Приключения? Неужели это только погони, перестрелки или борьба с морской стихией, необитаемые острова?.. А впрочем, это действительно так — и погони, и перестрелки, штормы и кораблекрушения, необитаемые острова, подвиги разведчиков, партизанские будни. И, конечно же, революционное подполье.
Приключения можно выдумать. Так выдумать, что современники доверят каждому слову. Робинзон Крузо — гениальная выдумка, которая обошлась английскому Адмиралтейству в тысячи фунтов стерлингов. Искали остров, искали Пятницу, и никто не верил, что это только фантазия.
Никто не поверил в подвиги барона Мюнхгаузена, но все читали, читают и будут читать с удовольствием о его похождениях.
Но бывает и так, что автор ничего не придумал. Он просто рассказал о людях и событиях. Рассказал только о том, что было. Такой рассказ авторы обычно именуют документальным.
Мне давно хотелось написать не просто документальную повесть о большевиках-подпольщиках, «техниках» революции, но повесть именно приключенческую.
Но вот незадача — мои герои меньше всего заботились о том, чтобы на их долю выпадали приключения, даже наоборот, они очень заботились, чтобы приключений с ними случалось как можно меньше.
Однажды в архиве Октябрьской революции попало мне в руки письмо. Вернее, обрывок письма — у него не было ни начала, ни конца. Ну, думаю, найдена проверенная опытом сотен писателей завязка для приключенческой повести. Читатель, правда, может сказать: «Старо, знаем мы эти письма без начала и конца!..»
И все же я решил рискнуть.
Вот этот отрывок:
«…мне сообщили Ваш адрес. Обрадовался неимоверно, и скорее за письмо. Сел, обмакнул в чернила перо… О чем же написать? Ведь столько лет минуло! О себе? Это потом. Меня так же, как и Вас, Мирон, из тюрьмы освободила революция. Только я отбывал срок в Орле, а Вы в Сибири.
Хочется чего-то задушевного. Может быть, просто воспоминаний о тех немногих днях, которые мы провели вместе. Вы удивлены? Вам кажется, что мы просто случайно сталкивались?
Нет, не случайно. Ведь я Ваш крестник, я всегда хотел быть похожим на Вас.
Но, дай бог памяти, с чего это все началось?..»
Я точно не уверен, что автор этого письма тот, о ком я думаю. Поэтому я не хочу называть его подлинное имя. Зато Мирон — это наверняка Василий Николаевич Соколов. Мирон — партийная кличка.
Соколов — Мирон прожил большую, интересную жизнь, стал заметным писателем, оставил великолепные воспоминания о своей революционной страде. Вот эти-то воспоминания и легли в основу моей повести. Я их немного изменил, немногое добавил из других источников, а кое-что и домыслил.
Так как там: «Но, дай бог памяти, с чего это все началось?..»
Кажется, пора бы уже россиянам привыкнуть к железным дорогам. Так нет же! Студенты, врачи и коммивояжеры, мелкие адвокатишки и даже крестьяне чувствуют себя в вагонах превосходно. А вот представители «сливок общества» все еще с опаской поглядывают на неуклюжий паровоз. Их тревожат и рельсы, и колеса. Бог их знает, ведь даже у экипажей ломаются оси, и тогда седокам бывает плохо. А ведь коляски едут по земле, да и лошади все же живые существа…
До отхода поезда от берлинского вокзала остаются считанные минуты. Пассажиры заняли свои места, облепили открытые окна. А Прозоровские, крупные помещики и домовладельцы из Виленской губернии, все еще лобызают своих возлюбленных чад — сына Владимира, студента Академии художеств, и дочь Зинаиду, гимназистку последнего класса.
Мадам Прозоровская настояла на том, чтобы от Женевы до Берлина дети ехали под родительским присмотром. Но в Берлине придется расстаться. Она должна хотя бы на день-два задержаться в столице Германии — тут такие врачи!.. Ах, дети, дети! Она понимает, им нужно ехать, занятия уже начались. И все же, может быть, купить билет, пока еще не поздно? Баулы уложены, гостиница рядом. Володя такой заботливый сын, он сам упаковывал весь багаж, перетянул ремнями, пока она с мужем изучала рекламные объявления.
— Не дури, — зло шепнул на ухо супруге Прозоровский. — Не маленькие… Доберутся!
Пышноусый дежурный торжественно ударил в медный колокол. Это уже второй звонок к отправлению. Перрон загомонил. Последние напутствия, поцелуи, пожатия рук…
А вот и третий удар. В ушах Прозоровской он прозвучал, как погребальный колокол. Паровоз закряхтел, злобно выплюнул сгусток черного дыма, расправил белые усы…
Володя Прозоровский свесился из окна, замахал обеими руками. Его стащила на диван сестра. Но берлинский вокзал уже поглотил родителей.
Вагон первого класса. Двухместные купе, всюду бархат, плюш, пыль.
Владимир поудобнее устроился на диване, вытащил из кармана какую-то тонкую брошюру и сделал вид, что мир для него не существует.
Но он не читал. Он трусил. Самым постыдным образом дрейфил, но пока еще пытался это скрыть от Зинаиды. Там, в Женеве, все казалось просто и, во всяком случае, так романтично! Студенческие кафе. Пикники в горах. Бесконечные пустые разговоры, во время которых нельзя молчать, иначе прослывешь бог знает кем. И бравада. Наверное, она в крови у интеллигентов. Правда, романы Купера, Майн Рида, Войнич тоже кое-что значат. Но Овод не бравировал, и Кожаный Чулок тоже делал все тихо, спокойно, сам же оставался в тени. Стыдно: студент, а все еще живет какими-то детскими фантазиями!..
Перед отъездом из Женевы два латыша, фамилий они не назвали, попросили зайти в Берлине по одному адресу, дали пароль. Зашел. И вот теперь его трясет от страха. Конечно, он должен был отказаться… И не смог. Когда явился в гостиницу с увесистой пачкой, то, как вор, шмыгнул мимо портье. Слава богу, родителей и Зинаиды не было.
Запихнул всю литературу в огромный родительский баул. Его напрасно таскают, ни разу не раскрывали. Теплые вещи не понадобились. Часть жакетов и фуфаек пришлось переложить в свой чемодан, свои вещи — к Зинке. В общем, перепаковал весь багаж. Мать сначала удивилась, а потом даже растрогалась.
Если бы не Зинка, он знал бы, что делать. И пусть он будет жертвой… Но Зинка! Она ничего не знает. Может быть, сказать? Разревется, устроит истерику, а потом на первой же остановке сбежит давать телеграмму мамочке — с нее станется!
Володя устал от тревог и не заметил, как уснул. Проснулся оттого, что кто-то щупал ему лоб.
— Ты заболел?
Владимир узнал голос сестры. Успокоился.
— С чего это ты взяла?
— А ты во сне разговаривал. Бормотал о том, что мама чего-то не знает… Ругал жандармов… И все время вспоминал про большой баул.
Началось! Владимир зло повернулся на другой бок, закрыл глаза. Но сон теперь уже не шел. А голова быстро распухла от беспокойных мыслей. Проговорился во сне! Не может быть! Никогда раньше не разговаривал. А что, если Зинка о чем-то пронюхала и теперь хитрит, наврала с три короба, авось клюну?
— Володька, ты зачем в мой чемодан запихал мамину кофту?
— Отстань, я ничего не запихивал…
— Ну и врешь! Я еще вчера полезла, увидела твои вещи и эту кофту. Хотела ее положить обратно в большой баул, развязала его, а там…
— Что там?
— Сам знаешь! И нечестно от меня скрывать. Думаешь, я не замечала твоих похождений в Женеве? Все знаю. Знаю, что тебе в Берлине какие-то книжечки передали. Видела их в бауле…
Собственная сестра — в роли шпика! Дожили, называется! Зинаида зажгла свет, уткнулась носом в темное окно.
Обиделась? А может быть, ждет первой станции, чтобы дать в Берлин телеграмму? Владимир притворился спящим.
Наверно, такая телеграмма была бы наилучшим выходом. И завтра он снова беспечно стоял бы у окна, курил, любовался видами, неторопливо ведя взрослые разговоры с попутчиками…
— Володька, — Зина говорила шепотом, — а у тебя с собой есть еще книги, такие же?
Сказать, что есть — неправда: у него всего пять-шесть брошюрок и пара книг, — но Зинка поймет тогда, что он испугался и малодушно подставил под удар родителей, пусть выкручиваются, а он ни при чем.
— Знаешь, у меня есть план…
— Какой план?
Зинаида соскочила с дивана, подсела на полку к Володе и зашептала. Она шептала долго, не давая брату перебивать, захлебываясь словами.
— Ну ладно, попробуем… Только, чур, если что сорвется, ты ни телом, ни духом, знать не знала, ведать не ведала. Согласна?
Она согласилась.
Из Костромы нужно удирать. Раз уж попал на мушку полиции, она в покое не оставит. Что и говорить, вывод малоутешительный.
Соколов даже расстроился.
Куда удирать-то? Здесь, в родных местах, его, неудачливого домашнего учителя, пригрели в земском статистическом бюро. Здесь он знает всех. Здесь он начинал свою жизнь революционера. Вернее, только-только начал. И вот нужно, что называется, «задавать лататы».
За пределами Костромы он бывал редко. Конечно, кое-кого знает, но смогут ли эти знакомые помочь с работой, устройством в чужих местах?
Эх, если бы ему только померещилось, что за ним следят! А может быть, никто и не следит? Ведь по справедливости, эка персона! Да стоит ли он филерского жалованья?
Вспомнились наставления Буяныча, рабочего, высланного за пропаганду из Питера: «Если опасаешься, что за тобой увязался „хвост“, выберись из города в поле. Там „подметке“ прятаться негде. Если умный, то отстанет, а дурак — все одно попрется за тобой. Тогда улучи момент, обернись и шагай навстречу. Разгляди хорошенько. А при случае — наложи и по шеям…»
Совет, конечно, лихой, но попробовать можно. И что-что, а «наложить по шеям» — бог силой не обидел. Ну, а если попадется умный? Тогда считай, что совершил загородную прогулку, воздухом подышал. Да, невесело, и все же искушение велико.
Посмеиваясь над собой, Соколов бродит с таинственным видом по городу. Заскочил к двум-трем знакомым. Потом с оглядкой вышел на окраину, туда, где уже поднялись зеленые стебли ржи.
Полем шел недолго. Оглянулся — никого. А может быть, и правда померещилось? Хорошо бы! Но вернее, попался филер не дурак. Вот это уже скверно!
Соколов присел на бугорок, задумался. Он никак не мог понять: если все же привязался «хвост», то почему именно к нему? Ведь в Костроме живут люди, куда более «опасные». Тот же Полетаев или Александров. Но за ними не следят, сам проверял. Может быть, жандармы его с кем-то спутали?
Как, однако, плохо, что никто в Костроме толком не занимался изучением повадок полиции и жандармов! Вот у народовольцев этим специально ведал Александр Михайлов, «Дворник», и инструктировал товарищей. А у них все тот же Буянов. Требует конспиративности. А что это за штука такая, и сам знает только понаслышке. «Изучай, — говорит, — проходные дворы, не храни дома нелегальщину, не появляйся на улице со свертками». И все в том же духе. Смех и грех! В баню-то сходить надо — значит, сверток с бельем обязательно под мышкой торчать будет. Или там в лавочке что купить…
Что же касается литературы, то в Костроме не только нелегальной, а просто порядочную книгу достать — событие…
Ну, а если пойти на хитрость?
Соколов еще раз оглянулся, потом торопливо полез в карманы и стал вытаскивать из них всевозможный бумажный хлам. Сложил в кучку, поджег. Потом, словно испугавшись, быстро затоптал костерик в торопливо пошел к лесу.
Если за ним все же следят, то это сейчас выяснится!
Не доходя до леса, Соколов метнулся в кусты и упал на землю. Полежал минуту, прислушался. Тишина. Поднял голову — перед глазами качаются стебли ромашек и ветер еле слышно посвистывает среди трав. Зелень мешает разглядеть тропинку и только что покинутое поле ржи. Нужно приподняться, но не хочется вставать. Так хорошо слушать ветер и травы!..
Соколов старается обмануть себя. Ему не хочется увидеть шпика, разгребающего пепел костра…
Соколов встал, раздвинул кусты. Чуть волнуется зеленая рожь. Нет ни филера, ни просто прохожих, и заливисто стрекочут кузнечики…
А все же нужно, хотя бы на время, уехать из Костромы. Сабанеев из Пскова прислал приглашение в местную статистику.
Уже час они торчат на пограничной станции. Русские таможенники и жандармы осматривают пассажиров второго и третьего классов. У тех, кто едет первым, только бегло проверили документы.
Но почему они не осмотрели как следует чемоданы? Или это сделают потом, при посадке на русский экспресс?
Володя нервничает. Конечно, они с Зиной «не внушают подозрений». Такие молодые, чистенькие, ухоженные… Не то что длинногривые студенты, подсевшие в поезд где-то у самой границы. Их вещи не только осматривают — перетрясают каждую, вспарывают подкладку, заставляют снимать сапоги. Какого-то господина, уже немолодого, отвели в сторону и оставили под охраной жандарма. Володя не находит себе места. Они придумали такой славный ход. На таможне в их чемоданах находят несколько запрещенных изданий. Зинаида ревет и проговаривается, что их родители едут следом, а теперь они им на глаза не покажутся… Их задерживают, это само собой разумеется. Приезжают родители. Отец наверняка закатит скандал и тем самым убедит жандармов в своей лояльности. Папа — генерал в отставке, его вещи просто постесняются осматривать. Конечно, дома тоже будет не сладко, но это неважно — на днях он все равно едет в Петербург…
План казался еще этой ночью таким хитроумным!
Жандарм приглашает пассажиров переходить в русский состав, услужливо подтаскивает чемоданы. Ему помогают таможенники и какие-то верткие молодые люди.
Нужно идти! Зинаида решительно подхватывает свой чемоданчик. Поравнявшись со стойкой, за которой торчит таможенник, раскрывает.
Таможенник делает протестующий жест.
Володя резким броском ставит свой чемодан на стойку — от удара замок щелкает. Крышка отскакивает. На пол высыпается пара книг, три брошюрки, брюки, фуфайки, рубашки. Таможенник торопливо выскакивает из-за стойки.
— Не беспокойтесь… Сейчас подберу, у нас тут чисто…
Ловкие руки аккуратно уложили рубашки, брюки. Чиновник быстро собрал книги и стал размещать их в чемодане.
— Одну минуту, молодой человек, — прозвучал за спиной голос — грубый, с повелительными интонациями.
«Ну, вот и все», — теперь Володю уже колотило в нервном ознобе. Он забыл и свои имя и фамилию, куда едет.
— Я вас спрашиваю, чьи это книги. Ваши?
— Мои-с!
И это униженное «с» тоже выскочило от страха. Что он наделал, что наделал! Увидел, что их хитроумный план попросту не пригодился, значит, надо было тихонько поставить чемодан. Таможенник не стал бы досматривать. А он грохнул!.. Опять бравада! Со страха, конечно. Теперь задержат. А когда приедут родители, кто знает, хоть они и первым классом прибудут, но… Что он наделал!
— Почему вы молчите? Я спрашиваю, кто дал вам эту мерзость и куда, кому вы ее везете?
Владимиру вдруг все стало безразлично. Он уже не дрожал. Не все ли равно! Теперь для него закрыта дорога в Вильно, в Петербург, академию. Тюрьма, ссылка, а может быть, и каторга.
— Ну, что ты не отвечаешь?.. Володя! — Зина плакала рядом, а он и не заметил, как она снова очутилась в таможенном зале.
Дура, сама же придумала этот идиотский план, а теперь ревет! А он тоже хорош: принял бабскую выдумку за иезуитскую хитрость. Да и перед сестрой покрасовался — мол, иду на жертву ради идеи, свободы! А сам ни одной брошюры так и не успел прочесть. Какие там идеи проповедуются, понятия не имеет. Он всего-навсего почтальон, а не борец, не герой! И мученического ореола тоже не будет…
Но тут Володя вспомнил, что литературу он должен передать по адресу в Вильно, и вновь ощутил приступ страха. Так вот почему этот жандарм так допытывается, кому передать! Он знает, что такой груз везут из-за границы не для того, чтобы потом поставить его у себя в книжном шкафу. Значит, не просто тюрьма. Он слышал о том, что тех, кто молчит, пытают.
— Ну что ж, молодые люди, придется вас задержать и препроводить. Кстати, как вы изволили себя величать — Прозоровский? Уж не Константина ли Егорыча сынок?
Володя кивнул головой. Жандармский офицер только руками развел.
— Как же, как же, знаю вашего батюшку, действительный статский советник, всеми уважаемый человек — и… такой пассаж! Вот что значит без родительского присмотра пускать детей за границу…
— Неправда, папа и мама были с нами, они завтра или через два дня тоже будут здесь… — Зину душили слезы, и она разревелась уже по-настоящему.
— А вот и отлично, вот и славно… Вы подождете родителей здесь, под нашим присмотром. Веретенкин, проводи!
Жандарм подхватил Зинин чемодан. Кивнул Володе на дверь.
Маленькая каморка, две железные койки, грязные одеяла. В дверях щелкнул замок. Зинаида завыла в голос.
— Ну чего ревешь? Ведь все идет по твоему плану!
— Ду-у-рак!
— Ну, а теперь рассказывайте! — Лепешинский удобнее пристроился в кресле, закинул ногу за ногу.
Соколов пожал плечами. О чем ему, собственно, рассказывать? Ведь у него за плечами, кроме четверти века жизни, нет никаких особых заслуг. Даже элементарного опыта, который необходим всякому, кто желает стать революционером, у него нет. Ну, пропагандировал среди костромских ткачей — не бог весть что! Агитировал и в колонии малолетних преступников, где три года прожил воспитателем. Ну, пожалуй, и все.
Образованием он тоже блеснуть не может. Конечно, кое-что прочел. Но читал сумбурно, все, что доставал: Милль и Прудон, Маркс и Плеханов, Бокль, Спенсер. И, чего греха таить, часто не понимал прочитанного. Учился хорошо и даже учительскую семинарию окончил одним из первых, но в роли домашнего учителя и воспитателя провалился с треском — не умел держать вилку и разговаривать по-французски.
Пантелеймон Николаевич Лепешинский тем временем внимательно разглядывал Соколова. В свои двадцать пять лет мужичина видный. Не очень высок, плотно сбит, наверное и силенка имеется. Умное лицо, а в глазах черти пляшут. Такие лица хорошо запоминают филеры. Правда, в Пскове полицейские нравы очень патриархальные. Если ты по первому разу изгнан из Петербурга под надзор полиции, то почти наверняка попадешь в Псков.
Здесь таких изгнанников хоть пруд пруди, не город, а какая-то «поднадзорная свалка». Охранки в Пскове нет. Местные же жандармы на все махнули рукой — разве уследишь, когда поднадзорных сотни. К тому же Псков не Москва и не Питер. Здесь нет пролетариата, готового к забастовкам и стачкам. В Пскове промышленности-то — один свечной не то заводик, не то мастерская. Какие уж тут стачки! Отданным на попечение полиции только и остается, что говорильней развлекаться. Но тут уж филеры не помогут, их в дома не пускают.
— Ну, что же вы молчите?
— Да как-то неожиданно все… «Говорите»!.. А о чем, собственно?
Лепешинский отметил, что его собеседник не так прост, как может показаться с первого взгляда. Действительно, о чем ему говорить с едва знакомым человеком? Конечно, за Соколовым наверняка числятся «противоправительственные деяния». И надо думать, деяния сии достаточно громкие, иначе Соколов из Костромы не сбежал бы. Но тем меньше у него оснований рассказывать о своем прошлом первому встречному.
А с другой стороны, хочется этого человека приобщить к «искровской вере». Но как, как? Ведь Лепешинский тоже не имеет права сообщить Соколову, что Владимир Ильич Ульянов сам наметил Псков одним из пунктов, куда будет стекаться вся нелегальная литература, откуда по России будет расходиться пролетарская газета «Искра». Лепешинский агент этой газеты, но об этом знают немногие.
И все же в конце концов разговорились. Уж и вечер затемнил окна, ужин остыл, а им не хочется прерывать разговор. Лепешинский убедился, что его собеседник напорист, умен, наблюдателен. Очень ехиден и за словом в карман не лезет. Но сколько еще всякой шелухи у него в голове! Вот что значит провинциальный самоучка!
Пантелеймон Николаевич старался «вправить мозги» этому приглянувшемуся ему человеку. И кое в чем преуспел.
Поздно ночью договорились, что Соколов возьмет на себя «технику». То есть будет добывать бланки паспортов для нелегалов, получать, перепаковывать, а иногда и развозить в разные города литературу. Да мало ли еще какие обязанности лягут на плечи заведующего транспортно-техническим бюро. Должность-то какая громкая!
Соколов был доволен. Вот это настоящее дело! Не то что пропаганда среди малолетних преступников.
У Василия Николаевича дел по горло. В Псков зачастили подпольщики. И всем требуются новые виды на жительство. Те, кто собирается осесть в России, нуждаются в «железках», то есть в подлинных документах. Липы, фальшивки для них не годятся, копии паспортов умерших тоже. Соколову приходится изощряться. Главное — приобрести чистые бланки. Он покупает их у не очень-то щепетильных чиновников мещанской управы.
Василий Николаевич не имел привычки спрашивать прибывающих товарищей об их подлинных именах, с него было достаточно и пароля. В паспорт вписывал имя человека, действительно существовавшего, но никак не затронутого подозрениями полиции.
И вскоре у Соколова появилось немало крестников — Носков, Шеколдин и другие. Паспорта у них были «железные».
Зато с транспортом литературы хлопот не оберешься.
Это был какой-то кошмар. Отец изрыгал проклятия, угрожал запереть дома, даже выпороть на конюшне! Маман ломала руки и без конца твердила: «Мы опозорены, мы опозорены!..»
В конце концов жандармам и таможенникам все надоело. Они не рады были, что затеяли этот «педагогический эксперимент» с домостроевскими выводами.
Провинившихся чад отпустили, но пригрозили: чуть что и тогда ни мама ни папа…
Щедрые чаевые сделали чиновников любезными. Баулов, конечно, никто не досматривал.
Итак, что бы там ни было, а можно считать, их хитрость удалась. Хотя Володя понимал, что и без этого спектакля родительские баулы не стали бы ворошить.
…Через несколько часов Вильно, и Владимира уже гложут иные тревоги. Сегодня же, ну в крайнем случае завтра утром он должен избавиться от этой проклятой поклажи. Сжечь, утопить, выбросить, наконец, куда-либо на свалку, но только так, чтобы родители и не пронюхали. Об адресе, пароле он и не вспоминал. Двое суток взаперти, знакомство с жандармами… нет уж, увольте, он, может быть, и романтик, но в ином, ином жанре!
Романтика! Она почему-то выглядит для Владимира бестелесной, но необыкновенно красивой. В ней что-то ускользающее, немного грустное и… черт ее знает, что еще! Во всяком случае, от его романтики не пахнет смазными жандармскими сапожищами и клопами… Ему и сейчас кажется, что они ползают по телу.
Ну, вот и дома… Отец сразу же заперся в кабинете. Маман слегла. Мигрень. Охи, вздохи. Зинка бродит по комнатам как ни в чем не бывало — вот ведь бесчувственная! А вообще — молодец! Володя же чувствует себя нашкодившим первоклассником, которого поставили в угол и пригрозили розгами.
Дворник втащил чемоданы, баулы, корзины. Сейчас придет горничная, начнет разбирать… Ну и пусть разбирает. Она дура. Наверное, и читает-то по складам. Лишь бы отец не вылез из кабинета… А маман слегла по крайней мере до ужина.
— Володька, ты что, забыл?
— Отстань!
— Маша на кухне, у нас повариха больна. Давай развязывай, а я постерегу.
Опять Зинка права. Пока горничная хлопочет над кастрюлями, ей не до чемоданов. А когда сядут за стол, кто знает, что взбредет в голову прислуге?
Владимир нервничает, дергает ремни, руки слушаются плохо… Слава богу, он все запихал в один баул!
Ну, кажется, обошлось. В мезонине есть укромное место, до завтра туда никто не заглянет…
Обедали молча, едва притрагиваясь к еде. Так же молча разошлись по своим комнатам. После обеда горничная взялась за багаж…
Володя с облегчением захлопнул балконную дверь. Он еще сегодня должен найти место, куда завтра чуть свет сплавит эту нелегальщину и забудет о ней.
В саду по-осеннему тихо-тихо. Только иногда сорвется с ветки умерший лист и долго кружит в воздухе, словно ему не хочется падать на холодную землю. Когда-то, в детстве, сад казался большим, таинственным, со множеством укромных уголков.
А вот теперь он их не находит. Может быть, встать ночью и выкопать в саду яму? Нет, не годится. Садовник живет у них столько лет, сколько Володя себя помнит… Как бы тщательно он ни засыпал яму, этот молчаливый литовец сразу обнаружит и, конечно, доложит барину. И на помойку нельзя. Вот бы сжечь! Но как? Печи в комнатах еще не топят. На кухне?.. Ну, это глупости.
Зло хлопнув калиткой, Володя выходит на улицу.
А что ему делать на улице? Не потащит же он этот тюк к реке, чтобы утопить? Или за город — разложить костер…
— Володя!
Владимир оборачивается в испуге. Господи, он не узнал Зинкиного голоса.
— Что ты будешь делать с тюком?
— Отвяжись!
— Думаешь, я не видела, как ты облазил весь сад, потом грохнул калиткой? Твои брошюры и газеты нужно снести тем, кому их адресовали. Давай я пойду!
— С ума сошла!..
— Ну куда, куда ты их денешь? А потом, это нечестно. Вот уж не думала, что ты такой трус!
— Тоже героиня! А как два дня ревела, помнишь?
— Володька, сколько тебе лет? Не понимаю. Ты всегда витал где-то в облаках. Ах, закат! Ах, симфония красок! Ах, ах! Ваятель! А вот у нас в гимназии нашли листовки, и девчонки никого не выдали…
— Уж не ты ли их принесла?
— Дурак!
Володя посмотрел на сестру с удивлением, словно впервые ее видел. Она моложе его на два года. Когда на ней гимназическая форма, — так ни то ни се. Но в платье, в белых туфельках на каблучках Зинка выглядит барышней на выданье. Как она выросла за год, который они провели врозь! О чем она думает, к чему стремится? Володя теперь этого не знает. А раньше они всегда мечтали вдвоем. Но за границей встречались только за столом и то не часто. Не поговорили. Обоим было некогда.
— Ну, решайся! Давай адрес и кого нужно спросить…
Владимир боялся поднять на сестру глаза. Стыдно. Стыдно потому, что он только что подумал: вот действительно возможность избавиться от литературы. Зинаида сходит на явку. Оттуда пришлют кого-нибудь, кто заберет нелегальщину.
— Да не трусь! Говори! И отправляйся домой, а то родители хватятся. Ведь они договорились приглядывать за тобой. А я вне подозрений.
— Аптеку Фишера знаешь?
— Конечно.
— Спросишь у аптекаря сто горчичников. Он ответит: «Зачем вам так много?» Ты должна сказать: «Ну, давайте дюжину». Поняла?
— Аптека Фишера: Сто горчичников. Давайте дюжину… Так? Я побежала.
— Да погоди ты! Расскажешь все, что с нами приключилось. Пусть завтра, так часов в десять, когда отец, как обычно, пойдет гулять, зайдут в сад. Только чтобы садовник не заметил. Я вынесу…
— Понятно, понятно. Иди домой!.. Нет, постой. Ну, кто-то там зайдет в сад… А как ты узнаешь, что это от них?
— Пусть сами придумают как.
— Ладно. Иди домой!
Как все оказалось буднично, просто! Зина нашла Фишера. Договорились, что ровно в десять в сад зайдет старьевщик с мешком. Ему Володя и отдаст тюк. Нужно только придать ему вид старых, рваных газет или лучше какой-либо связки поношенного тряпья.
Володя ждал, что явится этакий изнуренный, сгорбленный мужчина с бородой, нечесаный — старьевщики все такие, — а пришел совсем мальчишка. Курчавый, в косоворотке и начищенных сапогах. Спокойно взял тюк, который Володя тщательно обмотал тряпками, задрапировал старыми брюками. Положил в мешок. Улыбнулся…
И какой сегодня чудесный день! Словно не осень, а разгар лета. Зинка куда-то упорхнула с подругами. Отец все еще не разговаривает. Но, видно, уже отходит. Остается маман. Она смотрит с укоризной.
Иногда кажется, вот-вот заплачет.
Ничего. Он знает мать. Завтра она будет трещать без умолку и ругать отца за то, что тот молчит и дуется.
А все же и с ним, с Володей Прозоровским, случилось такое! Есть о чем рассказать закадычным друзьям в академии.
Невыспавшийся, голодный бродит Василий Николаевич по улицам. Еще очень рано. Закрыты трактиры и чайные. Конечно, можно было бы посидеть на вокзале. Но вокзалы всегда находятся под наблюдением полиции, лучше не искушать судьбу.
На явочной квартире, наверное, еще спят. Соколов уже дважды прошел мимо нужного ему дома. В первый раз просто не поверил, что явка разместилась в таком шикарном особняке. Но номер дома совпадает, и фамилия хозяина, выгравированная на медной доске, — тоже.
Наконец девять часов. Можно позвонить у парадного.
Открыла миловидная девушка в опрятном фартуке, с наколкой. «Горничная», — догадался Соколов и почему-то сконфузился. Отправляясь в Вильно, он специально надел сапоги, кепку и старое пальто. Наверное, этот маскарад был излишним. Теперь же он мнется в передней.
— Будьте как дома, товарищ!
«Товарищ» — это слово действует магически. Василий Николаевич проходит в гостиную. Великолепная мебель красного дерева, окна затянуты тяжелыми шторами, на полу ковер, уютно потрескивает огонь в камине.
Горничная оделась и куда-то ушла. Наверное, предупредить комитетчиков о его приезде.
В доме не слышно ни звука. Соколов утонул в мягких подушках дивана. Бессонная ночь повисла на веках. Окружающие предметы стали расплываться, и он уснул. Сколько он продремал, трудно сказать. Проснулся от какого-то шороха. Никого. И снова в глазах тускнеет комната. Но он еще не уснул. Это ведь не сон? Из-за кресла выглядывает человеческое личико, маленькое, с кулачок, и странное-престранное. Соколов чувствует, как у него на затылке шевелятся волосы. Тут не до сна!
Соколов встал с дивана. Из-за кресла выскочила крохотная обезьянка и уселась на камине.
Василий Николаевич стоял в растерянности. Куда все же занесла его нелегкая? Обезьяна, эта роскошь — и «товарищ»… Черт знает, кому ты здесь товарищ — хозяевам или их обезьяне?..
Хлопнула парадная дверь. В гостиную вошла высокая женщина. Она, видно, бывала здесь уже не раз. Обезьяна с камина перемахнула на ее плечо. Женщина рассмеялась. Ее смех предназначался обезьяне, но Соколову показалось, что женщина смеется над ним, над его нелепой позой.
— Здравствуйте, Мирон!
Василий Николаевич пожал руку. Мирон? Она знает его кличку? А он еще не успел к ней привыкнуть. Наверное, Лепешинский предупредил о его приезде.
Женщина откинула с головы платок. И снова Соколову пришлось удивиться. Женщина, которой он только что жал руку, стала просто неузнаваемой. Что-то необычное появилось в ее лице.
— Простите, я не знаю, как вас зовут. И не сердитесь, но я должен вас предупредить — не снимайте платок на улице и в присутственных местах…
— Почему?
Соколов подвел женщину к зеркалу. Та посмотрела и быстро накинула платок.
— Спасибо, я давно не смотрелась в зеркало…
— С краской нужно обращаться осторожно. Брови растут медленно, поэтому на них ничего не заметишь, черные и черные. А вот волосы у вас наполовину черные, сверху, а у основания белые-белые…
Женщина рассмеялась:
— Ну, нашему брату это не так страшно. Если и заметят, подумают: кокетка-неряха. Случись же такое с вами, не миновать участка. Но еще раз спасибо. Сегодня же подкрашусь. Моя белесая голова слишком выделяется.
Она резко оборвала смех. И тогда Мирон понял — молодая женщина совершенно седая!
Между тем связная сообщила, что человек, который принесет литературу, предупрежден и сейчас придет.
— Перепаковываться будете здесь. Хозяева уехали, горничная своя. А пока отдыхайте.
Она ушла. Соколов снова уселся на диван. Но сна уже не было. Горничная тоже куда-то вышла. Обезьяна, не обращая больше внимания на гостя, снова уселась на камине и стала приводить себя в порядок.
Прошел час. Но вот у подъезда позвонили. Горничная открыла. До Соколова долетели обрывки фраз: «Пароль, наверное», — подумал он.
В гостиную как-то боком не вошел, а втиснулся невысокий, очень молодой человек, чуть ли не парнишка, но на удивление полный. Поздоровался, извинился и исчез в соседней комнате. Василий Николаевич не заметил у него ни корзины, ни саквояжа. Нет, похоже, это не транспортер. Наверное, какой-нибудь знакомый горничной.
Минут через пятнадцать из той комнаты, куда удалился толстый парнишка, вышел худой, бледный юноша. Пиджак на нем висел, как накидка, брюки спадали двумя неуклюжими мешками.
Положительно этот дом полон неожиданностей! Соколов узнал юношу. Но куда девалась его толщина? Юноша улыбнулся:
— Свои жиры я оставил в той комнате, забирайте!
Мирон узнал, что здешние транспортеры предпочитают небольшие партии газет перевозить на себе. Они обматывают газетами руки, ноги, туловище. Потом перевязывают тонкой бечевкой. Конечно, в такой упаковке довольно неудобно передвигаться, но зато меньше риска, чем с корзинами или саквояжами. А книжки кладут за пазуху.
— Ох, уж эти корзинки! Однажды я вез одну от границы в Гродно. Извозчик попался — бестия из бестий, принял меня за контрабандиста и всю дорогу шантажировал. Выцыганил все деньги, кроме одной золотой пятерки. Но и ту пришлось сунуть в лапу таможенника. И вот я с корзиной ночью стою на набережной, и хоть вой… В корзине пуда три, я ее и поднять не могу. Денег, нанять извозчика, ни копейки. Пробовал корзину катить — но так докатишься до первого городового. И, знаете, меня выручило обилие карманов в мужском костюме. Я стал их методично вывертывать. И вдруг из одного вылетела монета и зазвенела на мостовой. Я, наверное, минут двадцать шарил рукой по камням, но нашел. К счастью, это оказался пятиалтынный…
Соколов уложил экземпляры «Искры» и книги в саквояж. Нужно было поспешить в Новгород.
Завтра снова в дорогу. Володя и так опоздал на целую неделю. Но это не страшно. А как хочется снова в Петербург, на Васильевский остров! Осенняя столица необыкновенно красива, если, конечно, не идет дождь. И снова лекции, студия. В этом году он решил серьезно заняться гравюрой. Ему нравится ее стилизованные, штрихованные контуры и какая-то лубочность, что ли.
Но это через несколько дней. А сегодня день визитов. Нужно навестить родственников, со всеми попрощаться. К родственникам он успеет, а вот с Лизой они договорились увидеться пораньше утром. Ее родители уехали в свое имение, дома только горничная. Лиза мечтает тоже попасть в Петербург и стать курсисткой. Хорошо бы! Они снова были бы вместе.
Володя едва дождался одиннадцати часов. Лиза обещала после первых уроков удрать из гимназии.
Вот и ее дом. Володя потянулся к ручке звонка, но не позвонил. Дверь открылась, и он нос к носу столкнулся… со старьевщиком! Только курчавый юноша был теперь без мешка и одет не в косоворотку, а в какой-то нелепый костюм. Пиджак чуть ли не до колен, и в него можно завернуть еще двоих таких же юнцов. «Старьевщик» сначала удивленно отпрянул, смутился. Неуклюже подтянул брюки и быстро зашагал прочь. Он тоже узнал Володю. Горничная, стоявшая за спиной юноши, тихо вскрикнула и исчезла.
Володя вошел в дом. Навстречу выпорхнула Лиза:
— Заходи, заходи… Дома никого, а гости нашей горничной сейчас уйдут.
«Гости? — подумал Володя. — Значит, их много?» В гостиной какой-то кряжистый мужчина застегивал саквояж. Он мельком взглянул на Володю и не то поклонился, здороваясь, не то попрощался. Наверное, попрощался, так как через минуту его уже не стало.
— Ну что ты стоишь, словно увидел привидение! Это родственники Сони. Тот, что помоложе, бывал у нее несколько раз, а вот этот какой-то странный, он, видно, впервые в приличных домах и до ужаса напугал Мими…
Володя ничего не ответил. Лиза, конечно, не догадывается, что в отсутствие ее родителей их дом служит явкой для подпольщиков! «Родственники»! Сказать ей? Может быть, и нужно сказать правду. Но только Володя открыл рот, как вспомнил — ведь в саквояже, наверное, унесли литературу, которую он привез из-за границы…
Нет, лучше уж он помолчит. Сегодня ему меньше всего хочется расстраивать Лизу.
Неаккуратно получилось. И как это он не заметил, что в доме барышня, а не одна горничная! Этот кавалер, конечно, из «благородных». Наверное, студент или вольный художник — волосы длинные и одет небрежно. И он не поверил в «родственников». А почему, собственно?
Мирон не стал искать разгадок. В Пскове нужно предупредить, что эта аристократическая явка ненадежная, хотя он почему-то уверен, что на сей раз все обошлось благополучно.
Когда-то «молодший брат» Великого Новгорода, Псков ныне стал чем-то вроде дальнего пригорода Петербурга и посему окончательно захирел.
Владимир Прозоровский вот уже второй день бродит по городу и никак не может настроиться на тот немного торжественный лад, который уместен, когда встречаешься с живыми памятниками древности.
Но в том-то все и дело, что эти знаменитые монастыри, соборы, палаты не живые. Только при очень большом усилии можно представить вечевые сходы, псковскую вольницу, в общем, тот дремучий, исторический Псков. Хотя нет, он не совсем прав. Вольницу в Пскове попечением столичных жандармов сохранили. За эти два дня Володя насмотрелся на нее. Правда, она чем то напоминает Запорожскую Сечь. Новоявленные сечевики одеты в живописные студенческие мундиры. Но озорства хватает, а уж кричат так, как, наверно, не кричали в древнем Пскове на вечевых сборищах.
И Володя тоже принадлежит к студенческому куреню.
После студенческих беспорядков в Петербурге его выслали в этот город. Да еще и под надзор полиции. Оказывается, тот жандарм на границе не для красного словца припугнул — донесение о попытке провоза литературы студентом Академии художеств пришло в столицу, в департамент полиции, и на В. Прозоровского была заведена папка. Он сам ее видел. Тощая папочка. Теперь в ней прибавилось документов.
Пока сидели в Крестах, человек по двадцать в одной камере, весело было. Пели песни и жестоко спорили. Только в тюрьме Володя понял, что он почти ничего не знает о революционном движении в России, его лидерах, его течениях.
И было стыдно. Хотелось слушать и слушать, набираться ума-разума. И он слушал. Но многого не понимал. Его пытались втянуть в споры. Он отмалчивался. И на него махнули рукой, и это тоже было очень обидно. Все «понимающие» и «непонимающие» получили поровну — высылку. Только некоторых просто выслали на родину, и не под полицейский, а под родительский надзор. А его и еще нескольких — сюда, в Псков. Три раза в неделю он должен являться в участок, отмечаться. Унизительная процедура! А как были удивлены его однокамерники, когда узнали, что за этим художником-тихоней, маминым сынком, уже числится провоз литературы.
Домой он еще не писал, но Зинаиде записку с товарищем переправил — она поймет. Да и поостеречься ей тоже не грех. А вот Лиза — поймет ли?
Володя гонит мрачные мысли. Квартиру он себе подыскал, деньги пока имеются. Но нужно работать. За этот год он очень преуспел в гравюре. Что ж, и в Пскове можно достать подходящее дерево или линолеум — инструменты у него есть. И все же теперь он уже не тот Володя-романтик. Ведь недаром русские революционеры величают тюрьмы университетами. И для него Кресты были университетом. Наверное, теперь он уже не сможет жить только ради искусства, не сможет стоять в стороне, когда улицы полны демонстрантов с красными флагами. Но ему еще нужно решить, с кем он — с молодыми народовольцами — социалистами-революционерами или с социал-демократами. Ведь он даже не мог ответить на вопрос жандармского следователя, какую литературу провозил год назад через границу.
Городские заборы, тумбы расцвели афишами: «В зале городского театра состоится спектакль „Контрабандисты“. Сочинение г-на Суворина».
Местная интеллигенция, армия поднадзорных переполошились. Как же, газеты уже давно донесли весть о крупных скандалах, которые сопровождали постановку этого спектакля на подмостках различных русских городов. Пьеса явно провокационная, с антисемитским душком.
Володя поначалу не собирался идти в театр — ему претили такие постановки. Но незадолго до премьеры к нему заскочил знакомый студент, рассказал, что местная интеллигенция собирается освистать спектакль и вообще будет заваруха. Оставил билет и свисток. Теперь, если он не пойдет, все сочтут за труса, отвернутся. А с другой стороны, если и впрямь начнется заваруха? Ведь он «поднадзорный». Ввяжется в скандал — не миновать участка. И уж псковская полиция не упустит случая избавиться хотя бы от еще одного «беспокойного элемента». Отправят по этапу куда-нибудь к черту на рога…
Плохо то, что Володе не с кем посоветоваться. Ведь он далеко не уверен, что скандал в театре — тоже проявление революционности. Разве мало освистывали постановок? Что ж, каждый такой театральный эксцесс прикажете считать антиправительственной демонстрацией?
Трудные размышления были прерваны неожиданным стуком.
— Володя, Володя, вы спите? К вам барышня пожаловали!
Барышня? Володя торопливо натягивает мундир прямо на нижнюю рубашку, кое-как закрывает кровать одеялом. Но не успевает причесаться. Дверь распахивается без стука.
— Зинка!
Да, это была сестра. Она и смеется и предательски трет глаза. Но как хорошо, как легко и радостно сразу стало на душе!
— Зинка, чертушка, да каким ты духом очутилась здесь?
— Уж конечно, не тем, каким ты! Ты что, забыл? Ведь у нас каникулы. Вот я и отпросилась у маман в деревню к подруге. А сама сюда…
— Ну, ты у меня просто героиня. Жанна д’Арк!..
— Не говори глупостей! Я приехала не ради твоих комплиментов. Хочу тебя предупредить…
Зинаида вдруг замолчала. Тихо подошла к двери, внезапно распахнула. Никого.
— У нас в Вильно такие события, такие события! Весь город только и говорит об арестах. Так вот, имей в виду — арестовали твоего старьевщика! Не делай большие глаза. Думаешь, я не подсмотрела, как ты клал ему в мешок литературу?
— Подожди, подожди! А ты откуда знаешь, что его арестовали?
— Знаю. Ведь со мной вместе учится дочь нашего жандармского начальника. У нее умерла мама, и Верка дома за хозяйку. Отец ей доверяет убирать даже свой кабинет. А потом, она часто слышит, о чем он разговаривает со своими чинами.
— Да, но почему ты решила, что арестован именно старьевщик? Ведь ни ты, ни я, ни твоя Верка — мы не знаем ни его имени, ни его клички.
— А вот и врешь. Верка сама слыхала, как отец говорил: «„Старьевщика“ сегодня возьмут в поезде…»
— Ты что ж, все рассказала этой Верке? Ты с ума сошла!
Зина обиделась. За кого он ее принимает? Хотя Вера и настоящая подруга, к тому же она очень переживает, что ее отец жандарм, но Зина никому ни слова не говорила. Верка сама рассказывала и охала: вот ведь до чего дошло — старьевщики помогают революционерам!
— Я последнее время часто хожу к Вере делать уроки, а сама присматриваюсь, прислушиваюсь. О тебе ведь, дураке, пекусь!
Володя не знал, смеяться ему или как следует отругать сестру. Как она ему напоминает того желторотого птенца, которым он сам был еще год назад! Но откуда у девчонки такая смелость и такая заинтересованность? Казалось, все должно быть наоборот. Дочь состоятельных, чиновных родителей. Окончит гимназию, затем какой-либо институт, выйдет замуж — помещица, генеральша.
Зина словно угадала, о чем думает брат. Как-то очень тихо но убежденно произнесла:
— В России родились и Софья Перовская, и Фигнер…
Нет, Володя не вспомнил сейчас этих имен. Он был далек от сравнений. А вот напомнить этой якобинке о судьбе Перовской, пожалуй, будет уместно.
Целый день брат и сестра ругались, спорили. Забываясь, повышали голос, потом испуганно умолкали.
В конце концов Володя выяснил, что Зинаиде действительно удалось выведать у подруги кое-какие, очень отрывочные, сведения. Причем Зину интересовал только Псков. Она даже сочинила целую романтическую историю: якобы в Женеве познакомилась с одним технологом, потом переписывалась. А вот теперь его выслали в Псков. История, конечно, была шита белыми нитками, но Вера только ахала и усердно искала среди отцовских бумаг упоминания о Пскове. Увы!
— Только один раз была интересная бумага, в ней упоминались Вильно и Псков. Вера дала мне ее даже списать, и я сказала, что в бумаге есть фамилия человека, которого вспоминал мой технолог…
Зина вытащила листок, вырванный из ученической тетради. Аккуратным почерком гимназистки, всегда имевшей по чистописанию хорошие отметки, было написано:
«После ликвидации в декабре минувшего года в СПБ и Вильне… главных тогда руководителей подпольного революционного сообщества „Искры“ деятельность названной организации на время приостановилась; но уже в конце февраля текущего года совершенно агентурным путем были получены сведения, что оставшиеся на свободе члены вновь пытаются организовать и восстановить прерванные ликвидацией связи как в СПБ, так и во многих других центральных пунктах империи. Согласно этим указаниям, главными организаторами вновь формирующейся группы явились: некий „Аркадий“, он же „брат директора“, путешествующий по империи в качестве уполномоченного от заграничного комитета группы „Искры“, и постоянно проживающий в Пскове статистик местной земской управы отст. губ. секр. Пантелеймон Николаевич Лепешинский, уже отбывший наказание в Вост. Сибири по делам организации Союза Борьбы за Осв. раб. класса в 1895 г. В отношении последнего имелись определенные указания, что он заведует транспортировкой подпольных изданий „Искры“.
Лепешинский — такую фамилию Володя слышал здесь, в Пскове. Что касается „брата директора“, конечно, это кличка, которую знают только те, кому положено знать. Но, если охранка добралась до Пскова, если шпики знают о Лепешинском, значит, его со дня на день могут арестовать. Нужно предупредить. Убедить скрыться…
Но Володя не знает Лепешинского в лицо, не знает, где он живет, где работает. А расспрашивать… И все же придется спросить у знакомых студиозусов. Они все знают.
— Зина, подожди меня здесь и никуда не выходи! И дай, пожалуйста, твой листок.
— Володя, что ты задумал? Если этот листок найдут у тебя…
— Ладно, не нужно листка. Я скоро вернусь…
Володя отсутствовал часа два. А Зинаида спала. Как она ни боролась с дремотой, сон одолел.
Володя не стал будить сестру. Он вернулся довольный, хотя и встревоженный. Из осторожных расспросов „высланных“ он узнал, что действительно Лепешинский живет в Пскове, работает в местной статистике.
Но если сейчас прямо пойти к нему, то можно и навредить. В последнее время псковские жандармы проявляют активность. В город наехали опытные шпики из какого-то „летучего отряда“. Друзья посоветовали завтра невзначай встретиться с Лепешинским в театре. Это никому не бросится в глаза. Интересно, откуда они знают, что завтра Лепешинский обязательно будет на спектакле? И почему они догадались, что Володе нужно с ним встретиться?
Видимо, беседуя с приятелями, он проговорился. Значит, конспиратор из него никудышный. А ведь когда вел разговор, то ему казалось, что его вопросы — верх тонкости, остроумия… Зазнайка!
Володя лишний раз убедился в том, что в делах нелегальных первый порыв, необдуманное действие могут привести к очень печальным результатам. Но теперь пути к отступлению отрезаны. Завтра он пойдет в театр. Завтра, если ничего не случится, ему покажут Лепешинского, и он расскажет ему о доносе охранки. Приняв такое решение, Володя вдруг вспомнил о сестре. Пока она спит, он выучит наизусть донос и сожжет эту бумагу. Зина в театр не пойдет. Ведь там ожидается скандал, а с ее характером… Мало ли что эта взбалмошная барышня может натворить.
У подъезда театра давка. Городовые охрипли. Контролеры еле держат публику. Но даже им неизвестно число безбилетников, проникших в театр.
Володя буквально прорвался в зал. Зал!.. Конюшня, казарма, но только не театральный зал. Десяток рядов стульев. А за ними галерка. Володя привык к тому, что галерка — это третий или четвертый ярусы. В Пскове ярусов нет, нет ни бельэтажа, ни даже амфитеатра.
И только перед спектаклем в фойе оборудовали гардероб.
У Володи место стоячее. Но вот потух свет, и поднялся занавес. Зрители мгновенно затихли. Какой-то тщедушный актеришка двинулся к рампе, — видно, пьеса начиналась с монолога.
Он даже успел что-то произнести. Володя не расслышал. Откуда-то из задних рядов раздался разбойничий посвист, затопали десятки ног.
— Пожар! Горим! Ратуйте, православные!..
Что тут поднялось! Женщины визжат, мужчины ругаются!
Перекрывая этот шум, кто-то взывает:
— Граждане, внимание!.. Одну минуту внимания!..
Володя обернулся на голос. В этот момент его дернул за рукав знакомый студент.
— Свисти, черт тебя раздери! А тот, что говорит, и есть Лепешинский!
Лепешинский! Бородатый, могучий, а рядом с ним какой-то коренастый мужчина отбивается от городовых. Блюстители висят у него на руках, схватили в обхват. Они пытаются лишить этого богатыря „свободы передвижения и свободы действия“. Ага, с ним не так-то просто справиться! Только теперь Володя заметил, что в зале полно полицейских и молодцев в штатском. Их принадлежность к сословию шпиков не вызывает сомнения.
Забыв обо всем, Володя ринулся в гущу дерущихся. Вот уж кто-то съездил его по уху, кого-то и он зацепил кулаком…
По сцене бегают актеры. Кричат. С примадонной обморок. Около рампы стоит дородная дама из купчих и отвешивает увесистые оплеухи полицейскому унтеру. Блюститель щупленький, он никак не может вырвать свой воротник из цепких лап разгневанной фурии.
Зрители обернулись спинами к сцене. И только те, кто стоял за стульями, уже никуда не могли оборачиваться.
Володя успел заметить, что из-под Лепешинского выбили стул. Городовые заломили ему руки… Володя рванулся на помощь…
Спины, локти… И неожиданно знакомое лицо. Губы прилипли к свистку, щеки надуты, как у полкового трубача. Кто это? И внезапно прозрение: „родственник“ горничной!
Володе съездили еще раз в ухо. Взвизгнув, он ринулся головой вперед!
Расталкивая зрителей, с зычными окриками „посторонись!“ дюжие городовые тащат под руки Лепешинского к выходу. „Родственник“ уже не в силах стряхнуть с себя двух прилипших к нему молодцев.
Володя все еще свистит, все еще работает локтями, кулаками.
— Господин студент! — Чья-то тяжелая рука ухватила за плечо.
Володя вырвался. Мундир остался на „поле боя“…
В окно тихонько постучали. Соколов посмотрел на Лепешинского. Пантелеймон Николаевич пожал плечами. Опасаться полиции или жандармов не приходилось — ведь их только что отпустили из участка после составления протокола.
Лепешинский открыл. В комнату вошел молодой человек. Вид у него был совершенно истерзанный. Пальто накинуто на рубашку, нос распух. Юноша тихо прикрыл за собой дверь, но стеснялся подойти к столу. Лепешинскому пришлось насильно усадить его.
— Простите, что так… среди ночи. У вас в окне свет. Я на минутку, я не мог не прийти… Вы ведь Лепешинский, да? Не спрашивайте, как я узнал, это неважно… но я знаю, что жандармам известна ваша роль в деле „Искры“…
Володя говорил сбивчиво, но донесение запомнил слово в слово.
Соколов заволновался. Пантелеймону Николаевичу угрожает арест. А тут еще эта глупейшая драка. Видно, и этот молодой человек участвовал в ней.
Володя подтвердил. Только теперь Василий Николаевич как следует разглядел его. Какое знакомое лицо!
— А ведь мы где-то встречались с вами. Может быть, здесь?
— Нет, мы встретились всего один раз. Я знаю, вы увозили тогда литературу. Помните, в этом доме была еще обезьянка…
Напомнил, и самому стало как-то грустно. Наверное, поэтому и не заметил, как „родственник“ насторожился. А Соколов действительно был неприятно поражен. Этот неизвестно откуда взявшийся юнец слишком много знает. Не провокация ли? Василий Николаевич внимательно оглядел Володю, словно в его внешнем облике можно было найти ответ.
И Володя понял: ему не верят. Слишком много совпадений. А ведь эти люди все время живут под неусыпным надзором полиции. Лепешинский уже был в Сибири, в ссылке. Они вправе относиться подозрительно ко всякому. Но разве он похож на провокатора? Какая глупость!
— Вы не думайте, я не шпик, меня самого исключили из Академии художеств и выслали сюда под надзор. А что вы увозили тогда нелегальную литературу и газеты, я знаю потому, что сам их привез из-за границы…
Володя, торопясь, глотая слова, рассказал о своих одиссеях. Когда он дошел до приезда в Псков сестры, вспомнил: Зина одна, ждет его, беспокоится, а может быть, там уже полиция — ведь вместе с мундиром в руки блюстителей попал и его паспорт! Он сумел затеряться в давке, даже пальто с вешалки ему выдали — удивительно, номерок оказался в кармане брюк. Потом он долго мерз около участка, куда увели Лепешинского. Их отпустили ночью, и он теперь уже, как настоящий филер, следил, куда пошел Лепешинский, стоял под его окном, не решаясь постучать. Володя рассказал о своих опасениях и насчет сестры.
— Так что же вы, батенька, в самом деле? Нет, нет, постойте. Вам самому идти не следует. Скажите адрес, хотя и темно, авось найду. И не обессудьте, сестру вашу немедленно отвезу на вокзал… и домой! Честное слово, если бы я сам не был свидетелем всего случившегося, ей-ей, не поверил бы. Вашей сестре еще рано заниматься такими вещами. Она это делает из озорства, а может таким образом искалечить себе всю жизнь, как это сделали вы.
Соколов был не на шутку рассержен. И на себя тоже. Оказывается, его могли преспокойно проследить. И на будущее наука — не доверять явкам в барских квартирах.
Соколов ушел. Лепешинский и Володя с тревогой ожидали его возвращения. Пантелеймон Николаевич нервничал еще и потому, что донос жандармов, который так фантастически стал ему известен, не оставлял сомнений — ему недолго гулять на свободе. И, что хуже, если его пока не арестовали, то только потому, что следят, хотят выловить всех, кто с ним связан. А ведь именно в Пскове должны собраться представители различных течений социал-демократии, чтобы создать новый организационный комитет по созыву съезда партии.
Не так давно из Петербурга прибыли два филера, которые, не таясь, следят за ним, даже раскланиваются. Хорошо, что хоть по ночам эти стражи спят и студента прозевали. Видно, придется этого, еще, по существу, мальчика, куда-то переправить. Да не мешкая, завтра же.
Соколов вернулся, когда уже начало светать.
— Занимательная у вас сестра, но в голове полный ералаш. Я посадил ее на ночной поезд до Петербурга. Других поездов не было. И как это мамаша отпустила ее одну? Вы же сами рассказывали, что она боялась отпускать даже под вашим присмотром.
— Попробуй не отпусти — убежит!.. А потом, она ведь к подруге в деревню уехала. Мама еще не знает, что я исключен и выслан.
Лепешинский поделился своими опасениями. Соколов согласился с тем, что Владимира нужно снабдить каким-либо документом, лучше паспортом, и переправить в другой город.
Соколов и Володя ушли: оставаться днем у Лепешинского было небезопасно.
Явочная квартира, где Василий Николаевич хранил чистые бланки паспортов и вообще всю технику, находилась на окраине города, в небольшом домике железнодорожного мастера. Идти туда вместе с Володей нельзя, да и Соколов сам очень редко сюда заходил, обычно встречался с мастером на вокзале.
Оставив Володю на улице, Василий Николаевич вошел в дом. Мастер спал после ночного дежурства. Соколов не стал его будить. Забравшись на чердак, он достал из тайника паспортный бланк. Теперь его нужно заполнить. Но где? Все же придется идти к себе домой. Там он может быстро сфабриковать печать из пятака. И Володю нужно переодеть, в одной рубашке он ехать не может.
Дома было все спокойно. Пока Володя умывался, чистился, Василий Николаевич заполнил паспорт. Теперь его владелец носил фамилию Трегубов. Это была настоящая фамилия, она принадлежала телеграфисту, недавно скончавшемуся от туберкулеза в Великих Луках. Копию этого паспорта привез агент „Искры“ Радченко, тот самый „брат директора“, о котором упоминалось в жандармском донесении.
Соколов ловко расписался и стал облепливать хлебным мякишем пятак, чтобы оттиснулся один орел, без надписи по ободку. Володя с интересом следил за манипуляциями Соколова.
— Простите, вы хотите поставить на паспорт такую печать? Но ведь печати, собственно, не будет, один орел.
— Достаточно и орла, кто станет присматриваться!
— А у вас не найдется настоящей печати? Я имею в виду оттиска?
— У меня на паспорте настоящая печать.
— Тогда разрешите отрезать маленький кусочек линолеума. Он на полу все равно уже потерся, и совершенно не будет заметно…
— Сделайте одолжение…
Соколов не понял, зачем Володе понадобился линолеум. Володя взял паспорт Василия Николаевича, кусок бумаги и очень быстро перерисовал печать. Затем, отрезав кусок зеленого линолеума, перевел рисунок на его гладкую поверхность. Перочинный нож у него всегда с собой в брюках…
Не прошло и часа, как Володя выгравировал на линолеуме печать с буквами в обратную сторону. Вместо Костромы, которая была на печати Соколова, написал Великие Луки. Смазали матрицу чернилами, приложили.
— Великолепно! Послушайте, Володя, у вас же прекрасная подпольная специальность! Уж раз мы вам доверились, то скажу — мы не одни, в России много подпольных социал-демократических комитетов, и уверяю вас — каждому требуются липовые паспорта с печатями. Бланк достать не так трудно, чиновники, ими ведающие, не щепетильны, продают по рублю, трешке, иногда и дороже. А вот с печатями дело хуже, мы больше пятаками орудуем…
— Так позвольте, я вам нарежу сколько угодно.
— Рад бы, Володенька, воспользоваться вашим предложением, но вам нужно уезжать. Не знаю, найдете ли вы свою дорогу в революцию, не испугают ли вас тяготы нелегальной жизни, вечная нехватка денег, полуголодное существование. Каждый шаг — с оглядкой. И тюрьмы и ссылки — этого тоже не миновать. Хочу верить, что вы будете с нами, с искровцами. Но вам нужно еще многому научиться и многое забыть, отвыкнуть от того, чем вы жили в прошлом. Может быть, вам посчастливится завершить образование — рабочему классу нужны и свои художники. Но если вы действительно хотите стать революционером, то прежде всего должны сказать себе: дело рабочего класса — это дело всей моей жизни.
Соколов никогда не любил красивых слов и высокопарных речей. Но, напутствуя Володю, он разволновался и сам. Ведь то, что он внушал этому юноше, было им выстрадано, и у него не было наставников. Хотя, если Володе еще нужно приобщиться к революционной вере, то и ему, Соколову, еще предстоит многое узнать, изведать, научиться.
Василий Николаевич резко оборвал свою речь. Снабдив Владимира своим старым пиджаком, деньгами и паролем на явку в Минске, Соколов отпустил „новообращенного“.
Трудно ему придется, ой, как трудно! И, наверное, они никогда больше не встретятся, если Володя вернется к старому образу жизни, учебе. Ну, а если он станет социал-демократом, если он будет помогать партии, то, может быть, их жизненные пути и сойдутся. Как знать!
Богомолову все окончательно надоело. И больше всего — охотничье бродяжничество по экзотическим местам. Вряд ли кто-нибудь может бросить ему упрек в недостатке решимости. Скорее наоборот. С детства пристрастился к охоте, с детства любил побродить в местах, куда, как ему тогда казалось, не ступала нога человека.
Когда же подрос, действительно потянуло в неведомые дали. Так очутился в Америке, на Аляске. А там не до охоты было. Скорее всего, за ним охотились, особенно всевозможные бродяги. Потом, правда, оставили в покое, убедившись, что из револьвера и винтовки он промаха не дает.
Теперь перебрался сюда, на Дальний Восток, и бродит по Уссурийскому краю. Глушь, красотища небывалая, но страшновато. Селения одно от другого за сотни верст. Русских поселенцев и вовсе не сыщешь, они ближе к городам жмутся. А с китайцами как-то не поладил. Они приняли его за бандита, что ли. Чуть не убили. Пришлось отстреливаться — поверх голов, конечно.
Теперь вот сидит он в охотничьей заброшенной фанзе. Ночь наполнена звуками, шорохами. Иногда где-то откровенно зевает дикая кошка. А может быть, и его величество тигр. Тигров убивать не приходилось. Да он и не жаждет встречи с ними.
Спать хочется, но боязно. Проводник из корейцев ушел с вечера, сказал, тут селение близко, к ночи вернется, и до сих пор нет его. Заснешь — костер или ветром задует, тут с моря он буйный, или дождем зальет. Чего-чего, а дождичков в этом краю хоть отбавляй.
Хочется домой. А в Астрахани сейчас утро. Съезжаются на базар армяне, персы, киргизы. Гомон заполняет площадь.
И чего только нет в рядах!.. Осетры, помидоры, арбузы…
Как давно он не ел эти деликатесы, привычные с детства!
Сейчас очутиться бы на Обжоровой косе или в Красном яру. Жарко. Сухо. И кругом белая-белая пыль. А тут дождь. Сыро, и в болотах нестерпимо громко — не квакают, а просто лают, как дворовые псы, лягушки.
Почему вспомнилась Астрахань? Почему не Царицын, Самара? А, мало ли есть на Руси прекрасных теплых городов. Он побывал во многих.
Его бродяжничество — это просто каприз молодости. Пора заняться делом. В России назревают грандиозные события. Это он понял уже несколько лет назад. И с тех пор его тревожит мысль, что он может остаться в стороне от этих событий.
Давно не держал в руках книги, газеты и, наверное, забыл уже все, что когда-то прочел, что его волновало. Писарев волновал, Чернышевский. Он ведь и Маркса пробовал читать, но не дочитал — трудно.
Богомолова сморил сон, но, прежде чем заснуть, он уже твердо решил — возвращаться. И как можно скорее.
Поезд уже давно окунулся в ночь, и только блеклые квадратики света из окон бегут, подскакивают, переламываются на буграх, вытягиваются, ныряя в овражки, а Соколов не может оторваться от окна.
Он еще плохо верит, что свободен, что „за отсутствием улик…“ С Псковом все кончено. Лепешинский в тюрьме, а может быть, его уже и вывезли в сибирские тундры. Арестовали в ночь на 4 ноября 1902 года. И его арестовали, только несколько позже и по другому делу.
Полиция, видимо, так и не узнала, что Мирон ведал транспортом литературы и всей техникой псковских искровцев. Его привлекли в связи с разгромом Северного рабочего союза. Ну, и выпустили. Наверное, ненадолго. Значит, нужно переходить на нелегальное положение.
Пока сидел под арестом, в Лондоне состоялся II съезд РСДРП, произошел раскол. Еще в тюрьме Соколов твердо решил — он на стороне большевиков.
Оказывается, в ЦК знают Мирона. Теперь он едет в Смоленск, чтобы там наладить работу транспортно-технического бюро Северного района.
Опыт у него есть. Служба будет. Опять-таки в местной статистике.
И задание ЦК он выполнит непременно.
— Извозчик! Эй, извозчик! Да шевелись ты!..
Видавшая виды пролетка, облупленная, скрипучая, подкатила к грузовому отделению смоленского вокзала.
— А ну, подсоби!..
Извозчик не торопился. Ему не хотелось слезать с козел. У этого господина в плечах косая сажень. И чего он там возится с небольшим ящичком? Извозчик знает: в таких фрукты присылают с Кавказа. И мастеровые в таких же носят свои инструменты. Ящик напоминает гробик с ручкой.
— Да помоги же, черт косолапый!
Извозчик сплюнул, сполз с облучка, подошел к ящичку, небрежно схватил его за ручку и…
— Пресвятая богородица!.. — От удивления „ванька“ даже присел. — Никак, в нем пуда три?..
— Ладно, не болтай! — Мужчина поднатужился и втащил ящик в пролетку. — На Потемкинскую… Дом Романовых, да поскорее.
Застоявшаяся лошадь резво взяла с места. Седок едва успел подхватить ящик и чуть не вылетел вместе с ним на мостовую.
Смоленск! Говорят, что город этот старше Москвы и однолеток Киева. И так же, как и „матерь городов русских“, раскинулся на днепровских холмах. Василий Соколов холмы не считал, но город ему понравился.
Правда, Днепр в Смоленске ни то ни се — одно название. Если бы здесь побывал Гоголь, то, наверное, не решился бы написать, что не всякая птица долетит до противоположного берега. В Смоленске даже курица спокойно совершит такой перелет. Хотя курица — не птица. Ладно, шут с ним, с Днепром. Зато собор хорош. Очень хорош. И крепостная стена тоже. В шестнадцатом веке ее построили. А на горе, в самом центре города, роскошный парк — Блонье. Смоленские старожилы рассказывают, что его насадили в одну ночь. Что-то вроде „потемкинских деревень“, — сажали-то прямо столетними липами, чтобы поразить матушку императрицу Екатерину II, завернувшую в Смоленск.
Может быть, все это и враки, но парк действительно столетний. И, если дождь внезапно застанет невдалеке от Блонье, вернее всего забежать под липы.
Лошадь заметно сбавила ход и уже с трудом тащила пролетку на гору. Миновали Кирочную, через Молоховские ворота выехали к Сосновскому саду — и прямо на Потемкинскую.
Дверь открыла хозяйка. Она удивленно посмотрела на извозчика, с кряхтением и проклятиями тащившего небольшой ящичек. Что-то сказала Соколову. Он не расслышал, и обиженная дама уплыла к себе.
— Прибавь, барин, за поклажу: небось в ней чистое золото…
— Ладно, вот еще двугривенный… Золото!..
Оставшись один в комнате, Василий Николаевич устало опустился на стул. Только теперь он почувствовал напряжение этих двух последних часов. И только теперь понял, что сделал великую глупость, если не сказать больше. Сам поехал на вокзал! А ну как ящик на станции проследили? Наверняка железнодорожники должны были удивиться его необыкновенному весу. А в ящике шрифт, типографский шрифт. И он предназначен для типографии, отнюдь не зарегистрированной у губернатора. Конспиратор, называется! Пока тащился на извозчике, ни разу назад не поглядел! Теперь не удивительно, если нагрянут архангелы…
На улице зацокали копыта. Соколов вздрогнул, но заставил себя не встать со стула. И, только когда звуки затихли, подошел к окну.
На улице пусто. Дома стоят, словно небольшие помещичьи усадьбы. У каждого дома — свой сад. Многие имеют каретные сараи, конюшни. На Потемкинской живет солидный интеллигент, чиновник средней руки. Мещане и ремесленники таких улиц не любят. Соколов всего несколько дней назад приехал в Смоленск. И, так же как и в Пскове, устроился в статистическом бюро. В бюро ему и указали на Потемкинскую как самое подходящее место для жительства статистика. В доме Романовых хозяева стараются казаться утонченными интеллигентами. Во всяком случае, Василию Николаевичу так показалось при первой беседе.
На улице пусто. Но это еще ничего не значит. Жандармы редко приходят с обыском вечером. И, может быть, сейчас, когда он стоит у окна, к дверям его дома прикованы две-три пары настороженных глаз. Соколову показалось, что он чувствует ощупывающие взгляды филеров. Резко задернул штору. Хватит испытывать нервы! Они и так стали пошаливать. Лучше всего лечь спать. Ведь до завтра ему все равно не выбраться из дома. Будь что будет, теперь ничего не исправишь. А выспаться необходимо.
Не так уж часто ему приходится высыпаться.
Ночью Соколову не снились жандармы. Не снилась и типография. Ничего не приснилось ему в эту ночь.
Архангелы тоже не прилетели. Утром все казалось проще. А яркое осеннее солнце разогнало вчерашние страхи. Соколов поспешил на службу.
Евграф Калитин торопился домой. К ночи небо затянуло тучами. Порывистый ветер швыряет в лицо пригоршни пыли, сухие листья. Вот-вот польет дождь. Когда случается возвращаться поздно вечером или ночью, Евграф предпочитает идти по улицам, в обход стены. Засветло можно свернуть и к пролому, перевалить через невысокий холм у Чертова рва, и тогда считай — дома. Ноги гудят, сапоги словно свинцом подшиты. Да и голова от этого ветра разболелась. Набегался за день. Побывал на двух квартирах, куда обычно приходят письма для Мирона. И не напрасно: есть письмо Соколову. Затем зашел в железнодорожные мастерские, договорился с помощником машиниста Колькой, что тот свезет по адресу тюк литературы. Отчаянный парень этот Николай, возит нелегальщину в вагонных ящиках для песка. Но ни разу еще не провалился.
Даже в лавку успел, жена сахар просила купить. Эх, вспомнил о сахаре, и захотелось чаю, горячего, пахучего, из шумящего самовара. Леший с ним, он пойдет проломом, через Офицерские слободы.
Дурной славой пользовались в Смоленске Офицерские и Солдатские слободы. На улицах темень, грязь. Дома один от другого на десятки сажень отстоят. И тут вечно пошаливают всякие любители легкой наживы. Чуть ли не каждую неделю по городу разносятся слухи, что на Офицерских опять раздели, обобрали и напугали.
Дождь наконец хлынул. И сразу, не по-осеннему, сильный. Калитин прибавил шагу. Идти стало трудно, скользко. Около пролома к тому же валялась масса битых кирпичей. Когда подошел к стене, вдруг через шелест дождя услышал голоса, обрывки фразы:
— Тащи сюда…
— Обождем?..
Калитин остановился. Их там минимум двое. А он очень устал. Наверное, благоразумнее будет свернуть, пока не поздно. Евграф хотел уже тихонько ретироваться, когда в проломе появился свет. Калитин невольно вскрикнул и закрыл глаза. В проломе две человеческие тени тащили светящийся скелет.
— Сунем его вот сюда. Дождь бы не испортил…
Евграф бросился бежать. По кирпичам, не разбирая дороги. Падал, натыкался на деревья, тумбы. Наверное, ноги сами принесли его к дому. Он был до того жалок, что его жена Наташа, женщина суровая и властная, чуть не расплакалась. А Евграф молчал. Изредка вздрагивал. И как-то странно посматривал в темные углы комнаты.
Наташа ни о чем не расспрашивала. Она давно знала, что ее муж — партийный транспортер. Что на каждом шагу его стерегут опасности. Наверное, и сегодня с ним что-то стряслось. Ничего, отойдет — сам расскажет. А сейчас не надо его трогать. Пока Евграф судорожно глотал обжигающий чай, Наташа растопила на кухне плиту, развесила мокрое пальто, брюки, пиджак.
Осенняя ночь стучалась в ставни ветром и россыпью дождя. Пора бы спать. Но Евграф медлил и все время к чему-то прислушивался. Наверное, ему показалось, что хлопнула садовая калитка… Просто хулиганит ветер. Но Калитин подошел к двери. Приложил ухо. Нет, показалось…
И в это время в дверь постучали. Два сильных удара кунаком и один легкий пальцами. Полиция так не стучит. Но Евграф не открывал. Снова раздался условный стук. Калитин скинул крючок, резко толкнул дверь. В сени вошел Мирон. Он напоминал ожившего утопленника, только что выбравшегося из воды. Тяжело грохнулись на пол две пачки, завернутые в бумагу.
Мирон прохрипел:
— Пальто… сними пальто…
Евграф никак не мог расстегнуть пуговицу. Рванул, пуговица отлетела. Пальто было такое тяжелое, что Калитин с трудом поднял его к крючку вешалки. Соколов стоял не двигаясь. У него на шее болтался какой-то нелепый черный хомут.
— Сними же!..
Легко сказать — сними, когда хомут весит не менее шестидесяти фунтов. Наконец и он сброшен на пол. Василий Николаевич, совершенно обессиленный, садится тут же рядом со своими доспехами.
Евграф забыл об усталости, встрече со скелетом. Он хлопочет вокруг Мирона. Помогает стянуть сапоги, растирает затекшую шею. Ведет к столу. Самовар еще горячий.
И, только согревшись чаем, Соколов заговорил так, ни к кому не обращаясь:
— Скверно все получилось. Привез я вчера домой ящик с типографским шрифтом. Не следовало бы это делать… Но выхода не было. Слава богу, не проследили. И сегодня я спокойно ушел на службу. Возвращаюсь вечером, а на моем столе две литеры и шпация. Этак аккуратненько положены на самом видном месте. Ясно, хозяйка убиралась, нашла на полу… Осмотрел ящик, а в нем щели — палец просунуть можно. Что делать? Хозяйка, может быть, и не донесет. А там, кто ее знает… Надеяться, что не догадалась, не приходится, баба умная. Нужно спасать шрифт да и самому не засиживаться. А на дворе уже ночь, дождь… Да это так, к слову… Главное — как унести шрифт. Ящик-то худой, и в нем не меньше трех пудов. Вот я и сделал этот хомут из старых брюк. Завязал внизу штанины и в каждую фунтов по тридцать шрифта всыпал. В карманы пальто тоже. А те вон пачки, похожие на книги, тоже шрифт. Как шел, не помню… Шагов сорок — пятьдесят пройду, сажусь прямо в грязь, посижу, отдышусь, и опять ползу. Последний раз уселся на какие-то бревна, а встать не могу…
Соколов умолк так же внезапно, как и заговорил. Евграф вспомнил о своем бегстве. Нет, он о нем никому не расскажет. Стыдно! Да и был ли скелет? Может, ему все пригрезилось?
— Сегодня получил для тебя письмо… — Калитин ощупал карман, вспомнил, что его одежда сушится. — Бросился на кухню. У жаркой плиты ветхое пальто почти просохло. Из кармана торчал конверт. Вытащил. Письмо побывало в воде, конверт съежился, чернила расплылись.
— Я сегодня тоже основательно вымок и письмо подмочил, не обессудь…
Наташа, сидевшая все время молча, вдруг неожиданно заговорила:
— Носит вас черт лукавый! Ну, Василь Николаевич ясно, по такому делу… А ты где изгваздался, да еще и рукав порвал? Домой ввалился — лица нет, словно мертвецы за тобой гнались!
Евграф вздрогнул. Вот чертова баба…
— А мертвецы и гнались… — Евграф довольно путанно рассказал о встрече со светящимся скелетом. Наташа только охала и тихонько крестилась под теплым платком, накинутым на плечи.
Соколов неожиданно расхохотался:
— А что, Евграф, когда я постучался, ты, поди, решил — скелет пришел за твоей грешной душой?
— Тебе хорошо смеяться…
— Ловко придумали, шельмецы! Слыхал я об этих фокусах. Ты вон какой мужик здоровенный, и то про святых угодников вспомнил да стрекача задал. А ежели на твоем месте интеллигент какой-нибудь или офицерша — обморок. Карманы обчищены, никакого насилия, и рассказывать стыдно. Ведь стыдно? Ты-то утаил от Наташи про скелет…
Соколов снова рассмеялся.
Калитин чувствовал себя неважно. Мирон прав — конечно, струхнул. Хорошо, в обморок не грохнулся. Ну погоди, он этих негодяев подстережет, забудут о скелете, свои бы кости унесли…
— Слушай, а почему он светится?
— Дай-ка письмо!
Мирон разорвал конверт. Влага испортила текст, написанный фиолетовыми чернилами. Они расплылись причудливыми озерцами, и понять можно было только, что „у племянницы все благополучно“, поклоны шлют… Подпись хоть и не расплылась, но ее не разобрать.
Соколов и не старался прочесть смытые строки. Придвинув к себе керосиновую лампу, он осторожно стал нагревать письмо над стеклом.
— Говоришь, почему скелет светился? А вот глянь сюда — была чистая бумага, а теперь?
Между расплывшихся фиолетовых строк появился ряд букв.
— Твой скелет натерли фосфором, вот он и светится в темноте. А эти буквы написаны или молоком, или двууглекислым свинцом. Нагреешь, они и проступают наружу. Вот и весь фокус.
Через минуту короткая депеша была расшифрована:
„Приезжаю среду Глебов“.
Мирон сжег письмо, отошел к окну. Дождь кончился, но ветер противно подвывал сквозь щели неплотно закрытых ставней.
— Наташа, если не прогонишь, эту ночь я у вас, а завтра найду новую квартиру. Тебе, Евграф, завтра с утра бежать к Голубкову. Передашь, что в среду приедет Глебов, надо встретить и проследить, не привез ли он за собой хвост. Если чисто, то свези его на квартиру к Лебедеву. И я приду туда. А вообще, Евграф, не нравится мне это письмо. Глебов-то представитель ЦК, о его приезде письмом не сообщают, да и шифр устарел. Как бы тут какой жандармской мышеловки не оказалось.
Не спалось.
То ли с непривычки на новом месте, а может быть, не улеглось еще возбуждение от пережитого.
Соколов давно заметил за собой не то, чтобы пристрастие, а так, скорее, привычку пофилософствовать. Про себя, конечно. Днем времени для душеспасительных размышлений просто нет. А вот ночами… Не часто, но иногда и выдается часок — другой, когда не спится, когда Мирон, партийный транспортер и заведующий транспортно-техническим бюро ЦК РСДРП в городе Смоленске, снова становится просто Василием Соколовым. И просто человеком, у которого нет жены, дома и которому скоро уже тридцать. Если бы его в такие минуты кто-нибудь очень-очень близкий спросил о личной жизни, то он, наверное, не знал бы, что и ответить.
Хотя ведь и у него было детство. Тяжелое, голодное, озорное. Там, в далекой отсюда Костроме, и по сей день стоит казарма городской пожарной команды. Отец, отставной николаевский солдат, служил на пожарном дворе, но почему-то величал себя „ундрцер корпуса жандармов“. Отца он видел мало, а вот его голубой мундир с серебряными галунами мать любила надевать на святки, когда по улицам ходили ряженые.
От этих воспоминаний не веет теплом. Может быть, потому, что на ночь никто не рассказывал ему сказок, зато по ночам мать часто плакала и рассказывала, как барин порвал ей ухо, а потом отдал на костромскую ткацкую фабрику. Ее, сонную, в цех носили на руках взрослые.
Школа была счастьем, щелочкой в какой-то иной мир. И он учился, опережая свой класс. Теперь он знает, с каким нетерпением учащиеся ждут каникул. А тогда он не мог понять этих „больших ожиданий“. Не ждали каникул и многие его однокашники. Каникулы — это Волга. Каникулы — это тяжелый труд. Катали лес — и из глаз сыпались искры. Прибыла баржа с горчичным семенем — каждую минуту сменяются те, кто лопатой подгребает семя к брезентовому рукаву. Горчичное семя разъедает глаза, забивается в ноздри, и невозможно удержаться, чтобы не чихать… Нет, летние каникулы вспоминаются как время неимоверной усталости, когда не хватало сил даже на то, чтобы забраться в соседский огород.
Были и зимние вакации. И жили в Костроме его однолетки, для которых расчищали каток, и для них играл духовой оркестр.
А он сушил баржи. Огромные лодки еще осенью поднимали на клети вверх днищем. В трескучие морозные ночи под днищами разводили костры. Двугривенный за ночь. Чтобы его заработать, нужно было все время таскать дрова, поддерживать огонь. А чтобы не задохнуться в едком дыму, приходилось лежать на брюхе, уткнувшись носом в талый лед.
— Мирон, спишь?
— Что, Евграф, скелет приснился?
— Да нет… Давно хотел спросить тебя, что такое „революционная романтика“?
Революционная романтика! Интересно, где это Евграф о ней прослышал? Соколов почувствовал досаду, то ли потому, что Евграф оторвал его от воспоминаний, а может быть, и потому, что он не знает, как ответить на этот вопрос. Ну вот, к примеру, он сам — романтик или не романтик? Черт его знает! Наверное, нет. Романтика — это как-то несерьезно. Конечно, если судить о ней с точки зрения партийного техника. А с обывательской? Наверное, на Потемкинской половина врачей и адвокатов в студенческие годы были „революционными романтиками“ или, во всяком случае, считали себя таковыми. Наверное, и в студенческих сходках участвовали, и в забастовках, песни пели, требования предъявляли… И собой гордились. До тех пор, конечно, пока в участок не попадали. Ну, а там их революционность выглядела как кукиш в кармане. А романтика? Они и сейчас думают, что остались романтиками: как же, ведь сочувствуют, помогают… Конечно, польза от сочувствующих кое-какая есть — деньги, иногда и квартиры.
— Мирон, заснул?
— Да нет. Думаю… О романтике думаю.
— А я так понимаю, у рабочего человека, того, что в стачках и забастовках участвует, никакой такой романтики нет. Какая уж тут романтика, когда казаки нагайками лупят, а хозяева с работы взашей гонят и дома дети от голода пухнут? Нет, Мирон, рабочему не до романтики. Это интеллигенты придумали. Вроде павлиньего хвоста — толку мало, зато красотища!..
— Торопишься, Евграф, с выводами! Конечно, многие рабочие, революционные рабочие, даже слова такого — „романтика“ не слыхали. А на деле они подлинные романтики. И революционность у них — не павлиний хвост, а дело всей жизни. Они и на каторгу, и на смерть идут. И верят, что в конце концов победят.
— Ладно, Мирон, это я и без тебя знаю. Но романтика тут ни при чем. Романтика — это для интеллигентов…
Вот упрямый человек! Не хочет понять, что интеллигент интеллигенту рознь. Но в одном, конечно, прав Евграф. Главное — вера.
— Знал я, брат, одного романтика, большой души был человек и засыпался на романтике. А почему? Да потому, что без веры, без конспирации, без готовности жертвовать всем нет подлинной романтики…
— Расскажи… — Евграф, боясь уснуть, уселся на постели.
— Так вот. Однажды кто-то стучит ко мне. Условным стуком. Открываю. Стоит за дверью господин, пенсне протирает, на меня близорукими глазами щурится. Знавал я его раньше. У него кличка была такая — „Душечка“. Нелегальный из интеллигентов. Прислал ЦК ко мне на помощь. Прислать прислали, да, видно, второпях забыли паспортом снабдить. Он так без документов и прикатил. Чудак! Конечно, состряпать для него липу — дело минутное, я в этом давно поднаторел. Могу расписаться и за мещанского старосту, и за волостного старшину, писаря, и все одной рукой — наука не хитрая. Да и чистые бланки имелись… А вот с печатями хуже. Достал я трехлетний бланк, он трешницу стоит. Вписал туда имя, отчество, фамилию Душечки. Имя настоящее. Подпись сделал — все хорошо. Душечка вокруг меня бегает, охает. „А как, говорит, с печатью?“ Была у меня одна печать. Ее вырезал на линолеуме студент Академии художеств. Здорово сделал. Для себя трудился. Где он теперь, этот студентик?
Соколов на минуту умолк. Вспомнился Володя. Вот тоже романтик, и от павлиньего хвоста у него много было. Как в воду канул, ничего о нем не слышно.
— Ну, приставил я печать, вручил Душечке. Душечка в восторге: „С таким паспортом можно идти и прописываться!“ Я его отговаривать стал, липа все-таки. А Душечка свое. „Крохоборы, кричит, законспирировались, дельцы, нет в вас романтики, полета фантазии… Не боюсь я с таким паспортом самого господа бога. А когда легализируюсь, увидите, какими делами начну ворочать…“ Видно, приелась ему нелегальщина — не сладкая у нас жизнь. Все время с оглядкой. Ну, и уговорил меня романтик! На следующий день пошел он в участок, только мы его и видели…
— Что, влип с паспортом?
— Нет, не с паспортом, с романтикой…
— Это как же?
— Да так. Дней, наверное, через десять писарь из участка проговорился. Явился, значит, Душечка к приставу. Тот, ничего не подозревая, задает ему несколько нормальных вопросов и отпускает с миром. А наш романтик растерялся. Ему, видно, мерещилось, что ждет его острая словесная дуэль, из которой он выходит победителем, может быть, схватка с приставом, городовыми… А тут выпроводили, как какого-нибудь обывателя. Вот и растерялся, нервы распустились. Вышел, значит, Душечка — и к урне. Вытаскивает из карманов бумаги, рвет их и в урну, в урну. А в кармане у него оказалась прокламация. Он возьми да засунь ее в рот и ну жевать… Городовой, что стоял в коридоре, поначалу на Душечку ноль внимания. Ну, а потом, конечно, глаза вытаращил, цап Душечку — вот тебе и романтика.
Евграф тяжело вздохнул. Нет, не убедил его Соколов.
Новую квартиру из трех небольших комнат в мезонине Соколов нашел скоро. Внизу проживал какой-то замученный, задерганный на службе и дома пехотный капитан. В доме правят женщины и особенно назойливы своими „милыми манерами“ свояченицы хозяина. Они не замужем и в том возрасте, когда исчезают последние надежды. Одинокий постоялец, еще не старый — это ли не находка, не шанс! И от своячениц нет покоя.
Комнаты прибрать… Пожалуйте на чай… Может быть, их милый жилец по вечерам скучает в одиночестве, милости просим к нам — лото, карты, да и в фантики можно порезвиться…
Василий Николаевич уж и не рад, что вселился в этот женский заповедник. Одно удобно — улица неприметная и у него из мезонина отдельный ход. Хозяева культурой не страдают, вернее — просто невежественные дуры. Но это к лучшему. То, что их постояльцу раз-два в неделю привозят корзины книг „на комиссию“, даже имеет для них свою выгоду — хозяйка получает в виде презента новенькую корзинку, свояченицы с каждой „выгодной сделки“ — коробку конфет. Хозяин же так угнетен, что ему не до подарков.
Сегодня „комиссионная операция“ неожиданно затянулась. И не на час, не на два… Наверное, он завершит ее через сутки, а то и более. В корзине „Искра“. И какая досада — в пути корзина сначала подмокла, потом ее прихватило первым морозцем. Все-таки долго, очень долго добирается газета до России!
Соколов вскрыл корзину. Газетные листы смерзлись, и, чтобы их отделить друг от друга, придется отмачивать. Ничего, „Искра“ печатается на такой бумаге, которой не страшна вода. Но потом номера нужно просушить.
Василий Николаевич шарит в комоде, заглядывает в чемодан. Тихонько чертыхается. У него в холостяцком хозяйстве нет ни куска веревки. Конечно, у мадам капитанши этого добра сколько угодно, а не попросишь. Придется-таки резать простыню, благо своя.
Через час комната напоминала прачечную. Из угла в угол висели, сушились газеты. Усталый, но довольный Мирон прилег, чтобы прочесть „Искру“.
Стук в дверь.
— Чайку откушать не желаете?
Хочется послать к черту.
— Спасибо, я, знаете, приболел немного, лежу…
— Тогда я за доктором…
— Нет, нет, не нужно!
В этот вечер его больше не беспокоили, а наутро начался какой-то кошмар.
То чайку, то доктора, капитан советует водочки…
Соколов в конце концов взбесился. Он сразу не сообразил устроить сушилку в задней комнате. Пришлось перетаскивать все хозяйство, вновь развешивать, раскладывать на полу. При этом нужно было ходить на цыпочках, в одних носках, чтобы хозяева внизу не услыхали.
„Выздоровел“ только через два дня.
А тут новая напасть. Вернулся из бюро, продрог и вспомнил о чае, который во время „болезни“ так назойливо предлагали хозяева.
Теперь это было бы очень кстати.
Соколов отпер дверь. Пахнуло теплом, едкими запахами щей и хлеба — офицерша любила сама выпекать караваи. Не успел снять пальто, как уже кто-то стучит.
— Василий Николаевич, тут днем к вам какой-то господин заходил. Очень огорчался, что не застал. Корзиночку оставил, сказал, что будет вечером…
Соколов забыл о чае. Это уже черт знает что такое, явиться к нему на квартиру днем, когда заведомо известно, что дома его нет, да еще какую-то корзину оставлять!.. Сумасшедшие люди! Наверное, кто-то из приезжих — своих транспортеров он вымуштровал, они подобной глупости не совершат.
Корзина стояла в передней. Когда Соколов ее вскрыл, то возмущение и негодование по поводу неконспиративного поведения неизвестного товарища перешло просто в ярость. В корзине лежали комплекты всевозможных меньшевистских изданий.
Подтащив корзину к голландской печи, Василий Николаевич раздул еще тлевшие в ней угли и с ожесточением стал швырять в огонь брошюру за брошюрой, книгу за книгой.
За этим занятием его и застал Евграф.
Его прислал Голубков — предупредить, что Глебов прибыл благополучно, хвоста за ним нет.
— Зато я уверен, что у меня их появится не менее десятка, — зло бросил Соколов.
Евграф промолчал. Он еще никогда не видел Мирона таким рассерженным.
— И вот еще что, приехал Никитич. Голубков сказал, что ты знаешь о нем.
Соколов быстро поднялся с колена. Никитич, руководитель всей техникой ЦК? Василий Николаевич забыл о злополучной корзине. Никитичу сейчас никак нельзя показываться в городе. Этот меньшевик, оставивший корзину, наверняка привез шпиков. Наверное, в одном вагоне ехали.
— Евграф, у меня эта дверь выходит во двор. Тихонько выберись и уж не посетуй, махни через забор, в калитку нельзя. Обойди переулком дом, перейди на другую сторону, там чей-то сарай стоит. Спрячься и погляди… ну, сам понимаешь…
Евграф ушел. Соколов запихнул в жерло печи последнюю кипу литературы. Что же теперь делать? Глебов приехал. Глебов — это Носков, член ЦК. Никитич тоже. Соколов никогда еще с ним не встречался. Но обычно самые важные директивы техники получали от его имени. Василий Николаевич знал, что Никитич живет легально, где-то на юге.
Как это все нескладно вышло!.. В городе одновременно очутились два представителя ЦК и в момент, когда его квартира наверняка провалилась.
Никитич остановился в Смоленске проездом. Он спешил в Москву, но желание самому посмотреть, как обстоят дела в транспортно-техническом бюро Северного района, заставило его завернуть в этот город. Конечно, если бы он знал, что в тот же день в Смоленск приедет и Носков, то изменил бы свой маршрут. Он не имел права рисковать. Не только вся техника партии, но и все ее финансовые дела лежали на нем. Конечно, удачно, что на вокзале его заметил Голубков и в тот момент, когда Никитич уже направился к нему, глазами указал на Носкова.
Никитич поехал в гостиницу. Он знал, что его отлично сшитое пальто, котелок, трость, выхоленная бородка всегда производят на портье неотразимое впечатление. Лучший номер и дорогой обед — тоже средство конспирации.
Раз он уже в Смоленске, то повидать Мирона необходимо. Никитич доволен работой заведующего транспортным бюро. Когда он выезжал из Баку, товарищи, работающие в бакинской подпольной типографии ЦК, сообщили, что их продукция лучше всего идет через Смоленск; ни одного провала.
Никитич увиделся с Мироном только на следующий день. И самым безопасным местом оказалось статистическое бюро.
Заведующего не было, и они расположились в его кабинете.
Соколов нервничал. Он не утаил от Никитича, что его приезд очень некстати, рассказал о корзине с меньшевистскими изданиями. Никитич пожалел, что заехал. И ему и Носкову нужно скорее убираться отсюда.
— Василий Николаевич, Глебов ныне с бородой?
Соколов удивился. При чем тут борода?
— Когда Глебов за границей, он бреется. Как прибывает в дорогое отечество, запускает вновь. По длине его рыжей бородищи можно определить, давно ли он в России.
— Видно, давно.
— Нужно его скорее отправлять…
В этот приезд Носков — Глебов надавал такую кучу всевозможных инструкций, что практикам стало ясно — выполнение их может повлечь за собой провал всей техники.
Пытались образумить представителя ЦК, но он был неумолим.
Соколов в спор не вмешивался и думал, что этот неуемный человек никак не может понять, что техникам часто приходится иметь дело с обывателями.
Обывательская же „романтика“ всегда склонна все упрощать, обнажать явления. Она довольствуется лежащим на поверхности и никогда не фантазирует. Обыватель обо всем судит по себе. На любое явление он смотрит через зеркало, в котором прежде замечает собственное отражение.
Представителю ЦК нужно немедленно уезжать из Смоленска. И уезжать отнюдь не с вокзала этого города. Соколов выяснил, что Носков „наследил“. Мало этого: охранке, наверное, уже известна и его кличка, и его функции, и его физиономия.
Носков забеспокоился и не стал протестовать, особенно после того, как Василий Николаевич сослался на Никитича. Да, надо немедленно уезжать!
Соколов еще раз, на всякий случай, проверил смоленский вокзал.
Темный, грязный, продуваемый всеми сквозняками вокзал в эти дни масляной был переполнен пьяными. Те, кто нагрузился сверх нормы, спали прямо на полу и на длинных деревянных диванах. Правда, таких было немного. Остальные пребывали просто навеселе. Подвыпившие парни горланили песни. У жалкого буфета две оборванные цыганки гадали на ладони и по картам. На первый взгляд могло показаться, что в таком бедламе нетрудно было затеряться, пройти к поезду незамеченным. Но Соколов не торопился с выводами. Найдя свободное местечко в зале ожидания, он сел и притворился спящим. Сквозь полузакрытые веки он внимательно оглядывал всю эту разношерстную, разномастную публику.
Уже через несколько минут его внимание привлек человек неопределенного возраста и как-то странно одетый. Добротное черное пальто и смазные сапоги, а руки утонули в здоровенных кучерских рукавицах. Дядя не пьян и, видимо, никуда не собирается уезжать. Может, встречает кого? Тоже вряд ли — ближайший поезд подойдет через несколько часов.
Василий Николаевич снова и снова ощупывает взглядом зал. У выхода на перрон вертится какой-то шустрый господин лет тридцати. Он явно не знает, как скоротать время. Заговаривает с контролером, потом изучает расписание и снова толкается среди пассажиров, выходит на улицу, возвращается. Этот господин очень напоминает облезлую дворнягу, которая не знает, где потеряла кость. Принюхивается и кружит, кружит…
Нет, Носков не должен показываться на вокзале, его стерегут, в этом можно не сомневаться.
Извозчик не удивился, когда два прилично одетых господина велели ехать за город, на „четыреста первую версту“. Праздник, и всяк веселится, как сочтет нужным. Только на этом полустанке даже кабачка приличного нет. Разве что деревня рядом. Но дело господское, наняли в оба конца и коню овес.
Дорога укатанная, лошадь бежит споро. Навстречу то и дело попадаются розвальни, битком набитые парнями и девчатами. Гармошка взвизгивает, и звук тут же остается позади. Замирает и смех. И так всю дорогу.
Рано темнеет зимой. Из города выехали засветло, а к полустанку подкатили, когда на небе высыпали звезды.
До поезда еще целый час, а мороз крепчает. И ветер поднялся, сдувает с верхушек сугробов, с крыш не снег, а прямо-таки толченое стекло. Кучер завел коня в первый попавшийся двор. В избе тепло, чисто, но очень убого. Наверное, единственным украшением хаты служит большой медный самовар. Он похож на пузатого кирасира, грудь расцветили медали. Настоящий тульский. И совершенно неожиданно в красном углу под иконой — шлем. Его, наверное, недавно чистили битым кирпичом, и теперь стали видны темные пористые впадины раковин, выеденные временем.
Хозяйка захлопотала у самовара. А Соколов с интересом вертит в руках шлем. Как он очутился в этой деревенской избе, пришелец из средних веков?
Кто-то потянул Соколова за штанину.
— Дяденька, а дяденька, а у меня и сабля есть… — Мальчишка лет восьми, босой, в драных портах, протянул Соколову обломок меча.
Его никто не чистил, и ржавчина в нескольких местах проела клинок насквозь. Чудеса! Не изба, а музей древних доспехов.
— У нас, дяденька, тутотки много этих шапок и сабель. Почитай, в каждой избе…
Носков, молчавший и нервничавший всю дорогу, немного отошел. Он поверил, что выберется из Смоленска благополучно. Теперь и его заинтересовали шлем и клинок.
— А знаете, Мирон, ведь тут, рядом со Смоленском, огромный могильник — Гнездовские курганы. Не помню, где я читал, что курганов этих чуть ли не более трех тысяч…
Гнездово! Теперь и Соколов вспомнил. Ведь еще осенью ему пришлось побывать в Гнездове. Жил там один учитель, старый народник. Отошел от всех дел старик, но, когда надо, соглашался и литературу укрыть, и ночлег предоставить приезжим. Этот учитель и рассказывал о курганах.
Носков, смеясь, взял шлем и напялил на голову.
— Э, милый витязь, шапочка-то не про вас, великовата размером…
Из-под шлема торчал только подбородок Носкова…
Самовар зашумел, засвистел. Но что-то уж очень громко и протяжно. Носков первым сообразил: свистит паровоз, приближаясь к полустанку. Быстро оделся, вынул из картонки судейскую фуражку, сунул в картонку свою шапку и скорее на поезд. Извозчик остался чаевничать, Соколов пошел проводить Носкова.
Поезд не задерживался. Едва Василий Николаевич успел махнуть рукой на прощание, поплыли вагоны.
Ну, кажется, уехал благополучно. Соколов облегченно вздохнул. В этот момент он меньше всего думал о себе, своей безопасности. Ему почему-то казалось, что он застрахован от шпиков и жандармов, а вот другие товарищи… Он всегда волновался за них, требовал, чтобы, добравшись до места, они немедленно сообщали ему о прибытии. Конечно, в условиях конспирации это была излишняя и небезопасная роскошь. Не часто приходили такие письма, и поэтому Соколов жил в постоянной тревоге за друзей.
Но пора и в обратный путь, а то как бы не завьюжило.
В избе за те несколько минут, которые он отсутствовал, что-то изменилось. Но Соколов сразу не смог определить что. Разделся и только тогда заметил, что, кроме хозяев, в хате сидят еще человек пять мужиков. Извозчик забился в угол, растерянно моргает глазами.
— Хозяюшка, подживи самоварчик… Эй, а ты коня накормил?
— Какой тут корм, хоть бы ноги унести…
— Что случилось? — Соколов посмотрел на мужиков.
Молчат, сопят, в глаза не смотрят. Извозчик осмелел.
— Хотят, вишь, за урядником послать…
— Урядником?
— Они, вишь, говорят, неведомо кого привез. Это я-то!.. Боятся, их таскать будут. А наше дело такое: наняли — везем. Тем и живем…
— Постой, постой. Хозяин, в чем дело?
Хозяин тоже не смотрит в глаза. Зато хозяйка, вооружившись для верности ухватом, затараторила:
— У нас-то ни в чем, а вот у вас какие такие дела? Где товарищ твой-то? Тю-тю, уехал! А почему из города не уехал, почему картузик переодел? То-то и оно, что нечисто, пусть урядник и разберется, он власть…
Вот уж действительно никогда не знаешь, где найдешь, а где… Беспокоился за Носкова, а сам, кажется, влип. А ведь и пошлют… Сцапают — и в холодную „до выяснения“, а начальнику полустанка прикажут вслед поезду телеграмму: задержите, мол, едет на таком-то месте, в таком-то вагоне…
Василий Николаевич заставил себя сделать несколько шагов к столу, сел на лавку, разгладил усы и улыбнулся хозяйке такой широкой, доброй улыбкой.
— Ну, ставь, ставь самовар, угости чайком-то! Успеешь за урядником послать, не убегу! А эти бороды пусть подумают, у них весь разум в волос ушел…
Это был верный тактический ход. Конечно, он мог сейчас же выдумать какую-либо причину, почему они приехали сюда, а не сели на поезд в Смоленске. Но бородачи не поверили бы. А теперь их грызет любопытство.
Соколов молчит, тщательно расчесывает волосы, охорашивается. Извозчик делает какие-то знаки. Понятно, коня надо покормить.
— Хозяин, покорми лошадь, имей совесть, заплачу…
Хозяйский сын срывается с места — и босой за дверь…
— Куда?
Хозяйка выронила ухват. Мирон смеется. Бородачи заинтригованы. Странный человек; ему говорят, что урядника позовут, а он и в ус не дует, чаи готов гонять.
— Куда отсель-то, в город аль еще куда? — Хозяин не выдержал.
— Конечно, в город.
— Значит, отработал дельце-то?
— Не совсем.
— Как так — не совсем? Товарищ-то уехал…
— Не весь…
— Вещи остались?
— Хуже.
Соколов нарочно подогревал любопытство. Об уряднике они уже забыли, ждут ответа. Мирон тянет время. Нужно выдумать эдакое… А вот что? Вот уж действительно выдался вечерок… Сказка, да и только!
— Тут история… Товарищу нужно ехать по делу, а его невеста не пускает, ревнует, говорит — уедешь к другой. Надо вам заметить, женщина она серьезная, глаза, говорит, повыцарапаю…
— А что, и очень просто — выцарапает…
— Все они такие!
— Вот баба!
— Так вашему брату и нужно.
— Два дня на вокзале сторожила. Вот мы и тряхнули сюда. Когда на извозчике ехали, друг мой и шапку напялил, по судейской фуражке-то она бы его вмиг узнала. Вот и вся история. Так-то…
Теперь можно спокойно пить чай. Бородачи забыли о Соколове, шутят над хозяйкой. Та обозлилась, огрызается, а они смеются.
Соколов оделся, поблагодарил, расплатился.
— Счастливо. К нам, милости просим…
— Ваши гости…
Евграф обогнал Соколова и пошел впереди. Василий Николаевич немного поотстал. Вот Калитин завернул за угол, снял шапку и перекрестился на церковь. Затем вошел в божий храм. Кончалась вечерняя служба, богомольцы плотно набились в небольшой церквушке. Соколов подошел к Калитину. Тот крестился невпопад.
Когда поп повысил голос, Евграф наклонился к уху Соколова:
— У твоего дома все время болтаются двое. Второй день их вижу…
Не дождавшись конца службы, Евграф вышел из церкви.
Василий Николаевич подождал, пока он скроется из виду, надел шапку и медленно побрел прочь. Самое разумное — сейчас же зайти к Голубкову, предупредить, и на вокзал. Но в квартире остались вещи, деньги, не его, партийные деньги, и небольшой тюк с литературой. Пожалуй, он рискнет — явится домой, дождется, пока хозяева угомонятся, захватит свой багаж — и на вокзал, там переночует.
Евграф догадается предупредить Голубкова. Теперь ему придется ведать транспортом. Об этом условились заранее на случай провала.
Не успел войти в свой мезонин — хозяйка.
— Василий Николаевич, у нас почетный гость — сослуживец мужа. Вы уж не откажите к нам поужинать. Очень просим…
— Спасибо. Сейчас спущусь…
Может быть, так и лучше. Посидит внизу часок — другой, уйдет гость, хозяева, довольные, залягут спать.
Гость, пехотный офицер, капитан, Соколову сразу же не понравился. Какой-то вертлявый, говорливый и все с намеками, с намеками… О чем только не болтает — о войне с японцами, о „Поединке“ Куприна. Потом пошли анекдоты. Хозяева явно скучали. И гость иссяк. Сухо распрощались. Когда офицер ушел, хозяйка проговорилась, что их знакомый получает выгодное местечко в жандармерии.
Василий Николаевич окончательно убедился, что медлить нельзя.
Узел с вещами и литературой получился солидный. Затянув его ремнями, Соколов тихо выбрался во двор, потом через калитку на улицу. К вокзалу нужно было идти направо. Но вряд ли там встретишь извозчиков.
Луна залила ярким светом дома, сугробы, деревья. Улица точно вымыта, и только противоположный тротуар утонул в тени. Прошел квартал, другой — извозчиков нет. Только со стороны тюрьмы, белеющей вдалеке, движется навстречу темная тюремная карета.
Ноги приросли к панели. Карета медленно поворачивает, вот она поравнялась с ним, поехала дальше. И в ногах появилось ощущение необыкновенной резвости. Перепрыгнуть бы улицу, а там через забор…
Соколов старается идти медленно. Он ждет окрика…
Да, занесла его судьба-злодейка в этот городок! Каменец-Подольском называется. Не город, а мешок какой-то. Железной дороги нет. Одна — в девяноста верстах, другая — в двадцати. Ни фабрик, ни крупной торговли. Наверное, здесь все знают друг друга, и появление нового человека сразу становится событием чуть ли не городского масштаба. Вот и поработай тут…
Пока добирался до вокзала, извозчик форменный допрос учинил. Хотел было прямо на явку ехать, но из-за этого возницы пришлось в гостинице остановиться.
Явка оказалась действующей. Хозяин явки обещал известить своего человека, связанного с контрабандистами. Соколов решил обождать. Транспортов около года уже не было. Кудрин, ими ведавший, провалился. Да и не мудрено. И ему здесь долго не удержаться. Значит, медлить нельзя. Нужно пробраться во Львов и переправить литературу. И, наверное, сразу же оставить этот город.
Хозяин явочной квартиры вернулся быстро и привел с собой какого-то мужчину. Пока мужчина раздевался, Соколов, мельком взглянув на него, решил — не новичок. Длинная каштановая борода, неторопливые движения. Повесив пальто, он обернулся, несколько мгновений всматривался в Мирона, потом, как-то по-бабьи всплеснув руками, бросился обниматься.
— Фу ты! Не узнал! Честное слово, не узнал! Володя, да ты ли это?
— Я, Василий Николаевич, собственной персоной. Но как я рад! Вы живы, здоровы, свободны? Надолго ли в эту богом забытую дыру?
Володя Прозоровский забрасывал Соколова вопросами, тормошил, смеялся неизвестно чему. Василий Николаевич наконец прервал этот поток излияний. Ему тоже любопытно знать, как сложилась судьба его крестника. Володя сразу стал какой-то скучный.
— Да это не так уж интересно. А вообще вы были правы тогда. Ой, как правы! Нелегко мне пришлось. В Минске вывески устроился писать, да, видно, ко двору не пришелся. Не получалась у меня благолепная мазня, а заказчикам — трактирщикам, купцам — не нравилось то, что я рисовал. Души нет, русской души, говорили они. Работал и маляром. День отмахаешь кистью, так потом лишь бы до кровати добраться… Книги совсем забросил. Забыл, что такое театр. Худо было. И если бы не Кудрин… Да, тот самый, что провалился здесь. Ведь он в Минске явочную квартиру держал. Потом ее полиция приметила. Кудрин и подался сюда. Я ему как-то сказал, что по-польски говорю с детства, знаю немецкий и французский, вот Кудрин обо мне и вспомнил. Ему транспортер в Галицию нужен был. Когда его арестовали, я во Львове сидел. Там сейчас большой транспорт готовят.
— Ну, а как твоя сестрица? Зинаида, кажется?
— Зина? Она своего добилась. Сейчас в Петербурге, курсистка. Мать тоже в столицу перебралась, чтобы присматривать за дочерью.
— А ты не помирился с родителями?
— Так я же и не ссорился. Отец, что называется, проклял, отказал в наследстве, а маман тайком деньги присылает, для нашей тощей кассы тоже подарок.
Как приятно сознавать, что ты не ошибся в человеке! Маменькин сынок нашел в себе и силы и мужество, чтобы начать новую жизнь. Ну, а то, что было трудно, — это на пользу. Теперь уже ничего не страшно!
— Василий Николаевич, значит, вместе во Львов-то?
— Вместе, Володя, вместе. Ведь это ты с контрабандистами дружбу водишь?
— Я. Кстати, их предупредить нужно.
— Да, да, поторопи, здесь мы не засидимся. Съездим туда и обратно, и вон из этой ловушки!
…Март. Уже пахнет весной, и днем ласково греет солнце. Но вечерами иногда выпадает снег — тихий, вялый. А чаще к вечеру собирается дождь.
Контрабандист Фома осторожно правит лошадью, часто останавливается, оглядывается. В такой темноте, под дождем не мудрено сбиться с дороги и налететь на пограничные секреты. Но Фома уверяет, что в непогоду секретов не ставят, а где посты, он знает. И они спокойно доберутся до нужной деревеньки.
Соколов замерз, а Володя и вовсе лязгает зубами, не то от холода, не то от волнения.
Лошадь остановилась так неожиданно, что Василий Николаевич ткнулся лбом в спину вознице.
— В чем дело?
Из темноты показался силуэт. Фома тихо окликнул.
— Дурно… Треба почекаты…
— Ждать. Почему?
— Поставили секреты…
Вот тебе и раз! Фома смущенно шмыгает носом. Выходит, нужно возвращаться. Вместо теплой избы снова несколько часов трястись в телеге под дождем.
Соколов разозлился. Спешил, мок, на ухабах трясся…
— Долго простоят секреты?
— А кто их ведает! Может, день, а может, и три…
— Мы переждем в деревне.
— Заметят…
— На пароме уже заметили, да и лесник повстречался…
— Ин ладно, вон у него летник есть. Только днем выходить — ни под каким видом!
— Кормить будете?
— Брюхо чем набить найдем, а разносолов — не взыщите…
И вот уже второй день они лежат на широких нарах летника. Вчера еще коротали время в разговорах, а сегодня и говорить не о чем.
Летник забит всякой рухлядью — побуревший картофель вперемежку с рваной сбруей, лопатами, какие-то недоколотые поленья, мешки, проеденные мышами.
И над всем этим убогим царством нищеты и запустения, как боевые знамена, развеваются овчины, кафтаны, рушники, кацавейки.
Два маленьких оконца заткнуты кошмой. Воздух кислый, тяжелый, кажется, на ощупь можно потрогать. Запахи овчин, тухлой капусты, прелой сбруи. В довершение всех бед в плотно закупоренном летнике за зиму устоялся холод, и робкому мартовскому солнцу еще не под силу изгнать его.
Фома приносит неутешительные вести — секреты стоят. Контрабандист уверен, что его клиенты не рискнут покинуть свое убежище. Но Соколов решил двигаться. Сидеть в летнике не было уже никаких сил.
— Фома, сегодня же вечером ты свезешь нас к границе и переправишь на австрийскую сторону…
Фома не хочет рисковать. Он мычит что-то и отрицательно качает головой. Вот упрямая ослица! Ну, погоди!.. Соколов решил сыграть на самолюбии контрабандиста:
— Ты не проводник, а… черт те что!..
— Я… плохой проводник?.. Я плохой проводник!.. — Фома задохнулся от негодования. — Ладно, идете на риск — ваше дело…
В десять часов вечера деревенька уже спала, только какая-то собака никак не могла угомониться. Фома вздрагивал всякий раз, когда собачий лай раздавался неожиданно близко.
Но вот и брехливый пес угомонился. На землю спустилась такая тишина, что режет уши. И только легкий шелест прошлогодней мертвой травы под ногами напоминает об опасности.
Перевалили через какой-то бугор. Потом долго плутали по дну оврага, карабкались на крутой его берег. Внезапно совсем рядом, за кустами, тускло блеснула вода. Фома лег на землю и стал слушать. Он долго-долго не поднимался.
Володя смотрел на него, как на шамана. Его даже стало знобить.
Соколов злился. Сколько бы Фома ни кривлялся, какие бы ритуальные фокусы ни выкидывал, больше сговоренной суммы он ему не заплатит. И нечего набивать цену…
Фома и сам почувствовал, что переборщил. Быстро поднялся на колени и тихонько свистнул. Кусты раздвинулись.
Соколов вздрогнул. Вот ведь артист! Этот дядя сидел в кустах и дожидался сигнала режиссера!
— Готово? Всё?
— Всё!
— Весла?
— Взял…
— Айда!
Через несколько шагов в руках у Фомы и нового провожатого оказалась лодка. Такая легкая, маленькая, что они без всяких усилий держали ее каждый одной рукой. Еще несколько шагов — лодка беззвучно легла на воду. А еще через минуту рядом с ней закачалась вторая.
— Ложись!
Соколов лег на дно.
Когда перед глазами только звезды, когда слышен лишь легкий всплеск встречной струи, трудно заставить себя думать об опасностях. А ведь на галицийском берегу австрийские патрули прощупывают каждую пядь водной поверхности. И они всегда готовы стрелять без предупреждения. Да и с русского берега в любой момент может раздаться выстрел. А звезды равнодушно смотрят с неба…
Лодка вошла в тень.
На следующий день Соколов уже разгуливал по улицам Львова. За границей он впервой. И так непривычно: посещает склады социалистической литературы и не ловчит, не оглядывается.
Хотя словчить все же пришлось. Как раз в день приезда во Львов из Женевы пришло два тюка с литературой. Так как Соколову львовские товарищи по соображениям конспирации не позволили упаковывать ящики и тюки, предназначенные к отправке в Россию, то, стараясь хоть чем-то помочь им, Василий Николаевич вместе с Володей взялись получить женевские подарки.
Почтамт просторный, светлый, никакой толчеи, чиновники вежливые. Но они как-то подозрительно переглянулись, ознакомившись с квитанциями. Через несколько минут выяснилось пренеприятнейшее обстоятельство. Два тюка, по пять килограммов каждый, показались служителям почты подозрительными. Они решили, что какие-то злоумышленники, нарушая законы, пересылают из Швейцарии беспошлинное масло. Почему масло? Но чиновники не отвечают на вопросы. Тюки вскрыли, а там литература, и притом социалистическая.
— Панам придется уплатить штраф за несоответствие обозначения груза на упаковке и самого груза…
Только и всего? Соколов полез в карман за деньгами. Оказалось, что нет, не так все просто, нужно составить протокол.
Один чиновник отправился за бланком, другой — за понятыми, без них нельзя.
Соколов глянул на Володю.
— Улепетнем?..
— Пожалуй….. хуже не будет!
— Берем?
— Берем!
Потом вечером, на квартире какого-то студента, Василий Николаевич начал рассказывать о дневном приключении. Но Володя перебил, перевел разговор на другую тему.
— Вы, Мирон, не сердитесь, — заявил он, когда остался с Соколовым наедине. — Здесь никто не поймет нашего поступка. Нас просто сочтут за воров…
Что ж, может быть, Володя и прав. Соколов решил припасти рассказ для русской сочувствующей интеллигенции, она всегда готова видеть за революционными буднями романтику приключений, и если таковые случаются (не с ними, конечно), то они охотнее раскошеливаются — на романтику, само собой разумеется.
Фома был встревожен. Уже луна глядится в реку, теперь не переправишься. Задержался, уважаемый, во Львове против уговоренного. Теперь сиди и жди, когда луна пойдет на убыль.
Но Соколов не хотел и не мог ждать.
— Завтра выйдем пораньше, возьмем только то, что можно унести на себе, остальное вы сами после перевезете.
Фома ушел недовольный. Но он уже понял: с этим русским не поспоришь.
Весь вечер Соколов с Володей перекладывали содержимое узлов и ящиков, чтобы хоть какую-то часть литературы унести с собой. Паковали и ругали на чем свет стоит львовских „пустозвонов“. Целых три месяца эти „интеллигенты“ там, во Львове, собирали литературу для этого транспорта, два дня паковали. И что ж, в ящиках — медицинские учебники на немецком языке, старые журналы „для семейного чтения“, модель черепа, какие-то географические атласы. И черт знает что еще!..
Усталые, поздно улеглись спать. Василий Николаевич — на лавке у окна.
Противная луна! Он невзлюбил ее с той памятной смоленской ночи, когда покидал этот город. Сегодня луна — главная помеха для их возвращения в Россию.
Ее мертвый свет может вдохновить только поэтов…
Луна опрокинула на пол переплет маленького деревенского окошка. Она мешает спать. На какой бы бок Соколов ни перевернулся, всюду свет луны.
Наверное, он все же задремал. Проснулся потому, что в хате стало темно, лунный свет исчез.
В стекло постучали.
Фома? Соколов поднимается на лавке и снова откидывается на спину. В окно тускло просвечивает медная каска…
Жандармы!
Соколов долго притворялся спящим. Но его все же „разбудили“. Пришлось захватить чемодан, ящик с картами, атласы, череп и плестись к пану коменданту.
Старший конвоир очень предупредителен. В канцелярии коменданта разрешил курить и сам же предложил сигареты. Соколов подробно выспросил солдата, пока ходили за паном комендантом. Оказалось, что на контрабанду здесь смотрят сквозь пальцы, если это только не социалистическая литература. А совсем недавно и ее не задерживали.
Солдат был поляк, долго жил в Варшаве, хорошо говорил по-русски. И, когда вошел комендант, саквояж с новинками социалистической литературы исчез под шинелью неожиданного друга.
Пан комендант осматривает ящик. Из-за всего этого барахла не стоило поднимать среди ночи…
На обратном пути Соколова и Володю нагоняет солдат, возвращает саквояж. Но но прощается. У него в кармане бутылка вина, и ее непременно нужно распить „ради приятного знакомства“.
Солдат ушел под утро. И посоветовал Соколову тоже не очень мешкать.
В сумерках благополучно перешли пограничную реку. Как будто пронесло.
Вышли на дорогу. И тут-то попались!
Оказывается, их заметил какой-то мужик, прибежал на кордон.
И вот они шествуют под конвоем. Под конвоем проследовали и в Каменец-Подольск. И здесь снова улыбнулась удача.
Соколова и Володю обвинили только в том, что они без пропуска перешли границу. Такие парушения разбирались в суде. А пока он состоится, их отпустили.
Скорее в Питер, сменить паспорт, получить новое назначение.
Каменец-Подольск остался далеко в стороне.
Пароход подгребал к самарской пристани. Наступал тот час утра, когда еще не начался трудовой день, но уже все, кто работал, служил, хозяйничал, покинули дома и вышли па улицу. Василий Николаевич был поражен многолюдьем и кипучей суетой этого города.
Пароход не мог подойти к дебаркадеру. На берег нужно было сходить через нижнюю палубу соседнего судна.
Но почему соседний пароход голубеет жандармскими мундирами? После Каменца Соколов не может спокойно смотреть на этих держиморд. А вдруг его проследили и теперь предстоит торжественная встреча?
Нет-нет, не может быть. Такой „почетный эскорт“ из десятка жандармов, право же, не по чину.
Василий Николаевич пропускает пассажиров. Ему некуда торопиться.
И пассажиры и жандармы не выспались. У них мятые физиономии, они дружно зевают в ладони, смотрят и ничего не видят.
Значит ли это, что жандармы поджидали его тут долгую бессонную ночь?
Ерунда! Сам не выспался и распустил нервы.
Несколько шагов по качающимся сходням… И никто его не задержал, никто не зацепился взглядом. А ему-то казалось, что весь берег только и смотрит на него!
Жандармы вели себя как-то необычно.
В Самаре Мирона не знают. Это и хорошо, и вместе с тем плохо. Хорошо в отношении полиции — пока-то еще там шпики приглядятся. А плохо то, что уже сегодня негде ночевать.
Выбравшись на пристань, Соколов в нерешительности топчется у стоянки извозчиков.
Извозчики во всех городах одним миром мазаны. Увидели приезжего и зазывают. Пятак кинули, кому везти господина.
А куда ехать? Делать нечего — к Арцыбушеву.
— В Управление Самаро-Златоустовской дороги, — негромко, чтобы услыхал один лишь возница, сказал Соколов.
Извозчик плеснул вожжами:
— Но-о-о!
Пристань, попутчики, жандармы остались позади. А местные голубые мундиры похожи на сонные огородные пугала. Или нет, они скорее напоминают заспанное воронье.
— Скажи-ка, братец, чего это спозаранку на пристани столько жандармов подвалило?
Возница хмыкнул.
— И смех и грех, барин! Навигация в нонешний год ранняя, вот их высокоблагородие господин полковник ихний изволят в Астрахань отплывать с семейством. И третий день гоняет служивых на пароход, чтобы они каюты обоспали. Пароходики-то прямо из затона…
— Как так — каюты „обоспали“?
— А так! К примеру, если клопы или там иная какая нечисть в каютах завелась, враз на жандармов бросится. Служивые каютки эти заприметят и доложат их высокоблагородию… Только, сдается мне, ночью ни клопы, ни крокодилы им нипочем. Нажрутся водки и храпят, аж кони шарахаются.
„Обоспят“! Занятно. Хорошо бы, и мой приезд проспали!»
По булыге коляска гремит, как колесница Ильи-пророка. Подковы высекают молнии.
Городок, конечно, не слишком-то симпатичный. Пыльно, грязно. А ведь на улицах немало зелени. Ничего не поделаешь. Транспортная контора и Восточное бюро ЦК РСДРП должны обосноваться здесь. А поначалу избрали университетский Саратов. Красивый, оживленный, интеллигентный.
Но Самара удобнее тем, что стоит на магистрали, связывающей Россию с Сибирью. Именно по этой самой Самаро-Златоустовской дороге зайцами или с чужими паспортами, переодетые, от станции к станции пробираются те, кто не пожелал задерживаться в «сибирских тундрах». Едут и те, чьи сроки пребывания «в местах, не столь отдаленных» окончились. Они ищут приюта, они нуждаются в явках, документах, многих нужно переправить за рубеж.
И партия должна им помочь. Ну, а помимо этого, транспортно-техническое бюро обслуживает местные комитеты литературой, является связующим центром на огромной территории от Астрахани до Челябинска, от Баку до Москвы.
Извозчик уже скрылся из виду, а Василий Николаевич все еще не решался войти в здание управления.
Да что с ним сегодня? Арцыбушев — товарищ надежный, проверенный. Откуда такая нерешительность? Наверное, дело в том, что слишком уж много всяких легенд вокруг Арцыбушева. Рассказывают о его странностях и рассеянности. Выставит он, к примеру, на окнах условные знаки, а потом забудет их снять и удивляется, негодует, почему к нему никто из товарищей не заходит.
Соколов медленно входит в вестибюль, снимает пальто. Потом, что-то вспомнив, вынимает из кармана какую-то книжку. Тоже глупость-все эти пароли! Конечно, совсем без них нельзя. Но, если посторонний человек ненароком услышит обмен этакой тарабарщиной, сочтет за сумасшедших, панику поднимет, полосатый халат потребует напялить.
Соколову открыты «три степени доверия». Была ли четвертая и пятая, он не знал. Но хватает и трех.
Первая степень:
«Товарищ Мирон?»
«Он самый».
«Битва русских с кабардинцами…»
«…или прекрасная магометанка, умирающая на гробе своего мужа».
Здесь нужно сделать паузу. Потом проверить, посвящен ли товарищ во вторую степень.
«Где вы читали эту книгу?»
«Там, где любят женихов».
И, наконец, вершина:
«Хорошо ли там жилось?»
«Насчет пищи — ничего, а спать было холодно».
Черт бы побрал Носкова, он выдумал этот пароль. Сколько раз уже Мирон пытался с серьезной миной изречь эту чушь и всякий раз под конец хохотал. Вот и теперь: достаточно вспомнить, и трудно удержаться от смеха.
Василий Петрович Арцыбушев «чистил перышки». Так он называл операцию по ликвидации всевозможных уличающих бумаг.
В свои сорок семь лет Арцыбушев выглядел стариком. Седая борода, седая грива волос, давно не знавших ножниц.
Дома он уже успел «почиститься», но на службе, в кабинете, могли заваляться какие-нибудь документы. Подобную чистку он проводит уже несколько лет в канун Первого мая.
Наверное, и в этом году его «изолируют», пока не утихнет первомайская страда.
Бумаг много, но почти все они служебного содержания и только лишний раз напоминают о начальстве, окриках, приказах. Давно бы бросил опостылевшее место в конторе железной дороги, да нельзя. Нет у партии денег, чтобы содержать не только его самого, но и его семью.
На самом дне ящика — газета. Арцыбушев разворачивает — катковская, старая. Как она к нему попала? И зачем? Он не читает газет, издаваемых таким верноподданным зубром, как Катков. Арцыбушев бегло просматривает полосы. Вот оно что, Лев Тихомиров, народоволец, стал ренегатом и, выпросив прошение у царя, занял место редактора в катковской газете!
Как давно это было! Сколько ссылок, тюрем, этапов прошел Арцыбушев! Не верится, что был когда-то Петр Заичневский, автор «Молодой России», что еще в семидесятых годах ходил с котомкой по деревням и селам и пытался поднять крестьян на борьбу с самодержавием.
Заичневский в 1896 году умер в Смоленске. А если был бы жив, то обязательно стал бы большевиком.
А сколько бывших народников ушли к социалистам-революционерам и вновь занимаются «вспышкопускательством»! Здесь, в Самаре, Арцыбушеву приходится бороться с ними, и но всегда победа остается на стороне социал-демократов. Литературы не хватает.
Воспоминания неожиданно вернули его к делам сегодняшнего дня. Откуда-то из глубины поднялось неуемное желание совершить что-нибудь из ряда вон выходящее. Старая народническая закваска все же давала о себе знать. Всякий раз, когда его обуревали такие желания, на ум приходил сызранский мост. Он бы сам и не мог сказать, почему ему захотелось этот мост взорвать, почему, например, его не тянет бросать бомбы в царей, губернаторов, министров.
…Дверь кабинета открылась бесшумно. Соколов оглядывается. Хорошо, что «Марксу» можно представиться без свидетелей.
Василий Николаевич вытаскивает из кармана томик Лермонтова. Протягивает. Пока «старый волк» будет считать едва заметные точки над буквами третьей строфы шестнадцатой страницы, Соколов приглядится к новому знакомому.
И он рассматривает его, не скрывая любопытства. Действительно — Карл Маркс. Ничего не скажешь, колоритен этот бывший курский помещик, бывший народник эпохи «хождения в народ». Говорят, что он раздал земли свои крестьянам, облачился в зипун и лапти и… угодил в «сибирские тундры».
— Битва русских с кабардинцами?
Соколов не сразу сообразил, что должен поведать о горькой судьбе прекрасной магометанки.
Потом оба долго хохочут, долго трясут друг другу руки.
Арцыбушев тянет Соколова вон из комнаты. И никаких протестов. Сегодня он хозяин. И потому «приют», или «притон», как величают его квартиру местные соцдеки, самое приятное и, конечно же, самое безопасное прибежище для усталого гостя.
В арцыбушевском «притоне» и впрямь уютно. Милая, тихая хозяйка, куча детей, какие-то юноши, девушки, гимназисты, студенты. Наверное, просто постояльцы. Но все они предупредительны, заботливы. И, чего греха таить, после дороги так приятно побаловаться чайком, а потом вытянуться на хозяйском диване под теплым пледом.
Арцыбушев что-то рассказывает…
И снится Соколову длинный-длинный сызранский мост через Волгу. По мосту снуют паровозы, и ветер пригибает дымные хвосты к воде. За паровозами идут толпы людей. Останавливаются, нагибаются, что-то бросают под ноги и бегут, бегут…
И снова паровозы. Потом дым окутывает мост…
— Э, батенька, да вы уже спите! Ну-ну, я в другой раз, в другой раз… Только мост мы с вами взорвем обязательно!
И нет ни моста, ни паровозов, ни дыма, ни хозяина.
Утром Волга светится мириадами маленьких солнц. Они гаснут, вспыхивают, забавно моргают и внезапно исчезают. Щуки, лещи, судаки гоняют мелкоту. Удары рыбьих хвостов раскалывают солнечные блюдца.
Немного позже небесное светило загонит обитателей вод в мглистую полутьму виров и омутов.
Соколов проснулся от беспокойной мысли: цел ли сызранский мост или вчера его все-таки взорвали?
Хозяин давно ушел на службу, разбрелись и постояльцы «притона».
Хозяйка деловито подливает чай, а он все старается разобраться в сновидениях.
Нет, мост, взрыв — это арцыбушевские фантазии. Соколова предупреждали еще в Москве.
Как ни колоритен Арцыбушев, как ни мила его хлопотливая жена, а все же напрасно он пошел ночевать в этот «притон». Оказалось, что Василия Петровича перед каждым Первым мая полиция обязательно сажает этак недельки на две, ради профилактики. А ведь скоро Первое мая. Нет, не надо было заходить к нему.
Через несколько дней Соколов уже с головой ушел в ставшую привычной работу. Вот только с помощниками у него плохо. Напрасно отпустил Володю. Но парню так хотелось учиться, и в Киеве, куда его отправили, такая возможность может представиться.
Накладные приходят на Пензу, Саратов, Астрахань. Бывают и на Самару.
Ночь душная, сны навязчивые. И простыня — как раскаленная сковорода. Василий Николаевич несколько раз просыпался. Не открывая глаз, пытался о чем-то думать, вызвать приятные образы. И снова проваливался в парную духоту. Только к утру из открытого настежь окна потянуло прохладой и запахами реки. Утро прогнало сновидения. Но уже встало солнце. Его лучи забрались в комнату. Разбудили. Соколов подумал, что поэты врут: солнечные лучи не тихие гости, они ужасно шумят и ругаются хриплыми голосами…
Василий Николаевич уселся на кровати. Еще только семь часов, а эти ломовики под окнами уже успели где-то напиться и кричат, бранятся, запрягая лошадей.
Очень болит голова. Вялость сковывает тело. Поспать бы! Но теперь уже не удастся.
Вода в тазу за ночь нагрелась, и умывание не освежило. Да, июльская жара в Самаре дело нешуточное.
В дверь постучали. Сильно, требовательно. Так стучат только полицейские и почтальоны. Сонливость как рукой сняло. Открывать или… А что — или? Соколов осторожно подошел к окну. Прячась за выступ рамы, посмотрел во двор. Извозчики уже уехали, во дворе пусто. Значит, открывать…
Почтальон ворчит.
Ему тоже жарко.
Расписавшись, Мирон запер дверь. И кому это в голову взбрело посылать заказные письма прямо к нему на квартиру? Есть специальные адреса, есть почтамт, наконец. Вскрыл конверт. Из него вывалились две зеленые бумажки. Накладные на получение груза в самарском порту.
Что за дьявольщина! Груз — гудрон в ящиках. Соколов заглянул в конверт, но там больше ничего не было. Накладная на предъявителя. Какая-то ошибка, почта, наверное, перепутала… Да нет, на конверте его адрес, его фамилия. Откуда этот гудрон? И штамп отправителя не разобрать, очень блеклый.
Соколов достал лупу: «Баку».
Так, значит, гудрон от бакинских товарищей. Интересно, что он с ним должен делать, куда везти эти ящики?
Утро начиналось с загадок. Теперь целый день он будет думать об этом проклятом гудроне, а после обеда все равно нужно сходить в порт, узнать, не прибыл ли.
Жандармский унтер Гуськов совершенно сомлел в дежурной комнате.
В окно была видна спина городового. Белая рубаха на нем взмокла и прилипла к телу, даже на фуражке расплылось темное пятно от пота. Порт не шевелился, грузчики едва таскали мешки и через каждые полчаса плюхались в воду.
Ломовые извозчики распрягли лошадей, а сами забрались под телеги, прямо на булыгу грузового двора. Черный, как прокопченный котелок, портовый буксир с трудом подтягивал к причалу здоровенную баржу.
Буксир дышал тяжело, словно и ему было невмоготу от этой адской жарищи.
Портовые рабочие, сняв рубахи и закатав штаны, тащили деревянный переносный кран.
«Наверное, снова бочки с нефтью прибыли, раз краном разгружать собрались», — лениво подумал Гуськов. Ему надо было выйти на причал, осмотреть баржу, но не было сил подняться.
Баржу наконец пришвартовали. Приладили и кран. Выбравшиеся из воды грузчики о чем-то заспорили с крановщиком. Двое грузчиков влезли на баржу и выкатили здоровенную железную бочку, обвязали ее веревкой, подцепили за крюк. Заскрипел ворот, бочка дернулась, отделилась от настила баржи, как-то нелепо перевернулась в воздухе и шлепнулась в воду.
Гуськов окончательно пришел в себя. Хотя его и не касалось это происшествие, но все же непорядок. Гуськов, кряхтя, направился к причалу. Рабочие перетаскивали кран на новое место.
Соколов обогнул пакгауз и, скрываясь в его тени, стал спускаться к воде прямо по берегу, минуя лестницу, залитую солнцем. Трава выжжена, земля высохла, потрескалась. «Опять неурожай», — подумал Василий Николаевич, но тут споткнулся и, едва удерживая равновесие, вылетел на дощатый помост. С разбегу он чуть было не свалил Гуськова.
Унтер охнул, когда его боднул головой в грудь какой-то здоровенный дядя и недолго думая схватил Соколова за шиворот.
— Очумел, что ли?
Соколов рванулся. Инстинктивно. Ведь его держал не кто-нибудь, а жандарм! Но тут же пришел в себя.
— Пардон! Экая жарища… Я не очень больно вас?
Жандарм отпустил воротник рубашки, вытер усы, и не удостоив Соколова ответом, сделал несколько шагов. Потом резко обернулся.
— Непорядок-с. Вы по какому праву на грузовой пристани?
Час от часу не легче! И надо же ему было споткнуться! Показать накладные? А может быть, они только и дожидаются их предъявителя? Наверняка. Ведь жандарму на грузовой пристани делать-то нечего, здесь должен дежурить городовой.
— Да вот нога подвела… Шел себе спокойно, и вдруг она, подлая, и подвернулась. Ну, я и скатился вниз… Да вы не сердитесь, ведь без умысла, Сейчас поднимусь.
Жандарм заложил руки за спину, расставил ноги, всей своей позой давая понять, что не сдвинется с места, пока этого господина здесь и духа не будет.
Пришлось карабкаться наверх. Сегодня уже нельзя появляться на пристани. А завтра надо хорошенько осмотреться, прежде чем приходить сюда.
— Бере… е… гись!
Голос оборвался. Что-то грохнулось на настил причала. Соколов оглянулся. Жандарм бежал к группе людей, обступивших большой деревянный ящик. При падении доски местами оторвались, и из ящика медленно, как бы нехотя, густым черным тестом выползал гудрон.
«Батюшки, гудрон в ящиках!.. Уж не на эту ли партию гудрона мои накладные?»
Соколов быстро перебрался к стене пакгауза и, прячась за ее выступом, стал наблюдать.
Грузчики снова ругались с крановщиком и рабочими. Ящик, слава богу, никого не придавил, но теперь нужно было опять двигать кран. На солнцепеке гудрон стал быстро растекаться, угрожая отрезать дорогу к крану. В суматохе, пока кран двигали, никто не заметил, как сквозь разбитые ребра большого ящика проглянул еще один, маленький, черный, добротно сколоченный.
Соколов уже больше не сомневался. Это действительно та партия гудрона, на которую накладные лежали у него в кармане. Он разгадал загадку, заданную ему бакинскими отправителями. В том, маленьком ящичке — литература. Конечно, придумано здорово. Но вот бывают и такие оказии. Не налети он на жандарма, то влетел бы прямо в тюрьму.
Пожалуй, пора и уходить.
Между тем маленький ящичек заметили рабочие, грузчики, они даже попробовали его извлечь из большого. Но растекающийся гудрон был горяч. Достаточно поставить ногу, и она прилипала к обжигающей черной массе.
Жандармский унтер бегал вокруг ящика, как шелудивый пес вокруг кости. Кто-то успел крикнуть: «Контрабанда!» Прибежал городовой с досками. Их перекинули через лужу гудрона. Разбили до конца большой ящик. Но маленький так приклеился к остаткам гудрона и нижним доскам, что при первой же попытке его поднять городовой только оторвал доску. Жандарм схватился за голову — в ящике лежали стопки каких-то не то книг, не то брошюр!
Соколов выбрался на набережную и торопливо зашагал в город. Гудронный транспорт провалился. Накладные нужно сжечь и немедля поменять квартиру. Вернее, уже сегодня он не может вернуться к себе домой.
Как часто стали повторяться похожие ситуации! Так было в Смоленске, в Каменец-Подольске, теперь в Самаре.
Надо предупредить товарищей, чтобы они сейчас же «очистили» его комнату и передали по цепочке о провале. Вот ведь к чему приводит пренебрежение азбукой конспирации! Будь накладные на предъявителя и послали бы их не по его адресу, а, скажем, на почтамт, он ничем не рисковал бы. Хотя, наверное, случилось бы худшее. Пока он ходил бы на почту, получал накладные, злополучный ящик разбили бы без него. Жандармам осталось бы только дожидаться хозяина груза.
Богомолов добрался-таки до Астрахани, о которой мечтал в сырой, угрюмой уссурийской тайге.
Жить просто так, без риска, без приключений, он уже не мог. Но бродяжничать больше не тянуло, охота надоела. Богомолов стал присматриваться к общественной жизни города. Сначала ему показалось, что в этом отношении Астрахань просто заштатный городок. Ни тебе забастовок, ни шествий, ни покушений. А если верить слухам, в Центральной России, Прибалтике, Украине то и дело или губернатора прикончат, или какого-либо зверствующего жандарма. Правда, все это дело рук социалистов-революционеров, а Богомолов относился к ним скептически. Террором ничего не добьешься, да и правительство не запугаешь. Уж на что грозными были народовольцы, убившие Александра II, а все кончилось тем, что на престол взобрался Александр III.
Убили Плеве, министра внутренних дел, ну и что? У царя министров хватит, во всяком случае их значительно больше, чем одиночек-террористов из числа социал-революционеров.
— Наверное, он в конце концов уехал бы из Астрахани, если бы на случай.
Познакомился с Ольгой Варенцовой. Старая социал-демократка, искровка, большевичка, она возглавляла всю работу местного, да и не только астраханского, партийного комитета.
Смелый, находчивый, всегда ищущий приключений Богомолов мог быть полезным партии. Ораторов хватало, да и пропагандистов Баренцева подготовила. Но эти люди были малопригодны там, где требовалось, что называется, пройти по острию ножа. Варенцова очень быстро приобщила Богомолова к большевистской вере. И вскоре представился случай проверить его на деле.
К концу лета Соколов подобрал двух — трех помощников, наскоро проинструктировал их и разослал с тюками. В это время через Самарское бюро уже проходило по тридцать — сорок пудов литературы ежемесячно. Самому Василию Николаевичу пришлось ехать в Астрахань. Баку прислало туда посылку «кавказских чувячек».
В Астрахани посылки никто не ожидал. Конспиративной квартиры, на которой можно было бы рассортировать груз, не оказалось. Ольга Варенцова даже рассердилась, когда Соколов нагрянул.
— Предупреждать надо!..
— Ничего, мы экспромтом…
— А когда же получать?
— Сегодня, завтра…
— Ну и народец!
А народец — это всего-навсего Соколов в единственном числе. Но сам идти за грузом он не может. Нужно подыскать получателя. Варенцова хотя и ругалась, но получателя нашла быстро. Богомолов оказался очень расторопным человеком. Он уже имел кличку «Маэстро». Получить «чувячки» — какой же здесь риск?
Богомолов доставил посылку Мирону. Они вместе упаковали литературу. Половину Соколов намеревался захватить с собой в Самару, а половину отправить малой скоростью в далекий Томск.
Деловито перестукивают плицы. Им много работы — ведь сколько воды нужно взбаламутить, подгрести, оттолкнуть! И только у пристани колеса могут хоть немного отдохнуть.
На верхней палубе жара сморила пассажиров. Они перебрались на теневой борт, и теперь штурман ругается, пугает, что пароход перевернется. А он и правда перекосился, вот-вот кверху брюхом поплывет.
Угрозы штурмана действуют, но ненадолго. Солнце выжигает у пассажиров всякое благоразумие, и они вновь ищут спасительной тени.
Учитель царицынской гимназии забрался в салон, открыл окна и вдруг обнаружил, что продуваемый сквозняком салон хорошо защищает от жары. Лишь бы сюда народ не набился, а то тогда духота станет невыносимой.
Так прошло несколько часов.
Напрасно метрдотель ресторана приглашал обедать. Кому сейчас, в такую жарищу, до еды!
Учитель задремал тяжелым сном. А когда проснулся, солнце уже клонилось к далеким синеватым бликам горизонта.
В салоне сидели красный, потный становой пристав, не по уставу расстегнувший все пуговицы мундира, и поп. От пота поповская грива слиплась смешными косичками, рукава рясы были закатаны выше локтя, так что достопочтенный батя напоминал молотобойца или волжского грузчика.
Увидев, что учитель открыл глаза, пристав немедленно предложил:
— А не сгонять ли нам пулечку по-поповски?
— Не худо бы, не худо… Оно, может, и ночь скорее пролетит. Все одно в каюте как в аду…
Учитель тоже был не против. По-поповски, конечно, много не выиграешь, но зато и проиграть не проиграешь. Вот только четвертого партнера нет.
— Втроем будем?
— Нет, батенька, втроем это не игра… — пристав никак не мог подобрать подходящее сравнение, — а черт знает что!
— Четвертый найдется! — Учитель с надеждой посмотрел на прилично одетого мужчину этак лет тридцати — тридцати пяти, который только что вошел в салон и с наслаждением подставил разгоряченное лицо освежающей струе ветра, бьющего из окон.
Мужчина понял — его приглашают. Но, увы, он не умеет играть да, право, и не хочется, к тому же у него и с деньгами туго: поистратился в Астрахани.
— Да вы хоть так посидите, чтоб место занято было, — уламывал учитель.
Поп убеждал:
— Вчетвером ведь всегда один холостой — выходной, как говорится, показывать будет. Причем по сороковой даже ребятам на подсолнухи не выиграешь, не проиграешь. А время провести надо. Принципиального ущерба, поверьте, никакого…
Уломали.
Сели. Сдали. Соколову везло, хотя сам он почти не играл, так как каждый свободный от игры партнер завладевал его картами.
Но выигрыш неизменно записывался ему.
— Везет как утопленнику… простите за выражение. То ли вы в сорочке родились, то ли с чертовой бабкой в дружбе…
— Может, перемениться местами?
— Нужно всем передвинуться, чтобы не мешать сдачу…
Пересели. Потом еще раз. Ничего не помогло. Карта шла и шла к новичку. Пулька кончилась. После расчетов на столе около удачливого игрока выросла куча бумажек и даже поблескивало золото. Учитель совсем проигрался — это было видно по его кислому лицу. Наверное, деньги, с таким трудом накопленные, чтобы купить родным недорогие подарки или просто припасенные на отпуск, оказались в чужом кармане.
Учителю хотелось отыграться. Поп, проигравший немного, почесывая гриву, басил:
— Играй, да не отыгрывайся! А не скинуть ли нам в банчок?
Учитель с надеждой посмотрел на Соколова. Становой нерешительно принялся тасовать колоду. Они плохо верили в то, что человек, огребший такую солидную сумму, вновь рискнет счастьем. Он вправе и отказаться — тогда прощай денежки.
Соколов чувствовал себя страшно неловко. Вид денег, выигранных в карты, вызывал отвращение. Может быть, он сумеет их спустить в банчок, о котором не имеет никакого понятия?
Игра оказалась простой. И снова, как бы подтверждая суеверие, карта шла к новичку. Уже поп стал задумываться каждый раз, когда нужно было делать ставку. Учитель распорол подкладку и дрожащими руками залез в потайной карман.
Игру прервал хриплый вой парохода, возвещавший о подходе к пристани.
Попу и становому нужно было вылезать. Игра оборвалась. Учитель, пошатываясь, побрел в каюту.
И снова нескончаемая лента берега, судорожные толчки машины да порядком надоевшее журчание воды за бортом.
Учитель царицынской школы Пресняков, несмотря на духоту, улегся, чтобы хоть во сне забыть об огорчении этой ночи. Но разве уснешь? Теперь, когда пулька сыграна, он хорошо видит собственные промахи. И все же в собственных неудачах и в таком ошеломляющем проигрыше Пресняков склонен обвинять своих партнеров, и прежде всего этого господина, который говорил, что не умеет играть. Всех обобрал. Батюшка, когда с парохода сходил, даже помянул его нецензурным словом. А ведь прикидывался. И поначалу правда такие промахи делал, словно впервой за картами. А потом и начал, и начал. Нечисто здесь, нет, нечисто. И ведь жена перед отъездом наставляла — не играй. Знает его слабость. Пугала, что в чужом городе мало ли какой шулер попадется, а на пароходе и подавно. Ведь он не раз слышал, как именно на пароходах эти нечистые на руку господа обирают доверчивых пассажиров. Небось станового побоялся обыграть. А пристав тоже хорош — ужели не догадался, с кем играет? Взял бы за шиворот — и в околоток на первой же пристани, денежки выигранные отнял да и отдал бы потерпевшим.
Пресняков поднялся с дивана, вышел в коридор и на палубу. Светло, пароход причалил к какой-то пристани. На воздухе стало немного полегче, не так болит голова.
Пресняков прошел на корму. Безразличным взглядом окинул убогие домики, сараи и вдруг заметил этого самого господина, что облапошил их.
Ушел, ей-богу, ушел! Вон он уже с каким-то бродягой сговаривается. Пресняков заметался по палубе. Теперь он уже был уверен, что удачливый игрок — профессиональный шулер и его надо задержать. Трусливый, слабый человек, он утешал себя тем, что бегает, ищет полицейского, хотя прекрасно понимал: если он даже и найдет представителя власти, то шулера уже не поймать. Да и какие у него доказательства? Ни попа, ни станового нет.
Пока Пресняков суетился, пароход дал первый гудок к отправлению.
…Скоро Черный Яр. И, наверное, «обобранный» учитель будет взывать к возмездию в полиции. Чуть заикаясь, доложит приставу: «Обобрал ведь, начисто обобрал. И не меня одного… батюшку и его благо-о-родие станового… Р-ради Христа… задержите ш-шулера, отберите деньги, ведь этак он весь пароход об-обчистит…»
Натянутые нервы, воспаленное бессонной ночью воображение отчетливо рисует знакомые уже сцены. Стук в каюту. Полиция. Документы. Обыск. Чемодан с нелегальной литературой… Тюрьма…
Какой же он идиот!
Соколов уже не может спокойно сидеть на месте. До Черного Яра ни одной пристани. А в воду не прыгнешь…
Вон и учитель ходит и ходит по палубе. Ну конечно же, он стережет его.
Нужно идти ва-банк. Э-э, опять картежное словечко! Василий Николаевич чувствует себя, как позорно напроказивший мальчишка, как вор.
Учитель приблизился к окну, поздоровался.
— Скверно мы вчера провели время, право, скверно. Карты оставляют тяжелый осадок на душе, хотя и выиграл, а как будто оплеванный… Если бы на пароходе была подвешена кружка с надписью «на благотворительные цели» или там «погорельцам», сейчас бы опустил половину…
Лицо учителя просияло.
— Совершенно с вами согласен! Злая интеллигентская привычка. А потом миллион терзаний. Да я бы с удовольствием отдал проигранные деньги библиотеке, которую составляю, чтобы потом послать в деревню. Тьфу!..
— Сделайте милость, вот половина. С радостью вкладываю ее в столь благородное начинание…
И до Царицына не сходили с палубы. Поговорили обо всем, Соколов же, мысленно прикинув оставшуюся в кармане сумму, убедился, что это как раз проигрыш попа и станового. Ну что ж, за их счет он не против несколько подновить свой обветшавший гардероб.
— Послушай, Александр, мне никогда не приходилось ставить типографии. Правда, с гектографом баловался. Но баловство и есть баловство. А ты как по этой части? Скажи, руки у тебя не чешутся, а?
Мирон разговаривал с Квятковским, сыном легендарного народовольца, повешенного Александром II.
Квятковский был представителем ЦК, но работал вместе с Соколовым на транспорте. Правда, в Самаре он обычно задерживался ненадолго.
— Нет, не чешутся. И только потому, что ставил и знаю, какие на это суммы потребны.
— Так мы же «контора» рентабельная. Сами себя содержим, да еще и для ЦК кое-что отваливаем. Имеем право на самые-самые малые остатки? Факт, имеем. Если еще немного поднакопить — глядишь, и хватит.
— Ну ладно, предположим, уговорил. А где взять машину, шрифт, людей, дом, наконец? Ты подумал об этом?
— Есть тут у меня кое-что и кое-кто на примете… Помнишь, рассказывал тебе, как я в Самару приехал. Тогда сразу же отправился в Пензу, на нее пришла литература. Так вот, в Пензе живет некий Смирнов. Я у него в квартире посылку-то и перепаковывал. Дядя он нашенский, но нервный, тогда до того струхнул, что схватил шляпу и этак с дрожью: «Мне, говорит, все время кажется, что вот-вот накроют, слышатся шаги, шорох, звон шпор… Нет, говорит, увольте, не могу!.. И не понимаю, как вы можете?» Не успел я ответить, он и был таков! Я уже перепаковал все, а хозяина нет и нет. Сходил за извозчиком, а квартиру-то открытой бросать нельзя. Наконец, вижу, бредет. И веселый, и звона шпор ему не слышится. Ну, думаю, нализался со страха. Оказывается, нет, просто нашел он мне квартиру для сортировки. В следующий приезд в Пензу я на этой квартире побывал. И правда, удобная, а хозяин, земский инженер Россель, — душа человек. Только конспирации не признает. В тот раз паковали у него в кабинете при незапертых дверях. Весело!.. Смеялись на всю улицу. Вот этого-то Росселя недавно управляющим земской типографией в Пензе назначили. Ну как, Квятковский?
Квятковский уже забыл свои возражения. Загорелся.
— Значит, так. Для начала мы вводим в эту типографию своего человека. Он же «позаимствует» шрифт и прочие принадлежности. Для начала, для начала… И не перебивай. А потом мы уговорим Росселя продать нам старую машину…
— Вот-вот, я почти это же сказал ему. А он меня из ушата… «Кустарщина, говорит, мелочная воровская этика, игра свеч не стоит…» Я даже скис. Вот, думаю, болтнул лишнего, спугнул. Он увидел простоквашу на моей физиономии, сжалился. «Я, говорит, заказываю новую машину и любой шрифт у Лемана, получаю ее и переотправляю куда вам угодно!»
— Здорово! А не хвастает? И уж что-то больно лихо — «переотправляю куда вам угодно!» Могут ведь и проследить.
— В Пензе вряд ли. В этом клоповнике опаснее конспирировать, лучше нахрапом.
— Постой, постой, ты только что спрашивал, не чешутся ли у меня руки? А сам уже договорился. И о машине, и о шрифте, может быть, и дом снял?
Квятковский был явно задет. Выходило, что Мирон как бы заранее знал о его согласии.
— Ладно, не обижайся. Конечно, я был уверен, что ты согласишься. А терять время не хотелось: когда-то я еще поеду в Пензу!
Недели через две из Пензы пришло известие, что заказ выполнен. Соколов и Квятковский мигом очутились у Росселя. Хозяин сиял, как самовар, и за чаем витийствовал по поводу излишней серьезности в серьезных делах.
Его жена, молоденькая, почти гимназисточка, слушала мужа затаив дыхание. В ее глазах он герой, и пусть только кто-нибудь усомнится… Она тоже почти героиня, ведь не кто иной, как она помогала Соколову паковать литературу. Значит, «достаточно скомпрометирована». Ей было и жутко и радостно. Но ее муж говорит просто замечательно!
Соколов и Квятковский посмеивались и спешили соглашаться с любыми доводами оратора. Когда Россель иссяк, Квятковский, сосредоточенно помешивая ложкой чай и глядя в стакан, начал «вправлять мозги» легкомысленному конспиратору.
— Эка, батенька, развезло-то вас, словно хмельного хлебнули. За покупку машины, конечно, благодарность наша самая что ни на есть величайшая. А вот в отношении конспирации по вашему рецепту — увольте. Лихость, она должна быть с расчетом, и более точным, чем осторожность. Вот, к примеру, расскажу вам один случай. Не спрашивайте, где, когда, с кем это было, но поверьте, было… Купили наши товарищи через одного частного владельца типографии новую машину. Денег уйму ухлопали. Ну, пришла эта машина. Все чин чином, упакована в два здоровенных ящика. Клейма немецкие. Аккуратненько лежит себе на товарном складе. Наши товарищи — к хозяину типографии: так, мол, и так, машина на складе, вот квитанция на твое имя, поехали получать. А хозяин оказался прохвостом, кукиш им показал. Захотелось жулику за чужой счет обновить свою технику. Говорит, берите мою старую машину, а новую не отдам. И ведь знал, негодяй, что жаловаться на него в полицию не пойдут. Что тут делать? Думали, а времени в обрез. Вот и решили — украсть машину со склада… У склада двое ворот было. Одни, что в глухой переулок выходили, всегда заперты, а напротив — городовой. Вторые — на товарном дворе, стережет татарин-сторож. Прознали, значит, что сторож этот имеет обыкновение минут на сорок отлучаться поужинать, а всю ночь глаз не смыкает. Стало быть, за эти сорок минут и нужно украсть. Высмотрели — лежит машина у тех ворот, которые всегда закрыты… Опять незадача: не тянуть же ее через весь склад. Вот тут-то и действовали смело, но с точнейшим, я бы сказал, психологическим расчетом. Представьте себе дрянную улочку. Городовой умирает от скуки. Солнце уже село, но еще светло. Вдруг на улочку с грохотом въезжает подвода, на ней сидят двое и еще кучер. Ругаются на чем свет стоит, на всю улицу брань разносится. Подъехали к воротам склада. Городовой от сонной одури очнулся, глядит с интересом: никак, сейчас подерутся. Тем временем к нему кучер: «Извиняюсь, говорит, нет ли прикурить, служивый?» Городовой ему папиросу сунул и даже спичку зажег. Вот этих-то секунд и хватило двум другим, чтобы сбить замок. Городовой видит, замок открыт, двери склада настежь, никто не прячется. Тот, что ругался, держит бумаги, сверяет номера у ящиков. Все как полагается. Вытащили один ящик, на подводу взвалили. Пошли за вторым. А второй тяжеленный, в нем станина была. Никак не справятся. Возница кряхтел, кряхтел да крикнул: «Слышь, служивый, подсоби!» Городовой с радостью. А ему — рубль на чай, совсем расплылся. Кланялся, кланялся, пока подводы и след простыл. А если бы подошел к складу да глянул на замок, болтающийся в проушинах, небось заверещал бы во все свистки…
Рассказ Квятковского получил неожиданное продолжение. Россель стал торопливо одеваться.
— Да куда же вы?
— На вокзал. Вот только ломовика найму…
— Стойте! Вам же не обязательно красть ящики!
— Да я не красть… Ослепительная идея: в Пензе-то два вокзала. Мы получим машину на одном вокзале и, никуда не завозя ее, сдадим на другой прямым ходом до Самары.
Ничего не скажешь, голова у Росселя работает превосходно. А Соколов уже подумывал о том, где бы перепаковать ящик, который весит тридцать пудов.
Богомолов все еще не верил, что ушел от полицейских. Да и не мудрено ведь достаточно любому из них спросить документы, и он влип. У него абсолютно нет никаких бумаг, удостоверяющих личность: Ольга Варенцова настояла на их сожжении. Кончилась легальная жизнь В. Богомолова. Теперь он никто. Хотя нет, он Маэстро. Кличка, конечно, громкая, но Маэстро боится и нос высунуть из каюты парохода. Хорошо, что она отдельная и посадка на пароход проходила ночью. Иначе его и не пустили бы на верхнюю палубу. Пальто изодрано, костюм только в темноте можно признать приличным.
В Самару пароход придет ночью — это тоже хорошо. Лишь бы незаметно проскочить мимо полицейских на пристани. Правда, ночи уже холодные, но ничего, до утра он уж как-нибудь перебьется, а там товарищи помогут.
И дернула его нелегкая заняться устной агитацией! Тоже нашелся оратор… Пока выступают другие, особенно меньшевики, просто сил нет усидеть на месте, сто тысяч возражений рождается в голове. Но как только резвые ноги выносят на трибуну… какая-то тарабарщина. Никаких мыслей, а язык будто прилипает к гортани…
…Как хочется пожевать чего-нибудь! На нижней палубе есть ночной буфет, но рисковать не стоит. Сон накормит.
К Самаре Богомолов отоспался, но совершенно упал духом. Ему уже казалось, что Мирон и Квятковский, узнав о его провале, скажут, что нет у них работы для такого ротозея. А он уже и не представляет себе жизни без партийной работы, полной неожиданностей и опасных ситуаций, из которых нужно уметь быстро найти выход.
Пароход опаздывал. Уже занялось позднее осеннее утро с сырым туманом, когда наконец показался город. И еще долго шлепали по воде плицы и капитан на мостике ругал кого-то простуженным голосом. Наконец перекинули трапы.
Так и есть! Двое полицейских и здоровенный усатый контролер. Три зубца одной вилки. Пропускают на берег пассажиров, внимательно оглядев каждого. Пока Маэстро лихорадочно придумывал, как бы ухитриться проскочить мимо церберов, нижняя палуба опустела. Из классных кают в Самаре сходят всего две старушки. У них большущая корзина, вдвоем они ее едва-едва могут поднять.
Пальто — на руку так, чтобы оно прикрывало левую сторону протершихся брюк. Очаровательная улыбка:
— Простите, сударыня, но я не могу пройти мимо и не помочь.
Старушки опомниться не успели, а любезный спутник уже подхватил их корзинку, ловко зажал ее правой рукой и последовал к выходу.
Полицейским и в голову не пришло приглядеться к внимательному «внуку», заботливо сопровождающему таких приятных бабушек.
А «внук» не отказался подвезти своих спутниц до дома, потом на том же извозчике к Арцыбушеву — это был единственный адрес, который дала ему Варенцова.
Арцыбушев удивленно посмотрел на посетителя и уже собрался было выставить его из кабинета.
— Скажите, как мне обнаружить затерявшуюся цистерну? Ее номер восемнадцатый.
Э, да это пароль явки! Ответа не требуется.
— Садитесь! — Арцыбушев вскочил с кресла, чуть ли не силой втолкнул в него посетителя…
У Арцыбушева Богомолов получил адрес квартиры Мирона.
У Мирона сидел Квятковский. Он уже собирался уходить, когда в дверь робко постучал Маэстро.
Квятковский с удивлением и даже тревогой взглянул на Соколова: с какой стати Мирон дает адрес каким-то бродягам? Но Соколов дружески поздоровался с Богомоловым и, обернувшись к Квятковскому, представил:
— Это и есть тот астраханский Маэстро, о котором я тебе говорил. Видик, правда, мало соответствует громкой кличке, но это дело поправимое.
Целый вечер Маэстро рассказывал о себе, своих скитаниях по Дальнему Востоку, Америке, встречах с охотниками, золотоискателями и даже бандитами.
Соколову явно нравился этот молодой человек. Серьезный и смелый. Такие на транспорте нелегальной литературы незаменимы.
Когда Маэстро кончил, Квятковский встал, подошел к вешалке, снял свое добротное английское пальто:
— А ну примеряйте! Думаю, подойдет.
Богомолов начал было отказываться, но Соколов прочел ему нотацию о внешнем виде транспортера и его отношении к окружающему миру. Богомолов понял, что его судьба уже решена, быть ему на транспорте. Сразу повеселел. Это тебе не ораторствовать — тут нужна ловкость, изворотливость, ну, и отвага, конечно. Был он человек скромный, об отваге помалкивал, да и проявить-то ее ему пока еще не пришлось, разве что во время встречи с американскими бродягами, когда в ответ на угрозу ножом он спокойно вытащил револьвер и, почти не целясь, выбил пулей нож из рук бандита. Это привело их в восторг. Расстались почти друзьями.
Через пару дней Богомолов уже щеголял в новом костюме и даже успел обворожить хозяйку своей квартиры.
Навигация на Волге закрылась. Для транспорта литературы это причиняло некоторые неудобства. В поездах нет отдельных купе, да притом коммивояжеры, под видом которых действовали транспортеры, обычно разъезжали третьим, а многие — вторым классом. В поездах всегда найдутся любопытные, от безделья даже молчальники становятся болтунами, и никуда от них не скроешься.
Пришлось бльшую часть грузов доверять багажным отделениям, переправлять малой скоростью.
Иногда случались казусы.
— Там тебя какой-то хохол дожидается, забавный… — Елена Дальяновна еще не освоилась с ролью жены Соколова. Зато секретарские свои обязанности по техническому бюро знала хорошо и давно.
— А кто этого веселого хохла привел к нам на квартиру?
— Квятковский. Да ты не беспокойся, уже позаботилась. Он из Воронежа, его Кардашев прислал.
В передней комнате сидел молодой человек. На нем поддевка, которую он так и не снял. Волосы на прямой пробор, косоворотка расшита по черному фону какими-то красными узорами. А на ногах не сапоги, а штиблеты. И они так не подходят к поддевке и косоворотке… Да и к самарской осенней грязи тоже.
— Иван Павлович Коваленко!
Соколова фамилия не интересовала. Если это свой человек, то фамилия, наверное, вымышленная или сфабрикована по чьей-нибудь паспортной копии. Гораздо важнее пароль и степени доверия.
— Чем могу служить?
— «Битва русских с кабардинцами…»
— «…или прекрасная магометанка…» Ладно, а то опять душит смех.
Коваленко не смеялся. Соколов понял, что продолжать выспрашивать у него вторую степень не имеет смысла. Посетителю открыта только первая.
Присели. Коваленко разделся, разговорился. Он оказался умным, веселым, ехидным собеседником. У него жена, двое детей, валик, шрифт…
— Стойте, стойте, какой валик? И при чем тут дети?
— А это я перечисляю все хозяйство, которое вывез из Воронежа, да вот вы меня перебили… Я ведь и наборщика привез. Наша техника в Воронеже чуть не провалилась, пришлось спешно пускаться в бега…
Ну везет, право, везет! Машина из Пензы благополучно прибыла в Самару и лежит теперь на складе, которым ведает свой человек. А заведующего типографией нет, наборщиков тоже, помещение не снято. И вдруг такой подарок.
Быстро договорились. Коваленко снимает дом, сообщает соседям, что с нового года собирается открыть «мелочную лавку». Оборудует типографию.
Коваленко был человеком деятельным. В переулке рядом с тихой Москательной улицей он присмотрел деревянный домик. Четыре окна на улицу, одно — в глухой двор. И парадный ход есть, хоть и ветхий.
— Парадный обязательно, — пояснил Коваленко, — иначе какая же лавочка? А так я тут потолковал с соседями — одобряют…
— Вы все же поосторожнее с соседями…
— Помилуйте, ведь это мое призвание: по душам поговорить с человеком, душу ему открыть, в ее уголок заглянуть… И вот никаких подозрений и… наше вам-с, господину покупателю, сорок одно с кисточкой…
Соколов подивился: ну и ну, чешет, как заправский приказчик. Такой с прибауткой всучит покупателю товары, которые тот и не собирался приобретать. Василий Николаевич заметил, что жена Ивана Павловича улыбается балагурству мужа. И эта улыбка вдруг успокоила Соколова. Но он все же не преминул спросить ее:
— Вы тоже так думаете?
— Он, як налим, извернется, и не заметишь. Было вить такое — только разложили на столе типографские игрушки, полицейский заходит. Иван-то мой ему, как родному, обрадовался. «Миляга, кричит, друг!» И раздевает фараона, а сам от него стол загораживает, суетится. Фараон очумел, ничего не соображает. Тем временем я успела на стол скатерть набросить и прямо на печатню самовар взгромоздила. А самовар-то холодный. Мой-то распетушился. «Разогрей!» — кричит. А я думаю, как выпроводить их. Притворилась, что разозлилась, да как отрежу: мол, и без вас делов хватает, трактиры для бездельников имеются. Ну и выкатились как миленькие. Домой-то вернулся малость того!..
— А вот и не того. Только пивца хлебнул, зато фараона споил. Ну ладно, ладно, хватит вспоминать. Небось сейчас тот же полицейский волосы на себе рвет: упустил, недоглядел… Лучше пойдемте, я вам помещение покажу да как все уладили.
Соколов обходил комнату за комнатой. Особенно придирчиво осмотрел ту, у которой окно во двор. Коваленко все предусмотрел: щели забил, двери обтянул войлоком. Окно закрывалось специальным щитом.
Пустили бостонку. Соколов вышел в соседнюю комнату. Прислушался — ни звука. Зашел со двора — тоже ничего. Что ж, можно и начинать!
Типография заработала, и сразу же появились новые заботы. Как доставлять бумагу, как и куда свозить готовую продукцию? Соколов и Квятковский не хотели, чтобы, кроме них, еще кто-либо знал о существовании типографии, даже Арцыбушеву не сказали. Но у него чутье было редкое. И как он пронюхал, одному богу известно. Обиделся, конечно, несколько дней дулся.
Потом как-то подошел к Соколову и выпалил:
— Боитесь, если я покажусь на улице, где вы типографию сховали, думаете, на след наведу, ведь меня в Самаре всяк полицейский знает. Черти полосатые, если уж на то пошло, я теперь не знаю, по каким улицам мне не следует ходить!
Хитер милейший и добрейший Василий Петрович, но Соколов отделался общими фразами и о любви, и о доверии. О нем же заботился — сам влипнет и типографию провалит.
И все же пришлось ввести в типографию еще одну супружескую пару. Квартира у них была удобнейшая, здесь можно было хранить продукцию, отпечатанную типографией. Жили они скромно, тихо. Кому в голову придет, что глава дома — социал-демократ… Кажется — так, пожилой мещанин, и жена у него мещаночка.
А жена, Мария Ильинична, взялась за роль прачки. На саночках возила в домик чистое белье, брала в стирку грязное. А под бельем укладывала бумагу, привозила прокламации, прятала в квартире, в дровяном сарае. Один раз чуть было не попалась с этим сараем. Да сошло, соседка оказалась недогадлива.
Привезла Мария Ильинична и первую брошюру-листовку «Хроника восточного бюро РСДРП» — пятьсот экземпляров. Соколов чуть ли не плясать пустился, увидев ее, а Квятковский сиял:
— Ну кто скажет, что самоделка? Печать-то, печать какая — любо-дорого!
— Скорей ее по заводам, в железнодорожные мастерские, на пристань…
— Э, нет, но торопись, братец. В Самаре мы пока распространять не будем, сначала разбросаем где-нибудь подальше, хотя бы в Пензе.
Василий Николаевич был не на шутку встревожен известиями из Саратова. «Заграница» прислала багажом на этот город большую корзину литературы. Зарубежные товарищи предупредили, что груз плохо упакован и его нужно как можно скорее получить.
А в Саратове почему-то не торопились. На станции заметили повреждение упаковки и вскрыли корзину, там — литература. Для дознания передали железнодорожным жандармам.
Об этом неприятном происшествии и сообщал Абалдуев, ветеринар на саратовской бойне, один из руководителей местной социал-демократии.
Корзину нужно выручать. А вот как это сделать? Богомолов не знал, но был уверен, что он сумеет. Соколову ничего иного не оставалось, как согласиться. Больше послать некого.
Соколов в последние дни не находил себе места. Из Саратова давно должны были поступить известия, а Богомолов молчит. В конце концов черт с ней, с корзиной, хоть и жалко терять литературу, но люди дороже. А что, если Маэстро попался? Молодой и неопытный, он может сболтнуть лишнее или просто проговориться. К тому же человек он горячий, при аресте так жандармам в руки не дастся, откроет стрельбу. А время для револьверов еще не приспело. Обвинят Богомолова в анархизме, свяжут террористические действия его с партией, которая против индивидуального террора…
Эти дни ожидания, дни невольной паузы на транспорте стали для Соколова и днями размышлений. Раньше все как-то некогда было. А может быть, встреча с Богомоловым натолкнула на новые мысли?
Вот такие, как Маэстро, не прошли сколько-нибудь серьезной школы политического, революционного воспитания. А кто виноват? Он, Соколов, виноват. Гоняет Богомолова из конца в конец да еще поругивает за лихость. А теперь парень тянется к серьезной революционной учебе. Сколько раз Соколов замечал: привезет Маэстро очередную партию литературы, начнет ее сортировать — ну и пропал. Не столько сортирует, сколько читает. Да еще с оглядкой — боится, чтобы не отругали за задержку.
Но где же Маэстро? Где?
Соколов ловит себя на мысли, что нервы у него начинают сдавать. И почему ему все рисуется в черных красках? Ведь если бы Богомолов попался, Абалдуев обязательно известил бы.
Саратов молчит.
Прошло десять дней. И вдруг открытка:
«Здоровьем поправился. Выезжаю. Привет».
А еще через день явился и сам Богомолов. Веселый, здоровый, немного похудевший и страшно голодный. Он почему-то всегда голодный и готов есть хоть целый день.
Соколову не терпелось обо всем расспросить Маэстро. Но, пока тот не насытился, из него нельзя было вытянуть ни единого слова.
— Так все-таки, как же это тебе удалось жандармов из дежурки выманить?
— Да просто… Сговорился с железнодорожными рабочими, чтоб те на запасных путях стрельбу подняли из револьверов да еще и петарды подорвали… Ну, жандармы на это «жаркое» и клюнули. Побежали, а рабочих-то и след простыл. Мы дверцу плечиком — и на лихача… А корзину я Абалдуеву на память оставил…
— Ну и черт! Нет, право, ты, брат, не Маэстро, а самый настоящий черт! Так впредь и величаться будешь!
До отхода поезда остается какой-нибудь час, а Мирона все нет и нет. И ведь сам учил аккуратности и точности.
Черт не успел додумать до конца о всех грехах Василия Николаевича, когда в передней раздался звонок.
— Прости, задержали…
— Давай, а то опоздаю!
Богомолов засунул в чемодан несколько пачек листовок, еще сырых, мажущихся типографской краской.
— Я лечу…
— Ну, как говорят порядочные, с богом…
— Ты же сам прозвал меня Чертом, уж какой тут бог!
Богомолову повезло: за углом стоял извозчик. Когда приехали на вокзал, до отхода поезда оставалось десять минут. Билетов во второй класс не было, на первый не хватало денег. Значит, он едет третьим классом.
…На улице холодно. И ни души. Даже городовые попрятались от мороза. Пока ехал от вокзала к центру, замерз окончательно. На главной улице тоже пусто.
Богомолов выбросил первую партию летучек. Ветер подхватил их, понес. Лишь бы извозчик не заметил. Да где ему, зарылся в высоченный бараний воротник, только нос наружу. Лошадь и сама дорогу знает.
Богомолов осмелел и стал разбрасывать листовки направо и налево. Кончилась улица, сани запрыгали на снежных ухабах.
— Давай к гостинице!
Заспанный портье никак не мог понять, какого дьявола этот господин его разбудил. Помещик Старченко у них в гостинице не проживает…
Богомолов хлопнул дверью. Старченко он, конечно, выдумал. И в гостиницу заехал только затем, чтобы отделаться от извозчика. Правда, не очень-то весело шагать по такой погоде до вокзала, но ничего. У него еще остались летучки.
Богомолов рассовывал прокламации в почтовые ящики. Клал с выбором, предварительно узнавая, к кому они попадут. Земским статистикам — обязательно, адвокатам — тоже, учителям — можно, врачам — если останутся. Жаль, в Пензе нет фабричных окраин, он бы не пожалел ни времени, ни сил. А так — куда девать последние десять летучек?
Богомолов решил бросить их на базарной площади недалеко от вокзала.
Вот и окончена операция. Всего каких-нибудь часа полтора потребовалось. Зато завтра сонная Пенза зашушукается, заахает. Полицейские власти будут гонять своих доморощенных, пропахших огуречным рассолом филеров. В Петербург полетит реляция об «обнаружении». Из столицы грозно рявкнут — «пресечь»… Богомолов уже не жалел, что ему досталось такое простенькое задание.
Шуму будет достаточно.
Вон и площадь. Но на углу у подъезда какого-то присутственного дома торчит городовой. И не замерз, как остальные. Притопывает себе валенками.
Когда Богомолов приблизился к постовому, тот вдруг отчаянно замахал руками, затопал, потом громко прочистил нос и бегом пустился к подъезду. Черт от неожиданности даже остановился. Тьфу, фараон скаженный, спал бы себе!
Интересно, что он тут охраняет?
Богомолов подошел вилочную к подъезду. В темноте едва разобрал: «Губернское жандармское управление». Вон оно что! Да, тут спать не рекомендуется, свое же начальство застукает. Заглянул в подъезд — никого. Городовой, видно, прошел внутрь дома.
А что, если…
Дверь открылась, слегка проскрипев замерзшими петлями. В вестибюле никого нет.
Быстро выбросил последнюю пачку на пол и — до свиданья…
…Как сладостно греться обжигающим чаем в ночном буфете вокзала! Пахнет хлебом, паровозным дымом и морозом. У мороза самый сильный запах.
Богомолов был настроен благодушно, пытался даже припомнить кое-какие латинские изречения, но тщетно, гимназическая премудрость никогда не была с ним в дружбе.
К перрону подходит экспресс. Он только притормозит, ему некогда. Но Богомолов уже ухватился за поручни вагона.
Вот ведь какая неудача, вагон-то оказался рестораном! А с площадки грозно топорщит усы проводник. Ладно, в кармане завалялось еще несколько рублей. Усы раздвигает угодливая улыбка.
В вагоне-ресторане тепло. До Самары можно спать и сидя…
Эту последнюю встречу им подготовили жандармы.
И она состоялась в Киеве, куда уехал Володя с надеждой хоть как-нибудь продолжить учебу. Но он так никуда и не поступил. Кровавое воскресенье в Питере всколыхнуло всю Россию.
Революция 1905 года начала отсчет дней.
Круто повернулась тактика большевиков. Забастовки, стачки, манифестации — все это хорошо. Но разве они могут свалить царизм? Нет. Только вооруженное восстание принесет победу рабочим.
Старыми транспортными путями, по которым шла литература, потек новый груз. Вот и сегодня Володя везет необычную поклажу. В специальном жилете, надетом под пиджак, — десятки ячеек, как пчелиные соты. В них капсюли, начиненные не медом, а гремучей ртутью. Вот уже сутки Володя не спит, сидит на полке вагона, боясь прикоснуться спиной к стене. Достаточно одного сильного толчка, и… Если и эта поездка закончится благополучно, его обещали направить в киевскую школу-мастерскую учиться делать взрывчатые вещества, бомбы. Как обидно, что в гимназии он совсем не обращал внимания на естественные науки! Теперь бы они пригодились. Гимназия, академия — как давно все это было!.. И каждый день сытный обед, чистая постель, краски… И, конечно, он бы сказал неправду, что ему ничего этого не нужно, что он отвык и не собирается вновь привыкать к обеспеченной жизни. Нет, он не отвык, просто притерпелся, понял, что есть вещи, куда более важные. Ну хотя бы те же капсюли. Может быть, он везет их для бомб, которые через несколько дней сам же будет делать в мастерской. А потом?..
Дня через два Володя уже сидел в маленьком домике, где была школа-мастерская по изготовлению взрывчатки.
В окно видны огороды. Куда ни глянешь — грядки, грядки. Да и сам домик — жилье студентов-практикантов — сельскохозяйственников. Вон они копаются со своими огурцами и капустой, а заодно поглядывают по сторонам.
Мастерская оборудована крайне примитивно. Чтобы это понять, не нужно быть химиком. Ученики собрались лихие. Сложнейшие реакции для получения нитроглицерина или гремучей ртути ставят «на глазок».
Руководитель школы, настоящий химик, в бешенство приходит. Ничего, все пока идет благополучно. Дней пять слушали теорию, потом столько же делали бомбу. Когда она была готова, поехали за город, в лес, испытывать. Нашли пригорок, а под ним овраг, поросший деревьями. Кругом тишина. И смолой пахнет. Какая красота! После химических реактивов никак не надышишься.
Бомба тяжелая, фунтов этак на восемь. Кинули. Бомба зацепилась за дерево да как рванет! Взрыв был такой сильный, что всех разметало в разные стороны, разворотило несколько деревьев. Неплохо!
Когда вернулись в Киев, выяснилось, что занятия нужно хотя бы временно прекратить. Студенты на огородах заметили каких-то подозрительных людей.
В мастерскую больше не заходили. Через несколько дней кое-кто из учеников уехал в Петербург, некоторые на Урал. Володя остался в Киеве.
Не следовало ходить на квартиру Рудановского. Ведь Соколова предупредили, что тюк с литературой выследили, дом под наблюдением. Странно! Целый вечер его жена Елена с курсистками спокойно убирали квартиру, и никто их не задержал. А вот как только он явился — пожалуйте, голубые мундиры!.. Тут как тут!
На сей раз привезли не в участок, а в киевскую тюрьму — Лукьяновку.
Лукьяновка! Пожалуй, в предреволюционные годы не было более известной тюрьмы. Соколов только понаслышке знал о фантастическом побеге отсюда десяти искровцев. Теперь, попав в Лукьяновку, Мирон первым делом подумал о побеге. Именно теперь, сегодня, ведь он так нужен парии! В России революция на полном ходу.
Ошеломило грозное, но радостное известие о восстании на броненосце «Потемкин», об уличных боях в городе Лодзи.
Товарищи с воли советуют проситься под залог, гарантируют деньги.
В Киевском жандармском управлении делами Василия Николаевича занимался старый, обиженный в чинопроизводстве подполковник. Он не против того, чтобы выпустить Соколова под залог, но ведь, помимо киевских дел, за ним числятся и псковские…
А тамошние жандармы настаивают на тюрьме.
— Освободить я вас могу, знаете, и без залога. А вот как Псков?
Подполковник, чтобы показать свое добродушие и полное сочувствие, что-то пишет на бумаге, потом подает Мирону. Тот с удивлением читает — расписка в освобождении под особый надзор полиции!
Ужели правда?
— Подпишите, батенька!
Подписывал с радостью, с замиранием сердца.
— А теперь вот эту бумажку…
Это была бумага о заключении под стражу по псковскому делу! Не сходя со стула, Соколов вышел из тюрьмы и снова сел в нее.
Значит, бежать! Бежать! Эта мысль помогала коротать время.
Ночью камера спит тяжелым сном. Душно, а окон не откроешь. В коридоре гремят кованые сапоги, приклады бьют о каменный пол.
Привели новенького. Но огня не зажигают. Соколов, разбуженный, долго ворочается, потом засыпает. Утром болит голова, и Василий Николаевич никак не может понять, где он и почему рядом сидит Володя…
Вчера его в камере не было.
Володя как-то растерянно улыбается. Он еще не опомнился от ареста. Внезапно, на улице. Втолкнули в карету, потом безо всякого допроса сюда, в камеру. Кто его проследил, выдал? И что известно о нем жандармам?
— Ну, вот и снова свиделись!..
Мирон пытается шутить. Но получается это у него плохо. В камере, где находится еще около десяти заключенных, много не поговоришь.
Вполне возможно, что к ним подсадили «уши».
Соколова вызывают на допрос.
Киевское лето в разгаре. Из окна жандармского управления видно, как толпятся каштаны на улицах, серебрятся тополя. И синее-синее небо над городом.
Окно выходит в какой-то двор. Под окном сажени на полторы ниже — крыша дома.
А ведь эта крыша тоже всего на сажень возвышается над другой, деревянной, видимо сарая. Сарай же и вовсе смотрит в землю…
А что, если выпрыгнуть из окна четвертого этажа сначала на крышу дома, с него на сарай, соскочить же с сарая — сущий пустяк.
Три прыжка — и на земле, на воле…
Вряд ли жандармы рискнут тоже прыгать. Побегут по лестнице, а тем временем он замешается на улице в толпе.
Нужно только запастись фуражкой. Прыгать он будет в шляпе, а при выходе на улицу бросит шляпу, наденет фуражку. И ищи его…
План, конечно, примитивный, но дерзкий. Но, может быть, это и к лучшему.
Теперь до следующего вызова и не позже…
Соколов ночью шепотом рассказал Володе о своем плане. Володя сначала ужаснулся, но потом согласился, что так, наверное, лучше. Кепка у него есть — жокейка, правда, но это неважно. Володя восхищался такой смелостью Соколова. Может быть, и он рискнул бы прыгать с крыши на крышу. Нет, наверное, не рискнул — ведь он с детства боится высоты. А тут четвертый этаж… А потом, о Володе жандармы словно забыли, никуда не возят.
Соколова вызвали на следующий день. Он не торопясь оделся, оглядел камеру. Когда жандарм отвернулся, сунул жокейку под жилет.
Снова приемная. Жандармский унтер что-то очень предупредителен. Стул предложил.
— Благодарю вас! Сижу уже пять месяцев!
Жандарм смеется.
Соколов подходит к окну. Унтер, чтобы ему было удобнее вести беседу, усаживается на подоконнике. Этого еще недоставало! Придется схватить за ноги и перекувырнуть — в окно…
Василий Николаевич оглядывается.
Никого. Надо решаться.
Сзади скрипит дверь… Соколов оборачивается.
— Ну, батенька, поздравляю вас! Псков согласился. Вы свободны!
— Сейчас? Совсем?
— Сейчас, сейчас. Не совсем, конечно, а под особый… Вот распишитесь — и на все четыре…
Через полчаса Соколов шагает по улице. Он свободен! Он может коснуться рукой листьев каштанов, притронуться к цветам на газоне — ему так хочется их приласкать, вдохнуть их аромат! Но ему больно нагнуться…
Жокейская фуражка! Она напомнила о Лукьяновке, Володе. Жокейка раньше своего владельца вышла на волю.
Но Мирон знает теперь — революция выпустит всех!
И, может быть, когда-нибудь они снова встретятся!