Где-то за курганом гулко ухали немецкие орудия. Снаряды рвались левее, в районе нашего переднего края. Израненная, уставшая от войны земля тяжело вздрагивала, глухо стонала, и каждый ее вздох отдавался в груди Семена Никифорова острой болью.
Сейчас земля казалась Семену живой: он отчетливо ощущал трепет ее могучего тела, ее неровное дыхание. Она дышала в лицо ему терпким ароматом подопревшей листвы, сухой пыльцой перестоявших, нескошенных трав, крепким настоем конопли и полыни. Так земля пахнет только осенью.
Семену, впервые за три года попавшему с корабля на сушу, этот запах земли напомнил о доме, о счастливых довоенных днях. Вспомнилось, как ходил с косой по лугу широкими прокосами, метал в стога душистое сено…
Воспоминания отвлекли его, должно быть, он замешкался, потому что лейтенант Дроздов, который полз метров на десять сзади, теперь догнал его и тихо спросил:
— Ты чего, Никифоров, устал?
— Нет, просто кое-что вспомнилось. — Семен энергично заработал локтями и вскоре опять обогнал Дроздова.
На этом участке фронта, прилегающем к морю, готовился прорыв обороны противника. Но у немцев здесь была расположена батарея большого калибра, которая мешала сосредоточению наших войск. Армейское командование в данный момент не располагало крупнокалиберной артиллерией, она была еще на подходе, поэтому подавить немецкую батарею было поручено эскадренному миноносцу «Стремительный», на котором старший матрос Семен Никифоров служил сигнальщиком. На берег был высажен корректировочный пост во главе с командиром группы управления артиллерийским огнем лейтенантом Дроздовым.
И вот сейчас они ползли к вершине кургана, за которым грохотала немецкая батарея. Земля дрожала непрерывно, к ее осенним запахам примешивалась едкая пороховая гарь.
Вскоре Семен добрался до оврага, заросшего по краям уже пожелтевшей крапивой и полынью. Из оврага потянуло сыростью, где-то на дне его мирно ворковал родничок.
Семен решил напиться. Он спустился вниз и жадно припал к роднику. Вода в нем была удивительно прозрачной и холодной, от нее сразу же заломило зубы.
В это время над его головой что-то зашуршало, и в ручей, почти к самому лицу Семена, скатился ком земли. Семен увидел в зарябившей воде чье-то колыхающееся отражение. Сразу мелькнула тревожная мысль: «Немец!» Семен схватил автомат и резко вскочил.
— Хальт! Хенде хох![1], — крикнул он, поводя вокруг стволом автомата.
Никто не ответил.
— Стрелять буду! — предупредил Семен уже по-русски.
Густой куст полыни шевельнулся, и над ним показалась сначала свалявшаяся шапка волос соломенного цвета, потом испуганное, щедро обрызганное крупными веснушками лицо мальчика.
— Ты… ты чего? — спросил Семен, опуская автомат. И смущенно, стыдясь напавшего было страха, добавил: — Ну, чего прятаться-то, вылазь уж. Ты чей же будешь?
— Наши! — радостно крикнул мальчишка и кубарем скатился к ногам матроса. Он обхватил тонкими грязными ручонками колени Семена, терся о них соломенной головой и сквозь слезы повторял одно и то же слово: — Наши! Наши!
На вид мальчишке было лет девять, но Семен догадывался, что, может, года на два больше, — уж больно отощал мальчонка, да и, видать, пережил многое. Семена охватила жгучая жалость, и голос его предательски дрогнул, когда он сказал:
— Ну ладно, успокойся, милый.
Подползли Дроздов и Тихонов. Лейтенант, свесившись с края оврага, строго спросил:
— Это еще что такое?
— Да вот парнишку обнаружил, товарищ лейтенант, — доложил Семен. — Должно быть, заблудился или потерялся.
Мальчик с тревогой поглядел на строгого лейтенанта и прижался к Семену, будто просил у него защиты.
— Вишь, как измучился, бедный… — Семен осторожно погладил мальчика по голове. — Видать, шибко напуганный. Ишь, жмется. Ласковый…
— Мать вот узнает, приласкает по голому месту… — заворчал вечно чем-нибудь недовольный и мрачный радист Тихонов. — Война, а они тут бегают…
— Мамку немцы сожгли в избе, — сказал мальчик и снова заплакал.
Лейтенант строго зыркнул на Тихонова, тот смущенно кашлянул и отвернулся. Семен знал, что у Тихонова в Ленинграде при бомбежке погибли мать и жена, догадался, как сейчас неловко Тихонову, и пожалел его.
Некоторое время все молчали. Немецкая батарея неожиданно прекратила огонь, и в наступившей тишине звонче залепетал родник, громче стали всхлипывания мальчика.
— Сирота, стало быть, — грустно подытожил Семен и спросил: — Что с ним делать-то станем, товарищ лейтенант?
— Пусть пока посидит здесь, в овраге, а на обратном пути возьмем с собой. Может, и попадет нам за это, да ведь куда его денешь теперь?
— Дяденька, я не останусь тут! Можно, я тоже с вами? Ну возьмите…
В голосе мальчика звучало такое отчаяние, в робком взгляде было столько мольбы, что лейтенант почувствовал, как к горлу подкатывает тугой ком, и судорожно сглотнул.
— Ладно, — выдавил он. Почесал затылок и уже решительно бросил: — Пошли!
Теперь лейтенант и радист ползли впереди, а Семей с мальчиком — за ними. Мальчик скоро устал, хотя и не подавал виду, но Семен заметил это и по его частому дыханию, и по взмокшему вихру. Этот вихор особенно растрогал Семена, он был таким аккуратным, будто парня корова лизнула. Опять вспомнилась деревня, теперь уже и свое босоногое детство, но Семен отогнал эти некстати нахлынувшие воспоминания. Сделав небольшую остановку, Семен заботливо наставлял мальчика:
— Ты не шибко пригибайся, и так не видно в траве-то. Ты на локтях да на коленках старайся, так малость полегче и побыстрее.
Однако сам же вскоре прижал мальчика к земле, заметив, что лейтенант и радист поползли осторожнее, с оглядкой. Они были уже метрах в тридцати-сорока от вершины кургана и, видимо, опасались, как бы не напороться на немцев.
Однако все обошлось благополучно; на вершине кургана никого не оказалось, вся она была исклевана снарядами и минами. В одной из воронок на скате, обращенном к немецкому переднему краю, и укрылись лейтенант Дроздов и матрос Тихонов, а Семен Никифоров с мальчиком притаились по эту сторону. Семену тут и полагалось быть: в случае выхода из строя рации он должен был флажным семафором передавать данные на эсминец. Семен показал мальчику этот эсминец: маленький, будто игрушечный силуэт, неподвижно застывший в зелено-голубой чаше залива. Погода стояла тихая, солнечная, видимость была хорошей, и на эсминце можно было различить фигурки людей и даже бортовой помер, выведенный белой краской по носовой части корпуса: 23.
Вынув из-за пазухи флажки и положив их под бок мальчику, Семен сказал:
— Лежи тут тихо, не высовывайся, — и осторожно пополз на вершину кургана. С нее хорошо был виден лежащий километрах в полутора лесок, в котором, наверное, и укрывалась немецкая батарея. К опушке леса жалась небольшая деревенька, от нее осталось всего три или четыре целых избы, остальные были разрушены пли сожжены, улицу обозначал лишь нестройный ряд печных труб, могильными крестами торчавших над закопченными фундаментами.
— Это наша Васильевка, — пояснил мальчик.
Семен и не слышал, как он подполз, и сердито зашипел:
— А ну марш назад! Я что тебе велел?
Мальчик отполз назад и притаился в траве.
Тихонов развертывал рацию. Пока он наладит связь с эсминцем, а лейтенант произведет все расчеты, пройдет минут десять. «Пожалуй, успею покормить мальчонку, а то ему на обратный путь силенок не хватит», — решил Семен и сполз с вершины кургана. Развязав мешок, достал хлеб, банку консервов, открыл ее и предложил мальчику:
— На-ка, перекуси.
По тому, как жадно мальчик набросился на еду, Семен догадался, что он голодает давно. «Много давать нельзя, а то как бы заворот кишок не случился», — подумал Семен и посоветовал:
— Ты не торопись, прожевывай хорошенько. Тебя как звать-то?
— Колькой. Васильев — фамилия. У нас в деревне почти все Васильевы; может, поэтому она так и называлась.
— Ну, а я, стало быть, Семен Никифоров. Лет-то тебе сколько?
— Тринадцать.
— Ишь ты! А на вид никак не дашь. Отощал ты, брат. Ну ничего, вот придем на эсминец — откормишься. У нас на корабле еда первоклассная. По военным временам, конечно. Погоди-ка…
Из воронки, где укрылись лейтенант Дроздов и радист, послышался треск и писк рации, и Тихонов доложил:
— Товарищ лейтенант, связь есть!
— Добро, — отозвался лейтенант. — Только вот батарею не вижу. Боюсь, что на карте она нанесена неточно, да и переместиться могла. А она, как назло, молчит. Ну-ка передай, чтобы попросили пехоту малость пошебуршить, авось откликнется батарея, тут мы ее и засечем поточнее.
Тихонов послал в эфир длинную очередь точек и тире. Прошло еще минут пять, и на нашей передовой зашевелились, на флангах закашляли пулеметы, и тут же из леска пыхнул дымок, над курганом прошелестел снаряд, а уж потом от леса докатился раскатистый звук, вслед за ним со стороны нашей передовой донесся глухой взрыв.
«Фугасными садит», — отметил про себя Семен и пополз к вершине кургана, чтобы быть поближе к Дроздову, на голосовую связь. Лейтенант, положив на колено планшетку, что-то высчитывал, потом, еще раз взглянув через бинокль на лес, стал передавать исходные данные для стрельбы.
Первый залп лег с перелетом. Никифоров догадался, что лейтенант положил этот залп с перелетом умышленно, потому что если бы случился недолет, то снаряды легли бы как раз на деревню.
— Меньше два! Правее десять! — крикнул лейтенант, и Тихонов повторил уже открытым текстом:
— «Тайфун», я — «Траверз». Меньше два, правее десять! Как меня поняли? Прием.
Видимо, его поняли, уже вторым залпом немецкая батарея была накрыта, и началось поражение на одном прицеле. Темп стрельбы был высокий, над лесом непрерывно стоял столб огня и дыма, взлетали вверх обломки деревьев и тяжелые комья земли. Один раз высоко в небо взметнулось колесо, должно быть от пушки, оно долго крутилось там, будто скатывалось по краю вспухавшей на горизонте темной тучи.
— Никифоров! — окликнул Семена лейтенант. — Забирай мальчишку и ползите к берегу, а то немцы, наверное, догадались, что где-то есть корректировочный пост, и могут сюда нагрянуть. Видишь, зашевелились?
Семен с Колькой поползли к морю.
Море качалось, и спущенная с борта эсминца веревочная лестница, которую дядя Семен назвал штормтрапом, выскальзывала из Колькиных рук.
— Одной рукой за балясину хватайся, — подсказывал Семен.
Но Колька не сразу догадался, что балясина и есть деревянная поперечина на штормтрапе, и потому чуть не сорвался в воду, Тихонов едва успел удержать его и посоветовал Семену:
— Посади его на закорки, так способнее будет.
— Оно и верно. — Семен подхватил Кольку под мышки, посадил верхом на шею и наказал: — Держись крепче!
— Смотри-ка, Никифоров с трофеем явился, — сказал кто-то, снимая Кольку с плеч дяди Семена.
Когда Кольку поставили на палубу, он увидел перед собой только темно-синий китель и ряд блестящих пуговиц, потом редкую, кустами, но широкую, как лопата, бороду и над ней — веселые, совсем молодые глаза К этому времени на палубу выбрался дядя Семен, за ним — Дроздов и Тихонов, и лейтенант доложил:
— Товарищ командир, задание выполнено, вражеская батарея уничтожена. — И после паузы виновато добавил: — Вот еще мальчишка приблудился, пришлось взять. Мать у него немцы сожгли.
— Ясно. — Бородатый положил тяжелую ладонь на Колькино плечо и слегка пожал его. — Отдыхайте пока Вахтенный, отведите мальчика в лазарет.
— Разрешите, я сам? — попросил Семен Никифоров и взял Кольку за руку. — Я его нашел — значит, и буду за ним приглядывать.
— Добро, — согласился бородатый и резко бросил: — По местам стоять, с якоря сниматься!
И тотчас над палубой и внутри стального чрева корабля оглушительно зазвенело, закрякало, затрещало; из всех дверей и люков стали выскакивать люди, они разбегались кто куда, и дядя Семен затащил Кольку в узкий коридор, где было совсем тихо, и повел вдоль дверей, расположенных по борту, объясняя:
— Это коридор офицерских кают. Вот тут живет механик, а вон б той каюте командир бече-два — артиллерист, стало быть…
— А бородатый кто? — спросил Колька.
— Это командир всего корабля, самый главный над всеми. Зовут его Сергеем Георгиевичем, по фамилии Барабанщиков. А звание у него — капитан третьего ранга. Бороду он недавно стал носить, потому что лицо него обожженное, все в рубцах, бриться никак невозможно. А так он совсем не старый.
— И я заметил, что глаза у него молодые.
— Значит, приметливый ты… Ну вот и пришли. — Семен постучал в дверь, на которой висела табличка с надписью: «Лазарет».
Дверь открылась, и в проеме ее Колька увидел высокого мужчину в белом халате с пузырьком в руке, за ним сидел матрос с окровавленной рукой.
— Вот, приказано осмотреть, — доложил дядя Семен и кивнул на Кольку.
— Подождите немного, — сказал доктор и захлопнул дверь.
— Шиканова перевязывают, — сообщил Семен. — Его позавчера осколком по руке чиркнуло, чуть палец не оттяпало. А Сидоренку насмерть пришибло, ему в самое сердце попало, и ойкнуть не успел. Так-то, брат.
— А меня-то зачем сюда? Я не раненный.
— Осмотреть все равно полагается, ты вот голодал сколько. И вообще… порядок, значит, такой.
Вскоре из-за двери вышел матрос Шиканов с привязанной за шею забинтованной правой рукой, протянул левую Семену:
— Вернулся?.. А тебя как звать?.. Ну, будь здоров, Николай, и не кашляй. — Шиканов потрепал Кольку по волосам и легонько подтолкнул к двери.
— На берегу подобрали? — спросил доктор.
— Так точно, — доложил Семен. — Сирота.
— Понятно. — Доктор сдернул с крючка полотенце, стал вытирать руки. Вытирал аккуратно, каждый палец отдельно, и разглядывал Кольку внимательно, вроде бы даже подозрительно. Потом повесил полотенце и сказал: — Раздевайся.
Семен помог Кольке раздеться. Руки у доктора были еще холодные, от них Кольке стало зябко, а доктор все ощупывал его, то нажимая на живот, то постукивая по спине. Потом взял трубку и стал слушать то грудь, то спину, приговаривая изредка:
— Так… Не дыши… Можешь дышать… Теперь закинь руки за шею, вот так…
Семен держал в руках Колькины штаны и рубаху и молчал, как показалось Кольке, встревоженно.
— Вообще-то парень крепкий, исхудал только. Но были бы кости, а мясо нарастет. Полежишь у меня с недельку, попьешь лекарств, поправишься.
— Я не хочу лежать, я с дядей Семеном буду, — сказал Колька.
— Верно, чего ему тут одному лежать? — поддержал Семен. — На людях-то оно веселее. А насчет лекарств не беспокоитесь, я их ему по расписанию минута в минуту давать буду.
Доктор посмотрел сначала на Семена, потом на Кольку, с сомнением покачал головой, однако согласился:
— Пожалуй, и верно, в кубрике ему веселее будет. Тогда вот что, Никифоров. Сведи его б баню, отмой как следует да одень во что-нибудь чистое, подбери там в баталерке по размеру. Впрочем, по размеру не подберешь на него. Ну, хотя бы приблизительно.
— Вот спасибо-то! — Семен помог Кольке надеть штаны и рубаху и поспешно вытащил из лазарета — должно быть, он, как и Колька, побаивался, как бы доктор не передумал.
Когда они добрались до кубрика, где жили рулевые и сигнальщики, Кольку обступили матросы. Видно, слух о том, что Семен Никифоров приведет его сюда, уже дошел до них: на рундуке рядом с койкой Семена постелили матрац, положили одеяло и две простыни. Один из матросов, надевая на подушку наволочку, сказал:
— Вот тут и располагайся. Чувствуй себя как дома. Сейчас будем обедать.
И, словно в подтверждение его слов, над головой Кольки щелкнул динамик, и в нем кто-то железным голосом сказал:
— Команде обедать!
Одни из матросов взял со стола два алюминиевых бачка и полез наверх, другой стал резать тоненькими ломтиками хлеб, еще двое поставили скамейки с откидными ножками, и Кольку усадили за стол рядом с Семеном. После этого расселись и остальные.
Матрос, который резал хлеб, перед каждым положил по ломтику, при этом Колька заметил, что ему достался самый толстый. Тот же матрос расставил миски, разложил ложки и проворчал:
— Этого Марченку только за смертью и посылать.
Но тут сверху крикнули: «Держи, братцы!» В люк спустили сначала один бачок, потом второй, вслед за ними спрыгнул Марченко, и его похвалили:
— Молодец, быстро управился!
— А мы сегодня вне очереди, — сказал Марченко и подмигнул Кольке.
И Колька догадался, что это из-за него им сегодня еду отпустили без очереди. И ему стало неловко, он даже не решался притронуться к еде, хотя от миски с борщом (ему снова налили больше всех) исходил такой запах, что у него закружилась голова.
— Ты чего не ешь? — встревоженно спросил Никифоров. — Али живот разладился?
— Не-е, — протянул Колька и зачерпнул первую ложку борща.
И тут же пропала вся его неловкость, он забыл обо всем на свете, опомнился только, когда миска опустела, заметил, что опередил всех, и опять смутился.
— Добавить еще? — спросил Марченко и уже полез поварешкой в бачок, но Колька так энергично замотал головой, что Марченко рассмеялся. — Ну тогда рубай кашу!
И хотя Колька от каши тоже отказался, Марченко все равно положил его порцию в миску.
— Потом, когда захочешь, поешь, она в рундуке стоять будет, — и поставил миску в приваренный к стене железный ящик, где хранилась посуда. Такие же ящики были возле коек, но в них матросы держали свои личные вещи.
Когда все поели и убрали со стола, дядя Семен открыл свой рундук, вытащил из него совсем новенькие черные брюки, темно-синюю рубаху, тельняшку и сказал Кольке:
— Пойдем-ка в швальню, мерку снять надо.
Они долго петляли по узким коридорам, спускались и поднимались по железным, почти отвесным трапам, пока не попали в крохотное помещение где-то в трюме. Почти все это помещение занимала ножная швейная машина, за ней сидел маленький конопатый матрос; он удивленно уставился на Кольку и даже присвистнул:
— Мать честная! Откуда ты его взял, Никифоров?
— Где взял, там уже нет, — сердито сказал дядя Семен и, развернув газету, положил перед корабельным портным свое имущество. — Ушей по мальчонке.
— Так это ж первый срок[2].
— Срок мой давно прошел, — грустно сказал дядя Семен.
— Это верно, мой тоже, — вздохнул конопатый. — Мы же с тобой вместе должны были увольняться в запас осенью сорок первого. Пять лет довоенных да вот уже три года войны — всего восемь лет получается.
Они замолчали надолго, должно быть, каждый перебирал в памяти эти восемь лет. Потом дядя Семен кашлянул и вдруг каким-то особенным, подтаявшим голосом попросил конопатого:
— Ты уж по старой дружбе одолжи, одень мальчонку. — И уже не просительно, а строго добавил: — Чтобы как своего собственного.
Конопатый вздохнул:
— А ведь и верно, у нас могли быть такие же, ну, может, чуть помладше.
Взял клеенчатый желтый метр и, поставив Кольку между колен, стал обмерять его.
— Ну вот и порядок, — сказал конопатый, свертывая метр. — После ужина заходите.
После ужина портной сам принес в кубрик ладно подогнанную темно-синюю форменку, флотские брюки и маленькую бескозырку с черной лентой, на которой золотыми буквами было написано: «Краснознаменный Балтфлот». Семен пояснил, что до войны на ленточках было написано название эсминца — «Стремительный», — а теперь для сохранения военной тайны названия кораблей на ленточках не указывают, и он, Колька, никому ни под каким видом не должен его сообщать.
Пока Колька переодевался, в кубрик набилось много матросов из других боевых частей. Они придирчиво осмотрели Колькино обмундирование и похвалили портного:
— Молодец, Лесников, сделал все как надо, по всей форме.
Лесников покраснел от похвалы, конопушки на его лице проступили еще отчетливее, он переминался с ноги на ногу и повторял одно и то же:
— А как же иначе?
Колька в новенькой морской форме чувствовал себя несколько стесненно, тоже покраснел от смещения, но глаза его загорались гордой радостью, когда он видел себя в висевшем на переборке зеркале, потрескавшемся, наверное, от взрыва или от старости.
Матросы, пришедшие из других боевых частей, начали было расспрашивать Кольку, однако дядя Семен запретил:
— Нечего травить душу мальчонке!
Но тут Колька не послушался дяди Семена и рассказал, как в деревню пришли фашисты в черной форме, как их офицер приказал семьи коммунистов и красных командиров запереть в избах и сжечь. Мать успела вытолкнуть Кольку в окошечко, которое из сеней выходило на зады, он ползком добрался до погреба и там спрятался. Он ждал, что и мать с сестренкой тоже придут туда, но так и не дождался. А ночью пришла соседка и велела ему уходить, иначе его тоже сожгут.
«Ползи к нашим, они уже недалеко, расскажи им, как сожгли твою сестренку и мать, и пусть они поторопятся».
Когда он вылез из погреба, от избы остались одни угли, они уже подернулись пеплом, но налетевший ветерок сдул его, и в свете углей лицо соседки показалось Кольке окровавленным. Он испугался именно ее лица и задами убежал в полынь, долго сидел там, еще не понимая до конца, что произошло. Он понял это днем, когда с пригорка увидел деревню и еще дымящиеся кучи пепла под печными трубами…
Рассказывая сейчас обо всем этом, Колька собрал всю свою волю, чтобы не расплакаться. Когда у него уже не хватало сил, чтобы сдержать слезы, он умолкал, глотая их, и поэтому рассказ его затянулся надолго. Но все слушали его молча; он заметил, как почернели лица сидевших на рундуках матросов, а Тихонов так сжал кулаки, что у него хрустнули суставы. И после того, как Колька закончил свой рассказ, матросы еще долго сидели молча, пожирая пространство жесткими, ненавидящими взглядами. Расходились тоже молча, лишь ободряюще кивали Кольке, а Лесников осторожно погладил его по спине и неожиданно охрипшим голосом сказал:
— Ничего, брат. Держись.
И Колька держался. Он больше не плакал. И не потому, что поутихла боль воспоминаний, а потому что он, собрав все свои силы, сумел запрятать ее внутрь. И может быть, именно оттого, что Колька боялся, как бы эта боль не вырвалась наружу, он стал сосредоточенным, даже суровым, сразу как-то повзрослел. Только к Семену Никифорову он относился с той сдержанной лаской, которая присуща подросткам.
Эскадренный миноносец «Стремительный» восьмые сутки охотился за вражескими транспортами. За это время он потопил два, но Колька этого не видел, оба раза проспал: вражеские конвои ходили теперь ночью. Он был страшно огорчен тем, что не видел, как тонут вражеские корабли, и дядя Семен обещал в следующий раз обязательно разбудить Кольку.
А пока он осваивался с жизнью на корабле. Его часто зазывали в кубрики, угощали кто чем может: то куском сахару, то свиной тушенкой, то невесть откуда взявшейся шоколадкой. И все, как правило, старались посвятить его в премудрости своей флотской специальности.
Например, главный боцман, старшина первой статьи Калистратов, показал, как вязать беседочный узел и двойной рыбацкий штык, как делать оплетки и восьмеркой наматывать на кнехты швартовые. Но Кольке больше всего нравилось, когда Калистратов разучивал с ним всякие мелодии на боцманской дудке. Эта дудка всегда висела у главного боцмана на груди и, перед тем как подать какую-нибудь команду, он высвистывал определенную мелодию. Сигналу на обед соответствовала одна мелодия, подъему — другая, авралу — третья. Если Колька путал их, Калистратов спокойно поправлял его и объяснял попроще:
Вот соображай: сигнал «Начать большую приборку». Что мы прежде всего делаем во время приборки?.. Верно, скатываем и драим палубу деревянными торцами и битым кирпичом. Так вот, если на эту мелодию наложить слова, то получится: «Иван Кузьмич, бери кирпич — драй, драй, драй». Запомнил? Ну попробуй.
И верно, со словами мелодия запоминалась легче, и Колька тут же воспроизводил ее на боцманской дудке.
Дудки полагалось иметь и вахтенным, и дневальным в кубриках, и еще кое-кому, но такой дудки, как у старшины первой статьи Калистратова, ни у кого не было. У всех были никелированные, казенные, а у боцмана — серебряная, собственная. Досталась она ему в наследство от его предшественника еще до войны, когда Калистратов служил в Севастополе.
— А моему предшественнику главному старшине Кондратенке она досталась тоже в наследство от его предшественника. Может, она уже в пятнадцатые руки переходит. А сделал ее матрос-инвалид Колокольников. Ему еще при адмирале Нахимове во время войны с турками обе ноги оторвало. Без ног, понятно, служить на корабле невозможно, а душа-то у Колокольникова никак не могла оторваться от флота. После ранения он остался жить в Севастополе, часами сидел на берегу, смотрел на корабли и тосковал до самой крайности. С кораблей до него доносился перезвон склянок, пересвист дудок, слова команд, и еще больше начинала тосковать душа матросская по морю.
Долго ли это продолжалось, не знаю, только однажды Колокольников склепал из чистого серебра такую дудку, какой еще не бывало. Может, вот эту самую, а может, и другую, потому что после этого он еще много дудок сделал по заказу и тоже из чистого серебра. Разошлись эти дудки по всем морям и океанам, и заговорила в них душа матросская серебряным голосом, призывая моряков к верности флоту и флагу.
Посчитай, боле ста лет с тех пор минуло, а вот Колокольникова на флотах помнят, потому как он в эти дудки свою душу матросскую вложил… Вот так-то, Колька. И это вовсе не диво какое-нибудь, а в любом деле так. Если человек отдает этому делу всю душу, он останется в памяти людей надолго, потому как присутствие его души будет долго еще ощущаться… И эту дудку я передам только тому, у кого душа будет боцманская. Может, и тебе, если приверженность к нашему делу обнаружишь, — пообещал Калистратов. И, подумав, ревниво добавил: — Разве что Тихонов переманит.
Радист матрос Тихонов, и верно, частенько зазывал Кольку в свою рубку. На людях сердитый и мрачный, Тихонов совершенно преображался в радиорубке. Не то чтобы становился веселым или ласковым, нет. Но в нем происходила какая-то неуловимая перемена, после чего он делался спокойным, с лица стиралось обычное мрачное выражение и появлялась деловая сосредоточенность. Он ничего Кольке не показывал и не рассказывал, а просто усаживал рядом на привинченную к палубе вертящуюся табуретку с круглым сиденьем и работал. Потрескивали в приемнике и передатчике лампы, из наушников доносился писк морзянки, обрывки голосов и музыки, треск грозовых разрядов, чье-то тягучее завывание.
Тихонов, если нечего было передавать, быстро отстраивался от помех и ждал. Иногда это ожидание длилось и десять минут, и полчаса, и час. Больше Колька не выдерживал и уходил, ловя на спине упрекающий взгляд Тихонова и жалея его.
Веселее было, когда Тихонов передавал, особенно открытым текстом. «Валун», «Валун»… — звал он. — Я — «Ветер». Как меня слышите? Прием». Если «Валун» отвечал быстро, Тихонов подмаргивал Кольке: мол, порядок. Если не отвечали долго, Тихонов тоже не огорчался, а терпеливо повторял позывные до тех пор, пока не дожидался ответа.
Но после потопления двух немецких транспортов Тихонову разрешили работать только на прием, а передавать что-либо запретили. Тихонов объяснил Кольке, что немецкое командование встревожилось и хочет найти эсминец, поэтому нельзя работать на передачу, а то немцы засекут радиостанцию, узнают координаты эсминца, пошлют самолеты или подводные лодки, чтобы потопить его. Сообщил также, что поэтому на эсминце сейчас усиливается противолодочная и противовоздушная оборона.
Колька жалел Тихонова и поэтому заходил к нему. Сейчас в радиорубке стало совсем скучно, но Колька по-прежнему заглядывал туда. Правда, долго там высидеть не мог.
Радиорубка была рядом с ходовой рубкой, и Колька нет-нет да и заглядывал туда, особенно когда на руле стоял матрос Марченко. Тот ему объяснял рулевое устройство, показывал, как пользоваться компасом, как удерживать корабль, чтобы он не рыскал на курсе.
— Хочешь быть рулевым?
Кольке не хотелось обижать Марченку, но он все-таки сказал откровенно:
— Не, я лучше сигнальщиком. Как дядя Семен.
С Семеном Никифоровым у Кольки были особые отношения. Пожалуй, сигнальщик был с Колькой строже, чем другие моряки, но и заботливее и добрее. И Колька был с ним ласковее, чем с другими, слушался его во всем.
Если Семен заступал на вахту, Колька надевал его старый бушлат, тоже карабкался на сигнальный мостик и не сходил оттуда до тех пор, пока не сменялась вахта. С мостика было видно, как кипит за кормой вода, как от форштевня, словно гигантские усы, разбегаются две большие полны. Люди на палубе кажутся маленькими, коротконогими, забавно смотреть, как они передвигаются.
Еще интересно смотреть, как тренируются комендоры. Корабль ощетинивается стволами зенитных пушек и пулеметов, грозно разворачиваются в сторону возможного появления противника орудия главного калибра. Лейтенант Дроздов забирается на дальномерную площадку и оттуда протяжно кричит:
— Фугасным!.. Дистанция!.. Очередь шаг один!.. Залп!
Кольке тоже хочется на дальномерную площадку, но подняться туда он не решается: лейтенант Дроздов никого из посторонних туда не пускает. Только один раз, когда не было тревоги, Дроздов разрешил Кольке посмотреть в дальномер, но это было в открытом море, и Колька ничего особенного не увидел, заметил только, что волны через дальномер кажутся громадными, а чайка, залетевшая в поле зрения, показалась величиной чуть ли не с корову. Колька успел даже разглядеть, что глаза у чайки карие и вроде бы чуть раскосые.
В свободные минуты Семен рассказывал Кольке о секторах наблюдения, о сводах сигналов, начал потихоньку обучать его флажному семафору. Колька обладал той неуемной любознательностью, которая отличает деревенских мальчишек, и проявил незаурядную настойчивость в изучении сигнального дела. Он с увлечением читал пухлые книги свода сигналов, отыскивал в них пояснения тех или иных сочетаний, и все они казались ему очень значительными, а иногда и удивительными. Он уже знал, в какой ячейке какой лежит флаг, знал, что, скажем, флаг «Б», или «Буки», как говорят на флоте, означает «Дать больше ход», а флаг «В», или «Веди», сообщает, что курс ведет к опасности. Вообще на флоте все буквы произносят, как в старину: «Аз, буки, веди, глаголь, добро…» «Аз» означает: «Нет, не согласен, не разрешаю», а «Добро» наоборот: «Да, согласен, разрешаю», поэтому матросы чаще говорят не «да» или «нет», а «добро» или «аз».
Занятия отвлекали Кольку от навалившегося на него горя, он иногда совсем забывался, бойко помахивал флажками и весело спрашивал:
— Как получается, дядя Семен?
Движения у него были еще неловкими, буквы обозначались нечетко, но Семен хвалил:
— Здорово! Ты, брат, скоро настоящим сигнальщиком сделаешься.
И Колька радостно смеялся, голосок у него становился звонким и переливчатым, как колокольчик.
Семен тоже смеялся счастливым раскатистым басом. «Ишь ведь, радуется, как воробей солнышку», — думал он, ласково глядя на Кольку и улыбаясь. Но лицо Семена тут же омрачалось, когда он вспоминал, что после того, как эсминец вернется в базу, им придется расстаться. В тот день, когда он доставил Кольку на корабль, капитан третьего ранга Барабанщиков сказал:
— Пусть пока побудет у нас, а вернемся в базу — отправим в тыл. Не положено мальчонку на корабле держать. Да и учиться ему надо, и так три года пропустил.
«Да, надо учиться, — мысленно соглашался с командиром Никифоров. — И опять же война; может, нам еще не один бон выдержать придется, и кто знает, чем это кончится. Так что, и верно, незачем тут мальчугану быть».
Но расставаться с Колькой Никифорову все-таки не хотелось, сильно привязался он к мальчишке. Не только потому, что жалел его, Кольку жалели все, но Семену он был особенно дорог еще и потому, что напоминал ему о деревне, о своем тоже нелегком сиротском детстве. Семену тоже было тринадцать лет, когда в 1929 году кулаки застрелили из обреза отца, а через неделю и мать убили топором в лесу, когда она поехала за дровами. Зима в тот год была холодная, Семен ждал мать до самого утра и совсем закоченел, потому что за ночь из избы выдуло все остатки тепла. Может, и утром в деревне не хватились бы матери, да кому-то понадобилась лошадь, на которой она уехала за дровами. Лошадь так и не нашли, а мать привезли всю окровавленную…
«А ему, наверное, еще страшнее было», — подумал Семен о Кольке, вспомнив его рассказ о том, как сожгли мать и сестренку.
Семен выждал, когда на ходовом мостике, кроме рулевого матроса Марченки и командира, никого не осталось, и спустился туда. Потоптавшись у трапа, решительно шагнул к командиру.
— Разрешите обратиться, товарищ капитан третьего ранга?
Барабанщиков обернулся. У него было осунувшееся лицо, воспаленные от бессонницы веки, потрескавшиеся губы, и Никифоров подумал о том, что, наверное, выбрал не самый удобный момент обращаться с просьбой. Лучше бы попросить, когда командир выспится, может, тогда он будет добрее.
— Что у вас, Никифоров? — устало спросил капитан третьего ранга.
— Насчет мальчонки разрешите доложить. Шибко способный к сигнальному делу парнишка. Я бы его за месячишко натаскал.
— Видел, что натаскиваешь. Паренек и впрямь старательный.
— Правда? — обрадовался Никифоров. — Я и говорю: он прирожденный сигнальщик.
— А может, рулевой? — вмешался Марченко, но Никифоров так зыркнул на него, что тот сразу отвернулся.
— Ну так и что же? — переспросил Барабанщиков.
— Просьба есть у всего экипажа: нельзя ли его юнгой на корабле оставить?
Из штурманской рубки вышел штурман старший лейтенант Русаков и выжидательно остановился — должно быть, хотел что-то сказать командиру. Но, поняв, что не стоит прерывать этот разговор, отошел к пеленгатору и стал смотреть в него, хотя смотреть ему было решительно не на что: ни берега, ни маяков не было видно. Барабанщиков недоуменно посмотрел на штурмана и повернулся к Семену:
— Не положено, Никифоров. Тут война, мы не имеем права рисковать его жизнью, она и так у него складывается не очень-то счастливо. Надо его отправить в тыл.
— Не хочет он никуда с корабля уходить. Да и к кому его отправишь? Сирота же.
— В детдом куда-нибудь отправят. Там о нем лучше нас позаботятся. Да и учиться мальчику надо. Кто знает, сколько еще продлится война…
— Так мы его тут учить будем, товарищ капитан третьего ранга! Штурман наш вон до войны учителем работал, он согласен помочь.
Старший лейтенант Русаков и в самом деле был до воины учителем, но насчет Кольки поговорить с ним Никифоров не успел и сейчас боялся, как бы штурман не отказался. Но тот согласно кивнул и сказал:
— Конечно, с удовольствием. И сам я кое-что вспомню. Войне-то скоро конец, пора и о мирных делах позаботиться.
— Все-таки думаешь уходить с флота? — обиженно спросил Барабанщиков. — А я надеялся, что останешься.
— Нет, это решено раз и навсегда. Их вот учить кому-то же надо.
— Их и охранять кому-то же надо. Или ты думаешь, что после войны уже не понадобится?
— Может, и понадобится, только у каждого свое дело есть. Одним служить, другим детей учить.
Должно быть, они продолжали какой-то свой давний спор, и Никифорову это не понравилось: командир будто совсем забыл о его просьбе и не ответил на нее. Семен стал думать, как вернуть разговор в прежнее русло. И придумал.
— А я с вами не согласный, товарищ старший лейтенант, — сказал он Русакову. — Ну, фашистов мы разобьем, это уж точно. А сколько еще у Советской власти врагов останется? От них тоже страну нашу и ребятишек оберегать придется. Может, даже пуще прежнего, чтобы такое, как с Колькой, не повторилось.
— Верно, Никифоров, — одобрил командир.
— И с вами я не совсем согласный, товарищ капитан третьего ранга, — ответил ему Семен.
— Вот тебе раз, — удивился командир. — В чем именно не согласны?
— В том, что рассуждаете вы правильно, однако не до конца.
— То есть?
— Вот вы говорите, что и после войны землю нашу охранять понадобится. Это верно. А вот кто ее охранять будет? Я так полагаю, что мы с вами. А что касается товарища старшего лейтенанта Русакова, то пусть он детишек учит. А нам с вами молодых матросов учить придется. А кто они будут, молодые-то матросы? Да вот такие теперешние парнишки, как Колька. По возрасту это его нонешние ровесники, а через пяток лет им по семнадцать — восемнадцать стукнет.
— Допустим, — согласился Барабанщиков и уже нетерпеливо спросил: — Однако я не пойму, в чем ты со мной не согласен?
Никифоров оценил и эту нетерпеливость командира: и так уж надолго разговорились, а дел у Барабанщикова невпроворот. И Семен постарался преодолеть свою врожденную крестьянскую обстоятельность и неторопливость и заговорил поспешно и сбивчиво:
— Да вот из этого какая картина выходит: таким, как Колька, потом цены не будет… Ненависти к врагу в нем хоть отбавляй. А обучить морскому делу — это легче, чем научить врага ненавидеть… Понятно я объясняю?
— Понятно, — сказал командир и посмотрел на Русакова, тот согласно кивнул.
Никифоров не замедлил воспользоваться их общим согласием и уже решительно сказал:
— Вот и выходит, что Кольку юнгой надо оставить.
Барабанщиков неопределенно пожал плечами, посмотрел на штурмана и с сомнением сказал:
— Не знаю. Я готов отпустить раньше Русакова, чем подвергать мальчишку опасности.
И тут, совсем неожиданно для Никифорова, Русаков с несвойственной ему решительностью сказал:
— Пусть остается, Сергей Георгиевич. Дело тут не в просьбе Никифорова и всего экипажа, а в самом Кольке. Он хочет остаться, это ему сейчас нужно.
Спустившись с мостика, Никифоров пошел на полубак покурить. Хотя он и был доволен разговором с командиром, но судьба Кольки так и осталась нерешенной; даже если капитан третьего ранга Барабанщиков поддержит его просьбу, неизвестно, согласится ли командир дивизиона — человек суровый и требовательный, неуступчивый во всем, что касается уставов и наставлений. Конечно, но уставам Кольку никак нельзя держать на корабле даже в мирное время, тем более — когда идут боевые действия… Да ведь та же война и порушила этот порядок, теперь вот и в пехоте появились сыны полков и кое-где на кораблях приютили мальчишек, правда повзрослее Кольки, но какая разница — тринадцать лет или пятнадцать?..
— Что такой невеселый, Семен? — спросил матрос Тихонов, тоже сменившийся с вахты и заглянувший на полубак покурить. — Домой ведь идем, в базу.
Раз Тихонов говорит, что идем в базу, значит, и верно в базу, радисты всегда узнают всё первыми. А Тихонов все еще надеется, что его семья отыщется. Может, и не погибли мать с женой, хотя дом и разбомбили, — а вдруг их в это время там не было! Тихонов пишет письма всем родным и знакомым и ждет не дождется, чтобы на берегу получить ответы на них. Пожалуй, зря надеется: мать-то у него больная была, параличная, куда она могла уйти из дому?
— Теперь у нас с тобой один дом — вот этот корабль, — ответил Никифоров, давая радисту прикурить от своей цигарки: спички на корабле берегли пуще хлеба.
— Это так, — согласился Тихонов. И, как всегда, ушел в себя, отчужденно глядя куда-то вдаль, за горизонт.
Так, молча, они докурили, бросили окурки в стоявший на полубаке обрез и направились было в кубрик, но тут с сигнального мостика крикнули:
— Самолеты, правый борт — пятьдесят!..
Над кораблем тотчас же взметнулась тревожная трель колоколов громкого боя, Никифоров и Тихонов бросились к трапу и уже через несколько секунд были на своих боевых постах.
Сверху, с сигнального мостика, Никифорову хорошо был виден весь корабль, ощетинившийся стволами пушек и пулеметов. С дальномерной площадки лейтенант Дроздов выкрикивал резкие, как удар хлыста, слова команд, послушные этим командам стволы одновременно поворачивались в сторону носа, и Семен сначала не понял, почему они смотрят в нос, когда самолеты противника справа. Однако, глянув назад, на кильватерную струю, сообразил, в чем дело. Эсминец, увеличив ход и чуть накренившись на левый борт, разворачивался навстречу самолетам, чтобы уменьшить видимую ширину и снизить вероятность попадания бомб.
Семен отыскал взглядом самолеты — совсем крошечные черные точки над темневшим неподалеку островком. Их становилось все больше, и вскоре небо над островком было усыпано ими, как Колькино лицо веснушками. Постепенно они увеличивались и проступали отчетливее. Самолеты шли прямо на корабль на высоте около тысячи метров.
Загрохотали тридцатисемимиллиметровые автоматические пушки — казалось, кто-то забегал по железной крыше. На пути самолетов один за другим вспухали небольшие, напоминающие кусочки ваты облачка разрывов. Они ложились довольно густо и кучно, однако самолеты благополучно проскочили первую завесу и неумолимо приближались.
Горохом рассыпались пулеметные очереди, и почти тотчас же в уши ворвался противный, все нарастающий свист. Семей инстинктивно втянул голову в плечи и ухватился за поручни. Корабль вздрогнул, точно испуганный конь, и метнулся в сторону. Вдоль левого борта метрах в двадцати пяти один за другим встали три огромных султана воды. Они поднялись выше мостика и, опадая, окропили его брызгами. «Мимо», — облегченно вздохнул Семен, следя за удаляющимися самолетами. Теперь уже можно было различить ядовито — зеленую окраску их тонких осиных фюзеляжей. Вот они накренились на правое крыло, начали разворачиваться, и тотчас Семен услышал за спиной звонкий Колькин голосок:
— Смотрите! Смотрите, дядя Семен! Они поворачивают обратно!
— А ты что тут делаешь? — строго спросил Семен. — А ну марш в кубрик!
Колька обиженно шмыгнул носом, нехотя побрел к трапу, но вниз не спустился, увидев, что Никифоров опять наблюдает за самолетами.
Теперь они заходили с кормы, но уже на гораздо большей высоте — видимо, опасались корабельной артиллерии и пулеметов. А корабль готовился к новой схватке. Дроздов давал целеуказание и исходные данные для постановки огневой завесы, снизу доносились хриплые крики командиров орудий, в динамиках боевой трансляции стоял треск — должно быть, у радистов от сотрясения разладилась аппаратура. Вскоре этот треск утонул в частых хлопках орудий и сердитом рычании пулеметов.
Самолеты были уже почти над самым кораблем. Семен видел, как первый самолет свалился в пике и от него отделилась маленькая черная капля. «Бомба», — отметил про себя Семен и следил за ней до тех пор, пока она не упала в воду метрах и полутораста за кормой. «Мимо», — опять отметил про себя Семен и снова поднял голову. Он заметил, что один из самолетов задымился, другой уже вышел из пике, а третьего не успел разглядеть — раздался страшный грохот, что-то сильно толкнуло Семена и плечо и отбросило к другому борту.
…Когда он очнулся, всё еще грохотали орудия главного калибра, где-то в стороне рвались бомбы, простуженно кашляли тридцатисемимиллиметровки. Прямо над головой висел задымленный квадрат неба, самолетов не было видно, только острый наконечник фок — мачты вычерчивал в небе замысловатые кривые. Мачта показалась Семену необычной: вроде бы голой, чего-то на ней явно недоставало. Семен обстоятельно снизу доверху осмотрел всю видимую часть мачты и только после этого заметил, что гафель наполовину срезан, торчит лишь кусок, похожий на сломанный сук дерева. Военно-морской флаг с обломком гафеля сбит и висит над ограждением сигнального мостика, запутавшись в фалах.
Семен вздрогнул, попытался встать, но плечо резануло острой болью, и он со стоном свалился на палубу.
Глухо, точно откуда-то издалека, до него донесся слабый голос:
— Дядя Семен, что с вами?
Потом он увидел встревоженные Колькины глаза, почувствовал, что тот пытается поднять его голову, и прохрипел:
— Флаг… Флаг сбили… Фашисты подумают, что мы сдаемся… — И привалился в густую липкую тьму.
Снова очнулся он от сильного толчка, сверху на него сыпался целый каскад брызг. «Должно быть, бомба разорвалась у самого борта, — сообразил Семен. И вспомнил: — А как же флаг?»
Семен открыл глаза и сразу же увидел его. Сине-белое полотнище с красным серпом и молотом трепетало на ветру чуть повыше обломанного гафеля, и сначала Семен не понял, на чем оно держится. Потом он увидел Кольку: тот стоял на рее, обвив руками ствол мачты, почти сливаясь с ним и прижимаясь к нему так плотно, точно хотел втиснуться в него. Правой рукой он цепко ухватил верхний угол флага, а нижний угол держал в зубах. Видимо, корабль шел переменными галсами полным ходом, и ветер наверху был сильным. Флаг то спокойно полоскался в прозрачной синеве неба, то туго трепетал на ветру, хлестал Кольку по лицу, по рукам, то обвивался вокруг него и мачты.
«Сорвется», — с тревогой подумал Семен.
Но вот он увидел, что на помощь Кольке по мачте, держа на отлете раненую руку, лезет матрос Шиканов. «Куда он с одной-то рукой? Неужели больше некому?» — подумал Семен, хотел позвать еще кого-нибудь, но тут снизу раздался сильный грохот, Семена будто кто ударил по спине доской, он опять потерял сознание. А когда очнулся, ни Кольки, ни Шиканова, ни самой мачты уже не было.
Падая, мачта смяла надстройку, потом зацепилась за леер, спружинила, и это, наверное, и спасло Шиканова и Кольку — удар о воду получился не очень сильным. Однако Колька все-таки не удержался за обломок гафеля и ушел под воду метра на три, у него даже закололо в ушах; он лихорадочно заработал руками и ногами, и все же дыхания не хватило, он захлебнулся. Но тут его вытолкнуло на поверхность, и сразу стало тошнить.
— Живой? — услышал он голос Шиканова и почувствовал, как тот за шиворот потянул его куда-то. — Хватайся за мачту!
Но мачта была скользкой, и Шиканову пришлось втаскивать Кольку на нее; далось это ему с большим трудом, он даже застонал. «Ну да, у него же рука раненая», — вспомнил Колька, обхватывая мачту руками и ногами. Шиканов повис рядом, держа раненую руку под водой.
Корабль был уже метрах в восьмистах от них и уходил еще дальше.
— Что же они, не видят нас? — испуганно спросил Колька.
— Нельзя им идти к нам. Видишь, кружатся, гады?
Над кораблем кружилось десятка два самолетов, а он зигзагами уворачивался от них, отстреливаясь из пушек и пулеметов.
— Эта карусель долго вертеться будет, они не отстанут, пока не стемнеет, — сказал Шиканов. — Давай потихоньку грести к острову, нас как раз туда и несет.
Остров, казалось, был совсем рядом, но Шиканов сказал, что до него больше мили и грести им придется часов пять-шесть, несмотря на попутный ветер. А корабль все удалялся, и над ним все кружились и кружились желтые длиннохвостые самолеты. Солнце уже село, но последние лучи его высветили облачка разрывов, окрасив их в кровавый цвет.
Шиканов сел верхом на мачту и стал грести здоровой рукой. Колька, лежа животом на мачте, греб обеими руками. Но обломок мачты был тяжелый и двигался так медленно, что порой казалось, будто он стоит на месте и до острова они никогда не доберутся. Быстро темнело, в небе проступили крупные колючие звезды, их отражения в воде испуганно шарахались в сторону при каждом гребке. Стрельба и гул самолетов стихли; корабля и с было видно.
— А вдруг потопили? — вслух подумал Колька.
— Не должно быть, — ответил Шиканов не очень уверенно и, перестав грести, прислушался.
Колька тоже притих, однако, кроме легких шлепков воды о мачту, ничего не услышал.
— Если бы ходовые и топовые огни включили, мы бы увидели корабль, — пояснил Шиканов. — По нельзя — война.
— А они-то нас все равно не увидели бы. Может, покричать? — предложил Колька.
— Все равно не докричишься. Давай лучше грести.
И они опять гребли до изнеможения, отдыхали немного и снова гребли. Колька уже потерял ощущение времени и пространства, греб машинально. Он уже дошел до полного отупения, позабыв, куда и зачем они гребут, и очнулся только тогда, когда Шиканов вдруг сказал:
— А ведь дошлепали, я уже на грунте стою.
Он стал толкать обломок мачты, и тот рывками двинулся к выступавшему из темноты берегу. Когда вода дошла Шиканову до пояса, он сказал Кольке:
— Слезай, приехали.
Колька осторожно сполз с мачты и, ощутив под ногами дно, побрел к берегу, поддерживаемый Шикановым. Дно было песчаным, мягким, но холодным. Только сейчас Колька почувствовал, что весь продрог.
Еще холоднее стало, когда они выбрались на песчаный пляж. Легкий предутренний бриз был теплым, но, проникая сквозь мокрую одежду, становился леденящим. Они, помогая друг другу, стащили одежду, выжали ее и развесили на прибрежных кустах. За кустами поднимался сосновый бор, ветер туда не залетал, от земли, покрытой толстым слоем сосновых иголок, исходило тепло; они нагребли этих иголок большую кучу и зарылись в нее.
— Тут до войны маяк был и домик, в нем жили четверо: смотритель маяка с женой и двое матросов, — сообщил Шиканов. — А как война началась, все маяки погасили. Но домик остался. Может, там и керосин найдется и спички. Только это по ту сторону острова.
— А далеко отсюда? — спросил Колька с надеждой. Хотя в куче иголок было теплее, у Кольки зуб на зуб не попадал.
— Если напрямик, то недалеко, километра три. Только напрямик не пройти, там в середине скалы. Придется идти вкруголя, а это километров пять будет. Вот как рассветет, так и пойдем.
И едва забрезжил рассвет, они выбрались из кучи, отряхнулись и, натянув еще влажную одежду, двинулись по узкой полоске песчаного пляжа. Идти по песку было трудно, и они держались ближе к воде; там море спрессовало песок туго, ноги почти не проваливались. Они с надеждой поглядывали на море, но оно до самого горизонта было чистым, и теперь уже Шиканов с тревогой спросил:
— Где же корабль? Неужели… — И сам же опроверг: — Не может того быть…
Колька промолчал, чтобы не выдать своего отчаяния, так как все время, пока они шли, он думал о том, что корабль потопили, и ему особенно жаль было Семена Никифорова, потому что он раненый и, в случае чего, до берега ему не добраться. О себе Колька не беспокоился; с Шикановым он не пропадет, уж как-нибудь они доберутся до того домика при маяке, а там, глядишь, их выручит кто-нибудь. «Только как узнают, что мы здесь, если корабль наш потопили?» — вдруг подумал он, по и эта мысль не вызвала в нем тревоги за себя, а лишь обострила беспокойство за судьбу корабля. Но он туг же стал успокаивать себя: «Если бы корабль потопили, кто-нибудь же доплыл бы до острова. Ведь мы-то доплыли!»
И когда он увидел на песке следы, то радостно воскликнул:
— Смотрите, человечьи следы! Еще мокрые, кто-то недавно из воды вылез!
Шиканов тоже обрадовался, но потом пригляделся и неожиданно потянул Кольку в кусты, шепотом предупредив:
— Тише. — И, когда они присели под кустом, пояснил: — Следы-то не наши. Подошвы, видишь, рифленые, у наших таких нет. Ты вот что: полежи тут, только не высовывайся. Если и появится кто на берегу, не обнаруживай себя ни в коем случае. Понял?
— Понял, — прошептал Колька и попросил: — А можно, и я с вами пойду?
— Нельзя. Понимаешь, это может быть чужой человек.
То, что с начала войны на островке никого из наших не осталось, Шиканов знал. Немцев островок тоже особенно не интересовал; даже в ту пору, когда они захватили близлежащее побережье, островок оказался незанятым. Во-первых, он лежал вдали от коммуникаций, а во-вторых, море на подходах к острову было усеяно минными полями и банками, и лишь месяц назад здесь протралили узкий фарватер, которым и шел эсминец, когда на него налетели немецкие самолеты. Но может быть, немцы пронюхали про этот фарватер и специально высадили сюда наблюдателей, чтобы они сообщали о проходе кораблей и наводили на них авиацию? Может, эти наблюдатели и навели самолеты на эсминец?
Но следы свежие — тут Колька прав — и ведут лишь в одну сторону — от моря. Может, только этой ночью и высадили-то? Скажем, с катера. От того места, где они лежали с Колькой, это километрах в полутора; мотор катера они могли и не услышать, а может, и не с катера высадили, а со шлюпки.
Следы вели в кустарник, и Шиканов ползком пробирался сквозь него, стараясь не шевельнуть ни одной веточки. Но вот кустарник кончился, начался бор; метров десять по вдавленным в песок иголкам и веткам Шиканов еще определял, где прошел человек, но потом слой опавшей хвои стал толще, и следы потерялись. Он долго лежал, прислушиваясь. Солнце уже позолотило верхушки сосен, и вверху на все голоса распевали птицы. Шиканов вырос в городе и в птичьих голосах не разбирался. Внизу бор тоже был наполнен разнообразными звуками: легким похрустыванием, шорохами, шуршанием. Вот проползла какая-то козявка, и в редкой траве возник звук, похожий на скрип пера по бумаге. Зверек, похожий на мышь, высунул мордочку из-под коры и долго разглядывал Шиканова черными бусинками глаз, потом опять нырнул под кору, издав тоненький писк.
Вот улитка грызет ножку большого гриба, и кажется, слышен хруст. Или это хрустит ветка, которую тащит куда-то вон тот муравей?
Среди этого многообразия звуков Шиканов не услышал ничего подозрительного. Но человек, вышедший на берег, не мог далеко уйти, он был где-то здесь и должен же как-то себя обнаружить. В какую сторону он пошел? А может, и не пошел, а затаился где-то рядом?
Соленой водой разъело рану на руке, и она сильно болела. Эта боль мешала Шиканову сосредоточиться, то и дело возвращая его внимание к ране, заставляя отвлекаться от логического хода рассуждений. А рассуждал он примерно так. Если человек чужой — а похоже, что так и есть, — то он высадился сюда не безоружным. Но если он даже и не вооружен, как с ним справишься одной рукой? Взять его можно лишь врасплох. А как его застанешь врасплох, если даже не знаешь, где он? Значит, надо ждать, когда он себя обнаружит.
Он готов был ждать сколько угодно, но как быть с Колькой? Хотя и наказано ему сидеть тихо и не высовываться, но он может и не послушаться или не выдержать, обнаружит себя, и тогда… Нет, подвергать мальчонку опасности никак нельзя. Лучше держать его возле себя, чтобы, в случае чего, можно было защитить его.
И Шиканов решил вернуться. Теперь он полз еще осторожнее, стараясь не хрустнуть ни одной веткой, и после каждого движения замирал надолго, прислушиваясь к окружающим его звукам, весь сжимался, как пружина, готовый мгновенно вскочить.
То ли от напряжения, то ли от боли в раненой руке у него шумело в голове, глаза застилало дрожащей пеленой — так иногда дрожит над водой марево испарений, искажая предметы и вызывая миражи. И когда он выполз из кустов и увидел в морс шлюпку, то не поверил в реальность ее существования, подумал, что это всего лишь мираж, видение. Он встряхнул головой, но видение не исчезло. Тогда он закрыл глаза и долго лежал, уткнувшись головой в песок. Потом осторожно поднял голову, открыл глаза и сначала обстоятельно оглядел берег. Кусты, узкая полоска пляжа, желтый песок с мелкой разноцветной галькой — все было реальным. Он поднял взгляд и опять увидел шлюпку. Она была милях в полутора от берега, почти в том самом месте, где их с Колькой взрывом сбросило в море; он видел ее совершенно отчетливо, видел даже, как ритмично взмахивают весла. Значит, это не мираж, и те в шлюпке наверняка ищут именно их с Колькой. Значит, корабль жив. От радости он чуть не вскочил и не закричал, но вовремя опомнился и осторожно пополз к тому кусту, где оставил Кольку.
Но Кольки там не оказалось. В том месте, где лежал Колька, осталась лишь яминка в песке. Узкая полоска пляжа в обе стороны была пустынной, только возле мыса бродили по песку чайки, выискивая что-то.
Смысл последних слов, сказанных Шикановым, дошел до Кольки уже после того, как тот скрылся за кустами. «Чужой человек… Значит, кто? Немец? Ну да, такие же рифленые следы он видел тогда, на пепелище…»
От страха еще громче застучали зубы, Колька даже прикрыл рот ладонью, чтобы этот стук не был слышен. Первым желанием было окликнуть Шиканова, но Колька сразу сообразил, что его окрик может услышать и тот — немец. Ползти вслед за Шикановым? Но он, наверное, уже далеко; еще заблудишься, а Шика нов вернется и будет искать его здесь: ведь он велел никуда не уходить с этого места.
И Колька еще глубже забился под куст и стал прислушиваться. Однако ничего, кроме гомона птиц, не слышал. Но в отличие от Шиканова он вырос в деревне и в птичьих голосах разбирался.
Привычно чирикали воробьи. Интересно, как они попали на этот островок? Правда, до побережья тут не так уж далеко, но он не замечал, чтобы воробьи пролетали большие расстояния.
Стрижи издают звуки, похожие на тонкий скрип. Они обычно живут в порах на отвесном яру. Где же тут у них гнезда? Хотя скала в середине островка тоже отвесная, но не песчаная, а каменная, а в камне стрижу нору не вырыть.
В привычных звуках леса было что-то успокаивающее, они напоминали о том времени, когда до войны мать брала его в лес по ягоды или по грибы и учила распознавать голоса птиц. Однако воспоминание об этом времени опять растревожило его, ему стало горько и так одиноко, что он заплакал.
А тут еще эти чайки. Они летали под самым берегом и тоже плакали — отчаянно, как деревенские бабы на погосте. На них сердито каркнула сорока и тут же умолкла. Это удивило Кольку: обычно сороки болтливые, их трудно остановить. Может, ее кто спугнул? Ну да, так и есть. Вой спорхнули с куста воробьи — наверное, это возвращается Шиканов.
Колька хотел уже встать и идти навстречу, когда из кустов метрах в двадцати от него показался человек в комбинезоне с планшеткой на длинном ремне. Колька совсем замер от страха и опять зажал рот ладонью. «Немец!»
А тот, осмотревшись вокруг и не обнаружив ничего подозрительного, стал разглядывать свою планшетку. Разглядывал он ее долго, потом еще раз осмотрел побережье, глянул на скалу и пошел в ту же сторону, куда направлялись Колька с Шикановым. Он тоже шел возле самого уреза воды: там песок был спрессован и идти было легче.
Когда он отошел метров на двести, Колька хотел было окликнуть Шиканова, но тут немец вдруг бросился в кусты и исчез в них. «Чего-то испугался, — отметил про себя Колька. — Может, Шиканов спугнул?»
И Колькой овладела тревога. Если Шиканов себя обнаружил, ему одному с немцем не справиться — у него рука раненая. А у немца еще и пистолет есть — желтая кобура на самом брюхе висит. А что он, Колька, сделает без Шиканова?
Но тут он увидел, что из-за мыса вышла шлюпка, и понял, что именно она и спугнула немца. И первым желанием Кольки было бежать ей навстречу, махать руками и звать на помощь. И он, наверное, побежал бы, но на пути в кустах притаился враг, и это остановило Кольку. А потом мелькнула другая мысль: «А если она не за нами идет, а за ним?»
Шлюпка шла вдоль берега, милях в полутора от него, на корме ее полоскался флаг, но Колька не мог разглядеть его цвета. А когда разглядел и убедился, что шлюпка наша, радости его не было предела, и он ликующе воскликнул про себя: «Ну погоди, гад, теперь не уйдешь!»
Но радость эта была недолгой, он вспомнил, что у немца есть пистолет, и опять забеспокоился: если шлюпка будет подходить к берегу, немец из кустов всех гребцов по одному перещелкает. Значит, подходить им никак нельзя, и об этом их надо предупредить. Но как?
А шлюпка уже повернула к острову и направлялась как раз к тому месту, где засел немец. Как же их предупредить? Крикнуть? Не услышат, они еще далеко, а немец ближе, он тогда первым пристрелит именно его, Кольку, а пока подоспеет шлюпка, немца и след простынет.
А что, если отползти чуть правее, вот за тот куст? Оттуда немец его не увидит, а со шлюпки заметят. Правда, гребцы теперь сидят к нему спиной, но старшина-то шлюпки — лицом! Вот если бы еще сигнальные флажки, да где их туг возьмешь? Но на худой конец можно обойтись и без них, только бы старшина заметил.
Колька отполз правее, вскочил на ноги и стал размахивать руками. Но, должно быть, на фоне кустов его было видно плохо, и старшина не замечал его, продолжал раскачивать свое тело вперед и назад, задавая гребцам темп.
— Да что ж ты, ослеп, что ли? — с отчаянием прошептал Колька, продолжая размахивать руками.
Но старшина все раскачивался, мерно взлетали над водой весла, и стекавшие с их лопастей капли ослепительно сверкали в лучах поднявшегося над морем солнца.
Колька стянул форменку, затем тельняшку и попытался разорвать ее по шву. Но корабельный портной, конопатый матрос Лесников, сшил ее крепко, и Кольке не удалось разорвать шов. Тогда он бросил тельняшку под ноги и потянул за рукав. Тот сначала тоже не поддавался, наконец треснул и оторвался.
Схватив в одну руку остатки тельняшки, в другую — рукав, Колька опять замахал. Но со шлюпки его и теперь не замечали; он совсем было отчаялся и хотел уже влезть на ближайшую сосну, когда гребцы вдруг перестали грести, а старшина поднял в одной руке флажки, что означало: «Ваш сигнал принимаю».
На всякий случай Колька написал семафором позывные эсминца. Старшина дал отмашку. «Ага, значит, наши. Но где же сам эсминец?» Но думать об этом было некогда, и Колька написал: «К берегу не подходите тут немец с пистолетом».
Хотел уже подписаться, но подумал, что старшина начнет отвечать, и тогда немец догадается, что на острове, кроме него, есть еще кто-то, а лучше, если он об этом не будет знать. И Колька добавил: «Мне не отвечайте».
И подписал: «Васильев». Потом подумал, что его фамилию на эсминце не все знают, и добавил: «Шиканов». Уж Шиканова-то знают наверняка.
Старшина дал отмашку, положил флажки, гребцы навалились на весла, шлюпка повернула и опять пошла вдоль берега.
Теперь надо было предупредить Шиканова, а то он увидит шлюпку, выскочит на берег и может все дело испортить. Колька пополз к тому месту, где его оставил Шиканов.
И успел как раз вовремя. Шиканов и в самом деле хотел уже подняться, но, услышав шорох, помедлил.
— Дядя Шиканов! — тихо окликнул Колька и предупредил: — Не вставайте!
— Где ты был? — недовольно спросил Шиканов, когда Колька подполз.
— Вон за тем кустом. Я на шлюпку семафор дал, чтобы не подходили, а то тут немец с пистолетом. Во — он там, в кустах.
— Ты его видел?
— Ну да, он вышел вот отсюда. — И Колька рассказал обо всем, что видел.
— В комбинезоне, говоришь? И в планшетку долго глядел? Скорее всего, это летчик со сбитого вчера самолета, их двое на парашютах выбросилось. Может, и другой где-то тут, если не утонул. Так что надо быть осторожнее. — Шиканов озабоченно почесал затылок и добавил: — А этот идет туда же, куда и мы, — к маяку.
— Откуда вы знаете?
— А куда ему больше идти? Он надеется, что на маяке есть рация и ему удастся связаться со своими. Между прочим, я тоже на это надеялся. Надо его опередить.
— А как? Он же там сидит, его не обойдешь.
— А мы с другой стороны. Правда, нам будет подальше. Вот гляди… — Шиканов пальцем нарисовал на песке круг. — Длина всей окружности два пи эр. Эр будем считать два километра, стало быть, шесть целых двадцать восемь сотых умножим на два, получится двенадцать с половиной километров. Если идти в ту сторону, куда он шел, до маяка будет километров пять. А нам надо в другую, стало быть — семь с половиной, а то и больше.
— Я бегом могу, я быстро бегаю.
— А толку что? Ну, прибежишь раньше, а как его возьмешь? Ты маленький, а он большой, да еще с пистолетом. Возьмешь?
— Нет.
— То-то и оно. А брать его надо именно на маяке. Вот и надо опередить.
— Так ведь он теперь с опаской пойдет, шлюпку-то он видел же! — сказал Колька. — А раз мы пойдем в другую сторону, то нам опасаться нечего.
— А про второго летчика, который тоже с парашютом выпрыгнул, ты забыл? А ну как он по эту сторону на берег вылез? Перестреляет нас, как куропаток, и поминай как звали. Нет, без опаски нам тоже нельзя.
— А если наши на шлюпке к маяку пойдут?
— Не успеют, на шлюпке дольше идти. У них окружность больше получается, да и ход меньше.
— Что же делать?
— Надо идти напрямик. — Шиканов указал на скалу.
— А если и он напрямик пойдет?
— Все может быть. Но пока шлюпка ходит здесь, он будет наблюдать за ней. А если и он пойдет напрямик, нам все равно надо его опередить.
— А как?
— А вот как. — Шиканов опять стал чертить пальцем на песке. — Если нам забраться на эту скалу, то не надо и до маяка бежать, а просемафорить с нее на эсминец, потому что он за тем мысом, откуда шлюпка вышла.
— А вдруг его там нет?
— Есть. Раз шлюпка оттуда пришла, значит, и он там. И на скалу придется лезть тебе, потому что от меня проку мало, я семафора не знаю, а тебя Никифоров научил. Да и пошустрее ты. А я уж тут за фрицем пригляжу. Мы-то теперь о нем кое-что знаем, а он о нас — нет. Не забоишься один-то идти? — Шиканов поглядел на Кольку.
— Бойся не бойся, а надо, — вздохнул Колька.
— И то ладно. А на скалу лучше вот с того боку забираться, там склон более пологий. Но будь осторожнее.
— Ладно. Так я пошел?
— Давай, парень. — Шиканов ласково потрепал Кольку по волосам.
Колька нырнул под куст, дополз до бора, встал и, перебегая от сосны к сосне, сразу же взял влево — подальше от того места, где притаился немец. Чтобы под ногами не так слышно хрустело, он снял ботинки. Правда, босиком идти было колко, особенно когда под ноги попадали сосновые шишки.
Он шел сторожко, но без всякого страха. Хотя Шиканов и предупредил о втором летчике, но Кольке почему-то не верилось, что тот не утонул. А если и выбрался на остров, то где-нибудь возле берега отлеживается. Только один раз за всю дорогу Колька сильно испугался, прямо над головой резко простучала пулеметная очередь. Колька со страху присел, но, подняв голову, увидел дятла и погрозил ему кулаком.
Шиканов верно подсказал: слева склон скалы был положе. Однако он весь зарос колючими кустами, и Колька, цепляясь за них, в кровь ободрал руки. Лишь потом догадался обернуть руки остатками тельняшки и рукавом; дело пошло быстрее, но все-таки он выдохся раньше, чем добрался до вершины. До нее оставалось всего каких-нибудь метров двадцать, а сил уже не было, и, найдя широкую выемку, Колька свалился в лес, как куль.
Солнце нагрело камни, лежать на них было жарко, как на печи. Опять вспомнился дом, и опять стало тоскливо и одиноко. Внизу густо курчавились верхушки сосен, желтела узкая полоска пляжа, а за ней широко распахивалось море. Колька с трудом отыскал в нем шлюпку, она казалась совсем крошечной, а бескозырки моряков сверху были похожи на маленькие пуговки.
Наконец Колька добрался до вершины и по другую сторону острова увидел маяк, а за ним и корабль, но не сразу узнал его: без фок-мачты, сигнального и ходового мостиков, со смятой надстройкой, сильно накренившийся на один борт, он казался неуклюжим. Но это был именно он, его эсминец, на борту хотя и смутно, но различался номер 23.
Колька выбрал место повыше, такое, чтобы с эсминца его было видно, а с той стороны, где находились Шиканов и немец, не смогли бы заметить. Размотав остатки тельняшки и рукав, он замахал ими. Но с корабля никто не отвечал. «Ну да, Никифоров ранен, да и сигнального мостика уже нет, но кто-то же должен наблюдать за морем и небом?» Он еще раз двадцать вызывал корабль, но ему так и не ответили. Лишь присев отдохнуть, он догадался, что его просто не видят. Если ему отсюда корабль казался чуть побольше школьного пенала, то каким же должен казаться он?
Надо было идти к маяку, уж оттуда-то его наверняка увидят. И Колька начал спускаться к маяку. Его белая круглая башня стояла на другой скале, поменьше этой, и отсюда казалось, что прилепившийся к башне маленький домик висит прямо над морем.
Исхлестанная ветрами и дождями башня облупилась и вблизи уже не казалась белой, а напоминала изглоданный короедом толстый ствол дерева; маленькие, несимметрично расположенные оконца были похожи на черные дупла. Должно быть, за это их и облюбовали птицы, потому что стены возле окон были усыпаны птичьим пометом.
Окна в прилегающем домике были выбиты, дверь открыта настежь, крыльцо заросло бурьяном; по всему было видно, что тут давно уже никто не живет. Однако Колька, прежде чем лезть на прожекторную площадку маяка, решил заглянуть в домик в надежде, что, может быть, там осталось что-нибудь из еды. Его давно уже мучил голод, но еще больше хотелось пить, а возле дома должен быть пли колодец, пли ключ, иначе как же тут жили люди?
Колька уже подошел к домику и хотел было взобраться на крыльцо, но что-то остановило его. Колька даже не сразу понял, что именно, и на всякий случай спрятался под крыльцо и прислушался. Среди крика гомонящих в башне маяка птиц он отчетливо различил какой-то странный звук — как будто где-то хрюкал поросенок. Звук этот доносился из домика, и это еще больше удивило Кольку. Если люди с острова ушли три года назад, то откуда тут быть поросенку? Он бы или подох, или вырос. А может, дикий кабан забрался? Но кабаны ходят стадами, да и откуда им взяться на острове?
Осторожно выбравшись из-под крыльца, Колька пробрался к окну, заглянул в него и обомлел: посреди комнаты на полу лежал совершенно голый человек и храпел. «Вот тебе на! Откуда же он тут взялся? — удивился Колька. — Может, кто с нашего корабля?» Однако лица спящего не было видно, и Кольке пришлось зайти с другой стороны домика, чтобы заглянуть в противоположное окно. Но спящего он так и не разглядел, потому что, прежде чем успел взглянуть на него, увидел на противоположной стене развешанные на гвоздях комбинезон, планшет и широкий ремень с желтой кобурой.
«Стало быть, немец опередил меня. Что же теперь делать? — думал он, сидя в кустах полыни. — Самое верное — пробраться к башне маяка, залезть на прожекторную площадку и передать семафор на корабль раньше, чем немец проснется».
Вход в башню был не заперт, до него можно доползти и незаметно — трава высокая. Но как трудно на это решиться! А вдруг немец уже проснулся? Конечно, голышом он в башню не пойдет, а пока оденется, пройдет минут пять. Значит, надо спешить.
В башне было темно и сыро, как в склепе, пахло мышиным и птичьим пометом. Наверх вела крутая винтовая лестница, она бухала под ногами, как орудие главного калибра, хотя Колька успел скинуть ботинки и старался двигаться по-кошачьи мягко. Где-то на середине башни он осторожно выглянул в узкое, похожее на бойницу отверстие. Из него был виден домик и то самое окно, в которое он заглядывал в последний раз. На полу домика все еще белело тело спящего немца, и это немного успокоило Кольку. И только теперь он вспомнил, что у того немца, которого он видел на берегу, волосы были светлые, а у этого черные. «Стало быть, этот совсем другой: наверное, о нем и говорил Шиканов. А если еще и тот подоспеет?» Он заторопился, в одном месте споткнулся и чуть не загремел вниз. По до площадки все-таки добрался благополучно.
На этот раз ему ответили тотчас же — с кормового мостика; видимо, сигнальщики теперь перебрались туда. Он написал. «На острове два немца. Один идет к маяку, другой спит в домике. Вышлите подмогу. Шиканов. Васильев».
С корабля ответили: «Вас поняли, высылаем».
Он увидел, как вскоре за борт вывалили шлюпку, и она направилась к берегу. Не выпуская ее из поля зрения, он наблюдал за домиком, чтобы, в случае если немец проснется, предупредить моряков. Но пока все было спокойно — видимо, немец еще спал.
Вот шлюпка подошла к берегу, из нее выскочили пятеро, все с автоматами. Двое остались в шлюпке и, взявшись за весла, отвели ее за большой валун. Отсюда, с площадки, ее было видно и там, но от домика вряд ли заметишь. «Хитро придумали», — оценил осторожность моряков Колька.
Первым возле домика оказался боцман-старшина первой статьи Калистратов, за ним подползли остальные. Колька жестом показал им, что немец еще в домике. Матросы подползли к домику с грех сторон — по одному к каждому окну и двое к двери. По сигналу боцмана они враз вскочили и просунули в окна стволы автоматов. Но немец, видимо, еще спал; боцман прыгнул в окно и вскоре вывел его на крыльцо, все еще голого. Потом кто-то вынес его одежду, планшет и ремень с кобурой. Немец начал одеваться; он торопился и никак не попадал ногой в штанину.
Колька сбежал вниз. Калистратов встретил его у входа, обнял и похвалил:
— Молодец, Колька!
— Скоро еще один подойти должен, — сообщил Колька, — за ним Шиканов следит.
Немца завели в башню, связали по рукам и ногам, в рот запихнули рукав Колькиной тельняшки.
— Тебе новую сошью, лучше этой, — пообещал Лесников.
— Вот ты, Лесников, и останешься с Колькой тут, — сказал старшина. — Будете наблюдать сверху, только не с площадки, а в окна. Да не высовывайтесь, а из глубины смотрите, чтобы нас не видно было. Когда увидите что, ты, Лесников, подползешь ко мне, доложишь. Остальные пойдут со мной.
Пока Колька с Лесниковым забирались наверх, остальные уже отошли от маяка метров на сто, и старшина разводил их по кустам. Там они спрятались так, что даже сверху их не стало видно.
— Запомни, где боцман спрятался, а то, может, и до темноты ждать придется. Эх, веселенькое дело! — сказал Лесников. Он, видимо, был очень доволен, что моряки взяли его с собой: сидеть в корабельной швальне ему надоело, он и по боевой тревоге был расписан в трюме, в аварийной партии.
Лесников оказался прав: им пришлось ждать до темноты. Лишь в двенадцатом часу Калистратов крикнул им:
— Слезайте!
Колька даже подумал, что боцман зря так громко кричит, еще спугнет того, второго, немца. Но когда они с Лесниковым спустились вниз, то увидели, что и того немца уже взяли, и удивились: они даже не слышали ничего — так тихо его взяли.
Калистратов приказал Тихонову:
— Ну-ка, пиши на корабль: «Все в порядке, возвращаемся».
— А как же Шиканов? — забеспокоился Колька.
— Да вон он, мы его лишних полчаса прождали.
Тихонов сигнальным фонарем высветил лицо Шиканова. Тот подошел к Кольке и похлопал по плечу:
— Чисто сработано. Как по нотам.
— Ага.
Тихонов заморгал фонарем, и с корабля ему сразу же ответили.
— Порядок, — сказал Тихонов.
— Ну и пошли. Посвети-ка.
За Тихоновым шел Колька, потом Шиканов, за ним оба немца; шествие замыкал боцман.
— Как там дядя Семен? — спросил Колька. — Живой?
— Живой. Осколок плечо повредил, так уже вынули его. Говорят, через месячишко опять флажками махать сможет.
Когда вернулись на корабль, Колька сразу пошел в лазарет, но доктор не пустил его туда.
— Приходи утром; спит твой дядя Семен. Сон для него сейчас главное.
Однако Колька сам проспал до обеда, а когда проснулся, дневальный сказал:
— Дуй на кормовой мостик, тебя командир вызывает.
Колька быстро оделся и побежал на кормовой мостик.
Командир, видимо, тоже был ранен, голова у него была перевязана.
— Звали, товарищ командир? — спросил Колька.
Командир повернулся к старшине Калистратову и с притворной строгостью сказал:
— Боцман, научите юнгу Васильева обращаться по-уставному. — Потом повернулся к старшему помощнику: — Виктор Иванович, подготовьте приказ: юнгу Васильева зачислить в списки экипажа и объявить благодарность.
— Есть.
— Вы поняли, юнга Васильев?
— Так точно, товарищ командир. — Колька по-уставному вытянулся, и лицо его расплылось в счастливой улыбке.