночью.
Я бы хотел, Иечка, чтобы ты хоть несколько минут побыла со мной на палубе в ту ночь. (Если бы невзначай очутились в воде, я бы сразу тебя спас, не сомневайся! Сам капитан-лейтенант сказал, что я плаваю классно.)
Облитые лунным светом, как призраки, поднимались из воды верхушки мачт. То были немецкие суда, подорвавшиеся при отступлении на своих же минах.
Мы с осторожностью обходили их, прижимаясь к берегу.
Наши тральщики сами со стороны были, наверное, похожи на призраки. Скользили почти бесшумно у самого уреза воды, мимо печальных серых верб. А сзади, как плащ, волочился по воде заведенный трал…
…Утром следующего дня мы вернулись на плес у города Молдова-Веке, а днем вся бригада, а за ней и караван двинулись вверх по обходному фарватеру…
…Кстати, пишет ли тебе Димка Зубков? То-то, наверное, хвастается своими небывалыми подвигами! Уж он таков. Его и в училище прозвали Скорострельный Димка. А признайся, было время, когда он нравился тебе больше, чем я. Это, по-моему, было на третьем курсе. Ты еще пошла с ним на „Периколу“, хотя мы твердо договорились идти в Филармонию. Но забудем это…
…Идея обходного фарватера полностью себя оправдала.
Помнишь, что такое вешки? Я же объяснял тебе как будущей супруге одного из выдающихся военных штурманов!
Так вот, течение на Дунае сильное, вешки часто сносит. А сейчас они оказались не нужны.
Для нас надежный ориентир — сам берег, его характерные очертания.
Отсутствие вешек важно еще и потому, что сохраняется полная скрытность нашего фарватера с воздуха. А ведь немецкая авиация нет-нет да и наведается в эти места.
Но мы, Ийка, не оставляем после себя следов. Мы скользим по Дунаю, как армада невидимок. Ключ к тайне фарватера только в прокладке, в тех условных обозначениях, которые я помогаю капитан-лейтенанту наносить на карту.
Скажу без хвастовства — ты же меня знаешь, — я его правая рука во всем, что касается прокладки. Интересно, справился бы с этим твой хваленый Димка…
…Иногда мне хотелось бы раздвоиться, Ийка, быть одновременно на головном тральщике и на берегу, чтобы видеть, как проходят корабли вдоль берега.
Мы идем у самого берега, как по обочине дороги, понимаешь?
Люди, толпы людей сбегают к реке.
Дунай отсвечивает на солнце. Оно неяркое, осеннее. Листва уже облетела с деревьев и кустов, поэтому видно очень далеко вокруг.
Корабли двигаются медленно, в точности повторяя движения нашего лидирующего тральщика. Иногда делают зигзаг и переходят на другую сторону реки. Катер начальника штаба шныряет взад и вперед, выравнивая строй, поддерживая порядок.
Эта проводка каравана кажется со стороны, наверное, чудом. Ведь немцы, отступая, хвалились, что положили на Дунай заклятье. „Мы посеяли мины, — говорили они. — Пусть теперь жатву собирают русские!“
И вот минул месяц, как ушли немцы, а мы уже ведем караван по минам…
…Разве с Димкой (хотя я уверен, он неплохо воюет) могло произойти что-нибудь подобное тому, что случилось со мной вчера — имею в виду встречу со старым югославом у селения Велике Градиште?
Я был вахтенным командиром. Но и я, и сигнальщик смотрели, понятно, на реку и не сразу заметили этого старика, хотя он, наверное, долго бежал по югославскому берегу. Старик очень устал, запыхался.
„Стай! Стай!“ — кричал он, размахивая палкой.
Я решил, что он хочет предупредить о какой-то опасности, о скоплении мин впереди или о недавно намытой мели.
Тральщик по моему приказанию замедлил ход.
Прихрамывая, югослав спустился к воде.
Ну, вот тебе описание его внешнего вида. Коротенькая курточка, обшитая по краям каким-то галуном. Широкие шаровары. На голове ветхая войлочная шляпа, в руках длиннейший посох с загнутым концом, как у пастухов или библейских патриархов.
„Что хотел, отец?“ — спросил его наш лоцман-переводчик Танасевич.
„Куда идэтэ? До фронту?“
„Да“.
„Имам два сына на фронту“, — гордо сказал он.
Признаюсь, я рассердился. За самовольную задержку каравана без уважительной причины мне могло здорово нагореть от капитан-лейтенанта. И Танасевич тоже рассердился:
„Ну и что? Привет сыновьям передать? Затем и остановил нас?“
„Нет. По другому делу“.
Он снял с головы шляпу. Мы, ничего не понимая, во все глаза смотрели на него. Тут лицо старика стало очень серьезным, даже торжественным. Потом он размашистым крестом осенил нас.
„С богом, дэца![7]“ — сказал он.
И такое, Иечка, сознание исполненного долга было написано на этом худом, морщинистом лице, что ни у кого духу не хватило сердиться за неожиданную задержку. Все-таки, понимаешь, старый человек, а ведь прихромал издалека, заслышав о первом русском караване на Дунае, и остановил нас для того, чтобы благословить и напутствовать.
Нет, долго я не забуду этого старика.
Он стоял у самого уреза воды, пропуская мимо себя буксиры, танкеры, баржи. И, хотя с мостика нашего тральщика уже нельзя было различить его лицо, я видел, что шляпу старый югослав держит в руке по-прежнему…
…За селением Базиаш нас уже со всех сторон обступила Югославия.
Солнце вставало неизменно за кормой. Но, конечно, холодное, ноябрьское солнце. Того и гляди, Дунай мог стать. Зато, Ийка, какое тепло шло к нам с обоих берегов! Нас здесь называют не иначе, как старшие братья. Югославы же славяне, понимаешь?
(Так что я вроде старшего брата тому югославу из Велике Градиште!)
А в Смедерово, где грузили на баржи уголь для Белграда, на причал пробился поп (но, Иечка, прогрессивный поп, хоть длинноволосый и в рясе, как полагается, однако перепоясан патронной лентой и маузер на ремне — бывший партизан!). Вдруг он до того разгорячился, что облапил нашего начальника штаба, что-то крича по-сербски. Танасевич пояснил нам: говорит, мы одна большая семья с русскими. Раскинулась эта семья от Ядрана до Япана. Оказывается, Ядран — это Адриатическое море, а Япан — Японское. Какова семейка-то!
Нет, очень жаль, что тебя нет со мною. Костры горят на берегу во время наших ночных стоянок. Изо всех ближайших к реке селений приходят люди посмотреть на нас, тащат в высоких корзинах всякую снедь, все лучшее, что есть в доме.
На одной из стоянок я познакомился даже с черногорцем! (Наш начальник штаба Кирилл Георгиевич объяснил, что партизанская война, постоянное передвижение людей по стране привели к тому, что в Подунавье, кроме сербов, оказалось немало и черногорцев.)
Рослый — на две головы выше меня — молодой партизан с трофейным автоматом, висящим на груди, поздоровался со мной за руку, помолчал, потом неожиданно спросил:
„Пушкина знаешь?“
Я удивился. При чем тут Пушкин?
Тогда, немного отступя, мой новый знакомый продекламировал:
„Черногорцы? Что такое? —
Бонапарте вопросил: —
Правда ль: это племя злое,
Не боится наших сил?“
И, выдержав паузу, пояснил с достоинством:
„Я — черногорец“.
Подумай, Ийка, стихи Пушкина — как своеобразная визитная карточка! Пушкин служит связующим звеном между нами, двумя славянами, людьми, никогда не видавшими и не знавшими друг друга: русским военным моряком и черногорцем-партизаном!
Вот когда я особенно гордился тем, что я русский! Но я очень гордился прежде всего тем, что я советский.
„Это наше будущее идет по Дунаю“, — сказал при мне один рыбак в селении Добриня, показывая на караван.
Как понимать его слова?
Мы долго спорили об этом с моим соседом по каюте.
„Открытие судоходства на Дунае возрождает экономику Югославии“ — так говорил мой сосед, и правильно говорил.
Но я думаю, что слова о будущем можно толковать значительно шире.
Иногда мне представлялось, что я совершаю путешествие во времени.
Не напоминают ли о нашем восемнадцатом годе, спрашиваю я себя, эти патронные ленты, перекрещенные на груди партизан? Не похожа ли на наших первых комсомолок эта девушка в красной косынке и с коротко подстриженными волосами?
Но то, что для нас стало уже прошлым, — настоящее для югославов. И они, в свою очередь, узнают, хотят узнать в нашем настоящем черты своего будущего.
„Сравнение напрашивается само собой, ну как ты не можешь понять? — втолковывал я соседу. (Он добрый малый, но, между нами, не блещет быстротой соображения.) — Наши тральщики пробивают в минированном Дунае новый фарватер. Они ведут за собой вереницу кораблей, подобно тому как весь советский народ прокладывает в будущее путь братским славянским народам“.
Вот почему нас осаждают вопросами жители Подунавья. Они никогда еще не видели советских людей. Им все интересно, каждая мелочь нашей советской жизни.
Я рад, что благодаря капитан-лейтенанту мы сразу же смогли показаться перед югославами с самой лучшей стороны — то есть в нашей повседневной работе, в преодолении этих американских, английских и немецких мин…
…Ийка! Только что я узнал, что мы наконец оценены как первооткрыватели! Наш труд запечатлен на карте!
Танасевич с улыбкой показал мне небольшую карту, которой пользуется болгарский лоцман Горанов. Среди многочисленных пометок на ней возникла еще одна. Вдоль Дуная, на участке между Молдова-Веке и Белградом, очень старательно, печатными буквами, выведена надпись: „Русский фарватер“. Такое наименование дали нашему обходному фарватеру эти неуступчивые упрямцы, ныне полностью убежденные, дунайские лоцманы. Что ни говори, а лестно!
С этой картой я побежал к капитан-лейтенанту — первым хотел его порадовать. К сожалению, он на катере начальника штаба, проверяет интервалы между судами при переходе от одного берега до другого. Пришлось оставить развернутую карту на его письменном столе. Пусть как войдет в каюту, так сразу и увидит! Интересно, какое лицо сделается у него?
…Я много думаю эти дни о капитан-лейтенанте. Конечно, он минер по призванию: обстоятельный, точный, абсолютно владеющий собой. Но всегда ли был таким? Вот что интересно. Или это профессия минера так сформировала его характер?..
Но извини! Временно прерываю. Мы приближаемся к Белграду…»
Тральщики, а за ними и суда каравана миновали разрушенный мост.
Впереди Белград. За Белградом фронт. Корабли двигаются прямо на закат, будто в жерло пылающей печи.
Но печь догорает. Кое-где уголья уже подернулись сизым пеплом.
Кичкин и Петрович, свободные от вахты, стоят на баке.
— Сколько перемен в моей судьбе произошло! — задумчиво говорит Кичкин. — По ту сторону Железных Ворот я был совсем другим, верно?
— Ростом, что ли, повыше стал?
— Не смейся, Петрович. Для меня это важно.
— В общем, прошел Железные Ворота и сразу переродился, так?
— Не только Железные Ворота, Петрович, но и Молдова-Веке. В жизни каждого человека, наверное, есть своя Молдова-Веке.
— Просто повзрослел наконец. Это пока непривычно тебе, вот и расфилософствовался.
— Может быть, — кротко отвечает Кичкин.
На реях судов взметнулись праздничные флаги расцвечивания. Стодвадцатикилометровая минная банка позади. Вдали видны уже дома городских окраин.
— А какой я был фантазер, Петрович! До Железных Ворот. Больше всего, знаешь, мечтал «свалиться на абордаж»! Видел себя стоящим у боевой рубки бронекатера, с протянутой вперед рукой, может быть даже окровавленной, наспех забинтованной. Совершал какой-то подвиг — но обязательно на глазах адмирала, командующего флотилией! И погибал, провожаемый громом орудийных залпов. Скажи, не глупо ли?
— По-разному можно войти в историю. — Петрович прячет улыбку, потому что сейчас пародирует приподнятый тон своего друга. — Можно вбежать на редане, подняв бурун за кормой, как вбегает в гавань торпедный катер! Но можно втянуться торжественно-неторопливо, что в настоящее время и делает наш караван.
— Ну вот, опять остришь…
В столицу Югославии головные корабли вошли поздним вечером.
Город высоких белых зданий и крутых спусков как бы расступился перед ними.
Кое-где уже зажглись уличные фонари. Значит, держатся еще белградцы? Последние лопаты угля добирают на своей электростанции?
Несмотря на позднее время, тысячи, десятки тысяч встречающих колышутся на пристани, набережной и улицах, прилегающих к Дунаю. Они ждут уже давно. О подвиге советских минеров стало известно задолго до появления первых кораблей.
Дежурные с повязками на рукавах, взявшись за руки, сдерживают напор толпы. Над головами взлетают шляпы, мелькают платки.
— Живио![8] Да здравствуют русские военные моряки, живио!!!
Подняв полный мальчишеского обожания взгляд на Григоренко, который стоит на мостике, Кичкин говорит робко:
— Вас приветствуют, товарищ капитан-лейтенант!
— Почему же именно меня? Нас всех.
— Нет, вас особо. Ведь это вы решили загадку Молдова-Веке. Живио — иначе долгой жизни желают вам. Уж если столько человек желают — а их, смотрите, тысячи здесь… да что я, десятки тысяч, — значит, наверняка проживете сто лет!
Капитан-лейтенант улыбается, снисходительно и немного грустно…
— Как вспомню эту его улыбку, — говорит Кичкин, стоя па палубе рядом со мной, — сам бы себе, кажется, болтливый язык откусил! Сто лет, каково? А он через два месяца погиб…
Тральщик — в порту старинного венгерского города Вышград. (Может быть, называется так потому, что стоит выше Будапешта по Дунаю?) Снега уже давно нет. Веселая весенняя листва одела деревья и кусты на склонах. Но сейчас не видно ни деревьев, ни склонов. И Вышграда не видно. Просто чернеет у борта громада берега.
Фронт совсем близко, город затемнен. Ночь. Очень теплая, мартовская.
— Петрович сказал: «напророчил ты ему!» Правда, глупо сказал? А еще комсомолец…
С берега наносит порывами волнующие запахи: сырой земли, осенних сгнивших листьев, распустившихся пушистых почек. Почему-то метаморфозы в природе чаще всего происходят скрытно, по ночам.
Вот и пришла весна тысяча девятьсот сорок пятого года на Дунай!
Весна, которую уже не увидит наш Мыкола…
— А вы верите, что он погиб? — Голос Кичкина по-прежнему негромкий, задумчивый.
Я удивлен. Позавчера ездил из Вышграда в штаб флотилии. Там долго расспрашивал разведчиков, с которыми в январе Мыкола ходил в Будапешт. Все в один голос подтверждают, что после взрыва гранаты капитан-лейтенант, обливаясь кровью, упал на ступени лестницы. Но…
— Тела-то все-таки не нашли потом, — подсказывает Кичкин.
И снова молчание.
Вспыхнувший огонек папиросы на миг освещает лицо моего собеседника, хмурое, по-мальчишески толстогубое. Он стоит ко мне боком, облокотившись на леер, и разговаривает так, словно бы думает вслух.
— Видите ли, как вам сказать, товарищ Кичкин, — мямлю я. — Иногда верю, а иногда, признаться, не верю. Но, может быть, это потому, что я повесть о нем обдумываю, а для повести…
— Нет, а я всегда не верю! Иначе это чересчур несправедливо, нельзя же так. На дне неизвестную мину разоружил, потом минную банку от Молдова-Веке прошел, и ничего! А на какой-то лестнице в Будапеште — от собственной гранаты? Это же, согласитесь, чушь, нелепо! Но я рад, что иногда вы тоже не верите. Я ведь об этом никому, только вам. Кирилл Георгиевич сейчас в Турну-Северине, а Петрович все равно не поймет. Еще мистикой меня начнет попрекать. Но я именно потому, что очень несправедливо, нелогично…
Он продолжает сердито жаловаться на чью-то несправедливость, — я уже не слушаю его.
Ну что ж! Как начата эта глава, так пусть и закончится — в обрамлении ночи.
Длится ночь на реке. Хлюпает вода под днищем, с шелестом пробегает мимо борта. Молодой обиженный голос постепенно удаляется. Он возник во мгле и пропадает во мгле. Я снова один.
— А смерть всегда нелогична, милый Кичкин, — печально говорю я, хотя Кичкина уже нет рядом…
Но так бывает иной раз в жизни: трезвая логика фактов, почтенный здравый смысл пасуют перед необычным.
Выяснилось — спустя много времени, — что в нашем споре прав был не я, а юный фантазер Кичкин. Мыкола не погиб в Будапеште. Гитлеровцы успели вытащить его из горящих развалин — раненого, потерявшего сознание.
Однако лучше для него было бы погибнуть в Будапеште. Ему пришлось пережить в плену такие чудовищные испытания, по сравнению с которыми померкло все, что он пережил до этого…
В романе Л. Платова «Когти тигра», отрывок из которого напечатан в альманахе, вымысел тесно переплетен с фактами истории.
В основу глав «На пороге Севастополя» и «Загадка Молдова-Веке» положены действительные события, описанные Л. Платовым, в то время военным корреспондентом на Дунайской флотилии, совместно с тогдашним начальником походного штаба бригады К. Г. Баштанником в двух сериях очерков («Подвиг минного офицера Григория Охрименко» и «Фарватер»), которые были опубликованы в 1945 и 1946 годах в газете «Красный флот».
Подвиг беспримерного в военно-морской истории разоружения на дне моря немецкой мины неизвестного образца совершил один из выдающихся наших советских минеров Григорий Николаевич Охрименко. Ему же принадлежит и честь решения «загадки Молдова-Веке». Командуя в 1944 году бригадой траления на Дунае, он провел бригаду и следовавший за ней караван с боеприпасами для фронта и топливом для Белграда по немецким и англо-американским минам из Молдова-Веке до столицы Югославии. За это Григорию Николаевичу Охрименко, ныне капитану первого ранга, единственному из советских военных моряков присвоено звание Народного Героя Югославии.
В романе сохранены также подлинные фамилии некоторых участников этих событий: капитан-лейтенанта Баштанника, лоцмана Танасевича, старшины второй статьи Караваева, водолазов Болгова и Викулова.
Подвиг не должен остаться безымянным.