Понятие «Просвещение» возникло именно в XVIII столетии, причем этот термин и его производные у разных европейских народов имели свою собственную судьбу, свои собственные коннотации. Французы избрали слово «Lumieres», которым обозначили атмосферу эпохи, движение чувств и идей. Немцы прибегли к неологизму «Aufklarung», подразумевавшему абстрактный интеллектуальный демарш. Их примеру позднее последовали англичане, предложив понятие «Enlightenment». Итальянцы и испанцы вначале пользовались словами «lumi» и «illuminati», «luz» и «ilustrados», а уж затем ввели в оборот «Illuminismo» и «Ilustracion». В любом случае все эти слова содержали одну и ту же метафору — образ света, пробивающегося сквозь тьму. Свет во все времена символизировал добро, добродетель и знание, а тьма — зло, порок и невежество. Если поначалу речь шла о просвещении светом религии — постижении божественной истины, то затем на первый план выдвигается другой свет, о специфике которого мы можем судить, например, уже по названию посмертно опубликованного известного текста Декарта — «Разыскание истины посредством естественного света, который сам по себе, не прибегая к содействию религии или философии, определяет мнения, кои должен иметь добропорядочный человек относительно всех предметов, могущих занимать его мысли, и проникает в тайны самых любопытных наук» (1701).
В начале 1780-х годов в Пруссии разгорелась полемика о сути Просвещения и его пределах. В 1780 г. по инициативе Фридриха II Берлинская академия наук и изящной словесности объявила конкурс на тему «Полезно ли для народа обманывать его, либо вводя в заблуждение, либо оставляя при ошибочных заблуждениях?» Победителем был признан математик И. Кастильон, который пришел к следующему выводу: «Учитывая существующий моральный и культурный уровень народа, обман его либо же оставление его в неведении относительно намерений, целей и поступков власть имущих является морально правильным при условии, что действительно служит причиной его счастья». Эта тема получила развитие на страницах журнала «Berlinische Monatsschrift». Новый виток полемики спровоцировала редакционная статья И.Э. Бистера о возможности гражданского брака для людей «просвещенных» и необходимости церковного оформления брачных уз для всех остальных. За статьей Бистера в декабре 1783 г. последовала возмущенная реплика берлинского пастора И.Ф. Цёльнера. Придерживаясь вполне «просвещенных», но умеренных взглядов, Цёльнер сокрушался по поводу прискорбного падения нравов и распространения безбожия под влиянием французского образа мыслей, прикрывающегося именем Просвещения. В примечании к своему тексту пастор сформулировал знаменитый вопрос «Что такое Просвещение?» В сентябре 1784 г. на него ответил «немецкий Сократ», основоположник еврейского Просвещения — Гаскалы — М. Мендельсон, который подробно проанализировал понятия «Aufklarung», «Kultur» и «Bildung». Он считал, что последнее аккумулирует в себе первые два и означает такое развертывание человеческих способностей, которое «не сводится к чисто интеллектуальным моментам» (Aufklarung), но нацелено на целостное становление человека и общества. При этом именно «Aufklarung», по его мнению, призвано было научить человека должным образом пользоваться свои разумом. Эту мысль независимо от Мендельсона развил И. Кант, который в том же журнале опубликовал в декабре 1784 г. свой не менее знаменитый ответ на тот же вопрос. «Просвещение, — писал Кант, — это выход человека из состояния своего несовершеннолетия, в котором он находится по собственной вине. Несовершеннолетие есть неспособность пользоваться своим рассудком без руководства со стороны кого-то другого». Причина несовершеннолетия по собственной вине «заключается не в недостатке рассудка, а в недостатке решимости и мужества пользоваться им без руководства со стороны кого-то другого. Sapere aude! — имей мужество пользоваться собственным умом! — таков, следовательно, девиз Просвещения. (…) Если задать вопрос, живем ли мы теперь в просвещенный век, то ответ будет: нет, но мы живем в век Просвещения». Суть Просвещения и одновременно его задачу Кант видел в постепенном развитии свободы мысли, которое, воздействуя на «образ чувствования» народа, постепенно подготовило бы его к «свободе действий» и оказало бы благотворное воздействие на «принципы правительства». В любом случае Просвещение представлялось Канту скорее сложным процессом, полным противоречий и далеким от завершения, чем неким набором готовых постулатов, вполне поддающихся однозначному определению. Не случайно Ю. Хабермас и М. Фуко считали определение Канта одним из высших проявлений рефлексии Просвещения.
Между тем в исторической науке Просвещение долгое время рассматривалось как относительно однородный идейный блок, как некий доктринальный канон, содержание которого поначалу тесно увязывалось с трудами великих мыслителей — от Локка до Юма, от Монтескье до Руссо, от Лейбница до Канта; затем оно распространилось и на так называемую «периферию» Просвещения — идеи и деятельность их последователей в Италии, Испании, Португалии, Польше, России, на Балканах… Это восприятие было во многом связано с традиционным взглядом на Просвещение сквозь призму Французской революции. Оно родилось еще в годы самой Французской революции, нуждавшейся в идеологическом обосновании, и закрепилось в XIX в., для которого эта революция стала важнейшей точкой отсчета. Этот подход получил новый мощный импульс в XX в., поразившем мир новыми, невиданными по масштабу революциями, диктатурами и мировыми войнами. Независимо от того, поднималось ли Просвещение на щит как «философская революция» (Э. Кассирер), космополитическое идейно-политическое движение, возглавлявшееся интеллектуалами-реформаторами (Ф. Вентури), или же осуждалось за манипуляцию массами (М. Хоркхаймер, Т. Адорно, Р. Козеллек), постоянное (вольное или невольное) соотнесение Просвещения с Революцией и ее последствиями неизбежно приводило к упрощению — в нем искали и находили черты, либо роднящие его с эпохой великих социальных потрясений, либо свидетельствующие о принципиальных различиях между ними.
Ситуация начала меняться с развитием нового направления — социальной истории Просвещения. Оно явилось плодом взаимодействия социально-экономической истории Старого порядка (Л. Февр, Э. Лабрусс, Ф. Бродель) и литературоведения (школа Г. Лансона), обогатившегося отдельными элементами истории, психологии и социологии. Именно социальная история позволила историкам Просвещения в 70-х годах XX в. выйти за рамки традиционной истории идей, рассматривавшей этот феномен только в связи с Французской революцией. Сторонники нового направления отказались от привычных методов исследования, в основе которых лежал анализ отдельных идей или событий, а предпочтение отдавалось изучению взглядов наиболее крупных авторов, отраженных в их наиболее известных трудах. Они сосредоточили внимание на обществе, на его экономических и культурных механизмах, учитывая при этом концептуальные и ментальные возможности эпохи, а также разницу между контекстом, в котором те или иные идеи рождались, и тем контекстом, в котором они циркулировали. Взаимодействие различных уровней исторической реальности (социального, экономического и культурного), взаимоналожение различных периодов исторического времени, учет фактора longue duree — все это стало предметом специального осмысления. Историки стали изучать ментальности, взаимоотношения между различными социальными группами и интеллектуальную продукцию при помощи прикладных количественных методов, используя серийные источники (например, серии архивных документов, относящихся к коллективным феноменам или систематически воспроизводимым ситуациям). Новые подходы доказали свою плодотворность — так, новаторский труд Р. Дарнтона об издательской судьбе «Энциклопедии» и ее читателях, исследование Д. Роша о провинциальных академиях открыли перед историками совершенно новые перспективы изучения Просвещения.
В 1980-е годы в исторической науке началась общая переориентация подходов, в самой гуще которой, по точному наблюдению В. Ферроне и Д. Роша, оказалась «новая культурная история Просвещения». «Глубинным истоком этой переориентации, — пишут они, — было осознание очевидной ограниченности возможностей интеллектуальной и социальной истории в том виде, в котором они до сих пор существовали. Интеллектуальная история отдавала явное предпочтение изучению творческого сознания индивида или активных интеллектуальных элит, рассматривая их в полном отрыве от ментальных структур эпохи. Это вело, с одной стороны, к переоценке функции идей в истории, а с другой — к недооценке коллективных механизмов производства и распространения этих идей, к пренебрежению институциональным контекстом и условиями формирования мыслительного стиля эпохи. Что касается социальной истории, она уделяла повышенное внимание социальным структурам, бессознательной и серийной составляющей менталитета, но в результате исследователи совершенно забыли о значимости процесса изменения и инновации, о том, какую роль играло не только производство, но и индивидуальное творческое потребление продуктов культуры». Современный историк не желает более рассматривать культуру как преимущественно интеллектуальный феномен, связанный с деятельностью элит, ни следовать схеме «народной культуры» как «экзистенциальной техники защиты личности от гнета повседневной реальности и отрицательного опыта». Культура охватывает весь социальный горизонт и «предстает перед глазами историка как структура, которую он анализирует с точки зрения динамики взаимоотношений между практиками и представлениями». Историки обращают все большее внимание на циркуляцию ценностных категорий, понятий и символов, которая приобрела в XVIII столетии особый размах на фоне ускорившихся процессов перемещения товаров и людей. «Учет этих факторов (…) позволяет материализовать взаимоотношения между происходившими в обществе трансформациями и перемещениями, с одной стороны, и духовными и философскими сторонами бытия — с другой. Появляется возможность проследить эти трансформации, то всматриваясь в непосредственные изменения материальной среды, то изучая новые формы общения, влиявшие на формирование публичного пространства, то анализируя способы усвоения новаций отдельными людьми и социальными группами — способы, отражавшие эволюцию отношений коллективного и индивидуального, публичного и частного начал».
Современная наука рассматривает Просвещение как особую культурную эпоху, как самостоятельный культурный объект, как «исторический мир», который необходимо изучать и реконструировать. Рош и Ферроне говорят о Европе эпохи Просвещения как о «специфическом операционном поле рационализирующего дискурса и рационализирующих практик, которые характеризовали процесс рождения нового способа осмысливать историю, мораль, политику (…) придали совершенно иное значение религии и искусству, перевели общение людей на особый язык символов и кодов, положив в основу практику свободы й систематическое публичное использование разума во всех областях». В следующих главах речь пойдет о наиболее существенных координатах и практиках этой новой культурной системы.
Современная историческая наука рассматривает XVIII в. как время становления государства современного типа, формирования базовых представлений об отношениях между властью и населением и в целом сферы политики в том виде, в каком они в основном сохранились до наших дней, будучи характерны для исторической эпохи, закат которой некоторые исследователи связывают с возникновением «информационного общества» и глобализацией конца XX — начала XXI в. Вместе с тем необходимо иметь в виду, что рассматриваемые процессы эволюции государственных институтов и связанных с ними представлений даже на Европейском континенте в XVIII в. в разных странах шли с разной интенсивностью и имели свои особенности.
Ключевыми понятиями, используемыми историками при описании типов политической власти XVIII в., являются «абсолютизм»[2] и «просвещенный абсолютизм». Значение первого из этих терминов непосредственно связано с его происхождением: он зародился во Франции, где после 1614 г. и вплоть до 1789 г. не собирались Генеральные штаты и, таким образом, власть короля не была ограничена представительными органами. Именно такой тип политической власти, т. е. неограниченную монархию, и принято именовать абсолютизмом, и не случайно именно Франция XVII–XVIII вв. считается своего рода «классическим» примером абсолютной монархии, воплощенной в приписываемых Людовику XIV, но в действительности никогда им не произносившихся словах «государство — это я». Впрочем, теоретическое обоснование неограниченной монархической власти принято связывать с работами французского философа Ж. Бодена (1530–1596) и английского мыслителя Р. Филмера (ок. 1588–1653). Так, один из политических трактатов последнего прямо назывался «Патриарх: Защита естественной власти королей от неестественной свободы народа». Однако закрепление самого термина «абсолютизм» произошло в значительной мере под влиянием просветительской, а затем и революционной критики Старого порядка во Франции.
Несмотря на широкое распространение этого термина в исторической науке XIX–XX вв., при его применении к истории других стран Европы историки всегда сталкивались с определенными трудностями, что нередко порождало острые научные дискуссии. В конечном счете в историографии сложилось представление как о разных вариантах абсолютизма (например, западном и восточном), так и о его особенностях в разных странах, проявлявшихся в том числе в его различной исторической роли. Например, американский историк-марксист П. Андерсон полагал, что западный абсолютизм «был компенсацией за исчезновение крепостничества», в то время как восточный, наоборот, «средством консолидации крепостничества». Вместе с тем в современной историографии появляется все больше работ, авторы которых вообще сомневаются в продуктивности использования категории «абсолютизм» в качестве инструмента исторического познания. Так, по мнению специалиста по истории Австрии и германских государств раннего Нового времени Ч. Инграо, политический режим, подобный режиму Людовика XIV, нигде больше в Европе XVIII в. не существовал. Биограф этого монарха Ф. Блюш указывает на то, что образованными французами XVII–XVIII вв. абсолютная власть короля воспринималась одновременно и как ограниченная. Они не отождествляли абсолютную власть короля с деспотизмом, и Блюш отмечает, что его герою в практической деятельности приходилось сталкиваться с многочисленными преградами своей власти. Английский историк Дж. Блэк выделяет для европейских стран XVIII в. такие ограничения королевской власти, как сопротивление претензиям центральных властей, нередко слабый контроль монархов над своими правительствами, а также бытовавшие представления о пределах монархической власти. В особенности, по его мнению, подобные ограничения были характерны для больших стран Европы, где, как правило, существовал дефицит квалифицированных чиновников, коммуникации между отдельными частями страны были плохими, а большинство правительств испытывало недостаток в финансовых средствах. Ввиду неразвитости статистики, считает Блэк, центральным властям было трудно получить адекватную информацию о положении дел, из-за чего правители фактически оказывались в зависимости от местных властей и вынуждены были сотрудничать с наиболее влиятельными политическими силами. С тем, что «ни в теории, ни на практике власть… не была неограниченной или свободной от любых законов (legibus solutus), т. е. “абсолютной” в истинном смысле», согласен венгерский исследователь Е. Сюч, особо подчеркивающий неточность самого понятия «абсолютизм». Наконец, российский историк А.Н. Медушевский, с одной стороны, констатирует, что «абсолютизм предстает в историографии как общеевропейское явление, закономерная стадия развития государственности на всем европейском континенте», а с другой — солидаризируется с мнением немецкого исследователя Р. Виттрама, считавшего, что «абсолютизм» — это лишь «инструмент познания, нечто условное, идеальное, существующее только в воображении историка, а не в реальной жизни».
В свою очередь понятие «просвещенный абсолютизм» родилось из представлений о трансформации во второй половине XVIII в. системы управления большинства европейских стран под влиянием идей Просвещения, следствием чего стали масштабные проекты реформ. Считается, что, отринув представления о божественном происхождении своей власти, монархи этого времени попытались дать ей рациональное обоснование и пришли к осознанию своего долга служить «общему благу». К числу «просвещенных монархов» принято относить прежде всего прусского короля Фридриха II, австрийского императора Иосифа II и его брата Леопольда II, шведского короля Густава III, российскую императрицу Екатерину II и короля Испании Карла III. Сам термин «просвещенный абсолютизм» восходит к трудам немецких гегельянцев первой половины XIX в., считавших, что именно приверженность Фридриха II политике просвещенного абсолютизма помогла Пруссии, в отличие от Франции, избежать революционных потрясений. Другая исследовательская традиция восходит к 20-30-м годам XX в. и связана с заменой «просвещенного абсолютизма» «просвещенным деспотизмом».
В современной историографии обращается внимание на то, что само Просвещение было различным в разных странах Европы. В работах последних лет также подчеркивается, что политика просвещенного абсолютизма не означала, как правило, резкого поворота, а являлась продолжением и развитием политики предшествующего времени. В историографии не существует единой точки зрения и на хронологию просвещенного абсолютизма. Традиционно ему отводится примерно 50 лет с момента восшествия на престол Фридриха II в Пруссии (1740) и до начала Французской революции (1789), но некоторые исследователи склонны толковать это понятие расширительно, находя его черты (в том числе, например, в России) и в начале XVIII в., и в первой половине XIX в. Однако многие историки в принципе сомневаются в целесообразности использования этого понятия. Так, уже упоминавшийся Ч. Инграо отмечает, что просвещенный абсолютизм не мог существовать, даже если правители были просвещенными, поскольку они не были абсолютными. Немецкий историк Г. Бирч считает, что прежде чем применить данный термин к тому или иному монарху XVIII в., надо убедиться в том, что он действительно отверг концепцию божественного происхождения собственной власти и обосновывал ее рационалистически, что он был включен в «дискурс Просвещения», а также найти эмпирические подтверждения того, что конкретные просветительские идеи оказали влияние на практическую деятельность данного монарха и его министров. Поскольку обнаружить все три компонента, как правило, невозможно, Бирч считает использование термина «просвещенный абсолютизм» непродуктивным и заменяет его понятием «реформаторский абсолютизм». Напротив, М. Умбах полагает, что если под «просвещенным абсолютизмом» понимать процесс государственного строительства, включающий расширение и рационализацию административных структур, а также сотрудничество с элитами, то это понятие оказывается вполне пригодным для описания целей соответствующих политических режимов. В целом же, как отмечают исследователи, длительное применение термина «просвещенный абсолютизм» привело к тому, что историки все время сравнивали теорию Просвещения с политической практикой и, находя несоответствия, разочаровывались в «просвещенных» монархах. Осознав это, они стали больше внимания уделять тому, что было реально сделано правителями XVIII в., а не тому, что сделано не было, в результате чего удалось выявить многие достижения, имевшие долговременное историческое значение.
На первый взгляд, с точки зрения форм политического устройства, европейское пространство XVIII в. было достаточно однообразным, поскольку абсолютное большинство стран этого времени являлись монархиями. Однако при более внимательном рассмотрении в организации политической власти обнаруживаются значительные различия. В таких странах Европы, как Франция, Пруссия, Испания, Португалия, Дания, Савойя-Пьемонт, а также в небольших германских княжествах монархии были наследственными, переход трона от одного монарха к другому регулировался законодательством и, по крайней мере, формально королевскую власть ничто не ограничивало, кроме общих представлений об обязанности монарха соблюдать божественные и естественные законы, а также охранять жизнь и собственность своих подданных. На практике же король должен был, как правило, считаться также с интересами церкви, юридических сословий, разного рода корпораций, судебными институциями и органами местного управления. При этом в некоторых из названных стран существовали учреждения парламентского типа[3], право созыва которых, впрочем, принадлежало королям. Последние стремились по возможности этим правом не пользоваться. Так, не только во Франции, как уже упоминалось, Генеральные штаты не собирались с 1614 по 1789 г., но и, например, в Португалии после 1698 г. кортесы не собирались до 1820 г. Шведский король Карл XII во время коронации 1697 г. впервые в истории страны отказался подписать королевскую присягу, которую традиционно подписывали шведские короли, сам возложил на себя корону и не созывал риксдаг в течение всего периода своего правления.
Другой тип монархии был представлен Англией, где после потрясений середины XVII в., Славной революции и принятия в 1689 г. Билля о правах, окончательно ограничившего права короля в пользу парламента, в 1714 г. воцарилась Ганноверская династия и установился период относительной политической стабильности, покоившейся на взаимном признании сложившегося политического порядка. Похожая политическая система постепенно сформировалась и в Швеции, где после смерти в 1718 г. Карла XII власть вновь перешла к риксдагу. В 1720 г. там был принят конституционный акт и наступила «эра свобод», ознаменовавшаяся борьбой политических партий «шляп» и «колпаков» и продолжавшаяся до 1772 г., когда вступивший на престол Густав III осуществил переворот и стал постепенно сосредотачивать власть в своих руках. В 1789 г. он осуществил новый роялистский переворот, издав «Акт единения и безопасности», предоставлявший ему почти неограниченные полномочия. И хотя в 1792 г. Густав III был убит, созданный им политический режим просуществовал до 1809 г., когда в Швеции окончательно установилась конституционная монархия.
Совершенно особая, выборная модель парламентской монархии существовала в Речи Посполитой (польск. Rzeczpospolita — республика), где король избирался на съезде (сейме) польской шляхты. При этом согласно действовавшим законам король не обладал практически никакой реальной властью, в то время как любой из членов сейма имел право наложить вето на его решения. Показательно, что с точки зрения людей того времени подобный политический режим иногда воспринимался как республиканский. К началу XVIII в. распри, которыми всякий раз сопровождались выборы очередного короля, в значительной мере ослабили польскую государственность и фактически вопрос о наследнике польского престола решался в спорах между ведущими европейскими державами, главную роль среди которых играла Россия, не жалевшая денег на подкуп участников сеймов. Попытки последнего польского короля Станислава Августа Понятовского изменить политический строй и усилить королевскую власть отчасти реализовались в Конституции 3 мая 1791 г., но поскольку соседи Польши были заинтересованы в сохранении в этой стране слабого политического режима, принятие Конституции стало прологом к окончательному уничтожению польской государственности в ходе разделов страны между Россией, Пруссией и Австрией.
Более близким к действительно республиканскому было в XVIII в. политическое устройство Венецианской республики (до 1797 г.), таких городов-государств как Генуя, Лукка и Женева, а также Республики Соединенных провинций (Нидерландов). Но и между ними было немало различий. В Венецианской республике и городах-государствах политический режим имел в значительной мере олигархический характер, т. е. реальная власть была сосредоточена в руках нескольких богатейших семейств. Верховная власть в Республике Соединенных провинций принадлежала Генеральным штатам, в которых были представлены депутаты всех семи провинций страны, а также Государственному совету. Наряду с этим сохранялись и должности провинциальных наместников — штатгальтеров (статхаудеров), которые занимали принцы Оранского дома. После смерти в 1702 г. штатгальтера Голландии Вильгельма III Оранского, который, будучи избран английским королем, осуществил англо-голландскую унию и проводил политику ущемления интересов голландского купечества в пользу английского, должности штатгальтеров главных провинций были на время ликвидированы и вновь восстановлены в 1747 г. Однако уже в конце века, в 1795 г. под влиянием Французской революции и при поддержке французских войск был свергнут последний штатгальтер Вильгельм V и провозглашена Батавская республика. В 1798 г. там была принята конституция, ликвидировавшая все сословные привилегии.
Различия в политическом устройстве разных стран не препятствовали тому, что многие из них одновременно были империями, обладавшими значительными заморскими колониями. Таковыми были, в частности, Англия, Франция, Испания, Португалия и Нидерланды. Помимо этих морских империй существовали и крупные континентальные империи: Священная Римская, Оттоманская (Османская) и Российская.
Император Священной Римской империи, чьи владения включали Австрию, Венгрию, часть Италии, Южные Нидерланды и отдельные территории Южной Европы, формально избирался курфюрстами, представлявшими германские государства (Баварию, Богемию, Ганновер, Пруссию, Саксонию и др.). Фактически же, начиная с XV в., императорский трон за редким исключением почти автоматически переходил по наследству представителям династии Габсбургов. Осложнения возникали, если, например, не оказывалось прямого наследника мужского пола. Так, после смерти императора Карла VI (1740) ему наследовала его дочь Мария Терезия, что вызвало войну за Австрийское наследство, закончившуюся, впрочем, подтверждением прав императрицы, хотя и потерявшей отошедшую к Пруссии Силезию. Верховным правителем Османской империи, владения которой простирались в Азии, Африке и Южной Европе, являлся султан, получавший власть по наследству, но не по нисходящей линии, а от старшего брата к младшему. Реальная власть, однако, находилась в руках великого везира, за чью должность шла постоянная политическая борьба, нередко заканчивавшаяся дворцовыми переворотами. В России первый законодательный акт о престолонаследии, появившийся в 1722 г., наделял императора правом самому назначать себе преемника и лишь в 1797 г. был окончательно установлен порядок наследования престола по мужской нисходящей линии.
Исследователи политических режимов XVIII в. отмечают, что ни один из них в полной мере не соответствовал современным представлениям о демократии, поскольку даже в странах, где существовали органы представительной власти, не было всеобщего избирательного права, права человека не были законодательно закреплены, а законодательство в целом было основано на неравенстве прав отдельных социальных групп. В политической мысли XVIII в. демократия зачастую ассоциировалась с анархией и властью толпы.
XVIII век стал временем окончательного формирования современных представлений о государстве как автономном институте, являющемся источником легитимной власти и существующем независимо от того, кто конкретно является правителем. Эти представления постепенно, на протяжении всего столетия вытесняли в основном доминировавшую до этого патерналистскую модель власти. Впрочем, процесс этот протекал в разных странах неравномерно и трансформированная патерналистская модель еще долго сосуществовала с новыми представлениями. Важнейшую роль в их формировании в XVII в. сыграли достижения естественных наук, породившие веру человека в способность с помощью разума познавать и изменять не только окружающий его природный мир, но и устройство общества. Вера в силу человеческого разума воплотилась в трудах представителей рационалистической философии XVII — начала XVIII в. Г. Гроция, Т. Гоббса, С. Пуфендорфа, Дж. Локка и других, в которых получила развитие идея естественного права как совокупности принципов, правил, прав и ценностей, продиктованных естественной природой человека и в силу этого не зависящих от конкретных социальных условий и государства. В свою очередь идея естественного права легла в основу теории общественного договора, отвергшей представления о божественном происхождении государства и, соответственно, всякой власти. Создатели теории общественного договора утверждали, что государство возникает как продукт сознательного творчества людей, как результат договора между ними, заключая который они передают государству часть своей свободы, а взамен оно обеспечивает их безопасность, гарантирует их права и собственность. Власть и общество, таким образом, связаны системой взаимных обязательств, а также ответственностью за их невыполнение. Отсюда делался вывод о том, что, если правитель злоупотребляет властью, договор с ним общества может быть расторгнут.
В интерпретации теории общественного договора мыслителями XVII–XVIII вв. были и определенные различия. Родоначальником этой теории в Новое время считается Г. Гроций, чьи идеи были развиты Т. Гоббсом в его «Левиафане» (1651). В их трактовке государство являлось высшей ценностью, воплощением «общего блага», на которое был обязан трудиться каждый подданный, а монарх представал олицетворением государства, что служило обоснованием неограниченности его власти. Однако уже Дж. Локк («Два трактата о государственном правлении», 1690) перенес акцент с отчуждения в результате договора естественных прав человека на их обеспечение, и в его интерпретации это служило обоснованием конституционной монархии. Наиболее радикальная трактовка была дана Ж.Ж. Руссо в его сочинении «Об общественном договоре» (1762), содержавшем резкую критику современных ему государственных и правовых институтов. Идеи Руссо нашли отражение в идеологии и деятельности якобинцев.
Возникновение на рубеже XVII–XVIII вв. новых представлений о сущности государства и их дальнейшее развитие на протяжении всего века Просвещения явилось не только фактом истории идей, но и результатом политических процессов. В частности, оно было теснейшим образом связано с начавшимся еще в предшествующем веке процессом становления в Европе национальных государств как государств нового типа. Одной из характерных черт этих новых государств был светский характер власти, нуждавшейся в разного рода политических теориях ради собственной легитимации и использовавших их в качестве средства управления.
Переосмысление сущности государства заставляло задуматься о наиболее эффективных способах управления и, соответственно, о путях достижения «общего блага» как его цели, порождая новые политические теории. При этом характерно, что на рубеже XVII–XVIII вв. и в первой половине столетия политические теории, как правило, являлись неотъемлемым компонентом общефилософских и даже общенаучных сочинений, а их авторы, как, например, немецкие философы Г.В. Лейбниц и X. Вольф, соединяли размышления об организации политической власти и решении задач воспитания подданных с занятиями математикой, физикой и другими естественными науками.
Одной из наиболее влиятельных политических теорий XVIII в. явился камерализм — учение об управлении государством, во многом предшествовавшее современной науке администрирования. Основные идеи камерализма были сформулированы уже Г. Гроцием и С. Пуфендорфом, однако в XVIII в. они были развиты немецкими учеными-полицеистами, некоторые из которых, как, например, И.Г. фон Юсти, занимали специальные кафедры камерализма в университетах Галле, Гёттингена, Франкфурта и др. Учение камерализма охватывало три сферы жизни общества — финансы, государственное хозяйство (экономию), понимавшуюся несколько шире, чем то, что позднее стали именовать экономикой, и полицию, под которой также имелись в виду не просто органы правопорядка, а в целом система государственного контроля и управления. Представления камералистов о государственном хозяйстве основывались преимущественно на идеологии меркантилизма, делая акцент на торговом протекционизме. Организация же административного управления, по их мнению, должна быть основана на системе отраслевых ведомств с четко регламентированной компетенцией каждого из них в строго определенной сфере общественной жизни и с распространением их власти на всю территорию страны и все категории населения. Внутренняя организация всех государственных учреждений должна быть единообразной и также строго регламентированной, как и деятельность каждого отдельного чиновника. Вся система государственного управления должна была превратиться, таким образом, в хорошо отлаженный и рационально организованный механизм, бесперебойность и эффективность работы которого обеспечивалась системой регламентов, инструкций и строгого контроля. Поскольку при этом целью государства являлось «общее благо», то необходимо было поставить на службу ему не только государственных чиновников, но и каждого подданного, для чего требовалось создать систему законов, строго регламентирующих и его не только общественную, но и частную жизнь. В этой концепции фактически не было места отдельному человеку как личности, наделенной определенными правами, — он воспринимался лишь как составная часть государства, слуга, обязанный трудиться на «общее благо».
Тип государства, основанного на идеях камерализма, принято называть «регулярным» или «полицейским» государством, но при этом надо иметь в виду, что для людей XVIII в. это наименование не было еще связано ни с какими негативными ассоциациями. Идеи камерализма получили распространение в основном в протестантских странах. Так, в Швеции еще в конце XVII в. на их основе была создана система административного управления, взятая затем за образец Петром I в России. Но особенной популярностью камерализм пользовался в Пруссии, сперва при Фридрихе Вильгельме I, а в особенности при Фридрихе II. Именно в Пруссии и в России теория камерализма оказала наибольшее влияние на политическую практику, законодательство и административное управление и в значительной мере способствовала созданию в этих странах национальной бюрократии. Однако во второй половине века популярность камерализма пошла на убыль, поскольку в экономической сфере на смену меркантилизму пришло учение физиократов, а в политической сильное влияние приобрели идеи Ш.Л. де Монтескье, представленные в его книге «О духе законов» (1748). Они оказали огромное влияние на всю европейскую политическую мысль XVIII столетия.
Развивая идеи Аристотеля, Монтескье выделял три типа организации политической власти — деспотию, монархию и республику. Выбор той или иной формы политического правления он тесно увязывал с географическим положением и климатом страны. Отвергая в целом деспотию как власть нелегитимную и разрушительную для народа, Монтескье высоко ценил республику, но при этом считал ее пригодной лишь для небольших по территории стран. Что же касается монархии, то ее основу французский философ видел в сословном строе, образуемом наделенными правами и привилегиями юридическими сословиями, причем непосредственной опорой трона, по его мнению, являлось дворянство. Однако в полном соответствии с теорией общественного договора главной обязанностью монарха он полагал заботу о благе подданных, а основным инструментом для этого считал законотворческую деятельность. Именно создание справедливых законов, обеспечивающих благосостояние и безопасность общества, становилось, таким образом, целью монархического правления. При этом Монтескье оговаривал, что эти законы должны соответствовать традициям и обычаям народа и являться письменным оформлением его естественных прав. С сочинениями Монтескье и его последователей связано и понятие «фундаментальные законы».
Само это понятие было известно и ранее, но теперь ему была дана новая трактовка: в фундаментальных законах следовало зафиксировать основные взаимные права и обязанности власти и подданных, которые и должны были составить правовую основу государства.
Важнейшим достижением Монтескье как политического мыслителя считается разработка им теории разделения властей, которая впоследствии легла в основу представлений о демократическом устройстве государства. В действительности эта идея была впервые выдвинута еще Дж. Локком, но именно у Монтескье она получила развернутое обоснование. Разделение властей на законодательную, исполнительную и судебную должно было, по его мнению, обеспечить баланс политических сил и служить средством предохранения против сосредоточения власти в одних руках, а значит, и против деспотизма. С теорией разделения властей тесно связано и важное для Монтескье понятие политической свободы, сформулированное им как право человека делать все, что разрешено законом. Обеспечить политическую свободу могло, по его мнению, лишь разделение властей, ибо «когда законодательная власть объединена с властью исполнительной в одном лице либо в одном аппарате магистрата, свободы быть не может, ибо налицо законное подозрение, что сам монарх или же сенат может принять тиранические законы, чтобы затем тираническим образом заставить их исполнять». Родиной европейских свобод Монтескье считал Скандинавию, а образец обеспечивающего политическую свободу разделения властей видел в современной ему Англии и, хотя, по-видимому, знал, что сами англичане, например Г. Болингброк, достаточно резко критиковали политический режим своей страны, замечал: «Мне не пристало судить, пользуются ли англичане в настоящее время этой свободой. Достаточно подтвердить, что она санкционирована законами, а все остальное не имеет значения». Идея политической свободы, разработка которой была продолжена и другими деятелями Просвещения, была важна еще и потому, что в отличие от камерализма предполагала признание ценности отдельной личности и ее прав. Целью просвещенной монархической власти становилось уже не столько абстрактное общее благо, сколько широко толкуемая «безопасность» всех и каждого.
Идеи Монтескье очень быстро завоевали популярность и распространились по всей Европе, заложив основы представлений о правовом государстве. Они послужили отправной точкой всех последующих появившихся до конца столетия произведений политической мысли. Почитателями Монтескье были и многие коронованные особы, и практикующие политики. Так, у Монтескье были заимствованы около половины статей Наказа Екатерины II Уложенной комиссии, герцог Леопольд Тосканский на портрете кисти П. Батони изображен с книгой «О духе законов» в руках, а магистраты парижского парламента активно использовали ее лексику уже в ремонстрациях 50-60-х годов XVIII в. Знакомство с идеями Монтескье и даже усвоение лексики его сочинений не означало, впрочем, что они являлись прямым руководством к действию. Исследователи отмечают, что, хотя деятельность чиновников парижского парламента в XVIII в. отмечена ростом оппозиционности по отношению к королевской власти, усилением корпоративного духа и осознанием себя «рупором» нации, идейно их позиции практически не менялись на протяжении нескольких веков и мало изменились даже тогда, когда они стали цитировать Монтескье, а позднее и Руссо. И Фридрих II, и Иосиф II, и Густав III полагали, что реализовать свою миссию просвещенного монарха они в состоянии, только сосредоточив всю власть в своих руках. Так, Густав III активно использовал заимствованную у Монтескье фразеологию и, в частности, понятие фундаментальных законов уже при установлении нового политического порядка в Швеции в 1772 г., утверждая что «эра свобод» на деле обернулась властью аристократии. Но одновременно он восхищался сочинением «Естественный и основной порядок политических обществ» (1767) П.П. Мерсье де Да Ривьера — одного из видных французских физиократов, отстаивавшего абсолютную власть монарха и утверждавшего, что образование и свобода выражения откроют подданным глаза на очевидность принципов социального устройства и заставят их поддерживать законного монарха, наделенного неограниченными полномочиями. Все правление Густава прошло под знаком борьбы с представительными органами, а будущий австрийский канцлер В.А. Кауниц уже в 1750 г. жаловался, что Совет Брабанта возомнил себя толкователем законов и даже прав короны и «стремился лишь к созданию опасной промежуточной власти между правителем и подданными по образцу, данному Монтескье».
Если камерализм как политическое учение был тесно связан с экономической теорией меркантилизма, то пришедшая ей на смену теория физиократов, считавших, что богатство государства зависит в первую очередь от сельскохозяйственного производства, охватывала не только экономическую, но и политическую сферу. По мнению физиократов, единственным законным источником государственных доходов являлись доходы, получаемые от земли. Соответственно, они выступали за свободную торговлю и низкие пошлины. Важное место в рассуждениях физиократов занимало понятие личного интереса, поскольку они считали, что только сам индивид в состоянии определить, какие именно продукты ему нужны и как именно их можно произвести. Следующий логический шаг в их рассуждениях был связан с понятием частной собственности на землю, без которой успешное развитие сельского хозяйства, по их мнению, было невозможно. Обеспечение гарантий частной собственности и прав личности трактовалось физиократами как обязанность верховной власти и, более того, ее основная функция, а государственный строй, по их мнению, должен был быть основан на природе человека. Наиболее четко эти идеи сформулированы в сочинениях Мерсье де Да Ривьера, который в беседе с Екатериной II утверждал даже, что правителю не следует издавать какие-либо новые законы, поскольку все они уже созданы Богом. Показательно, однако, что у истоков учения физиократов стояли практические политики: руанский магистрат П. Буагильбер (1646–1714) — автор экономических памфлетов, в которых он резко критиковал теорию меркантилизма, отстаивал интересы крестьянства и сельскохозяйственного производства и выступал за минимальное вмешательство государства в экономику, и А.Р.Ж. Тюрго (1727–1781), являвшийся некоторое время генеральным контролером финансов при Людовике XVI. Однако подлинным основателем учения физиократов считается Ф. Кенэ (1694–1774) — личный врач Людовика XV и мадам де Помпадур, полагавший, что «чистый доход» дает только земля. Протеже Кенэ был другой видный физиократ, П.С. Дюпон де Немур (1739–1817), возведенный Людовиком XVI в дворянское достоинство. В 1789 г. он стал депутатом Генеральных штатов, а в 1790 г. — председателем Учредительного собрания. Эмигрировав после революции в Северную Америку, Дюпон де Немур через Т. Джефферсона оказал определенное влияние на формирование экономической политики Соединенных Штатов, а его сын основал фирму «Дюпон», ставшую одной из крупнейших в мире химических компаний.
Еще одно течение политической мысли XVIII в. было связано с отношением к республиканской форме правления. С одной стороны, с республиками ассоциировались политические свободы, что нашло, в частности, отражение в сочинениях Дидро, Гельвеция, Даламбера и других французских просветителей. С другой — сами республики того времени демонстрировали слабость государственных институтов, упадок и власть олигархии. Впрочем, с основанием Северо-Американских Соединенных Штатов сторонники республики получили сильный аргумент, поскольку этот пример продемонстрировал возможность победы республики над монархией и установления республиканского строя не только в небольших странах и городах, причем строя, основанного на идеях Просвещения.
Важной идеей XVIII в., постепенно завоевывавшей политическое пространство, стала идея веротерпимости. Ее активными сторонниками выступали уже французский мыслитель П. Бейль, автор «Исторического и критического словаря» (1695–1697) и Г.В. Лейбниц, ратовавший за создание своего рода экуменистической «республики знаний», объединяющей ученых разных стран вне зависимости от вероисповедания. Распространению идеи религиозной веротерпимости способствовало также почти повсеместное уменьшение политического и экономического влияния церкви, а также появление идей ученых-популяционистов, связывавших благосостояние стран с размерами населения. Еще в первой половине — середине XVIII в. в большинстве европейских стран, включая Англию и Голландию, религиозные меньшинства были ущемлены в правах. В 1750-е годы последнюю волну направляемых государством репрессий испытали французские гугеноты; австрийская императрица Мария Терезия, обнаружив в Верхней Австрии небольшую общину протестантов, выслала ее в Трансильванию, а российская императрица Елизавета Петровна на предложении разрешить въезд в Россию еврейских купцов начертала: «От врагов Христовых не желаю интересной прибыли»[4]. Однако уже дело Каласа 1762 г., побудившее Вольтера написать «Трактат о веротерпимости», и дело Сервена 1764 г.[5], в защите которого Вольтер также принял деятельное участие, стали заключительными эпизодами в истории официального преследования французских протестантов, а в 1787 г. Людовик XVI восстановил их гражданские права, ущемленные со времени отмены Нантского эдикта в 1685 г. В Англии еще в 1753 г. был принят билль о натурализации евреев, а в 1778 г. ликвидирована дискриминация католиков. Французская революция принесла гражданские права сперва французским евреям-сефардам, а затем и евреям, проживавшим на территории Германии, оккупированной войсками Наполеона. В многоконфессиональной Российской империи с 60-х гг. XVIII в. прекращается преследование старообрядцев, а православным священникам, жаловавшимся на мусульман, строивших мечети вблизи церквей, Екатерина II велела передать: «Как всевышний Бог на земле терпит все веры, языки и исповедания, то и она из тех же правил, сходствуя Его святой воле, и в сем поступает, желая только, чтоб между подданными ее всегда любовь и согласие царствовали» (подробнее см. гл. «Религия и церковь в эпоху Просвещения»).
Хотя основанные на новом представлении о государстве идеи общественного договора, «общего блага», фундаментальных законов, взаимных прав и обязанностей монарха и подданных, политических свобод и т. д. составляли своего рода «мейнстрим» политической мысли XVIII в., патриархальные и патерналистские представления о монархической власти были по-прежнему сильны и широко распространены. Наиболее ярко это проявлялось, в частности, в способах репрезентации власти в разных странах, например во Франции и в России. Так, во время коронации Людовика XVI был воспроизведен традиционный средневековый обряд исцеления наложением рук короля на 2000 калек, а в России царствующие особы представали в образах «царя-батюшки» («отца отечества») и «матушки государыни». Патерналистская модель власти воспроизводилась и на уровне семьи — в отношениях между мужем и женой, отцом и детьми.
Как и в иных сферах общественной жизни, XVIII век — это время становления новой политической культуры, которая на протяжении столетия постепенно обзаводится собственными нормами и правилами и приобретает относительно упорядоченный вид. Этот сложный процесс был напрямую связан со становлением новых представлений о государстве и распределении ролей разных действующих лиц в формировании сферы политики. Очевидно при этом, что в разных странах изменения политической культуры шли с разной интенсивностью и зависели от национальных традиций, особенностей политического строя, а также от развития правовой сферы и закрепления в законодательстве прав отдельных политических акторов.
Поскольку большинство стран того времени являлись монархиями, важнейшая роль в политическом процессе принадлежала двору. В целом институт двора в XVIII в. достигает пика в своем развитии. Именно двор с его этикетом, наполненными важным идеологическим смыслом символическими ритуалами и церемониями в первую очередь осуществляет репрезентацию верховной власти и создает ее образ как для подданных, так и для внешних наблюдателей. При этом, даже воспроизводя средневековые ритуалы, придворные церемонии все больше теряют сакральный смысл и приобретают светский, театрализованный характер, все более наполняются политическим содержанием.
Своего рода образцом для подражания стал для Европы XVIII в. двор Людовика XIV и его преемников. Пышность, многочисленность и богатство двора становятся своего рода мерилом величия страны, ее значения и влияния, а между европейскими монархами возникает негласное соревнование в придворной роскоши. В определенной степени исключение составляла Пруссия, где Фридрих II позиционировал себя в большей степени как бюрократа на троне и институт двора практически не сложился. В остальных же странах значительно возрастают расходы на содержание двора. Своеобразный рекорд в этом отношении был поставлен в Баварии, где в начале столетия расходы на двор составляли до 75 % государственного бюджета. В некоторых небольших германских государствах эта цифра достигала 50 %. Во Франции при Людовике XV на двор тратилось лишь в два с небольшим раза меньше, чем на армию, флот, заморские колонии и внешнюю политику вместе взятые. В России при Екатерине II расходы на двор возросли с 10,9 до 13,5 % бюджета.
В силу особенностей политического устройства большинства стран XVIII в. именно двор являлся центром их политической жизни, и именно внутри него шла политическая борьба. Поскольку решающую роль в формировании политики, в особенности внешней, считавшейся занятием королей, играл монарх (именно по этой причине побудительные мотивы внешней политики многих стран этого времени по-прежнему диктовались не столько национальными, сколько династическими интересами), то и политическая борьба в значительной мере сводилась к борьбе за влияние на него и получение к нему доступа. Обеспечить его могло получение придворных должностей, которые поэтому часто ценились выше, чем должности в системе административного управления. Распределение же придворных должностей зависело как от традиций (некоторые придворные должности являлись наследственным достоянием определенных аристократических семей), так и от родственных связей и финансовых возможностей претендента. Чрезвычайно развит был институт клиентелы.
Борьба за влияние на монарха вела к разделению его окружения на многочисленные фракции, отстаивавшие, как правило, вполне определенные интересы. Поскольку при этом двор являлся не только политическим институтом, но и своего рода домохозяйством монарха и включал членов его семьи, то разные политические фракции часто группировались вокруг наследника престола, супруги монарха и т. д. Важную роль в формировании политики в XVIII в. играл фаворитизм, получивший особенное распространение во Франции и России, где вокруг мадам де Монтеспан и мадам де Помпадур, Э. Бирона и Г. Потемкина также складывались фракции, с одной стороны, обеспечивавшие их политическое влияние, а с другой — через них влиявшие на монарха. Именно фаворит нередко становился автором важным политических и иных инициатив верховной власти. Так, во Франции при поддержке мадам де Помпадур в 1751 г. была основана Военная школа (Ecole Militaire), в России И.И. Шувалов стал основателем Московского университета и Академии художеств, а фаворит датской королевы Каролины Матильды И.Ф. Струэнзе осуществил важные внутриполитические реформы. Однако внеправовой характер института фаворитизма нередко приводил к тому, что фаворит становился жертвой борьбы придворных фракций. Так случилось, к примеру, с отправленным в Сибирь в результате дворцового переворота в пользу принцессы Анны Леопольдовны герцогом Бироном и с казненным реформатором Струэнзе, который был отрешен от власти фракцией вдовствующей королевы и наследного принца Фредерика.
Хотя в странах, где власть монарха была законодательно ограничена, политическое значение двора было не столь велико, роль монарха в определении политического курса оставалась значительной и даже такие крупнейшие английские политики XVIII в., как Р. Уолпол, У. Питт и лорд Норт вынуждены были искать поддержки не только у парламента, но и у короля. Вместе с тем в этих странах, и прежде всего в Англии и Швеции, в противостоянии вигов и тори, «шляп» и «колпаков» формируются прообразы современных политических партий и складываются нормы межпартийной борьбы.
Примечательно, что в Англии существенную роль в этой борьбе уже с начала XVIII в. играет пресса, причем не только газеты, но и знаменитые сатирические журналы, в которых публиковались политические памфлеты. Будучи по преимуществу орудием в руках политиков, пресса именно с этого времени постепенно превращается в самостоятельную политическую силу. Число ежегодно продаваемых в Англии газет выросло с 2,5 млн экземпляров в 1713 г. до 12,6 млн в 1775 и 16 млн в 1801 г. Лишь в одном Лондоне к концу века было 16 ежедневных газет. В Австрии при Иосифе II издавалось около 200 газет, а некоторые голландские газеты, например «Gazette d’ Amsterdam», получили международную известность и широко распространялись в том числе во Франции. Развитие периодической печати привело к возникновению особой культуры кофеен, читален, баров, парикмахерских, клубов и других общественных заведений, где люди собирались для чтения газет, обмена политическими новостями и их обсуждения. Эта новая практика приобщала к политической сфере широкие слои населения, включая и тех, кто не имел правовых рычагов воздействия на нее. В свою очередь это заставляло и власть внимательнее относится к настроениям народа, создавать специальные службы для выяснения общественных настроений и даже пытаться воздействовать на них, в том числе путем целенаправленного распространения слухов.
Английский журналист и политик Джон Уилкис (1725–1797) был политическим противником герцога Бьюта, в 1762 г. занявшего пост премьер-министра Англии. Поскольку герцог издавал газету «The Briton», то для борьбы с ним Уилкис основал собственную и назвал ее «The North Briton», что намекало на шотландское происхождение Бьюта. В апреле 1763 г. Уилкис выступил в Палате общин с яркой речью, в которой обрушился с резкой критикой на короля Георга III за подписание Парижского мирного договора. При этом он потрясал 45-м номером своей газеты, в которой опубликовал соответствующую передовую статью. Сама цифра номера газеты была прозрачным намеком на восстание якобитов 1745 г., которое принято было называть просто «45» и которому, как считалось, сочувствовал Бьют. Король счел себя оскорбленным речью и публикациями Уилкиса и приказал его арестовать. Однако позиция журналиста пользовалась в народе широкой поддержкой, и возмущенные толпы его сторонников скандировали: «Уилкис, свобода, номер 45!» Вскоре, ссылаясь на парламентские привилегии, Уилкис доказал незаконность ареста и снова занял свое место в английском парламенте.
На политической сцене XVIII в. определенную роль играли различные выборные местные и общенациональные представительные органы. Их власть, реальные полномочия и возможности формировать политику были в разных странах различны. Наиболее могущественным был английский парламент, но ничего подобного ему больше на европейском континенте не было, если не считать, конечно, польского сейма, наделенного огромной властью, но не способного ею распоряжаться. Дискриминационный характер избирательного права также не обеспечивал всенародного представительства. Так, даже в Англии примерно из 9 млн населения в конце века правом голоса обладали лишь около 350 тыс. человек. В Польше сейм избирали примерно 150 тыс. шляхтичей. Несколько иначе обстояло дело с местными выборными органами большинства европейских стран, в частности городскими, в формировании которых принимали участие почти все представители взрослого населения. Претендентам на выборные должности приходилось проводить напряженные избирательные кампании, в которых зарождались многие агитационные практики, получившие развитие в последующее время, включая распространение листовок, плакаты, граффити на стенах домов и т. д. В России местные выборные органы, наделенные хоть какими-то полномочиями помимо фискальных и полицейских, появились лишь в последней четверти века, и для того чтобы при отсутствии соответствующих традиций население осознало возможность использовать выборы в качестве рычага воздействия на власть, потребовалось продолжительное время.
Наряду с представительными органами политическим влиянием в Европе XVIII в. пользовались и действовавшие через них различные сословные, профессиональные и иные корпорации, обладавшие законодательно закрепленными привилегиями. Это были и провинциальные дворянские корпорации, и отдельные города, и купеческие и ремесленные гильдии, и церковные организации. Хотя административная власть еще в основном не приобрела самостоятельный характер, и правительство, как правило, не было в полной мере отделено от двора, все большее влияние в XVIII в., по мере осознания значения эффективного управления, приобретает бюрократия. Особенно интенсивно этот процесс шел в странах, где был взят на вооружение камерализм и где активно происходила профессионализация чиновничества.
Процессы секуляризации общественной жизни не исключили полностью из политической сферы и церковь, продолжавшую сохранять значительное политическое влияние. Одновременно с этим вопросы, относящиеся к внутрицерковной жизни, сохраняли политическое значение. Так, например, изгнание иезуитов в разных странах Европы осуществлялось светскими властями и началось с Португалии, где маркизу де Помбалу удалось обвинить их в покушении на жизнь короля Жозе I. Напротив, в России Екатерина II разрешила деятельность иезуитов ради распространения своей власти на католические общины (прежде всего отторгнутых у Польши земель) в противовес власти папы. В то же время влияние религиозных течений, как, например, янсенизма, далеко выходило за рамки богословия, формируя политические и социальные представления (см. гл. «Религия и церковь в эпоху Просвещения»).
Оптимистическая вера в возможность с помощью разума и знаний усовершенствовать организацию общества и достичь «общего блага», с одной стороны, и распространение представлений о том, что забота об этом есть обязанность власти по отношению к своим подданным — с другой, поставили в центр политики многих европейских стран XVIII в. понятие реформы. При этом важным отличием правительственных реформ этого столетия от преобразований предшествующего времени стало то, что они являлись не столько вынужденной реакцией власти на возникающие проблемы, сколько осознанной политикой по созданию новой реальности. Распространение идей Просвещения привело к тому, что население ожидало от своих правителей целенаправленной работы по совершенствованию жизни подданных, а сами правители видели в этом свой долг. Своего рода канон правителя-реформатора, как считают некоторые историки, был создан в первой четверти XVIII в. Петром Великим, сумевшим с помощью реформ превратить Россию в одну из ведущих мировых держав. Однако ожидания населения, как правило, вовсе не означали готовность к переменам, и многие реформаторские попытки наталкивались на активное сопротивление со стороны различных корпораций, социальных и национальных групп.
Интерес и тяга к преобразовательной деятельности имели два важнейших последствия. Во-первых, поскольку реформы следовало проводить, опираясь на точные знания, немало усилий было направлено на сбор разного рода сведений о своих странах, причем зачастую эти усилия инициировались и направлялись самими правительствами. В специализированных журналах по правоведению, медицине, сельскому хозяйству, естественным наукам, военному делу и другим, читателями которых были в значительной мере чиновники, а также все, кто имел досуг для чтения, печатались статьи, наполненные статистическими данными о торговле, финансах, военном потенциале, демографических показателях и т. д. Власть тратила много энергии на то, чтобы представить управляемое ею пространство своих стран в виде цифр, измерений и конкретных данных, изучая состояние дорог, мостов и водных коммуникацией, динамику цен на продукты питания и их качество, уровень образования населения, способы использования природных богатств, число нищих и бродяг, степень распространенности суеверий и пр.
Во-вторых, XVIII век стал веком прожектерства — активнейшей деятельности по составлению разного рода проектов переустройства всего и вся, от управления государством, системы образования, судопроизводства и экономики до способов ловли бродячих собак. В эту деятельность были вовлечены представители самых разных социальных слоев, а сам проект как способ самореализации стал в XVIII в. одним из наиболее распространенных и популярных литературных жанров. Разнообразные проекты также печатались в периодической печати и в еще большем количестве подавались монархам, правителям и министрам.
Поскольку основным средством осуществления преобразований считалось законодательство, эта историческая эпоха стала еще и временем активного законотворчества, непосредственное участие в котором принимали нередко сами монархи. Однако действенность новых законов и, соответственно, соотношение между реформаторскими намерениями властей и реальностью не всегда еще хорошо изучены, следствием чего является в целом достаточно скептическое отношение историков к результатам реформ XVIII в. Впрочем, нередко исследователи ищут результаты реформ непосредственно после издания соответствующих законодательных актов, в то время как для того, чтобы они принесли конкретные плоды, зачастую требовалось довольно продолжительное время.
Именно в реформах XVIII столетия в наибольшей степени отразилось влияние Просвещения на политическую сферу. Самые впечатляющие попытки преобразований были предприняты в Пруссии, Австрии, Португалии, Дании, Тоскане и в некоторых небольших германских государствах. При этом реформам XVIII в. в разных странах были свойственны многие общие черты. Они, как правило, были многосторонними и направлены одновременно на такие сферы, как административное управление, финансы, торговлю, образование, здравоохранение, право и т. д. Ряду из них был свойственен антиклерикализм, утверждение принципов веротерпимости, расширение и закрепление гражданских свобод.
Ярким примером, демонстрирующим, при каких условиях реформы могли быть успешны, является история маркиза С.Ж. де Помбала (1699–1782), первого министра португальского короля Жозе I. Придя к власти в 1750 г., Помбал энергично взялся за дело совершенствования административного управления и упорядочения финансов. Для этого была основана регулярная полиция, сокращены расходы на содержание двора, создан особый штат сборщиков податей (которым было назначено достаточно высокое жалованье, призванное ослабить угрозу злоупотреблений), предприняты меры для заведения новых промышленных предприятий, расширены сословные привилегии купечества и ослаблена власть дворянства. Однако положение министра не было достаточно прочным, а его полномочия оставались ограниченными вплоть до Лиссабонского землетрясения 1755 г., унесшего десятки тысяч жизней. Сохранивший присутствие духа Помбал лично отдавал распоряжения, вызвал войска для поддержания спокойствия, раздавал съестные припасы и боролся с разбоем и воровством. Относительно быстро под его руководством был отстроен Лиссабон. Поведение Помбала в это тяжелое время способствовало росту его авторитета и доверия со стороны короля. Когда же он расправился с иезуитами, сперва выслав их из страны, а затем конфисковав все их имущество, он стал фактически полновластным хозяином Португалии. Возложив на правительство ту роль, которую иезуиты играли в сфере образования, Помбал основал ряд бесплатных училищ и открыл в Лиссабоне «королевскую коллегию дворян» — специальное учебное заведение для отпрысков знатных фамилий. В средних школах было введено изучение родной литературы, философии, португальских законов и учреждений, расширено преподавание математики, причем изменилась методика преподавания, создан штат квалифицированных преподавателей, приглашены лучшие преподаватели и профессора из Италии, составлены новые учебники. Венцом реформы образования стало преобразование Университета Коимбры, в котором было расширено изучение и преподавание естественных наук. Помбал также осуществил судебно-правовую (издан кодекс законов, а суд выделен в отдельную ветвь власти) и военную (усовершенствована система комплектования армии, введена строгая дисциплина, назначено жалованье солдатам) реформы.
Благодаря этим преобразованиям, опиравшимся на огромные доходы от колоний в Латинской Америке и проводившимся железной рукой, Португалии удалось отстоять свою независимость в борьбе с Англией и Испанией и после отставки маркиза в 1777 г. на какое-то время сделаться процветающей, динамично развивающейся страной. Если Помбал находился у власти более четверти века, то датскому реформатору Струэнзе было отведено лишь два года. За этот срок он успел ввести свободу печати, упорядочить деятельность высших органов правительственной власти, установить твердый государственный бюджет, усовершенствовать судопроизводство, отменить пытки, улучшить положение крестьян заменой натуральных повинностей денежными, уравнять права граждан, отменить многие привилегии дворянства, запретить азартные игры и пр. При этом если Помбал был жесток прежде всего со своими непосредственными врагами иезуитами, то Струэнзе вообще мало считался с людьми. Так, например, сокращая государственные расходы, он уволил без всякой пенсии значительное число чиновников.
Судьбы Помбала, после отставки попавшего под суд и приговоренного к смертной казни (она была заменена пожизненным изгнанием из столицы), и Струэнзе, кончившего жизнь на плахе, наглядно показывают, что, как бы ни были широки полномочия первых министров, в конечном счете они полностью зависели от воли и поддержки своих королей. Сами же монархи — король Пруссии Фридрих II, австрийский император Иосиф II, его брат великий герцог Тосканский Леопольд, короли Сардинии Виктор Амадей II и Карл Эммануил III и другие — были более свободны, хотя и им удавалось воплотить в жизнь далеко не все свои замыслы. Успех реформ в значительной мере зависел от расстановки политических сил, от поддержки преобразований населением, а также от особенностей конкретных стран. Так, весьма различны были результаты деятельности Фридриха II и Иосифа II, которые оба были поклонниками Просвещения, примерно одинаково понимали свое назначение как правителей своих стран, оба были трудолюбивы и все свое время тратили на рутинную работу управления. В Пруссии уже при Фридрихе Вильгельме I была осуществлена реформа центрального и местного административного аппарата, основанная на принципах унификации и рационализации. Фридрих II провел финансовую и налоговую реформы, окончательно покончил с крепостным правом, ввел всеобщее начальное образование и создал образцовую, одну из сильнейших в Европе армий, резко изменив международный статус своей страны. Умирая, он оставил своему наследнику в государственной казне 55 млн талеров, сбереженных на случай войны.
Иосиф II также продолжил административную реформу, начатую Кауницем еще в правление Марии Терезии, и превратил в конечном счете управленческий аппарат империи в хорошо отлаженный механизм. Однако, в отличие от относительно небольшой и однородной в политическом отношении Пруссии, под властью Иосифа находилась обширная империя, в которой разные территории имели различный политический статус, и сделать то, что в основном удалось в России Екатерине II, т. е. распространить унифицированные принципы управления на все имперское пространство, ему не удалось, в частности, потому, что это вызвало волнения в Венгрии и Австрийских Нидерландах. Несколько более успешной была его политика в отношении церкви: вслед за русской императрицей, в 1764 г. осуществившей секуляризационную реформу, император закрыл несколько сот монастырей и значительно сократил число монахов и монахинь. При этом деньги, отнятые у церкви, пошли на создание семинарий, школ, заведений для глухонемых и иные благотворительные цели. В свою очередь Екатерина II именно с Иосифом II советовалась по поводу создания в России системы начального школьного образования и именно по его совету пригласила известного педагога Ф. Янковича де Мириево, который и разработал план реформы.
Фридрих Великий. Гравюра с картины В. Кампхаузена. 1872 г.
Заботу об образовании проявляли в XVIII в. многие европейские монархи, создававшие сети начальных училищ, основывавшие новые университеты и опекавшие уже существовавшие. За этой заботой, особенно в Германии, стояло осознание необходимости подготовки квалифицированных кадров чиновников. С другой стороны, заботиться об образовании подданных монарху предписывали новые, основанные на идеях Просвещения представления о его монаршем долге. Но и то и другое свидетельствовало об окончательном приобретении наукой и образованием в XVIII в. высокого общественного статуса. Более того, в той же Германии этого времени престиж того или иного княжества определялся и наличием в нем университета, а в университете — известных ученых. Поэтому, например, ландграф Гессен-Кассельский Фридрих II (1720–1785, правил с 1760 г.) не жалел денег, переманивая в университеты Марбурга и Ринтельна известных профессоров из Лейпцига и других городов, соблазняя их высоким жалованьем. Впрочем, его забота об университетах простиралась столь далеко, что он фактически диктовал профессорам, чему и как следует учить студентов.
По мнению некоторых историков, гораздо больше возможностей для воплощения в жизнь реформаторских замыслов было в небольших странах, не вовлеченных в крупные международные конфликты. Пример Леопольда Тосканского (1747–1792, герцог Тосканский в 1765–1790 гг., император Священной Римской империи Леопольд II в 1790–1792 гг.) представляет собой явное исключение из этого правила. Ему удалось провести успешную судебную реформу, однако, поддержав сторонника янсенистов Ш. де Риччи (1741–1810), епископа Пистойи и Прато (1780–1791) в его намерении реформировать церковь, он столкнулся с таким сопротивлением, что вынужден был отступить. Когда же Леопольд самолично составил проект конституции Тосканы, предусматривавший ограничение его собственной власти в пользу представительных органов, он не нашел поддержки ни у местных элит, ни у своего брата Иосифа ІІ.
Политическая мысль и философия века Просвещения придавали огромное значение закону. Именно по этой причине состояние права и судопроизводства, которые в первую очередь должны были обеспечивать права подданных и их безопасность, сделалось объектом наиболее острой критики и реформаторских усилий власти. Юристы большинства европейских стран этого времени составляли влиятельную и могущественную корпорацию, о которой Дж. Свифт в «Путешествиях Гулливера» (1726) писал, что это «многочисленное сословие людей, смолоду обученных искусству доказывать при помощи пространных речей, что белое черно, а черное бело, соответственно деньгам, которые им за это платят». Вместе с тем и в этой сфере в XVIII в. также появляются новые идеи, заложившие основу современных правовых представлений.
Процесс выработки новых подходов к вопросам права был начат уже Монтескье, который в полном соответствии с названием своей книги «О духе законов» немало внимания уделил рассуждениям о том, какими они должны быть. Принципиально важным был сам демонстрируемый Монтескье подход к закону, его убеждение, что законы не есть нечто сакральное и неизменное, они не даны раз и навсегда, но должны меняться вместе с обществом. При этом законы должны быть понятны каждому, а для этого они должны быть написаны простым и ясным языком. Путаные и противоречивые законы, написанные языком, недоступным простому человеку, считал Монтескье, бесполезны, поскольку им невозможно следовать. Особое внимание философ уделил уголовному законодательству. Законы, по его мнению, не должны быть жестоки, поскольку такие законы не предотвращают преступления, а лишь ожесточают людей. Напротив, мудрый правитель издает мягкие законы, которые смягчают нравы. Эти идеи Монтескье были откликом на уже начинавшееся, в частности в Англии, где он провел немало лет, обсуждение проблем соотношения преступления и наказания, вызванное начавшейся гуманизацией общества. Монтескье полагал, что дух законов должен соответствовать духу времени и потому, например, незачем публично подвергать преступников физическим мучениям. Характерно, что в те же годы, когда стремительно росла читательская аудитория сочинения Монтескье, английский борец с преступностью и писатель Г. Филдинг в своих памфлетах также выступал за отмену публичных казней.
Сочинение Монтескье подготовило переворот в правовой мысли Века Просвещения, но совершила его книга итальянца Ч. Беккариа «О преступлениях и наказаниях», изданная впервые в 1764 г. и настолько быстро ставшая популярной, что уже двумя годами позже ее положения вошли в «Наказ» Екатерины II. Если книга Монтескье была философским трактатом со свойственными этому жанру сомнениями и склонностью к компромиссу, то книга Беккариа была логически выверенным, четким и однозначным текстом, основанным на принципах рациональности и предлагавшим конкретную программу реформы уголовного права. Исходя из теории ассоциации понятий, итальянский правовед утверждал, что только если наказание неотвратимо следует за преступлением, человеческий ум соединяет эти два понятия и тогда наказание выполняет свою функцию устрашения преступников и предотвращения преступлений. Но отсюда же делался важнейший вывод о соразмерности преступления и наказания. Именно неотвратимость наказания, а не его суровость способна играть превентивную роль, предупреждая преступления. Людям свойственно со временем привыкать к жестокости, и она перестает выполнять свою первоначальную функцию. Итак, наказание — это прежде всего способ сделать основанное на общественном договоре государство лучше, это мера устрашения и предотвращения будущих преступлений, а не месть преступнику, поэтому оно должно быть быстрым и неотвратимым, приговоры должны выноситься публично, а мера суровости должна соответствовать тяжести преступления. Следующим логическим шагом для Беккариа был протест против смертной казни. По существу он впервые сформулировал соответствующие аргументы, к которым с тех пор никто ничего не добавил: у государства нет права лишать людей жизни, а смертная казнь не является ни необходимой, ни полезной для нравов общества мерой наказания.
Исходя из понятия тяжести преступлений, Беккариа предложил и их классификацию. Поскольку в конечном счете борьба с преступностью, уголовное право и система наказания имеют целью всеобщее благо, обеспечиваемое общественным договором, самым тяжким преступлением является государственная измена, предательство. Следующее по степени тяжести — это сопряженное с насилием преступление против личности или его собственности и, наконец, третье — это нарушение общественного спокойствия. Законы, определяющие наказания за эти преступления, должны быть простыми и ясными, а судьи должны не интерпретировать их, а лишь определять, нарушен ли закон и какое именно преступление совершено. При этом доказательство преступления, по Беккариа, это обязанность следствия, результат криминологической работы, и доказательства эти должны быть ясными и неопровержимыми. Отсюда выводился важнейший для правоведения последующих веков принцип презумпции невиновности. Другой вывод был связан с неприемлемостью пытки как средства дознания, не имеющего ничего общего с доказательством преступления.
Осуждая бессмысленную жестокость следствия и определяя наказание как средство устрашения, Беккариа одновременно утверждал, что для борьбы с преступностью необходимо в первую очередь заботиться о благосостоянии народа и его просвещении, т. е. бороться с социальными корнями преступности. Коснулся он и некоторых характерных явлений своего времени. Так, дуэли, считал он, могут быть искоренены, если государство обеспечит человеку защиту его чести. Необходимо отменить неэффективные наказания за самоубийства, оставив их в руках Господа. Безнравственно объявлять премии за поимку преступников, поскольку это лишь развращает общество и свидетельствует о слабости государства. Наконец, человек имеет право на защиту и потому нужно разрешить ношение оружия. Этот последний аргумент особенно пришелся по вкусу отцам-основателям США, и впоследствии Беккариа, цитировал, в частности, Т. Джефферсон.
Свой вклад в развитие правовой мысли XVIII в. внесли и англичане У. Блэкстон (1723–1780) и Дж. Бентам (1748–1832). Первый из них, автор четырехтомных «Комментариев к английским законам», появившихся в 1765–1769 гг. и вскоре переведенных на французский язык, вошел в историю как ученый-правовед, во-первых, наиболее основательно разработавший положения естественного права и, во-вторых, юридически обосновавший права собственности. Многие предложенные Блэкстоном формулировки были использованы уже в Конституции Соединенных Штатов, а ссылки на него до сих пор можно встретить в постановлениях Верховного суда США. В частности широкую известность имеет так называемая «рацио Блэкстона»: «пусть лучше десять виновных избегнут наказания, чем пострадает один невинный». Собственность же, по Блэкстону, есть исключительное право одного индивидуума владеть имуществом, но обеспечиваемое и реализуемое с помощью государства. Вслед за Беккариа английский юрист считал, что уголовное право должно состоять из постоянных, единообразных и всеобщих законов, основанных на справедливости. Он критиковал беспорядочный характер принятия парламентом новых законов, нарушающий принципы естественного права, но при этом полагал ненужной и опасной кодификацию английского права.
Оппонентом Блэкстона, сторонником кодификации и противником естественного права был Бентам, автор известного «Введения в принципы морали и законодательства» (1789). По его мнению, претензии естественного права были не более чем фикцией, общественным предрассудком, выдаваемым за всеобщее правило. Закон, считал Бентам, это производное от норм законодательства и ничего более. Истинными мотивами поведения человека являются боль и удовольствие, и потому все законодательство должно быть построено, исходя из понимания его утилитарной пользы для умножения человеческого счастья. Поскольку утилитарность являлась для Бентама ключевым понятием, он считается родоначальником утилитаризма.
Историкам неизвестны точные цифры, характеризующие размах преступности в XVIII столетии, но они сходятся в том, что практически для всех европейских государств этого времени это была одна из самых острых проблем, причем речь идет преимущественно об организованной преступности, о бандах, терроризировавших целые регионы. Распространению этого явления способствовали многочисленные войны, следствием которых становилось разорение определенных областей, обнищание населения и появление большого числа вооруженных людей, которые по окончании войны не могли найти работу или просто не способны были вернуться к мирной жизни. Так, к примеру, бандитизм стал основной проблемой Испании по окончании войны за Испанское наследство, а в России он приобрел особенно широкие масштабы с началом Северной войны.
Бандитизм представлял собой угрозу не только личной безопасности подданных, но и государству, поскольку разбойники почти безнаказанно орудовали на проезжих дорогах, нанося значительный ущерб торговле, воруя почту и уже тем более делая ненадежной пересылку денег. В Австрии пик дорожных грабежей пришелся на 1776 г., а в Англии один из современников замечал, что «если в ближайшее время не будет найдено средство для борьбы с растущим злом, то скоро англичане перестанут путешествовать». В пограничных районах и гористых местностях преступники промышляли контрабандой, а борьба с бандитизмом была особенно затруднена. Так, к примеру, знаменитый французский разбойник и контрабандист Л. Мандрен, прославившийся своей борьбой с таможенниками, был в конце концов пойман на территории Савойи и затем колесован. Примечательно, что «подвиги» Мандрена, как и его соотечественника Л.Д. Бургиньона по прозвищу Картуш, англичанина Дж. Филда и их российского «коллеги» Ваньки Каина обросли легендами, а сами они превратились в героев фольклора.
Не меньшую проблему для властей представляла собой и уличная городская, а также бытовая преступность. При этом в городах своего рода криминальными центрами становились, как правило, разного рода питейные заведения, служившие притонами разбойникам всех мастей. Возможностей для борьбы с преступностью у властей было немного, поскольку процесс становления регулярной и сколько-нибудь профессиональной полиции, не говоря уже о сыскной службе, в большинстве европейских стран проходил как раз в течение XVIII в. Так, заслуга создания профессиональной полиции в Лондоне в 1749 г. («the Bow Street Runners») принадлежит знаменитому автору «Тома Джонса» Г. Филдингу, являвшемуся по совместительству главным магистратом города, и его брату Джону. Последний прославился тем, что, будучи слепым, мог различить по голосу около 3 тыс. преступников. По его же инициативе в 1750-е годы в Лондоне и его окрестностях были организованы конные патрули. Братья Филдинг стали также впервые издавать полицейскую газету, где печатались описания преступников и, таким образом, возникла основа для архива криминальных досье. Работа органов полиции практически во всех странах затруднялась их разобщенностью и подчиненностью местным властям. В Австрии подчинение их центральной власти явилось одной из задач реформ Иосифа II. В Англии в 1785 г. парламент обсуждал проект билля о создании в Лондоне единого полицейского управления вместо многочисленных констеблей и стражников, но отверг его, опасаясь ограничения местных свобод. Зато ирландский парламент принял аналогичное решение для Дублина. Однако в целом, особенно в первой половине века, основная тяжесть обеспечения безопасности лежала на самом населении, которое традиционно, в качестве одной из городских повинностей, должно было участвовать в охране правопорядка.
Система наказаний преступников, с которой Европа вступила в XVIII в., оставалась весьма жестокой, мало изменившейся со времен Средневековья. Практически повсюду преступников подвергали смертной казни, телесным наказаниям, каторжным работам или, как в Англии, ссылке в заморские колонии. Казни при этом по-прежнему проводились публично, собирая толпы зевак, приходивших поглазеть, как человека будут вешать, четвертовать, колесовать или сжигать на костре. Нередко на эшафот вводили сразу несколько человек — одного казнили, другого клеймили каленым железом, третьему отрубали руку и т. д. Значительно реже в качестве наказания применялось лишение свободы, да собственно и тюрьмы, как особая система пенитенциарных учреждений, стали появляться лишь во второй половине века. И лишь иногда, когда государство в этом нуждалось, преступникам заменяли наказание службой в армии.
Характерной особенностью большинства стран в XVIII в. была неупорядоченность законодательства, сосуществование норм обычного права и писаного права, а также то, что в пределах одной страны на разных территориях часто действовали различные законы. Даже Фридриху II не удалось в полной мере распространить действие прусских законов на отвоеванную у Австрии Силезию. В Испании начала века Филипп V предпринял энергичную попытку распространения кастильских законов на все остальные области страны, включая Арагон, Валенсию и Каталонию, но это почти не коснулось гражданского и семейного права, а в Наварре и Области басков местное законодательство продолжало действовать в полном объеме. Большое разнообразие законодательных норм и практик вплоть до второй половины века наблюдалось в Священной Римской империи, итальянских государствах и т. д. Помимо этого сама система судопроизводства была, как правило, весьма запутанной, поскольку судебными полномочиями обладали разные местные и коронные учреждения, а иногда и церковные органы. Обычным явлением практически во всех странах была судебная волокита, а запутанность законодательства открывала перед судьями широкие возможности толкования законов по своему усмотрению, а следовательно, и злоупотреблений.
Не лучшим образом обстояло дело и с юридическим образованием. В основном оно сосредотачивалось в крупных, прежде всего немецких, университетах, имевших соответствующие традиции. Высоким уровнем юридического образования славились также университеты Глазго и Эдинбурга в Шотландии, и уже в 1760-е годы там у А. Смита учились русские студенты, ставшие потом первыми профессорами права в Московском университете. Во многих других странах правовое образование ограничивалось просто знакомством с законами, и судейству учились как обычному ремеслу. Качество юридической подготовки судей и адвокатов нередко вызывало множество нареканий, но, как справедливо подчеркивают историки, это говорит скорее не о том, что понизился уровень судопроизводства, а о том, что возросли запросы общества. К тому же люди, в той или иной степени имевшие отношение к этой сфере жизни, все же принадлежали к образованной части общества, и не случайно именно из этой среды вышло немало деятелей Просвещения и их почитателей.
Вне зависимости от распространения и степени влияния идей Просвещения на правителей разных стран уже с самого начала XVIII в. большинством из них остро осознавалась необходимость привести в порядок, кодифицировать действующее законодательство, состоявшее, как правило, из множества разнообразных законодательных актов, в течение столетий принимавшихся верховной властью. В реализации этой задачи видели непременное условие рационализации управления и повышения его эффективности. Вместе с тем кодификационные задачи сводились не только, а иногда и не столько к систематизации существующего права, а к созданию нового, причем с течением времени, по мере того, как завоевывали популярность новые правовые идеи, именно эта задача выходила на первый план.
Своего рода пионером в деле кодификации законодательства явилась Дания, где первый кодекс, хотя и носивший традиционный характер, появился уже в 1688 г. Двумя годами ранее кодификационная работа началась в Швеции. Она длилась несколько десятилетий и завершилась лишь в 1734 г. принятием кодекса, также во многом традиционного, но до сих пор составляющего основу шведского права. В 1723 г. в Пьемонте был издан кодекс Виктора Амадея II, но попытки распространить его действие на все провинции королевства вызвали сопротивление, в частности миланских дворян, отказавшихся служить в армии короля именно в знак протеста против этих попыток. В Австрии в 1709 г. Иосиф I создал комиссии для выработки единого законодательства для Богемии и Моравии. В 1713 г. подобная же работа началась в Пруссии. Она также затянулась надолго, и позднее Фридрих Вильгельм I поручил ее С. фон Кокцеи, в 1738 г. занявшему пост министра юстиции. С приходом к власти Фридриха II она была продолжена, и в результате Кокцеи, ставший при новом короле канцлером, получил прозвище «Геракла, расчистившего Авгиевы конюшни Прусского права». Ему действительно удалось сделать немало, но окончательно процесс кодификации в Пруссии был завершен уже после смерти и Кокцеи, и Фридриха II, в 1794 г., когда появился Прусский генеральный кодекс.
Разрабатывавшийся в 1753–1755 гг. гражданский кодекс в Австрии утвержден не был, и работы по кодификации в этой области права растянулись до 1811 г. Зато в 1787 г. был издан основанный на принципе равенства перед законом уголовный кодекс, известный как Кодекс Иосифа II. Действие его распространялось на все немецкие провинции империи и Галицию, отменяя на этих территориях конкурирующее право и, таким образом, способствуя централизации управления. Однако распространить его действие на Австрийские Нидерланды не удалось, и после смерти Иосифа кодекс был фактически отменен. В 1751–1756 гг. шла работа над кодексом в Баварии, в 1763 г. законодательная комиссия была создана в Саксонии, в 1751 г. кодекс законов был составлен в Неаполе, а в 1755 г. — в Модене. На протяжении всего XVIII в. попытки кодификации законодательства предпринимались и в России, но так и не увенчались успехом.
Идеи просветителей в области права сказались на характере кодексов второй половины столетия, прежде всего в части смягчения наказаний. Так, Кодекс Иосифа II исключил многие религиозные и нравственные преступления; смягчением наказаний было отмечено и законодательство Фридриха II. Общей почти для всех европейских государств стала тенденция отмены пытки. Однако эта идея пробивала себе дорогу совсем непросто. Так, в Австрии в 1766 г., несмотря на усилия Кауница, Большой Совет постановил сохранить пытку и клеймение преступников и снова подтвердил свое мнение в 1771 г., в результате чего пытка сохранялась вплоть до 1787 г. Во Франции пытка как средство получения признания была отменена в 1780 г., но до 1788 г. она применялась для добывания имен сообщников уже после вынесения приговора. Екатерина II в своем «Наказе» резко осудила применение пытки и позднее запретила ее законодательно, но на практике она продолжала использоваться. Что же касается смертной казни, то впервые в мировой истории она была фактически запрещена в России в царствование императрицы Елизаветы Петровны, но затем вновь возобновлена. В 1786 г. в Тоскане смертную казнь отменил верный последователь Беккариа великий герцог Леопольд, на следующий год его примеру последовал его старший брат — император Иосиф II.
Предпринимались также попытки упорядочения и централизации судопроизводства. Еще при Марии Терезии, в конце 1740-х годов в Австрии было осуществлено разделение центральной административной и судебной власти, а затем то же самое было сделано на уровне провинций, где вместо Сенатов юстиции при местных правительствах возникли апелляционные суды, подчиненные Департаменту юстиции. В Бадене подобная же реформа была осуществлена лишь в 1790 г. Судебная реформа во Франции, которую попытался провести в 1771 г. канцлер Р.Н. де Мопу, направленная на централизацию судебной власти, была отменена уже вскоре после его отставки в 1774 г.
Тенденции, выразившиеся в совершенствовании организации судопроизводства, смягчении наказаний, отмене пыток и даже смертной казни, были связаны не только с распространением новых идей и смягчением нравов, но и с более сложными изменениями общекультурного характера, в том числе некоторых нравственных и эстетических представлений. Одним из таких характерных для XVIII в. явлений было расширение сферы частной жизни — приватного как оппозиции публичному. Менялось и отношение к смерти и человеческому телу. Если прежде акт смерти зачастую носил публичный характер и у постели умирающего собирались все домочадцы, включая слуг, а иногда даже случайных прохожих, то теперь смерть становилась частным, семейным делом и лицезреть ее слуг уже не допускали. Кладбища постепенно теряли свою функцию места публичных гуляний, и их все чаще переносили за границы города. Изменения в быту, улучшение условий жизни, появление понятия комфорта делали человека более чувствительным к боли и вызывали отвращение к физическим страданиям, что также повлияло на представления о правильном наказании. Характерно в этом отношении изменение восприятия публичных казней. С одной стороны, они теряли первоначальную функцию морального урока, когда обязательным элементом церемонии было публичное покаяние преступника. Постепенно привыкшая к виду смертной казни толпа стала воспринимать ее как своего рода празднество, приобретавшее карнавальный характер. Осужденному на казнь, которого, как правило, проводили по улицам города, зрители подносили вино, сам он облачался в яркое праздничное платье, нередко отпускал острые шутки и веселил толпу. В результате в Лондоне в 1783 г. было отменено существовавшее несколько веков традиционное шествие, сопровождавшее преступника к месту казни. С другой стороны, представители образованных слоев общества все больше испытывали ужас и отвращение не только при виде казни, но и ее атрибутов. Так, в Голландии еще до того, как в 1795 г. публичные казни отменили вовсе, по требованию горожан были уничтожены сделанные из камня постоянные плахи и теперь для казни всякий раз сколачивали новую деревянную. Изменения в общественных настроениях сказывались и на числе выносимых смертных приговоров. В Амстердаме в первой половине века в год приговаривали к смерти в среднем пять человек, а во второй — трех.
В целом с начала XVII и до середины XVIII в. система наказаний претерпела значительные изменения, в центре которых находилось появление института тюрьмы. Сами тюрьмы как места лишения свободы, конечно же, существовали и до этого, но использовались почти исключительно в качестве мест предварительного заключения для содержания преступников до вынесения им приговора. Как форма наказания за преступления тюрьмы не рассматривались. При этом общество практически не задумывалось над условиями содержания: в одном помещении, как правило, находились мужчины, женщины и дети, убийцы, мелкие воришки и должники. Заключенных свободно посещали родственники и знакомые, распивавшие с ними спиртные напитки и игравшие в азартные игры. Стражники водили в тюрьмы проституток и всячески наживались, оказывая своим подопечным всевозможные услуги. Современники отмечали, что в тюрьмах того времени заключенных можно было отличить от всех прочих лишь по цепям, которыми их приковывали к стене.
После вынесения приговора, если он не был смертным, преступников часто отправляли на принудительные, каторжные работы. Во Франции местами скопления каторжников были в основном крупные портовые города, как, например, Марсель. В Англии, начиная с 1776 г., создавались плавучие тюрьмы на Темзе, в Портсмуте и Плимуте. Днем каторжники работали в порту, а на ночь их, закованных в кандалы, отводили на корабли. Помимо этого широко распространены были и особые учреждения тюремного типа — исправительные и работные дома, отличавшиеся от обычных работных домов тем, что труд в них был не добровольным, а принудительным. При этом в обществе все в большей степени складывалось убеждение, что мелкие преступления должны наказываться главным образом именно принудительным трудом.
Исправительные и работные дома, приюты для нищих и дома для умалишенных, богадельни для престарелых и немощных — все эти и им подобные учреждения образовывали единую систему, выполнявшую, с одной стороны, функцию социальной заботы о подданных, а с другой — социального дисциплинирована населения. В подобных заведениях царила строгая дисциплина, вся жизнь в них была регламентирована и организована на патерналистских принципах: их обитатели образовывали общину по типу семьи во главе с главным надзирателем. Наибольшее развитие эта система получила в Англии, где еще в 1601 г. было впервые принято законодательство о бедных. В 1662 г. появился Акт об облегчении положения бедняков, но само «облегчение» было организовано по приходскому принципу и распространялось только на тех, кто имел родственные связи в определенном церковном приходе. В 1696 г. в Бристоле специальным парламентским актом была создана Корпорация нищих, основавшая работный дом, совмещенный с исправительным домом для лиц, совершивших мелкие преступления. Этому примеру последовали другие города, и к 1776 г. существовало уже около 2 тыс. подобных заведений, в которых обитали около 100 тыс. человек. В Лондоне в исправительный дом был превращен отстроенный в 1666–1667 гг. после Большого пожара дворец Брайдуэлл. Показательно, что в нем в течение семи дней содержались и пойманные полицией нищие, которых затем высылали в их приходы.
В XVII — начале XVIII в. в разного рода исправительных учреждениях содержали не только преступников, но и тех, кого было необходимо изолировать от общества, в том числе по просьбе родственников. Зачастую, если это касалось людей состоятельных, они не работали, а за их содержание вносилась плата. Однако по мере распространения идеи принудительного труда в качестве наказания становилась очевидной необходимость создания для преступников особых мест заключения. Это и стало одной из побудительных причин возникновения тюрем современного образца. Одновременно с этим, по мере развития идеи свободы, формировалось и представление о том, что лишение ее также может быть формой наказания преступника. При этом признание завоевала и мысль Беккариа о том, что не следует наказывать дважды за одно и то же преступление, а значит, тюремное заключение должно предоставлять преступникам сносные условия существования и не должно превращаться в форму пытки. Ставший в 1773 г. главным шерифом Бедфордшира Дж. Говард впервые начал самолично посещать местные тюрьмы и, придя в ужас от увиденного, объехал затем несколько сот подобных заведений по всей Англии, дабы убедиться, что то, с чем он столкнулся, было свойственно не только подведомственным ему учреждениям, но и всем им подобным. В 1777 г. он опубликовал сочинение под названием «Состояние тюрем», в котором подробно описал увиденное. Особое внимание автор обращал на необходимость создания в тюрьмах условий, препятствующих распространению болезней и не дающих возможностей надзирателям наживаться на заключенных. Выступление Говарда имело большой резонанс в английском обществе и послужило толчком к тюремной реформе, результатом которой стала система тюрем современного типа.
Большую популярность в этот период приобретает также идея одиночного заключения как наиболее адекватной формы наказания закоренелых преступников. В 1793 г. американец К. Лаунс опубликовал памфлет, в котором подробно обосновывал эту идею, и уже в 1796 г. законодатели Нью-Йорка предоставили судьям право выбора между изоляцией преступников в одиночных камерах или приговором их к тяжелому физическому труду. В самом начале XIX в. в Массачусетсе преступников приговаривали к отбытию части срока в одиночной камере, а части на каторжных работах. К. Лаунс был инспектором знаменитой тюрьмы на Уолнат-стрит в Филадельфии, которая считается одной из первых в мире тюрем нового типа. Она была специально перестроена после того, как в 1787 г. было основано Филадельфийское общество облегчения ужасов общественных тюрем, представившее местным властям отчет о ее состоянии. В тюрьме были построены специальные камеры для одиночного заключения, созданы мастерские для заключенных, приняты меры по улучшению санитарного состояния, произведено разделение преступников по категориям, с тем чтобы совершившие тяжкие преступления не находились вместе с остальными. Впрочем, быстрый рост населения Филадельфии привел к тому, что к 1795 г. в небольших камерах теснились от 30 до 40 заключенных.
Наряду с общей тенденцией гуманизации судебного процесса и системы наказаний конец XVIII в. отмечен и появлением противоположных взглядов, наиболее ярким представителем которых был Дж. Бентам. Он выступал за максимально жесткий, хотя и не угрожающий здоровью, режим содержания заключенных. Свои представления он воплотил в проекте так называемого Паноптикона — тюремного сооружения, построенного таким образом, чтобы каждый заключенный находился под ежеминутным контролем надзирателя.
Долгое время историография религиозной жизни XVIII в. была по существу историографией секуляризации ab negativo. Эпоха Просвещения представлялась эпохой упадка веры под натиском научного мировоззрения и рационализма, эпохой заката влияния церкви, полностью подчиненной режиму просвещенного абсолютизма. Кульминацией процесса секуляризации стала Французская революция.
К началу 1990-х годов стало очевидным, что эта классическая картина, которую британский историк М. Голди окрестил «героической мифологией секуляризации», не столько отражала реалии XVIII в., сколько служила потребностям идейных и политических дебатов последующих веков. Исследования последних десятилетий пролили новый свет на разнообразие форм существования и реформирования всех религиозных конфессий, углубили представления о народной религиозности и религиозном инакомыслии XVIII в. Церковь, чья историография была долгое время загнана в «гетто» специализированной дисциплины церковной истории, заняла полноправное место в исследованиях политической, социальной и культурной истории.
Эти исследования также продемонстрировали, что Просвещение отнюдь не означало разрыва с религией. Идеи просветителей были во многом связаны не только с наследием античности и Ренессанса, английских деистов и Спинозы, но и, как показал еще в 1932 г. К. Беккер, с традициями христианского богословия. Даже знаменитый антиклерикализм Просвещения был вариацией, разумеется, блестяще артикулированной, многовековой традиции критики продажности, цинизма и тирании римской курии и жалкого состояния рядового духовенства.
Многие просветители полагали, что религия подлежала не уничтожению, а реформированию. Очищенная от суеверия и предрассудков, «истинная» религия представлялась фундаментом нового, гуманного и разумного общества, в котором интеллектуальная свобода сочеталась с торжеством закона и порядка.
Для значительного числа современников истинное Просвещение было неотделимо от «истинного христианства», а идеал интеллектуальной свободы предполагал свободу религиозной мысли.
Как и в эпоху Реформации, в XVIII столетии стремления защитить историческое наследие христианства и найти пути духовного обновления во многом определяли религиозную жизнь христианского мира.
В католицизме эти искания были связаны с переосмыслением наследия блаженного Августина. Католическая Реформация, расцвет которой пришелся на рубеж XVII–XVIII вв., ставила своей целью воспитание в рядовых верующих горячего и искреннего стремления к спасению. Этот идеал, однако, приходил в противоречие с учением Августина, согласно которому спасение человека, лишившегося свободы воли в результате грехопадения, зависело исключительно от божественной благодати, а даром благодати были наделены избранные, чье искупление было заранее предопределено божественной волей. Противоречие получило разрешение в богословии иезуитов. Утверждая, что Создатель, одарив человека инстинктивным чувством собственного несовершенства, открыл ему путь к искуплению, иезуиты с помощью логических манипуляций, которые составляли основу их знаменитой казуистики, доказывали, что любой человек, даже закоренелый безбожник, проявивший способность к истинному раскаянию, найдет путь к спасению. Практическим воплощением такого взгляда на спасение стала организация пышных церемоний, сопровождавших католические праздники и богослужения.
Противовесом барочному благочестию стал квиетизм (от лат. quies, quietus — спокойствие, пассивность) — школа мистического и медитативного богословия, систематизированная испанским мистиком М. Молиносом (1628–1696) и развитая Ф. де Салиньяком де Да Мот Фенелоном (1651–1715) и Ж.М. Бувье де Да Мотт Гийон (1648–1717). Идеалом квиетистов было полное растворение в Божественной воле, отрешение от материального мира, достигаемое путем непрерывной внутренней молитвы. Несмотря на то что квиетизм был осужден папой Иннокентием XI еще в 1687 г., он пользовался в XVIII в. огромной популярностью не только у католиков, но и у протестантов, и у православных.
С жесткой критикой иезуитской сотериологии выступали и представители августинского крыла католического богословия. Их течение стало известно под несколько расплывчатым термином «янсенизм» (по имени голландского теолога К. Янсена, 1585–1638). К середине XVIII в. янсенизм завоевал широкую популярность во Франции; эту популярность подкрепляли известия о многочисленных чудесных исцелениях, происходивших в приходах янсенистских священников. Значительным влиянием пользовались и янсенистские публикации, в особенности журнал «Nouvelles ecclesiastiques», основанный в 1728 г. Вопреки, а может быть, и благодаря проклятиям Рима, к середине XVIII в. янсенизм стал поистине международным движением.
Дебаты об истинной вере захватили и протестантские конфессии. Они подстегивались обострением религиозно-политического противостояния в Европе и наступлением на права протестантов в Саксонии, Франции, Британии, империи Габсбургов. Протестантские анклавы на католических территориях, лишенные церковных организаций и возглавляемые мирскими проповедниками и пророками, стали эпицентрами спиритуалистических движений. Отмена Нантского эдикта (1685) вызвала волну хилиастических движений среди гугенотов (в частности, севеннских пророков и камизаров), которые были окончательно подавлены только в 1710-х годах. В начале XVIII в. в Силезии (где протестанты подвергались давлению со стороны не только Габсбургов, но и польских иммигрантов-католиков) и в Богемии (где насильственное возвращение подданных в католицизм сопровождалось усилением крепостного права) разразилась волна религиозных «пробуждений», видений и пророчеств. Религиозное брожение двинулось на запад с потоком беженцев, усиливая беспокойство не только католических, но и протестантских властей.
Один из наиболее пугающих призраков религиозных войн — призрак религиозного «энтузиазма» — стал лишним доказательством глубокого кризиса, в котором находились и лютеранская, и реформатская церкви. Спасение виделось в возвращении к истокам Реформации — к идеалу спасения верой единой (sola fide) и основанной на Писании (sola Scriptura). Между тем академическое протестантское богословие занималось скорее систематизацией догматики отцов Реформации, нежели поисками ответов на требования современной жизни, а протестантское богослужение с его акцентом на проповедь зависело от риторического искусства пасторов и при отсутствии такового становилось рутинным начетничеством. Протестантские церкви, которые не могли рассчитывать на услуги миссионерских орденов, были не в состоянии противостоять миссионерскому натиску католиков.
В лютеранстве ответом на этот кризис стал пиетизм — система практического благочестия, разработанная саксонскими богословами Ф.Я. Шпенером (1635–1705) и А.Г. Франке (1663–1727). Поставив своей целью возрождение учения Лютера об оправдании верой, Шпенер и Франке дополнили лютеранскую догматику средневековым мистицизмом, ренессансным спиритуализмом и оккультизмом, а также английской пуританской традицией. Пиетисты призывали не к разрыву с лютеранской церковью, а к ее обновлению, движущей силой которого должны были стать сами верующие, воздвигшие «истинную», «внутреннюю церковь» в своих душах.
В 1691 г. конфликты с саксонскими властями заставили Шпенера и Франке перебраться в Бранденбург. Здесь их учение получило поддержку Гогенцоллернов, для которых пиетисты оказались естественными союзниками в борьбе с влиятельной лютеранской ортодоксией. Кроме того, Гогенцоллерны проводили антисаксонскую политику, так что покровительство пиетистам сулило и явные политические выгоды. Новый университет в Галле, основанный в 1694 г. как противовес университету Лейпцига, стал центром набирающего влияние пиетистского движения.
Франке развил учение о внутренней церкви в целую программу коренного переустройства христианской жизни, которая включала реформу духовного и светского образования. Огромную роль Франке отводил книгопечатанию; основанная им типография в Галле выпускала книги на многих языках. Особой популярностью пользовались труды «Об истинном христианстве» (Vom wahren Christentum) И. Арндта и «Жертва угодная» (Pia Desideria) Шпенера. Эти труды стали европейскими «бестселлерами», выдержавшими многочисленные издания и переведенными на многие языки, в том числе и на русский. Наиболее важным компонентом программы Франке было создание сети благотворительных учреждений — знаменитого Сиротского Дома, народных школ, учительских семинарий, аптек и Библейского института. Франке и его последователи также разработали чрезвычайно эффективную модель миссионерской деятельности. Пиетистские миссии распространялись не только в Европе, но и в Америке, Азии и Африке. Особой активностью агенты Франке отличались на Ближнем Востоке и в петровской России. После Полтавы Франке взял на себя духовное окормление шведских пленных-лютеран в России, и Тобольск — место ссылки шведских военнопленных — стал на некоторое время городом пиетистского возрождения. В 1722–1724 гг., когда шведы вернулись домой, они принесли с собой пиетизм, ставший одним из ведущих духовных движений шведского лютеранства. Значительным влиянием обладал пиетизм и в Британии, где в числе наиболее влиятельных последователей Франке были Г.В. Лудольф (1655–1712), секретарь принца Георга, и его ученик А.В. Бёме (1673–1722).
В кальвинизме вера в то, что несовершенства христианской жизни коренятся прежде всего в несовершенстве вероучения, привела к тому, что духовное обновление кальвинистские богословы связывали с догматическими реформами. В Нидерландах это стремление вылилось в движение «Дальнейшей реформации» (Nadere Reformatie). Здесь еще в начале XVII в. реформаты раскололись на два лагеря — ортодоксальных кальвинистов, настаивавших на буквальном толковании доктрины предопределения, и арминиан, которые допускали возможность искупления для всех истинно верующих. К началу XVIII в. арминианизм распространился в Швейцарии и реформатских германских княжествах, особенно в Бремене, где работал один из наиболее влиятельных богословов эпохи Ф.А. Лампе (1683–1729). Влияние арминиан было сильно и в Англии.
Англиканскую церковь, возникшую в свое время как компромисс между католиками и протестантами-пуританами, разрывали противоречия между сторонниками Высокой Церкви и Низкой Церкви. Высокоцерковники полагали, что таинства были единственным залогом спасения, а сторонники Низкой Церкви вслед за арминианами считали, что литургика и церковная иерархия не играют роли в спасении верующего, а задача церкви состоит в образовании верующих, в оказании помощи в понимании Библии, а также в организации благотворительности. Участие в религиозных спорах помимо англикан принимали и пресвитериане, изгнанные из церкви во время Реставрации, и протестантские диссентеры (конгрегационалисты, квакеры, баптисты и прочие протестанты, отказавшиеся принять доктринальные стандарты англиканской церкви).
Особенностью английской религиозной полемики была ее политизация. Поскольку высокоцерковники были, как правило, сторонниками тори, а латитудинарии и диссентеры — вигов, то богословские и эклезиологические споры превращались в парламентские дебаты, порождавшие море памфлетов, проповедей, сатирических произведений, наполненных обвинениями оппонентов в «папизме», деизме, безбожии, сектантстве и предательстве английских национальных интересов.
Растущее разочарование в конфессионализме протестантских ортодоксий выразилось в росте экуменических настроений. В начале 1720-х годов граф Н. фон Цинцендорф (1700–1760), саксонский протестант, вдохновленный «филадельфийскими» идеалами христианской утопии, попытался создать в своем имении Гернгут (недалеко от Дрездена) христианское мини-государство, свободное от конфессиональной исключительности. В 30-е годы гернгутская община, охваченная раздорами, была распущена местными властями, но Цинцендорф перевел колонистов в Веттерау, близ Франкфурта-на-Майне.
В истории протестантского экуменизма в XVIII в. заметное место принадлежит и методизму — эклектической и в значительной степени внеконфессиональной системе благочестия, основанной Дж. Уэсли (1703–1791) и Дж. Уитфилдом (1717–1770). Методизм сочетал пиетистское учение о внутреннем христианстве с евангелическим проповедничеством и общественным активизмом, он вобрал в себя традиции самых разных школ пуританского мистицизма, квиетизма, пиетизма, ортодоксального кальвинизма и гернгутерства. Основатели методизма рассматривали его не как отдельную церковь, а как универсальный метод благочестия. Методизму принадлежала значительная роль в генезисе волны религиозного возрождения, захлестнувшей американские колонии в 1740-х годах. Это движение, известное как «Великое пробуждение», вобрало в себя разнообразные конфессиональные течения и версии личностной веры и, будучи надконфессиональным движением, сыграло важную роль в сплочении американских колоний и в формировании американского евангелического христианства.
«Показной энтузиазм». Гравюра с картины Дж. Гриффитса. Ок. 1755 г.
Развитие христианского рационализма повлияло на появление и иных версий преодоления конфессиональных раздоров. Полемическая активность все более уступала место естественному, библейскому и нравственному богословскому творчеству. В частности, богословы физико-теологической школы, такие как С. Паркер (1640–1688), И.Я. Шейхцер (1672–1733), У. Дергам (1657–1735) или Ж.А. Турреттини (1671–1737), полагали, что путь к истинному познанию Творца лежит не в схоластических спекуляциях и логических умозаключениях, а в эмпирическом познании Его творения. Достижения науки, раскрывая тайны природы, демонстрировали величие Божие, а потому, считали физико-теологи, важно обнаружить великий замысел Творца в деталях — от строения лепестков цветка до движения звездных сфер.
Но физико-теология оказалась легко уязвима. Такие догматы, как теодицея или троичность Божества, по существу неразрешимые методами рационального доказательства, демонстрировали фундаментальную пропасть между разумом и верой. Хаос, катастрофы, войны и эпидемии также явно не вписывались в картину рационального мира, созданного совершенным Творцом. Лиссабонское землетрясение (1755), уничтожившее многочисленные церкви и монастыри и унесшее жизни не только явных грешников, но и тысяч невинных, стало событием, породившим растущий скептицизм относительно возможности человека проникнуть в пути Провидения. И тем не менее значительное число богословов, в особенности протестантских, полагало, что основные постулаты христианского вероучения были глубоко рациональны.
Принципы христианского рационализма были с наибольшей полнотой развиты X. Вольфом (1679–1754), одним из наиболее влиятельных мыслителей XVIII в. Поставив богословие на научную, математическую основу, Вольф не только освободил его от конфессиональных пут, но связал веру и разум как взаимодополняющие начала человеческого знания. Рационализм лег и в основу неологической школы богословия, представителями которой были такие влиятельные берлинские богословы, как Иоганн С. Землер (1725–1791), И.И. Шпальдинг (1714–1804) и А.В.Ф. Зак (1702–1786). Неологи, опираясь на историко-критическую интерпретацию библейского канона, рассматривали христианство прежде всего как моральное учение и, соответственно, не видели противоречий между Просвещением и христианством. Они видели основную задачу богословов в очищении христианства от наслоений псевдотеологических спекуляций, мифов и предрассудков и в воспитании нравственных принципов христианского сострадания, благотворительности и послушания.
Идеалы «разумного христианства», свободного от диктата церковной ортодоксии и от эксцессов религиозного «энтузиазма», направляли и течения просвещенного католицизма, влияние которого чувствовалось от Италии до Ирландии. Итальянец Л.А. Муратори (1672–1750), англичанин Дж. Лингард, ирландцы А. О’Лири (1729–1802) и Ч. О’Конор (1710–1791) подчеркивали, что истинный католицизм не только гарантировал порядок и послушание властям, но и был религией разума и интеллектуальной свободы.
Во второй половине XVIII в. христианский рационализм (в особенности его радикальное крыло) стал, однако, все чаще подвергаться критике. С одной стороны, противовесом идеалу «разумной веры» стали новые формы мистической духовности — от учения шведского мистика Э. Сведенборга, последователи которого организовали свою собственную церковь в 1787 г., до розенкрейцерства и высоких степеней масонства. С другой стороны, надконфессиональные тенденции в христианском рационализме возродили риторику защиты исторического церковного наследия. Полемические выпады против «нового язычества», «натурализма», т. е. отождествления Творения с Творцом, а также сведения христианства к морали, наполняли страницы не только проповедей и религиозных трактатов, но и светских журналов.
Православный мир, так же как и Запад, все XVIII столетие не чужд был спорам об истинном христианстве и праведной вере. Наиболее массовым течением (вне официальной церкви) оставалось старообрядчество, последователи которого настаивали на том, что «истинным» может считаться лишь «древлее благочестие», а потому отказывались принимать канонические, обрядовые и культурные «новины». С середины XVII в. церковный раскол, последовавший за реформой патриарха Никона, углублял разобщенность дотоле единой православной паствы, вызывал взаимную ожесточенность старообрядцев и «никониан», доводил тысячи старообрядцев до бегства, противодействия властям и самосожжений. Еще в 1666 г. церковный собор, на котором присутствовали и восточные православные патриархи, проклял противящихся обрядовой реформе. Церкви казалось, что, поскольку все самые образованные иерархи, большинство священников и мирян во главе с самим самодержцем приняли нововведения, то пройдет немного времени и раскол среди православных удастся преодолеть. Однако старообрядческому движению предстояло пережить все гонения и сохраниться в качестве самостоятельного течения. Правда, не имея единого центра, старообрядчество не смогло сохранить единства, с рубежа XVII–XVIII вв. оно оказалось раздробленным на два течения — поповство и беспоповство, а те, в свою очередь, на многочисленные согласия. Раздробления, конфессионализация больших и малых групп и сопровождавшие этот процесс споры о священстве, о возможности молитвы за царя, об Антихристе, о браках в отсутствие священника и т. д. продолжались все XVIII столетие, давая импульс для обширного религиозно-полемического творчества.
Поповское направление старообрядчества признавало возможность принять священников, поставленных официальной церковью, после их отречения от «никонианской ереси» и исполнения ряда очистительных обрядов. Эти священники могли совершать полную службу, но в пределах России церкви для них были закрыты. Поэтому поповское («беглопоповское») направление имело своим центром приграничные земли в Речи Посполитой — Ветковские монастыри на реке Сож — туда для совершения таинств тянулись многие старообрядцы с Дона, Яика, Кубани, из Центральной России. Свой центр в Москве за Рогожской заставой им удалось легализовать только при Екатерине II в 1771 г.
Беспоповское направление в старообрядчестве настаивало на том, что все священники, поставленные в сан по «новым» книгам и «никонианским» обрядам, неправедны и не могут совершать церковной службы и таинств. В беспоповстве сильнее, чем в поповстве, прозвучала идея о «последних временах» и была развита эсхатологическая традиция. Наибольшее влияние в беспоповстве XVIII в. имел возникший в Карелии близ Поморья Выговский центр поморского согласия со своими поселениями, монастырями и скитами, великолепной библиотекой, иконописной и книгописной школами. В том же 1771 г. (когда в Москве свирепствовала эпидемия чумы) старообрядцы-беспоповцы смогли создать свой центр и в Москве у Преображенской заставы.
Находясь в оппозиции, старообрядчество объединяло активных жителей города и деревни, людей разного социального происхождения от князей и бояр до крепостных и работных людей. Желание следовать вере своих предков гнало их с насиженных мест: в поисках религиозной свободы они возглавили миграционные процессы на окраины России, в частности в Сибирь, а также за рубежи империи — в приграничные земли Речи Посполитой, Османской империи, в Прибалтику.
В России XVIII в. значительно больший отклик, нежели в предшествующие столетия, получили и реформационные идеи, которые увлекали русских людей, сомневающихся в почитании святых, мощей, икон, признании необходимости института церкви-посредницы между верующими и Богом. На православной почве эти идеи породили сектантские течения. В начале XVIII в. в Москве, в середине XVIII в. среди крестьян Тамбовской и Воронежской губерний получают распространение настойчивые призывы отказаться от иконопочитания, познать Бога «духом и истиной», а не через совершение церковных обрядов и таинств. «Духовные христиане» вскоре появились и в других губерниях Российской империи, прежде всего южных. В 60-80-е годы XVIII в. происходит конфессионализация течений: образуются «секты» духоборцев (у истоков течения стоял С. Колесников) и молокан (во главе встал С. Уклеин). В их религиозных исканиях правительство более всего беспокоил полный отказ от клятв, присяги, ношения оружия, а соответственно, и от воинской службы.
В XVIII в. в России существовали и довольно многочисленные группы мистическо-экстатического толка — «Людей Божьих», «хлыстов», скопцов. Хлысты собирались на «радения» для того, чтобы войти в состояние экзальтации и почувствовать, как «силой Святого Духа» они сами и их единоверцы перевоплощаются в пророков, во Христа или Богородицу (отсюда и название — «христовство»; или по орудию, которым некоторые себя доводили до экзальтации — «хлыстовство»). На хлыстовские «радения» собирались люди разного социального положения, среди участников было немало представителей духовенства — монахов, монахинь, священников; впрочем, хлысты не отвергали церковной службы, не уклонялись от исполнения церковных обрядов и не имели своей централизованной организации. Общей практикой подготовки верующего к «радениям» был крайний аскетизм, и именно стремлением удалиться от плотских соблазнов объясняется появление скопчества, развившегося из христовщины во второй половине XVIII в.
Поиски путей духовного обновления в православном мире привели и к развитию христианского рационализма, который выразился прежде всего в растущем интересе к западной учености, янсенизму, квиетизму и пиетизму. Такие греческие православные мыслители, как Н. Феотоки (1731–1800) и И. Моисиодакс (ок. 1725–1800) открыто исповедовали рационалистические принципы. Во время своего ректорства в Афонской академии в 1753–1759 гг. Евгений Булгарис (1716–1807) включил в программу труды Декарта, Лейбница и Вольфа. Во второй половине века влияние христианского рационализма ощущалось в произведениях русских и украинских ученых-богословов — митрополита Георгия (Конисского) (1717–1795), митрополита Гавриила (Петрова) (1730–1801), протоиерея кремлевского Архангельского собора Петра Алексеева (1727–1801) и в особенности митрополита Платона (Левшина) (1737–1812).
Итак, поиск «истинной» веры, разумной или исполненной мистицизма, захватил в XVIII в. все страны христианского мира, привел к развитию и углублению процессов конфессионального размежевания как на Востоке, так и на Западе, включая Американские Штаты. Однако конфессионализация в Век Просвещения, в отличие от прошлых веков, не породила тех жестоких религиозных войн, которые еще помнила Европа.
Все XVIII столетие и государи, и церковные властители, и религиозные полемисты, и их светские оппоненты так или иначе вынуждены были откликаться на вызовы времени, блестяще сформулированные трудами идейных вдохновителей Просвещения. А потому и важнейшие вопросы Просвещения — борьба с теократией, воспитание веротерпимости, искоренение «энтузиазма» и «суеверий» — нередко определяли направления государственной и церковной деятельности.
В XVIII в. общей тенденцией развития государств христианского мира стало все более активное вмешательство светских властей в дела церкви. Сама по себе эта тенденция была не нова. Еще Аугсбургское (1555) и Вестфальское (1648) мирные соглашения провозгласили принцип cuis regio eius religio (правитель определяет веру), тем самым признав право государей регулировать религиозную и церковную жизнь в своих владениях (jus reformandi). По мере того как церковь все чаще рассматривалась не только и не столько как божественное установление, а как институт человеческого общества и, соответственно, предмет реформ и усовершенствования, государство все решительнее вмешивалось в церковные дела. Во имя интересов «общего блага» и во имя «интересов самой церкви», которую желали «освободить от мирских забот», коронованные реформаторы все реже были склонны считаться с экклезиологическими и каноническим традициями. Эти усилия находили поддержку у просвещенных философов, политиков-прагматиков, а также у реформистски настроенного духовенства, которое наращивало свое политическое влияние.
В католических странах отправной точкой дебатов о взаимоотношениях светской и церковной властей стала критика «теории двух властей» или «двух мечей», согласно которой церковь объявлялась носительницей благодати и ее власть определялась как законодательная (auctoritas); государству в этой теории отводилась подчиненная, исполнительная (potestas) роль. Теория «двух властей» или «двух мечей» в XVI в. была отвергнута Реформацией, а с XVII в. все более утрачивала поддержку и в католической среде. Одним из наиболее эффективных средств борьбы с курией была королевская привилегия запрещать хождение папских булл, в том случае если они противоречили законам государства (Placetum regium). Критика церковного примата папы выразилась в консилиаризме — т. е. учении о соборе (consilium) всего духовенства или же синоде епископов как о верховной власти в церкви. Все большее влияние получали и сторонники канонической независимости национальных церквей от Рима, например галликане.
Консилиаристские и галликанские настроения были особенно сильны среди янсенистов, склонных рассматривать церковь как «утлый сосуд», наполненный всеми грехами «града человеческого», отказывавших ей в монополии на спасение, и, следовательно, в претензии на особое положение в обществе. В отсутствие подлинно апостольской церкви янсенистские богословы, такие как выдающийся бельгийский канонист З.Б. ван Эспен (1646–1728), отводили государству ведущую роль в делах национальных церквей. В Испании, Португалии, Италии, Испанских Нидерландах, империи Габсбургов и католических германских землях именно эти круги обеспечивали поддержку монархий в проведении церковных реформ.
В Испании, Португалии и итальянских владениях, где государи играли важную роль в воплощении тридентских реформ середины XVI в., традиция государственного управления церковью была твердо укоренена. Опираясь на эту традицию и сочетая средневековую концепцию регализма, т. е. верховенства королевской власти, с современными экономическими теориями, правительства Испании и Португалии развернули кампанию против средневековых корпораций, и прежде всего церкви. Всесильный С.Ж. де Карвалью-и-Мелу, маркиз де Помбал (1699–1782), фактический правитель Португалии, не отрицая прерогатив церкви в вопросах доктрины, стремился подчинить церковную организацию и ее ресурсы интересам национальной политики. В Испании король Карл III (1759–1788) санкционировал широкую программу церковной реформы, которая подразумевала использование ресурсов церкви для вполне светских нужд — народного образования и даже заведения мануфактур. В 1768 г. герцог Пармский закрепил за собой право регистрации всех папских булл и бреве и запретил духовенству обращаться в Рим без его разрешения.
Великий герцог Тосканский Леопольд (1747–1792) отдал инициативу церковной реформы в руки церковного же собора, но на этом соборе в 1786 г. председательствовал янсенист — епископ Пистойи и Прато Ш. де Риччи (1741–1810). Собор не только принял решение о реформах епархиального управления и духовного образования, но и наметил меры по ограничению влияния монашеских орденов, очищению литургики и агиографии. Только после волнений в Пистойе и отставки Риччи в 1791 г., когда Леопольд покинул Тоскану и был уже австрийским императором, постановления собора были осуждены папской буллой и отменены.
В отличие от большинства католических стран, где янсенизм выступал в качестве союзника королевской власти, французские янсенисты оказались в состоянии войны не только с Римом, но и со своим королем. Людовик XIV, ярый приверженец теории «une foi, une loi, un roi» (единая вера, единый закон, единый король), рассматривал янсенизм как прямую угрозу своей власти. В 1711 г. был стерт с лица земли монастырь Пор-Рояль-де-Шан, цитадель янсенизма, и король потребовал, чтобы Рим положил конец янсенистской «ереси». В 1713 г. Климент XI выпустил буллу «Unigenitus», проклинавшую книгу янсенистского богослова П. Кенеля. «Unigenitus» вызвал глубокий политический кризис, который отнюдь не разрешился со смертью «короля-солнца» в 1715 г. В 1730 г. «Unigenitus» стал во Франции законом, а против янсенистов началась кампания систематических репрессий. В результате янсенизм из сотериологической богословской школы превратился в политическую партию, располагавшую мощной поддержкой судебных палат (парламентов), богословских факультетов университетов, прежде всего Сорбонны, и общественного мнения. В 1731–1732 и 1750 гг. конфликт вылился в политические кризисы, ознаменовавшиеся открытыми столкновениями между короной и ортодоксальными епископами, с одной стороны, янсенистами и парламентами — с другой.
Непросто складывались во Франции и отношения между епископатом и приходским духовенством. По словам А. Реймона, автора трактата «Права кюре» (1776), поскольку «в своем приходе кюре — это епископ», приходское духовенство должно было играть и равную роль с епископатом в делах управления церковью. Движение кюре, известное как ришеризм (по имени Э. Рише, который еще в начале XVII в. доказывал, что приходские священники были равны епископам), в XVIII в. становилось все более влиятельным во многом благодаря поддержке некоторых янсенистских канонистов, а также представителей третьего сословия. В июне 1789 г. несколько кюре, покинув свое первое сословие, даже присоединились к третьему сословию и вошли в состав Национального собрания.
Однако в ходе Французской революции реализация идей церковной реформы оказалась радикальнее былых проектов. В июле 1790 г. был принят декрет о гражданском устройстве духовенства, который порвал с церковными традициями, сделав духовенство частью государственной машины. Большинство клира отказалось ему подчиниться. Тем не менее гражданскую присягу принесли многие священнослужители, в том числе и такие видные янсенисты, как А. Грегуар и Ж.-Б.Ж. Гобель. Они верили, что новый, патриотический католицизм, очищенный от предрассудков и воплощавший идеалы раннего христианства, станет источником обновления религии и государства. В 1795 г. аббат Грегуар и его сторонники объявили о создании новой национальной церкви. Были созваны два собора — 1797 и 1801 гг., которые не только предложили кардинальные реформы французской церкви (выборы священников прихожанами, создание соборной системы церковной администрации, очищение католицизма от ритуализма и суеверий), но и воссоединение с протестантизмом и православием, а также передачу верховной власти в католической церкви генеральному или экуменическому собору. Тем самым была предпринята еще одна попытка воплотить идеалы консилиаризма.
В германских католических землях, где традиция Landeskirchen (церкви, управляемые городским магистратом или принцем, который именовался Landesvater, т. е. отцом всего княжества) утвердилась еще до эпохи Реформации, государи, согласно Вестфальским соглашениям 1648 г., обладали практически неограниченной юрисдикцией над церковью. Особенно сильными были позиции государства в империи Габсбургов, которые после побед над исламской Османской империей рассматривали династию как живое воплощение австрийского католического благочестия — Pietas Austriaca. Необходимость церковной реформы стала очевидной еще в царствование Марии Терезии (1740–1780): императрица была убеждена, что из-за неэффективности церковной организации борьба с протестантизмом не только оказалась на грани провала, но и породила мощное протестантское возрождение. В 1753 г. Мария Терезия начала переговоры с Римом о реформе церковных, в частности монастырских, доходов, которые она желала использовать на дело Контрреформации.
Став соправителем своей матери Марии Терезии, Иосиф II в 1765 г. в своем плане церковных реформ пошел значительно дальше. В 1780 г., будучи уже полновластным императором, он создал Комиссию духовных дел, которая провела реформу приходской системы, системы духовного образования и сократила на треть число монастырей (нетронутыми остались только те обители, которые занимались медицинской помощью или образованием). Иосиф смог проводить реформы без оглядки на Ватикан благодаря поддержке феброниан (последователей епископа Трирского И.Н. фон Хонтхайма (1701–1790), публиковавшегося под псевдонимом Феброний) — сторонников канонической независимости немецких церквей от Рима. Однако реформы Иосифа II вызвали и протесты (особенно в Австрийских Нидерландах), а после его смерти большинство из них было отменено.
Противоречия между Римом, оппозиционным духовенством и европейскими монархиями в XVIII в. достигли кульминации в кампании, которая привела к роспуску Общества Иисуса. Эта кампания продемонстрировала упадок политического влияния Ватикана и рост власти государства в церковных делах. Подозрительность в отношении ордена иезуитов зрела давно, и ее разделяли в самых различных кругах. Светские правительства в поисках путей пополнения казны, опустошенной Семилетней войной, все чаще обращали взоры на богатства иезуитов, которых они рассматривали как преторианскую гвардию Ватикана. Духовенство национальных церквей было недовольно деятельностью иезуитских миссий, находившихся вне юрисдикции епископов и зачастую конкурировавших с местным приходским духовенством. Прочие монашеские ордена полагали, что иезуиты, с их активным участием в светской жизни и коммерческой деятельности, компрометировали идеалы монашеского аскетизма. Особой враждебностью к иезуитам отличались янсенисты.
Кампания против иезуитов началась в Португалии. Помбал в марте 1758 г. потребовал от папы Бенедикта XIV запретить иезуитские организации, и португальское правительство незамедлительно захватило имущество иезуитов. После того как в 1756 г. коммерческие предприятия французских иезуитов на Мартинике обанкротились, руанский, парижский и другие парламенты, в которых было сильно влияние янсенистов, один за другим подвергли орден запрету. Когда папа Климент XIII в 1762 г. выпустил особое бреве с протестом против преследования ордена, парламенты отказались его регистрировать, а Людовик XV был вынужден в ноябре 1764 г. подписать эдикт о запрете иезуитского ордена и конфискации его имущества. Примеру Португалии и Франции последовали Парма, Неаполь и Испания. Несмотря на это давление, папа Климент XIII упорно сопротивлялся. Только после его смерти в 1769 г. новый папа Климент XIV, заручившись молчаливым согласием Марии Терезии, выпустил послание «Dominus ac Redemptor» (1773), которое прекращало деятельность Общества Иисуса. Наиболее парадоксальным последствием этой истории было то, что изгнанные иезуиты нашли пристанище в протестантских странах — Пруссии, североамериканских колониях, Дании, Голландии — и в православной Российской империи (крупнейший коллегиум иезуитов существовал в Полоцке до 30-х годов XIX в.).
В протестантизме проблема взаимоотношения церкви и государства получила принципиальное разрешение в ходе Реформации. Отвергнув теорию «двух мечей», Лютер и М^ланхтон создали теорию «двух царств», основанную на представлении о церкви как о духовном братстве верующих и о государстве как орудии поддержания гражданского мира. Согласно «теории двух царств» государство могло регулировать «внешнюю» жизнь церкви (те ее аспекты, которые не имели отношения к спасению), но не имело права вмешиваться в дела совести, которые оставались неотъемлемой прерогативой церкви. Но если лютеранство все-таки сохранило иерархическое устройство церкви, реформатство пошло дальше, создав принципиально новую экклезиологическую модель — пресвитерию (т. е. собрание верующих, в котором пасторам и мирским старшинам принадлежали равные права).
Бреве «Dominus ac Redemptor» о роспуске Ордена иезуитов. 1773 г.
Теория «двух царств», лежавшая в основе церковно-государственных отношений в большинстве протестантских стран, оказалась особенно эффективной в Пруссии, где кальвинистская династия Гогенцоллернов управляла страной с преимущественно лютеранским населением.
В Британии, где король имел высокий титул защитника веры, прерогативы королевской власти в церковных делах были на деле существенно ограничены, а дебаты о церковно-государственных отношениях находились в зависимости от парламентской политики. Церковь возглавлялась Конвокацией — церковным собором епископов, в котором ведущие позиции занимали представители Высокой Церкви. В 1717 г. Георг I (1714–1727) распустил Конвокацию, покончив с влиянием оппозиционных епископов в Палате лордов и переведя англиканскую церковь под управление парламента. После роспуска Конвокация не собиралась до 1854 г. Тем не менее высокоцерковникам удалось сохранить ведущие позиции в англиканской церкви (и эти позиции особенно усилились после Французской революции), а их представления о церкви как незыблемом основании государства сохраняли влияние в течение всего XVIII столетия.
За роспуском Конвокации в Британии последовал и конец епископальной церкви Шотландии. Шотландский протестантизм был преобразован по пресвитерианскому образцу, а английская церковь была вынуждена признать не только независимое существование пресвитерианской церкви, но и роль Генеральной Ассамблеи Шотландской Кирки (Kirk), которая стала de facto парламентом.
Православный мир в качестве идеала отношений церкви и государства воспринял от Византии концепцию «симфонии» (или, как переводили в России, «согласия», «совещания»), которая рассматривала церковь и государство как равные, отдельные и независимые институты. На протяжении веков принцип равновесия духовной и светской власти далеко не всегда удавалось соблюдать, но во второй половине XVII в. в России конфликт между царем и патриархом стал знаком крушения «симфонии»; окончательно равновесие разрушила церковная реформа Петра Великого.
После смерти патриарха Адриана в 1700 г. Петр долго подыскивал себе покорного и европейски образованного главу церкви, но в конечном итоге в 1721 г. при содействии Феофана Прокоповича принял решение об отмене патриаршества, которое, по мнению Феофана, было безнадежно заражено «папежским» духом. Во главе церкви встал Синод, обладавший, как настаивал Феофан, «силой и властью патриаршей, или едва ли не большей, понеже Собор». Синод задумывался национальным «полномощным правительством», независимым от иностранных единоверных патриархов («не под властию цареградского патриарха прибывающее»). Наконец, высочайшие резолюции на синодальные пункты от 22 апреля 1722 г. разъясняли: «понеже Синод в духовном деле власть имеет как Сенат, того ради респект и послушание равное отдавать надлежит и за преступление наказание».
По существу реформа разделила правовое пространство на два домена — духовный, находившийся под управлением Синода, и гражданский, которым управлял Сенат. Церковная администрация в значительной степени должна была создать паритет Сенату. Как и над Сенатом, над Синодом осуществлялся прокурорский надзор. «Духовный Регламент» (1721) стал церковным аналогом Генерального Регламента. Синод, как и Сенат, подчинялся непосредственно императору-помазаннику Божиему, который своей верховной властью христианского императора должен был предотвратить не только вмешательство церковных властей в чисто мирские дела, но и государственной бюрократии — в дела церкви.
Однако провести четкую границу между светским и духовным доменами оказалось затруднительным. При учреждении Синода под юрисдикцией церкви находились дела церковного имущества, духовенства, иноверных исповеданий, брака и развода, религиозного образования клириков и мирян, надзора за нравственностью, но, как показала история, все эти дела могли легко интерпретироваться как «относящиеся до гражданства» и, соответственно, становиться предметом интереса светской администрации.
В течение XVIII в. государство не оставляло попыток ограничить пределы церковной юрисдикции. Уже Петр I изъял из ведения церкви дела о наследствах, статусе незаконных детей, изнасиловании и кровосмешении. В царствование Анны Иоанновны были предприняты попытки, правда, безуспешные, лишить Синод правительствующего статуса и превратить его в коллегию.
Елизавета, а затем и Петр III начали процесс секуляризации церковных земель, который завершился уже при Екатерине II. В 1764 г. Екатерина учредила Комиссию о церковных имениях, чтобы решить проблему финансирования деятельности церкви. Самым важным мероприятием этой Комиссии (распущенной в 1785 г.) и стала секуляризация церковных имений, существенное сокращение числа монастырей. Тогда же указами императрицы из сферы церковной юрисдикции были изъяты дела о расколе и иноверных исповеданиях, а также надзор за общественной нравственностью и «суевериями»; были предприняты и серьезные (но неудавшиеся) попытки перевести под светскую юрисдикцию белое духовенство.
Из письма Вольтера Екатерине II от 16 декабря 1774 г.
«(…) Умоляю Вас, Мадам, включить в Ваше уложение закон, недвусмысленно запрещающий целовать священников кому бы то ни было, кроме их любовниц. Правда, Иисус Христос позволил Магдалине целовать себе ноги, но наши, как и Ваши священнослужители не имеют ничего общего с Иисусом Христом.
Действительно, в Италии и Испании дамы целуют руки монахам-якобинцам и кордельерам, и эти шельмецы слишком вольно ведут себя с нашими дамами. Я бы хотел, чтобы петербургские дамы оказались хоть немного более гордыми. Будь я петербургской дамой, молодой и привлекательной, я бы целовал руки только Вашим храбрым офицерам, обратившим в бегство турок на море и на суше, а они могли бы целовать меня куда угодно. Но я никогда не согласился бы целовать руку монаха, часто весьма грязную…
А пока что позвольте мне, Мадам, поцеловать статую Петра Великого и край платья Екатерины еще более великой. Я знаю, что ее рука красивее рук всех священнослужителей ее империи, но осмеливаюсь прильнуть лишь к ее стопам, белизной не уступающих снегам ее страны».
С петровского времени неизменным осталось лишь требование к церкви служить на благо империи. Эта служба выражалась в обязательном праздновании «высокоторжественных» дней тезоименитств членов императорской семьи, в постоянном контроле за православными подданными императора (посредством учета всех исповедующихся и причащающихся, а совершать эти таинства надлежало не реже двух раз в год), в наставлении паствы основам веры и идее «общественного блага», в чтении в церквах важнейших государственных указов, рескриптов, манифестов.
Несмотря на существенные различия в западном и российском опыте церковно-государственных отношений вектор развития светских абсолютистских тенденций был общим — победа «кесарей» и подчинение церквей государству. Но это государство по-прежнему носило конфессиональный характер, и единая государственная религия, поддерживаемая светской властью, по-прежнему рассматривалась как залог или идеал политической стабильности. Однако в дебатах о веротерпимости этот идеал оказался под сомнением.
Призыв к веротерпимости, сформулированный такими выдающимися просветителями, как Джон Локк и Вольтер, стал одним из основополагающих в XVIII в. Идеи толерантности легли на почву, подготовленную предшествующими поколениями христианских мыслителей. Еще до наступления века Просвещения голландские арминиане и английские латитудинарии доказывали, что большинство различий между христианскими конфессиями не были принципиальными и, следовательно, не стоили той крови, которая была пролита во имя «истинной веры». Принятие тезиса о том, что вера является предметом не человеческих установлений, а Божьих, не подлежащих ни государственному, ни церковному регулированию, нередко вело к признанию за каждым христианином права на свое собственное понимание христианства (разумеется, при условии, что его убеждения не нарушают гражданского спокойствия). Некоторые христианские лидеры, такие как основатель Род-Айленда Р. Уильямс (1603–1683), распространяли это право не только на христиан, но и на евреев и мусульман.
Концепция гражданской веротерпимости и легализации статуса религиозных меньшинств к началу XVIII в. уже сформировалась. Реалистически настроенные политики были вынуждены признать, что попытки обратить «еретиков» в «истинную веру» не только оказались бесплодными, но породили кровопролития и гражданские войны. Для поддержания гражданского мира потребовались компромиссы, и к середине XVIII в. прагматики уже сходились во мнении, что любые религии, которые разделяли основополагающие постулаты христианства — веру в единого Бога, силу Провидения и жизнь вечную — имели равные права на существование.
Но едва ли можно предположить, что идеи толерантности легко были усвоены всеми государства в равной мере. Стран, отличавшихся конфессиональным плюрализмом, где риторика свободы совести органично сочеталась с соображениями экономического или политического характера, было не так много. Среди них — Соединенные провинции, где, несмотря на то что реформатство было государственной религией, правящая династия, озабоченная прежде всего поддержанием гражданского спокойствия, не препятствовала формированию общин евреев, католиков, а также многочисленных протестантских беженцев. В Америке разнообразие религиозного ландшафта, препятствовавшее установлению единой государственной церкви, привело к формированию позиции невмешательства государства в религиозные дела (см. также гл. «Война за независимость и образование США»). Создатели американской Конституции (1787), несмотря на давление англикан Вирджинии и конгрегационалистов Новой Англии, добивавшихся установления государственной церкви, воздержались от формулировки религиозной политики. Основной закон новой республики никак не оговаривал положение церкви, за исключением клаузулы в Статье VI, которая запрещала какие бы то ни было религиозные цензы для кандидатов на государственные посты. Первая поправка к Конституции, принятая в 1789 г., провозглашала, что Конгресс не имеет права законодательно ни поддерживать, ни запрещать какую бы то ни было религию.
В значительной части европейских монархий сторонники веротерпимости наталкивались на влиятельное и хорошо организованное сопротивление. Теологи различных конфессий продолжали доказывать, что само существование «ересей» несет прямую угрозу «истинной вере», а монархи опасались, что снисходительность к «иноверным» может повлечь рост религиозного сепаратизма, что в свою очередь выльется в новый виток религиозных войн. А потому в большинстве стран акты о веротерпимости были избирательными, их необходимость диктовалась не столько идеями свободы совести, сколько соображениями экономической выгоды, юридической преемственности, национальной безопасности или международной репутации.
В Британии дебаты о веротерпимости с конца XVII в. отличались особой остротой. Объектом репрессий стали все католики, а также английские, шотландские и ирландские «диссентеры» — пресвитериане, квакеры, баптисты и прочие христиане, не принявшие доктрины англиканской церкви.
Билль о веротерпимости (1689), не облегчивший положения католиков, легализовал британских диссентеров, даровав им право отправлять публичное богослужение. Но наравне с католиками, протестантские диссентеры подпадали под статьи Актов о религиозном цензе (Test Acts, 1673, 1678), согласно которым причастие по англиканскому образцу было условием вступления на государственную службу. Многочисленные попытки отменить «религиозный ценз» все XVIII столетие наталкивались на организованное сопротивление парламента.
Политика по отношению к диссентерам была особенно циничной, учитывая, что и парламент, и церковь постоянно выступали в защиту зарубежных протестантов, предоставляя убежище (а также государственные субсидии) многочисленным беженцам, от французских гугенотов до моравских братьев.
В отличие от протестантских диссентеров британские католики не имели поддержки в общественном мнении внутри страны. Антикатолицизм, возведенный в статус национальной идеи еще со времен Великой Армады, усилился в особенности после восстаний якобитов (сторонников свергнутых Стюартов) 1690–1691, 1715 и 1745 гг. Именно в это время в Британии серия антикатолических правовых актов (Penal Laws) по сути поставила английских и ирландских католиков вне закона. Только с 1778 г. в Британии и Ирландии католики, отказавшиеся от признания претензий римского папы на светскую власть, а династии Стюартов — на трон, получали права наследования, владения землей и могли служить в вооруженных силах. Смягчение антикатолического законодательства было обусловлено вполне прагматическими соображениями, например тем, что британское правительство нуждалось в пополнении армии. Однако даже половинчатые меры в отношении католиков встретили в протестантском обществе яростное сопротивление, кульминацией которого стали антикатолические погромы в Лондоне, известные как «бунты Гордона» (Gordon riots, 1780). Уравнять права католиков и протестантов Британия смогла лишь в 1829 г.
Далеким от идеала веротерпимости было в Британии и положение евреев. Так называемый «Еврейский Билль» (Jew Bill) — акт английского парламента (1753), который давал евреям право на натурализацию в награду за верность правительству во время якобитского восстания 1745 г., — вызвал шумные протесты, которые включали антисемитские демонстрации и даже погромы, поэтому он был отменен уже в 1754 г. Полная «эмансипация» английских евреев стала возможной только в 1845 г.
Во Франции борьба за веротерпимость была связана с обсуждением статуса гугенотов. В конце XVII в. отмена Нантского эдикта не вызвала особых протестов со стороны католического образованного общества, главным образом благодаря эффективной пропаганде, которая представляла гугенотов агентами Лондона и опасными фанатиками. К середине XVIII в. взгляд на отмену Нантского эдикта изменился: теперь она представлялась как акт деспотизма, поставивший тысячи французских подданных вне закона и нанесший непоправимый урон не только репутации, но и экономике Франции. Общественную борьбу за права гугенотов поддержали некогда их яростные противники янсенисты, и наибольшую известность получил в это время запрещенный властями трактат янсенистов Г.Н. Мольтро и Ж. Тайе «Вопросы о христианской веротерпимости» (1758). Во время Семилетней войны защитники гугенотов указывали на их лояльность и патриотизм, а Вольтер начал свою знаменитую кампанию за реабилитацию доброго имени Ж. Каласа, тулузского гугенота, казненного в 1762 г. по ложному обвинению в убийстве собственного сына. В конечном итоге во французском обществе стало превалировать мнение, что французское подданство предполагает право на свободу вероисповедания, и несмотря на сопротивление ортодоксальных епископов, в 1787 г. Людовик XVI был вынужден даровать гугенотам право совершать частные богослужения и признал законными их браки. Эдикт о веротерпимости во Франции никак при этом не коснулся нехристианских конфессий, в частности евреев, положение которых в корне изменила лишь Французская революция.
В германских землях и в Польше дебаты о веротерпимости носили скорее юридический, нежели богословский характер и касались статуса основных христианских конфессий (католической, лютеранской и кальвинистской), установленного еще в Вестфальском мирном договоре 1648 г.
Особенно ярко эта тенденция проявилась в Пруссии. Нейтрализовав с помощью пиетистов возможную лютеранскую оппозицию, Фридрих Вильгельм I проводил политику привлечения «полезных» религиозных общин, которые не только приносили экономические выгоды, но и помогали в соперничестве с Габсбургами. Права и привилегии были дарованы французским гугенотам, евреям, изгнанным из Вены в 1670 г., а также протестантам, изгнанным из владений зальцбургского архиепископа в 1732 г.
Фридрих II также полагал, что насаждение «истинной веры» не входит в обязанности государства. Ради обеспечения лояльности своих подданных он преодолел свое неприятие папского Рима и подтвердил традиционные права и привилегии католиков Силезии, присоединенной в 1742 г., и польских территорий, отошедших по первому разделу Польши (1772). Тем не менее он оставил за собой право вмешиваться в административное управление католической церкви.
По отношению к евреям (чей статус не оговаривался международными соглашениям) Фридрих II проводил значительно более жесткую политику, главным образом руководствуясь желанием добиться скорейшей ассимиляции еврейских общин. Его Генеральный Регламент (1750) был настолько суров, что Мирабо назвал его «людоедским». Только после смерти Фридриха эмансипация евреев в ноябре 1787 г. была вынесена на обсуждение особой комиссии (Reformkomssion) и, исходя из того что «улучшение положения евреев должно находиться в точном соответствии с их полезностью для государства», были приняты некоторые налоговые послабления.
Впрочем, и в еврейской среде началось встречное движение в сторону если не религиозной, то культурной интеграции. Становление еврейского Просвещения — Гаскалы — неразрывно связано с именем М. Мендельсона (1729–1786), своими философскими трудами и переводами обосновывавшего совместимость иудейской веры с европейской образованностью и политической эмансипацией. Влияние Мендельсона на развитие идей немецкого Просвещения и реформированного иудаизма оказалось весьма значительным.
Права религиозных конфессий в Пруссии были окончательно оформлены в Эдикте о религиях 1788 г., составленном видным розенкрейцером И.Х. Вёлльнером (1732–1780), советником короля Фридриха Вильгельма II (правил с 1786 по 1797 г.). Преамбула Эдикта провозглашала основной миссией монархии защиту догматической чистоты прусского протестантизма (за это Эдикт подвергся суровой критике в просветительских кругах как документ, узаконивший государственный «фанатизм»). Образцом «догматической чистоты» становился общий катехизис (Landeskatechismus), а Эдикт о цензуре (1788) помогал усилить контроль за теми, кто позволял себе «слишком вольно толковать основные положения своей веры». Но при этом Эдикт о религиях гарантировал свободу вероисповедания не только традиционным конфессиям, т. е. лютеранам, кальвинистам и католикам, но и всем религиозным общинам, проживавшим в королевстве, в том числе евреям, менонитам и гернгутерам. Прозелитизм был запрещен для всех без исключения.
Австрийские Габсбурги традиционно придерживались курса на насаждение католицизма в своих владениях, и их политика в отношении некатолических конфессий, сформулированная в 1733 г. императором Карлом VI, сочетала политические репрессии с миссионерским давлением.
Только правление Иосифа II ознаменовало полный разрыв с политикой насильственного насаждения католицизма. Патенты, изданные в 1781–1782 гг., снимали налоговые и религиозные ограничения с протестантов, православных и евреев. Эти патенты не только способствовали поощрению банковской, ремесленной и торговой деятельности, они стали признанием неэффективности политического конфессионализма и представляли империю как подлинно просвещенную монархию. Но и у австрийской толерантности были свои ограничения: протестантам, например, разрешалось только частное богослужение, а любой подданный, желавший зарегистрироваться в качестве протестанта, должен был пройти шестинедельный период увещания у католического священника; моравским братьям Иосиф II вообще отказался даровать свободы.
Сцены ужасной трагедии в Торуни. Гравюра. 1725 г.
В Польше, которая в XVI столетии пользовалась репутацией оазиса терпимости и религиозной свободы, в течение XVII — первой половине XVIII в. происходило систематическое наступление на права некатолических исповеданий. Протестантам и православным было запрещено совершать публичные богослужения, была введена католическая цензура для всех публикаций религиозного характера. Усиливалось и судебное преследование диссидентов. Так, в 1713 г. офицер-лютеранин был приговорен к смертной казни за то, что затеял богословский спор в Люблинской таверне. 20-30-е годы ознаменовались волной подобных процессов, среди которых наиболее известным стало осуждение лютеранских властей Торуни в 1724 г.: бургомистр и члены городского магистрата были приговорены к смертной казни по обвинению в святотатстве, выдвинутому местными доминиканцами и иезуитами. «Торуньская кровавая баня» надолго стала примером «фанатизма» польских католиков и вызвала протесты многих некатолических стран, в том числе и России.
Однако основной целью антидиссидентского законодательства в Речи Посполитой было не насаждение католицизма, а исключение диссидентов из состава правящего класса, изгнание их из сейма. Начало этой кампании относится к 1717 г., когда сейм принял серию законов, направленных на предотвращение вмешательства протестантской Саксонии (чьим курфюрстом оставался польский король Август II) в польские дела. Опасения по поводу иностранных влияний, проводимых через диссидентов, сохранялись и в дальнейшем. Несмотря на все усилия последнего польского короля Станислава Августа Понятовского, попытки облегчить статус диссидентов провалились. Этим воспользовались Россия и Пруссия, проводя первый раздел Польши — акт, который Вольтер приветствовал как победу веротерпимости над фанатизмом польского католицизма.
Территориальные завоевания XVIII в. превратили и православную Россию в многоконфессиональную империю, подданные которой исповедовали католицизм, ислам, иудаизм, буддизм и язычество. Необходимость оформления политики по отношению к неправославным исповеданиям становилась очевидной. И если в начале XVIII в. Петр только подтвердил гарантии свободы вероисповедания для иностранцев, приглашавшихся на русскую службу, то во второй половине XVIII в. екатерининская Россия стала одним из первых государств, где принцип веротерпимости был закреплен законодательно. В «Наказе» Уложенной комиссии Екатерина II, ссылаясь на то что «дозволение верить по своему закону умягчает… сердца», способствует «тишине Государства и соединению граждан», подчеркивала, что «порок запрещения или недозволения различных вер» особенно опасен в Российской империи, «распространяющей свое владение над столь многими разными народами». Помимо этого императрица отмечала в «Наказе», что вопросы веры должны подчиняться «разумным законам», которые позволили бы «всех сих заблудших овец паки привести к истинному верных стаду». Хотя новое Уложение принято не было, идеи «Наказа» все-таки получили развитие в законодательстве 60-80-х годов XVIII в.
С целью обеспечить лояльность российских мусульман перед русско-турецкой войной Екатерина II посетила в Казани мечеть и приветствовала татарских старейшин на их родном языке (и действительно, никакой оппозиции со стороны российских мусульман в периоды русско-турецких войн не последовало). В 1773 г., в ответ на жалобу казанского архиерея на то, что в Казани мечети строились «близ благочестивых церквей», Екатерина, ссылаясь на статьи «Наказа», указала, чтобы «отныне Преосвященным Архиереям в дела, касающиеся до всех иноверных исповеданий и до построения по их законам молитвенных домов, не вступать, а предоставлять оное все на рассмотрение светских команд». Со второй половины XVIII в. в России светская власть запрещает и насильственное крещение мусульман, а с 1788 г. в Уфе был создан муфтият, который взял на себя управление делами всех мусульман Поволжья. Позднее были созданы духовные управления мусульман Кавказа, Закавказья, Оренбурга; в конце XVIII–XIX в. открывались многочисленные мусульманские школы.
Менялась и политика в отношении евреев. Если императрица Елизавета Петровна заявила, что не желает иметь прибыли от «врагов Христовых» и не допустила евреев торговать в Российской империи, то Екатерина гарантировала свободу вероисповедания еврейскому населению, вошедшему в состав России после первого раздела Польши. Были восстановлены права кагала, т. е. еврейского самоуправления, существенно ограниченные до этого в Польше. Право еврейского населения вступать в городские сословия и входить в органы самоуправления городов Российской империи гарантировалось Городовым положением 1785 г. Указы о черте оседлости, опиравшиеся на давнюю европейскую практику, появились только в 1790-х годах, в том числе после жалоб московских купцов на еврейскую конкуренцию. Они предписывали евреям, исповедующим иудаизм, селиться только на западе Российской империи от Белоруссии и Курляндии до Крыма.
После первого раздела Польши католики и униаты, веками считавшиеся главными врагами русского православия, получили дозволение на строительство церквей. Тем не менее российская императрица, как и прусский король, оставляла за собой право вмешиваться в дела католической церкви и тщательно следить, чтобы все распоряжения, приходящие из Рима, получали силу только с ведома российских государственных властей.
Политика веротерпимости при Екатерине II распространилась и на русских старообрядцев. Указом 1763 г. уничтожалась Раскольничья контора и все дела, связанные со старообрядчеством, были переданы из церковного в ведомство светского правительства. Синоду предписывалось не заводить никаких комиссий подобного рода и освободить всех заключенных, содержащихся в синодальных и консисторских тюрьмах. Бежавшие за рубеж старообрядцы приглашались на родину, а с 80-х годов отменялся и обременительный «двойной оклад» (удвоенные подати), введенный Петром I.
Правда, из всех мероприятий, утверждающих основы веротерпимости в России, именно смягчение политики в отношении старообрядцев вызвало более всего протестов видных иерархов русской церкви. Митрополиты Гавриил (Петров) и Амвросий (Зертис-Каменский) указывали, что если политика по отношению к иностранным исповеданиям не представляла особой опасности для русских (поскольку «в кирхах публичных и мугаметанских зловериях» богослужение производится не на русском языке), то «раскольники-льстецы к нам по наружности близки, ибо от нас и произошли и наших же, а не чужих совращают… и те же таинства, что и мы святотатски действуют». Гавриил также подчеркивал, что Петр I был суров с «раскольниками яко народными мятежниками», а «вселенские и российские патриархи… [их] не за маловажных суеверов, как ныне многие о них думают, но за сущих еретиков признавали». Опасения по поводу излишней снисходительности к раскольникам высказывали и некоторые представители просвещенной элиты, например М.М. Щербатов. В своей «Статистике в отношении России» (1776–1777) Щербатов предупреждал, что старообрядцы, которые «суть неприятели правительства», пользуются особым авторитетом среди «простого народа», ибо придерживаются «строгой жизни» и «упражняются в торговле и ремеслах». Однако были в России и иные мнения относительно старообрядчества. Так, митрополит Платон (Левшин) полагал, что в основе «раскола» лежали «малости ничего не значащие», что преследования «раскольников» были неоправданными, а их присоединение к господствующей церкви должно совершаться только просвещением и снисхождением. В 1781 г. благодаря усилиям митрополита Платона, Никифора Феотоки и Г.А. Потемкина было введено единоверие, в рамках которого старообрядцам разрешалось молиться по старым книгам, при условии, что они будут принимать священников от синодальной церкви. При Павле I единоверцы получили государственный статус, но редкие переходы старообрядцев в единоверие ни в XVIII в., ни позднее серьезных успехов в преодолении раскола не принесли.
В отношении сектантства политика Екатерины мало отличалась от курса ее предшественниц — Анны и Елизаветы, которые поручили особым духовно-светским комиссиям расследование и пресечение деятельности хлыстов (1733–1739 гг. и 1745–1756 гг.). В 60-90-е годы при Екатерине также затевались процессы в связи с появлением и быстрым распространением духоборчества и молоканства, в это же время наказанию подверглись и члены скопческих групп. Однако репрессии и ссылки, которыми церковь и государство ответили на «новоявленные ереси», только способствовали их распространению: вокруг ссыльных «еретиков» быстро образовывались группы их единоверцев. «Мягкие» меры, предложенные Екатериной в 1773 г., хоть и ограничивали права Синода в преследовании иноверных, но вовсе не обязывали светскую власть терпеть «еретиков» и «фанатиков», тем более что и указов о жестоком наказании «хулящих веру православную» никто не отменял, а потому до самого конца XVIII в. не прекращались и расследования по делам нонконформистов.
В 1790-е годы границы екатерининской веротерпимости заметно сужаются. Наиболее показательным в череде других дел стал арест известного книгоиздателя и писателя Н.И. Новикова. В 1792 г. Новикова обвиняли прежде всего в принадлежности к масонству, а Екатерина, как, впрочем, и некоторые представители духовенства, склонна была считать мистическое масонство, в особенности московских розенкрейцеров, «обществом нового раскола», «сектой», основанной на суровой дисциплине, обладающей своими собственными клятвами, обрядами и даже «алтарями», к тому же финансируемой из-за границы. Вот тогда-то и пришлось высочайше указать на то, что свобода вероисповедания в екатерининской России распространялась только на традиционные конфессии и никак не касалась «новоявленных» вольнодумцев.
В течение всего XVIII в. и светская власть, и религиозные институции продолжали активно вмешиваться в духовную жизнь христианской паствы, ставя задачу исключить из религиозных практик верующих не только «фанатизм» и «энтузиазм», но и «суеверия».
Хорошо известно, благодаря прежде всего работам Ж.-К. Шмитта и Ж. Делюмо, что superstitio (переведенное лишь в XVII в. на русский как «суеверие») появляется в европейском лексиконе как противоположность religio в значении культа бога «ложного» уже в III–IV вв. С «суевериями» сражались блаж. Августин и Фома Аквинский. С течением времени слово superstitio приобретало новые и новые коннотации, а война против суеверий не прекращалась. На Западе с равной жестокостью, особенно с эпохи Реформации и Контрреформации, ее вели и католики, и протестанты; с конца XVII в. в словесную войну против «суеверий» включились и просветители.
При всем разнообразии толкований этого понятия следует признать, что и на Востоке, и на Западе христианского мира «суеверием» в XVIII в. чаще всего именовали придание преувеличенного значения неканонической словесности (апокрифам, магическим и прогностическим текстам) и «внешнему обряду» (включая карнавальную стихию, «фольклорные» формы поклонения местным святыням, мощам, статуям или иконам и др.). Борьба с «суевериями» включала борьбу с колдовством и магическими практиками, с несанкционированными церковью формами почитания сакрального, а также просвещение паствы и надзор за «богоугодным» чтением. Определение «суевер» превращалось в ключевое всегда, когда «просвещенные» желали дистанцировать себя от «простецов», но эта дистанция могла превратиться и в пропасть, когда «правильные» католики, протестанты или православные не желали признавать у своих собратьев права на «иное» благочестие или «народную веру».
Эта «народная вера» («народное христианство», «религия простецов» — терминология до настоящего времени вызывает полемику исследователей) была верой во Христа, хотя, вобрав в себя различные по генезису верования, она нередко значительно отличалась от религиозной системы, проповедуемой конфессиональными институциями. Важной чертой народных религиозных представлений является несистематизированность, отсутствие в них органичной целостности. При этом своеобразное переплетение магических, языческих верований и христианства, часто противоречивое по своей сути, являлось устойчивым и затрагивало основополагающие для религиозного сознания представления о добре и зле, о могуществе Бога и Сатаны, о соотношении земного и потустороннего. С наибольшей ясностью о сложности и противоречивости «народного христианства» свидетельствуют многочисленные материалы о «народном иконопочитании» и культах святых заступников; те же противоречия заметны в «народной демонологии», в отношении к магическому — и как к запретному, и как к традиционно апробированному предшествующими поколениями, необходимому во всех сферах жизнедеятельности. Объяснение многих парадоксов народной религиозности кроется, по-видимому, в преобладании эмоционального восприятия над логическим, с одной стороны, и в прагматизме, потребительском отношении к божеству — с другой. Магия сохраняла свое самостоятельное значение как путь достижения желаемого тут же, через выполнение несложного ритуального действа-требования, дополняющего или заменяющего христианскую молитву-прошение. Наконец, индивид часто осмыслял абстрактные богословские идеи Бога, добра и зла в конкретно-чувственных образах, что могло приводить к «снижению» сакрального до грубо телесного и, как казалось «просвещенным», до кощунственного или «смехового».
В Век Просвещения все эти и ранее порицаемые черты «грубой» веры простецов стали казаться еще более вопиющим вызовом разнообразным идеалам «истинной веры», будь то идеал «внутренней церкви» пиетистов, догматический пуризм янсенистов, пуританский мистицизм, православная сотериология или принципы христианского Просвещения. Однако формы борьбы с «суевериями народа» уже с конца XVII в. начинают меняться. Прежде всего изменения коснулись стратегии искоренения «колдовских» практик: согласно новым законам ведьм и колдунов постепенно перестают пытать и сжигать как еретиков, все чаще выдвигая против практикующих магию обвинения в мошенничестве.
Во Франции эдикт «О наказании предсказателей, магов, колдунов и отравителей», запрещавший судам признавать «пакты» с дьяволом за реальность и последовательно трактовавший ведовство как занятие обманщиков-«соблазнителей» появился в 1682 г. В Пруссии подобные акты были приняты в 1714 и 1721 гг.; в Англии и Шотландии законодательно преследование за колдовство было отменено парламентом в 1736 г. В России императрица Анна Иоанновна в 1731 г. подписала указ, направленный на искоренение суеверий и волшебства, прежде всего как «обманства». В 1766 г. законодательством Габсбургской империи также было прекращено преследование колдовства как мошенничества и безумия (но в этом акте Марией Терезией не была, впрочем, отменена система наказаний за пакт с дьяволом и порчу). Само основание для колдовских процессов — признание демонологической сущности колдовства — законодательно уничтожается только с конца 1770-х годов, тогда же и екатерининская Россия оказалась на уровне лучших законодательных образцов своих европейских соседей.
Однако прекращение преследований со стороны государства далеко не сразу изменило отношение на низовом уровне: самосуды против ведьм и колдунов отмечались в христианском мире еще и в XIX, и в XX веках.
В сфере регламентации обрядов, сопровождающих почитание сакрального, достижения были еще более скромными. С одной стороны, в католических странах церковные власти установили беспрецедентный контроль за приходской жизнью. Был введен институт обязательной индивидуальной исповеди и регламентирован порядок паломничеств, религиозных шествий и местного почитания святых. Протокол канонизации, составленный папой Бенедиктом XIV предписывал тщательный научный анализ свидетельств, который был призван доказать сверхъестественную природу чудотворства и тем самым положить конец «фальшивым» чудесам.
В Баварии, на Сицилии, в Лангедоке и Бретани развернулась борьба католического духовенства с исполнителями приуроченных к Страстной неделе мистерий, объявленных несовместимыми с благочестивыми предпасхальными занятиями прихожан. В Испании исполнение мистерий в Великий Четверг было даже официально запрещено в 1780 г. королем Карлом III (хотя надолго пережило время запрета). При этом часть духовенства, а в особенности иезуиты, открытой войне против народных «суеверий» предпочитали красочные театральные процессии, зажигательные проповеди и массовые покаяния, пропаганду, апеллировавшую к эмоциям. Богородичное богословие, разработанное иезуитами, положило начало и народному культу Мадонны, который пережил и Французскую революцию, и Наполеоновские войны. Растущие ряды критиков иезуитов охотно использовали в борьбе против Ордена Иисуса обвинения в поощрения «суеверий».
В Австрии время пышных религиозных шествий, рост числа паломников к святыням, расцвет католических орденов, включая иезуитский, пришлись на эпоху Марии Терезии. Только в 1780-х годы уже при Иосифе II была сделана попытка запретить пышные паломнические шествия, шествия братств и орденов, уменьшить число праздников, сопровождавшихся народными гуляньями. В это же время в Тоскане Синод и епископ Пистойи в ходе реформ, о которых уже упоминалось, также попытались регламентировать народное благочестие и упорядочить уличные религиозные шествия. Однако и в Австрии, и в Тоскане после серии крестьянских выступлений реформы были свернуты.
В России в «реформе благочестия», начатой Петром I, обнаруживается немало общего с Западом: указы об обязательной исповеди, запреты устраивать крестные ходы, делать привесы к иконам, требования изымать чудотворные иконы из частных домов, регламентировать иконопочитание и иконописание, культы святых и мощей. Однако в дальнейшем с середины XVIII в., параллельно с продолжающимися попытками устранить из религиозной жизни российских подданных наиболее «грубые суеверия», жесткая регламентация религиозных практик начала ослабевать: в 1757 г. с причислением к лику святых Димитрия Ростовского возобновляются канонизации, к концу XVIII в. стали действовать некоторые из закрытых и заброшенных монастырей, через опыт старчества началось возрождение монашеской духовности.
Очевидно, наибольшие успехи в борьбе с «суевериями» были достигнуты на ниве просвещения духовенства и паствы, причем не только на западе, но и на востоке Европы.
В соответствии с духом времени желающие искоренить «суеверия» пробовали призвать на службу ratio, противопоставляя суевериям веру «разумную». С начала XVIII в. даже в объяснении колдовства начинают доминировать рационалистические доводы (например, наркотические галлюцинации) и опубликовавший в 1702 г. «Критическую историю суеверных практик» П. Лебрен (1661–1729) рекомендует «суеверам» изучать физику и биологию, чтоб отличать естественное от сверхъестественного. Появилась потребность в составлении «инвентарей» собственных суеверий, и вот вслед за знаменитым «Трактатом о суевериях» (1679) Ж.-Б. Тьера разного рода «словари» суеверий стали популярны от Британии до России.
Впрочем, большинство авторов статей, проповедей, литературных произведений, разоблачающих суеверия, как, впрочем, и некоторые представители государственных и церковных властей весь XVIII век проявляли излишний оптимизм. Они надеялись, что подвергнутая осмеянию и наказанию, поруганная проповедниками, вера в призраков и колдунов, в полуязыческих богов и ворожбу, как и все прочие суеверия, постепенно исчезнет. Этот оптимизм зиждился на убежденности в успехе просвещения, в том, что через доброе законодательство, катехизацию, учительство и проповедь удастся преодолеть церковные нестроения, расколы, утвердить единое «благочестие». Некоторые авторы напрямую заявляли, что уже «чрез… соединенныя силы величайших ученых мужей… многие суеверные предрассудки истреблены» (Словарь натурального волшебства. М., 1795).
Но и «разумные основания», апелляция к «рассудку» и «здравому смыслу» не смогли существенно поколебать устои «суеверной» религиозности, да и вряд ли были осмыслены основной массой верующей паствы. В массовом сознании вера все так же была далека «рассудку», и такие особенности «народной веры», как сочетание надежды на спасение во Христе с верой в «волшебство», преданность святыне, готовность к «чуду» и потому постоянное ожидание «чудес» от икон, мощей, источников и многое другое — не прошли «проверки» на принятие «новой культуры» и идей Просвещения. Очевидно, что от «простого» народа ждали другого христианства, но он демонстрировал удивительную способность переосмысливать и перетолковывать полученные знания в прежних категориях, включая их в религиозную систему, выпадающую из логики богословской или светской науки.
Рассуждения о «разумной вере» грозили при этом религиозным устоям паствы «ученой», все чаще проявлявшей религиозное вольнодумство, склонность к течениям сектантства, к «натурализму» (деизму), а некоторые и к «афеизму».
Во второй половине XVIII в. наступило некоторое отрезвление, именно тогда в письме 1771 г. к Е.Р. Дашковой Дидро признался: «Первая атака против суеверия была очень сильна, сильна не в меру. Однако раз люди осмелились атаковать предрассудки теологические, самые устойчивые и самые уважаемые, им невозможно уже остановиться…» А на исходе столетия в 1786–1787 гг. М.М. Щербатов, не преминув похвалить усилия Петра в борьбе с суевериями, сетовал: «…отнимая суеверие у непросвещеннаго народа, он самую веру к божественному закону отнимал… урезание суеверий и самыя основательныя части веры вред произвело: уменьшились суеверия, но уменьшилась и вера…»
В истории церкви и христианских конфессий XVIII век, безусловно, оставил свой след, но на многие вопросы, поставленные Просвещением, ни светские, ни церковные деятели, пожалуй, так и не нашли однозначных ответов.
В большинстве европейских государств XVIII век был отмечен «просвещенными» реформами церкви, и эти реформы имели своим важнейшим последствием укрепление позиций светской власти в ущерб власти церковной. Однако такая важная составляющая церковных реформ, как «очищение» церкви и просвещение паствы реализовывалась менее успешно.
Идеи «разумной веры» не только не одержали окончательной победы над «энтузиазмом» и «фанатизмом», но и породили неожиданный ответ. Сама Французская революция продемонстрировала взрыв «фанатизма» и хилиастической экзальтации. В то время как некоторые наблюдатели отдавали себе отчет, что это явление, по выражению А.В. Суворова, представляло собой «новый, также ужасный феномен: политический фанатизм», многими события во Франции были восприняты как возвращение времен религиозных войн, развязанных на этот раз масонами или безбожниками-просветителями.
Неудовлетворенность «рационализацией веры» и «секуляризацией» богословия привела и к развитию разнообразных форм мистической духовности, усилился интерес к аскетической и мистической традициям в православном исихазме, окрепли течения «мистического сектантства».
В Европе заговорили о том, что тайные организации мистиков проникали в самые верхи церкви и государства. Подозрения вызывали тайные общества, в особенности масонские ложи и квазимасонские организации, вроде баварских иллюминатов или авиньонского общества Нового Израиля. Слухи о всемогущем ордене иллюминатов заставили в 1784 г. баварского курфюрста Карла Теодора запретить все тайные общества (несмотря на то что иллюминаты были обществом рационалистов, их смешивали со всевозможными оккультными обществами). В России проявлением похожих опасений стало «дело Новикова». Так что далеко не везде декларируемая политика толерантности прошла испытания на прочность.
Развитие коммерческого книгопечатания привело к тому, что богословская мысль перестала быть монополией господствующей церкви и стала достоянием публичной сферы, но это лишь усилило религиозные искания, отнюдь не «упорядочив» конфессиональной системы христианского мира. Идеал рационального христианства оказался не менее утопичным, чем идеал конфессиональной целостности или идеал единой христианской вселенной.
Вопросы образования и воспитания в XVIII в. перестали считаться прерогативой светских и церковных властей и сделались предметом обсуждения всего образованного общества. Эволюция сферы интимной жизни, новое понимание природы ребенка, забота об общем благе определили место воспитания в общественном мнении эпохи. Философы поставили под сомнение эффективность прежних практик воспитания и обучения. Педагогам поручалась важная миссия — формировать нового индивидуума в соответствии с новыми моделями человеческих отношений. Но не во всех вопросах представители передовых течений расходились с традиционным взглядом на воспитание. В этом проявился двойственный характер эпохи, сложным образом сочетавшей в себе старое и новое. Те же противоречия наблюдались и в истории воспитательных практик, которую не всегда просто соотнести с историей педагогических идей. Обе отразили главный конфликт века Просвещения — оппозицию старой латино-христианской цивилизации и новой «цивилизации Опыта». Мы сосредоточим внимание на воспитательных практиках этой эпохи и в меньшей степени на истории педагогических идей.
Век Просвещения стал поворотным в воспитании детей в среде буржуазии и дворянства. Сферы частной и публичной жизни имущих слоев получили более четкие очертания. Частная жизнь стала давать больший простор чувствам, которые несколько потеснили соображения экономической целесообразности брака, превалировавшие до середины XVIII в. Любовь для буржуазной семьи приобрела большее значение, чем прежде: ее теперь все чаще искали в семье, а не за ее пределами. Нормами семейных отношений становились уважение, интерес к партнеру, взаимное терпение.
Сенсуализм Локка, Кондильяка и Руссо существенно изменил взгляд на ребенка. Стержнем философии Локка стало отрицание врожденных идей. Утверждая, что дети не «открывают» идею Бога, а постепенно выстраивают ее, Локк подчеркивал роль педагога, призванного не только вести воспитанника к построению адекватной, позитивной идеи Творца и освоению логических законов, но и соотносить форму, в которой преподносятся эти понятия, с уровнем развития и способностями ребенка. Подобные мысли были во многом созвучны идеям Руссо, который в своем «Эмиле» (1762) писал, что воспитание должно следовать естественному ходу развития детей. Руссо видел в ребенке кладезь качеств, заложенных природой, и полагал, что их необходимо оградить от развращающего влияния общества. Именно поэтому он считал книги вредными, делая исключение для «Робинзона Крузо», воплощавшего руссоистский идеал личности. Важное место в системе Руссо занимали физический труд и внутренняя свобода ребенка.
Под влиянием этих идей шло осознание законов и потребностей детства как особого периода человеческой жизни. К концу века в домах немецких бюргеров и французских буржуа появились детские комнаты. В привилегированных слоях постепенно распространялась практика контрацепции, что тоже косвенно свидетельствовало об изменении отношения к ребенку: детей становилось меньше, но родители эмоционально сближались с ними, больше следили за их здоровьем и воспитанием, тратили на это больше средств. В семье появились книги для детей и периодические издания, посвященные проблемам семейной жизни и воспитания. В середине века под влиянием педагогической литературы, и в первую очередь Руссо, многие женщины привилегированных сословий стали сами кормить детей грудью. В европейской семье детьми, особенно в первые годы их жизни, занимались женщины. У них также была и другая функция — представлять супруга в обществе. В профессиональной сфере безраздельно царил мужчина: он обеспечивал семью и занимал положение главы семейства, которому подчинялись жена и дети. Эти роли родителей проецировались на детей, которым давалось соответствующее воспитание.
В дворянских семьях примерно до пяти лет мальчики и девочки воспитывались дома вместе. Ими занимались гувернантки, но посильный вклад в их развитие вносила и мать. На начальном этапе воспитания, в согласии с идеями Локка и Фенелона, использовались игры. Дети из зажиточных семей обычно ограждались от контакта со сверстниками-бедняками. Подросших мальчиков посылали в коллегиумы, латинские школы или в пансионы.
Распространению коллегиумов в Старом и Новом Свете немало способствовали иезуиты. Под их началом в середине XVIII столетия в Европе действовали около 700 подобных заведений. Воспитанниками иезуитов были многие выдающиеся люди: Мольер и Декарт, Тассо и Гольдони, Дидро и Вольтер. Еще в конце XVI в. Общество Иисуса разработало особую программу — «Ratio Studiorum», основой которой в старших классах стали риторика, теология, философия и классические языки. Курс философии включал логику, аристотелеву физику, метафизику и этику, а курс математики — эвклидовы «Начала». Старшим классам предшествовали пять младших, в которых изучали риторику, гуманитарные предметы, латинскую грамматику. В России к коллегиумам по программе приближались духовные семинарии, выросшие из архиерейских школ, но уровень преподавания в них был невысок. Екатерина II писала: «Семинаристы нынешние обыкновенно в некоторых местах обучаются латинскому и греческому языку от неискусных учителей, не знают иных учений, как только самые школьные и первые основания латинского языка, не обучаются ни наук философских и нравоучительных, не знают истории церковной, ни гражданской, ниже положения круга земного и мест, на которых в рассуждении других народов живут. Набираются они в семинарии от отцов и матерей большею частью неволею и содержатся без разбора, способные с тупыми и негодными, а иногда прибираются по голосам, дабы певческую повседневную должность отправляли, которая их и от того малого учения иногда отводит».
Обучение в иезуитских коллегиумах ориентировалось на античную культуру и мертвые языки. Несоответствие этого образования потребностям современного человека вызывало резкую критику просветителей, в частности Даламбера. Но у иезуитов были и другие враги — Сорбонна и Парижский парламент. В 1764 г. они добились изгнания ордена из Франции, что положило конец педагогической деятельности иезуитов в королевстве (на их место пришли ораторианцы), а после того как в 1773 г. папа Климент XIV запретил Общество Иисуса, закрылось большинство иезуитских школ Европы.
Не все обучающие конгрегации придерживались консервативных программ. Во Франции и Голландии действовали школы Пор-Рояля, которыми руководили янсенисты. В них преподавалась история, математика, естественные науки, даже танец и музыка. Конечно, янсенисты использовали латынь, но читать они учили сначала на родном языке. Обучение чтению на родном языке стало настоящей революцией в дидактике. Пиаристы — patres piarum scholarum — члены католического ордена, созданного в XVII в. для безвозмездного обучения детей, ввели ежедневное обучение родному языку, преподавали на нем историю. Их деятельность получила распространение в Италии, Испании, германских землях и особенно в Польше.
Потребность в современном образовании породила новый тип учебных заведений — пансионы. В них латынь отходила на второй план, иногда вообще исчезая из программы, зато большое внимание уделялось живым языкам, в первую очередь французскому. Французский был главным предметом в пансионах Нидерландов. Важное место он занимал и в программах русских пансионов, особенно в екатерининское время. Следом шли немецкий и русский, изредка встречался итальянский, английский же в России изучался мало. Внимание к немецкому языку объяснялось и запросами русских учеников, и потребностями немецкоязычного землячества. К тому же именно немцы содержали большинство пансионов. «В домах» латынь также преподавалась редко: русское дворянство почти не соприкасалось с классической традицией, обычно начиная свое образование с французского. Латинско-польское и греческое влияние, проводником которых в России в XVII в. были польские, украинские и греческие просветители (Петр Могила, Епифаний Славинецкий, Симеон Полоцкий, братья Лихуды), а главным очагом — Славяно-греко-латинская академия в Москве, не проникло в глубину дворянского общества. Хотя латынь еще оставалась языком науки, французский стал новым lingua franca Европы и использовался в ряде профессий, например среди негоциантов северных стран, а дворянам позволял участвовать в жизни двора и культурной элиты любого уголка Европы. Неудивительно, что французы и франкоязычные швейцарцы стали главными воспитателями европейского дворянства.
Содержатели пансионов старались развивать у детей интерес к предмету. Они обучали их математике (алгебре, геометрии, тригонометрии) и тем дисциплинам, которые закладывали основы специальных знаний — счетоводству, механике, географии и др. Программы приспосабливались к региональным условиям. К примеру, в пансионах Дюнкерка преподавали гидравлику и навигацию, а на северо-востоке Франции вводили фламандский и немецкий языки. В России действовали пансионы для купеческих детей и частные школы с военным уклоном для дворянских отпрысков. Обычной практикой было преподавание музыки. Неотъемлемой частью образования стало воспитание «хороших манер», которые все больше ассоциировались с французской культурой. Новые веяния в педагогике побуждали уделять внимание здоровью и физическому развитию детей. При Екатерине II число пансионов в России выросло. В Петербурге в 1782 г. их было 32, всего же во второй половине века в столице действовали не менее 90 частных учебных заведений (почти все они содержались иностранцами). В 1784 г. в Москве работали одиннадцать пансионов. Как правило, там учились сыновья чиновников среднего уровня или иностранных купцов. Аристократия предпочитала давать своим детям домашнее образование.
Услуги домашнего учителя, особенно человека с рекомендациями, стоили дороже, чем обучение в пансионе. «Энциклопедия» Дидро и Даламбера проводила различие между precepteur — человеком, дающим знания, и gouverneur — воспитателем, прививающим ребенку нравственные качества и формирующим его ум. Философы отдавали предпочтение гувернеру как светскому воспитателю, поскольку коллективное воспитание в Европе в значительной степени еще находилось в руках церкви. Но Руссо был уверен, что, оплачивая услуги гувернера, родитель перекладывает на чужие плечи работу, которую он должен делать сам. В то же время «Эмиль» рисовал образ идеального воспитателя: он должен быть молодым, должен стать ученику другом и не разлучаться с ним до его совершеннолетия… Следуя теории «общественного договора», у Руссо гувернер воплощал законодателя, чьи отношения с учеником строились на согласии. Многие гувернеры привносили руссоистские идеи в свою практику. В России примером подобной практики можно считать воспитание Жильбером Роммом графа Павла Строганова.
Среди гувернеров встречались люди разного культурного уровня. В России домашними учителями нанимались военные и судейские чиновники, колонисты, сбежавшие из поволжских поселений, и университетские преподаватели. В Швеции двумя-тремя пансионами руководили профессиональные педагоги, но остальными — нотариусы, полковые священники, часовые мастера и прочие случайные люди. Общее место мемуаров XVIII в. — упоминание о неквалифицированности заезжих педагогов. Историки до последнего времени принимали эти свидетельства за чистую монету, не обращая внимания на то, что значительная их часть относится к периоду, когда в общественном мнении распространились галлофобские настроения. Учителей-профессионалов действительно было мало, и для работы гувернером иногда хватало владения французским языком. Существенно другое: при катастрофической нехватке педагогов во многих странах, в том числе в России, приток даже непрофессиональных преподавателей играл важную роль.
В России гувернеры и содержатели пансионов с 1757 г. проходили обязательную аттестацию, и документы комиссии Петербургской Академии наук позволяют оценить их квалификацию. В первый год на экзамен явились 24 француза, 26 немцев и несколько представителей других наций. Абсолютное большинство — 18 французов и 14 немцев — знали грамматику французского языка. Семеро французов владели немецким, двое — итальянским, пятеро — латынью. Из немцев двое могли учить итальянскому, десять человек знали латынь, а один — греческий язык. Немцы в целом оказались более учеными: географию могли преподавать 12 немцев и 7 французов, право и философию — только немцы (4 человека), историю — 10 немцев и 4 француза, арифметику — 6 немцев и 5 французов. Среди немцев было больше выпускников университетов. В аттестации одного из французов, Лебрена, говорилось: «Ежели кто доволен одной практикой французского языка, как то дети малолетние учатся оной более, нежели по регулам, то реченной Лебрын к такому делу употреблен быть может». Во вторую половину царствования Екатерины II в когорту гувернеров влилось немало высокообразованных людей, таких как Давид Марат-Будри, Шарль Франсуа Массон, Фредерик Сезар Лагарп, Жильбер Ромм…
Когда герцог Аренберг из Австрийских Нидерландов просил известного педагога Шарля Роллена подыскать для сына гувернера, знания не были главным критерием: в первую очередь требовались «вежливость и умение жить в свете». Гувернер Антуан Жозеф Дезессар, работавший в России, видел свою задачу в воспитании добродетели души (или сердца) ученика и в передаче знаний, необходимых для «учтивого, приятного человека и доброго гражданина». Согласно «Словарю Французской Академии» (1764), «учтивый человек» (honnete homme) соединял в себе качества, необходимые для жизни в обществе. В представлении людей Просвещения такой человек должен был быть знаком, пусть даже поверхностно, с разными областями знания и заботиться об общем благе. По мнению Н. Элиаса, этот исконно дворянский идеал воспитания, соответствовавший идее о цивилизованном обществе ((société policée, société civilisée), во Франции получил распространение также в среде буржуазии, однако этого не произошло в Германии. В XVIII в. многие считали, что такое воспитание ведет к поверхностной, лицемерной вежливости, по сравнению с которой естественность дикаря едва ли не предпочтительнее. Мирабо-отец писал о «лживости» и о «варварстве» нашего цивилизованного общества. Для авторов словаря Треву (1752) вежливость (civilité), которую гувернеры считали целью воспитания, была лишь умением людей скрывать свои недобрые чувства по отношению к другим.
В XVII–XVIII вв. фигура гувернера находилась в центре острой полемики, в которой оценивались преимущества и недостатки частного воспитания по сравнению с государственным. Знать серьезно подходила к выбору учителя: родители наводили справки, требовали рекомендаций, ведь речь шла о воспитании молодого аристократа. Гувернер становился посредником между несколькими поколениями в дворянской семье, ему поручалось привить воспитаннику формы поведения и моральные ценности дворянства, даже если сам он не всегда принадлежал к привилегированному сословию. Гувернер не был слугой, но его положение в доме порой мало отличалось от положения прислуги, а пренебрежение со стороны работодателей нередко приводило к острым конфликтам. Так, гувернер Дезессар был вынужден жаловаться на своего хозяина, бригадира И.М. Игнатьева, в московскую полицию. Основанный в Петербурге бароном де Чуди журнал «Литературный хамелеон» (1755) разъяснял читателям, что воспитание дворянского отпрыска вряд ли будет успешным, если семья будет смотреть на гувернера как на слугу.
Важным элементом дворянского воспитания были образовательные путешествия. Традицию «Grand Tour» ввели англичане, но распространилась она в Европе повсеместно. Англичане считали, что «Grand Tour» позволял посетить очаги европейской культуры, сравнить политическую систему Англии с системами континентальных государств, овладеть иностранными языками и даже получить первый сексуальный опыт. Поездки длились порой больше года, и отпрыски знати по несколько месяцев проводили в Германии, Франции, Италии, а позднее — в Греции. При этом посещение Парижа вызывало порой опасения — считалось, что французская столица полна соблазнов, от которых следует оградить молодого дворянина.
Во время своих путешествий молодые люди нередко брали частные уроки или записывались на один-два семестра в европейские университеты. Так юные князья Борис и Димитрий Голицыны (старшему в начале путешествия было 13 лет, младшему 11), отправившиеся в «Grand Tour» по Европе в 1782 г. в сопровождении гувернера Мишеля Оливье, около шести лет провели в Страсбурге, где университетские профессора преподавали им математику, латынь и историю, местные учителя давали уроки немецкого и английского языков, музыки, танцев и фехтования, а географии, грамматике, чтению и арифметике их обучал сам Оливье, регулярно сообщавший родителям об успехах своих воспитанников. Затем братья провели несколько лет в Париже и совершили турне по Италии, посещая достопримечательности, осматривая художественные коллекции и приобретая произведения искусства.
Французский гувернер появился во всех уголках Европы и даже за ее пределами, что способствовало распространению французской модели воспитания и сглаживанию различий в воспитании дворянства разных стран. Сын екатерининского вельможи А.С. Строганова Павел с 1779 по конец 1790 г. находился на попечении учителя-француза Жильбера Ромма, и все эти годы оказались заполнены разнообразными поездками. Первые семь лет были посвящены изучению России от Белого моря до Черного, от западных границ до Урала, а в июле 1786 г. Ромм повез воспитанника в Европу: Германию, Швейцарию, Францию. Составленный им план путешествия предполагал практическое, опытное изучение природы и человеческой деятельности во всем их многообразии. Как писал один из очевидцев обучения юного графа, рассказы Ромма всегда сопровождались демонстрацией. Мальчику показывали угольные копи, шелковые фабрики, металлургические и оружейные заводы, типографии, знакомили с крестьянским трудом. Однако всеобъемлющий план образовательных путешествий Павла Строганова не был выполнен до конца — в конце 1790 г. по требованию императрицы А.С. Строганов вернул сына в Россию из революционного Парижа.
Воспитательные практики дворянства в разных странах были схожи. В Петербурге, Берлине и Лондоне использовались одни и те же методики, одна и та же учебная литература (грамматики Ресто и Де Пеплие, «Детский магазин» Лепренс де Бомон, «Телемак» Фенелона и др.). Однако имелись и свои особенности. К примеру, до середины XVIII в. русские аристократы охотнее нанимали гувернеров-гугенотов и швейцарцев-протестантов, поскольку в обществе царило недоверие к католикам. Но во второй половине столетия учителей-гугенотов в России стало намного меньше, чем, например, в Пруссии, Голландии или Великобритании — основных очагах Refuge. Русская знать предпочитала учителей-иноземцев, а шведские аристократы охотно использовали своих соотечественников даже при обучении французскому языку.
Образование привилегированных сословий стало в XVIII в. государственным приоритетом. Манифест Петра III «О даровании вольности и свободы всему российскому дворянству» (1762) обусловливал освобождение от обязательной государственной службы требованием обучать дворянских отпрысков «благопристойным наукам». В основе этого требования лежала идея общего блага, почерпнутая в западноевропейских трактатах: образование не было только частным делом, оно должно было приносить пользу обществу. Обедневшая знать не всегда могла дать своим детям достойное образование, поэтому государство создавало специальные, чаще всего военные, учебные заведения для небогатых дворян. Таковы Военная школа в Париже, Королевская военная школа для сирот в Дублине, немецкие дворянские академии (Rittersakademien), Кадетская школа в Карлскруне (Швеция), Сухопутный, Пажеский, Морской, Артиллерийский и Инженерный кадетские корпуса в России. Несмотря на военную специфику этих заведений, большое внимание в них уделялось общей культуре. Если в петровское время в дворянском образовании России превалировал профессиональный утилитаризм, то в елизаветинскую и екатерининскую эпоху возобладали ценности гуманитарного образования дворянина и гражданина. В момент основания Сухопутного шляхетного кадетского корпуса (1731) на первом месте стояла военная подготовка, но затем верх взяли гуманитарные дисциплины и иностранные языки. Важную роль в жизни кадетов занимал театр, организованный Ф.Г. Волковым и А.П. Сумароковым. Воспитательные идеи, царившие в стенах этого учебного заведения, отразились в контракте, заключенном при посредничестве Дидро с Пьером Шарлем Левеком (будущим историком России), поступавшим в кадетский корпус гувернером: ему предписывалось избегать принуждения, выбирать для занятий интересные темы, внушать подопечным благородные манеры, формировать у них ровный и веселый характер. Контракт запрещал гувернеру заниматься делами, которые могли бы отвлечь его от воспитания подрастающей элиты, и подчеркивал, что он работает не только для заработка.
В XVIII столетии в российских учебных заведениях для дворян было много преподавателей-иностранцев. Только в Сухопутном шляхетном корпусе работали более 70 французов. Там трудились автор французской грамматики Луи Бужо и издатель Пьер Жак Дюплен, поступивший туда библиотекарем по рекомендации того же Дидро. Математику преподавал пастор Абель Бюржа; всеобщую историю и риторику — Гальен де Сальморан, издатель «Русского Меркурия», в прошлом секретарь Вольтера. Упомянем также историка России Никола Габриэля Клера (Леклерка) и Жана-Батиста Модрю дю Бокажа, автора методик обучения чтению (позже он опубликовал во Франции грамматику русского языка). Инспектором корпуса был талантливый педагог и инженер Пьер Потье де Ла Фромандьер.
Прогресс женского образования в XVIII в. отражал эволюцию роли женщины: она уже не только представляла мужа в свете, но и сама становилась участницей общественной жизни. Хороший вкус прочно связывался в общественном мнении с французской манерой воспитания, поэтому светская женщина — воплощение вкуса и утонченности — не могла не владеть французским языком. Женское образование отвечало требованиям новой светской культуры: в нем было мало учености, но оно развивало умение вести беседу, танцевать, музицировать… Широко практиковалось обучение в пансионе или женском монастыре, хотя обычно девочки проводили там немного времени. Во Франции треть из них покидали стены пансиона уже через год. Учебная программа девочек не включала «науки», ограничиваясь иностранными языками, катехизисом, рукоделием, иногда — историей. Основное внимание уделялось хорошим манерам, морали, трудолюбию, скромности. Для обучения девочек создавались особые руководства, «грамматики для дам» и прочие пособия.
В Париже каждая пятая-шестая девочка непременно посещала какую-нибудь школу, хотя две трети учились в благотворительных заведениях для бедных, поскольку пансионы были доступны лишь состоятельным буржуа и дворянам. В России мальчиков в пансионах поначалу было намного больше, чем девочек, но затем соотношение изменилось. В царствование Александра I смешанные пансионы были запрещены. В 1820 г. в столице действовали 20 пансионов для мальчиков и 25 для девочек, причем численность последних продолжала увеличиваться, отражая растущее значение женского образования. Это повсеместно сказывалось на уровне грамотности: в конце XVIII столетия три четверти парижанок могли собственноручно подписать свой брачный контракт.
Важной педагогической идеей того времени была идея формирования нового человека в закрытых учебных заведениях, родственная мыслям Руссо о пагубном влиянии общества на душу ребенка. Екатерина II не любила «Эмилева воспитания», но в 1764 г., в соответствии с положениями «Генерального учреждения о воспитании юношества обоего пола» И.И. Бецкого, в Петербурге было основано заведение для девочек из дворянских и разночинных семей — «Воспитательное общество благородных девиц», более известное как Смольный институт. Смолянки изолировались от внешнего мира, ограничивалось даже их общение с семьей. Почти до конца века Институт возглавляла француженка Софи де Лафон. Западноевропейские путешественники считали, что Смольный — копия Сен-Сира, школы, основанной в конце XVII в. фавориткой Людовика XIV госпожой де Ментенон. Но французский дипломат Корберон скептически оценивал компетентность персонала и результаты обучения в Смольном.
Доступ к более разнообразному и качественному образованию способствовал появлению женщин, выдающихся своими талантами и ролью в обществе. Среди них были хозяйки салонов, писательницы, педагоги, даже ученые. Этот прорыв наблюдался не только во Франции, где общественная жизнь неотделима от имен маркизы дю Шатле, госпожи де Ламбер, госпожи Жоффреи, госпожи дю Деффан, но и в других частях Европы. Швейцарская писательница голландского происхождения Изабель де Шарьер стала автором эпистолярных романов и разрабатывала педагогические теории. Россиянка Е.Р. Дашкова участвовала в политической жизни, а в 1783 г. стала директором Санкт-Петербургской Академии наук и первым президентом Российской Академии, созданной по ее инициативе для изучения и усовершенствования русского языка. Известна репутация самой «Семирамиды Севера» — Екатерины II — как законодательницы и покровительницы наук и искусств. Тем не менее традиционные представления о роли женщины были еще сильны, и даже философы, за редким исключением, видели в ней лишь мать семейства. Правда, Кондорсе утверждал, что по своим естественным правам женщины равны мужчинам и заслуживают достойного образования, однако его взгляды разделяли немногие. «Энциклопедия» осуждала расовое неравенство, но не ставила вопроса о равенстве полов. Большинство людей продолжали считать, что женщина — существо умственно и физически слабое, не нуждающееся в равном с мужчиной образовании.
Консервативные взгляды преобладали и в дебатах о доступе народа к знаниям. Вольтер писал: «Мне кажется, что очень важно, чтобы нищие были невежественными», «образование нужно давать не чернорабочему, а буржуа». Руссо соглашался: знания — не для простых людей, детям селян они не нужны. Испанский просветитель Гаспар Мельчор де Ховельянос считал, что образование народа полезно для общего блага, но крестьянину незачем изучать метафизику, ведь «правильное распределение» знаний должно укреплять социальную пирамиду. Физиократы и Кондорсе критиковали подобные взгляды, но первые выступали с позиций экономической необходимости, ссылаясь на то, что технический прогресс требует углубления знаний, а второй выдвигал социальную аргументацию: народ должен получать образование, чтобы знать свои права и уметь их защищать.
Влияние традиционных идей сказывалось и в книгах, предназначенных для народного чтения. Они отражали взгляды образованных слоев общества на цели и пределы образования для бедных: нужно было дать простолюдину элементарные знания, необходимые в повседневной жизни, и навязать ему определенные модели поведения. Книжки для народа изобиловали историями о добродетельных бедняках, «щедрых хлебопашцах», верных слугах. Элита верила в возможность морального совершенствования низов, но не мыслила их участия в изменении устоев общества (хотя революция была уже близка), поэтому герои подобных повествований редко оказывались вовлеченными в сферу политики.
Светская власть увязывала проблему образования низов с заботами об общественном порядке и экономической выгоде, в чем сказывалось давнее влияние меркантилизма. Меркантилисты видели могущество государства в материальном производстве и торговле. Народ в этой модели являлся производителем материальных благ, прирост которых зависел не от эффективности труда, а от количества рабочей силы. Считалось, что образование отвлекает народ от работы, ведет сельское хозяйство и торговлю к упадку. Еще Ришелье полагал, что науки могут вытеснить коммерцию, а избыток культуры способен подорвать авторитет власти, поэтому он писал в «Политическом завещании», что крестьянам и ремесленникам следует закрыть доступ в коллегиумы. Кольбер, в свою очередь, предлагал свести программу «малых школ» к чтению, письму, счету и навыкам ремесла.
Церковь, светские власти и высшие классы были единодушны и в том, что поведение простолюдинов необходимо контролировать. Бродяги и попрошайки угрожали общественному порядку. Бедность считалась следствием недостатка трудолюбия и моральной ущербности. На ребенка из бедной семьи смотрели как на потенциального тунеядца и преступника. Католическая церковь видела в обучении бедняков инструмент влияния на моральные устои и считала это своей пастырской обязанностью. Еще большее значение образованию народа придавали протестанты, для которых личное знакомство христианина со Священным писанием было обязательным. Поэтому церковные конгрегации активно развивали систему благотворительных школ. В первой четверти XVIII в. в Лондоне их было больше сотни, а число учеников приближалось к 5 тыс., причем треть из них составляли девочки. С XVII в. в Европе разрабатывались педагогические системы, ставившие ребенка под строгий контроль. В Скандинавии, Великобритании, Ирландии, США возникли «работные дома», имевшие целью перевоспитать бездельников и занять работой бедняков — взрослых и детей. Условия жизни в них были суровые, одежда и даже прически регламентировались. Строгий контроль за поведением детей и их социализацией осуществляло Братство христианских школ, основанное в 1684 г. Жаном-Батистом де Да Саллем. Ученики лассальянцев находились под постоянным наблюдением учителей, а за стенами школ поведение детей регулировалось системой взаимных доносов. Когда в 1784 г. епископ французского города Тура открыл пять учебных заведений Братства, король выразил свое одобрение, указав, что школы помогают «уберечь детей рабочих и ремесленников от безделья и развращенности нравов». В большинстве благотворительных школ Европы по старинке практиковался индивидуальный метод — каждый ученик ждал своего часа, чтобы рассказать вызубренный урок. В заведениях Да Салля занятия были групповыми. Суровое обращение уступало место более гуманному, и хотя на практике физические наказания иногда применялись, формально в Братстве они были запрещены: новые веяния в педагогике побуждали заменять принуждение развитием интереса к учебе.
В России не было христианских конгрегаций, подвизавшихся в сфере обучения, но церковь и светские власти уделяли внимание образованию простолюдинов. В 1721 г. «Духовный регламент» предписал архиереям открыть в епархиях школы. К 1725 г. их было уже более сорока. Кроме чтения и письма там иногда обучали грамматике и риторике. В петровские времена возникла и светская начальная школа, известная под именем «цифирной», но породила ее не забота об образовании народа, а необходимость подготовки священников, моряков и студентов для Славяно-греко-латинской и Морской академий. В среде, поставлявшей учеников, культурные потребности были низки: духовенство, солдаты, приказные отдавали детей в учебу под нажимом властей. Население рассматривало это как новую повинность и добивалось освобождения от нее, поэтому вскоре цифирные школы опустели. Из более 2 тыс. учеников, набранных к 1727 г., лишь пятая часть закончила полный курс. В 1744 г. восемь последних цифирных школ объединились с гарнизонными школами.
Увеличение количества бесплатных религиозных и светских начальных школ способствовало повышению уровня грамотности, но нельзя забывать и о роли частных учителей. В Англии, а затем в Новом Свете получили распространение «дамские школы» и hedge-schools, в которых женщины или мужчины на дому или под открытым небом давали уроки элементарной грамотности. Определяющими факторами в XVIII в. оставались социальный статус, место жительства и пол ученика: дети из зажиточных семей получали лучшее образование, чем простолюдины, дети горожан — лучшее, чем жители деревни. Сложность социальных связей в городе вела к распространению грамотности даже в низших социальных слоях. Как показывают исследования Д. Роша, описи имущества французских простолюдинов все чаще включали доверенности, контракты, завещания. Даже любовная и семейная переписка перестала быть исключительной прерогативой высших классов.
Трудовые навыки и необходимые для той или иной профессии элементы общего образования ребенок из бедной семьи получал сначала дома. Сын крестьянина или ремесленника с раннего возраста, иногда с шести-семи лет, помогал отцу в поле, на ферме, в пекарне или в мастерской. Затем мальчика нередко отдавали в подмастерья знакомому мастеру, который учил его своему ремеслу.
Педагогические дискуссии Просвещения не исчерпывались спорами об образовании для женщин и простолюдинов. На исходе Старого порядка темой дебатов стала роль университетов в жизни общества. Чтобы лучше понять их место в культуре XVIII в., необходим небольшой экскурс в предыдущие века. Пик популярности университетского образования пришелся на конец XVI — середину XVII в. С середины или конца XVII в. до второй половины XVIII в. во многих университетах (Саламанка, Оксфорд, Кембридж и др.) число студентов сокращалось. Красноречивы данные по Кембриджу: более 500 студентов ежегодно записывались туда в 1620-е и только 120 — в 1760-е годы. В девятнадцати кастильских университетах в конце XVI в. учились почти 20 тыс. студентов, а в начале XVIII в. — менее 5 тыс. Эта картина — новый штрих к нашим представлением об эпохе Просвещения.
Популярность университетского образования в XVI–XVII вв. объясняется несколькими причинами. Складывание системы централизованного управления сопровождалось ростом бюрократии, что позволяло людям с университетским дипломом получать доступ к должностям в государственном аппарате и повысить свой социальный статус. Притоку студентов способствовало укрепление судейского сословия. Церковь нуждалась в образованном духовенстве. Массовый приток небогатого студенчества историография назвала «образовательной революцией». Согласно этой концепции, ряды студентов пополняла главным образом мелкая и средняя буржуазия. Но изменились и образовательные модели дворянства. Рыцарское воспитание, достаточное военному или придворному, уже не удовлетворяло тех, кто претендовал на высокие посты в государственном аппарате, поэтому интерес дворянства к университетам повышался. Однако в середине XVII в. бюрократический аппарат оказался перенасыщенным, и университетский диплом стал менее притягательным. Такую модель развития европейских университетов предложил английский историк Л. Стоун. В свою очередь его голландский коллега В. Фрейхоф связывает уменьшение числа студентов в XVIII в. с изменением роли университетов. Если в Средние века их функцией были не только передача знаний, но и сертификация статуса, то в эпоху Просвещения университетский диплом, оставаясь свидетельством о квалификации, перестал быть лицензией на определенное социальное положение. Рост книжной продукции и углубление специализации знания вели к тому, что в XVIII в. общая подготовка переместилась в коллегиумы, а университеты сосредоточились на подготовке к профессиональной деятельности в нескольких областях.
Разница между количеством студентов в XVI–XVII вв. и XVIII в., возможно, была меньше, чем представляется, ведь переход из одного университета в другой (peregrinatio academica) достиг апогея именно в начале XVII столетия. В Лейдене во второй четверти XVII в. число студентов-иностранцев доходило до 51 %. Сходная картина наблюдалась в Кракове. Медицинский факультет Монпелье в XVI в. притягивал к себе студентов из разных стран Европы, в середине XVII в. основной его контингент составляли французские подданные, а в конце Старого порядка — главным образом жители Прованса. После Варфоломеевской ночи в университетах Базеля и Лейдена училось гораздо больше французов, чем в толерантном XVIII столетии. Конфессиональный раздел Европы и последствия Тридцатилетней войны, усилившие контроль абсолютной монархии над населением и над образованием элиты, усложнили переход студентов из одного университета в другой. Власти многих европейских стран запрещали подданным учиться за границей и не признавали дипломы иностранных университетов. Аристократы, которых «Grand Tour» заносил в иностранные университеты, мало влияли на общую картину. Поэтому считать век Просвещения временем большой мобильности студенчества не вполне корректно.
Данные о числе студентов интересно сопоставить с численностью мужского населения (женщины не учились в университетах до начала XIX в.). В Германии, Англии, и во Франции в XVII в. в университет записывались более 2,0–2,5 % восемнадцатилетних юношей, а в середине XVIII в. эти данные близки к 1 %. Исключение составлял университет Коимбры — там рост численности студенчества пришелся как раз на середину XVIII в., что было вызвано популярностью в Португалии канонического права, которое в Кастилии, например, почти никого не интересовало. Почти повсюду кризис веры привел к упадку факультетов теологии, в то время как факультеты права и медицины и в XVIII в. пользовались популярностью.
Уменьшение числа студентов можно связать и с сужением социальной базы университетов. Так, в XVI столетии в Оксфорде число «плебеев» среди учащихся достигало 55 %. Но в течение XVII в. там наблюдался массовый приток дворян, поэтому в XVIII в. число представителей низших сословий сократилось в Оксфорде до 10 % и к началу XIX в. они почти полностью исчезли с университетской скамьи. В свою очередь дворянство стало отдавать предпочтение закрытым сословным заведениям (военным школам и коллегиумам), в которых, в отличие от университетов, преподавались танцы, фехтование и иностранные языки.
Университетская система России в XVIII в. находилась еще в зачаточном состоянии. Конечно, Петербургская Академия наук, основанная в 1724 г., была не только научным, но и образовательным учреждением, однако число студентов ее Академического университета было очень незначительным: за 1726–1733 гг. нам известно 38 имен, среди которых преобладали сыновья осевших в России немцев. В Московском университете, открывшемся в 1755 г., до конца XVIII в. студентов было не более сотни в год, хотя всячески поощрялось поступление дворян: с 1756 г. дворяне, зачисленные в армию и в университет, могли продолжать учебу, получая право на производство в офицерский чин. И все же они неохотно записывались в университет. Сказывались вековые традиции, да и знания, подкрепленные университетским дипломом, еще не стали в России условием для успешной карьеры. Наиболее просвещенные и богатые дворяне предпочитали посылать сыновей в университеты Западной Европы.
Несмотря на географическую близость, число русских студентов в немецких университетах в начале столетия было невелико: протестантское богословие и римское право в России не были востребованы, а штат медиков до конца XVIII столетия пополнялся преимущественно иностранцами. И все же в первой половине века россияне учились в Кёнигсберге, Лейпциге, Лейдене и особенно в Галле, где преподавали Христиан Томазий, Август Герман Франке и Христиан Вольф. В петровские времена на учебу отправлялись (иногда принудительно) боярские дети и сыновья начальников приказов. Затем наступила пауза, затянувшаяся до елизаветинских времен. Начавшиеся в 1736 г. научные поездки студентов Академии наук (в числе первых в Марбург отправился М.В. Ломоносов) общей картины серьезно не изменили. При Елизавете среди студентов, учившихся за границей, преобладали богатые малороссийские дворяне, которых по-прежнему привлекали Лейпциг, Страсбург, Гёттинген и Лейден. Университеты католических стран спросом не пользовались. По подсчетам А.Ю. Андреева, наибольшее число студентов из России — не менее 350 человек — записались в немецкие университеты в екатерининское царствование, с середины 60-х до конца 80-х годов XVIII в. Эти молодые люди, в равной мере представлявшие центральные губернии, Малороссию и российских немцев, ехали на учебу уже по доброй воле — государственная инициатива сменилась частной. В Гёттингене россиян опекал историк Людвиг Август Шлёцер, в прошлом — профессор Петербургской Академии наук, в Страсбурге их куратором был директор Дипломатической школы Иоганн Шёпфлин. С началом Французской революции поток русских студентов в Европу стал иссякать, а в 1798 г. Павел I запретил своим подданным выезжать за границу для обучения.
Важно учитывать взгляд общества на функции университета. В XVII в. голландские университеты привлекали множество студентов, поскольку давали знания, необходимые как на административном, так и на коммерческом поприще. В XVIII в. венцом образования стал диплом в области права, открывавший доступ к должностям в городском управлении. Дети коммерсантов к университетам заметно охладели, зато они стали охотнее посещать академии и кабинеты для чтения: именно туда переместилась публика, тяготевшая не к традиционной университетской (философия, право, теология), а к новой культуре (точные науки, живые языки), в которой коммерсанты видели основу своего ремесла. Академии, число которых во Франции с 1715 г. до начала революции утроилось, представляли модель общения, в которой достигался социальный компромисс между светской культурой дворянина и профессиональной культурой буржуа. Важным центром общения и обмена информацией стали и масонские ложи.
Очень часто университеты упрекали в игнорировании новых течений мысли. Сегодня историки стараются не смотреть на университет эпохи Просвещения как на исключительно консервативный институт, противостоявший новым формам общения. В XVIII столетии росло число кафедр, в программу вводились новые дисциплины, например политическая экономия. Но католические университеты в целом действительно оставались далеки от передовых идей своего времени. Более восприимчивыми к новым веяниям оказались немецкие протестантские университеты, где в XVIII в. сложился принцип единства научного исследования и преподавания внутри самоуправляющегося университета, свободного от давления внешних сил, но пользующегося государственной поддержкой.
В XVIII в. разные социальные группы впервые громко заявили о своих образовательных потребностях, все чаще требуя от властей их удовлетворения. Наказы французов Генеральным штатам 1789 г. показывают, что эти потребности росли с ростом уровня грамотности. Наиболее радикально звучали наказы Шампани и Иль-де-Франса — регионов, расположенных вблизи Парижа: в них ставились вопросы бесплатных школ, жилья для учителей, их профессиональной подготовки, а само образование трактовалось как право народа. В Ниме, где традиционно крепкими были позиции протестантов, звучали требования секуляризации школы, что объяснялось стремлением гугенотов освободиться от опеки католического духовенства. В Нижней Бретани обучение грамоте волновало только горожан, малограмотные нормандцы рассматривали образование как наставление народа в христианстве, а жители Лангедока и лионцы вообще ограничились признанием своей культурной отсталости. Интересно сравнить французские наказы с русскими, направленными в екатерининскую Уложенную комиссию (1767). Русские дворяне ратовали за государственную поддержку образования для малоимущего дворянства, но высказывали пожелания создавать школы и для других сословий. Некоторые предлагали ввести обязательное обучение детей купцов и крестьян и даже взимать штраф с нерадивых учеников. Звучали и соображения конфессионального порядка. В частности, предлагалось развивать систему православных школ в провинциях, населенных иноверцами. Ряд депутатов-крестьян высказывались за создание школ для своего сословия, но большинство дворян считали, что землепашцу образование не нужно.
Формирование государственной системы начальных и средних школ началось прежде всего в многонациональных монархиях (Пруссия, Австрия и Россия), которые использовали школы как инструмент контроля и пропаганды. В Пруссии школьная реформа Фридриха II (1763) сделала начальное образование обязательным и определила для него круг предметов и учебных пособий. В том же 1763 г. генеральный прокурор парламента Бретани Ла Шалоте опубликовал «Опыт народного образования», быстро переведенный на ряд европейских языков, в том числе и на русский. Он обосновывал необходимость государственной системы образования для подготовки национальных кадров. В Польше Комиссия народного образования стала первым «министерством просвещения» в Европе.
В России в 1782 г. была создана Комиссия об учреждении народных училищ под председательством П.В. Завадовского. В основу ее деятельности лег план, разработанный сербским педагогом Ф.И. Янковичем де Мириево, который в 70-х годах активно участвовал в создании австрийской системы народного образования. В результате были учреждены главное и малые народные училища, определены содержание преподавания, учебные пособия, принципы образования, в том числе классно-урочная система.
На юге Европы, в Италии и Испании, где последняя треть века ознаменовалась серьезными экономическими проблемами, власти видели в школе инструмент контроля над простолюдинами, недовольными своим положением. Желание установить государственный контроль над школой распространилось и на другие страны, например на Данию и некоторые немецкие государства. Во Франции Учредительное собрание, а затем и Конвент разрабатывали идею образования как государственного приоритета. Следуя рекомендациям Кондорсе, были задуманы начальная (для детей всех слоев населения) и средняя школа (для тех семей, которые могли долго обходиться без рабочих рук детей). Эти средние школы, называемые центральными, а позже императорскими лицеями, уделяли больше внимания точным наукам и меньше латыни. Но государственная система начального и среднего образования сформировалась в Европе только в XIX в.
В эпоху Просвещения новые знания и идеи распространялись по Европе быстрее, чем раньше. Это происходило благодаря формированию принципиально новой практики чтения. Количество печатных текстов увеличивалось, они становилось разнообразнее. На фоне «книжного бума» появлялось множество журналов и газет. Формировалась читающая публика, а точнее различные группы читающей публики, интересы которых все больше научались различать и удовлетворять авторы, издатели и книготорговцы.
На протяжении всего века быстро росло количество книг. Р. Шартье приводит следующие цифры: в 1710 г. в Англии было издано около 21 тыс. томов, а в 1790 г. — 65 тыс. В 1765 г. на ярмарке во Франкфурте было представлено 1384 наименования книг, в 1785 г. — 2713, в 1795 г. — 3275, в 1800 г. — 3906. Сама идеология Просвещения диктовала повышение роли книги в интеллектуальном пространстве. В среде элиты распространялась мода на библиотеки. Монархи, вельможи, философы собирали ценные книги и рукописи. Престиж такого собирательства был невероятно высок. Библиотека кардинала Ломени де Бриенна насчитывала в 1780-е годы более 100 тыс. томов. Ценнейшая коллекция маркиза Антуана Рене де Польми д’Аржансона стала основой современной Библиотеки Арсенала в Париже. Книжные коллекции рассматривались как несомненная ценность, их дарили, завещали, покупали. После смерти Вольтера Екатерина II приобрела его библиотеку, а библиотеку Дидро выкупила еще при жизни философа, назначив его своим библиотекарем.
Чтение все больше входило в повседневную жизнь, и домашняя библиотека становилась обычным явлением. Если в конце XVII в. собрание книг французского дворянина или судейского чиновника составляло 1-20 томов, то в 1780-е годы такой человек не мог обойтись без библиотеки в 300 томов и более. Библиотеки духовных лиц также выросли с 20–50 до 100–300 томов. Довольно обширные собрания книг — от 20 до 100 томов — появлялись в течение XVIII в. и у зажиточных городских буржуа.
Рост числа потребителей печатной продукции в XVIII в. ускорялся благодаря распространению грамотности. Так, во Франции с 1690 до 1790 г. количество грамотных мужчин увеличилось с 29 до 47 %, а грамотных женщин — с 14 до 27 %, причем в столице процент их приближался к ста.
В XVIII в. начали читать представители тех социальных групп, для которых раньше это не было характерно. Изучение описей имущества умерших слуг, рабочих и ремесленников показывает, что книги занимали в них все больше места. Книгоноши доносили дешевые лубочные сборники сказок, поучительных историй и до деревни.
Моду на чтение запечатлело изобразительное искусство того времени: до нас дошло множество изображений людей за книгой, матерей, обучающих чтению своих детей, читающих ремесленников или крестьян. Образы читателей встречались на картинах и гравюрах, на фарфоре и фаянсе, даже на жилетных карманах для часов. Увлеченно читающих людей можно было встретить повсеместно. Источники фиксируют «манию чтения», «читательское исступление», «читательскую лихорадку». Медики воспринимали массовое пристрастие к чтению как эпидемию, говорили о его губительных последствиях. По их мнению, соединение неподвижности тела и напряженной умственной работы влекло за собой неминуемое физическое истощение. Беспокоило их и бегство читателей от реальности в мир вымысла.
Книгоиздательский и книготорговый бизнес интенсивно развивался, едва поспевая реагировать на огромный и возраставший спрос. Такая ситуация должна была породить рост цен на книги, однако он нивелировался несколькими факторами. Во-первых, типографий становилось все больше, и хотя принципиальных изменений в технологии книжного дела по сравнению с эпохой Гуттенберга пока не происходило, организация производства книг улучшалась и оно интенсифицировалось.
Во-вторых, одним из последствий стремительно растущего спроса на книги стал характерный для XVIII в. феномен контрафактной продукции — издание и распространение книг без соответствующей привилегии или без ведома авторов. Известный парижский издатель Шарль Жозеф Панкук специально заказывал за границей контрафактные перепечатки своих собственных изданий и книг Королевского печатного двора, которые продавал. Это было гораздо дешевле, чем осуществлять новое издание. В выигрыше в конечном счете оказывался читатель, получавший книгу по более доступной цене.
Наконец, в-третьих, во второй половине века в моду вошли читальни, а также выдача книг напрокат в лавках и даже на уличных лотках. В читальнях можно было получить газеты и журналы, подписка на которые стоила дорого, воспользоваться справочниками, словарями, альманахами, познакомиться со злободневными новинками. За скромную плату желающие могли абонироваться на чтение нескольких десятков книг в год. Появилась возможность брать книги на время на дом.
Читальни зачастую возникали при книжных лавках и нередко соединялись с кафе. Они неизбежно становились центрами интеллектуального общения, культурного обмена, формирования общественного мнения. На протяжении XVIII столетия в Англии зафиксировано 380 читален: 112 — в Лондоне и 268 — в других городах. Во Франции первая читальня появилась в 1759 г. в Лионе. При Старом порядке функционировало, по меньшей мере, 13 читален в Париже и 36 — в провинции. Подобные читальни, содержавшиеся в основном книгопродавцами-иностранцами, действовали и в России.
Существовал и еще один способ обмена печатными изданиями — общества любителей книги, покупавшие книги в складчину. Они распространились в той же Англии, а с 1770-х годов — в Германии, где к концу века их число достигло 200. В такие клубы читателей принимали независимо от сословного статуса, что способствовало развитию демократических форм общения. Они являли собой новое публичное пространство, неподконтрольное власти, где можно было свободно говорить о чем угодно. Услугами читален пользовались городские буржуа, торговцы, рантье, люди свободных профессий, преподаватели, студенты, зажиточные ремесленники. Они получали доступ практически ко всем богатствам современной литературы, из них формировался новый тип читателя. О читателях другого рода рассказывал Луи Себастьян Мерсье в своих многотомных очерках «Картины Парижа» (1781–1788).
Он описывал «букинистов», уже в середине XVIII в. раскидывавших свои лотки под открытым небом французской столицы. Они обслуживали самых простых и непритязательных клиентов, глотавших книги прямо на улице. «Есть произведения, которые так будоражат умы, что букинисту приходится разрезать том на три части, чтобы нетерпеливые и многочисленные читатели успели его прочесть. В этом случае оплата за чтение устанавливается не поденная, а почасовая».
Прошли времена, когда книга являлась малодоступной редкостью, была велика, дорога и тяжела; когда текстов было мало, и с ними имели дело избранные; когда к одной и той же книге за неимением других обращались вновь и вновь; когда, собравшись вместе, читали вслух только религиозные сочинения. В XVIII в. книжки встречались повсеместно, они уменьшились в размере: появились форматы in-12, in-16, in-18, влезавшие в карман. Читать стало возможно в карете, на прогулке, в постели. «Если вспомнить старые тяжелые тома in-folio, переплетенные в дерево и кожу, с латунными застежками, а потом взять в руки маленькую книжечку карманного формата, то можно почувствовать себя счастливым», — писал немецкий писатель Иоганн Пауль Рихтер, публиковавшийся под псевдонимом Жан Поль.
Читали теперь по большей части для себя и про себя, пробегали тексты один за другим, часто не задерживаясь. На смену благоговейному почтению к книге и безграничному доверию к ней приходило более свободное, непринужденное и критическое отношение. Люди все больше привыкали к чтению как к будничному делу. Не прекращавшийся поток все новых и новых сочинений вырабатывал навык быстрого овладения содержанием, анализа смысла и оценки читаемого, позволявший без промедления перейти к следующему тексту.
Наряду с подобным чтением XVIII столетию было присуще и другое: сосредоточенное, интенсивное, изучающее. Произведение перечитывалось, заучивалось наизусть, цитировалось, проецировалось на себя, становилось образцом для подражания, формировало поведение. Так читали модные романы Бернардена де Сен-Пьера, Ричардсона, Руссо, Гёте. В условиях, когда сознание секуляризировалось, а церковь теряла авторитет, лишившийся ее поддержки человек видел в писателе наставника. Именно поэтому, в частности, чтение становилось столь модным среди образованных женщин. Романы в эпоху Просвещения воспитывали читательниц, но они воспитывали также и писательниц: XVIII в. знал множество английских, немецких, французских романисток.
Кардинально изменился качественный состав печатной продукции. Резко возросло количество периодических изданий. Если за первое десятилетие XVIII в. известно 40 французских и 64 немецких периодических издания, то за 1770-е годы — соответственно 188 и 718. До начала Французской революции количество периодики росло в состоявшей из мелких княжеств Германии гораздо быстрее, чем в большой централизованной Франции. Впрочем, именно во Франции с 1789 г. начался настоящий газетный бум: по подсчетам исследователей, количество читателей газет достигало во время революции около полумиллиона человек.
В начале XVIII в. периодика делилась на информационные листки, сообщавшие новости, не сопровождая их комментариями, и газеты, комментировавшие новое в науке и литературе. Постепенно эти функции совмещались; периодика формировала «просвещенную» читательскую публику, общественное мнение. В газетах текст обретал новую роль: информирования, политической дискуссии, агитации, пропаганды.
До XVIII в. львиную долю книг составляли сочинения религиозного характера. В течение столетия происходила быстрая и существенная диверсификация печатной продукции. По подсчетам Р. Шартье, в 1720 г. религиозная продукция в Париже составляла, например, треть, в середине века — четверть, а в 1780-е годы — всего одну десятую часть всех выпускаемых книг. Книга становилась источником развлечения, эстетического наслаждения, наконец, знания. Новый читатель интересовался также беллетристикой, драматургией, поэзией. Именно такие книги печатали теперь книгоиздатели.
Огромную часть печатной продукции составляло то, что было запрещено цензурой. Книготорговцы называли такую продукцию «философической литературой». Как правило, к ним относились, во-первых, собственно философские книги, подвергавшие критике устои власти и общества; во-вторых — порнография; в-третьих — любая сатира, публицистика, памфлеты, скандальные хроники, разоблачения. Спрос на «философические» книги стабильно оставался очень высок, торговать ими было опасно, но выгодно.
Новый взгляд на роль образования, а также утвердившиеся в обществе «вкус и привычка получать образование посредством чтения», как писал просвещенный министр двора Людовика XVI Кретьен Гийом Ламуаньон де Мальзерб в 1775 г., порождали очень высокий спрос на философские трактаты вроде «Духа законов» Монтескье. Модно стало читать научные труды, универсальные издания, описания путешествий. Появлялись и распространялись разного рода учебные книги, компиляции и популяризации.
Издательское дело почти везде, кроме Англии и Голландии, подлежало предварительной цензуре со стороны властей. В России вплоть до 1783 г. в связи с относительно невысоким статусом книги в жизни общества, цензуру осуществляли не специальные органы, а главы ведомств, имевших свои типографии: Синода, Сената, Академии наук, Славяно-греко-латинской академии, Московского университета, Артиллерийского, Морского и Сухопутного кадетских корпусов и некоторых других.
Цензура заключалась в выдаче привилегий и разрешений на издание книг. Кроме того, как светские, так и церковные власти могли осудить на изъятие и на уничтожение уже вышедшую книгу. На территории Испании, Португалии и Италии сдерживающее воздействие оказывал папский «Индекс запрещенных книг», который продолжал пополняться. Впрочем, инквизиция была уже не столь сильна. Что же касается судебных приговоров книгам, то они способствовали росту спроса на запрещенные издания. Разрешительная цензура часто оказывалась весьма либеральной, цензорские посты могли занимать люди, сочувствовавшие философским идеям. В феврале 1752 г. по приказу Королевского совета была запрещена продажа первых двух томов «Энциклопедии»: власти сочли, что они «способны расшатать устои королевской власти, укрепить дух непокорства и возмущения и своими темными и двусмысленными выражениями посеять заблуждения, распущенность нравов и неверие». Мальзерб — в ту пору директор Королевской палаты книгопечатания и книжной торговли (т. е. главный цензор) — должен был издать приказ об изъятии рукописей последующих томов. Он и выпустил такой приказ, однако накануне предупредил об этом редактора издания. «Ваши слова меня весьма удручают, — отвечал Дидро, — я никак не успею вывезти все рукописи, к тому же, за сутки трудно найти людей, которые возьмут на себя заботу о них и у которых они будут в безопасности». «Пришлите их все ко мне, — отвечал Мальзерб, — у меня никто не станет их искать!» Действительно, у Мальзерба материалы «Энциклопедии» оказались в полной сохранности.
Власть ничего не могла поделать с победным шествием печатного слова. «Оказалось, что бывают обстоятельства, когда недостает храбрости дать книге гласное разрешение, но при этом невозможно ее запретить», — писал тот же Мальзерб. Цензура выдавала так называемые негласные разрешения, за которыми, якобы, должны были последовать официальные.
«Литературная республика» оказывалась сильнее правительства. Постепенно менялся и статус литераторов. В новых условиях появлялась возможность зарабатывать литературным трудом. Руссо в 1759 г. продал издателю рукопись романа «Новая Элоиза» за 2160 ливров. Мармонтель после успеха романа «Велизарий» (1767) получил за следующий роман «Инки» (1777) 36 тыс. ливров. Это были огромные деньги.
Впрочем, громкий успех небольшого числа прославленных авторов для подавляющего большинства пишущих людей оставался призрачной мечтой. Почти половина трехтысячной армии французских литераторов середины 1780-х годов не имела никакого положения в обществе и никакой службы. «Жалкое племя, которое пишет для того, чтобы жить», — презрительно отзывался Вольтер об авторах, готовых за деньги написать что угодно. Жаждавшие сделать писательскую карьеру люди нанимались сотрудниками энциклопедий, словарей, антологий, «библиотек для чтения», занимались переводами. Из них рекрутировались публицисты, памфлетисты и пасквилянты. Стремление выдвинуться, обратить на себя внимание часто толкало их к резкости, они клеймили, разоблачали, срывали покровы.
В исторической науке давно обсуждается вопрос о том, какую роль революция в практике чтения сыграла в подготовке Французской революции конца XVIII в. Несомненно, в революционных событиях многие видели воплощение идей философов, ставших общеизвестными именно благодаря чтению. Несомненно также и то, что в 1787–1789 гг. литераторы и публицисты внесли существенный вклад в разжигание политического кризиса. В дальнейшем роль печатного слова в политической жизни Европы продолжала нарастать.
К началу эпохи Просвещения на карты были нанесены общие очертания Америки и Африки. Однако освоение их внутренних пространств только начиналось. Европейцы еще почти не представляли себе Австралию, Океанию, а также загадочное «южное море». Естествоиспытатели из разных стран, любители приключений, офицеры, миссионеры и служащие торговых компаний отправлялись в далекие путешествия. Двигала ли ими жажда познания, острых ощущений или наживы, следовали ли они христианскому цивилизаторскому или служебному долгу, все они способствовали гигантскому обогащению географических представлений в XVIII в. Передовая научная мысль придавала очень большое значение географии, поскольку связывала общественное и государственное устройство с естественными условиями. Научные общества и академии стремились придать любым далеким экспедициям упорядоченный научный характер; в их состав включались астрономы, ботаники, рисовальщики.
Сведения о Южной Америке долгое время поступали в Европу почти исключительно через испанских и португальских католических миссионеров. Научное освоение континента началось около 1740-х годов. Так, французский исследователь Шарль Мари де Да Кондамин провел несколько лет в Перу с экспедицией Академии наук (1736–1743). В частности он совершил плавание по Амазонке, где изучал флору, фауну и туземное население бассейна реки. В это же время французские и английские путешественники (Пьер Франсуа Ксавье Шарлевуа, Джонатан Карвер, Артур Доббс и др.) обследовали Североамериканский континент.
С середины века и особенно после Семилетней войны европейцы начали освоение бассейнов африканских рек, постепенно углубляясь внутрь континента. В 1757 г. француз Мишель Адансон выпустил «Естественную историю Сенегала». В 1761 г. в районе реки Оранжевой голландская экспедиция Хендрика Хопа впервые увидела неизвестное «четвероногое в семнадцать футов высотой» — жирафа. После экспедиции 1777–1778 гг. Уильяма Паттерсона и Роберта Гордона появились описания готтентотов. В начале 1770-х годов шотландец Джеймс Брюс поднялся к истокам Голубого Нила. В самом конце столетия английские путешественники исследовали Нигер. В результате экспедиций Карла Линнея, Витуса Беринга, Степана Крашенинникова и других исследователей в кругозор европейской науки вошли земли Севера, Сибирь, Камчатка. В 1768–1771 и 1772–1775 гг. были совершены Первое и Второе кругосветные путешествия Джеймса Кука, обследовавшего Австралию и Тихий океан, доплывшего до южных полярных льдов и доказавшего, что на юге Земли нет обитаемого континента. Еще раньше, в 1766–1769 гг. вокруг света обошла экспедиция француза Луи Антуана де Бугенвиля, исследовавшего Новые Гебриды и открывшего ряд тихоокеанских островов (см. гл. «Океания»).
Увеличение числа экспедиций по освоению новых земель и новых путей объяснялось, разумеется, не только просветительским стремлением познать мир. Оно было связано и с колониальным соперничеством европейских держав. Присоединенные к метрополиям заокеанские территории служили источником богатства и являлись фактором престижа. Кроме того, они позволяли решать проблему перенаселения, например, в Великобритании, где в результате аграрного переворота бродяжничество превратилось в общественную проблему. К 1740 г. английские колонии в Северной Америке насчитывали около 1 млн выходцев из метрополии. На порядок ниже было в это время число выходцев из Франции в ее американских владениях: около 90 тыс. человек.
Постепенно, особенно для той же Британии, заморские территории все в большей степени становились рынком сбыта товаров. Не случайно именно эта страна, опережавшая другие в модернизации хозяйства, в XVIII в. окончательно победила и в борьбе за колонии. В результате закончившейся в 1763 г. Семилетней войны ей достались почти все французские владения в Индии и в Америке (Канада и Восточная Луизиана). Англия приобрела ряд важных островов Центральной Америки и Флориду. Образовалась огромная британская колониальная империя, доминирующая в морской торговле. Однако в результате колониальная политика держав, уступавших «владычице морей», только активизировалась. Количество далеких экспедиций после Семилетней войны заметно выросло.
Постоянный приток новой информации обогащал представления европейцев об индейцах Америки, аборигенах Океании, африканских племенах или народах Дальнего Востока и Крайнего Севера. Случалось, что путешественники учились говорить на языках местных племен, стремясь глубже понять их обычаи. Презрительное отношение к дикарям-туземцам, складывавшееся со времен Великих географических открытий, постепенно менялось. Оно вступало в противоречие с просветительской идеей равенства прав людей. Руссоистский идеал естественной жизни побуждал относиться с большим вниманием к нравам и обычаям народов, «близких к природе».
Для XVIII столетия были характерны не только заморские путешествия, нацеленные на открытия мира, но и повышенная мобильность внутри европейского пространства. Бедняки и бродяги снимались с мест в поисках работы и пропитания, инородцы и иноверцы — в поисках религиозной свободы, политические эмигранты — спасаясь от преследований… Более мобильными стали даже те, кто не покидал родных краев надолго: поездка на карнавал или ярмарку, участие в религиозном празднестве или в процессии паломников тоже являлись своеобразными путешествиями, и люди отваживались на них все легче и охотнее.
Население Европы на протяжении XVIII в. неуклонно росло и, несмотря на то что подавляющее большинство европейцев продолжали жить в деревне, быстро перераспределялось в пользу городов. Это происходило прежде всего за счет повышения мобильности, обусловленной экономическими, политическими и конфессиональными причинами. В Англии начавшийся промышленный переворот давал возможность терявшим почву под ногами вчерашним крестьянам искать новые занятия в городах. Аналогичные процессы намечались и в других странах Европы. Города, как магниты, притягивали к себе огромные массы людей, стремившихся заработать или сделать карьеру.
В Голландии к 1795 г. 65 % населения проживало в городах. В Пруссии горожане составляли примерно четверть населения. Быстро росли города-гиганты (подробнее гл. см. «Миры, утратившие равновесие: город и деревня»). Значительную часть населения городов составляли сезонные мигранты. В Париже существовали профессии, традиционно ассоциировавшиеся с приезжими из той или иной провинции: водоносами обычно работали овернцы, трубочистами и чистильщиками сапог — савояры, среди строительных рабочих преобладали уроженцы Лимузена. Тот, кто не мог прокормиться у себя дома, рассчитывал найти работу в огромном городе, а устроившись, помогал вновь прибывавшим землякам. Некоторые мигранты приезжали в Париж лишь на сезон, а потом возвращались домой, к семье. Однако немало встречалось и тех, кому возвращаться было не за чем и кто хотел навсегда остаться в городе.
Нередко мигранты уезжали так далеко от дома, что фактически меняли родину. Учителя, портные, строители, цирюльники, актеры ехали из Италии, германских земель, Франции в Польшу или Россию в поисках выгодного применения своих навыков. С 1760-х годов Екатерина II приглашала в Россию немцев, французов, швейцарцев для освоения земель и улучшения хозяйственной деятельности в Поволжье и других регионах. Внутреннюю «колонизацию» малозаселенных земель руками переселенцев практиковали и другие деятели эпохи «просвещенного абсолютизма» — Мария Терезия и Иосиф II в Банате, Галиции и Буковине, Пабло Олавиде от имени Карла III — в Сьерра-Морене.
На протяжении XVIII в. на континенте не уменьшилось число конфессиональных эмигрантов. Гугеноты перебирались из Франции в Голландию или Германию, евреи — из Польши в Голландию или Британию. В последнее десятилетие века Европу наводнили политические эмигранты из революционной Франции. Кто-то пускался в далекое плавание за океан. Многие делали это, стремясь избавиться от нищеты, спастись от религиозных преследований, надеясь на новую жизнь в колониях. Других вывозили туда насильственно — для освоения новых земель, для очистки городов Старого Света от бродяг и преступников.
В колониях действительно начиналась совершенно другая жизнь. Расставшись с прошлым и оказавшись в чужом пространстве, люди распоряжались собой по-новому. В 1776 г. европейские колонисты создали на Американском континенте свое государство. Опираясь на гигантские ресурсы Нового Света, американцы сумели использовать и достижения европейской культуры, как материальной, так и духовной, включая, прежде всего, Просвещение.
В XVIII в. резко увеличилось число путешествий в соседние страны. Этому способствовало развитие транспортной инфраструктуры в Западной Европе. Во второй половине века благодаря строительству шоссейных дорог значительно повысилась быстроходность сухопутного транспорта. Сеть удобных шоссе, на которых располагались станции почтово-пассажирских контор, расходилась во все стороны из Парижа, из Лондона и других городов. По ним двигались многоместные кареты (дилижансы), перевозившие небогатую публику. Знать передвигалась в частных каретах. Путешественники, отправлявшиеся в недалекие поездки, использовали двуколки. Военные предпочитали передвигаться верхом. Бедняки шагали пешком с котомками за плечами. Вдоль дорог возникали постоялые дворы, гостиницы, трактиры.
Здесь встречались путешественники из разных мест, принадлежавшие к разным социальным группам. Гостиницы становились территорией знакомств, общения, обмена информацией, познания нового. Это отразилось в романах XVIII в.: приключения героев нередко разворачивались на постоялых дворах.
Путешествие превращалось в необходимый элемент культуры. В общественном мнении оно составляло существенную часть жизненного опыта просвещенного человека. Особое место отводилось ему в воспитании молодежи: образовательное путешествие («Grand Tour») должно было способствовать расширению кругозора юноши, постижению мира на собственном опыте, избавлению от предрассудков. По родной стране путешествовали ради приобщения к народной жизни. Такое путешествие было призвано воспитывать патриота, будущего деятеля на благо общества. Посещение культурных центров Европы — Парижа, Рима, Лондона — считалось необходимым для приобщения к высотам духа. Желательным также признавалось путешествие в более или менее экзотические земли, ибо без этого невозможно постичь пути, по которым идет в своем развитии человечество, осознать ценность цивилизации.
Особая роль и популярность путешествий в XVIII в. не могли не отразиться на характере и содержании печатной продукции и на чтении. Во-первых, возникал спрос на информацию для отправлявшихся в дорогу: карты, планы, описания маршрутов, путеводители. Во-вторых, просветительская мысль способствовала повышению внимания публики к чтению о далеких землях и народах, кругосветных странствиях и далеких походах. Эта мода возникла в Англии, но быстро была подхвачена во Франции, откуда и распространилась по всей Европе.
Монтескье в трактате «О духе законов» связывал различные формы правления с географическими условиями, в которых развивались народы. Огромную важность новым сведениям об удаленных уголках земного шара придавал Дидро. К составлению статей для «Энциклопедии» он привлекал видных естествоиспытателей, таких как Бюффон и Ла Кондамин. Огромный успех получила «Философская и политическая история учреждений и торговли европейцев в обеих Индиях», написанная аббатом Рейналем при участии Дидро и некоторых других авторов и выдержавшая три издания с 1770 по 1781 г. Рассказывая о колонизации, «История обеих Индий» критиковала деспотизм, церковь, выступала против рабства.
Об экспедициях в дальние страны все больше писали не только в словарях и энциклопедиях, но даже и в газетах. В 1746 г. аббат А.Ф. Прево по заказу правительства начал выпускать многотомную «Всеобщую история путешествий». Первые тома писатель просто переводил с английского языка, но постепенно вырабатывал свой стиль повествования об обычаях и нравах Нового Света, севера Европы, Дальнего Востока, используя при этом отчеты о реальных экспедициях и другие источники. Тома этой серии издавались небольшим форматом и предназначались для широкой публики. Они становились своего рода справочным изданием, где систематизировались географические и исторические сведения о разных регионах.
Путешествие, ассоциировавшееся с открытием нового, с познанием истины, заняло особое место и в европейской беллетристике XVIII в. Литераторы отправляли своих героев в странствия, дабы те увидели несовершенство общественного устройства и прониклись новыми идеалами. Об этом повествовали «Персидские письма» Монтескье (1721), «Сентиментальное путешествие» Лоренса Стерна (1768). Вдохновившись реальной историей шотландского моряка Александра Селкирка, который более четырех лет провел на необитаемом острове, Даниэль Дефо написал знаменитый роман «Робинзон Крузо» (1719) — гимн человеку, побеждавшему обстоятельства и обретавшему себя. В «Путешествиях Гулливера» Джонатана Свифта (1726), в «Истории Тома Джонса, найденыша» Генри Филдинга (1749) и во многих других романах странствия героя становились метафорой его мужания, самоосуществления. Наконец, бывало, что роман, построенный как рассказ о путешествии героев (как «Жак-фаталист» Дидро), рассматривал философские вопросы о смысле жизни, свободе человека или предопределенности его судьбы.
Термин, в древнегреческом языке обозначавший «человеколюбие», появился в европейской литературе в эпоху позднего Средневековья, но утвердился и вошел в моду именно в XVIII столетии. В средневековом христианском мире благотворительность осуществлялась преимущественно церковью или под ее руководством. Помощь нищим, призрение сирот и калек воспринимались как религиозный долг, определяемый идеей евангельской любви к ближнему. Духовенство исполняло его от имени всего сообщества.
В XVI–XVII вв. постепенно возрастала роль государства в этой сфере. Рост населения, особенно в городах, повышение мобильности потребовали от властей новых усилий. Им приходилось больше думать об общественном благе. Выброшенные на обочину жизни маргиналы представляли огромную проблему, однако административное ее решение неизбежно обретало репрессивные формы. Главным благотворителем выступало ответственное за общественный порядок государство, ставившее перед собой задачу принудительного «перевоспитания» бродяг. Учреждая дома призрения, больницы и приюты, обеспечивавшие минимальные человеческие потребности, оно жестко принуждало маргиналов к повиновению и карало их самостоятельное поведение, представлявшее угрозу для «порядочных» подданных.
Государственная система призрения нищих и политика преследования за бродяжничество возникли в Англии в самом начале XVII в. Именно там вследствие аграрного переворота проблема раньше других стран приобрела особую остроту. Философы-просветители подчас резко критиковали английскую систему призрения как негуманную и неэффективную, однако аналогичное законодательство против нищих и бродяг развивалось и в других странах Европы. В Испании бродяг отлавливали, инвалидов и детей помещали в приюты, а здоровых забривали в солдаты. Во Франции в 1724 г. специальный королевский указ предписал изолировать нищих в больницах, причем на их содержание правительство выделило средства. Здорового человека, вторично пойманного за сбором милостыни, клеймили. В мае 1750 г. в Париже вспыхнул бунт, вызванный действиями властей: полиция, ловившая на улицах бродяг, воришек, безработных и проституток для отправки их в колонии, перестаралась, арестовав нескольких подростков из семей ремесленников и торговцев. В 1764–1767 гг. в стране возникла сеть домов заключения для бродяг. За один только 1773 г. были задержаны 72 тыс. человек, из которых 48 тыс. оказались в домах заключения.
Принудительное государственное регулирование передвижения и поведения людей, особенно тех, кто стоял на нижних ступеньках социальной лестницы, диктовалось реальными потребностями общества того времени. Однако оно отличалось жесткостью, неповоротливостью, злоупотреблениями и недостаточной эффективностью. По мере распространения просветительских идеалов, подобное понимание общественного блага выглядело все более архаичным и нетерпимым.
В XVIII в. происходило общее смягчение отношения к лицам, преступившим закон. Признание их достойными сочувствия, перевоспитания, помощи отражалось в просветительской художественной литературе. Все больше осознавалась необходимость проявления гуманности, недопустимость излишней жестокости наказания. Возникла идея ответственности общества за совершенные преступления (см. «Просвещение и власть»).
Примерно в середине века в публицистике оформился еще один сюжет общественной дискуссии: рабство и работорговля, которые невозможно было примирить с идеей равенства людей. Борьба против рабства началась в Англии и ее заокеанских колониях, где против него первыми выступили квакеры, требовавшие также судебной реформы и разработки справедливого закона о бедных. Их поддержали философы-просветители — Дидро, Рейналь, Джон Миллар. Вскоре после образования США рабство было отменено во многих северных штатах, однако в других оно сохранялось, будучи экономически выгодным. Активную борьбу против него вели многочисленные общества за освобождение рабов, действовавшие как в Америке, так и в Европе. В их деятельности участвовали будущие деятели Французской революции — Бриссо, Кондорсе, Лафайет, Мирабо. Английское и французское «Общества друзей чернокожих» заставили власти обратить внимание на эту проблему задолго до того, как рабство в колониях перестало существовать.
Итак, в эпоху Просвещения слово «филантропия» означало не столько помощь бедным, сколько заботу о человеке, стремление обеспечить его благо и даже счастье. Настоящий филантроп часто выступал противником церкви, разоблачал ее ханжество и корыстолюбие и, следовательно, не мог слепо доверять ее проповеди милосердия во имя любви к Богу. Не был он доволен и насильственной благотворительностью, осуществлявшейся государством. Поставив в центр теоретических построений не Бога, а человека, философ XVIII в. уповал на замену принуждения просвещением.
Рассчитывая усовершенствовать общество с помощью разума, просветители желали побороть и все человеческие несчастья — нищету, болезни, несправедливость. В связи с этим вставали две задачи, решение которых требовало серьезных усилий. Во-первых, следовало разработать научные методы борьбы с болезнями и бедностью. Академии объявляли конкурсы, врачи и педагоги принялись изучать предмет (см. подробнее гл. «Жизнь, опережающая смерть: население»). Во-вторых, необходимо было понять, на кого возложить ответственность за реализацию рекомендаций науки. Рядом с церковью и государством появился еще один благотворитель — общественные организации.
В Век Просвещения родилась и процветала частная светская благотворительность. В одном только Париже в 1780-е годы действовали Филантропический дом, Ассоциация судебной благотворительности, Филантропическое общество, Общество материнского милосердия. Принимать участие в деятельности подобных организаций становилось престижно, в них охотно входили представители элиты, аристократы, члены монарших фамилий. Светские филантропы занимались призрением сирот, организацией школ и больниц, раздачей милостыни. Нередко их члены заступались перед властями за обездоленных.
В 1774 г. немецкий педагог Иоганн Бернхард Базедов организовал в Дессау особый воспитательный институт — «Филантропинум», просуществовавший до 1793 г. Здесь применялась разработанная Базедовым педагогическая система, призванная воспитывать детей по «законам природы» (в духе Руссо) и внушать им любовь к ближнему. Дело Базедова продолжили Иоахим Генрих Кампе, Христиан Вольке, Христиан Готхильф Зальцман. Екатерина II, обдумывавшая реформу образования в России, также интересовалась идеями Базедова и в 1784 г. пригласила Вольке в Петербург.
Большое место занимала благотворительность в деятельности масонских лож, также вошедших в моду среди аристократии. «Дух сопричастности, сладость равенства, поддержки и взаимной помощи <…> формируют общими усилиями ту благотворительность, которая составляет основу и смысл масонства» — утверждалось в документах одной из лож. На поддержку неимущих «братьев», их вдов, других «достойных» бедняков и сирот масоны тратили немалые деньги.
Престиж светской филантропии в XVIII в. неуклонно рос, и потому возможности ее были достаточно велики. Однако на вопрос о том, кто должен в первую очередь искоренять общественное зло, Просвещение так и не дало ответа. Оно только поставило вопросы и наметило пути, по которым гораздо позднее предстояло двигаться создателям социального государства.
Франкмасонству — одной из наиболее специфических социокультурных практик эпохи Просвещения — посвящена огромная литература, и все же, несмотря на обилие исследований, этот феномен трудно поддается интерпретации. С одной стороны, это обусловлено завесой тайны, которая всегда скрывала внутреннюю жизнь лож от взгляда «непосвященных». С другой стороны, масонская проблематика длительное время была и в значительной мере остается крайне идеологизированной, что серьезно затрудняет ее научную разработку.
Сами франкмасоны окружили историю своего сообщества множеством легенд, увязывая его возникновение и с культом «основателя геометрии» Гермеса Трисмегиста, и с легендой о строителе Соломонова храма Хираме, и с традициями друидов, поэтому происхождение масонства всегда было предметом самых различных толкований. Сегодня большинство исследователей солидарны в том, что корни этого явления следует искать не в далекой древности, а в Средневековье, породившем в Западной Европе такую специфическую форму социальных связей, как цехи и гильдии. Ремесленные и торговые корпорации, особенно развитые во Франции, на Британских островах и в германских государствах, на протяжений веков обеспечивали своим членам устойчивый социальный статус, контролировали качество орудий труда и конечного продукта, поддерживали стабильность заработков. Со временем эти замкнутые сообщества стали тормозом на пути экономического развития Европы и постепенно пришли в упадок. Французская революция упразднила гильдии в 1791 г., в Великобритании и немецких землях они исчезли в первой трети XIX в. Общей судьбы избежала лишь корпорация каменщиков, трансформировавшаяся в явление совершенно нового типа — франкмасонство.
Почему именно гильдия каменщиков оказалась способной к такой трансформации? Вероятно, свою роль сыграл коллективный характер ремесла людей, занятых в сфере строительства. Немаловажно и то, что верхушка этого сообщества обладала относительно высоким уровнем образования и культуры, поддерживала тесные контакты с архитекторами, инженерами и другими представителями интеллектуального труда. Мастерские были заинтересованы в состоятельных заказчиках и устанавливали с ними особые отношения. По этим или иным причинам так называемые «оперативные» масоны, непосредственно связанные со строительством, стали допускать в свой круг масонов «спекулятивных» (созерцательных) — лиц иных профессий и представителей привилегированных сословий. Социальный состав лож стал изменяться, и ремесленные корпорации начали превращаться в то, что американская исследовательница М. Джейкоб назвала «элитными клубами общения», — в очаги культуры, в стенах которых вырабатывался особый тип социального поведения и особый дискурс.
По сведениям британского историка Д. Стивенсона, первые шаги в этом направлении в XVII в. сделали шотландские цехи каменщиков, но вскоре те же процессы проявились и в Англии. Одним из первых к английским масонам примкнул антиквар, историк и алхимик Элайас Ашмол, человек выдающихся способностей. В 1650-е годы ряды лондонских «каменщиков» пополнили военный инженер Роберт Мори (Морей), лингвист Джон Уилкинс, архитектор и ученый Кристофер Рен (все они стояли у истоков Лондонского Королевского общества). Однако ложи XVII столетия существенно отличались от лож века Просвещения — они не образовывали единства и не имели «великой ложи», осуществлявшей общее руководство. Кроме того, в XVII в. не существовало мастерских, состоявших исключительно из «неоперативных» масонов: большинство их членов так или иначе были связаны со строительством, и даже там, где преобладали представители других профессий, настоящие каменщики все же имелись. Впервые целиком «созерцательные» ложи сложились в Англии лишь к концу 1690-х годов. Их появление можно считать моментом рождения нового масонства.
24 июня 1717 г. четыре старинных лондонских мастерских — «Гусь и Противень», «Кубок и Виноградная гроздь», «Корона» и «Яблоня» (они носили имена таверн, в которых масоны проводили свои собрания) — решили объединиться в Великую ложу Лондона и Вестминстера и избрать великого магистра. Люди, принявшие это решение, принадлежали к разным слоям общества: среди них были ремесленники, военные, врачи, деятели церкви, представители знати. Первым великим магистром стал «джентльмен» Энтони Сейер. В 1718 г. его сменил «эсквайр» Джордж Пейн, а в 1719 г. — «преподобный» Джон Теофил Дезагюлье. В 1720 г. к руководству снова вернулся Пейн, но в 1721 г. во главе ложи встал герцог Джон Монтегю, а в 1723 г. — герцог Филипп Уортон, и с этого времени жезл гроссмейстера больше не уходил из рук британской аристократии.
Великая ложа Лондона охватывала не всех британских масонов. В 1731 г. собственную Великую ложу учредили ирландцы. В 1736 г. она появилась у шотландцев. Однако в Англии процесс объединения шел особенно стремительно: в 1717 г. в Великую ложу Лондона вошли всего 4 мастерские, весной 1723 г. их было уже 20, к осени -51. Разрастание шло не за счет новых образований, а путем объединения уже существующих. Правда, из пяти десятков только две мастерские действовали вне столицы, но в 1727 г. ситуация изменилась: под эгиду Великой ложи Лондона перешли масоны Уэльса и Честера. Лишь старинная ложа Йорка, преобразованная в 1725 г. в «Великую», сохраняла свою автономию вплоть до 1792 г.
Огромную роль в оформлении франкмасонского движения сыграл устав, разработанный Великой ложей. Работа над его первой редакцией (1723) велась коллективно, но главный вклад в редакцию второго издания (1736) внес пресвитерианец Джеймс Андерсон, и в истории этот документ остался под именем «Конституций Андерсона». Важнейшими частями «Конституций» являлись «Древние заповеди вольных каменщиков» и «Общий регламент» из 39 статей. Регламент обосновывал полномочия великого магистра и порядок его выборов, фиксировал устройство Великой ложи и ее прерогативы, оговаривал порядок проведения ежегодного праздника и прочее. Наибольший интерес представляют «Заповеди», в частности их первый раздел «О Боге и Религии», который постулировал принципы толерантности и конфессионального нейтралитета. В нем говорилось: «Если в древности вольные каменщики обязаны были в каждой стране принадлежать к религии именно той страны и того народа, среди которого находятся, какой бы она ни была, в настоящее время считается более разумным обязывать их принадлежать лишь к той религии, в которой согласны между собой все люди, оставив им самим точно определять свои религиозные убеждения». «Заповеди» оговаривали, что масон не может быть «неразумным атеистом и неверующим вольнодумцем», но предоставляли ему свободу выбора конфессиональной принадлежности. Французский историк Д. Лигу полагает, что эта гибкая формула, созвучная политике толерантности, установившейся в английском обществе после Славной революции, фактически отвергала лишь тех, кто не разделял веры в «Великого Архитектора Вселенной». Верность экуменизму раннего масонства британские и американские ложи сохраняли и позднее, но на европейском континенте, в частности во Франции и в германских землях, позиция масонов в вопросах веры стала со временем более жесткой. Второй раздел «Заповедей» декларировал лояльность сообщества по отношению к государственной власти и предостерегал братьев от участия в «тайных злоумышлениях». Однако и в этом вопросе орден заявлял о своем нейтралитете: он отказывался исключать из своих рядов того, кто решится выступить против светских властей, поскольку связь масона с ложей считалась неразрывной. Следующие три раздела «Заповедей» регламентировали отношения масона с его мастерской, определяли порядок прохождения ступеней иерархии и обязывали братьев усердно трудиться. Шестой раздел регламентировал поведение масонов в ложе и вне ее.
«Конституции Андерсона» в течение XVIII в. пять раз переиздавались по-английски, пять раз выходили на французском языке и дважды — на немецком. Печатались они и на голландском, и на итальянском, и на испанском. Именно на «Конституции Андерсона», на опыт Великой ложи Лондона (с 1738 г. она именовалась Великой ложей Англии) ориентировались уставы лож «вольных каменщиков», которые с начала 1720-х годов стали стремительно распространяться на континенте и за пределами Европы.
Первыми английский опыт подхватили ближайшие соседи. В бельгийском городе Монсе ложа появилась уже в 1721 г. С этого же года некоторые исследователи отсчитывают историю масонства во Франции, хотя документально деятельность лож фиксируется там лишь с 1725 г. За Францией последовали Португалия и Испания, опередившие Италию и Германию. Вскоре процесс охватил Восточную и Северную Европу — Польшу, Россию, Швецию, Данию и другие страны. Примеру Старого Света последовал Новый: первыми ложу за океаном учредили «вольные каменщики» Бостона. Укоренение франкмасонства происходило под влиянием особенностей того или иного государства, поэтому его судьба и его отношения с властью везде складывались по-разному.
Во Франции процесс обозначился в полной мере в 1732–1739 гг., когда ложи во множестве стали появляться в провинциальных городах. Первенство же скорее всего принадлежало Ложе святого Фомы, названной в честь Томаса Бекета и действовавшей с 1725 г. в одной из английских таверн парижского предместья Сен-Жермен. Во всяком случае ее существование подтверждается документально. «Английский фактор» был поначалу силен: именно британцы выступали основателями ранних французских лож, а первым французским гроссмейстером стал бывший великий магистр Великой ложи Лондона, известный либертин герцог Уортон (1728). Высокая активность иностранцев-протестантов обусловила легкость укоренения «вольных каменщиков» в городах с протестантскими общинами и в крупных портах (Бордо, Ла-Рошель, Марсель, Монпелье, Ним), не говоря о таком регионе, как Эльзас. Но скоро к ордену потянулись и католики. После образования Великой ложи Франции (1738), получившей патент от Лондона, французское масонство начало объединяться, его численность резко выросла, и по степени влияния оно начало догонять английское, а затем и перегнало его. В то же время его история не обходилась без внутренней борьбы. Конфессиональные трения спровоцировали в 1740-е годы разделение французского масонства на два течения — «английское» (протестантское) и «шотландское» (католическое). В 1750-х годах Великая ложа Франции, где возобладали янсенистские настроения, начала отходить от экуменизма «Конституций Андерсона» и ориентироваться на католическую ортодоксию. Часть мастерских не приняла подобной политики, и в 1760 г. разразился серьезный конфликт, усугубившийся соперничеством титулованной аристократии с представителями третьего сословия. В 1771 г. произошел окончательный раскол: Великая ложа Франции распалась и возникло новое образование — «Великий Восток Франции» (1771–1789).
Масонское движение привлекло к себе немало выдающихся просветителей Франции. Членами братства «вольных каменщиков» были Монтескье, Даламбер, Гельвеций, Гольбах, Кондорсе и многие другие. Триумфальная церемония инициации Вольтера (1778), состоявшаяся незадолго до его смерти в парижской ложе «Девяти Сестер», была воспринята многими как своеобразная передача интеллектуальной эстафеты от философов к масонам.
Особым преследованиям во Франции «вольные каменщики» не подвергались, хотя их отношения с властями не всегда были безоблачными. В 1736 г. Королевский совет выступил против «многолюдных собраний», проводимых без санкции монарха, а в 1737–1738 гг. полиция пыталась припугнуть масонов, разглашая в прессе тайны их обрядов и устраивая облавы. Однако последние в основном коснулись кабатчиков, под крышей у которых ложи проводили свои заседания, а эдикт 1736 г. безнаказанно нарушался. Осудившая масонство булла Климента XII «In eminenti» (1738) государственным законом не стала: Парижский парламент ее не зарегистрировал, посчитав, что одного лишь «королевского неудовольствия» достаточно, чтобы покончить с тайными обществами. Когда же в 1743 г. великим магистром стал принц крови Луи де Бурбон-Конде граф де Клермон, орден и вовсе оказался под покровительством членов королевского дома. Показательно, что накануне революции парижская полиция, пытавшаяся всесторонне контролировать жизнь столицы, деятельностью лож практически не интересовалась.
В Португалию масонство проникло рано, но к моменту публикации «In eminenti» в Лиссабоне действовали всего две ложи: католическая — организованная ирландцами, и протестантская — у ее истоков стояли англичане. Ирландская ложа самораспустилась, как только известия о булле докатились до Лиссабона. Английская продолжила действовать в одиночку, покуда приток в Португалию ремесленников из Франции не стимулировал появление еще одной структуры: в 1741 г. в столице возникла ложа, на три четверти состоявшая из французов, но через два года она подверглась разгрому, а ее основатель был приговорен к четырем годам галер. После восшествия на престол Жозе I (1750) позиция властей смягчилась, поскольку фактический правитель страны маркиз Себастьян Жозе Помбал относился к деятельности масонов терпимо, а возможно, и сам принадлежал к их числу. Толерантность во времена Помбала вынужденно проявляли и церковные власти, поэтому в 1774 г. «Регламент» инквизиции не упомянул масонов в ряду врагов святой веры. Сеть португальских лож постепенно разрасталась. Ремесленников в них стали вытеснять военные и даже представители духовенства. Ситуация снова переменилась после смерти Жозе I: суд над Помбал ом знаменовал политику «искоренения дурных нравов и идей». С 1777 г. на масонов обрушились репрессии, побудившие многих бежать из страны. Тем не менее в 1793 г. некоторые ложи возобновили свою деятельность в Коимбре, Лиссабоне и Порту.
Иная картина наблюдалась в Испании. Хотя первая ложа появилась в Мадриде уже в 1728 г., распространения в XVIII в. масонство там не получило. Исследователи говорят лишь о его «спорадическом присутствии» и объясняют это противодействием испанских монархов и сильными позициями католической церкви. В 1738 г. в ответ на «In eminenti» великий инквизитор Испании издал эдикт, угрожавший «вольным каменщикам» повторным отлучением от церкви (помимо папского) и высокими штрафами. В 1740–1750 гг. состоялись первые процессы (большинство обвиняемых были военными, инициированными за границей). В 1751 г., вслед за второй антимасонской буллой «Providas Romanorum» папы Бенедикта XIV, преследования усилились и вылились в декрет короля Фердинанда VI: орден был объявлен врагом церкви и государства. Его главное прегрешение состояло в нежелании сообщать монарху о своих целях и уставах. В метрополии и колониях, в частности в Лиме, прошли новые антимасонские процессы, причем на скамье подсудимых оказалось немало иностранцев. С началом Французской революции борьбу с масонством подстегнули политические соображения: испанские власти опасались распространения революционных идей. Не случайно особенно много процессов пришлось на 1793–1794 гг. Таким образом, в XVIII в. интегрироваться в испанское общество масонству не удалось.
В германских землях, напротив, оно получило широкое распространение, но развивалось особым путем. Первая немецкая ложа — «Авессалом» — появилась в Гамбурге в 1733 г. и была официально зарегистрирована в 1737 г. Вслед за Гамбургом ложи возникли в Берлине, Мюнхене, обоих Франкфуртах, Марбурге, Лейпциге и других городах. Посвящение в масоны наследника прусского престола, будущего Фридриха II (1738), подтолкнуло к ордену многих владетельных князей Германии. Поддержка представителей власти способствовала тому, что немецкое масонство окрепло и приобрело самостоятельность. «Вольные каменщики» Германии принялись развивать собственные обряды («циннендорфский», «египетский» и др.), в которых огромное значение получили христианские мотивы, религиозная экзальтация и мистицизм. В Германии родилось и влиятельное движение розенкрейцеров, следовавшее изобретенной бароном Карлом фон Гундом системе «строгого послушания». В целом немецкое масонство было довольно консервативным и иерархичным. Тем не менее ложи оставались пространством интеллектуального диалога, что привлекало к ним таких выдающихся мыслителей, как Иоганн Вольфганг Гёте, Кристоф Мартин Виланд, Готхольд Эфраим Лессинг, Георг Форстер, Фридрих Генрих Якоби. Радикальный в политическом отношении баварский орден «иллюминатов» — «просветленных» (1776–1787), основанный приверженцем французского материализма Адамом Вейсгауптом, стал известен именно благодаря тому, что сознательно имитировал масонство.
В России присутствие масонства отмечается с 1731 г., хотя оформление лож началось лишь после 1740 г., когда Великая ложа Лондона назначила генерала Джеймса Кейта, состоявшего тогда на русской службе, «провинциальным великим мастером» России. Как и во многих других странах, ложи поначалу пополнялись иностранцами, но с 1750-х годов стало постепенно расти число россиян, в том числе представителей знати. В 1772 г. по инициативе тайного советника И.П. Елагина была конституирована Великая ложа России, под управлением которой работали полтора десятка мастерских. Примерно в это же время около десятка лож в разных городах основал барон Иоганн Готтлоб (Иван Карлович) Рейхель, директор наук в Сухопутном шляхетном кадетском корпусе. В 1776 г. елагинские и рейхелевские ложи объединились. В начале 1780-х годов временное распространение в России получила так называемая «шведская система» масонства, а затем началось становление русского розенкрейцерства. Всего в XVIII в., по данным А.И. Серкова, было учреждено не менее 136 лож. Большинство из них действовали в Санкт-Петербурге и Москве, куда к концу столетия переместился центр масонской активности и где на первый план выдвинулись такие крупные фигуры, как И.Г. Шварц и Н.И. Новиков. Деятельность московских розенкрейцеров («мартинистов») в 1786–1792 гг. исследователи считают этапом наивысшего развития русского масонства. Не оставалась в стороне и провинция. Российская география «вольных каменщиков» XVIII столетия включала в себя Архангельск, Вологду, Житомир, Казань, Киев, Орел, Пермь, Петрозаводск, Харьков, Ярославль и другие города. Особенно высока была численность лож на северо-западе империи — в Риге, Вильно, Митаве, Ревеле и Белостоке.
Долгое время власти смотрели на деятельность русских масонов снисходительно. Когда же в начале 1780-х годов «вольные каменщики» стали оказывать влияние на общественное мнение и к тому же вознамерились сделать главой русских масонов великого князя Павла Петровича, Екатерина II повела с ними борьбу. Поначалу она действовала цензурными методами и высмеивала масонство в своих пародиях и комедиях («Тайна противонелепого общества» и др.). Затем начались политические гонения, кульминацией которых стало дело Н.И. Новикова (1792) и вынесенный ему приговор (15 лет заключения в Шлиссельбургской крепости). Антимасонские акции последнего десятилетия XVIII в. лежали в русле общих изменений правительственного курса, вызванного Французской революцией, но Н.Д. Кочеткова полагает, что их следует объяснять не только политическими причинами: это было также моральное поражение Екатерины в борьбе за идейное влияние на общество.
С активным противодействием столкнулось масонство в империи Габсбургов. Там движение «вольных каменщиков» сначала охватило Австрийские Нидерланды, в 1740-х годах достигло Вены, а затем Венгрии и Трансильвании. Непримиримая позиция светской власти (в правление Марии Терезии деятельность ордена была запрещена) и католической церкви сдерживала численность лож, но полностью остановить процесс распространения масонства не могла. Число масонов продолжало расти, особенно среди представителей свободных профессий, и к 1775 г. Вена стала одним из главных центров розенкрейцерства. Когда в 1784 г. получила патент венская Великая ложа, под ее началом оказались более четырех десятков мастерских. С воцарением Иосифа II политика в отношении масонства практически не смягчилась: декрет 1785 г. запретил подданным членство в иностранных ложах, подтвердил запрет на деятельность лож в центре империи и сократил число бельгийских лож до трех. Венский «Великий Восток» подчинился властям: ликвидировав «бунтарские» ложи в Австрийских Нидерландах, он составил список «благонадежных» масонов и проинформировал Иосифа II, что «общее управление масонством отныне полностью соответствует императорским эдиктам». Тем не менее в 1786 г. были запрещены и последние мастерские.
Франкмасонство не было единым ни в организационном, ни в идейном плане. Однако, распространяясь по свету и приспосабливаясь к реалиям различных стран и регионов, оно сохраняло некоторые общие генетические черты. Его закрытость от внешнего мира не была абсолютной, и масштаб явления доказывает, что доступ в ложи повсюду был относительно свободным. Французский историк П.И. Борепер подчеркивает, что масонство эпохи Просвещения не следует трактовать исключительно как «тайное общество». Скорее это было «общество со своими тайнами» — общество, служившее «камерной сценой», на которой представители европейских элит могли свободно самовыражаться в кругу избранных друзей.
Все события в жизни каждой ложи, которая воплощала собой «храм мудрости и света», подчинялись тщательно разработанным церемониям. Театрализованная масонская обрядность, бурно развивавшаяся на протяжении всего XVIII в., использовала сложную символику и атрибутику, в том числе и такую, которая вела свое происхождение от орудий труда каменщиков и строителей (фартук, мастерок, циркуль, линейка и пр.). Специфическая масонская терминология имела иудео-христианские корни. Между братьями (слово «брат» стало традиционным обращением масонов друг к другу) царила многостепенная иерархия, но в ложах практиковались такие демократические процедуры, как выборность должностей и подчинение меньшинства большинству, а также, по крайней мере формально, действовал принцип равенства, в силу которого в стенах ложи теряли значение социальные различия. Формирование пространства эгалитарной социализации — один из важнейших вкладов масонства в культуру Просвещения.
Центральной категорией масонского дискурса была «дружба». Ее производные — тема «союза», «согласия», «гармонии сердец» звучала как в названиях лож, так и в масонских гимнах, речах и текстах. Огромную значимость для масонов имели такие понятия, как «искренность», «умеренность», «чистосердечие», «добродетель», «мудрость». В системе ценностей эпохи масонство немало способствовало утверждению филантропии, благотворительности и гуманности. Оно провозглашало своей целью развитие гражданских качеств и духовное совершенствование «вольных каменщиков». Однако свою задачу орден видел не только в нравственном укреплении братьев, но и в совершенствовании всего человечества в целом, и это возвышенное устремление было созвучно тому, о чем мечтали философы-просветители. Причины невероятного успеха масонства в XVIII в. еще требуют дальнейшего прояснения, но можно уверенно признать: цели и задачи, которые ставили перед собой «вольные каменщики», лозунги, которые они выдвигали, отражали умонастроения, царившие в рядах просвещенной элиты европейского общества.
Масонство являлось пространством широкой религиозной свободы, но «вольные каменщики» эпохи Просвещения не ставили под сомнение духовно-нравственные принципы христианства и не отказывались от своей связи с ним. Более того, несмотря на заявленную религиозную толерантность, «Конституции Андерсона» пытались закрыть двери ордена перед атеистами. Это не помешало примкнуть к масонству материалисту Гельвецию и некоторым его единомышленникам, но все же в XVIII столетии атеизм казался настолько провокационным, что подорвал бы доверие к ложам, если бы они принялись его проповедовать. В реальности традиционным институтам церкви угрожал не атеизм, а содержавшаяся в масонском дискурсе идея естественной религии, философским выражением которой являлся деизм. Папские буллы были направлены не столько против теологических построений масонов, сколько против попыток духовной эмансипации от власти официальной церкви.
Одним из своих основополагающих принципов франкмасонство провозглашало космополитизм. Официальные документы, рождавшиеся в недрах лож, и тексты, выходившие из-под пера их членов, изобиловали утверждениями, что «родина масона — вселенная», и что «весь мир — одна большая республика, в которой нации являются семьями, а индивиды — членами этих семей». Но космополитизм масонов нередко входил в противоречие с их «патриотизмом». Особенно чувствительными к своей национальной идентичности были французы. С конца 1760-х годов Великая ложа Франции активно сопротивлялась влиянию иностранного, и прежде всего английского, масонства у себя на родине. В 1786 г. «Великий Восток Франции» приветствовал эдикт Иосифа II, запретивший австрийским братьям членство в иностранных мастерских. Французские ложи, особенно ревностно следовавшие иностранным уставам, вступали в конфликт с национальным сообществом. И все же внутри лож национальных барьеров не существовало. П.И. Борепер установил имена более тысячи иностранцев, принятых во французские мастерские на протяжении XVIII столетия. Разумеется, список этот далеко не полон, но и он поражает разнообразием: британцы, канадцы, швейцарцы, голландцы, португальцы, испанцы, итальянцы, датчане, шведы, австрийцы, уроженцы германских земель, остзейцы, ливонцы, россияне, венгры, поляки… Двери французских лож открывались даже для христиан Северной Африки (их членами стали ливанский принц, негоциант-маронит, семеро моряков-алжирцев), хотя в целом исследования Борепера лишний раз доказывают сугубо европейский характер масонства.
Члены лож смотрели на мир как на «единую республику», но у этой республики имелись четкие границы, очерченные христианством. «Конституции Андерсона» изначально предоставляли масонам право «самим определять свои религиозные убеждения», но регламенты лож впоследствии были отредактированы так, что формулу «каждый каменщик должен подчиняться той религии, которую он исповедует», сменило требование подчиняться христианской религии. В 1742 г. «Апология ордена вольных каменщиков» утверждала: «Орден принимает в свои ряды только христиан; вольным каменщиком не может и не должен стать ни один человек, не принадлежащий христианской церкви. Евреи, магометане и язычники исключаются из ордена как неверные». В 1776 г. эти слова почти дословно повторил анонимный автор популярных «Философских размышлений о франкмасонстве».
Вопрос о том, следует ли допускать в ложи евреев, периодически дебатировался в разных странах. Английские масоны не проводили такой дискриминации, во всяком случае в документах она не отразилась. Первое свидетельство о членстве еврея в лондонской ложе восходит к 1732 г. Из 23 человек, подписавших петицию об учреждении новой мастерской, поданную в Великую ложу Лондона в 1759 г., более половины были евреями. В том же году в английской столице появилась ложа, состоявшая из одних только евреев, хотя подобная ситуация все же была исключением. В Нидерландах евреи также не встречали серьезных преград для вступления в ложи. Политику открытости вели и ложи США.
Зато французские масоны занимали жесткую позицию. Они проводили различие между ассимилированными евреями, чьи культурные практики почти не отличались от привычек христиан, и теми, кто имел мало контактов с христианским сообществом. Последним доступ во французские ложи был полностью закрыт, а первые все-таки имели некоторые шансы, и многое зависело от имущественного положения и личных способностей человека. Однако даже очень богатым и просвещенным евреям, стремившимся к полноценной социализации, приходилось бороться за право участвовать в культурной и филантропической деятельности ордена, и не всегда эта борьба оказывалась успешной. «Английская ложа» Бордо в начале 1740-х годов лишила членства еврея, обнаруженного в своих рядах, а в 1747 и 1749 гг. дважды отказала в приеме уроженцу Амстердама, принадлежавшему к еврейской общине (позже он без проблем был инициирован у себя на родине). В 1764 г. двери перед иудеем закрыла «Идеальная дружба» Тулузы. Байонская ложа «Ревностная», в создании которой изначально участвовали евреи, распалась, пережив глубокий кризис. Переломить эту ситуацию смогла лишь Французская революция.
Нечто подобное наблюдалось и в германских государствах. Немецкие ложи принимали у себя евреев-иностранцев, прошедших инициацию в других странах, но чинили препятствия немецким евреям, хотя против этого протестовали многие видные масоны, в том числе Лессинг. Приобщиться к ордену не смог даже Мозес Мендельсон — один из самых ярких представителей берлинского Просвещения. Большинство немецких масонов, в том числе и либералы, благосклонно относившиеся к эмансипации евреев, считали, что первым шагом для вступления в ложу непременно должен быть отказ от иудаизма и принятие христианства, пусть даже формальное. Лишь в 1784 г. немецкие евреи получили доступ в Орден азиатских братьев — венскую ложу розенкрейцеров. Сугубо христианским союзом масонское братство считалось и в России: известен лишь один случай приема иудея в петербургскую ложу, относящийся к 1797 г.
В отношении тех, кто исповедовал ислам, дискриминация была повсеместной. Пьер де Сикар, основавший в Льеже «Союз сердец», оговаривал в уставе запрет принимать «евреев, магометан, готов и иных людей, подвергшихся обрезанию при крещении». Жозеф де Местр, упомянув в переписке об одной константинопольской ложе, состоявшей якобы из турок, выражал неподдельное недоумение: как такое могло случиться!? Впрочем, ложи, действовавшие на Востоке, в частности в Константинополе, состояли из негоциантов-христиан, и сведения о проникновении в них мусульман ничем не подтверждаются.
Дискриминация проводилась и в отношении чернокожих. На континенте они еще были редкими гостями, поэтому данная проблема стояла не так остро. Но во французских колониях она ощущалась, и здесь исследователи обращают внимание на двойственность масонства: ложи активно участвовали в обсуждении перспектив общественного прогресса, исподволь способствуя расшатыванию Старого порядка в Европе, но в то же время защищали основы колониализма, поддерживая дистанцию между белыми и цветными. Масон Виктор Малуэ, комиссар на Сан-Доминго, разрабатывавший планы колонизации Гвианы, писал: «Если черный человек уподобится белому, мы увидим, как мулаты становятся дворянами, финансистами и негоциантами… Именно так портятся, деградируют и разлагаются индивиды, семьи и нации».
Наконец, объектом дискриминации были женщины. «Конституции Андерсона» определяли масонство как сугубо мужское сообщество, утверждая: «Люди, принимаемые в члены ложи… не могут быть данниками, ленниками и женщинами». Однако популярность масонских идей в просвещенных кругах делала ложи притягательными для дам, и дело было не только в моде на ношение масонской печатки. Женщины играли важную роль в жизни европейских элит XVIII столетия. Именно они чаще всего царили в салонах, расцветших в XVIII в. по всей Европе и в Америке. И хотя современники иногда посмеивались над «учеными дамами», их права на участие в интеллектуальных дебатах просвещенный век не оспаривал. Почему же такой инструмент самореализации и влияния на общественную жизнь эпохи, как ложи, оставался для них недоступным? Представительницы слабого пола не желали мириться с этой несправедливостью и порой находили поддержку «просвещенных масонов», таких, например, как автор «Опасных связей» Шодерло де Лакло. В результате ситуация стала меняться.
Одни историки утверждают, что первая смешанная мастерская возникла в 1751 г. в Гааге. Другие полагают, что это произошло в 1738 г. в Руане. Тем не менее большинство специалистов уже не отрицают факт существования «женского масонства», уточняя, что «адоптивные ложи» (допускавшие женщин к некоторым видам своей деятельности) действовали только в континентальной Европе (по большей части — во Франции) и что британские и американские «вольные каменщики» остались верны принципам, заложенным «Конституциями Андерсона». Во Франции «адоптивные ложи» долгое время игнорировались официальными масонскими инстанциями, но в 1774 г. «Великий Восток» признал за ними право на существование. Для дам устанавливался особый — более «приличный» и «щадящий нервы» — ритуал, поэтому большинство братьев считали женское масонство развлечением аристократок. Действительно, «адоптивные ложи» имели подчеркнуто светский характер. Социальная принадлежность в них была важнее, чем пол. Масонами были, в частности, герцогиня Бурбонская, принцесса Ламбаль, госпожа Гельвеций. В 1789 г. число «адоптивных лож» приближалось к сотне. Большинство из них не пережили Французской революции, и в эпоху Империи их осталось не более двух десятков.
Теория «масонского заговора» родилась в самом начале Французской революции. У ее истоков стоял человек, некогда занимавший в масонской иерархии важный пост. Огюстен Шайон де Жонвиль, бывший некогда помощником гроссмейстера Великой ложи Франции графа Клермонского, выпустил в 1789 г. брошюру «Истинная философия», в которой выдвинул против «вольных каменщиков» серьезные обвинения. Тему подхватил аббат Жак Франсуа Лефран. Его памфлеты «Тайна Революции» (1791) и «Заговор против католической религии и государей» (1792) убеждали читателей, что потрясения, похоронившие привычный уклад и традиционную политическую систему, явились результатом злоумышлений могущественного ордена «вольных каменщиков». Его доказательства строились на принадлежности к ордену некоторых видных деятелей революции и на сходстве дискурса и практик масонских лож с дискурсом и практиками Учредительного собрания. К примеру, отмена дворянских титулов и привилегий была, по его мнению, продиктована уставами лож, запрещавшими братьям подчеркивать друг перед другом свой социальный статус. Книги Жонвиля и Лефрана не получили большого резонанса — отчасти из-за слабости аргументации, отчасти потому, что в момент их публикации революция находилась на подъеме и подобная теория не могла заинтересовать широкую аудиторию. Слава разоблачителя «масонского заговора» досталась иезуиту Огюстену Баррюэлю.
Четырехтомные «Записки по истории якобинизма» (1797–1798) эмигрант Баррюэль опубликовал в Англии. «Якобинцами» он окрестил три «секты», которые, по его мнению, выступили единым фронтом «против Бога и Евангелия, против всего христианства в целом», столкнув Францию в пучину революции: помимо масонов в число «якобинцев» он включил французских философов-просветителей и баварских иллюминатов. Расширив круг «заговорщиков», Баррюэль пошел по пути, предложенному Лефраном: он проводил параллели между революционным законодательством и принципами, которые исповедовали «заговорщики», а также вскрывал масонские корни лидеров революции, игнорируя при этом тот факт, что члены лож действовали по обе стороны баррикад. Баррюэль использовал широкий круг источников, и его рассуждения показались современникам убедительными. К тому же изменились исторические обстоятельства. К моменту публикации «Записок» Франция уже пережила и эйфорию первых лет революции, и ужасы Террора, и Термидор. К власти пришла Директория, Европа содрогалась под ударами армии Бонапарта, поэтому антиреволюционный обличительный пафос оказался востребованным. «Записки» имели успех, неоднократно переиздавались и переводились. Идеи Баррюэля, подхваченные Л. Хервасом-и-Пандуро в Испании, Дж. Робисоном на Британских островах, И. фон Штарком в германских землях, оказали немалое влияние на образ революции в общественном сознании: многие начали ассоциировать масонство с подрывной антигосударственной деятельностью, хотя прежде в нем видели лишь инструмент интеллектуального воздействия на общество.
Уже в 1801 г. бывший депутат Учредительного собрания Ж.Ж. Мунье попытался опровергнуть Баррюэля, утверждая: «Франкмасоны не имели ни малейшего влияния на революцию». С тех пор на протяжении двух столетий «теория заговора» систематически подвергалась критике, однако идеологические мотивы зачастую брали верх над научными доказательствами. Оборотной стороной стремления категорически отмести «теорию заговора» стало то, что любые попытки подойти к проблеме «масонство и революция» с мерками научного исследования казались подозрительными. В последние десятилетия ситуация изменилась. Разумеется, речь не идет о реанимации «теории заговора» — сегодня под ней не подпишется ни один профессиональный историк. Однако, сходясь во мнении, что никаких доказательств целенаправленной деятельности ордена по свержению Старого порядка не существует, ученые признают, что Баррюэль поставил целый ряд серьезных проблем. Их решение не может ограничиться прямолинейным отрицанием или подтверждением «теории заговора» и не должно заканчиваться спорами о том, следует ли нам признавать участие масонства в революции институциональным, или мы вправе говорить лишь об индивидуальной, хотя и массовой, активности членов лож. Масштабы участия «вольных каменщиков» в разработке политического дискурса Просвещения, популяризации тех принципов, которые впоследствии попыталась воплотить в жизнь Французская революция, требуют дальнейшего уточнения. Современные исследования вписывают феномен масонства в широкий социокультурный контекст XVIII столетия и рассматривают ложи как один из множества инструментов социализации, «изобретенных» той эпохой, как специфический тип социальных контактов, который содействовал распространению в обществе идеалов и ценностей Просвещения.
Феномен общественного мнения крайне важен для идентификации Просвещения, хотя едва ли можно утверждать, что само словосочетание и стоящий за ним комплекс проблем возникли только в XVIII в. Массовые установки и царящие в обществе суждения занимали мыслителей с древности, побуждая античных философов клеймить doxa vulgus за поверхностность и изменчивость. В XVI столетии к общественному мнению апеллировал Монтень. В середине XVII в. Паскаль провозглашал: «Миром правит не мнение, а сила, однако использует силу мнение». Несколько десятилетий спустя о моральной власти «закона общественного мнения» размышлял Локк. Тем не менее именно в XVIII столетии, особенно во второй его половине, выражение «общественное мнение» (opinion publique, public opinion, opinione pubblica, offentliche Meinung) получило привычную для нашего слуха устойчивость и наполнилось новым — политическим — содержанием. Особенно наглядно это подтверждается сравнением двух авторитетных справочных изданий эпохи Просвещения.
Статья, опубликованная в XI томе «Энциклопедии» (1765) Дидро и Даламбера, относила «мнение» к сфере логики. Определяя это понятие как неопределенное суждение сомневающегося разума, автор статьи — Антуан Гаспар Буше д’Аржи — противопоставлял колеблющийся, неверный свет мнения яркому свету рационального знания, и его трактовка мало отличалась от того, что тремя десятилетиями ранее в «Трактате о мнении» (1735) писал Жильбер Шарль Лежандр, маркиз де Сент-Обен. Однако «Методическая энциклопедия» Панкука, издававшаяся с 1782 г., шла уже по совершено иному пути: из томов, посвященных философии и логике, «мнение» переместилось в тома, освещавшие вопросы финансов и правопорядка, попутно обретя семантически значимый эпитет. Утратив прежнюю субъективность и неопределенность «мнения», «общественное мнение» под пером журналиста Жака Пёше превратилось в категорию объективную и рациональную.
Не менее убедительно эволюцию термина отражают тексты, выходившие из-под пера философов Просвещения. В 1750-е годы «общественное мнение» еще понималось ими как коллективное выражение моральных и социальных ценностей, и даже Руссо, который часто использовал это словосочетание, наполнял его более социальным, нежели политическим содержанием: «Ни разум, ни добродетель, ни законы не победят общественного мнения, покуда мы не освоим искусство изменять его», — утверждал он в «Письме к Даламберу о театральных зрелищах» (1758). В середине столетия Мирабо, Гельвеций, Даламбер, Мабли, Гольбах и многие другие считали общественное мнение коллективным суждением в сфере морали или вкуса. Однако к 1770-м годам это понятие приобрело отчетливо политическое звучание, более соответствовавшее просветительскому духу. В 1767 г., добавляя в очередное издание своих «Размышлений о нравах» новый параграф о роли писателей, историк и литератор Шарль Пино Дюкло утверждал: «Из всех властей, власть думающих людей — самая могучая, хоть и невидимая. Сильные мира сего управляют, а думающие люди правят: ведь в конечном счете именно они формируют общественное мнение, которое рано или поздно укротит или уничтожит деспотизм». Ему вторил аббат Рейналь в «Истории обеих Индий» (1770): «Общественное мнение — непременная составляющая образа правления любой думающей и рассуждающей нации; никогда не следует идти против него, не вооружившись вескими причинами; никогда не следует противоречить ему, не разубедив его». Луи Себастьян Мерсье в четвертом томе «Картин Парижа» (1782) подчеркивал революционное значение произошедших перемен: «Всего тридцать лет назад в наших умах свершилась великая и важная революция: сегодня в Европе общественное мнение обладает такой силой, перед которой ничто не устоит».
Отмеченное просветителями и зафиксированное «Методической энциклопедией» Панкука изменение коннотации термина свидетельствовало о том, что в последние десятилетия Старого порядка общественное мнение стало мощным фактором политической жизни. Эту трансформацию, в результате которой в европейском обществе возник новый своеобразный источник власти, — «высший трибунал разума», обладавший правом выносить суждения по любым значимым вопросам и вынуждавший считаться со своими «приговорами» и абсолютную монархию, и ее критиков, — американский историк К. Бейкер удачно назвал «политическим изобретением общественного мнения».
У этой «незаметной революции» имелись свои социокультурные предпосылки: существенное расширение публичного пространства, усложнение и диверсификация способов коммуникации, развитие инструментов мобилизации общества, игнорировавших прежнюю социальную иерархию и ускользавших от действенного контроля государственной власти. Расцвет прессы и публицистики, растущая доступность печатного слова (которую исследователи называют «читательским бумом»), его способность во многих случаях обходить цензурные рогатки — все это подготовило благодатную почву для становления общественного мнения, а разнообразные формы социальных связей и общения — переписка, светские салоны, масонские ложи, читательские клубы, кафе, академии, научные сообщества и прочее — послужили превосходными площадками для его консолидации. Они действовали подобно сообщающимся сосудам: по словам Р. Дарнтона, общественное мнение в конце Старого порядка формировалось, перетекая из устной формы в письменную, из письменной — в печатную, возвращаясь из печатной в устную и так далее.
Становление общественного мнения как новой политической силы происходило на фоне глубоких трансформаций европейской политической культуры. С большей или меньшей интенсивностью этот процесс ощущался в разных странах, однако его эпицентром, безусловно, стала Франция. Этому способствовали своеобразие ее социального пространства и наблюдавшееся с середины столетия неуклонное нарастание протестных настроений — свидетельство углубляющегося кризиса Старого порядка. Первым толчком к формированию общественного мнения как нового фактора политической жизни многие исследователи считают развернувшиеся во Франции в начале 50-х годов XVIII в. ожесточенные споры вокруг так называемых «свидетельств об исповеди». Неспособность монархии снять напряжение между ортодоксальным католицизмом и янсенизмом привела к тому, что сугубо религиозный конфликт получил неожиданный по своим масштабам политический резонанс[6]. В середине 1750-х годов свою лепту в формирование общественного мнения внесли парламенты: эти судебные органы принялись наносить систематические удары по авторитету королевской власти своими «ремонстрациями» (протестами), которые распространялись в виде брошюр и «летучих листков», вызывая живейший отклик у широкой публики. В 1760-е годы администрация Людовика XV не сумела удержать в стенах государственных институтов острые дискуссии о либерализации хлебной торговли и налоговой реформе. Их общественное и политическое звучание оказалось столь громким, что в 1764 г. король даже издал особую декларацию, осуждавшую тех, «кто позволяет себе предавать гласности свои бездарные мемуары и прожекты». Ответом на нее стал вдохновленный Дюпоном де Немуром протест парламента Дижона, в котором подчеркивалась польза свободного обмена мнениями по вопросам, имеющим общественное значение. Важными этапами консолидации общественного мнения явились возглавленные Вольтером кампании за отмену смертных приговоров Жану Каласу (1764) и шевалье де Ла Барру (1766), а также глубокий политический кризис 1770–1774 гг., вызванный разгоном парламентов канцлером Никола Рене де Мопу и спровоцировавший яростную памфлетную войну. Показательно, что уже упоминавшийся в гл. «Чтение» К.Г. Ламуаньон де Мальзерб, в ту пору — один из рупоров парламентской оппозиции, после отмены реформы Мопу провозгласил: отныне все должны подчиняться трем властям — власти законов, власти монарха и власти общественного мнения. Таким образом, за короткий срок в сферу общественного мнения во Франции были вовлечены практически все стороны жизни — религия, политика, экономика, законодательство и судопроизводство.
Общественное мнение являлось инструментом воздействия просвещенных элит на власть, а нередко служило и полем открытой борьбы. Как подчеркивает итальянский историк Э. Тортароло, подъем этой «альтернативной власти» подрывал притязания абсолютизма на право считаться единственным носителем политического дискурса. В то же время общественное мнение порой служило полем диалога власти с просвещенными элитами. Французская монархия была вынуждена принимать новые правила игры. Преамбулы королевских эдиктов становились все пространнее: пытаясь отражать сыпавшиеся на нее удары критики, атакованная власть объясняла и оправдывала перед подданными свои шаги. Не случайно министры Людовика XVI сочиняли в свою защиту анонимные памфлеты и брошюры: только так можно было заручиться широкой поддержкой. Ярким примером диалога власти с общественным мнением стали «Отчет королю» (1781) и трактат «Об управлении финансами во Франции» (1784) Жака Неккера. Предавая гласности ранее закрытые сведения о состоянии государственных финансов, Неккер рассчитывал на укрепление собственного престижа, на повышение доверия государственных кредиторов в преддверии будущих займов и даже на устрашение противников Франции картиной ее экономического процветания. При этом человек, занимавший наивысшие посты в королевской администрации, провозглашал общественное мнение универсальным и объективным трибуналом разума. Даже если оно не располагает никакими институциональными рычагами, писал Неккер, оно сильнее любого инструмента политического принуждения, которым располагает государство.
В английской конституционной монархии развитие общественного мнения шло по иному пути. Протестные тенденции там были не так сильны, как во Франции, к тому же установившийся после Славной революции баланс сил позволял парламенту успешно играть роль посредника между властью и обществом. Парламент одновременно мог выступать и как стержень политического консенсуса, и как рупор умеренно оппозиционных настроений, поэтому во внепарламентской среде общественное мнение Великобритании выливалось в оппозицию довольно радикального толка. Успешно соперничать с парламентом она не могла, но в решении некоторых внутренних социальных конфликтов ей удавалось играть существенную роль. Важным этапом развития английского общественного мнения стали дебаты о Французской революции, в которых приняли активное участие такие яркие мыслители, как Эдмунд Бёрк и Мэри Уолстонкрафт, Кэтрин Маколей и Джеймс Макинтош, Уильям Годвин, Томас Пейн и Джозеф Пристли. Дискуссия в прессе и публицистике, развернутая ими в 1790-х годах, оказала огромное влияние не только на формирование политического сознания широких слоев английского общества, но и на их политическую поляризацию в XIX в.
В германском мире, в силу его политического, социально-экономического и культурного разнообразия, общественное мнение не имело такого идейного центра, каким являлся Париж для Франции или Лондон для Великобритании. Кроме того, его консолидация затруднялась тем, что властям нередко удавалось манипулировать газетной журналистикой. Так, Фридрих II умело воздействовал на общественное мнение, публикуя в газетах собственные статьи, освещавшие внешнюю политику и военные успехи Пруссии (часть из них публиковались анонимно под заголовком «Мнение очевидца»), и инспирируя множество других материалов. Жесткая цензура привела к тому, что широкое обсуждение острых вопросов современности, побуждавшее образованную элиту занимать политически активную позицию, переместилось из газет в такие журналы, как венский еженедельник Й. Зонненфельса «Der Mann ohne Vorurteil», веймарский «Deutscher Merkur» K.M. Виланда, гёттингенский «Staatsanzeigen» А.Л. Шлёцера или знаменитое издание И.Э. Бистера и Ф. Гедике «Berlinische Monatsschrift». Эти издания, а также дискуссионные кружки, подобные берлинскому «Обществу друзей Просвещения», созданному в 1783 г., стали важной опорой для формирования общественного мнения в германских землях. В центре его внимания были лозунги политической, экономической и религиозной свободы, реформа судебной системы и борьба со злоупотреблениями властей.
В общественном мнении Италии заряд политического протеста был менее ощутим, а в ряде итальянских земель и в Португалии времен Помбала консолидация общественного мнения прямо стимулировалась реформаторскими усилиями властей. В 1783 г. в «Науке о законодательстве» Гаэтано Филанджиери даже утверждал, что направить общественное мнение в правильное русло могут лишь сотрудничество государей с философами, свобода печатного слова и широкая система народного образования. Однако в целом процесс формирования общественного мнения на Апеннинах и на Пиренейском полуострове протекал медленнее, чем во Франции, Англии или в германских государствах. С одной стороны, сказывалась некоторая ограниченность публичного пространства и меньшая развитость инструментов общественной коммуникации. С другой — это объяснялось монопольным положением католической церкви.
До середины прошлого века историография рассматривала общественное мнение как устойчивый компонент любых развитых обществ и не отмечала особой роли этого феномена в культуре Просвещения. Первыми к осмыслению специфических процессов XVIII столетия, приведших к складыванию публичного пространства, подошли немецкие ученые Р. Козеллек и Ю. Хабермас. Козеллек, будучи историком, задумался над тем, как политическая структура абсолютизма вытесняла критику власти из сферы официального дискурса в пространство «литературной республики», светского салона и масонской ложи. Философ Хабермас выявил фундаментальное значение «трибунала общественного мнения» как специфической категории политической культуры середины XVIII в. и предположил, что общественное мнение позволяло снимать напряженность, накапливающуюся в отношениях между государством и гражданским обществом. Хабермас видел в нем инструмент, с помощью которого буржуазия пыталась ограничивать и трансформировать абсолютную власть. Свой вклад в разработку темы внесли историки Французской революции Ф. Фюре и М. Озуф. Они подчеркивали абсолютный характер «воображаемой власти» общественного мнения, видя в ней зеркальное отражение абсолютной власти монарха. Американский исследователь К. Бейкер наделяет общественное мнение исторической функцией, считая его порогом между абсолютной властью и революционной волей. По его мнению, во французском политическом дискурсе общественное мнение возникает лишь на время, его гегемония длится не более четверти века, но осмысление этого феномена помогает понять переход от Старого порядка к революции. Бейкер также предостерегает от узкосоциологического подхода к общественному мнению эпохи Просвещения, ограничению его поля совокупностью отдельных групп или классов: социальное наполнение этого феномена определяется плохо, и вся конструкция лежит не столько в сфере социологии, сколько в сфере политики и идеологии. Оригинальный подход к проблеме предлагает французский историк философии Б. Бинош: он увязывает феномен общественного мнения с установившимися в европейском обществе XVIII в. императивами толерантности. С его точки зрения, частные мнения смогли консолидироваться в общественное в значительной степени благодаря тому, что вопросы религии и веры вытеснялись Просвещением из общественной сферы в частную.
Распространенное представление о существовании «партии философов» — сплоченной группы единомышленников, объединявшей на общей идейной платформе всех или хотя бы часть мыслителей Просвещения — в значительной степени является мифом. В их среде наблюдалось такое разнообразие политических, экономических, эстетических и религиозных взглядов, которое не могло служить почвой для единения. В разных частях Европы и в Северной Америке Просвещение имело разные временные рамки и окрашивалось в национальные тона. Дистанция, отделявшая Дидро от Смита, а Гольбаха от Гиббона была не меньшей, чем та, которая лежала между французскими материалистами и такими итальянскими мыслителями, как Джанноне и Вико, или же такими немецкими философами, как Лессинг и Кант. Общее национальное пространство также не исключало серьезных расхождений, что подтверждают глубокие межличностные конфликты «столпов» классического французского Просвещения — Вольтера, Руссо и Дидро.
Марксистская историография рассматривала Просвещение в целом как идеологическую подготовку Французской революции, не обращая особого внимания на идейное многообразие, царившее среди философов, и различая их взгляды главным образом по степени радикальности. К «идеологам буржуазии» причисляли и приверженного своим феодальным корням Монтескье, и исповедовавшего «разумное христианство» Джанноне, и протестантского теолога Гердера, и др. Основанием единства признавались вера в рациональное устройство социума, в ценность гуманистического светского разума, в идеалы веротерпимости, гражданской и политической свободы. Все, что не вписывалось в данную конструкцию, попадало в антипросвещение. Но концепция идейной общности Просвещения давно дала трещину. Ф. Вентури вскрыл социальную неоднородность среды философов, а Р. Мортье доказал, что в Просвещении не было ни догм, ни кредо, что его идеалы были гибкими, а порой противоречивыми. В том, что прежде казалось однородным феноменом, выявились свои «периферийные зоны», свои «теневые стороны». Встал вопрос об исторической ответственности философии XVIII в. за нравственный кризис современного мира. Все это размывало прежнюю картину и, казалось, ставило под сомнение саму категорию «Просвещение» (см. гл. «Что такое Просвещение?»). Тем не менее новый путь оказался плодотворным. Двигаясь по нему, историки констатировали, что феномен Просвещения обретает целостность, если рассматривается не в социально-политической и не в идеологической, а в культурной плоскости, если он предстает перед нами не как совокупность великих доктрин, а как подвижная интеллектуальная среда. Этот подход позволил, в частности, по-новому взглянуть на сообщество мыслителей XVIII столетия, и историография последних десятилетий пополнилась целым рядом исследований, в центре внимания которых оказалась фигура «философа».
Важно напомнить: в XVIII — начале XIX в. слово «философ» имело широкое толкование и могло применяться к любому человеку, осмелившемуся взяться за перо, поразмышлять над книгой или просто проникнуться мыслью, будто он живет в ногу со временем. «Философами» был и порожденный воображением Монтескье перс Узбек, и героиня порнографического романа «Тереза-философ», и персонаж романа Гольбаха «Вояка-философ». Даже Евгений Онегин был «философом в осьмнадцать лет».
Но помимо этого предельно расширительного толкования, XVIII столетие наполнило понятие «философ» особой семантической значимостью. Это громкое и боевое (по выражению итальянского исследователя Дж. Рикуперати) слово стало самоназванием для тех, кого мы считаем властителями дум эпохи Просвещения, и удобной мишенью для их оппонентов, т. е. способом опознавания «свой-чужой». Не важно, что сам Монтескье считал себя «политическим писателем» и никогда не назывался философом, достаточно того, что так его воспринимали современники и потомки. Не важно, что обращение к Даламберу («Мой великий философ») и улыбка по адресу графини д’Аржанталь («Мой полуфилософ») исполнены смысловых нюансов, — важно, что в обращениях к большинству своих корреспондентов Вольтер использовал именно этот «пароль».
Коронованные особы тоже включались в этот круг. «Философами на троне» современники называли тех монархов, которые проводили реформы, воспринимавшиеся как претворение в жизнь идеалов Просвещения: Екатерину II, Фридриха II, Иосифа II, Густава III. В одном из писем 1763 г Вольтер утверждал: «Философ не позволит ослепить себя блестящими действиями, приводящими в восторг толпу. Он оценивает все поведение монарха в целом, и лишь дав такую оценку, ставит монарха в ряд великих людей или отказывает в этом. Если бы Петр Великий был только военачальником и завоевателем, основателем города и даже создателем флота, он вряд ли заслужил бы похвалы, которыми его осыпают. Но как законодатель, как законодатель-философ, он выше всяких похвал».
Философ XVIII столетия вобрал в себя несколько значимых архетипов. В нем сочетались черты античного мудреца, размышлявшего о природе человека, общества и государства, черты мыслителя-интеллектуала эпохи Возрождения, тяготевшего к культурному универсализму, а также черты вольнодумца XVII столетия, критически взиравшего на окружающий мир. На эту совокупность традиционных черт накладывались новые, отражавшие веяния времени.
Во-первых, новой чертой стало гораздо более интенсивное, по сравнению с прежним, использование печатного слова — художественного, публицистического и журналистского. Это побуждало философов не только выступать в качестве генераторов идей и авторов текстов, но также активно включаться в издательскую деятельность, в процесс распространения печатной продукции. Философы внимательно следили за производством и циркуляцией своих сочинений, поддерживали тесные связи с издателями, прославившимися в деле распространения «философских книг» — Марком Мишелем Реем, Никола Дюшеном, Фортунато Бартоломео де Феличе и др. Порой они брали на себя издательскую инициативу, и здесь наиболее ярким примером, безусловно, следует признать издание «Энциклопедии» (см. гл. «Систематизация знаний. “Энциклопедия” Дидро и Даламбера»).
Во-вторых, философы XVIII в. стремились донести свои идеи до широкого читателя, не ограничиваясь кругом избранных. Гольбах обращался с атеистической проповедью «Здравого смысла» (1774) к простому народу, Альгаротти писал «Ньютонизм для дам» (1737), Монтескье, Ричардсон, Руссо и Гёте облекали свои размышления в форму эпистолярного романа, маркиз де Сад завлекал философию в будуар… Желание охватить как можно более широкую аудиторию побуждало авторов разнообразить формы, в которые облекалось их слово, делать тексты более доступными. Серьезный философский трактат потеснился, уступив место занимательному философскому роману, повести, сказке, памфлету, словарной или газетной статье.
Наконец, философам XVIII в. было свойственно обостренное внимание к проблемам текущего момента. Они живо откликались на все общественнозначимые события в своих странах и за их пределами, а зачастую сами придавали им общественную значимость, формируя и направляя общественное мнение. Здесь можно вспомнить и роль Вольтера в громких судебных процессах, и выступления Н.И. Новикова, обличавшего бедственное положение крепостного крестьянства в России, и литературное завещание Л.А. Муратори, призывавшее итальянских монархов встать на путь реформ, и многое другое.
Особенно стремительно утверждение традиционного понятия в его новом просветительском статусе происходило во Франции, где культурная среда XVIII столетия была исключительно питательной. По выражению историка П. Азара, философия во Франции «стала общественным делом». Важную роль в этом сыграла статья «Философ», напечатанная в XII томе «Энциклопедии» (1765). Ее авторство приписывается иногда Дидро или Ламетри, но чаще — Сезару Шено Дюмарсе. Статья провозглашала, что «разум для философа есть то, чем является милосердие для христианина», и требовала от философа честности, нравственности и активной жизненной позиции. Этот текст — важно подчеркнуть, что впервые он был опубликован еще в 1743 г. и к тому же опирался на еще более раннюю «Речь о свободомыслии» (1713) английского деиста Энтони Коллинза, — стал для просветителей столь важным манифестом, что Вольтер позднее счел необходимым переиздать его переработанный вариант (1773).
Вольтер внес и личный вклад в формирование обобщенного образа философа Просвещения. На протяжении всей жизни «фернейский патриарх» культивировал особый стиль философского бытия, в котором требовавший сосредоточенного уединения напряженный литературный труд сочетался со стремлением поддерживать широчайшие интеллектуальные контакты, а непримиримость в отстаивании своих принципов не исключала готовности к определенным компромиссам.
Идейные противники просветителей встретили новую «философию» в штыки, но их ожесточенное сопротивление парадоксальным образом способствовало дальнейшей прорисовке ее облика. Французское Просвещение долгое время изучалось исключительно сквозь призму великих мыслителей — Вольтера, Руссо, Дидро и др. В зависимости от идеологических установок одни историки видели в них провозвестников нового строя, другие — вольнодумцев, подтолкнувших Францию и остальную Европу к катастрофе. Однако и те и другие были настолько заворожены масштабом «титанов Просвещения», что упускали из виду их оппонентов, действовавших на исторической сцене XVIII столетия. В последние десятилетия исследовательские подходы расширились, и сегодня изучение культуры XVIII в. уже невозможно без учета всех ее составляющих, в том числе и «встречных течений», связанных с философией Просвещения единым кровообращением, а потому неотделимых от нее.
Как и сами философы, их противники не образовывали некоего единого «лагеря». Некоторые исследователи, в частности Д. Массо, предлагают различать в нем три направления, каждое из которых имело свою специфику — «антипросветительство», апологетику и «антифилософию». Разумеется, подобное деление в высшей степени условно. Термин «антипросветительство» — пожалуй, наиболее расплывчатый и спорный из трех — в данном случае охватывает очень широкий спектр идейных течений, объединенных общей оппозиционностью к идее прогресса знаний.
Апологетика имеет более четкие контуры и подразумевает защиту христианства от просветительской критики, а также борьбу с распространением деизма и атеизма. Католическая и протестантская апологетика апеллировала к «доктрине» и пыталась наставить на путь истины тех, кого философы поколебали в вере. Апологетом, в частности, можно назвать аббата Габриэля Гоша, автора девятнадцатитомного сочинения «Критические письма, или Анализ и опровержение различных современных сочинений, направленных против религии» (1755–1763), или Абрахама Шомекса, собравшего в восьми томах «Законные предубеждения против “Энциклопедии”, опровержение этого словаря и критический анализ книги “Об уме”» (1758). В русле апологетики можно рассматривать также журналистику иезуитских «Записок Треву» и янсенистских «Церковных новостей».
Что же касается «антифилософов», их критика, адресованная просветителям, часто касалась доктринальных вопросов, но лежала преимущественно в литературной плоскости. В сущности самой главной претензией «антифилософов» к «философам» был «незаконный» захват культурной и литературной сцены. Это была реакция на рост влияния просветителей в середине столетия, на поток новых «философских» сочинений, захлестнувших французское общество, на попытку установить своего рода интеллектуальный диктат. Стремление философов навязывать публике свое мнение, их готовность осыпать друг друга похвалами, их нетерпимость к критике раздражали современников. Шарль Палиссо, знаменитый своими нападками на энциклопедистов, в «Маленьких письмах о больших философах» (1757) высмеивал «Похвальное слово Монтескье», опубликованное Даламбером в V томе «Энциклопедии». Даже Рейналь, тесно связанный с «партией философов», признавал: «Авторов “Энциклопедии” и “Естественной истории” превозносят до небес. Лучше них никого нет. Это они научили нас думать и писать, они вернули нам вкус к философии и сохраняют его. Только все время задаешься вопросом: а что такого они сделали? Эти господа, безусловно, заслуживают уважения своими знаниями, умом и нравами, но они ослабляют философию надменным, не терпящим возражений тоном, стремлением присвоить себе права литературных деспотов, бесконечным курением фимиама друг другу. Если они предоставят публике свободу и займутся творчеством, им не придется собственными руками возлагать на свои головы лавровые венки».
Среди «антифилософов» не было единства, хотя и между ними порой возникали тактические альянсы (самым действенным оказался альянс Палиссо и Фрерона). Они иногда теряли «бойцов», а иногда, напротив, получали подкрепление с неожиданной стороны. К примеру, с резкой критикой Руссо и Вольтера в свое время выступали аббат Клод Ивон (один из сотрудников «Энциклопедии») и Иоганн Генрих Самуэль Формей (секретарь Берлинской Академии, также сотрудничавший в «Энциклопедии»). Активно действовали на этом поле и апологеты — аббат Дюбо, аббат Шодон, аббат Польян. Очень чувствительный удар по сообществу просветителей нанесла комедия Палиссо «Философы» (1760), поставленная на сцене «Комеди Франсез» и имевшая невероятный успех у публики. Она была направлена персонально против Гримма, Гельвеция, Дидро и особенно против Руссо (изображавший его персонаж ходил по сцене на четвереньках) и потребовала особой мобилизации сил. Ответом на «Философов» Палиссо стала «Шотландка» Вольтера (1760), в которой под именем доносчика Фрелона был выведен журналист Эли Катрин Фрерон, редактор «Литературного года», один из самых ярых «антифилософов». Стрелы Фрерона разили Мармонтеля, Руссо, Кондильяка, Даламбера, Дидро, Гельвеция, Вольтера и др. Немалый урон их репутации нанесла история «какуаков», изложенная в «антифилософских» памфлетах Ж.Н. Моро и Ж. Жири де Сен-Сира (1757) и разрекламированная на страницах журнала Фрерона. Обидное прозвище представляло собой фонетическую игру греческого слова «kakos» (злой) с кваканьем лягушек. Философы-какуаки изображались этими авторами племенем людей с ядом под языком — людей не признающих власти, проповедующих относительность всего сущего и без конца твердящих слово «истина». В качестве действенного способа борьбы с какуаками предлагалось их освистание. «Укусы» Фрерона были так болезненны, что Вольтер заклеймил «ядовитого» журналиста знаменитой эпиграммой: «Однажды на тропе лесной / Фрерон ужален был змеей. / От очевидцев слышал я, / Что испустила дух змея».
В глазах Вольтера Фрерон являлся воплощением «антифилософии». Он не только критиковал идеи просветителей — он старался погубить все их дело. При этом он не был узколобым фанатиком: человек здравого смысла, он воплощал в себе «просвещенный традиционализм», к тому же подкрепленный бесспорным талантом. По мнению французского исследователя Ж. Балку, именно Фрерон, благодаря своей активности на поприще журналистики и исключительной популярности у читателя, добился того, что не удалось философам — узаконил во Франции «власть прессы». Вольтеру трудно было примириться с тем, что этот страстный и ироничный полемист, похожий на него как брат-близнец, стоял не на его стороне.