В историю Ближнего Востока и Северной Африки XVIII столетие вошло как эпоха бурных и динамичных политических процессов. Их сущность состояла в разнообразных и неоднократных попытках лидеров арабских провинций Османской империи противопоставить себя центральной власти и достичь самостоятельности. Именно с этими проявлениями самовластия арабских правителей авторы источников XVIII в. и ученые-востоковеды последующих поколений связывали хозяйственное запустение, ухудшение материальных условий жизни населения, все нараставшую политическую дезинтеграцию Богохранимого государства, да и утрату политического равновесия внутри самих арабских провинций. К тому же провинциальные и общеимперские факторы дестабилизации на закате XVIII в. получили подкрепление извне — на рубеже XVIII–XIX вв. заметно усилились притязания европейских держав на особое положение в ближневосточном регионе, а «восточный вопрос» оказался в фокусе европейской политики. Тем самым арабские владения Стамбула все глубже вовлекались в создававшуюся Западом мировую экономическую систему. Наконец, к этому же времени (1798–1801) относится решительная попытка военного захвата арабских территорий европейцами — Восточная экспедиция Наполеона Бонапарта. Отдельные авторы пытались усмотреть в этой «анархии» и «своеволии пашей», а также в «пришествии Европы» полное бессилие Порты, торжество центробежных тенденций и фактический распад империи. Неудивительно, что в отечественных и зарубежных исследованиях, посвященных Ближнему Востоку XVIII в., широко распространилось представление о нем как о «темном», провальном времени — предвестнике превращения ближневосточных и североафриканских земель в периферийный элемент мировой капиталистической системы и их вхождения в состав колониальных империй Великобритании и Франции.
Подобные прямолинейные и категоричные оценки арабо-османской действительности XVIII столетия преобладали на страницах научных востоковедных трудов еще два десятилетия назад. Они неизбежно вызывали представление о некоем запрограммированном тупике, исторически обусловленной безысходности и неизбежности быстрого и неконтролируемого распада Османского государства. Любопытно, что этот подход разделяли и современники: так, вступая на престол, османский султан Селим III (1789–1808) в своем послании (рисале) в духе Апокалипсиса отметил, что «империя гибнет; еще немного и ничто не сможет ее спасти». Однако Османской империи было суждено просуществовать еще более 100 лет после его свержения. Да и введение в круг научных интересов арабистов и османистов новых свидетельств этой неоднозначной эпохи все явственнее ставит перед ними новые вопросы. Насколько широко распространились в арабских провинциях империи деструктивные процессы? Сопровождались ли политические кризисы этого столетия социально-экономическим и культурным застоем? Можно ли говорить об упадке арабо-османского мира, и если да, то насколько глубок был этот упадок и как долго он длился? Действительно ли он охватил все многообразные компоненты имперского организма? Какую роль в развитии арабских провинций Османской империи сыграл внешний фактор?
«Аравия, Персидский залив, Красное море, Египет, Нубия и Абиссиния». Карта Р. Бонна. 1780 г.
Отвечая на эти вопросы, необходимо прежде всего представить себе общие векторы развития Османского государства. В первой половине XVIII в. правящей элите империи пришлось признать непреодолимый характер центробежных тенденций в ее политической жизни. Не располагая возможностью прямо подавить сепаратизм и своеволие наместников (пашей), Стамбул начал все шире прибегать, как в балканских, так и в арабских провинциях, к принципу «балансирования сил». Он заключался в постепенном ослаблении пашей за счет противопоставления им наиболее влиятельных аянов — представителей местных мусульманских общин. Еще в эпоху руководства делами империи везирским родом Кепрюлю (1656–1683) центральный аппарат власти Османской империи — Порта, которую европейские дипломаты часто называли османским правительством, начал выдвигать в противовес пашам «людей шариата» (тур. ехл-и шер, араб, ахль аш-шари‘а), главным образом местных судей-кадиев, которые, в свою очередь, искали поддержки у богатых и влиятельных провинциальных землевладельцев, местных мусульманских духовных лиц (улама) и торгово-ремесленной верхушки городов. Однако наиболее благоприятные условия для укрепления авторитета аянов сложились в XVIII столетии, когда в Османской державе широко распространились откупа (илыпизамы), а также пожизненные права сбора налогов с государственных имений (маликяне). Формально государство делегировало держателю ильтизама (мультазиму) права публичной власти для управления податным населением на подотчетной ему территории. При этом землевладельцы выполняли судебные функции (основываясь на нормах обычного права, равно как и шариата), организовывали общественные работы, могли регламентировать производственно-хозяйственную и торговую деятельность. Как правило, их властные претензии подкреплялись собственными вооруженными дружинами. Политический эффект от легального обретения крупных массивов недвижимости уже в 20-30-х годах XVIII в. выразился в появлении на политической сцене целого ряда крупных и средних аянских «династий».
Однако уже к середине XVIII столетия надежды Стамбула на перманентное противопоставление местных элит и военно-бюрократической знати не оправдали себя. Политического равновесия на уровне провинций (эйалетов) достигнуть так и не удалось: используя аянов как противников произвола пашей, Порта была вынуждена позволить им участвовать в принятии мер по обеспечению общественного порядка, в регулировании финансово-административного управления, сборе налогов, рекрутировании войск, в кадровых вопросах провинциального управления и т. д. В конечном счете аяны в большинстве османских провинций оформились в особую социальную категорию — часть господствующей верхушки, сочетавшей обладание значительным богатством с укорененной и освященной традицией системой местных связей и публично-правовых функций. Все эти прерогативы, подкрепленные государственной поддержкой, позволили аянам все решительнее проникать на высшие посты в провинциальной администрации. Однако на этих постах они выступали в качестве глашатаев местных, а не общеимперских интересов.
Во второй половине XVIII — начале XIX столетия аянские кланы уже отчетливо заявили о себе как о вождях на провинциальной арене центробежных, а не центростремительных сил. Формируя из наемников собственные боевые дружины, вооруженные не хуже, а порой и лучше имперских войск, они действовали в своих провинциях как подлинные удельные князьки, все меньше считаясь с требованиями и интересами Стамбула. Своеволие аянов, сопряженное с самовольством пашей, поставило под угрозу принципы османской административной системы, которая предусматривала независимость провинций друг от друга и одновременно непосредственное подчинение каждой из них центральной власти. При этом в XVI–XVII вв. Порта повсеместно пользовалась правом укрупнять или упразднять те или иные эйалеты и даже по необходимости использовать местные войска одних эйалетов против других. С середины XVIII столетия эта система начала давать сбои — под контролем крупных аянских родов началась политическая консолидация исторически сложившихся регионов, что объективно ослабляло централизацию управления империей.
Взлет аянских карьер в административной системе османских провинций окрасил собой и картину османского присутствия в арабском регионе. Здесь, как и в европейских или малоазийских регионах империи, идея использования аянства как гарантии незыблемости авторитета Порты быстро проявила свою малую эффективность. Начиная с 20-30-х годов XVIII в. большинство территорий на Ближнем Востоке и в Северной Африке превращались в полусамостоятельные политические образования. Их границы, часто совпадавшие с османским административно-территориальным делением, отражали издавна сложившиеся исторические связи между различными субрегионами арабского мира. Наиболее крупными и значимыми среди этих региональных образований были мамлюкский эмират в Египте, дейский Алжир и другие «регентства» Северной Африки, мекканское владение шерифов-Хашимитов в Хиджазе, мамлюкское государство Хасанидов в Среднем и Нижнем Ираке и владения Джалилидов в Мосуле, а также территории, подвластные роду аль-‘Азмов в Сирии. Наряду с ними в горах Курдистана и Ливана, в пустынях Неджда вполне обособленно существовали вотчины местных землевладельческих кланов (одна из них — Диръийя — стала фундаментом для политического взлета рода Аль Сауд в союзе с ваххабитским движением, выступавшим за очищение исламского вероучения от «греховных нововведений» (бид (а) и неподчинение Аравии османской власти). Наконец, в Южной Аравии наряду с имаматами зейдитов в Йемене и хариджитов в Омане действовали самодостаточные (как их нередко именуют, потестарные) этнополитические образования — аравийские султанаты Аден в Южном Йемене, аль-Касири и аль-Куайти в Хадрамауте, а на востоке Аравийского полуострова — города-государства наподобие шейхства Кувейт. Все эти владения на родоплеменной периферии более развитых арабских обществ были крайне недолговечными. Во многом их эфемерный характер был обусловлен тем, что в их организации наследственная власть знати еще не была замещена государственным аппаратом. Распадаясь и возникая снова в других границах, в зависимости от переменчивых альянсов племенных верхушек, мелкие шейхства и эмираты Аравии не были способны сыграть сколько-нибудь значимую роль на ближневосточной арене XVIII столетия.
Одним из наиболее явных примеров могущества региональных элит на Ближнем Востоке служит правление Хасанидов и Джалалидов в Ираке. Эта восточная группа провинций империи (эйалеты Басра, Багдад, Мардин, Мосул, Шахризор) веками воспринималась в Стамбуле как неспокойный пограничный регион. Ирак всегда находился под угрозой вторжения со стороны Ирана, тем более, что доступ в Ирак был крайне значим для шиитов: на его территории находились важнейшие шиитские святые места, привлекавшие тысячи паломников, — Неджеф и Кербела. Существенной для развития политического противостояния местных верхушек со Стамбулом была также крайняя этническая неоднородность населения Ирака: здесь соседствовали и нередко соперничали арабы, курды, персы, турки, ассирийцы, евреи, армяне. Не менее пестрой была и конфессиональная карта османского Ирака. Хотя большинство населения составляли мусульмане (сунниты и шииты), довольно многочисленны были также христиане, иудеи, йезиды и сабии.
В сложных условиях раннего XVIII в., особенно после территориальных и финансовых потерь по итогам войны 1683–1699 гг. со «священной лигой» Австрии, Польши, Венеции и России, Стамбулу пришлось принять всерьез угрозу иранского вторжения в османские пределы. Поэтому султанское правительство было готово смириться со все возраставшей в Ираке консолидацией местных эйалетов в обмен на действенную оборону границы со стороны местных пашей. После того как в 1704 г. наместником в Багдаде был назначен опытный администратор, бывший пашой в Конье, Халебе, Урфе и Диярбакыре, Эйюб Хасан-паша — по одной версии, арнаут (албанец), а по другой — грузин, — привычная практика назначения и смещения пашей в Ираке прекратилась. Вместо нее установилась система фактической «семейной унии» между ставленниками и преемниками Хасан-паши, правившего в Багдаде до самой своей кончины в 1724 г. Тем временем его родственники добились прав на эйалеты Басра, Мардин и Шахризор, объединив, таким образом, все земли Ирака, кроме эйалета Мосул и курдских княжеств на севере.
Эйюб Хасан-паша вместе со своим сыном и преемником Ахмед-пашой (правил в 1724–1734 и 1736–1747 гг.) положили начало иракской мамлюкской гвардии (тур. кюлемены). Стремясь создать противовес военному преобладанию янычарского войска, они основали военную школу, в которой обучались и воспитывались пленные мальчики, привозимые из Закавказья, главным образом из Грузии. В их среде грузинский язык сохранялся как разговорный до 30-х годов XIX столетия; не прерывались и родственные связи иракских кюлеменов с их исторической родиной. Первоначально закавказские мамлюки составляли личную гвардию правителей Багдада, но уже в 10-х годах XVIII столетия мамлюкские эмиры назначались Хасаном-пашой на ведущие посты в армии и государстве. В частности, из их среды обычно происходил своего рода «майордом» паши и управляющий делами эйалета (кяхья), канцлер (диван эфендиси), начальник финансового ведомства (дефтердар), казначей (хазнадар). Так военные приобрели опыт в делах правления и влились в ряды административного аппарата, что еще больше укрепило самовластие мамлюков в Ираке.
Важнейшей проблемой для Хасан-паши и его преемников была защита срединных османских земель от иранских вторжений. С развалом державы Сефевидов багдадские правители устремились в Иран для раздела сефевидского наследства. Как только русские войска заняли прикаспийские провинции Ирана, а османские силы — Грузию, Ширван и Тебриз, иракские контингенты оккупировали западную часть Ирана с городами Керманшах и Хамадан. Однако вторжение афганских племен в Иран и создание державы Надир-шаха вынудили иракских пашей оставить свои новые территории к 1730 г. Далее ирано-иракские столкновения приобрели затяжной характер; в 1733 г. Багдад даже пережил осаду Надир-шаха, которую удалось снять только при помощи османских войск, выдвинувшихся на помощь Ахмед-цаше из Анатолии. Только убийство Надир-шаха в 1747 г. покончило с постоянной угрозой Ираку со стороны восточного соседа.
Другой проблемой правления мамлюков в Ираке были постоянные попытки османской метрополии свести на нет их могущество и положить предел срокам их правления. Редко согласуя свои действия с центральным правительством в Стамбуле, вожди кюлеменов и сами давали повод к вмешательству Порты в иракские дела. Так, в 1734 г. Ахмед-паша был отстранен от управления Ираком и направлен в Халеб, а в Багдад и Басру были назначены два разных паши. Однако через два года иранцы вторглись в Междуречье, и Порта сочла за благо немедленно вернуть Ахмед-пашу в Багдад и вновь вручить ему правление Багдадом и Басрой. Еще одна безуспешная попытка Стамбула обуздать самоволие мамлюков относилась к 1747–1748 гг. После кончины Ахмед-паши ставленники Порты трижды пытались поставить Багдад и Басру под свой контроль при поддержке янычар. Однако мамлюкские дружины с помощью городских ополчений Багдада и Басры сорвали кампанию по восстановлению старых порядков.
В конечном счете за отсутствием сыновей у покойного Ахмед-паши в Среднем и Нижнем Ираке укрепились мамлюки его дома. Первым из них был Сулейман-паша Абу Лейла — кяхья и зять Ахмед-паши, ранее представлявший его власть в Басре. За время его правления в Багдаде (1749–1761) ему удалось наладить с помощью подношений и интриг хорошие отношения со Стамбулом, особенно после 1755 г., когда его покровитель Рагиб-паша стал великим везиром султана Мустафы III (1757–1774). При помощи массовых репрессий он напомнил бедуинским племенам (прежде всего крупному южноиракскому племени мунтафик) об их обязательствах перед Багдадом, данных еще Эйюбу Хасан-паше и его сыну. На севере Сулейман унял буйные налеты курдов. Сходную политику проводили и его преемники — Омар-паша (1764–1775) и Сулейман-паша аль-Кабир, или Буюк Сулейман (1780–1802).
Оба они также были мамлюками Ахмед-паши и женились на его дочерях. При них внутреннее положение Ирака стало довольно устойчивым. Исключение составили отдельные попытки зендских правителей Ирана вмешаться в иракские дела (60-70-е годы XVIII в.) и вторжение аравийских ваххабитов в Западный Ирак, ознаменовавшееся массовой резней шиитов в Кербеле (1801). Но, несмотря на эти потрясения, Багдад был расчищен от руин, строились крепости и арсеналы, реставрировались мечети, медресе, базары и караван-сараи, наводились новые мосты через Тигр и Евфрат, предпринимались масштабные восстановительные и ирригационные работы. Мамлюки поощряли торговлю по Тигру и Евфрату, в конце XVIII в. вступили в союз с Британской Ост-Индской компанией и сделали Багдад крупным центром распределения потоков южноазиатских товаров на пути из Басры к Халебу, Дамаску и Мосулу.
Во второй половине XVIII столетия объединенный мамлюками-Хасанидами Ирак уже обладал хорошо налаженным административным аппаратом и боеспособным войском. О силе сподвижников Хасан-паши говорит и то, что Багдад, Басра, Мардин и Шахризор формально входили в состав Османской империи, но пользовались большой степенью автономии. Все должностные назначения в Ираке санкционировались багдадским правителем, налоги с объединенных эйалетов шли не в стамбульскую казну, а поступали в распоряжение казначейства в Багдаде, откуда часть денег перечислялась в Стамбул, а остальными паша распоряжался по своему усмотрению. К тому же за весь XVIII в. султанскому правительству ни разу не удалось на долгое время назначить на пост багдадского паши своих ставленников. Как писал в середине XVIII в. относительно Ирака переводчик российского посольства в Стамбуле Буйдий, «Порта Оттоманская, отчаявшись [иметь] владения в тех краях, не упоминает ни о Вавилоне, ни о Басре, ниже о Керкюте». Такое положение дел просуществовало до 1831 г., когда Стамбул, воспользовавшись эпидемией чумы в Ираке, силой восстановил свое прямое управление этой арабской территорией.
Подлинной столицей Ирака оставался Багдад, тогда как в других эйалетах правили доверенные мамлюки багдадского паши. Власть мамлюкских эмиров Багдада не распространялась только на североиракский город Мосул, расположенный вблизи османо-сефевидского фронта и на границе курдских владений и арабских земель. Здесь укрепилась семья Джалилидов, возводящая свои корни к христианским торговцам из восточной Анатолии. Предок Джалилидов переехал из Диярбакыра в Мосул в конце XVII в., а его семеро сыновей обратились в ислам. Старший из них, Исмаил ибн Абд аль-Джалиль, откупил право снабжения османских войск продовольствием в 1726 г., а вскоре получил под свое управление и эйалет Мосул. Хотя ирано-османские войны XVIII столетия в большей степени угрожали безопасности Среднего и Нижнего Ирака, в 1736 г. сыну Исмаила Хусейн-паше аль-Джалили пришлось энергично оборонять Мосул от афганских отрядов Надир-шаха; успех Хусейна поднял популярность его родственников в городе и позволил ему надеяться на усиление своих позиций в Ираке. Он даже смог в 1741 г. добиться поста паши Басры, поскольку отвечал за снабжение османских армий, боровшихся с Надир-шахом на юге страны. Однако мамлюки Ахмеда-паши, представлявшие значительную военную силу, решительно расстроили его планы. После этого случая Джалилиды, преобладая в администрации эйалета Мосул, не пытались расширить пределы своих владений. Они больше, чем багдадские паши, зависели от назначений Порты, регулярно заменявшей одних из них на других, и стремились укрепить свои связи с янычарским корпусом Мосула и городским патрициатом. Пять поколений этой семьи правили эйалетом Мосул до 1834 г., когда соперничающие местные кланы свергли последнего пашу-Джалилида.
Внутриполитические процессы в сиро-ливанском регионе на протяжении XVIII столетия складывались менее однозначно, чем на восточных окраинах империи. Являясь в силу своего географического положения ключевым звеном доступа метрополии к азиатским провинциям, Большая Сирия (Биляд аш-Шам) даже превосходила Ирак в неоднородности природных и климатических условий: древнее финикийское ядро портовых городов и земледельческие прибрежные районы, а также горные территории Ливана и Палестины заметно отличались своим хозяйственным укладом от восточных и юго-восточных областей Приевфратья и Сирийской пустыни, населенных бедуинами.
Разнообразие природных условий Сирии дополнялось конфессиональной пестротой ее населения. Хотя мусульмане составляли большинство (около 85 %), многие арабоязычные сирийцы (около 15 %) исповедовали христианство. В мусульманской общине Сирии преобладали сунниты (около 80 %), а шииты (в том числе алавиты, исмаилиты и друзы) составляли меньшинство. Наконец, в христианской среде были многочисленные православные и марониты, часто встречались общины сиро-яковитов, несториан, армяно-григориан. Иудеи, проживавшие главным образом в прибрежных городах, составляли в XVIII в. не более 1 % от общей численности населения региона.
Городская традиция сиро-ливанского региона в конце XVII — начале XVIII столетия вступила в полосу кризисного развития. Этот процесс слабо затронул крупные торгово-ремесленные центры — Дамаск, Халеб, Иерусалим, Триполи, — через которые проходили караванные пути и маршруты продвижения османских войск на Месопотамию, Хиджаз, Анатолию и Иран. Однако средние и мелкие городские поселения (Сур [Тир], Джубейль, Наблус, Яффа, Сафад, Лидда, Аскалон, Рамла) заметно деградировали, а численность их населения уменьшилась. К тому же в ряде горных и прибрежных районов города традиционно были слабо связаны с окружающей сельской периферией (Хама, Латакия, Антакья) в силу религиозных различий между городским населением (в основном мусульмане-сунниты) и большинством местных поселян (во многих округах алавиты). В других частях Большой Сирии (Горный Ливан, нагорные округа Палестины) местные землевладельцы, наследственно управлявшие в сельских районах, проживали не в административных центрах, а в укрепленных поселениях-замках, стоящих в горах. Поэтому в отличие от Дамаска или Халеба, оказывавших заметное влияние на окружающие территории, ситуация в малых городах не сопрягалась с жизнью сельской округи: относительная стабильность в районном центре, как правило, сопровождалась непрерывными междоусобицами сельской знати.
Отчуждение сирийских городов и зависимых от них сельских территорий усугублялось участившимися с начала XVIII в. бедуинскими набегами. На протяжении всего столетия османским властям, несмотря на все их усилия, так и не удалось создать надежные рубежи обороны приморских регионов от посягательств со стороны кочевой и полукочевой периферии. Тем временем на племенной карте Сирии произошли крупные перемены: массы североаравийских племен (конфедерации аназа и шаммар) переместились на запад, «сдвигая» перед собой более мелкие племена бану сакр, бану сахр, мавали, сардийя и др. Причины этого явления были множественны (изменения климата, засухи, военное давление со стороны ваххабитов Неджда), но его результаты были однозначно отрицательны: расселяясь в земледельческих округах, бедуины неизменно навязывали крестьянам «плату за охрану и покровительство», а временами грабили находившиеся под их «защитой» селения, прерывали сообщения между городами. Особенно тяжкие политико-экономические последствия имели нападения бедуинов на сирийский караван, ежегодно выдвигавшийся к аравийским рубежам для совершения паломничества (хаджа). Захват следовавших с караваном священных символов духовного покровительства султана Мекке и Медине (санджака и махмаля) подрывал авторитет Порты в мусульманском мире, а прекращение организованного хаджа наносило удар по интересам сирийских ремесленников и купцов, а также племен, снабжавших паломников всем необходимым и обеспечивавших охрану караванов. Сдерживая натиск бедуинов, потерявших прежние пастбища и источники воды, османские губернаторы вели гибкую политику. Они то применяли военную силу наемников и янычар, то использовали для убеждения шейхов племен авторитет местных лидеров арабского происхождения, а то и просто выплачивали племенным вождям вознаграждения, чтобы отвратить их от грабежа земледельческих округов и торговых караванов.
Слабость военного контроля пашей над путями сообщения и динамизм хозяйственно-политических процессов Большой Сирии сочетались и с неустойчивостью границ сирийских эйалетов. Мелкие и средние административные единицы могли «мигрировать»: так, к эйалету Халеб приписывались районы южной Анатолии, а восточные границы этого эйалета, как и дамасского, вообще не были четко определены. Специфическое, по сути вассальное Стамбулу, территориальное образование окончательно оформилось к концу XVII столетия в Горном Ливане. Хотя его северные округа формально относились к эйалету Триполи, а южные — к эйалету Сайда, в реальности Горным Ливаном правили местные эмиры, обладавшие правами широкой автономии. Хотя округ Иерусалим (аль-Кудс) формально входил в состав эйалета Дамаск, его управление возлагалось на особого османского чиновника (мутасаррифа), подчинявшегося напрямую Порте, а не дамасскому наместнику.
Так же как в мамлюкском Ираке, в провинциях Сирии не сложилось устойчивых политических объединений — как проимперских сил, так и местной оппозиции. Не был характерен для сиро-ливанского региона и такой пост, как «главный аян» (тур. баш аян), получивший распространение в Египте под арабским названием шейх аль-баляд. Непрочность институционального оформления аянских «партий» и неоднозначность результатов участия сирийского аянства в провинциальном управлении возможно объяснить как с социально-экономической точки зрения, так и с историко-культурной.
Во-первых, сирийская провинциальная знать являла собой очень пеструю социальную среду. В ней переплетались интересы традиционных оседлых землевладельческих кругов, шейхов бедуинских племен, выходцев из военно-служилой среды — главным образом, командного состава (агават) провинциальных формирований янычарского корпуса, а также нерегулярных наемных формирований наподобие стрельцов. Наконец, важным элементом сирийской знати выступали местные исламские ученые мужи (улама). Таким образом, в содержании понятия «аян» сопрягались крупные сельские кланы с многовековой историей и вожди племенных отрядов, верхушка высокообразованных служителей ислама и предводители городских наемников, о которых французский просветитель К.Ф. Вольней, посетивший Ближний Восток в 80-х годах XVIII в., верно заметил, что их «скорее можно почесть за разбойников, нежели солдат, и действительно, наибольшая часть из них занимается сим рукоделием». Из какой бы среды ни вышел аянский лидер, он в первую очередь стремился обеспечить свои личные или клановые интересы. В силу этого переменчивая экономическая конъюнктура и хаотическое движение политических мотивов не давали статистически заметного результата, т. е. складывания оформленных лагерей в масштабе всех сирийских провинций.
Во-вторых, политическая борьба в сирийских эйалетах XVIII в. во многом подогревалась противоречиями между местной клановой знатью (семейство аль-‘Азм, Дахир аль-‘Умар) и выходцами из других провинций Османской империи, которые смогли закрепиться в Сирии и развернуть здесь сеть политических связей (Ахмед-паша аль-Джеззар и его преемники). Кроме того, в конфликты аянов из-за доходов и власти часто вмешивались провинциальные янычарские гарнизоны, которые на протяжении XVIII в. потеряли свою корпоративную замкнутость и обособленность от городского населения. Свою роль в контроле аянов над земельными владениями и торговыми операциями играли также местные вооруженные формирования несирийского происхождения, образовывавшиеся на основе этнической или племенной общности (магрибинцы, курды, туркмены, албанцы и др.) и носившие названия делийя, тюфенкджи, левендийя. Эта необузданная городская вольница вкупе с характерным для Сирии чувством местной обособленности всякий раз предопределяла выбор союзников и средств борьбы в аянской среде.
В силу этих обстоятельств едва ли уместно говорить о постоянной «антиосманской» или «проосманской» позиции отдельных аянских кланов сироливанского региона. Скорее, интересы сирийских аянов то сталкивались, то переплетались с задачами османской провинциальной администрации. Главной целью Порты в Сирии было ограничить рост влияния местной знати и не допустить складывания «сильных домов» наподобие иракских кюлеменов. Здесь исторически сложились две тактики. Согласно одной из них, в сирийские эйалеты назначались должностные лица, не связанные с местной средой. В этом случае они рисковали стать игрушкой в руках местных лидеров и пытались найти себе союзников из их числа или столкнуть между собой своих противников. Другая тактика предусматривала временное привлечение на высшие должности в эйалетах видных провинциальных аянов.
Они, укрепляя свою власть на местах, объективно способствовали ослаблению роста центробежных сил в провинциях, ограничивали самоуправство янычар и боролись с налетами бедуинов. Однако результат применения этих тактических маневров был, как правило, один и тот же — османская администрация все в большей степени попадала в фокус междоусобной борьбы соперничающих кланов и группировок.
Наглядным примером взаимопереплетения интересов османской администрации и местного аянства служит история возвышения рода аль-‘Азм. Уроженцы города Хама на северо-западе Сирии представители семьи аль-‘Азм буквально оккупировали должность губернатора (вали) Дамаска: на протяжении XVIII в. они занимали этот пост 9 раз, управляя этим важнейшим сирийским эйалетом с 1725 по 1783 г. с небольшими перерывами. Фактически Исмаил-паша аль-‘Азм (1725–1730 гг.) и его преемники — Сулейман-паша (1733–1743 гг.), Асад-паша (1743–1757 гг.), мамлюк Асад-паши ‘Осман-паша ас-Садык (1761–1771 гг.) и Мухаммед-паша (1773–1783 гг.) — составили своеобразную династию повелителей Сирии. Временами под их власть переходили эйалеты Триполи и Сайда, а в 1730 и 1756–1757 гг. аль-‘Азмы занимали посты губернаторов одновременно во всех сирийских провинциях. В истории Сирии аль-‘Азмы остались как «сильная рука», обласканная Портой в расчете на обуздание своеволия янычар и других местных элит. Действительно, почти за 60-летний срок правления семейство аль-‘Азм умело объединяло свои усилия с дамасскими улама — особенно с кланом аль-Муради, пользовавшимся влиянием в центральных кварталах города, против местных янычарских агават, штаб-квартирой которых служил южный пригород Дамаска — аль-Мейдан. Придерживаясь в целом проосманской ориентации, вали Дамаска использовали как тайные интриги своих покровителей в Стамбуле, так и прямые вооруженные столкновения с конкурентами. Так, в 1746–1747 гг. Асад-паша аль-‘Азм с помощью столичных янычар (капыкулу), вызванных из Стамбула, и североафриканских наемников (магариба) жестоко разгромил янычар-йерлийя, поддержавших начальника финансового ведомства эйалета (дефтердара) Фатхи-эфенди в его попытке отстранить аль-‘Азмов от власти. В непрерывной борьбе за раздел и передел сфер влияния аль-‘Азмы остались значимы и после утери ими поста вали Дамаска. Так, в 1786 г. назначенный из Стамбула губернатор сирийской столицы Ибрахим Дели-паша ад-Далати был изгнан из города местными и столичными янычарами. Не имея реальной поддержки со стороны Стамбула, он на свой страх и риск вступил в коалицию с аль-‘Азмами, засевшими в Хаме, и алимским кланом аль-Муради. «Оппозиция» янычарам, возглавляемая законным пашой, собрала наемников, мобилизовала туркоманские и бедуинские племена и осадила Дамаск. В результате пригород йерлийя аль-Мейдан был сожжен, капыкулу осаждены в цитадели, а «чужеродный» паша смог вступить в должность.
В качестве иллюстрации изменчивости и непостоянства политической ситуации в сирийских эйалетах можно привести и историю Халеба (Алеппо) в XVIII столетии. Этот город на северо-востоке Сирии, служивший резиденцией иностранных консульств и миссий, средоточием европейских торговых факторий, был в то же время ареной постоянного противоборства двух группировок — янычар и потомков Пророка (шерифов, араб. мн. ч. ашраф). Через ремесленные цехи и суфийские братства в эту многолетнюю борьбу втягивались массовые слои горожан. Соперничающие группировки халебской знати были неоднородны по социальному составу. Более того, нередко влиятельные аянские кланы, отождествлявшие свои интересы с победой янычар или шерифов, переходили из одного лагеря в другой сообразно политической и экономической ситуации. Шерифы Халеба составляли сплоченную фракцию, обладавшую собственными вооруженными дружинами. Пост их главы (накиб аль-ашраф) в XVIII столетии уже не замещался из Стамбула, а был своеобразной «монополией» местной суннитской семьи алимов Тахазаде. В свою очередь, халебских янычар-йерлийя редко сменяли «столичные» янычары-капыкулу из Малой Азии. Поэтому они также оставались сравнительно однородным и сплоченным корпоративными интересами корпусом. Взаимные нападки соперничавших аянских группировок Халеба не дают основания говорить о противостоянии в этом городе «сепаратистских» и «централизующих» сил. Скорее речь может идти о переделе сфер влияния и борьбе за контроль над земельными владениями и торговыми путями Северной Сирии.
По специфическому пути происходило усиление позиций местного аянства в Ливане, формально находившемся под юрисдикцией пашей Триполи и Сайды. Мир и безопасность традиционно поддерживались здесь за счет разветвленной иерархии вассально-сюзеренных связей. В сложной этнорелигиозной обстановке (в Ливане проживали друзы, шииты, алавиты, марониты, а с XVIII в. сюда бежали также униаты и часть православных жителей Сирии) главы религиозных общин выступали не только в качестве духовных лидеров, но также землевладельцев, откупщиков-мукатааджи, членов османской администрации и даже военачальников. Как отмечал российский дипломат XIX в. К.М. Базили, «гористые округа… оставались во владении наследственных своих эмиров и шейхов, которые по-прежнему заключали конфедерации между собой, выступали в поход со своими ополчениями, вели друг с другом войну, не спрашиваясь у пашей или даже по навету пашей».
В XVIII столетии главенствующее положение в Ливанском эмирате заняли друзские эмиры и шейхи, зависимые от правящего эмира (аль-амир аль-хаким) Горного Ливана. С 1697 г. у власти в Ливане укрепилась династия Шихаб, возглавившая группировку друзов-кайситов и часто вынужденная отстаивать свои позиции от претензий друзов-йеменитов. В 1711 г. в сражении при Айн-Даре эмир Хайдар I Шихаб (1707–1732) нанес сокрушительное поражение йеменитам, что привело к их исходу из Ливана в горную область Хайран к югу от Дамаска, получившую название «горы друзов» (Джебель ад-Друз). Сокращение численности ливанских друзов совпало с возрастанием доли маронитского населения и интенсивной христианской колонизацией центральных районов Ливана. В наибольшей степени от этих процессов пострадали шииты: к 1759 г. марониты изгнали их из северных округов эмирата (Бшарри, Батруна, Джубейля и Кесруана) на юг и в район их традиционного расселения — долину Бекаа.
Возвышение маронитов, выступивших в роли младших партнеров друзской знати, оказало большое влияние на общественную и экономическую жизнь Ливана XVIII в. Оно привело к оживлению торговли, ремесла и террасного земледелия, а также шелководства. Обновление церковной жизни маронитов, начавшееся на соборе 1736 г., сопровождалось латинизацией церкви и европеизацией духовенства. С ростом церковных богатств укреплялось политическое влияние маронитов: в 1756 г. сыновья ливанского правящего эмира Мульхима (1732–1754) приняли христианство, а в 1770 г на трон Ливанского эмирата вступил первый христианин — Юсуф Шихаб (1770–1788). Однако дальнейшие этапы складывания самобытной ливанской государственности были омрачены многолетней и полной драм междоусобицей 1778–1788 гг., когда большинство друзских вождей во главе с родом Джумблат развернули нерегулярные боевые действия против правящего эмира. Не справившись с эскалацией насилия, Юсуф Шихаб был вынужден отречься от престола и в 1790 г. погиб в сирийской тюрьме. Его преемник Башир II (1788–1840) продолжал в конце XVIII в. напряженное противоборство с друзскими кланами и османскими пашами, стремясь утвердить автономию Ливанского эмирата.
В другом регионе Большой Сирии — Палестине — местные кланы и племенные группы также укрепили в XVIII в. свое независимое положение по отношению к Стамбулу. Однако вспышки их фракционной борьбы нередко выливались в открытое противостояние османским властям. К яркой, но неудачной попытке создать самостоятельное арабское государство в Палестине привела сепаратистская деятельность правителя г. Сафад шейха Дахира аль-‘Умара (ок. 1690–1775). Этот крупный землевладелец происходил из рода Абу Зейдан — традиционной знати области Галилея на севере Палестины. Формально он считался лишь откупщиком-мультазимом, но на деле уже к середине XVIII в. превратился в самостоятельного правителя всех земель Галилеи и Самарии, т. е. всей Северной Палестины. Расширив свои владения за счет откупов, шейх Дахир вступил в вооруженный конфликт с пашой Дамаска Сулейман-пашой аль-‘Азмом. Опираясь на военную силу арабских племен Заиорданья, магрибинских наемников и ливанских шиитов, он захватил в 1737–1743 гг. часть Дамасского эйалета — округа Тиверии, Назарета и Наблуса. В 1746 г. предприимчивый шейх пошел еще дальше — он выкупил у сайдского паши земельный участок на берегу Средиземного моря с древним поселением Акка. Дахир восстановил здесь торговый порт и новую крепость с мощными бастионами, вокруг которых сложился город, насчитывавший в 1770 г. 30 тыс. жителей. В 1750 г. он перенес сюда столицу своих владений и потребовал у османских властей высокий пост в провинциальной администрации. Неудача в этом предприятии привела честолюбивого шейха к открытой конфронтации с Портой.
В ходе русско-турецкой войны 1768–1774 гг. шейх Дахир умело воспользовался появлением русской эскадры в Средиземноморье и разгромом османского флота при Чесме (июль 1770 г.). Он заключил союз с мамлюкским правителем Египта Али-беем аль-Кабиром (см. ниже), отказался от выплаты дани Порте, фактически отложился от Османской империи и начал совместно с войском Али-бея боевые действия против пашей Дамаска и Сайды. Зимой 1770/1771 г. египетские мамлюки совместно с войсками Дахира нанесли удар по сирийским контингентам под Яффой, а весной 1771 г. 56-тысячная мамлюкская армия при поддержке отрядов Дахира вторглась в Сирию. Летом 1771 г. египетский военачальник Мухаммед Абу-з-Захаб занял Дамаск, а войска Дахира аль-‘Умара — Сайду.
Однако этот успех был эфемерным. Война с Портой в союзе с «неверными московитами» оказалась непопулярна среди войск и мусульманского населения Сирии. Еще летом 1771 г. мамлюки отказались продолжать кампанию, чем вынудили Мухаммед-бея Абу-з-Захаба покинуть Дамаск и уйти с ними в Египет. В апреле 1772 г. в Палестине появился Али-бей аль-Кабир, который был низложен конкурирующими группировками мамлюков, а в мае 1773 г. он погиб при очередной попытке вернуть себе власть над Египтом. В этой ситуации Дахир аль-‘Умар сначала подписал с представителем А.Г. Орлова графом Войновичем «Трактат о дружелюбии с Великой Россией» (чем фактически признал российский протекторат над своими владениями), а затем заявил о своей лояльности Порте и выговорил у нового османского султана Абдул Хамида I (1774–1789) «прощение» (аман) на условиях выплаты долга перед казной за шесть лет его мятежа. Поэтому Дахир отказался от союза с Юсуфом Шихабом, в 1773 г. также выражавшим желание принять российский протекторат. Этот политический маневр, впрочем, не помог галилейскому шейху: с подписанием Кючук-Кайнарджийского мира русский флот покинул Бейрут, а в августе 1775 г. в гавань Акки вошли крупные силы османского флота. Шейх Дахир погиб при попытке взятия Акки османскими войсками; возможно, он был убит своими же сторонниками. Его антиосманская кампания, иногда именуемая «восстанием», на деле не была массовым движением, так как его военные силы состояли только из наемных отрядов и ряда племенных контингентов. Она не привела к политическим сдвигам в масштабе всей Сирии и представляла опасность для Стамбула только в силу присутствия российской эскадры в Восточном Средиземноморье. Да и открытый бунт против султана при поддержке чужеземных христиан-«московитов» был столь нетипичен для сирийской политической культуры, что его вдохновитель рисковал потерять авторитет даже среди своих союзников, что и произошло с Дахиром.
Восстановление османских порядков в Сирии в конце XVIII — начале XIX в. связано с именем Ахмед-паши аль-Джаззара (1720–1804) — египетского мамлюка, босняка по происхождению. Он поставил своеобразный рекорд, бессменно занимая пост наместника Сайды в течение почти 30 лет. В 80-90-х годах XVIII столетия Ахмед-паше удалось за счет интриг и жесткого военного давления сломить своеволие друзской знати, пленить и устранить эмира Ливана Юсуфа Шихаба, а также добиться от Порты передачи под его управление эйалета Триполи. Параллельно волевой и беспринципный паша пытался подчинить своему влиянию Дамасский эйалет. Здесь интересам Ахмеда-паши и его группировки противостояли традиционные вожди Дамаска — кланы аль-‘Азм и аль-Муради. В борьбе с этим политическим союзом аль-Джаззар четырежды добивался поста вали Дамаска (в 1785, 1790, 1798 и 1803 гг.). Временами он распространял свою власть почти на всю Сирию и Ливан. Административным центром своих владений он сделал Акку, а в другие сирийские города направлял наместников. Его главную опору и ударную силу боевых отрядов наряду с выходцами из Боснии составляли мамлюки, курды и албанцы. Кроме того, аль-Джаззару не раз удавалось создавать временные альянсы с местными аянскими кланами, за счет которых он заметно упорядочил управление Сирией. Массовые и показательные репрессии, интриги, политические убийства, с помощью которых он «приручал» местную знать и низы, вполне оправдывали его прозвище (аль-джаззар — араб, «мясник») и вызывали панику среди сирийцев. В то же время успехи Ахмед-паши в борьбе с экспедицией Наполеона и организованная им защита Акки от французских войск (1799) придали ему престиж защитника веры и сирийских мусульман от «неверных».
Отношения Ахмед-паши со Стамбулом в конце XVIII в. оставались нестабильными. Правил он самостоятельно, но внешне демонстрировал лояльность султану и Порте, довольно аккуратно высылая дань в имперское казначейство. Влиятельные покровители в столице — в частности, адмирал Окапудан-паша) Гази Хасан-паша аль-Джазаирли — содействовали не только его назначениям, но и присвоению ему высокого ранга трехбунчужного паши (вазира). Правда, интриги противников аль-Джаззара при султанском дворе трижды заставляли его оставлять свой пост в Дамаске и довольствоваться управлением делами Триполи и Сайды.
При всем различии исторических фигур Асад-паши аль-‘Азма, шейха Дахира аль-‘Умара или Ахмед-паши аль-Джаззара в их внутренней политике отчетливо прослеживаются общие черты. Это и применение, хотя и не везде, торговых монополий, и развертывание всеобъемлющей системы откупов, и использование войска из иноэтничных наемников (курдов, магрибинцев, албанцев, босняков), находящихся на твердом жаловании. Неизменным приемом политики сирийских пашей в XVIII в. оставались непрочные альянсы с местными аянскими родами в целях создания собственной политической группировки. Эта черта особенно заметна в деятельности аль-Джаззара, который в отличие от Асад-паши и шейха Дахира был иноземцем и не мог воспользоваться содействием своего семейного клана. Эта специфика сирийской политики предопределила и две главные угрозы для местных пашей — сплоченную оппозицию местной знати и твердый курс Стамбула, который не всегда благосклонно относился к самостоятельности своих губернаторов.
На протяжении всего XVIII в. внутренняя стабильность Египетского пашалыка оставалась результатом взаимодействия трех соперничающих элит: османской бюрократии, мамлюкских беев и местного алимского корпуса. Противоречия между различными группировками «людей меча» (ахль ассейф) и «людей пера» (ахль аль-калям) в османском Египте достигли высшей точки во время «великого возмущения» или «мамлюкской революции» 1711 г. В первом десятилетии XVIII в., когда внутренний политический кризис в Египте вступил в завершающую фазу, окончательно оформились и продолжили непримиримую борьбу два военно-политических блока — черкесско-мамлюкский «дом» Факарийя и янычары, с одной стороны, и боснийско-мамлюкский «дом» Касимийя и войсковой корпус азабов — с другой. Весной и летом 1711 г. Каир и его предместья стали ареной ожесточенной гражданской войны. Военная конфронтация быстро привела к артиллерийскому обстрелу казарм как янычар, так и азабов. Ситуация усугубилась после того, как вожди янычарско-факаритской группировки вовлекли в конфликт многочисленное бедуинское ополчение, а азабы в ответ задействовали верных себе бедуинов. Бурная эскалация конфликта, интенсивность и жестокость взаимных огневых ударов посеяли ужас среди местного населения. Как писал об этом кризисе каирский алим Хасан аль-Бадри аль-Хиджази, это было «время бедствий, когда не осталось места радости… горе выпало на долю Египта… ничего худшего не могло произойти». Драматические события, сопровождавшиеся перестрелками и рукопашными схватками в центре города и в окраинных садах на нильском побережье, разрешились в конце июня 1711 г. штурмом дворца одного из лидеров янычарско-факаритского блока Айюб-бея. Бегство Айюб-бея ознаменовало разгром его «партии». Губернатор (вали) и главный кади Египта, принявшие сторону янычар, были отстранены от своих должностей по решению Высокой Порты. Часть высшего офицерства янычарского корпуса была казнена, а многие янычары в панике, страшась возмездия, покинули египетскую столицу. «Революция» 1711 г. завершилась безоговорочной победой Касимийи и азабов, а также примкнувших к ним перебежчиков из числа янычар.
Локальный, хотя и кровопролитный конфликт (потери с обеих сторон составили около 4 тыс. человек) уходил корнями в постоянные столкновения внутри янычарского корпуса, случавшиеся в 1698, 1706 и 1707 гг. Катализатором этих противоборств послужило широко распространившееся в, конце XVII в. фиктивное вхождение горожан в войсковые соединения. «Патронаж» (химайя) со стороны корпусов-оджаков над торгово-ремесленными корпорациями приносил немалые материальные выгоды военным. Более всех в получении дивидендов от химайи преуспел самый многочисленный и влиятельный оджак — янычарский. Своеобразный «симбиоз» этого оджака и гильдий вызывал зависть у вождей других воинских формирований и провоцировал раздоры внутри самого янычарского корпуса. Неутоленные финансовые ожидания, помноженные на личные амбиции и конфликты, в конце концов спровоцировали войну между военно-политическими блоками.
Триумф Касимийи, однако, был недолог. Победители продержались на вершинах власти до 1730 г., а затем касимитская группировка под напором оппозиционной коалиции распалась на малочисленные фракции. Новое возвышение Факарийи в начале 30-х годов XVIII в. вовсе не сопровождалось ослаблением внутриполитической напряженности. В течение 15 лет вожди Факарийи удерживали власть в стране, постоянно утверждая свое первенство в стычках с рвавшимися к власти соперниками. В итоге обескровленная Факарийя уступила пальму первенства своему союзнику — небольшому мамлюкскому «дому» Каздоглийя. Во второй половине 40-х годов в Египте образовался правящий дуумвират в составе предводителя этого «дома» Ибрахима Кяхьи (Катходы) аль-Каздоглу (ум. в 1754 г.) и влиятельного военачальника Ридвана Кяхьи аль-Джульфи, которые на деле осуществляли верховную власть в стране. Период их правления начал собой сорокалетие (1740-1780-е годы), отмеченное большей, чем в начале века, стабильностью и относительным благополучием. В эти годы в Египте несколько оживилась экономическая активность, а нильская долина не переживала ни крупных финансовых кризисов, ни необычных всплесков цен, ни серьезных эпидемий. Описывая продлившееся без малого семь лет правление Ибрахима Катходы аль-Каздоглу (1748–1754), выдающийся египетский летописец Абд ар-Рахман аль-Джабарти отмечал в своей хронике «Аджа’иб аль-асар фи-т-тараджим ва-ль-ахбар» («Удивительная история прошлого в жизнеописаниях и хронике событий»), что «в Каире царили мир и спокойствие, и раздоры, несогласие и насилие не досаждали ему… цены были оправданными и условия [жизни] удовлетворительными… Каир блистал красотой и неподражаемым совершенством, торжествуя победу над соперниками… в то время жители… следовали отличавшимся… благородством и великодушием обычаям, кои нельзя было сыскать где-либо еще».
При всех преувеличениях доля истины в этой оценке, несомненно, содержится. Внутренней стабилизации способствовал тот факт, что к середине XVIII в. мамлюкские предводители устойчиво главенствовали на политической арене Египта. Еще в ходе «великого возмущения» 1711 г. военная элита пашалыка активно ассимилировалась с мамлюкской иерархией, а в 30-е годы политическое преобладание беев в военных корпусах приобрело стабильный характер уже на общеегипетском уровне. К неудовольствию османской администрации мамлюки не только господствовали в административной сфере, но и заняли ключевые позиции в экономике, выступая в качестве землевладельцев. По мере ослабления мощи и влияния османских оджаков вожди мамлюкских «домов» все больше чувствовали себя хозяевами положения и воссоздавали в Египте параллельные структуры власти. В первой трети XVIII в. среди наиболее авторитетных 24-х беев выделился неформальный лидер, получивший титул «главы страны» (шейх аль-баляд). Он приобрел статус лидера мамлюкской системы и скоро превратился в фактического правителя османского Египта, стоящего за спиной паши. Османским наместникам приходилось довольствоваться уже фикцией власти, хотя сложный, освященный традицией этикет их взаимоотношений с мамлюками продолжал методично соблюдаться.
Нарушение внутреннего равновесия в египетской политической системе на протяжении XVIII в. проявилось в росте центробежных тенденций, вовлекавших в свою орбиту местных правителей. Сепаратистские устремления мамлюкских предводителей неминуемо усиливались по мере ослабления османской провинциальной администрации, и Стамбулу оставалось надеяться только на отсутствие единства и сплоченности в их рядах.
Самая решительная попытка рассеять видимость османского правления и восстановить независимый мамлюкский султанат связана с именем выдающегося шейх аль-баляда Египта Али-бея аль-Кабира (1728–1773). Сделав блестящую карьеру от рядового мамлюка Ибрахима Катходы до высшего мамлюкского лидера, Али-бей в 1763 г. (по другим источникам — в 1760 г.) вступил в должность главы мамлюкской иерархии и получил соответствующую «инвеституру» со стороны Порты. На протяжении 60-х годов XVIII столетия этот деспотичный и проницательный эмир безжалостно утверждал себя в роли неограниченного властителя страны. По воспоминаниям хрониста Абд ар-Рахмана аль-Джабарти, он «уничтожал непокорных, не церемонился с противниками и разоблачал тех, кто имитировал лояльность. Он низвергал устоявшиеся принципы, нарушая обычаи, разорял древние мамлюкские “дома” и отменял законы, казавшиеся ранее незыблемыми». Беспрецедентная кампания репрессий Али-бея против ведущих мамлюкских фракций не только сплотила беев против решительного властолюбца, но и привлекла внимание Высокой Порты. Хотя мамлюкская оппозиция несколько раз отстраняла Али-бея от власти, в 1767 г. он полностью восстановил свое первенство при содействии османских властей.
Планы Стамбула обуздать мамлюкскую вольницу с помощью энергичного бея оказались необоснованными и вскоре рухнули. Сначала Али-бей, получивший за свою решительность прозвище будут капай (разверзающий тучи), обещал властям восстановить «истинный османский порядок» в Египте и в том числе регулярно выплачивать дань в центральную османскую казну, а также выполнять обязанности Египта в отношении священных городов Хиджаза. В ответ он получил от Порты санкцию на открытый террор против нелояльных мамлюкских «домов» и экспроприацию их имущества в свою пользу. Однако успех в сокрушении власти соперников привел Али-бея на путь открытой конфронтации с Портой. С начала 1770-х годов он, пользуясь своим могуществом, отказался платить османам ежегодную дань и объявил себя сувереном Египетской провинции. Его имя зазвучало в мечетях во время пятничной проповеди (хутбы) и чеканилось на монетах наряду с именем османского падишаха. Как писал Вольней, «гордость его оскорбляема была зависимостью от Константинополя; он ничего не желал, кроме как сделаться султаном всего Египта».
Между тем Порта, вовлеченная в 1768–1774 гг. в войну с Россией, была не в силах помешать сепаратистским планам Али-бея. Сохраняя видимость дружественных отношений с ним, султанское правительство поручило египетскому войску вмешаться в династийный конфликт в Хиджазе, где две группировки потомков Пророка (хашимитов) соперничали за право управлять священной округой Мекки и Медины. В 1770 г. ближайший соратник Али-бея Мухаммед Абу-з-Захаб во главе крупной военной экспедиции вторгся в святые земли ислама. Меньше чем за полгода Хиджаз был покорен, а в мекканской правящей верхушке возобладали сторонники и протеже Али-бея. Османский губернатор красноморского порта Джидды был заменен на мамлюкского бея, а правителем Мекки хашимиты провозгласили некоего Абдаллаха, который не замедлил титуловать своего благодетеля «султаном Египта и обоих морей». Этот средневековый мамлюкский титул символизировал как желание Али-бея возродить самостоятельную египетскую государственность, так и его претензии на господство над средиземноморским и красноморским бассейнами.
Возвышение Али-бея завершилось его авантюрной попыткой завоевать Сирию. Он вступил в сговор с палестинским шейхом Дахиром аль-‘Умаром, однако интриги в его окружении и измена самого надежного союзника и фаворита Мухаммеда Абу-з-Захаба привели к тому, что Али-бей был вынужден бежать в 1772 г. в Палестину. В изгнании мамлюкский предводитель не оставлял мысли о походе на Каир. Весной 1773 г. он вновь двинулся на Египет, но в решающем сражении при Салихийе потерпел поражение от Мухаммеда Абу-з-Захаба и вскоре скончался от ран. С его смертью закончилась одна из наиболее серьезных в истории османского Египта попыток вырвать его из подчинения Порте. Несмотря на то что стремлению Али-бея обрести независимость в конечном итоге не суждено было сбыться, в течение второго его правления (1767–1772) Египет фактически находился вне суверенитета Османской империи. Прямым следствием этого явилось дальнейшее ослабление зависимости Египта от центральной османской администрации.
Преемник Али-бея на посту шейх аль-баляда Мухаммед Абу-з-Захаб стремился обеспечить себе безраздельное господство над Египтом без конфронтации со стамбульским правительством. Он признал власть османского наместника Халиль-паши (1773), разом погасил трехлетнюю задолженность Египта Порте и уступил пост заместителя наместника (ка'иммакама) собственному мамлюку Ибрахим-бею. Все это практически не повлияло на его положение фактического правителя пашалыка. В 1775 г. султан Абдул-Хамид I присвоил ему титул трехбунчужного паши (вазира) и возвел в должность вали Египта, которую тот присовокупил к посту шейх аль-баляда.
Мухаммед-бею Абу-з-Захабу, как и Али-бею, удалось достичь невиданной для XVIII столетия централизации власти и контроля над всеми областями Египта, включая территории, населенные беспокойными бедуинами. Абсолютное господство в сфере исполнительной власти они умело использовали для наращивания оборотов налоговой машины, употребляя доходы провинциальной казны для внутренних нужд и широкомасштабных военных мероприятий как внутри Египта, так и за его пределами. Эти государственные мужи смогли также извлечь зримую пользу из полуавтономного статуса Египта и активизировать его экономический потенциал. Их правление было отмечено активизацией египетских внешнеторговых операций, в том числе с европейскими государствами. Хотя в конечном итоге их далеко идущие планы по расширению торговли с Европой не воплотились в жизнь, они были значимы сам по себе. Интерес Али-бея и его преемника к сотрудничеству с Европой шел вразрез с традиционным отношением к европейцам как к презренным «неверным» иноземцам и свидетельствовал о прагматическом осознании экономических выгод от привлечения европейских коммерсантов в Египет. По мнению американского историка Д. Креселиуса, «не Наполеон “открыл”… Египет Западу, как и не Мухаммед Али был первооткрывателем курса на трансформацию Египта. В ретроспективном плане полный драматизма переломный момент в контактах двух цивилизаций наступил в период 1760–1775 гг., в период правления Али-бея и Мухаммед-бея Абу-з-Захаба». Политика «эффективной автономии» этих двух правителей свела на нет власть Османской империи над военными, финансовыми и бюрократическими структурами Египетской провинции, расшатала традиционное равновесие между его социальными группами и ослабила власть прежних правящих элит.
После внезапной смерти Мухаммеда Абу-з-Захаба в 1776 г. Египет вновь охватили междоусобицы. Распри между мамлюкскими фракциями, беспрестанная борьба внутри самих мамлюкских «домов», интриги и заговоры опять стали нормой политической жизни. «Если бы все беи, — сокрушался Совёр Люзиньян, служивший еще в 60-х годах XVIII столетия у Али-бея аль-Кабира, — жили между собой дружно, то не было бы их в этой части света сильней и богаче». Только к 1779 г. установилось равновесие сил: проявив корпоративную солидарность, два бывших мамлюка Мухаммеда Абу-з-Захаба — Мурад-бей и Ибрахим-бей — образовали дуумвират и поделили власть между собой. Захватив посты предводителя паломнического каравана (амир аль-хадж) и шейх аль-баляда, дуумвиры тщательно скрывали внутренние несогласия и проявляли солидарность в дележе доходов. Однако их партнерство в 80-х годах XVIII столетия вызывало все большие нарекания Стамбула, поскольку в отличие от Мухаммед-бея Абу-з-Захаба они постоянно сокращали размеры дани в султанскую казну. Вместо полновесной монеты в Стамбул присылались мешки, наполненные долговыми расписками и пространными перечнями якобы произведенных в счет дани расходов внутри пашалыка. Все менее регулярно стали получать продовольствие из Египта священные города Хиджаза.
В 1786 г. султан Абдул-Хамид I в категорической форме потребовал от дуумвиров погасить непомерно возросшую задолженность Египта. Ультиматум Стамбула был подкреплен посылкой в Египет военной экспедиции под командованием Хасан-паши. Упрочение устоев османской администрации поначалу разворачивалось без особых трудностей. Хасан-паша подчинил Каир и с ним Дельту, а затем и всю долину Нила вплоть до Асуана. Неугодных беев османские корпуса оттеснили в Верхний Египет, а затем в Нубию. Шейх аль-балядом был провозглашен Исмаил-бей, который занимал этот пост после смерти Мухаммеда Абу-з-Захаба, но был свергнут дуумвирами. Казалось, османы вновь обрели в Египте прочные позиции. Однако уже в 1787 г. из-за русско-турецкой войны султан был вынужден отозвать экспедиционный корпус из Египта. Поэтому, несмотря на свое триумфальное начало, экспедиция Хасан-паши не принесла долгосрочных результатов и не оказала действенного влияния на мамлюкскую систему в Египте.
«[7 июля 1786 г. Хасан-паша] прибыл в Александрию в сопровождении большого количества судов. Беспокойство и тревога усилились. [13 июля] Хасан-паша прибыл в Розетту. Он направил шейхам и старшинам бедуинских племен различные указы — фирманы, написанные по-арабски. Из числа посланных фирманов, вот копия фирмана, направленного бедуинам: “Ставим вас в известность, что до нашего господина султана — да пошлет ему Аллах победу! — дошли сведения о царящем в Египте произволе и притеснениях, чинимых над бедным людом, и о том, что чаша терпения народа переполнилась. Султан заявил, что причиной тому является вероотступничество Ибрахим-бея, Мурад-бея и их свиты. [Хасан-паша Гази назначен] во главе победоносных войск флота отправиться в Египет, чтобы положить конец тирании упомянутых и отомстить им”. (…) Но все это было лишь уловкой, рассчитанной на привлечение сердец. Тому же служили и россказни о том, что будет установлен справедливый поземельный налог. Услыхав это, люди очень обрадовались, в особенности феллахи. Утверждали также, что будет положен конец тирании. Не имея представления о правлении турок, люди склонились на их сторону и отвернулись от мамлюкских эмиров и тем самым ускорили их устранение. Из приезда Хасан-паши в Египет и отъезда его ничего, кроме вреда, не получилось. Он не отменил вновь введенные поборы, не положил предел произволу. Больше того, он узаконил злоупотребления и вновь введенные поборы. До него все это скрывалось из опасения, что все это станет известно Порте и все отрицалось. Возлагавшиеся на Хасан-пашу надежды и иллюзии утрачены. По прибытии Хасан-паши в Египет стал гибнуть скот, а ведь на нем свет держится. Хасан-паша усилил притеснения. Повышенные поборы, которые Хасан-паша по приезде отменил, но затем по совету Исмаил-бея восстановил, назвали налогами освобождения. Сверх основного поземельного налога — хараджа — во многих провинциях стали собирать новые налоги и многочисленные другие поборы. Если бы по приезде в Египет Хасан-паша умер в Александрии или в Розетте, то население Египта жалело бы умершего, воздвигло бы на его могиле мазар — усыпальницу, которая стала бы местом паломничества» (Ал-Джабарти, Абд ар-Рахман. Египет в канун экспедиции Бонапарта (1776–1798) / пер. с араб., предисл. и примеч. Х.И. Кильберг. М., 1978. С. 164, 166–167, 235).
Всего через три года, в 1790 г., на Египет обрушилась чума, которая унесла десятки тысяч жизней. Во время эпидемии скончался и ставленник Порты Исмаил-бей, а его конкуренты — Мурад-бей и Ибрахим-бей — восстановили свое тираническое правление. Все повидавшее и, казалось, свыкшееся со своеволием и деспотичностью мамлюков египетское население с неприязнью взирало на то, как рушатся установившиеся при каздоглитских эмирах стабильность и безопасность повседневной жизни. Египетский историограф Абд ар-Рахман аль-Джабарти, описывая состояние дел в пашалыке на протяжении 1796 г., не без иронии заметил, что «в течение этого года не произошло событий, заслуживающих быть отмеченными, за исключением притеснений и произвола со стороны эмиров». Современники крайне нелестно характеризовали действия мамлюкских дуумвиров, которые, вновь обретя власть, «упорно преступали границы дозволенного». Среди их ошибок и злоупотреблений аль-Джабарти отмечал и такие: «Они недооценивали своих врагов, и руки их протянулись к имуществу и товарам европейских купцов — французских и других, — они захватывали их без оплаты, презрительно относясь к владельцам». Именно жалобы французских коммерсантов на произвол мамлюков были использованы в конце XVIII в. как формальный предлог для посылки Восточной экспедиции генерала Бонапарта.
На рубеже XVIII–XIX вв. экономическое и стратегическое значение Египта как важного форпоста в Средиземноморье привлекло внимание французской Директории. В планах Наполеона Бонапарта Египет виделся не только как территория для утверждения французского господства в Средиземноморье, но и как плацдарм для последующего захвата английских колониальных владений в Азии.
Молниеносная высадка войск Бонапарта близ Александрии в начале июля 1798 г. и ошеломляюще быстрое взятие этого города застигло мамлюкских эмиров врасплох, однако вскоре они приступили к организации обороны. Было принято решение встретить французов на подступах к Каиру. 21 июля 1798 г. произошло генеральное сражение — битва при пирамидах, которая решила участь Каира и всего Египта. Мамлюкская конница была разбита, Мурад-бей с остатками войска бежал в Верхний Египет, а Ибрахим-бей — в Сирию. Заняв столицу, французский экспедиционный корпус по приказу Наполеона оккупировал провинции Дельты и начал планомерный захват Среднего и Нижнего Египта. Одновременно Бонапарт занялся упорядочением управления Египтом, с тем чтобы сохранить свои завоевания и обеспечить интенсивную эксплуатацию страны. Изначально он ориентировался на сохранение традиционных для Египта институтов государственной власти и стремился, подобно турецким властям, заручиться поддержкой местного населения. Французы взяли твердый курс на оттеснение от государственного управления мамлюков, которые представляли основную противостоящую оккупантам военную силу. При этом Бонапарт умело использовал недовольство султанов мамлюкским самовластием, провозгласив свою военную кампанию «возвращением Египта в лоно Османской империи».
Таким образом, основами внутренней политики Наполеона в Египте стали, во-первых, поиск социальной опоры среди местного населения и, во-вторых, сочетание оккупационной администрации с привычными для египтян элементами управления — совещательными советами (диванами). Реорганизованный французами центральный каирский диван и провинциальные диваны представляли собой марионеточные органы власти. Они использовались прежде всего для узаконения мероприятий, предпринятых для укрепления устоев оккупационного режима. Если в XVIII в. мамлюки преобладали в высших эшелонах политико-управленческих структур, то при французах их место в системе управления заняли в основном представители корпуса улама — высшего мусульманского духовенства и альтернативной мамлюкам авторитетной социальной группы. Двойственная система управления, сочетавшая французскую оккупационную администрацию и местные органы власти, действовала на территории Нижнего и отчасти Среднего Египта. Верхний же Египет, ставший ареной затяжных боев между мамлюкскими формированиями и частями французского экспедиционного корпуса, был в итоге превращен в фактический французский протекторат. Его правителем французы назначили Мурад-бея. Ему был присвоен титул «вице-губернатора Верхнего Египта», действовавшего от имени Французской Республики; сам же Мурад-бей величал себя не иначе как «французским султаном».
Широковещательные заявления Наполеона о «бескорыстном стремлении оккупационной администрации обеспечить благосостояние и процветание египетского народа» на деле обернулись перекачкой за 40 месяцев оккупации ценностей на 80 млн франков из Египта в казну французского экспедиционного корпуса. Пребывание французской армии в египетских пределах сопровождалось мародерством, грабежами и насилиями. В результате истребления или изгнания значительной части мамлюков и конфискации их имущества в пользу французской казны «государственные владения Французской Республики» пополнились 2/3 лучших земель Египта. Как городское население, так и феллахи постепенно разорялись от частых контрибуций и принудительных займов, а также реквизиций продовольствия и скота. Неудивительно, что с первых дней похода Бонапарта началось сопротивление местного населения французам, которое постепенно стало приобретать организованный характер. К тому же действенным импульсом для развертывания освободительного движения послужил разгром британской эскадрой адмирала Г. Нельсона французского флота в Абукирской бухте (август 1798 г.). Осенью 1798 г. Порта объявила Франции войну и провозгласила джихад — священную войну с неверными. Вслед за этим Каир пережил два масштабных антифранцузских восстания (октябрь 1798 г. и март-апрель 1800 г.), которые, впрочем, были беспощадно подавлены. После первого каирского восстания, которое сопровождалось мощным взрывом неповиновения во всей провинции, Наполеон предпринял поход в Сирию, где были сосредоточены османские войска. По убеждению французского главнокомандующего, многоконфессиональная Сирия с ярко выраженным христианским элементом должна была гарантировать более благоприятную обстановку для военных действий против Османов. Однако сирийская кампания окончилась провалом, и французам пришлось отступить во враждебный Египет. В августе 1799 г. Бонапарт тайно отплыл во Францию, а его преемники — генералы Клебер (был убит в июне 1800 г.) и Мену — невзирая на титанические усилия, не смогли остановить неотвратимый ход событий. Участь Восточной экспедиции Бонапарта была вскоре решена, и ее окончательный крах стал только вопросом времени. Османская армия и английский десант дезорганизовали части и соединения французской армии, и осенью 1801 г. французы были вынуждены покинуть Египет.
Одним из важнейших итогов экспедиции Наполеона стал мощный удар по социально-политическим и экономическим позициям мамлюков. Несомненно, для истории Египта трехлетний период французской экспедиции стал переломным, поскольку он предопределил образование в XIX в. фактически независимого египетского государства. Формально же Египет возвратился под сюзеренитет османского султана по Амьенскому миру, заключенному в 1802 г. между Англией и Францией. После того как двадцатитысячная английская армия оставила Египет, страна осталась без сколько-нибудь действенного контроля. Хаос и анархия усугублялись раздорами между ослабленными, но продолжавшими соперничество мамлюкскими группировками, да и Порта не располагала возможностями установить в стране свое прямое правление.
На первый взгляд может создаться впечатление, что XVIII в. в египетской истории был до отказа заполнен следующими друг за другом всплесками народного недовольства, произволом свирепых деспотов и разнузданной анархией. Действительно, мамлюкское преобладание в османском Египте сопровождалось нестабильностью и безостановочной борьбой за верховенство. В первой половине и последней четверти XVIII в. в Египте явственно проявились внутренние противоречия, изначально присущие мамлюкской псевдокастовой системе. Это и неспособность мамлюков объединить собственные ряды, и безудержное соперничество между мамлюкскими «домами», перераставшее в затяжные локальные войны, и привычка к занятию выгодных и престижных должностей с помощью физического устранения соперников. Наконец, нужно отметить хаотичную миграцию рядовых и нерядовых мамлюков от одного патрона к другому, частые измены в отношении союзников, ориентацию на сиюминутную политическую конъюнктуру, от которой зависела не только карьера, но и сама жизнь. Все это приводило к тому, что заботы о благоденствии и процветании страны отходили у мамлюкских беев на второй план. Османы же, оставаясь скорее наблюдателями, нежели участниками политических перипетий, тем не менее изобретательно интриговали в мамлюкской среде, с тем чтобы сохранить свое присутствие в провинции и получить хотя бы часть причитающейся им дани.
В то же время частота мамлюкско-османских и межмамлюкских столкновений выглядит в источниках намного более впечатляющей, нежели число собственно народных волнений, вызванных экономическими неурядицами, резким подъемом цен или злоупотреблениями властей. Повседневная жизнь египтян в основном протекала в привычном русле, и склоки, раздиравшие мамлюкские «дома», волновали добропорядочных горожан и селян лишь тогда, когда нерастраченные силы беев и их приспешников выплескивались на улицы и непосредственно затрагивали интересы рядовых жителей. Да и движения народного протеста нарушали общественный порядок только в ограниченных зонах египетской столицы — в районах, прилегающих к цитадели и мусульманскому университету аль-Азхар. Это точно подметил немецкий путешественник Карстен Нибур (1733–1815), который, отмечая приемлемое состояние общественной безопасности в Каире, констатировал: «Несмотря на узость каирских улочек и тиранию правительства, здесь о грабежах и убийствах среди населения слышишь меньше, нежели в крупных городах Европы».
Бурные события в Египте в последней четверти XVIII в. совпали с появлением в соседней Аравии нового духовно-политического движения, выступавшего под знаменем возвращения к первоначальной чистоте ислама и борьбы против «предосудительных нововведений» (бида‘ат) — ваххабизма. Это название встречается главным образом в европейской традиции. Арабское же слово «ваххабиты» (аль-ваххабийя) представляет собой не самоназвание, а простонародное прозвище, возникшее в XVIII в. среди противников этого религиозно-обновленческого движения. Позже оно устоялось в востоковедной литературе и сейчас широко применяется в немусульманских ученых кругах. Сами же последователи основоположника движения — Мухаммеда ибн Абд аль-Ваххаба — категорически возражают против выделения их в некое особое направление в исламе, поскольку Мухаммед ибн Абд аль-Ваххаб не претендовал на создание новых догматов, но лишь стремился восстановить среди арабов ислам в его первоначальной «чистоте». Также они не признавали и не признают названий «ваххабизм» и «ваххабиты», поскольку считают их неоправданным возвышением имени своего учителя. Сами они именовали и именуют себя «единобожниками» (аль-муваххидун) или просто мусульманами (аль-муслимун).
Уже первые европейские очевидцы определили ваххабитов как «пуритан» или «протестантов» ислама. Действительно, средневековая европейская реформация и ваххабизм могут быть сравниваемы, однако только по чисто формальному признаку — внешне сходному стремлению «очистить» первоначальную, «истинную» религию от последующих наслоений. В остальном же эти два феномена совершенно различны, в первую очередь, по общественно-политическому содержанию. Специфика ваххабизма вытекает из конкретных условий духовной жизни Ближнего Востока вообще и Центральной Аравии в частности.
Мухаммед ибн Абд аль-Ваххаб родился в 1703 г. в местности Неджд (Центральная Аравия) в оазисе Аяйна, среди оседлых земледельцев. Его семья славилась образованностью, отец его был потомственным ученым мужем (алимом), и юный Мухаммед тоже решил посвятить себя служению традиционной науке. Готовясь к духовной карьере, он много путешествовал. В Мекке и Медине он изучал богословие, а позже в Багдаде и Дамаске уже активно участвовал в диспутах с видными алимами своего времени. Продолжительные странствия Ибн Абд аль-Ваххаба и упорные занятия богословием оказали сильное воздействие на его взгляды. Он много размышлял над причинами хаоса и неурядиц, царивших у него на родине; их причины виделись ему в «порче» нравов и отступлении от ислама эпохи его «золотого века» (аль-аср аз-захаби ли-лъ-ислам). В молодые годы он имел возможность познакомиться с культами и верованиями Аравии и соседних стран, определить свое отношение к ним. Позже его скрупулезно обучали тонкостям толкования Корана и хадисам (преданиям о словах и действиях пророка Мухаммеда). Отсюда будущий вероучитель почерпнул аргументы для своей духовной теории. Он вступил в зрелый возраст с развитым мировоззрением.
Основа религиозной платформы Мухаммеда ибн Абд аль-Ваххаба заключалась в резкой критике распространенных в Аравии остатков доисламских верований — почитания скал, камней, священных источников, деревьев и животных, культа святых и т. д. В своих проповедях Ибн Абд аль-Ваххаб призывал вернуться к нормам истинного и строгого единобожия (араб, таухид). Твердое следование таухиду — главный принцип и важнейшая идея ваххабизма. Аллах в ваххабитском толковании становился абсолютно абстрактным явлением, т. е. полностью отделялся от каких-либо черт земного суетного мира, тогда как все существующее на Земле не должно было возвеличиваться ни в какой степени. Отсюда происходило особое отношение ваххабитов к пророку Мухаммеду. Они считали провозвестника ислама обыкновенным человеком, которого Аллах избрал для пророческой миссии. При этом личность самого Мухаммеда, по их мнению, не заслуживала никакого поклонения. Его не следовало обожествлять, у него не следовало ничего просить, а памятные места, связанные с его жизнью, не следовало особо отмечать и устраивать вокруг них культовые сооружения. Все виды поклонения и верований, противоречащие этим установкам, считались многобожием (гиирк) и подлежали жесткому наказанию.
Ибн Абд аль-Ваххаб выступал против магии, колдовства, прорицательства и всего, что с этим было связано — заклинаний, талисманов, языческих обрядов и т. д. В силу этого ваххабиты отрицательно относились к мусульманскому мистицизму (тасаввуфу) и связанному с ним культу святых. Вопросы морали также занимали значительное место в ваххабитском учении. Последователи Ибн Абд аль-Ваххаба должны были соблюдать строгую простоту нравов, граничащую с аскетизмом. Ваххабиты запрещали вино и, по некоторым данным, кофе, табак и гашиш, отвергали любые проявления роскоши, особенно в одежде. Азартные игры, пение и игра на музыкальных инструментах жестко преследовались как явления, отвлекающие мусульман от выполнения религиозного долга.
Иными словами, возрождение ислама в ваххабитской интерпретации предполагало возврат к Корану и «неповрежденной» Сунне и отрицание любых «незаконных новшеств», не существовавших при Пророке, — бид‘а. Ваххабиты нетерпимо относились к любому инакомыслию, не считаясь даже с родственными узами. Брат Ибн Абд аль-Ваххаба — Сулейман, — осудивший его учение, был объявлен вероотступником. В целом ваххабиты скорее были готовы примириться с существованием в Аравии общин христиан и иудеев, нежели мусульман, не разделявших их взгляды.
Пламенная и непримиримая ваххабитская проповедь обладала и резкой политической заостренностью. Главными противниками веры Ибн Абд аль-Ваххаб считал шиитов, а также османских султанов (которых ваххабиты объявили «лжехалифами») и их прислужников, якобы виновных в «преступных нововведениях», которые, как он полагал, и вызвали развал и слабость исламского мира перед лицом европейцев. Поэтому в духовном плане ваххабизм противостоял официально признанному «отуреченному» варианту суннитского вероучения, который, по убеждению его сторонников, являлся результатом отступления от сунны Пророка.
Поначалу Мухаммед ибн Абд аль-Ваххаб не делал особого акцента на моральных и идеологических ограничениях, чтобы не отпугнуть возможных сподвижников. Несомненно, некоторые стороны ваххабитского учения были привлекательны для кочевого населения. Ваххабиты стремились к простоте, присущей нравам бедуинов и образу их жизни. Кроме того, их сближала постоянная готовность к войнам и грабежам, которые ваххабиты расценивали как святое дело бескомпромиссного джихада, а бедуины, в более прагматическом стиле считали их возможностью нажиться. Кроме того, многие бедуинские племена были в долговой кабале у аравийских горожан, и ненависть ваххабитов к ростовщичеству не могла им не импонировать. Наряду с элементами уравнительности рядовых кочевников вдохновляла проповедь братства и социальной гармонии мусульман. Правда, другие требования ваххабитов обескураживали бедуинскую вольницу. Мухаммед Ибн Абд аль-Ваххаб требовал неукоснительно платить налоги, соблюдать полувоенную дисциплину и отказаться от древних языческих культов. Поэтому в дальнейшем аравийские племена подчинялись этим требованиям главным образом под давлением военной силы.
Поначалу Ибн Абд аль-Ваххаб проповедовал в своем родном оазисе Аяйна, однако его крайний фанатизм, проявившийся в непримиримости к местным святилищам, привел к тому, что жители решили избавиться от ретивого проповедника. Тогда изгнанник обосновался в недждийском городке ад-Диръийя. Союз между диръийским эмиром Мухаммедом ибн Саудом и Мухаммедом ибн Абд аль-Ваххабом был заключен в 1744 г. С этих пор Саудиды неразрывно связаны с ваххабитским учением. Сначала сам Ибн Сауд (1744–1765), а потом его сын Абд аль-Азиз (1765–1803) в течение полувека вели борьбу за объединение Аравии под знаменем ваххабизма. Начали ваххабиты с подчинения различных оазисов и областей Неджда. Первенство в этом регионе они оспаривали с правителями Эр-Рияда, вождями восточноаравийской провинции аль-Хасы и племенными вождями Наджрана. К 1770 г. большая часть Неджда присягнула на верность «обновленной» религии и Саудидам. В 1773 г. ваххабиты заняли Эр-Рияд, оставленный риядским эмиром Даххамом ибн Даввасом и жителями, опасавшимися мести своих противников. Консолидация недждийских земель вокруг ад-Даръийи завершилась в 80-х годах XVIII в.
Подчинив своей власти всю Центральную Аравию, ваххабиты стали главной силой на Аравийском полуострове. Поначалу основы их государства были непрочны. Старые правители на завоеванных землях формально принимали ваххабитское толкование веры и признавали саудовского эмира своим сюзереном и духовным главой. Однако в любой момент они могли восстать против своих повелителей. Поэтому в первые годы ваххабитские войска вынуждены были метаться по городам и весям, расправляясь с вероотступниками и наводя страх на колеблющихся. Только к концу XVIII столетия государство Саудидов централизуется, создается все более четкая административная организация. В 1788 г. правитель Диръийского эмирата Абд аль-Азиз и Мухаммед ибн Абд аль-Ваххаб решились на важный шаг, объявив Сауда, сына Абд аль-Азиза, наследником трона при жизни отца, тем самым они стремились укрепить династию Саудидов и гарантировать ее от покушений.
После закрепления своей власти в Центральной Аравии ваххабиты обратили взоры на богатую аль-Хасу, которая была завоевана к 1793 г. В разгар покорения аль-Хасы, в 1792 г. скончался почти девяностолетний Мухаммед ибн Абд аль-Ваххаб, и Саудиды окончательно присоединили к своей светской власти власть религиозную. Неуемному честолюбию и жажде власти саудидских эмиров противопоставил себя правитель Омана. После того, как он был повержен в 1804 г., последним серьезным противником ваххабитов в Персидском заливе оставалась английская Ост-Индская компания. Несмотря на столкновение с Британией на море, которое завершилось поражением ваххабитов и их союзников, побережье Персидского залива осталось за аравийскими единобожниками. Таким образом, англичане преобладали на море, а ваххабиты на суше: в акватории Залива установилось status quo.
Одновременно с борьбой за Персидский залив Саудиды попытались присоединить к своим владениям Западную Аравию. Начиная с 1794 г. они устраивали налеты на Хиджаз, стремясь к своей заветной цели — овладению Меккой и Мединой. В 1796 г. на сторону ваххабитов перешли практически все племена Хиджаза. На стороне ваххабитов было моральное превосходство, они исступленно верили в правоту своего дела. Фанатизм в их рядах доходил временами до массового психоза, особенно во время боевых действий. Противники ваххабитов порой проигрывали им сражения даже при значительном численном перевесе. Убежденность, пылающая ненависть к врагу и красноречие сторонников ваххабизма оказали сильное психологическое воздействие на племена Хиджаза. В 1799 г. шериф Мекки был вынужден сложить оружие. В 1802 г. ваххабиты захватили и разграбили город-оазис Таиф, и в апреле 1803 г., соблюдая порядок, вошли в Мекку. С большим усердием они переделали мусульманскую святыню по своему вкусу. Все проявления идолопоклонства уничтожались: с Каабы было сорвано расшитое золотом шелковое покрывало. Гробницы деятелей раннего ислама, окружавшие главную мечеть мусульманского мира — аль-Масджид аль-Харам, были разрушены и сравнены с землей, равно как и купол над колодцем Зем-зем, а также все здания, превосходящие по высоте Каабу. Подобным же образом они «обустроили» Медину, захваченную в 1804 г. Ваххабиты столь изрядно потрудились там над гробницей Пророка, что позже пришлось отстраивать ее заново. Поминание имени османского падишаха во время молитвы было отменено сначала в Мекке, а впоследствии и по всей Аравии.
В начале XIX столетия государство ваххабитов, выросшее из Диръийского эмирата, достигло пределов своего роста и могущества. Диръийским эмирам подчинялись племена, обитавшие в зоне пустынь и полупустынь, которые граничили с землями Благодатного Полумесяца. Им платили дань даже султан Маската, имам Йемена, правители Хадрамаута. Диръийский эмират охватывал примерно 2,4 млн жителей. Более того, ваххабитское учение перестало быть достоянием лишь Аравии, но распространилось в некоторых других арабских и мусульманских землях. В апреле 1802 г. последователи Ибн аль-Ваххаба устроили одну из самых скандальных акций — набег на священный для шиитов город Кербела в Ираке. Сподвижники Саудидов в количестве 12 тыс. прорвались сквозь османские заслоны к Кербеле. По сообщениям очевидцев, было истреблено почти все население города, а огромные богатства мечети Хусейна — героя раннего ислама, сына «праведного халифа» Али, — были разграблены и вывезены в Аравию, для чего потребовалось 4 тыс. верблюдов. Особенно пострадали от бесчинствующих ваххабитов минареты и купола, поскольку ваххабиты посчитали, что кирпичи, из которых построены эти сооружения, сделаны из золота. Ваххабиты совершали систематические набеги на Сирию и Ирак до 1810 г., но закрепиться там не смогли, ограничиваясь разграблением незащищенных селений. Хотя в 1810 г. Сауд дошел почти до Дамаска, все же ваххабитский натиск не принес решающих побед и стал ослабевать. После кербельской катастрофы ни один укрепленный город в Сирии и Ираке не попал в руки ваххабитов, а попытки Саудидов объединить арабов в антиосманский фронт потерпели неудачу во всех арабских провинциях.
Что же привело к ослаблению ваххабитского натиска и последовавшему в 1819 г. краху Диръийского эмирата? Во-первых, деяния фанатичных единобожников вызвали неоднозначные чувства в арабо-мусульманском мире. В целом реставраторы «первоначального ислама» были восприняты как банда дикарей и святотатцев. Жители Сирии и Ирака рассматривали ваххабитов как чужеземных завоевателей и оказывали им сопротивление, не желая подчиняться выходцам из дикой бедуинской глубинки. Кроме того, в бурлящей духовной обстановке второй половины XVIII в. выкристаллизовалось непримиримое противоречие между молодым ваххабитским учением и старинными устоями суннитского традиционализма. Воинствующие Саудиды по праву воспринимались в суннитском мире как революционеры-новаторы, бунтовщики против нормативного ислама. Культивируемое ваххабитами восприятие себя в качестве монопольных носителей «истинного исламского учения» сыграло с ними злую шутку. Ирония истории проявилась в том, что те, кто считал любое новшество преступлением, сами расценивались в XVIII в. как авторы недопустимых и преступных новшеств.
Во-вторых, волна ваххабитских набегов и беспрецедентное ограничение ваххабитами паломничества (хаджа) из Османской империи бросили вызов Порте и османскому султану как «служителю священных городов» — Мекки и Медины. В ответ багдадский паша Буюк Сулейман снарядил военную экспедицию численностью 10 тыс. человек и вторгся в 1797 г. в аль-Хасу, однако через два года был вынужден заключить с диръийскими эмирами перемирие. Позже роль лидера антиваххабитской кампании перешла к энергичному и могущественному паше Египта Мухаммеду Али.
Наконец, в-третьих, постоянная угроза для соседей и грабительские походы изначально создавали предпосылки для распада и гибели государства ваххабитов. Непримиримый фанатизм последователей Ибн Абд аль-Ваххаба заставил их прервать торговые связи с «многобожниками», которыми для них были все, не разделяющие их воззрения. До 1810 г. была запрещена торговля с Сирией и Ираком. Однако экономические потребности были сильнее слепого фанатизма. Торговля Аравии с «многобожниками» сократилась, но продолжалась. Сделав тщетную попытку установить «самоблокаду» Аравии, но оказавшись не в состоянии обойтись без торговли с «многобожниками», Саудиды нанесли ущерб своему авторитету. К тому же за пределами Аравийского полуострова и зоны пустынь ваххабитское войско оказалось не в состоянии вести крупные успешные операции. Между тем в приостановке экспансии уже таилась угроза существованию государства Саудидов. Участие в победоносном грабеже — вот главное, что объединяло знать разрозненных оазисов и племен. Когда же военное расширение Диръийского эмирата, достигнув своих естественных границ, замедлилось, а потом практически прекратилось, объединение для аравийских вождей потеряло многие привлекательные черты. Противоречия, которые медленно подтачивали его изнутри, постепенно приобрели разрушительный характер. Достаточно было какого-либо внешнего толчка, чтобы начался процесс распада государства Саудидов. Этот момент наступил в 1811 г., когда Мухаммед Али по призыву Стамбула развернул против ваххабитов крупномасштабную войну.
В отличие от ваххабитского Неджда средние и восточные магрибинские территории XVIII в. (Алжир, Триполитания, Тунис) по-прежнему считались провинциями Османской империи, но фактически стали самостоятельными государствами и получили у европейцев названия «регентства» или даже «королевства». Их властители (янычарские деи в Алжире, вожди войсковых отрядов кулугли в Триполи, беи в Тунисе) имели собственную армию, флот и администрацию, проводили самостоятельную внутреннюю и внешнюю политику, заключали международные договоры. Символическое же главенство Стамбула выражалось в признании алжирцами, тунисцами и триполитанцами османского султана духовным главой мусульман-суннитов. Его имя чеканилось на монетах и упоминалось в проповеди после пятничной соборной молитвы. При вступлении нового падишаха на престол и по религиозным праздникам правители Магриба неизменно посылали в Стамбул богатые дары — ковры, одежды, золоченое оружие, львиные шкуры, арабских скакунов. В ответ имперские правители отправляли корабли, пушки, порох, селитру, свинец, ядра, а также символ инвеституры османского наместника — почетный кафтан паши, хотя эта должность имела в Магрибе номинальное значение. Подобные посольства с дарами сановники Порты считали данью, а магрибинские вожди — знаком внимания. Судьба пиратско-янычарской верхушки во многом зависела от постоянной помощи Стамбула, но и Порта была заинтересована в надежном союзнике на североафриканских берегах. Поэтому отношения Алжира, Туниса и Триполи с османской метрополией в XVIII в. скорее можно назвать взаимовыгодным союзом единоверцев, нежели зависимостью. Что же до западных территорий Магриба — Марокко и приатлантической Сахары — то они по-прежнему оставались вне границ Османской империи. Уровень политического развития у них был различен. В Марокко сложилась устойчивая, хотя и слабоцентрализованная монархия под руководством династии Алауитов, возводящих свое происхождение к пророку Мухаммеду. В приатлантической части Сахары легко возникали и рассыпались полукочевые «эмираты», то воевавшие, то объединявшиеся с негрскими государствами долины р. Сенегал.
В Триполитании XVIII в. распад османских порядков способствовал возрождению местных традиций общественной и политической жизни. Их основными носителями в Триполи были представители своеобразной этнической прослойки — потомки от браков турок с арабскими женщинами (араб. кулугли; от тур. кул оглу, букв, «сын раба [государева]», т. е. сын государственного служащего). Будучи арабами по языку и культуре, они несли военную службу, сочетая ее с занятиями земледелием и ремеслом. Эта привилегированная группа населения была связана кровными узами с местными жителями и противопоставляла себя янычарам, сохранявшим турецкий язык и обычаи.
«Северная Африка или Берберия, включающая в себя королевства Триполи, Тунис, Алжир, Фес и Марокко». Карта Р. Бонна. 1780 г.
На рубеже XVII–XVIII вв. в обстановке янычарского своеволия, анархии и смут отряды кулугли стали в Триполи существенным противовесом дестабилизации общественной жизни. Их командир Ахмед Караманли в начале XVIII в. повел борьбу за отстранение от власти турецких ставленников, а затем открыто выступил против янычар при поддержке бедуинских племен и населения г. Триполи. 28 июля 1711 г. он организовал военный переворот, в ходе которого было истреблено более 300 янычарских командиров. Отказавшись принять наместника Порты, честолюбивый военачальник в 1713–1716 гг. объединил под своей властью всю территорию современной Ливии. Богатые дары султану и петиции населения с просьбой назначить Ахмеда наместником вынудили Порту признать сложившееся положение дел. В 1722 г. Ахмед Караманли официально вступил в должность наместника в Триполи с присвоением ему титулов бейлербея и паши.
Социальную опору новой династии Караманли составили общины воинов-кулугли, из которых формировались воинские части. Янычарский же оджак был расформирован и потерял былое значение. Со свободными арабскими племенами Караманли старались поддерживать союзнические отношения. Как Ахмед, так и его преемники придавали большое значение религии: восстанавливали шариатские суды, юрисдикция которых была ограничена при янычарах, оказывали почтение мусульманским духовным лидерам (мурабитам) и религиозным братствам. Хотя в управлении эйалетом сохранились османские традиции, переход власти в руки кулугли стимулировал арабизацию правящей группировки.
Внутренняя жизнь раннего государства Караманли была наполнена заговорами и междоусобицами. За 34 года правления (1711–1745) Ахмеду Караманли пришлось подавить более 20 восстаний и мятежей. Установление военной деспотии, укрепление администрации и ужесточение налоговой системы вызывали попытки оставшихся янычар вернуть себе былые привилегии. Однако уставшее от постоянных войн население было пассивно, и янычарские бунты не имели широкой поддержки. Поэтому к концу правления Ахмеда Караманли на территории эйалета Триполи сложилось уже вполне централизованное государство с полноценным административным аппаратом, армией и флотом. Это позволило основателю династии не только обеспечивать безопасность страны и установить порядок в ее внутренних районах, но и гарантировать постоянное поступление доходов, основными источниками которых являлись корсарство, транссахарская торговля и дань с европейских государств.
Контакты Триполи с Османской империей строились на двойственной основе. С одной стороны, Ахмед Караманли считал себя независимым от Стамбула и без согласия султана заключал договоры о мире с европейскими странами — Францией (1729), Англией (1716, 1730), Голландией (1728), Священной Римской империей (1726). С другой стороны, он понимал, что без патронажа Османской империи он не смог бы добиться стабильности и долго продержаться у власти. Поэтому он неизменно выплачивал Порте дань и признавал религиозный авторитет султана как халифа всех правоверных.
При преемнике Ахмеда Мухаммеде Караманли (1745–1754) Ливия достигла наибольшего расцвета. Укреплялись вооруженные силы, были построены собственные судоверфи, развивалось сельскохозяйственное производство, росло число кустарно-ремесленных мастерских. Триполи и другие города на побережье благоустраивались, воздвигались новые городские стены, строились школы и мечети. Общественная и культурная жизнь городов заметно оживилась. Однако все эти положительные сдвиги были обусловлены своего рода инерцией долгого и успешного правления Ахмеда Караманли. К концу правления Мухаммеда Караманли его власть над корсарами ослабела, а в 1752 г. против него был организован заговор моряков-албанцев (арнаутовг), служивших на корсарских кораблях. Этот мятеж оказался верхушечным и не имел успеха, но третий из правителей династии — Али Караманли (1754–1793) постоянно сталкивался с попытками янычар и корсаров вернуть утраченные позиции. Оппозиционные Караманли силы во второй половине XVIII столетия уже не опасались открыто ориентироваться на Порту.
В 80-х годах XVIII в. в Триполитании развернулся экономический и общественный кризис. Недостаток товаров, рост цен и стихийные бедствия (голод 1784 г. и последовавшая за ним чума 1785 г.), финансовые затруднения власти и непоследовательная политика Али поставили режим Караманли на грань катастрофы. Почувствовавшая силу янычарская вольница способствовала росту междоусобиц, грабежам на дорогах и ослаблению торговли. Участились столкновения между племенами. На этом фоне Порта решилась на силовую реставрацию своего прямого управления в Триполи. В 1793 г. греческий авантюрист-ренегат Али Джезаирли при поддержке 300 наемников сверг правящую династию и вынудил Али Караманли с сыновьями бежать в Тунис. Однако воссозданная османами атмосфера репрессий и террора быстро вынудила триполийских кулугли вновь присягнуть династии в лице младшего из сыновей Али Караманли — Юсуфа. В январе 1795 г. при помощи тунисских подкреплений он смог взять Триполи и восстановить в эйалете прежние порядки.
Придя к власти, Юсуф Караманли наладил отношения с метрополией. Уже в 1796 г. он добился от султана Селима III указа (фирмана), официально признававшего его наместником эйалета Триполи. Однако Юсуф-паша лишь внешне ориентировался на Порту. Он прекратил высылать в Стамбул дань, а арабский язык при нем заменил староосманский в качестве официального языка двора и триполийского государства.
Тунис с первых лет XVIII в. оказался под властью местного арабского военачальника Хусейна ибн Али, также основавшего в 1705 г. собственную династию Хусейнидов. Уже ранних Хусейнидов можно назвать тунисской династией. Их основной общественной опорой были уже не янычары, утратившие в XVIII в. свое руководящее положение, а местная (тунисская и андалусская) элита и городские верхи. Особое положение при дворе Хусейнидов заняли также мамлюки, в основном уроженцы Кавказа. Из них комплектовалась личная гвардия бея, а наиболее способные мамлюки занимали ключевые посты в армии и администрации. Однако чувство тунисского партикуляризма и осознание обособленности Туниса не мешало Хусейнидам формально признавать себя подданными Османской империи. Стамбул использовал это двойственное положение для того, чтобы время от времени вмешиваться в местные распри и, сообразно обстановке в Северной Африке, блюсти здесь свои военные и политические интересы.
Экономическое развитие Туниса в XVIII в. уже в большей степени опиралось на сельскохозяйственное производство и торговлю, нежели на доходы от пиратского промысла. Процветание внешней торговли в начале XVIII столетия побудило Хусейна ввести государственную монополию на вывоз товаров и заключить (безо всякого совета со Стамбулом) договоры о дружбе с Францией (1710, 1728), Англией (1716), Испанией (1720), Австрией (1725) и Голландией (1728). Однако корсарские вылазки подданных бея осложняли контакты с Европой: Франция дважды (в 1728 и 1731 г.) посылала свои корабли для бомбардировки тунисских портов.
Процветание и внутренняя безопасность Туниса, сложившиеся при Хусейне ибн Али, были серьезно поколеблены только в середине 30-х годов XVIII в., когда распри внутри хусейнидской семьи вылились в длительный мятеж Али, племянника Хусейна, не поделившего власть с его сыновьями. Эти события раскололи тунисские верхи на две враждующие лиги (соффа) — башийя (араб, сторонники паши), состоящей из сторонников нового бея, называвшего себя Али-паша, и хассинийя (араб, сторонники Хусейна), объединившей приверженцев незаконно свергнутого основателя династии. Сыновья Хусейна, возглавившие лигу хассинийя, при содействии алжирского дея свергли узурпатора в 1756 г. Утвердившись у власти при помощи алжирцев, Мухаммед-бей (1756–1759) и Али-бей (1759–1782) были вынуждены признать вассальную зависимость от Алжира.
На протяжении последующих 50 лет в Тунисе не было ни одного крупного восстания или мятежа. Братья-победители оказались людьми государственного ума. Они успешно восстановили мир и порядок в стране, страдавшей от непрерывных войн, и проводили последовательную экономическую политику. Предав забвению староосманские порядки, они отказались от государственной опеки и регламентации производства и торговли. В то же время Али-бей проявил себя как ловкий дипломат. Он благоволил Франции и вместо разрушенной французской фактории, основанной еще в XVII в., позволил французам основать сеть торговых контор в портах на севере страны.
Новая экономическая политика Али-бея получила дальнейшее развитие при его сыне Хамуда-паше (1782–1814). Этот правитель Туниса не случайно считается у историков наиболее выдающимся представителем династии Хусейнидов. Как и его отец, он искусно использовал в своих целях события в Европе. С одной стороны, открывая тунисскому судоходству путь на север, он дважды объявлял морской джихад Франции в самые сложные для французов времена — в 1789–1795 гг., пришедшиеся на Французскую революцию, а также во время схватки Англии и Франции за Мальту (1798–1800). С другой стороны, используя экономическую конъюнктуру, сложившуюся в Средиземноморье после наполеоновских войн, Хамуда-паша способствовал заметному оздоровлению экономики страны.
На рубеже XVIII и XIX веков возрождение оливководства, производства тканей, традиционных ремесел (в том числе прославленного производства фесок (илеший) для Турции и Египта) укрепило благосостояние тунисцев. Произошла постепенная консолидация тунисского общества, что предопределило и культурное развитие тунисской элиты, также бывшее в эту эпоху на подъеме. Сам Хамуда-паша был просвещенным правителем. По свидетельствам современников, он свободно говорил и писал на арабском и староосманском языках, хорошо знал итальянский. Подражая средневековым арабским эмирам, он оказывал покровительство ученым и поэтам, строил мечети, школы и государственные учреждения. В их архитектурном стиле все более проявлялось европейское влияние, что неудивительно, поскольку жители Туниса чаще выезжали в Европу, чем подданные других арабских эйалетов Османской империи. Бурное развитие торговли и мир внутри страны сделали эпоху Хамуда-паши «золотым веком» для последующих поколений.
На протяжении XVIII столетия сложился как государство и янычарский Алжир. Хотя закат османского могущества отразился на его мощи и боеспособности его войска, в эту эпоху обрел окончательную форму режим алжирских деев. Алжирское государство являло собой выборную монархию, но в отличие от янычарских командиров деи выбирались без ограничения срока полномочий. По кандидатуре дея требовалось единогласие янычарских ага и пиратских капитанов, причем выборы превращались в долгую процедуру, сопровождавшуюся закулисными сделками и подкупами. Стороны нередко выясняли отношения при помощи оружия, однако налицо была стабилизация дейской власти: из 10 деев, правивших Алжиром в 1710–1798 гг., только трое были убиты в ходе переворотов.
Деи, присвоившие себе с 1711 г. полномочия османских пашей, выступали одновременно в роли главы государства и главы правительства. Свои функции они осуществляли вместе с правительственным советом (диваном), в состав которого входили 50–60 человек из числа видных военных, гражданских сановников и представителей мусульманского духовенства. Дей выступал в качестве главного хранителя янычарских традиций. С воцарением в своей резиденции Дженина он уже не принадлежал себе. Как все янычары, он жил отдельно от семьи и навещал собственный дом только раз в неделю. Руководя Алжиром, он не получал никаких доходов, кроме жалованья янычара. Однако деи всегда имели обильные побочные доходы, состоявшие из подношений должностных лиц, даров консулов, доли в пиратской добыче или коммерческих предприятиях. По сути дела правители Алжира были заложниками янычарского войска, и навязчивый страх за свою жизнь нередко толкал их на немотивированные расправы с возможными заговорщиками.
Управление Алжиром было децентрализовано. Реальная власть деев распространялась на приморскую равнину (1/6 территории страны), тогда как горцы Кабилии и пустынные племена им обычно не подчинялись. Обладая слабым государственным аппаратом и малочисленным войском (несколько тысяч янычар и кулугли), деи и беи все же удерживали в относительном повиновении большую часть населения страны. Это достигалось за счет ловкого использования межплеменных противоречий, контроля над рынками и торговыми путями, взятия заложников. Помощь дейскому правительству оказывали освобожденные от налогов служилые племена (ахль аль-махзен), расселенные в приморье и на окраинах Сахары. Но в целом турки, более интересовавшиеся морскими преимуществами алжирского побережья, чем подчинением самого Алжира, вступали лишь в слабое политическое и культурное взаимодействие с населявшими его народами.
Внешняя политика дейского государства в течение всего XVIII столетия не отличалась особым динамизмом, что было связано прежде всего с военным упадком. Янычарский оджак почти не восполнялся малоазийскими контингентами, и его численность катастрофически сокращалась — с 11 тыс. человек в начале века до 5–6 тыс. в его конце. Не лучшей была участь и пиратского сообщества. В XVIII в. ясно обозначилось военно-техническое превосходство европейцев на море. Поэтому деям поневоле приходилось выполнять свои обязательства перед державами. В то же время частые нападения французских и английских эскадр и нехватка опытных экипажей угнетали корсарский промысел. По сравнению с XVII в. добыча алжирских пиратов сократилась более чем в десять раз, вместо 30–35 тыс. пленников теперь в Алжире находилось менее 1 тысячи, а некогда грозный алжирский флот обветшал и частично вышел из строя: в 1724 г. его силы состояли из 24 кораблей, ав 1788 г. — уже только из 17.
Однако европейские державы и США заставляли деев уважать свои интересы скорее деньгами и подарками, чем военно-морскими кампаниями. Полномасштабное нападение на Алжир позволила себе только Испания: в 1775 г. Карл III организовал крупную экспедицию с целью расширить свои владения в Западном Алжире. Однако испанский десант был окружен под стенами алжирской столицы и полностью разгромлен. Бомбардировки Алжира испанским флотом (1783–1784) ничего не дали, и в 1786 г. Мадрид вынужден был подписать мирный договор с деем Мухаммедом бен Османом (1766–1791), а через шесть лет сдать алжирцам главный город Западного Алжира — Оран (1792). Заключение мира с Испанией в конце XVIII в. обернулось для Алжира некоторым возрождением пиратских традиций позднего Средневековья.
История Алауитского Марокко первой половины XVIII в. прошла под знаком царствования целеустремленного и властного государя — Мулай Исмаила (1672–1727), объединившего марокканские провинции и наведшего невиданный до его правления порядок в государственных делах. Он вступил на престол в 26 лет и скончался на нем же глубоким стариком. Европейские источники сохранили колоритный облик этого выдающегося монарха. Худощавый, высокий, светлокожий шатен с раздвоенной бородкой, Исмаил поражал современников жгучим проницательным взглядом, живостью ума, порывистостью движений и большой физической силой: даже в возрасте шестидесяти лет он вскакивал на коня одним прыжком. Вспыльчивость и жестокость шерифского султана вошли в Марокко в поговорку: всякая неудача или конфликт приводили его в бешенство, а его гнев на придворных нередко заканчивался убийством провинившегося. Исмаил страстно любил деньги и редко останавливался перед преступлением, чтобы пополнить казну или личный бюджет. В то же время в быту он был экономен и питал презрение к роскоши и чревоугодию. Лишь в одном он не отказывал себе на протяжении всей жизни — в любви к женщинам. В его гареме жили более 500 наложниц всех цветов кожи, включая европеек знатного происхождения, а число только его сыновей к концу правления достигло семисот. Сильный темперамент султана, его неистощимая энергия и выдумка проявлялись и в военном деле: он находил удовольствие в войнах, не щадил себя и отличался отвагой. Все эти качества своеобразно сочетались в его характере с истовой набожностью.
На протяжении своего полувекового правления Исмаил сделал почти невозможное для традиционного Марокко — распространил влияние и контроль правительства на всю территорию страны. Даже племена Высокого Атласа, веками не признававшие никакой внешней власти, вынуждены были временами ему подчиняться. Во многом успех его политики обусловило создание мощного и хорошо вооруженного профессионального рабского войска, которое он сначала набирал из темнокожих невольников Западного Судана, а затем наладил его воспроизводство, выдавая воинам в жены юных негритянских рабынь. Всего негритянская армия Исмаила, получившая название абид (араб, рабы), насчитывала до 150 тыс. человек. Хорошо зная непокорность своей страны, Исмаил разместил постоянные гарнизоны новых войск в укрепленных опорных пунктах (касбах), расположенных в мятежных районах, вдоль торговых путей, а также поблизости от крупных городов. Крупным военным центром стал и новый столичный город — Мекнес, выстроенный Исмаилом к юго-западу от Феса среди оливковых плантаций и фруктовых садов.
Внешняя политика Исмаила была активной. Он приложил немало усилий для того, чтобы освободить марокканское побережье от европейцев. В конце XVII в. он вынудил англичан эвакуироваться из Танжера и отобрал у испанцев приатлантические крепости Лараш, Арсилу и Ультрамар (Маамуру). Таким образом, на атлантическом фасаде страны осталась одна европейская военная база (португальский Мазаган), но испанцы еще держались на средиземноморском побережье в крепостях (пресидиос), крупнейшими из которых были Сеута и Мелилья. Другим очагом напряженности при Мулай Исмаиле был северо-восток, где шерифское войско часто сталкивалось с янычарскими отрядами алжирских деев. Защищая целостность страны, Мулай Исмаил проявлял немало внимания к развитию торговли. Играя на противоречиях между европейскими державами, он в 1682 г. подписал с французским королем Людовиком XIV договор о свободе мореплавания и торговли, но в начале XVIII столетия уже благоволил к англичанам. Интерес Мулай Исмаила к Англии заметно усилился после того, как британцы в ходе войны за Испанское наследство (1701–1714) овладели крепостью Гибралтар и создали там военно-морскую базу. В начале XVIII столетия, явно предпочитая торговлю пиратству, шерифский государь разрешил европейским купцам селиться в Марокко, благоприятствовал выкупу христианских пленников, расширял порты и пристально следил за безопасностью караванных трасс.
Мулай Исмаил, султан Марокко. Гравюра. 1726 г.
Строгая централизация власти и государственная дисциплина, введенные Мулай Исмаилом, столь явно противоречили традициям Дальнего Магриба, что сразу же после смерти султана (1727) его режим рухнул. Горские племена отказывались платить государственные налоги и спускались на равнины для грабежа, в городах разгорались бунты, кочевники организовывали набеги на плодородные приатлантические равнины и ввязывались в распри с их населением. Тем временем многочисленные сыновья Исмаила начали затяжную борьбу за престолонаследие, известную как междуцарствие или Тридцатилетняя смута (1727–1757). В ходе этого длительного братоубийства ключевую роль сыграли «черные преторианцы» Исмаила, осознавшие, что они являются единственной организованной силой в Дальнем Магрибе. При их участии дети Исмаила часто менялись на престоле, в частности законный эмир-наследник Мулай Абдаллах в ходе боевых действий был четыре раза низложен (1728, 1735, 1736, 1745 гг.) и пять раз призван на правление (1727, 1729, 1736, 1740, 1745 гг.) различными общественно-политическими силами. Все это время Дальний Магриб оставался театром борьбы между темнокожими гвардейцами (абид), остававшимися хозяевами положения, горожанами Феса и Марракеша, привилегированными служилыми арабскими племенами и берберскими кочевниками. Возобновление кочевых миграций, частое разорение городов противоборствующими сторонами, засухи и голодный мор, поразившие страну в 40-х годах XVIII в., поставили под вопрос не только объем власти Алауитской династии, но и само ее существование.
Равновесие между противоборствующими силами Тридцатилетней смуты удалось восстановить лишь внуку Мулай Исмаила — Сиди Мухаммеду ибн Абдаллаху (1757–1790). Усталость населения от войн и ослабление негритянской гвардии позволили этому незаурядному правителю постепенно восстановить мир и относительный порядок в стране. В своих объединительных усилиях новый султан не мог полагаться на проведение силовой политики. Его военные силы были незначительны, а длительное междуцарствие и анархия раздробили Дальний Магриб на племенные территории, земли вольных портовых городов, владения влиятельных мурабитов и удельные княжества членов династии. Дальний Магриб слабо поддавался централизации. Наместники провинций были почти независимы от центра, а подчиненная власти султана территория редко превышала 1/3 площади Марокко. Духовная власть шерифских правителей признавалась марокканцами повсеместно, тогда как их претензии на сбор налогов решительно отрицались населением труднодоступных Атласских гор и полупустынных областей юга.
Поэтому Сиди Мухаммед и его преемники Мулай Язид (1790–1792) и Мулай Слиман (1792–1822) старались пользоваться своим шерифским престижем, который был довольно высок, а также междоусобицами суфийских братств и берберских племен. Управление страной по-прежнему осуществлялось в традиции «кочующего двора». В XVIII–XIX вв. Марокко имело четыре столицы — Фес, Марракеш, Рабат и Мекнес — и в каждой из них султан пребывал по несколько месяцев в году, постоянно перемещаясь с семьей, приближенными и армией по провинциям своего султаната и взимая налоги. Слабость внутрихозяйственных связей, кочевые миграции и межплеменные столкновения чрезвычайно затрудняли деятельность султанской администрации. Стабилизация внутреннего положения в Марокко была приостановлена только реформами Мулай Слимана. В начале XIX в. этот султан, подражая аравийским Саудидам, попытался ликвидировать автономию суфийских братств и вольницу берберских племен. Однако проваххабитские меры Мулай Слимана нарушили хрупкий баланс в отношениях государства и деятелей «народного ислама». В итоге насильственное очищение марокканского ислама от «незаконных нововведений» настроило против монарха-реформатора влиятельных местных мурабитов и суфийских наставников, обладавших безраздельным авторитетом у населения. Потерпев поражение в войне 1812–1822 гг. с берберскими племенами, Мулай Слиман вынужден был прекратить все реформы и отречься от трона.
К югу от Марокко, в приатлантической Сахаре с начала XVIII в. начали формироваться государства-эмираты. Их лидеры (эмиры) еще разделяли власть с собранием племенной знати (джама ‘а), но пост эмира уже переходил по наследству. Сами же джама‘а в эмиратах все реже переизбирались племенем и превращались из племенного «парламента» в совещательный орган при вожде. Однако власть эмиров оставалась непрочной, а их государства были слабо централизованы. Эмир сохранял скорее военную, чем политическую власть. Его отношения с арабской элитой, берберами и негроидами представляли собой своеобразный «вассалитет», основанный не на свободном договоре (как в феодальной Европе), а на военном принуждении, когда подданных заставляли платить натуральную дань. Поскольку вожди покоренных племен постоянно стремились к автономии, арабские «сюзерены» вынуждены были постоянно подтверждать свои права карательными походами и набегами для пополнения своих средств к существованию.
Первым государством, возникшим у арабов Присахарья, был эмират Бракна, расположенный к северу от р. Сенегал. Он был создан еще в конце XVI в. и достиг наибольшего могущества в конце XVII столетия. Однако в следующем, XVIII веке на его окраинах возникли несколько сепаратистских движений. В 1718 г. вассальное племя трарза подняло восстание против эмира Бракны и отказалось платить дань. Лидер повстанцев Али Шандора, успешно отразив первые атаки Бракны, в 1720 г. заручился поддержкой султана Марокко Мулай Исмаила. В 1721 г. он разгромил при помощи марокканцев эмират Бракна и укрепился в собственном эмирате Трарза на землях между устьем Сенегала и атлантическим побережьем. В 60-70-е годы XVIII в. против Бракны подняли восстание сильные союзы берберских племен. Они основали в глубине Присахарья новые эмираты — Тагант и Адрар. Укрепляя свои силы в борьбе с берберами, Трарза заключила союз с негрским государством Вало и к концу века покорила его. Бракна же, сначала положившись на марокканские дружины из потомков завоевателей империи Сонгай (1591 г.), в середине XVIII в. навязала вассальную зависимость местной фульбской династии Фута Торо.
Обстановка анархии и усобиц между эмирами Присахарья в немалой степени отражала обострение соперничества европейцев за монополию над атлантической торговлей у берегов Африки. В конце XVII — начале XVIII столетия главными соперниками в этом споре по-прежнему были Голландия и Франция. После франко-голландской морской войны у берегов Африки (1718–1727) Голландия была вынуждена уступить Франции оба своих опорных пункта у сахарского побережья — остров Арген и торговую базу Портендик. Затем Голландию в качестве соперника Франции сменил намного более сильный противник — Великобритания. Франко-английское согласие в Присахарье продолжалось недолго. После войны за Австрийское наследство (1740–1748) резко обострилось морское соперничество двух держав, в том числе у берегов Западной Африки. В середине XVIII в. в Европе активно развивалась текстильная промышленность, и спрос на сенегальскую камедь резко возрос. Еще в ходе европейских баталий Англия заключила с Трарзой соглашение (1746), по которому эмират соглашался продавать всю камедь «Ройял Африкен компани» в Портендике. Но междоусобицы в Трарзе в 40-50-е годы XVIII в. смягчили трудности французов, поскольку претенденты на пост эмира охотно продавали камедь в Сен-Луи в обмен на огнестрельное оружие и боеприпасы.
В ходе Семилетней войны в Европе (1756–1763) Англия успешно действовала против французского влияния в Присахарье: в 1758 г. английский флот захватил Сен-Луи, а в 1762 г. — о. Арген. Согласно условиям Парижского мирного договора 1763 г. Англия получила полный контроль над всем западноафриканским побережьем. Временный реванш Франции произошел в конце XVIII столетия, когда французское правительство поддержало освободительную войну американских колоний против метрополии (1775–1783) и вернуло себе по Версальскому мирному договору 1783 г. права на атлантическое побережье Африки. Но в период Французской революции и наполеоновских войн Франция не смогла удержать свои позиции в приатлантической Сахаре и долине р. Сенегал в силу морских поражений от британцев (при Абукире в 1798 г., при Трафальгаре в 1805 г.) и явного господства Англии в Средиземноморье.
В то время, когда европейские государства усиленно соперничали за преобладание в различных частях арабо-мусульманского мира, османская государственность втягивалась в болезненный системный кризис. Это выразилось в утрате прямого контроля Османов над Египтом, Хиджазом, Ираком и Магрибом. На протяжении всего XVIII в. Порта не предпринимала сколько-нибудь значительных шагов по совершенствованию административного управления в своих сирийских владениях. Действительно, как раз в XVIII столетии процесс ослабления связей имперского центра и подвластных Порте арабских провинций принял практически необратимый характер. Однако сокращение османского военного присутствия в арабских эйалетах еще не означало того, что местные элиты полностью утрачивали внятные политические ориентиры и погружались в пучину анархии и безвластия.
Если вчитаться в анналы арабских хронистов XVIII в., то обыденная жизнь в них чаще всего представляется непрерывной чередой трагедий и катастроф, сменяемых лишь периодами ожидания прихода новых катаклизмов. Печальную констатацию марокканского историографа Ахмеда ан-Насири «Очарование молодости государства сменилось безобразием дряхлости» можно смело применить и к реалиям арабо-османского мира. В подобных заключениях ярко проявляется характерная для традиционного восточного сознания неуверенность в завтрашнем дне, ощущение постоянной близости неумолимо надвигающихся несчастий. Однако оценки подобного рода, будучи односторонними, фиксируют внимание читателя только на изъянах османского имперского механизма и росте центробежных тенденций в державе Османов. В то же время искусство маневрирования Порты в ее взаимодействии с арабскими провинциями едва ли стоит недооценивать. Назначая представителей местной элиты на высокие посты в провинциальной администрации, Стамбул умело использовал их энергию и авторитет в своих целях. Древнее ближневосточное речение «целуй ту руку, которую не в силах укусить» по-прежнему сохраняло свою актуальность для арабских подданных падишаха, который, в свою очередь, руководствовался не менее древним правилом «разделяй и властвуй».
«Другого моим слабым разумом я не разсудил, кроме того, что бог ведет к падению сию корону», — писал о Сефевидах в своих дневниках посланник Петра I в Иране А.П. Волынский. Словам этим суждено было оказаться провидческими: несколько лет спустя шах Султан Хусейн был вынужден признать себя побежденным и отказаться от власти в пользу предводителя афганских племен Махмуд-хана. Правда, представители католических миссий, многие из которых прожили в Иране не одно десятилетие, были более осторожны в оценках, когда речь заходила о будущем трона, полагая, что династия сохраняет необходимый запас прочности.
Создавая свою империю, Аббас I Великий (1587–1629) сумел выстроить близкую к идеальной систему, которая обеспечивала максимум объединения разнородных в этническом, социальном и хозяйственном отношении сил. Успех реформ Аббаса I позволял его наследникам ограничиться поддержанием достигнутого уровня. Этому, казалось, благоприятствовало и отсутствие тревожных импульсов извне — более 80 лет после заключения мира с османами в 1639 г. сефевидский Иран не знал серьезных войн, если не считать борьбы с местными «ребилизантами», в роли которых чаще всего выступали племена.
Система, достигшая своего пика при Аббасе I, медленно вступала в стадию деградации, все еще сохраняя основные черты, а значит и устойчивость, приданную ей реформатором. Этот процесс, конечно, не носил линейного характера, а сопровождался периодами оживления различных сфер жизни, как это было в 60-70-е годы XVII в. при внуке реформатора Аббасе ІІ.
Проявление сбоев в функционировании государственного организма может принимать разные формы, но они не несут в себе серьезную угрозу, пока сильны его компенсаторные возможности. Правление праздных, изнеженных шахов (шах Султан Хусейн может служить классическим примером отчуждения правителя от власти) компенсировалось деятельностью энергичных и властных временщиков; вспышки сепаратизма до поры гасил центр, обладавший достаточной силой, чтобы подавить сепаратистов, или необходимой гибкостью, чтобы договориться с ними за счет уступки некоторых административных прав или предоставления иных льгот. Внешние вызовы действовали жестче и оставляли меньше возможностей для подобных маневров.
Негативные изменения приняли необратимый характер в силу причин, которые заявляли о себе извне и коренились в процессах, происходивших в сфере международных торговых отношений. Для империи Сефевидов, целенаправленными усилиями Аббаса I занявшей важные торговые пути (и морские, и сухопутные), изменения конъюнктуры международной торговли имело самые серьезные последствия — заметенные песком караван-сараи, заброшенные дороги, уменьшение поступлений от торговли и, как следствие, в начале XVIII в. резкое увеличение налогов в два-три раза.
«Персия, Грузия и независимая Татария». Карта Р. Бонна. 1780 г.
Одной из главных забот правительства было поддержание необходимого баланса сил в отношениях с племенами, составлявшими, по приблизительным подсчетам, треть населения Ирана. Давление, которое испытывала центральная власть от кочевых и полукочевых обществ, многое объясняет в истории Ирана не только в Средние века, но и в Новое время. Заложничество (аманатство) как гарантия регулярной выплаты налогов, физическое уничтожение и насильственное переселение на окраины, которого не избежали и кызылбаши, традиционно служившие опорой Сефевидам, лишь на время снимали это противостояние. Когда центральная власть ослабевала, именно племена становились хозяевами ситуации. Но даже когда центр вновь обретал силу, ханы племен возглавляли провинции — это было признанием их естественной власти.
Начавшееся на востоке Сефевидского государства движение суннитов-афганцев, недовольных религиозной политикой, проводимой правительством Султан Хусейна, не представляло серьезной угрозы для династии, а обещало завершиться превращением Кандагара в наследственное владение вождей племени гильзаев. Борьба между представителями племенной верхушки и выдвижение нового предводителя Махмуд-хана ускорило подготовку военного похода, первоначальной целью которого был грабеж Исфахана — столицы и самого богатого города империи. Гильзаи провели несколько рекогносцировочных вылазок, старательно обходя города, и лишь потом их двадцатитысячное войско обрушилось на Исфахан. Никто не мог предположить в то время, что племенной набег обернется полным поражением Сефевидов. Город взять афганцы все-таки не смогли, но почти восьмимесячная осада, вызвавшая повальный голод в столице, полностью деморализовала власть и население. 22 октября 1722 г. Султан Хусейн сдал Исфахан неприятелю, а сефевидская знать присягнула новому шаху. Афганцы продолжили движение во внутренние области страны, грабежами и террором восстановив против себя население, отчаянно сопротивлявшееся завоевателям.
Только на севере страны в прикаспийских провинциях еще удерживал позиции представитель поверженной династии четвертый сын Султан Хусейна, Тахмасп, сумевший вырваться из столицы. В поисках надежной поддержки он сначала направился в Кум, потом в Кашан, на полгода задержался в Тебризе, где провозгласил себя шахом. Своей призрачной властью он был обязан милости хана тюркского племени каджаров, приютившего у себя скитальца. Но время работало на Тахмаспа. Вмешательство России, которая к 1723 г. оккупировала азербайджанское побережье Каспия и Гилян, военные действия османов на западе, заставившие афганцев в 1727 г. уступить им 40 % территории Ирана и признать зависимость от султана, превратили тебризского шаха в заметную политическую фигуру, центр притяжения всех антиафганских сил. Примкнул к ним и отряд хорасанских воинов во главе со своим предводителем Надиром-кули, которому суждено было сыграть выдающуюся роль в истории Ирана.
Будущий покоритель Дели был в это время уже не молод. Он родился в 1688 г. в семье пастуха в Хорасане, куда афшары — одно из кызылбашских племен, не раз поднимавшее мятежи против власти, — были переселены Аббасом I из Западного Ирана. Ритм жизни северной хорасанской окраины, расположенной на кромке туркменской степи, был задан сезонными перегонами скота и не менялся в течение столетий. Разведение верблюдов и выделка овчин чередовались с военными стычками и набегами на оседлые селения. Надир, как многие из его соплеменников, узнал тяжесть неволи, но сумел бежать из рабства, несколько лет служил в ополчениях местных ханов, занимался разбоем с ватагой лихих удальцов. В 1726 г. он поступил на службу к Тахмаспу. Начав новый этап своей карьеры как один из командиров его армии, Надир через несколько лет превратился в самую крупную в военном отношении фигуру на Среднем Востоке. Походы, почти всегда победоносные, следовали один за другим. Подчинив в 1726 г. Хорасан, наместником которого он был назначен Тахмаспом, Надир вернул короне святой Мешхед, захватил Герат и заставил афганцев бежать из страны. Восемь лет спустя после взятия Исфахана большая часть афганских племен во главе с новым предводителем устремилась назад, в Кандагар, увозя в обозе Султан Хусейна, который был убит по дороге. Надир очистил от турок обширные территории от Керманшаха до Тифлиса, с помощью русской артиллерии выбил их из крепостей Северного Азербайджана и добился от России по Гянджинскому миру 1735 г. освобождения Баку и Дербента. Его власть признали «великий могол» Мохаммед-шах, правители Бухары и Хивы.
Постепенно сосредоточивая в своих руках нити управления, Надир убирал сторонников шаха из административного аппарата, выдвигал свои креатуры на военные должности. Это дало ему возможность в критический момент обвинить Тахмаспа в неспособности руководить армией и государством и добиться провозглашения себя шахом. Достаточно стандартный для военачальника «путь наверх», пройденный мирозавоевателем, не объясняет тем не менее одного важного обстоятельства: только ли с полководческим даром Надира связаны одержанные им победы? Что их обеспечивало? Можно ли утверждать, что им был произведен поистине революционный переворот в военном деле?
Подобных вопросов, как правило, не возникает при соприкосновении с военными реалиями Европы. Огромное количество военных мемуаров, справочники с детальным анализом сражений, особенностей тактических приемов дают возможность составить исчерпывающее представление о характере европейской армии. Военные тактики принца Евгения Савойского или Фридриха II Прусского были при жизни их создателей описаны и рекомендованы для изучения армейским офицерам. Приметами времени стали солдат-пехотинец, вооруженный кремниевым ружьем со штыком, марш-маневр, стремительное развитие артиллерии и налаженная интендантская служба; победа часто доставалась тому, кто вовремя озаботился пополнением магазинов боеприпасами и провиантом.
Когда речь заходит о Востоке (исключение составляют лишь военные силы османов), господствует расхожее представление о том, что это орды кочевых племен, часто выходившие в поход с семьями и гнавшие за собой скот, который в противном случае мог стать легкой добычей соседей.
Такое мнение для Ирана XVIII в. близко к реальности, но не исчерпывает ее. К этому времени войско, созданное Аббасом I, постепенно приходило в упадок. А.П. Волынский, который, следуя инструкции Петра I, скрупулезно выяснял все вопросы, относящиеся к состоянию армии, несколько раз снисходительно отметил, что «замков ни у однова ружья нет, только фитили». Похожими огнестрелами были вооружены русские стрельцы в первой половине XVII в. Обращение с ними заставляло постоянно быть начеку: следить, чтобы фитиль не погас, защищать его от влаги, а себя от тлеющего фитиля и возможного взрыва пороха, не говоря уже о длительной процедуре зарядки, количество приемов которой по уставам исчислялось десятками. В начале XVIII столетия фитильные мушкеты в Европе и России окончательно были заменены на ружья с кремниевым замком.
В плачевном состоянии находилась гордость Аббаса I — артиллерия. Из-за дороговизны и сложности транспортировки (отсутствия судоходных рек и слабого использования колесного транспорта) артиллерийский парк практически не пополнялся. Волынский за два года пребывания в Иране ни разу не слышал пушечного выстрела «хотя бы для какова торжества». «Немалая артиллерия» в Исфахане, около 100 пушек, совершенно обветшала. «Из них, я чаю, лет 100 стрельбы не бывало», — предположил посланник и не ошибся. Пушечные лафеты не соответствовали калибру орудий, а «некоторые и без колес положены на толстых бревенчатых обрубках» — очевидно, речь идет о тяжелой осадной артиллерии начала XVI в., образцах, способных сделать только один выстрел, после чего бревенчатый лафет (обрубки) раскалывался на части и его приходилось сооружать заново.
Надир поднял войско из руин. Особое внимание реформатор уделил пешим частям регулярной армии. Пехота была усилена отрядом шахских стрелков; на торжественных приемах они плотным кольцом окружали шаха, опираясь на свои громадные ружья, вес которых мог превышать 20 кг. Удар артиллерии и тяжелых пехотинцев, передвигавшихся на марше за всадником на крупах лошадей, обеспечил шаху победы над Моголами и открыл ворота Дели.
В спешном порядке в Мерве, с древности известном своими железными рудниками, отливаются пушки. На вооружение взята и заимствованная у афганцев верблюжья артиллерия — замбуреки (осы, шершни) — небольшие пушечки-фальконеты весом около 150 кг, которые крепились на спине верблюда. Замбуреки малого калибра не снимались с верблюдов, который при стрельбе становился на колени; более крупными стреляли с земли, укрепив дуло на специальной подставке.
Войско обрело четкую дробную структуру, дополненную заградительными и охранными частями, появились интендантские службы. В военный обиход, как и в Европе, прочно вошел учебный плац, а маневры стали такой же нормой, как и военные смотры.
Принято считать, что официальные историографы, ведшие счет победам Надира, умалчивали о том, как они достигались, потому что не были сведущи в вопросах военного дела. Но проблема в данном случае заключается не в отсутствии информации, а в особом характере иранской словесности. Она формировалась преимущественно как поэтическая, что определило сильное влияние характерных для нее приемов на «высокую» прозу. Это в равной мере свойственно летописным произведениям, неотъемлемой частью которых являются стихотворные включения в прозаический текст, обилие стилистических фигур, заимствованных из эпоса, где из всех тропов предпочтение отдается метафоре и гиперболе. Рационализация стиля началась только к середине XIX в., когда в моду стал входить более простой язык, сокращавший расстояние между объектом и характером его описания. Это было продиктовано духом времени: участившимися поездками иранцев в Османскую империю и Европу, приобретшими стабильный характер дипломатическими контактами.
Тем не менее «украшенная литература», подчас очень произвольная в обращении с фактом, точно фиксирует главное, что отличало войну на Востоке, — здесь сохранялись традиции индивидуального боя, рыцарского поединка. Таким поединком завершилось в 1722 г. сражение с афганцами при Гульнабаде близ Исфахана, когда Ростом-мирза — глава шахских гуламов — схватился с Махмуд-ханом, но, уступив сопернику, бежал с поля боя. Его тяжелая лошадь, не приученная брать препятствия, завязла по пути в канаве, решив неудачным прыжком судьбу седока. Подоспевшие афганцы булавой выбили его из седла и искололи копьями.
С военными обычаями средневековья связан и культ холодного оружия. Описания войн XVII–XVIII вв. поражают в первую очередь смешением военных атрибутов разных эпох — булава, которой на атлетических состязаниях орудовали богатыри-пехлеваны, оставалась боевым оружием, лук соседствовал с мушкетом, а копье и щит — с артиллерией. Даже в начале XIX в., когда наследник каджарского престола Аббас-мирза энергично перестраивал армию на европейский лад, воинственные кызылбаши отказывались пользоваться огнестрельным оружием — они предпочитали ему копья и сабли, сохраняли верность шлему, кольчуге и щиту; правую руку воина, как и прежде, в бою оберегала латная рукавица.
Пожалуй, самое яркое представление о состоянии войска при Надире дают описания учебных боев, заведомо отрицавших опыт современных ему европейских армий. В Европе ценилось доведенное до виртуозности мастерство пеших построений, навыки ведения одновременного залпового огня, «на солдата смотрели как на сменяемую часть машины» (Х.Г. Дельбрюк). На маневрах Надира царил соревновательный дух. Он любил лично руководить движениями конницы, демонстрировать навыки владения холодным оружием, стрельбы по целям. Кстати, фитильные джезаилы — ветераны стрелкового вооружения — были прекрасно для этого приспособлены: сказывались преимущества веса, определявшие большую дальнобойность и меткость выстрела. Однажды Надир едва не погиб по вине неопытного артиллериста от разрыва пушки и с тех пор не жалел средств для обучения пушкарей.
Массовое использование дорогостоящего огнестрельного оружия, казенная поставка лошадей для регулярных частей конницы требовали колоссальных расходов, оказавшихся непосильными для населения. Манифесты шаха о временном прекращении взимания податей после возвращения из военных походов так и оставались на бумаге, а награбленные сокровища оседали неподалеку от Мешхеда, в крепости Келат, ставшей его родовым замком.
Усилия Надир-шаха при создании образцовой армии не имели продолжения. Устойчивость традиции, технологическое отставание Ирана смогли лишь на короткий срок обеспечить прорыв в военном деле. В XVIII–XIX вв. не пешие стрелки, которых опекал Надир, а военные контингенты ханов племен по-прежнему оставались единственной боеспособной силой. Пехота, организацией которой при каджарах руководили военные инструкторы-иностранцы, пользовалась славой войска, созданного на радость неприятелю. Элитным подразделением регулярной армии по праву считалась Персидская казачья бригада, куда охотно шли служить сыновья ханов племен.
Сразу после убийства Надир-шаха, погибшего в результате заговора в 1747 г., созданная им армия распалась на враждующие станы, а весь накопленный арсенал оружия разошелся по рукам противников. Впрочем, оно быстро устаревало, вернее, по европейской мерке считалось устаревшим еще при жизни Афшара, и к началу XIX в. на вооружении сохранились только замбуреки, правда, боевое их значение было практически равно нулю.
Не уцелела и империя Надира. В восточной ее части, Хорасане, в 1748 г. утвердился его внук Шахрох, приходившийся по матери внуком также и Султан Хусейну. Правивший до 1795 г., он вынужденно делил свою власть с враждовавшими друг с другом сыновьями, дважды признавал себя вассалом Ахмад-шаха Дуррани. Центральный и Западный Иран переживал в это время процесс интенсивного дробления. Большую часть Иранского (Южного) Азербайджана контролировал афганец из племени гильзаев Азад-хан, уступивший через 6 лет эту территорию наследственному владетелю Урмии Фатх Али-хану Афшару. Самостоятельные ханства возникли в Карабахе, Маку, Мазендаране и Гиляне, северо-восток Ирана и часть каспийского побережья контролировали каджары и туркмены. В центре и на юге борьбу за власть начали иранские племена — бахтиары и зенды. В 20-е годы они вели партизанскую войну против турок, но за отказ повиноваться Надиру заплатили резней и выселением на восток. После его смерти часть зендов смогла вернуться на покинутые земли и под началом предводителя Мухаммеда Керим-бека расширить свою территорию. В 1750 г. признанный ханом зендов, он заключил союз с влиятельным бахтиаром Али Мардан-ханом, вместе с которым они захватили и разграбили Исфахан. Этот год стал вехой в политической карьере Керим-хана, но ему понадобилось более 10 лет, чтобы, сначала обратив орудие против своих союзников, бахтиарских ханов, подчинить себе практически весь Иран за исключением Хорасана, где правили потомки Надира. С 1765 г. Керим-хан обосновался в своей новой столице Ширазе, которую не покидал до своей смерти в 1779 г.
В начале 80-х годов XVIII в. политическая инициатива переходит к племени каджаров, кочевья которого в прикаспийской части Ирана практически не пострадали во время борьбы с афганцами, отражения агрессии Османской империи и междоусобных войн. Материальной базой для их успешного противостояния зендам стал сохранившийся торговый обмен с Россией, хотя интенсивность торговых потоков заметно ослабла. Но все же по сравнению с положением дел в Персидском заливе, где англичане были вынуждены свернуть торговые операции, все выглядело вполне благополучно. Военным успехам каджаров способствовало также и выдвижение такого энергичного руководителя, каким стал Ага-Мохаммед-хан, внук Фатх-Али-хана, приютившего в свое время шаха Тахмаспа II и погибшего в результате заговора Надира. Честолюбивый и целеустремленный вождь, потративший на образование годы вынужденного прозябания в Ширазе, где он жил заложником у зендов, Ага-Мохаммед-хан быстро включился в борьбу и наверстал упущенное.
Объединив вокруг себя вождей кочевых племен Северного Ирана, каджар в 1794 г. не только сумел овладеть Ширазом и Керманом, последним оплотом зендов, но и утвердил свою власть в Хорасане. С трудом удерживая позиции под военным давлением афганцев, потомки Надира не вмешивались в ход политических процессов в центре и на западе Ирана, а главные их соперники, зенды, не располагали необходимыми ресурсами для организации похода в далекий Хорасан. Решение этой задачи означало не только объединение основного массива земель под властью каджаров, но и превращало Ага-Мохаммед-хана во владельца сокровищницы Надира, которая пополнялась во время военных походов.
Судьба сокровищницы Надир-шаха
Надир-шах практически не прикасался к награбленным во время походов сокровищам, которые стали рассеиваться сразу после его смерти. Эпигоны — племянники, внук и правнуки мирозавоевателя начали широко расходовать накопленные им богатства, что-то попало в руки афганских шахов Дуррани. Афганцы предположительно вывезли из Ирана и прославленный алмаз Кохинур («Гора света»). В настоящее время остатки сокровищ Надира хранятся в Центральном (Государственном) банке Ирана, но наиболее знаменитые раритеты осели в землях франков: Кохинур, подаренный королеве Виктории представителями Ост-Индской компании, украшает английскую корону, Дарьяйе нур («Море света») стал камнем дома Романовых. Известный больше как бриллиант Орлов, он был приобретен в Амстердаме Г.Г. Орловым, преподнесшим камень Екатерине II в день ее тезоименитства в 1773 г.; алмаз «Шах», на котором выгравированы имена трех его бывших владельцев — Великих Моголов Низам-шаха и Джахан-шаха и Фатх Али-шаха Каджара, попал в Россию как искупительный дар после разгрома в Тегеране русской миссии во главе с А.С. Грибоедовым. Оба камня хранятся в Алмазном фонде Кремля. Бесследно исчез принадлежавший Великим Моголам павлиний трон. Названный так по фигурам павлинов, украшавшим его балдахин, этот шедевр ювелирного искусства — почти две тонны золота, драгоценных камней и эмали — был изготовлен в XVII в. по приказанию Джахан-шаха. После взятия Дели вместе с другими богатствами трон (собственно тахт — диван) вывезли в Иран. В конце правления Надира или вскоре после его смерти он попал в руки курдов и разошелся по частям. Завладевшие сокровищницей Каджары пытались восстановить реликвию, но тщетно — даже лучшие образцы, изготовленные в Иране, соперничать с оригиналом не могли.
В течение XVIII в. в Иране сменилось несколько династий — Сефевиды, афганские шахи, Надир и его потомки, зендские ханы, включившиеся в борьбу за трон в 50-х годах, и, наконец, каджары. В таких условиях особую актуальность приобрела проблема легитимации власти, тем более что она была сопряжена с необходимостью религиозного выбора. В этом наполненном войнами столетии главная роль принадлежала племенам, многие из которых продолжали исповедовать суннизм.
Этот вопрос чрезвычайно волновал в свое время и Сефевидов. Основатель династии Исмаил стал первым шиитским шахом, а это означало, что законность его правления нуждалась в убедительном теологическом обосновании с позиций шиизма. Результаты кропотливой работы шиитских богословов соотносили представления шиитов и традиции сасанидского времени, особенно в таких значимых частях, как составление родословия и принципов эталонного поведения правителя. Генеалогия «Тени Аллаха на земле» покоилась на двух основах: Исмаил, который был духовным вождем суфийского ордена Сафавийе, через седьмого шиитского имама Мусу Казима вел свое происхождение от Али и одновременно являлся потомком Сасанидов: по шиитским легендам, Хусейн, сын Али, был женат на дочери последнего сасанидского шаха — Иездигерда III. Древнеиранская идея сияющего фарра, хварно как символа огня и небесной благодати, знака избрания предназначенному на царство не противоречила шиитским принципам божественного света, почивающего на потомках Мухаммеда из дома Алидов. Каждый из новых искателей иранского трона в XVIII в. пытался найти свой путь решения этой непростой задачи, опираясь на концепцию Сефевидов, пытаясь обойти ее или вовсе отрицая.
Предводитель афганцев суннит Махмуд-хан в 1721 г. предварил свой набег на владения иранского шаха фетвой мекканских улемов, благословивших войну с еретиком-шиитом. Выйдя победителем из этой борьбы, он настаивал на личной передаче власти Султан Хусейном. Экс-шах униженно ждал аудиенции у своего бывшего подданного, вручил ему символ власти — джиге (эгрет в виде стилизованного пера серой цапли — символа счастья и удачи, который крепился на чалме крупным бриллиантом) и не был допущен к трапезе нового повелителя.
В январе 1736 г. в Муганской степи, где располагался один из военных лагерей Надира, кипела работа — наскоро раскидывались шатры, из камыша сооружались палатки. Здесь, в северо-западном углу Мугани, было решено созвать съезд — курултай, которому предстояло избрать нового шаха. Почетное место среди приглашенных занимали представители заинтересованных сторон — посланник османов Генч-Али-паша и русский резидент И.П. Калушкин.
Притязания Надира опирались не на шиитскую законность, а на кочевую, в данном случае тюрко-монгольскую традицию съездов, которые имели право передать власть новому более достойному предводителю. Возможно, мирозавоевателя, несколько лет назад провозгласившего себя регентом при малолетнем Сефевиде Аббасе III, вдохновлял пример сельджукидских атабеков (атабек — дядька, воспитатель, регент; у Сефевидов был схожий институт — лале). Воспитание, «опека» молодого правителя часто завершалась переворотом, в результате которого к власти приходили пестуны, основывающие собственные династии.
Исход выборов был предрешен, и после процедуры ритуального упрашивания Надир согласился принять на себя бремя власти. Но не все шло так гладко, и даже непререкаемый авторитет Надира не мог остановить слухи о том, что он будто бы отказался от шахского титула, предпочтя ему иное величанье — валинемат (благодетель, покровитель), а звание шаха, как передавал армянский католикос Авраам Кретаци, «вовсе отменил». Такой ход был не лишен смысла, так как превращал Сефевидов из правителей в подданных могущественного благодетеля. Впрочем, эта предосторожность оказалась излишней, и на монетах, отчеканенных от его имени через десять дней, Надир назван шахом.
Там же, на Мугани, Надир обнародовал и свою религиозную программу. Суть ее состояла в отказе от поношения трех первых халифов Омара, Османа и Абу-Бакра, признание законности их власти и утверждение нового джафаритского толка ислама, последователи которого, наряду с другими суннитскими школами, должны получить отдельное место для молитвы в ограде Каабы. Правитель сделал еще один шаг, который должен был окончательно подорвать не только власть Сефевидов (они ее уже не имели несколько лет, являясь в сущности пленниками Надира), но и их репутацию духовных вождей шиитов. Реформа, по мысли Надира, сулила и улучшение отношений с Османской империей и суннитскими государствами Средней Азии, культурные контакты с которыми прервались с начала XVI в.
Высшие шиитские авторитеты, заметно усилившие свои позиции при Султан Хусейне, не приняли эту программу, но только мулла-баши (главный мулла) осмелился противоречить Надиру, публично осудив отказ от шиизма. Индивидуальный бунт был по приказу нового шаха пресечен удавкой, и улемам оставалось лишь уповать на то, что османы никогда не согласятся на введение такого новшества — учение джафаритов было известно в суннитской среде как еретическое. Так и получилось. Неоднократные обращения шаха к турецкому султану всякий раз заканчивались отказом. Надир прекрасно понимал, что одобрение шиитскими богословами унии имело вынужденный характер. Вскоре после курултая началась ревизия вакфов (имущества, переданного на религиозные и благотворительные цели), в результате которой большая его часть была передана в казну для покрытия расходов на содержание войска. При этом шах демонстративно благоволил армянам — во время посещения Эчмиадзина он внимательно расспрашивал католикоса о «святых ликах», сидя, наблюдал за вечерней службой и напоследок одарил монастырь милостыней.
Неудача реформы подвигла Надир-шаха на продолжение религиозных экспериментов. Коран, Ветхий завет, Деяния апостолов и четыре Евангелия следовало, по приказу шаха, в течение года перевести на персидский язык, чтобы потом он смог выбрать лучшее из них либо составить новое учение. Лично равнодушный к религии, он вкладывал в этот поиск практический смысл. Создание некой универсальной веры, которая могла бы сплотить его империю и создать дополнительные условия для ее расширения, оказалось проектом заманчивым, но неосуществимым и воспринималось шиитским населением как одна из шахских прихотей.
Безусловно, многое зависело от конкретных обстоятельств, в том числе от позиции вождей воинственных племен, на поддержку которых мог рассчитывать лидер. Надир, имевший репутацию непобедимого полководца, сумел привлечь на свою сторону, помимо афшаров и хорасанских курдов, также афганцев и узбеков. Центром его империи стал Хорасан, где традиционно были сильны позиции суннитов, а в его восьмидесятитысячном разноплеменном войске, богатевшем грабежами, были не столь важны религиозные различия.
Именно в это время набирает силу самозванчество. Движения «черни», выдвигавшей из своей среды «братьев» и «сыновей» Султан Хусейна, не затихали в течение двадцати лет, с 20-х по 40-е годы XVIII в., которые пришлись на период афганского владычества и правление Надира. Причины этого явления изучены недостаточно. Безусловно, насилия афганцев и жестокая карательная политика Надира мало отличались друг от друга, а тот факт, что значительная часть афганских соединений влилась со временем в его войско, только подчеркивал сходство между ними. На этом фоне правление Сефевидов, которых еще недавно интеллектуалы упрекали в торгашеском расчете и низменном практицизме, стало казаться временем благоденствия. Хотя новоявленные «принцы» не призывали народ вернуться к прежней вере, самый факт их выступления от имени шиитской династии, отвергая законность новой власти, отвергал и все ее шаги. Реформа Надира, повергшая, по замечанию современника, «весь народ в великую печаль и несносные суеты», не вызвала тем не менее ожидаемого возмущения. Это заставляет предположить, что терроризированное им население обратилось к спасительной формуле такыйи — благоразумного умолчания, сокрытия веры, которая освобождала шиита от открытого противодействия. Достаточно было лишь мысленно отречься от вынужденных слов и действий и проклясть своего гонителя.
Прошиитские настроения в обществе лишь затихли, но не были сломлены. Возвращение к вере Сефевидов произошло так же быстро, как и распад созданной Надиром империи. Уже Адил-шах Афшар (1747–1748), чтобы удержаться на престоле, задабривал шиитских улемов подношениями, стремясь сгладить тяжкое впечатление от реквизиций Надира. Керим-хан, пришедший к власти при помощи афганцев и курдов, начал планомерное уничтожение суннитской части своего войска, как только необходимость в ее поддержке миновала.
Керим-хан Зенд не имел амбиций и военного таланта Надира. Получив власть в тяжкой борьбе, он оставался в лоне шиитского правоверия и в 1753 г. утвердился на троне в качестве векиля (представителя, уполномоченного) Сефевида, известного как Исмаил III. Эта нехитрая уловка уже была пущена в ход предшественниками Керим-хана. Исмаил, один из последних отпрысков дома Сефевидов, как боевой трофей переходивший от одного соискателя шахского престола к другому, поставил своеобразный рекорд: в течение трех лет он трижды провозглашался шахом — сначала предводителем объединения бахтиарских племен Абу-л-Фатх-ханом, который как регент намеревался править от его имени, но не прошло и года, как был разбит. Новым хозяином Исфахана стал также бахтиар Али Мардан-хан, взявшийся «опекать» Исмаила и формально подтвердивший его права. Вскоре и он потерпел поражение от своего бывшего союзника Керим-хана. Захваченный зендом в плен шах был помещен в одну из удаленных от новой столицы — Шираза — крепостей, где содержался с достаточным комфортом, скрашивая уединение занятиями каллиграфией. Это безбедное существование было прервано необходимостью сопровождать Керим-хана в походе против каджаров. Поход окончился неудачей, и векиль, лишившийся значительной части войска, лишился на время и своего подопечного, который был пленен каджарами. Всю жизнь остававшийся заложником враждующих сторон, Исмаил умер в 1773 г. в столице своих предков, Исфахане.
В апреле 1796 г. Муганская степь вновь стала ареной торжественной церемонии, в этот раз подтвердившей политический триумф каджаров и признавшей права Ага-Мохаммед-хана на иранский трон. Новый шах препоясался мечом, освященным на могиле шейха Сафи ад-Дина, основателя рода Сефевидов, продемонстрировав таким образом верность принципам и делу шиизма, отказался от джиге впервые со времен Сасанидов, приняв их инсигнию — корону.
В первой трети XIX в. по приказу Фатх Али-шаха неподалеку от Тегерана на склонах невысоких лишенных растительности холмов были высечены барельефы с воспроизведением сюжетов, типичных для изобразительного искусства сасанидов. Подражательный характер их очевиден, за основу взяты характерные для сасанидской эпохи сцены царской охоты (Фатх-Али-шах, подобно Варахрану II, поражает льва) и интронизации (заказчик в окружении каджарских принцев, на голове каждого из которых красовалась корона как знак принадлежности к шахской семье). Если при первых каджарских шахах обращение к доисламской имперской традиции ограничивалось наивной визуальной апелляцией и символическими жестами, то уже с середины XIX в. оно стало оказывать влияние на глубинные процессы, происходившие в идеологической сфере.
Ага-Мохаммед-шах был в XVIII в. единственным правителем, который, получив власть, озаботился ее сохранением и сформулировал принципы престолонаследия, обеспечив права своего рода. Пришедшие на территорию Ирана в XIII в. каджары подобно другим племенам несколько раз переселялись, пока не утвердились тремя компактными группами на севере Ирана. Наиболее жизнеспособным оказалось горганское объединение, занявшее земли на юго-востоке Каспия по течению р. Горган. Река и стала природной демаркацией, разделившей местных каджаров на два соперничавших лагеря: низинных или нижних — кованлу и верхних — довалу, занимавших высокое правобережье. С 20-х годов XVIII в. каджары, постоянно враждовавшие друг с другом, оспаривали власть у Надира, потом у зендов, но всякий раз проигрывали своим противникам. Опыт борьбы с зендами, растратившими силы в клановых распрях, показал, что успех принадлежит тому, кто более сплочен. Этот принцип лег в основу устного завещания Ага-Мохаммед-шаха, согласно которому трон занимал представитель рода низинных каджаров с тем условием, что он будет рожден от знатной каджарки довалу. Следование этому завету определило характер передачи власти каджарами на протяжении всех 130 лет, которые она правила Ираном. Правда, смена правителя в XIX в. каждый раз осложнялась заговорами и мятежами, и законный наследник более уповал на поддержку европейских дипломатических миссий, нежели на собственные силы или предписания закона.
Иранская традиция не очень жалует первого каджарского шаха. Настоящим ее любимцем является Керим-хан, обеспечивший два десятилетия относительного спокойствия. При нем население, разбежавшееся в годы беспрестанных войн, стало возвращаться на насиженные места, был отстроен и расцвел Шираз. Ко двору повелителя начали стекаться поэты, которым покровительствовал неграмотный шах, и «сладкое перо» панегириста вновь обрело утраченную было силу. В Надире, который практически жил в военных лагерях, «кочуя» со своим войском от Дели до Кавказа, ценятся доблесть и талант полководца. Его репутация как вождя антиафганских сил, сумевшего дать решительный отпор и военным претензиям османов, почти безупречна.
Замкнутый и подозрительный Ага-Мохаммед-шах, оскопленный в детстве по законам междоусобной брани, в отличие от Надира не умел быть милосердным. Неуклонно следуя логике борьбы, он шел к власти, не зная снисхождения к соперникам, и предусмотрительно обрушивал первые удары на ближайших родственников как наиболее вероятных конкурентов.
Иран как транзитная территория и партнер, поставлявший на рынки Европы значительный ассортимент товаров, с XVI в. становится объектом коммерческих интересов европейских государств. Объединение страны Сафавидами создало необходимые условия для развития торгового предпринимательства. Средоточием деловой жизни стал расположенный в центре страны Исфахан и его пригород, армянская Джульфа, построенная в начале XVII в. при Аббасе I. Сюда же переместились и торговые пути. Караваны из столицы шли в Османскую империю через шелководческий Гилян в Алеппо и Дамаск, а потом — к левантийскому побережью. Часть ценного груза спускалась к Персидскому заливу, доставлялась на корабли и морем, огибая Африку, попадала в Европу. В этом отношении Аббас I следовал по пути Тимура — массовые переселения, стоившие десятки тысяч жизней подданных, возвращались огромными доходами от торговых операций и транзита, разорение окраин способствовало усилению нового экономического центра — за двадцать с небольшим лет население столицы выросло практически в 10 раз и перевалило за 500 тыс. Именно барыши, получаемые от торговли, давали огромную прибыль казне (деньги на содержание армии, закупку мушкетов и артиллерии) и обеспечивали низкую налоговую ставку (все европейцы, жившие в это время в Иране, сообщают о весьма умеренных налогах, правда, конечная их сумма зависела от потребностей правительственного агента, местного землевладельца или откупщика).
Поиск новых путей на Восток, развитие морских связей привели к тому, что фигура европейца в крупных городах Ирана постепенно становилась привычной. В столице обосновывались дипломатические представители, посланцы католической церкви, но иностранца-европейца знали в первую очередь как коммерсанта и агента торговых компаний. В XVIII столетии, наполненном бурными военными событиями, этот взгляд начинает меняться.
Петрос ди-Саргис Гиланенц, переживший осаду в 1722 г. Исфахана, приводит с своем дневнике любопытный эпизод — разговор, состоявшийся между Аманолла-ханом, сардаром (главнокомандующим) Махмуд-шаха, и неким армянином, который был переводчиком в одной из торговых французских компаний. Аманолла-хан дотошно расспрашивал своего собеседника, «что это за народ русские? Франки они (т. е. европейцы. — Т.К.), или что другое?» Вопрос был правомерен, в это время, летом 1723 г., уже год, как продолжался Персидский поход Петра I, а русская армия и флот стояли под Баку. Его информатор, хотя и затруднился с прямым ответом («они вроде франков»), смысл вопроса понял правильно. Позиции России на Востоке были еще слабы, но успешное завершение войны со шведами и присутствие русского флота на Каспии позволяли, пусть с оговорками, зачислить русских в разряд франков. Сардар завершил разговор самоуверенной воинственной тирадой, на них не скупился и первый каджарский шах во время подготовки в 1797 г. карательного похода против Грузии. Осознание того что европейцы располагали такими возможностями для ведения войны, каких не было на Среднем Востоке, приходило постепенно.
Хотя сефевидский Иран превратился в крупнейшего поставщика шелка на рынки Европы, а караванные пути прочно связали Каспий с Персидским заливом, доступ к морской торговле был возможен только через посредничество европейских компаний. Участие Ирана в «торговых» войнах ограничивалось в XVII в. лишь несколькими эпизодами, связанными с изгнанием португальцев с острова Ормуз в Персидском заливе при помощи кораблей английского флота. Заключив союз с англичанами, Аббас I уступил им и часть своей победы — англичане получили монополию на торговлю шелком и освобождались от уплаты таможенных сборов в Исфахане. Впрочем, о том чтобы самим наладить морское сообщение с Европой, речь не шла, шах ограничился лишь переносом порта с острова на побережье и присвоением ему собственного имени — Бендер-Аббас («Гавань Аббаса»).
В начале XVIII в. Иран полностью лишился контроля над заливом, выступая в случае необходимости в роли просителя перед португальцами или французами.
Надир-шах первым попытался изменить положение дел, действуя сразу в двух направлениях — на Каспии и в Персидском заливе. В 1736 г. в Бушире были заложены верфи и начато строительство флота. Но, опережая события, Надир распорядился о покупке нескольких военных кораблей вместе с командами и начал весьма успешные военные операции в заливе. Правда, продвинуться дальше иранского побережья он не смог, и его экспедиция в Оман оказалась безрезультатной.
Освоение Ираном акватории Каспия было напрямую связано с усилившимся экономическим соперничеством России и Англии. Лавры первопроходца в прокладывании северного торгового пути на Восток сохраняла «Московская», с конца XVII в. «Русская торговая компания». Ее агент, создатель иранского флота капитан Джон Эльтон, как «человек, полезный в своих познаниях», был сначала принят на русскую службу и зачислен в состав Оренбургской экспедиции В.Н. Татищева. Но путешествие по Аральскому морю было прервано из-за политических осложнений, и экспедиция вернулась с полпути. Вскоре Эльтон смог добиться у русских властей разрешения на строительство торговых кораблей для Англии на верфях Казани, а потом предложил иранскому правительству свои услуги в создании флота на Каспии. По слухам, расположение наследного принца Риза-кули-мирзы обошлось ему в порядочный запас хорошего рома и незначительные подарки, которыми была скреплена сделка. Но не этот скромный пишкеги (подношение, взятка) решил исход дела. Предложение Эльтона пришлось как нельзя кстати. Опытный офицер, предприимчивый и толковый администратор, Эльтон оказался чрезвычайно полезным и торговой компании, и английскому правительству, стоявшему за ее спиной. В 1745 г. с верфей Каспия были спущены два фрегата, которые начали каботажное плаванье вдоль западного побережья. На подходе стояло еще несколько военных кораблей.
Россия, которая по Рештскому договору 1735 г. отвела свои войска из прикаспийских провинций, была обеспокоена ростом иранского влияния на Каспии, рассматривала создание флота как военный вызов, особенно если учесть, что к строительству верфи приступили в 1742–1743 гг. в период обострения русско-иранских отношений. Заняться разрешением этого вопроса было поручено астраханскому губернатору; осенью 1751 г. в обстановке сугубой секретности он снарядил в Гилян диверсантов. Группа моряков Каспийского флота, как указывалось в рапорте о проведении этой операции, была переодета «в приличное платье под видом разбойников», получила в свое распоряжение два военных корабля с полным боевым оснащением и большое количество оружия. Но тщательная подготовка и этот военизированный маскарад оказались лишними — городок при верфи опустел, и его никто не охранял. Джон Эльтон был убит весной 1751 г. в начавшейся после смерти своего покровителя междоусобной схватке, а отстроенное им адмиралтейство разорил один из мазендаранских ханов, изрубивший во время погрома все шлюпки. На рейде Лангеруда оставались два готовых к спуску на воду военных корабля, построенных после смерти покорителя Дели. Один из русских мичманов обошел оба корабля и, прикинув необходимое количество дров и «зажигательных вещей», сжег их «без остатку».
Борьба России и Англии за обеспечение своих интересов на Каспии, общий контур которой лишь обозначился в это время, стала прологом к англо-русскому соперничеству на Среднем Востоке (так называемой Большой игре) и предвосхитила не только многие сюжеты истории их взаимоотношений в XIX в., но и оказала влияние на характер экономических и социально-политических процессов в Иране.
Для Юго-Восточной Азии XVIII век представляет водораздел между традиционной историей и новой эпохой, начавшейся для региона в первой половине XIX столетия. Это последний период раннеколониальной эпохи (XVI–XVIII вв.) в истории региона, эпохи, которая хотя и внесла огромные перемены в жизнь местного общества, тем не менее еще не разрушила его, а лишь в различной степени деформировала. Вместе с тем, будучи наследником и продолжателем процессов и тенденций предшествующей эпохи, XVIII век, особенно его вторая половина, обнаруживает изменения как в традиционной структуре местного общества, так и в характере внешнего, колониального воздействия.
До середины XX в. Юго-Восточная Азия не воспринималась как отдельный регион, а потому практически не исследовалась как целое. Изучалась история ее частей, входивших в те или иные колониальные владения (нидерландские, английские, французские, американские). В XVI–XVIII вв. литература была представлена в основном сообщениями путешественников, записками миссионеров, случайными переводами отрывков из местных хроник и т. п. В XIX в. стали появляться первые общие истории стран региона и работы по отдельным сюжетам, главным образом колониальным. В первой половине XX в. в зарубежной историографии, а во второй половине в отечественной появились общие истории Нидерландской Ост-Индии (Индонезии), Малайи, Вьетнама, Камбоджи, Бирмы и Сиама (Таиланда). Это были работы преимущественно по политической истории, хотя для отечественных авторов с самого начала характерен интерес и к истории социально-экономической (Бирма, Таиланд, Малайя). В конце 20-30-х годов XX в. в голландской и английской историографии возникает интерес к социологическим и культурологическим аспектам истории региона (в основном доколониальной и колониальной эпох), эта тенденция получает развитие во второй половине XX — начале XXI в. В последней четверти XX в. стали появляться работы, посвященные XVIII веку в истории отдельных стран или областей Юго-Восточной Азии — Филиппин, Малайи, Индонезии, Бирмы, Таиланда, Вьетнама. В последние годы делаются попытки обобщения истории региона при комплексном и междисциплинарном подходах и выделения XVIII в. в отдельный этап.
Сложность характеристики XVIII столетия усугубляется тем, что Юго-Восточная Азия всегда отличалась колоссальным географическим, этническим и культурно-идеологическим разнообразием, и на это исконно присущее региону разнообразие наложилась усложнившаяся в данное столетие колониальная структура. На протяжении данного периода (но многое восходит к XVII в., а завершается в XIX в.) в регионе протекали процессы, которые можно считать основными (в приближенном к реалиям виде, с большой степенью огрубления).
«Филиппины, остров Формоза [Тайвань], Южный Китай, королевства Тонкин [С. Вьетнам], Кохинхина [Ю. Вьетнам], Камбоджа, Сиам [ныне Таиланд], Лаос, а также часть королевств Пегу и Ава [ныне Бирма]». Карта Р. Бонна. 1780 г.
1) Образование на материке (Индокитайском полуострове) централизованных государств, в которых ведущую роль играла основная этническая группа. Свое завершение этот процесс получил в государстве Конбаунов в Бирме, при династии Чакри в Сиаме и Нгуенов во Вьетнаме. Моноэтнические государства, включая буферные — Лаос и Камбоджу, приходят на смену образованиям имперского типа предшествовавших эпох. Создание моноэтнических государств на Индокитайском полуострове в XVIII в. совпало с очередным витком возрождения государственности в циклическом развитии Вьетнама, Бирмы и Сиама.
2) Ослабление и дезинтеграция приморского мира Юго-Восточной Азии (Малаккский п-ов и Малайский архипелаг).
3) Перемены в колониальной составляющей.
Три мира, три системы, восходящие к доколониальным временам, определяли особенности местного общества.
Первый мир Юго-Восточной Азии — конфуцианско-буддийский Вьетнам.
Социально-политическую структуру доколониального Вьетнама можно назвать бюрократически-феодальной. Определяющим типом социальных отношений здесь были отношения административно-управленческого соподчинения. Этот тип отношений складывался начиная с эпохи китайского завоевания (последние века до н. э.) и дожил в основных своих чертах до колониальной эпохи XIX в.
Во главе страны стоял император, которому помогали шесть центральных ведомств, которые занимались культовыми церемониями, назначением чиновников, проведением кадастров (земельных и душевых), сбором налогов и распределением их среди чиновничества, военными делами, судом и общественными работами.
Община была поставлена под контроль властей, и деревенская верхушка стала постепенно превращаться в зависимых от государства мелких чиновников. К XVIII в. этот процесс усилился, и общинная верхушка получила функции низшего административного звена, действовавшего под надзором вышестоящих чиновников.
Характерной чертой этой господствующей социальной группы был ее «открытый» характер, что проявлялось в отсутствии наследственной закрепленности социального статуса. Через систему конкурсных экзаменов достигалась достаточно высокая социальная мобильность и устойчивость. Это положило начало формированию широкого слоя традиционной интеллигенции и мелкого чиновничества, связанного и переплетавшегося с деревенской верхушкой.
Основную массу населения составляли различные прослойки общинного крестьянства. В связи с оформлением бюрократической структуры общества произошло превращение крестьянина в государственно-тяглового земледельца.
Во Вьетнаме, несмотря на развитие частнособственнических тенденций в среде господствующего слоя и деревенской верхушки в XVII–XVIII вв., решающую роль играла государственная земельная собственность.
Структура общества определяла положение ремесла и торговли. Индивидуальное ремесло находилось под жестким контролем со стороны государства. На основе трудовой повинности создавались государственные мастерские. Государство контролировало внутреннюю торговлю, определяя списки товаров, обращавшихся на рынках, фиксируя цены на них, устанавливая внутренние таможенные пошлины. Над внешней торговлей был установлен контроль, целью которого было изолировать жителей приморских районов от контактов с иностранцами и обеспечить внешнеторговую монополию на важнейшие продукты экспорта.
Во второй половине XVII — 70-х годах XVIII в. развитие частной земельной собственности в разнообразных формах привело к ослаблению механизма государственно-феодальной системы и контроля государства над общиной. Этот процесс происходил на фоне раскола страны на Север и Юг во главе с кланами Чиней и Нгуенов при сохранении номинальной власти императоров династии Ле и ожесточенных социальных конфликтов, выливавшихся в невиданный в истории страны взрыв крестьянских бунтов, в волнения горных племен, выступления столичных войск в 30-60-е годы XVIII в. Высшей точкой кризиса явилось восстание тэйшонов (1771–1802).
Это самое мощное в истории доколониального Вьетнама народное движение началось в районе Тэйшон в северной части южного государства Нгуенов и с первых же дней приобрело массовый и радикальный характер. Коррупция чиновников, рост налогов и ослабление центральной власти, не прекращавшаяся после 1765 г. борьба соперничавших группировок при дворе вызывали у населения юга страны сильное недовольство.
Восстание возглавили три брата Нгуены, однофамильцы династии, правящей на юге страны. После захвата дельты Меконга с центром в Сайгоне (1778) и физического уничтожения почти всех членов правящей династии[18] в 1786 г. тэйшоны начали поход на север и после взятия столицы Хюэ продолжили наступление на владения Чиней и захватили их центр Тханглаунг (Ханой). В 1788 г. самый талантливый из братьев Нгуен Хюэ, ставший императором (1788–1792) после смерти старшего брата, отразил попытку Китая восстановить власть Чиней. После почти двухвекового разделения Вьетнам был вновь объединен.
Спасшийся принц Нгуен Ань, нашедший убежище в Сиаме и заручившийся поддержкой французов, в августе 1787 г. высадился на Юге, где объединил противников тэйшонов, движение которых претерпело обычную для крестьянских восстаний в рамках феодально-бюрократической (китайской) модели трансформацию — воссоздание этой модели. В 1799 г. пала главная цитадель тэйшонов — крепость Куинён, а вслед за тем войска Нгуен Аня двинулись на север и в 1802 г. после взятия Хюэ и Тханглаунга подавили восстание. Почти тридцатилетняя крестьянская (и одновременно гражданская) война тэйшонов дает пример разрешения кризиса бюрократически-феодальной системы посредством массового социального движения, в результате которого объединенный, моноэтнический Вьетнам воссоздал привычный социально-политический механизм.
Буддийский мир Индокитайского полуострова — Бирма и Сиам, а также Камбоджа и Лаос, равно как исламский Матарам на Центральной и Восточной Яве, развивались в рамках социально-политической системы, которую можно назвать государственно-патриархальной.
Здесь структурообразующим элементом отношений также выступала управленческая функция, но наряду с ней значительную роль играли связи группового (кланового) характера, обусловливавшие относительную самостоятельность по отношению к государству феодалов на местах; более стойкое, чем в феодально-бюрократическом типе, сохранение наследственного характера должностей, титулов, владений, особенно в средних и низших звеньях. В основе государственного механизма лежали иерархические отношения центра с самодовлеющими высоко автономными единицами, по «вертикальной» линии обеспечивавшиеся прямыми и личными связями между центром и носителями власти на местах.
Аппарат управления состоял из лично зависимых от монарха дворцовых служащих, его родственников, друзей или связанных с ним узами личной присяги и верности (в той или иной форме) феодалов-чиновников на местах, как правило, передававшихся по наследству.
В яванском султанате Матарам (XVII–XVIII вв.) вокруг столицы располагалась область, контролируемая центральной администрацией; здесь, имели владения родственники султана и высшие сановники. На основной же территории государства сидели бупати — наследственные владетели, включенные в систему администрации, но подчинявшиеся непосредственно султану, с которым они были связаны узами личной зависимости. Каждое владение копировало административную систему столицы, так что султанат состоял из множества единиц, каждая из которых представляла собой замкнутую и единообразную систему, объединяющим же началом служила верховная власть, осуществлявшая контроль посредством личного вмешательства.
В Бирме такой единицей были округа — мьо во главе с мьотуджи. В XVII–XVIII вв. мьотуджи стали постепенно включаться в систему государственного управления. В реальности они являлись не столько чиновниками, сколько феодальными владетелями. Они передавали свои должности по наследству, при вступлении на должность являлись ко двору и приносили присягу правителю. Они осуществляли налоговую, судебную, административную и военную власть в своих владениях практически без вмешательства со стороны центра.
В Сиаме господствующий слой был разделен на две группы — наследственную знать и чиновничество. К наследственной знати относились только прямые потомки короля до пятого колена, причем титул детей в каждом поколении уменьшался на одну степень. Вся остальная знать обретала статус чиновников и соответственно сохраняла привилегии, пока находилась в этом статусе. Была создана более четкая, по сравнению с Бирмой или Явой, административная система: образованы пять кромов (министерств), ведавших внутренними делами, земледелием, финансами, двором и судопроизводством; реорганизации подверглась и провинциальная администрация.
В государственно-патриархальных обществах не существовало формально «благородных» по происхождению, чьи привилегии передавались бы по наследству. Правящий слой был таковым не в силу происхождения или обладания земельной собственностью, а вследствие функционирования в государственном аппарате.
Если Вьетнам XVIII в. дает пример циклического кризиса традиционной системы, разрешенного народным движением при минимальном внешнем влиянии (французские миссионеры), то для Бирмы и Сиама эта проблема решалась в форме борьбы за этническую гегемонию (Бирма) и движения за независимость страны (Сиам).
В XVIII в. в бирманском государстве династии Таунгу наступил очередной кризисный этап циклического развития государственно-патриархальной системы. В течение достаточно длительного времени огонь не вырывался наружу. Но за внешним спокойствием и рутинным существованием дворца в столице Аве накапливались противоречия и вражда. Моны, населявшие юг страны и утратившие независимость в XVII в., были готовы восстать. Горные племена волновались, почувствовав ослабление Авы.
Толчок к событиям, которые потрясли Бирму и на долгие годы ввергли ее в хаос гражданской войны, был дан в 1738 г., когда очередной набег манипурской конницы (небольшое горное княжество Манипур близ границы с Индией, которое некогда было вассалом Бирмы, а потом добилось независимости) оказался особенно разрушительным. Горцы дошли до столицы, сожгли несколько бирманских городов и опустошили главную рисовую житницу страны. Для укрепления обороны центральных районов правитель Авы вынужден был перебросить значительные воинские подкрепления с юга на север. Этим немедленно воспользовались непокорные моны, которые подняли восстание против власти бирманцев. Они захватили ключевые города Юга и возвели на престол своего царя — буддийского монаха, который в 1747 г. передал власть более энергичному военному лидеру. Тот, получив финансовую поддержку от европейских купцов, имевших свои фактории в монских портах, реорганизовал армию, которая в 1752 г. взяла Аву, захватив последнего правителя династии Таунгу в плен.
Моны не стали завоевывать всю Верхнюю Бирму: для этого у них не было ни сил, ни, очевидно, желания. Да и власть удержать они не смогли. В тот момент, когда победоносная армия с добычей и царственными пленниками покидала Аву и торжествующие моны спешили домой, один из их отрядов потерпел неожиданное поражение от бирманцев у городка Моксобо, в нескольких километрах от разрушенной Авы. Местный владетель городка, вошедший в историю Бирмы под тронным именем Алаунпая, собрал под своим началом скрывшихся за стенами в Моксобо крестьян и остатки царских войск и уже в декабре 1753 г. освободил Аву. Эта победа превратила скромного мьотуджи в символ бирманского патриотизма, привлекла к нему тысячи добровольцев. Дойдя до дельты Иравади, Алаунпая в 1755 г. захватил монский порт Дагон и переименовал его в Янгон (Рангун) — «конец вражде». Бирманцы наносили монам поражение за поражением, и в мае 1757 г. взяли штурмом и разрушили монскую столицу Пегу. Подавление монов сопровождалось страшными жестокостями и гибелью десятков тысяч людей. С монской государственностью было покончено навсегда.
Алаунпая и его преемники проводили широкую завоевательную политику, главной целью которой был захват людей для заселения разоренных и пустующих земель в стране. Одновременно они создавали централизованное государство, опираясь на средних и мелких феодалов, чьи наследственные владения становились административными единицами, а сами владетели — служилыми людьми. Принцы и крупные сановники получали доходы с пожалованных им наместничеств, но жили в столице, при царском дворе.
Вслед за монами разгрому подвергся и главный враг на севере — Манипур, а в 1760 г. бирманские войска стояли уже у стен сиамской столицы Аютии. На этот раз сиамцам повезло: Алаунпая был смертельно ранен, когда взорвалось осадное орудие, и бирманцы отступили. Смерть Алаунпаи не остановила агрессивных замыслов его сыновей, один из которых в 1767 г. взял штурмом Аютию и разрушил ее.
Сиам с конца XVII в. был охвачен непрекращающимися мятежами и восстаниями, которые осложнялись конфликтами внутри правящей верхушки.
В 1765 г. в Сиам вторглись три бирманские армии, соединившиеся в феврале 1766 г. у стен Аютии. Сиамцы, которым было отказано в почетном мире, сражались отчаянно, однако в апреле 1767 г. бирманцы штурмом овладели их столицей. Дворец, главные здания, тысячи жилых домов были сожжены. Разрушенный город так и не был восстановлен. Когда Сиам вновь добился независимости, новой столицей стал Бангкок. Движение сопротивления возглавил полководец Пья Таксин. Он вытеснил бирманцев с сиамской территории, а в 1776 г. нанес им решающее поражение. В 1782 г. в результате заговора Пья Таксин был убит и на сиамский трон взошел военачальник Чакри, короновавшийся под именем Рамы I.
Образование моноэтнических государств на Индокитайском полуострове внесло определенные изменения в циклический вариант развития свойственных им социально-политических систем. Не последнюю роль в этом процессе сыграло вовлечение Индокитая в сферу колониальной экспансии западных держав, начавшееся во второй половине XVIII в. и проявившееся в полную силу уже в XIX в.
Иная судьба была уготована в XVIII в. стране с той же, что Бирма и Сиам, социально-политической системой — яванскому Матараму. Уже в конце XVII в. Нидерландская Ост-Индская компания, которая помогла правителю Матарама подавить мощное восстание, потрясшее страну, установила контроль над частью территории султаната.
Сурапати
В Юго-Восточной Азии XVIII в. был веком сопротивления колониальной экспансии. Это сопротивление принимало разные формы — от закрытия стран до мощных народных движений. Одним из самых значительных стало восстание под руководством Сурапати на Яве.
Сурапати был балийцем, родившимся на Восточной Яве. В молодости он оказался рабом одного из почтенных голландских горожан Батавии (Джакарты). Дочь хозяина увлеклась красивым юношей, и когда связь раскрылась, Сурапати бежал, спасаясь от неминуемой смерти, в горы Западной Явы. Там он организовал отряд удальцов, промышлявших разбоями. Когда началась война Нидерландской Ост-Индской компании с одним из местных княжеств, Сурапати со своим отрядом поступил на службу к голландцам и даже помог им захватить руководителей враждебной Компании партии в этом княжестве. Вслед за тем он поссорился с унизившим его голландским офицером и бежал во владения Матарама — государства, занимавшего центральную и восточную часть Явы.
С прибытием Сурапати в столице Матарама усилились антиголландские настроения, подогреваемые присутствием голландского гарнизона и вызывающим поведением служащих Компании. Обеспокоенные власти Батавии направили в Картасуру, столицу Матарама, в качестве посла того самого офицера, который некогда оскорбил Сурапати, — капитана Франса Така. Он должен был потребовать от матарамского двора выдачи Сурапати. Когда Так въехал в Картасуру, ему сообщили, что Сурапати бежал на восток острова. Голландцы бросились в погоню, оставив в столице незначительные силы. Сурапати же неожиданно вернулся. В рукопашной схватке перед кратоном (дворцом) правителя (сусухунана) Матарама все голландцы, включая Така, погибли. Сурапати же ушел на родину, на восток Явы, где создал независимое владение. К нему стекались люди, недовольные голландским владычеством, обездоленные крестьяне и рабы, за счет которых он пополнял свою армию.
В 1705 г. Сурапати выступил против голландцев на стороне одного из претендентов на трон Матарама. В следующем году захватчики осадили крепость Бангил, где находился Сурапати. Штурм крепости стоил им более 500 человек убитыми и ранеными. Однако защитники ее также понесли тяжелую потерю: 11 ноября 1706 г. Сурапати скончался от ран, полученных при защите Бангила. В июле 1707 г. голландцы осквернили могилу Сурапати: вырыли его прах и бросили в море. Сыновья и внуки человека, ставшего национальным героем современной Индонезии, продолжали сопротивление до 1723 г.
В первой половине XVIII в. в ходе двух «яванских войн за престолонаследие» Компания, поддерживая различных претендентов на матарамский трон, расширила свои владения на Яве, превратив Матарам в сравнительно небольшое государство, лишенное портовых городов. Заключительным актом матарамской драмы стали события 1749–1755 гг. — Третья яванская война за престолонаследие.
15 декабря 1749 г. в столице Суракарте голландский чиновник провозгласил сусухунаном (правителем) Пакубувоно III. Последний, в отличие от прежних, стал сусухунаном в качестве вассала Компании и на церемонии своего провозглашения занял место ниже двух высших служащих Компании. 16 декабря обосновавшийся в Джокьякарте дядя правителя, принц Мангкубуми, провозгласил себя султаном. Он разгромил голландские войска и отвоевал у врага значительную часть территории Матарама. Однако среди победителей начались усобицы: Мае Саид, племянник Мангкубуми, начал борьбу за власть с дядей. Этим воспользовались голландцы, которые предложили Мангкубуми подписать договор, согласно которому Матарам был разделен на два государства: Суракарту в восточной части, которая отошла под власть Пакубувоно III, сохранившего титул сусухунана, и Джокьякарту, занимавшую западную часть Матарама, где под именем султана Хаменгкубувоно I стал править сам Мангкубуми. В 1757 г. Мае Саид получил во владение на территории Суракарты вассальное княжество Мангкунегаран, и с единым Матарамом было навсегда покончено.
Слабые яванские княжества оказались в зависимости от нидерландской Ост-Индской компании, которая в середине XVIII в. стала полновластной хозяйкой всего острова, за исключением крайней восточной его части, покоренной в 70-е годы XVIII в. Подчинив экономику захваченных территорий цели производства культур, которые находили сбыт у европейских торговцев, голландцы положили начало превращению региона в район производства товарной продукции для мирового рынка.
Третьей частью Юго-Восточной Азии были мусульманские приморские общества островного мира, раскинувшегося от Малайи до Южных Филиппин. Они выросли из городов-государств, возникавших на морских путях через Юго-Восточную Азию, преимущественно на Суматре и в Малайе.
В основе социальной структуры приморского типа лежала военная функция. Связи внутри господствующего класса строились прежде всего как связи военного подчинения. Военно-феодальный тип социальной организации господствующего слоя не стремился к распространению на все общество, к полному контролю над низовыми социальными ячейками, к вовлечению их верхушки в систему организации господствующего класса, а тяготел к обособлению, замкнутости. Это отразилось в положении идеологии, сохранившей в обществе этого типа определенную самостоятельность. Религия здесь по сравнению с другими районами Юго-Восточной Азии несла меньшую функциональную нагрузку, была менее утилитарной; религиозная организация существовала отдельно от светской и в социальной, и в имущественной сферах.
В приморском типе не наблюдалось заметного стремления к централизации и жесткой иерархичности. Здесь четче проявлялись центробежные тенденции, возникновение автономий вокруг наместников и владетелей. Вокруг каждого из владетельных феодалов образовывался круг из родственников и других аристократов, становившихся помощниками, военачальниками, управителями, советниками, послами, секретарями. Обычным явлением были феодальные усобицы.
Верховная власть в обществе этого типа была более обособленной, более самостоятельной; она представляла собой не столько вершину иерархической пирамиды, сколько внешний (до некоторой степени) по отношению к этой пирамиде элемент, основанный на военном подчинении и личной власти. Такой характер верховной власти придавал ей огромную силу и известную самостоятельность в эпохи расцвета и завоеваний и служил источником ее слабости в те периоды, когда рушились или ослабевали государства этого типа. Государь из неограниченного владыки, распоряжавшегося судьбами своих подданных (в том числе и представителей господствующего класса), быстро превращался в первого среди равных или вообще лишался реальной власти. Именно так произошло в северосуматранском султанате Аче, достигшем предела своего могущества при султанах XVII в., завоевавших Малайю, Восточную Суматру и часть западного побережья Суматры. С ослаблением Аче в XVIII в. султаны из полновластных деспотов превратились во владетелей небольшого домена вокруг столицы, стали игрушкой в руках соперничавших феодальных клик. В Малайе после ослабления и распада султаната Риау-Джохор (после 1699 г.) власть султанов также распространялась лишь на домены в их княжествах. Социальные границы здесь были более жестки, роль наследственной преемственности важнее, значительно большее значение придавалось «благородству» происхождения.
Замкнутость господствующего класса приморского типа, его слабая социальная мобильность предоставили крестьянскому сопротивлению развиваться особенно успешно в русле религиозных исканий. Характерно, что именно в этой части региона произошла смена индуистско-буддийского культа исламом в XIII–XVII вв., тогда как в других областях региона сохранились прежние религии — конфуцианство и буддизм.
Специфическим было положение торговли в этом обществе. Она сосредоточивалась в руках султанов, феодальной знати и примыкавшего к последней богатого иноземного купечества. Несмотря на «торговый» характер приморского общества, его центрами оставались укрепленные деревни, а возникавшие периодически (и также периодически исчезавшие) «города», вызываемые к жизни в основном внешними обстоятельствами, представляли собой механическое соединение или разрастание тех же деревень. Эти эфемерные города — места встречи иностранных купцов, пиратские стоянки — были практически не связаны со своей периферией, поскольку их интересы лежали в межостровной и заморской торговле. Население этих городов было мало связано с местными жителями, поскольку основную массу его составляли пришельцы с разных концов Архипелага, а также из других стран (Индии, Китая, полуостровной Юго-Восточной Азии, Ирана и Аравии). Изменение внешнеполитических и внешнеторговых обстоятельств приводило к исчезновению таких городов и переселению горожан в другие места.
Для политической истории приморских обществ Юго-Восточной Азии XVIII в. характерны окончательное исчезновение под напором европейского торгового капитала центров посреднической торговли и дезинтеграция сравнительно крупных государственных образований. Наиболее явственно это прослеживается на примере султанатов Аче на Суматре и Риау-Джохор в Малайе.
Как и подобные образования приморского типа, султанат Аче был обязан своим могуществом благоприятной внешнеполитической (ослабление португальской Малакки) и внешнеторговой (конкуренция Ост-Индских компаний и вытеснение португальцев) обстановке. Упадок торговли и сокращение доходов вызвали внутренние осложнения в Аче. В 1699 г. появилась новая династия, которую в 1729 г. сменила следующая. Каждая из трех областей Аче поддерживала своего претендента на престол, и в 60-70-х годах XVIII в. в Аче было сразу три султана.
В 1699 г. началось крушение другого сильного государства западной части малайско-индонезийского мира — султаната Риау-Джохор, наследника некогда могущественного Малаккского султаната. Правители Риау-Джохора в XVI–XVII вв. успешно вели борьбу с португальской Малаккой, Аче и нидерландской Ост-Индской компанией, распространяя свою власть на архипелаг Риау (между Суматрой и Малаккским полуостровом), княжества Восточной Суматры и южную часть Малайи (Джохор). Толчком к дезинтеграции Риау-Джохора послужило убийство султана Махмуд-шаха II в результате заговора знати, не выдержавшей тиранической власти садиста и самодура. Новым султаном стал первый министр княжества. В 1718–1723 гг. разгорелась борьба за трон между претендентом на джохорский престол, происходившим из правящей семьи Минангкабау (Центральная Суматра), по имени Раджа Кечиль, и новым султаном, поддерживаемым бугскими вождями, появившимися на архипелаге Риау и в Малайе после разгрома султаната Гова (Макасар) на Сулавеси (Целебесе) голландцами во второй половине XVII в. Победа осталась за бугами. Раджа Кечиль был изгнан на Суматру, бугские вожди стали фактическими хозяевами Риау-Джохора (с титулом «младших правителей»); в Малайе возникли княжества во главе с бугскими династиями. После неудачной войны 1783–1784 гг. с нидерландцами султанат распался: на Риау утвердились буги, державшие под контролем малайских султанов, а Джохор стал владением одного из сановников султанского двора.
Вторжение европейских колонизаторов в огромной степени повлияло на страны Юго-Восточной Азии. Хотя оно не сказалось немедленно на внутренней структуре общества и коснулось далеко не всех частей региона, оно принесло феномен постоянного присутствия новой силы. На первых порах европейцы воспринимались как еще одна политическая сила, не всегда могучая, но всегда непонятная (с точки зрения ее ценностей и устремлений) и отчужденная от местного общества. Однако, несмотря на то что основная масса государств и потестарных образований региона продолжала жить своими интересами, европейская колонизация (в отличие от власти местных империй или гегемонов) неотвратимо вовлекала регион — на разных уровнях и в разное время — в систему мирового рынка. Однажды утвердившись, колонизаторы неизбежно консолидировали свои позиции, вмешиваясь в дела местных государств, подавляя местную торговлю, переходя к прямой эксплуатации местного населения, т. е. создавали предпосылки для более глубокого влияния на жизнь, характер и направление развития общества Юго-Восточной Азии.
Из трех центров европейского присутствия, возникших в XVI–XVII вв. — Малакки, Манилы и Батавии (Джакарты) — значимость сохранили и упрочили два последних. Переход Малакки в руки нидерландской Ост-Индской компании (1641) привел к падению ее торговой привлекательности (голландцы перенесли торговлю в Батавию) и резко уменьшил европейское (португальское) население города, значительную часть которого вывели в ту же Батавию. Последней в XVIII в. была уготована иная судьба. Превращение Компании в территориальную державу (с центром в Батавии) на Яве и Мадуре привело к тому, что главной сферой ее деятельности и основным источником доходов стала не столько торговля, сколько управленческо-фискальные функции.
В середине XVIII в. окончательно оформилась административно-судебно-налоговая система голландского колониального управления. На протяжении почти всего своего существования администрация в Батавии управляла разбросанными от Японии до мыса Доброй Надежды территориями, поселениями, факториями и фортами. Вплоть до середины XVIII в. Компания воспринималась на Востоке скорее как торговая организация, нежели как суверен. Все европейские служащие Компании независимо от занимаемой должности носили «торговые» ранги: старший торговец, торговец, младший торговец, бухгалтер, помощник бухгалтера и т. п.
По мере упрочения власти Компании ее владения превращались в огромную плантацию. В XVIII в. Компания приступила к насильственному внедрению культур, пользовавшихся спросом на мировом рынке. Наиболее важной из этих культур стал кофе. Зерна, из которых, как с удивлением заметил голландец, оказавшийся в 1616 г. в Аравии, приготовляют для питья черную горячую воду, попали в Республику Соединенных провинций в 1661 г. С 1696 г. предпринимались попытки разведения кофе на Яве, а в начале XVIII в. стараниями генерал-губернатора Йохана ван Хоорна (1704–1709) первые кофейные плантации появились в окрестностях Батавии. В 1711 г. на склады Компании были доставлены первые 100 фунтов кофе. Через девять лет производство кофе возросло до 100 тыс. фунтов, а еще через двенадцать лет — до 12 млн фунтов. В последующие годы голландские власти в зависимости от спроса то побуждали яванских крестьян делать новые посадки, то приступали к их уничтожению. Крестьяне получали жалкие гроши за сдаваемую ими продукцию, кроме того, они были обязаны своими силами осуществлять хранение и перевозку кофе. Львиная доля прибылей от реализации кофе попадала в руки Компании, ее служащих и местных феодалов — регентов. Другими важными экспортными культурами в XVIII в. стали сахарный тростник, индигоноска и хлопчатник.
С точки зрения политической основным результатом деятельности Компании было создание голландской колониальной империи в Индонезии. Превращение Ост-Индской компании в территориальную державу на Архипелаге внесло принципиально новую ноту в политическую жизнь всего Архипелага вне зависимости от установления прямого контроля Компании над теми или иными государствами и владениями. Отныне просто в силу своего военного и морского превосходства она могла в случае необходимости вмешиваться в отношения между любыми индонезийскими государствами. Существование голландских владений закрыло путь к политическому объединению посредством завоеваний или династических браков Архипелага или его значительных частей. Показательно, что раздел Матарама на Суракарту и Джокьякарту вначале воспринимался современниками как повторявшееся в яванской истории разделение, которое должно смениться новым объединением. Но отныне соединения двух государств без воли и согласия колонизаторов быть не могло, и это разделение сохранялось до конца колониального периода. Другим очень важным отличием было то, что голландская капиталистическая система и ее носители не встраивались в местное общество, не ассимилировались, как это произошло с носителями других культур, а существовали отдельно, причем центр этой системы, регулировавшей экономические, политические и культурно-психологические отношения с местным обществом, находился за пределами Индонезии.
Одним из самых заметных результатов деятельности Компании на Яве, имевшим далеко идущие последствия, стало усиление роли китайского капитала. Китайские торговцы, как и их собратья из других стран Азии, принимали участие в индонезийской торговле задолго до появления здесь европейцев и селились в небольших количествах в приморских городах. Первоначально Компания благожелательно отнеслась к появлению китайского — трудолюбивого и искусного — населения в своих владениях, но после того как она укрепила свои позиции на Яве, отношение к китайцам изменилось. В богатых китайцах Компания стала видеть более ловких, чем она сама, конкурентов, а в бедных — источник недовольства и социальной нестабильности. В июле 1740 г. генерал-губернатор Адриан Валкенир (1737–1741), человек необузданного темперамента, не всегда продумывавший последствия своих решений, распорядился выслать всех батавских китайцев, не имевших определенных занятий. Распоряжение было использовано служащими Компании в корыстных целях: хватали богатых китайцев-старожилов и под угрозой высылки вымогали у них деньги. Китайцы стали вооружаться. В ночь с 8 на 9 октября по прямому наущению властей солдаты и моряки вместе с городской чернью устроили в Батавии антикитайский погром. Убивали всех китайцев, без различия пола и возраста, дома разграблялись и сжигались. Бойня продолжалась в течение недели. В ответ вспыхнуло восстание китайского населения, с которым сомкнулось антиголландское движение в Матараме. Восстание удалось окончательно подавить лишь в 1743 г.
Во второй половине XVIII в. китайцы, которых Компания перестала преследовать, превратились в экономически важный элемент общества, сосредоточив в своих руках посреднические функции.
Немногочисленные голландцы и другие европейцы (около 10 тыс. человек в конце XVIII в.) в общем мало контактировали с индонезийцами, которые оставались вне воздействия европейской культуры и ее системы ценностей.
Европейцы концентрировались главным образом в Батавии. Хотя европейские колонии были в Семаранге, на Амбоне, в Макасаре и других местах, облик колонизаторов определял прежде всего Homo Bataviensis. Среди голландского населения Батавии различались две группы: служащие Компании и «свободные горожане». Если принять во внимание, что большинство голландцев устремлялись в Индонезию с одним лишь желанием — разбогатеть и что в массе своей эти люди составляли отнюдь не лучшую и не интеллектуальную часть голландского общества, то неудивительно, что из них формировались нувориши с соответствующими наклонностями. Косность, презрение к местному населению, привычка жить в роскоши, пренебрежение образованием и культурными ценностями характеризовали осевших в Батавии бывших служащих Компании, ставших «свободными горожанами». Поскольку Компания запрещала им заниматься частной торговлей и предпринимательством, они промышляли откупами и ростовщичеством — занятиями, не способствующими совершенствованию человеческой натуры. «Свободные искусства» были в Батавии не в почете. Когда Корнелис Сёйтхофф, зять великого Рембрандта, потеряв надежду прокормить себя живописью, занялся ремеслом, он был обвинен в нарушении монополии Компании и чуть было не попал в тюрьму. К счастью, помогли друзья, и Сёйтхофф стал служащим Компании — он получил место надзирателя в той тюрьме, куда его собирались отправить.
Культурная и интеллектуальная жизнь Батавии была небогатой. Список книг, опубликованных в Батавии на протяжении XVII–XVIII вв., включает множество сборников административных распоряжений, некоторое количество религиозных сочинений, немногочисленные перепечатки голландско-малайских словарей и грамматик и, наконец, с 1731 г. ежегодный справочник с чинами и должностями служащих Компании. Монотонность официальных публикаций и перепечаток лишь изредка прерывалась такими книгами, как дидактическая поэма Якоба Стеендама для юношества или поэма Питера ван Хоорна о мудрости Конфуция. В этом списке промелькнуло историческое сочинение, рассказывающее об осаде Батавии войсками Матарама в 1629 г. Впоследствии это сочинение вдохновило батавского чиновника и поэта XVIII в. Питера де Вриса на сочинение драмы, «украшенной песнями, танцами и живыми картинами», под названием: «Ян Питерсзоон Кун, Основатель батавской свободы. Драма о войне со счастливым концом».
В 1778 г. Якобус Радермахер, один из высших служащих Компании, основал Батавское общество искусств и наук. Хотя «сообщения о естественной истории, древностях и обычаях» народов Архипелага приветствовались Батавским обществом, в начальный период своей деятельности оно занималось в основном проблемами городского хозяйства. Тот же Радермахер стал основателем первых франкмасонских лож в Батавии в 60-х годах XVIII в. Идеи европейского Просвещения слабо затронули голландскую колонию, где царил дух стяжательства, презрения к «туземцам» и пренебрежения к образованности, художественным ценностям и знаниям.
Неискушенному наблюдателю конца XVIII в. мощь и богатство Компании казались непоколебимыми. Регулярно выплачивались дивиденды, и акции Компании в 1781 г. продавались по цене, в два с лишним раза превышавшей их номинальную стоимость. Блестящий фасад скрывал, однако, полностью прогнившее здание. Прибыли Компании падали: в 1724–1725 гг. ее баланс впервые был сведен с дефицитом, но поскольку отчеты не публиковались, а бухгалтерские книги в Батавии не соответствовали тем, что находились в Амстердаме, общественное мнение Нидерландов не имело представления об истинном положении дел. Расходы на войны и управление поглощали львиную долю доходов от дани, налогов и торговли, а дивиденды пайщикам (неизменные 18 % годовых) выплачивались за счет постоянных займов.
Компания была коррумпирована сверху донизу. Генерал-губернаторы с жалованьем 700 гульденов в год привозили домой состояние в 10 млн гульденов, младший торговец платил (официально) 3500 гульденов за назначение на пост с жалованьем 40 гульденов в месяц и получал на этой должности годовой доход в размере 40 тыс. гульденов. Коррупция достигла таких размеров, что накануне падения Компании был введен официальный налог на взятки, которые получали ее должностные лица. Коррупция сочеталась с прямым воровством: недостача в миллион гульденов в казначействе Батавии не была раскрыта, пока скоропостижно не скончался главный кассир.
Причина упадка Ост-Индской компании была глубже, нежели дефицит в ее балансе и коррупция служащих. Упадок Компании с ее устаревшими методами, препятствиями, чинимыми ею частной инициативе, в том числе и голландских предпринимателей, был неизбежен и закономерен. Несмотря на сохранение и даже расширение нидерландской колониальной империи, в XVIII в. страна утратила свою колониальную, торговую и морскую гегемонию, которая перешла к Великобритании. Попытки наиболее дальновидных колониальных деятелей осуществить некоторые реформы натолкнулись на сопротивление торговой олигархии в метрополии. Окончательный удар по колониальному могуществу Нидерландов и ее Ост-Индской компании нанесла Четвертая англо-голландская война (1780–1784). Тяжелее всего сказалась морская блокада. Все связи между Архипелагом и Европой были прерваны, огромное количество непроданных товаров скопилось на складах Батавии.
В 80-90-х годах XVIII в. правящая верхушка Соединенных провинций безуспешно старалась поправить дела Компании, создавая бесчисленные комиссии и выдвигая различные проекты реорганизации управления Компанией и ее колониальными владениями. Борьба вокруг предоставления Компании займов и проведения реформ в ее управлении оказалась тесно связанной с бурными внутриполитическими событиями в Республике Соединенных провинций во второй половине XVIII в.
В 1793 г. Франция начала войну с Англией и Нидерландами. Голландские эмигранты во Франции сформировали Батавский легион, одним из офицеров которого был Херман Виллем Данделс, бывший адвокат, будущий наполеоновский маршал и генерал-губернатор Индонезии. В январе 1795 г. французская армия заняла Нидерланды. Статхаудер Вильгельм V Оранский бежал в Англию. Падение Оранской династии ускорило конец Компании. 31 декабря 1799 г., в день, когда истекал срок действия хартии Компании, все ее владения и долги (134 млн гульденов) перешли Батавской республике, государству, образованному в 1795 г. на территории Соединенных провинций.
Третьим центром европейского присутствия в Юго-Восточной Азии была испанская Манила на Филиппинах. В XVIII в. под властью Испании оказался почти весь архипелаг за исключением мусульманского юга. Колонизаторы перенесли на Филиппины феодальные отношения, разрушив доколониальную социально-политическую структуру. Основным типом феодального землевладения стало поместье (асьенда). Наиболее крупными (коллективными) асендеро были монашеские ордена. Число остальных испанских помещиков было крайне незначительным. В основном это были представители администрации во главе с генерал-губернаторами. В XVIII в. довольно интенсивно шло формирование слоя помещиков-филиппинцев из представителей местной общинной верхушки, составлявшей низшее и среднее звено колониальной администрации. Основной формой эксплуатации была издольщина. Плантационное хозяйство по образцу Латинской Америки на Филиппинах появилось лишь в конце XVIII в.
Особенностью Филиппин была христианизация и сопровождавшая ее испанизация культуры, явственно обнаружившиеся в XVIII в. Объединенные в религиозные ордена монахи составляли более двух третей проживавших на архипелаге испанцев. Обладая экономической и финансовой самостоятельностью, юридическим иммунитетом, собственной системой административного управления, церковь представляла собой силу, почти независимую от колониальной администрации. В борьбе с администрацией, в XVII–XVIII вв. принимавшей характер острых конфликтов, перевес, как правило, оказывался на стороне церкви.
Во второй половине XVIII в. впервые появились тенденции к обновлению методов колониальной эксплуатации. Преобразования на Филиппинах (конец 60-х — 80-е годы XVIII в.) были частью программы реформ, проводившихся в метрополии и колониях в период просвещенного абсолютизма Карла III (1759–1788).
Основные экономические мероприятия осуществлялись в период правления генерал-губернатора Баско-и-Варгаса (1778–1787). При нем были сделаны первые шаги по развитию на Филиппинах производства экспортных культур — сахарного тростника, табака, индиго, пряностей, хлопчатника, какао, кофе, по созданию текстильной и табачной промышленности, по разработке минеральных ресурсов. В 1785 г. по образцу европейских Ост-Индских компаний была учреждена Королевская филиппинская компания. Ей предоставлялась абсолютная монополия на испано-филиппинскую торговлю и торговые операции с азиатскими странами. Ее деятельность способствовала в известной степени экономическому развитию Филиппин (в 80-90-е годы XVIII в. увеличились производство сахарного тростника и вывоз сахара, табака, кофе и других экспортных товаров), росту торговли с соседними азиатскими странами — Китаем, Индией, Индонезией.
Вряд ли можно утверждать, что XVIII век стал временем кардинальных перемен в Юго-Восточной Азии: во многом он лишь продолжил процессы, начавшиеся на заре раннеколониальной эпохи, которую век XVIII и завершает. Тем не менее с известной долей допущения можно наметить некоторые новые явления в демографической, политической, социально-экономической и культурно-идеологической сферах жизни региона.
В XVIII столетии Юго-Восточная Азия оказалась вовлеченной в систему международных отношений на значительно более масштабном уровне, нежели в первые два века европейской колониальной экспансии. Это было связано не только с продолжавшейся (но не с той степенью накала, как в XVII в.) англо-голландской борьбой, сколько с соперничеством Великобритании и Франции. Юго-Восточная Азия стала ареной (не главной, конечно) столкновения интересов этих держав во время войны за Испанское наследство и Семилетней войны. В 40-е годы XVIII в. они пытались утвердиться в Нижней (приморской) Бирме, чтобы создать там военно-морские базы и верфи, столь необходимые им в условиях борьбы за господство у берегов Индии, особенно в Бенгальском заливе. Объединение Бирмы под властью династии Конбаун в 50-х годах XVIII в. не позволило англичанам и французам закрепиться в этой стране. В 1762–1764 гг. англичане оккупировали Манилу — владение Испании, союзницы Франции, а французская эскадра захватила английские фактории на Западной Суматре.
Конец XVIII в. обозначил те изменения в расстановке колониальных сил в регионе, которые в полной мере проявились уже в следующем столетии. После поражения в Семилетней войне Франция свернула деятельность в Юго-Восточной Азии; лишь во Вьетнаме оставались католические миссионеры, поддержавшие принца Нгуен Аня, объединившего страну и ставшего (в 1802 г.) императором Зя-лонгом. Ослабевшая Испания сосредоточила все усилия на удержании Филиппин и прекратила экспансию в южных — мусульманских — районах архипелага. Нидерланды упрочили свои позиции на Малайском архипелаге, окончательно завоевав Яву и сокрушив местные торговые центры на островах Риау и Сулавеси, но после неудачной для них войны с Англией были вынуждены допустить британских торговцев в свои владения.
Явственно возросло английское присутствие в регионе. В 1786 г. английская Ост-Индская компания утвердилась на о. Пинанг у северо-западного побережья Малаккского полуострова, положив начало созданию будущей колонии Стрейтс-Сетльментс, а в 1795 г., после вторжения французских войск в Нидерланды, захватила принадлежавшую последним Малакку. Завоевание бирманским правителем Бодопаей Аракана (1784) сделало британские владения в Бенгалии соседом Бирманской империи, а антибирманское восстание в Аракане (1794) и бегство его вождей в британские владения стали предпосылками англо-бирманских войн XIX в., покончивших с независимостью этой страны.
В политическом развитии стран Юго-Восточной Азии XVIII век развил и усилил то новое, что принесло появление и утверждение колониального начала, во многом подготовил перемены века девятнадцатого. Такие страны двух социально-политических систем — феодально-бюрократической и государственно-патриархальной, — как Вьетнам, Бирма и Сиам, которые испытали сравнительно слабое воздействие колониального начала, оставались в рамках присущей им модели. Вьетнам в конце XVIII — начале XIX в. вступил в фазу объединения и укрепления центральной власти обычного цикла своего политического развития. Сиам и Бирма во второй половине XVIII в. преодолели распад и были вновь объединены. Однако развитию этих стран по традиционной модели препятствовала западная колонизация. Самоизоляция не принесла им успеха: европейские торговцы, миссионеры, дипломаты настойчиво пробивали бреши в политике «закрытых дверей» дворов Хюэ, Бангкока и Авы. Показательно, что более гибкое поведение Сиама перед лицом внешнего вызова в значительной степени определило успех реформ в этой стране в XIX в., тогда как замкнутость Вьетнама и жесткая реакция Бирмы на внешний раздражитель в итоге содействовали их подчинению колониальным державам.
Судьба Малайского архипелага оказалась иной. Произошла «провинциализация» общественно-культурной жизни. Невозможность создания нового крупного государства на Яве, резкое ослабление приморских султанатов, нарушение сложившихся торгово-культурных связей с Индией и странами арабо-персидского мира — все это содействовало окостенению культурных форм, замыканию в традициях прошлого, ностальгии по «имперским» временам, не сопровождавшейся попытками выйти из круга устоявшихся норм и сюжетов. В наибольшей степени это отразилось в «яванском ренессансе», начавшемся в последней четверти XVIII в. после разделения Матарама на Суракарту и Джокьякарту. Матарам стал воссоздавать культурные традиции «имперского» периода. Раздел государства, сопровождавшийся утратой побережья, усилил чисто яванские элементы с их тягой к традиции и прошлому, стремлением отгородиться от печальной реальности стенами дворца, бережно хранившими аристократический мир идеальных форм.
Приморские султанаты (военно-феодальный мир Юго-Восточной Азии) на протяжении всего XVIII в. приходили в упадок и утрачивали свою значимость, продолжая тенденцию, обозначившуюся с началом европейской экспансии. На протяжении всего этого времени один за одним исчезали крупные торговые центры на архипелаге и Малаккском полуострове. И если в XVI–XVII вв., как это было на протяжении всей истории Нусантары — региона Юго-Восточной Азии, населенного малайскими народами, — на смену одному местному торговому центру приходили другие, то в XVIII в. эта возможность исчезла: европейцы, в первую очередь голландцы, сокрушили приморские области и не давали возможности подняться новым центрам.
В социально-экономической жизни Юго-Восточной Азии в XVIII в. явственно проявились два феномена, восходивших еще к концу XVI–XVII в., но в полной мере давшие себя знать именно в веке восемнадцатом. Первым из них была массовая китайская иммиграция. Разрушение местной торговли привело к тому, что китайцы оказались востребованы голландскими и испанскими властями в качестве компрадоров и посредников. На Филиппинах после снятия ограничения на иммиграцию китайцев значительно возросло участие последних во внутренней торговле и производстве экспортных культур.
Другим новым явлением стало появление так называемой «дуальной экономики» в колониальных владениях — на Яве, Западной Суматре и на Филиппинах. Колониальная администрация принудительными методами побуждала население выращивать продукцию, предназначенную для экспорта, создавая сектор, ориентированный на внешний рынок, в то время как основная масса населения была занята в традиционном хозяйстве, слабо подверженном товарно-денежным отношениям.
Наконец, XVIII век внес определенные перемены религиозно-идеологического характера. Во Вьетнаме в обстановке падения авторитета власти и движения тэйшонов наблюдался кризис неоконфуцианства — идеологии элитарных слоев. Это выразилось в критике неоконфуцианских доктрин, а также в обращении крестьянской массы к буддизму и христианству. И хотя с начала XIX в. в объединенном Вьетнаме поощряемое императорским двором конфуцианство в определенной мере вернуло свои позиции, его деревенские корни оказались подорванными, что и предопределило конечное крушение этой идеологии в колониальный период истории страны.
Перемены в мусульманской части Юго-Восточной Азии (Малайский архипелаг, Малаккский полуостров, Южные Филиппины) были связаны с возросшими контактами с Аравией. В XVIII в. усилился поток паломников в Мекку и Медину, где жители Юго-Восточной Азии знакомились с идеями очищения ислама, прежде всего в форме ваххабизма. Свое наиболее полное воплощение эти идеи получили в самом начале XIX в. в области Минангкабау на Суматре, но предпосылки были созданы во второй половине XVIII в., когда стали возвращаться обучавшиеся в религиозных школах Мекки паломники.
XVIII век стал временем возрождения и расцвета буддизма в странах континентальной части региона, прежде всего в Сиаме и Бирме. В 1730 г. власти Сиама запретили проповедь христианства, обращение буддистов в христианскую веру, публичную критику буддизма и распространение христианских книг. В конце XVIII в. центральная власть в Бирме и Сиаме усилила контроль над буддийской общиной (сангхой). Наиболее жестко и последовательно эта политика проводилась в Бирме. Уже Алаунпая, первый правитель династии Конбаун, попытался запретить неортодоксальные школы буддизма, распорядился пересмотреть свод законов и устранить брахманистские обряды из ритуала. Бодопая поставил под жесткий контроль назначение глав монастырей и монастырское землевладение, учредил Совет по религиозным делам и ввел экзамены на знание священных текстов для монахов. Сиамский король Рама I (1782–1809), вошедший в историю страны как реформатор буддизма, действовал значительно осторожнее. Он не вмешивался в богословские споры. В 1788–1789 гг. в Сиаме состоялся буддийский Собор, занявшийся пересмотром Типитаки — канона на языке пали. В Сиаме (в отличие от Бирмы) сангха оказалась более монолитной, и отношения ее со светской властью выглядели более сбалансированными. Открытие новых монашеских школ, их финансирование двором, обсуждение догматов с элементами рационализма, допущение возможности для человека быть более свободным в своем отношении к Бытию — все это не в малой степени способствовало успехам в реформировании сиамского общества в XIX в.
В начале XVIII в. империя Великих Моголов, в XVI и особенно XVII в. являвшаяся одним из богатейших государств Востока, рухнула под ударами мощных народных движений и сепаратистских выступлений местных элит. Наследники некогда всемогущих могольских падишахов обладали только номинальной властью, им подчинялась, да и то в значительной степени условно, область между двумя столицами империи — Дели и Агрой[19]. Завершающий удар Моголам нанесло нашествие на Индию в 1739 г. иранского правителя Надир-шаха, легко разбившего могольскую армию (она не горела желанием сражаться за падишаха) и предавшего Дели чудовищному разграблению. Победитель увез с собой казну и сокровищницу Моголов, включая даже императорский трон. Все наместники провинций империи объявили себя независимыми государями и тут же начали воевать друг с другом. За вторжением Надир-шаха последовали во второй половине 50-х — начале 60-х годов походы на Индию афганского правителя Ахмад-шаха Дуррани, также разграбившего Дели и многие окрестные территории.
В историографии (западной, отечественной и собственно индийской) долгое время существовала традиция рассматривать XVIII в. как трагическую эпоху всеобщего упадка, кризиса, социально-культурной, политической и моральной деградации общества. Такая оценка имела под собой основания и опиралась во многом на воззрения самих индийцев той эпохи, особенно поэтов и мыслителей, представлявших рухнувший имперский центр. В поэзии на языке урду, занявшей в XVIII в. лидирующее положение в индийской литературе, сложился даже специфический жанр шахр-е ашоб («потрясенный город») — плач по утратившим имперский блеск, разрушенным войнами и обнищавшим могольским столицам. Их сравнивали с высохшим, заброшенным садом, где от былой красоты остались лишь пыль да сухие колючки.
Даже Мухаммаду Рафи Сауде, лучшему сатирику того времени и безжалостному обличителю моральной деградации могольских вельмож, изменял привычный сарказм, и боль диктовала полные искренней скорби строки:
«Как описать мне опустошенный Дели? В жилых домах воют шакалы, мечети пусты, в редком доме горит светильник. Чудесные здания, при виде которых голодный путник забывал о своих мучениях, лежат теперь в руинах. В окрестных деревнях молодые женщины не собираются больше у колодцев, не судачат в тени деревьев: деревни опустели, деревья выжжены, колодцы забиты трупами. О Джаханабад (“Город мира”, эпитет Дели. — Е.В.), не заслужил такой судьбы ты, к которому, словно к земле обетованной, стремились по волнам океана люди и собирали жемчуг в твоей пыли!»
«Индия. Верхняя часть». Карта Р. Бонна. 1780 г.
«Индия. Нижняя часть». Карта Р. Бонна. 1780 г.
Упадок могольской столицы отметили многие иностранные путешественники, в том числе и наш соотечественник Ф.С. Ефремов (1774–1782), писавший о Дели: «прежде город сей был весьма велик, но ныне разорен и противу прежнего в половину не ответствует». Причину же он видел в том, что «здесь город с городом имеют распрю, и всегда бывают ссоры и сражения, и народ во всегдашнем беспокойстве». Многие индийцы, особенно в бывшем имперском центре, соглашались с высказыванием крупнейшего поэта урду той эпохи Мира Таки Мира: «Наше время — не то, в которое следует жить».
В современной историографии, однако, возобладал более сбалансированный взгляд на Индию XVIII в. Это связано со значительным расширением источниковедческой базы исследований. Не ограничиваясь более текстами, созданными в имперском центре и отражавшими реакцию могольской элиты на утрату прежнего величия и власти, исследователи стали активно привлекать источники, отражавшие жизнь провинций, ставших суверенными государствами. Это позволило выяснить, что упадок империи сопровождался во многих случаях расцветом регионов: там поднимались и отстраивались города, бурлила коммерческая деятельность, совершенствовались ремесла, развивались региональные стили в литературе и искусстве, иногда осуществлялись реформы.
Государства, возникшие на обломках империи Моголов, управлялись индусскими и мусульманскими династиями и находились на разных уровнях социально-экономического, политического и культурного развития; некоторые из них по территории и населению были сравнимы с европейскими странами. При всех своих различиях это были феодальные[20] государства; но во многих из них феодальная система, далеко не исчерпав еще резервов своего развития, была уже в значительной степени размыта, прежде всего, по словам британского индолога К. Бэйли, — растущей коммерциализацией всего и вся. Придворные и военные чины, бывшие ранее исключительной прерогативой феодальной знати, продавались и покупались; земли отдавались на откуп торговцам; представители «людей пера» (чиновничества) и «людей базара» (купечества) вместе с богатством активно претендовали на власть, в ряде случаев тесня старую аристократию[21]; последняя, забыв о своем статусе, все чаще занималась коммерцией. В строительстве своей независимой государственности «наследники Моголов» ориентировались на различные модели. Одни стремились в той или иной степени сохранить верность могольскому наследию. Наибольшую лояльность ему проявил Хайдарабад — южноиндийское государство, основателем которого явился бывший могольский наместник Декана Низам ул-Мулк Асаф Джах (личное имя Мир Камр ул-Дин Чини Килич-хан). Даже после распада империи низамы, правители Хайдарабада из основанной им династии, искренне верили, что легитимность их власти основана на «постоянной службе и верности императору». Именно это, по их мнению, давало им право на главенство во всем Декане — право, которое на самом деле никто больше не признавал. В административной, политической и культурной сферах правители Хайдарабада подчеркнуто следовали могольским образцам. В свою очередь правители (навабы) североиндийской области Авадх (Ауд), также бывшие могольские наместники, заимствовав многое из могольского наследия, стремились утвердить свою идентичность. Они, в частности, активно развивали собственную придворно-аристократическую культуру (пакхнавият, от названия столицы Авадха — Лакхнау), давшую Индии немало выдающихся произведений литературы, музыки, архитектуры, и подчеркнуто противопоставляли ее делийским образцам. При этом и Хайдарабад, и Авадх относились к могольскому наследию избирательно, усваивая из него наиболее эффективные, с точки зрения новых правителей, элементы. Процесс консолидации элит в обоих государствах зашел гораздо дальше, чем в позднемогольские времена: будучи мусульманскими, они в равной степени проводили политику религиозной терпимости, активно привлекали на службу индусскую знать и торговую верхушку.
Дворец низамов Хайдарабада
На несколько иных принципах строила свою политику маратхская конфедерация со столицей в Пуне. Этим государством, в отличие от Хайдарабада и Авадха, правила индусская элита, апеллировавшая в своей идеологии к индусским традициям, но в реальности также наследовавшая много элементов могольской политико-административной культуры. В XVIII в. оно уже имело мало общего с державой, основанной национальным героем маратхов Шиваджи в 1674 г. в результате антимогольского движения. С 1714 г. власть оказалась сосредоточенной в руках пегие — брахманов, бывших главных министров при наследниках Шиваджи. Однако власть пешв не была всеобъемлющей, поскольку их государство представляло собой конфедерацию пяти крупных (Нагпур, Гвалиор, Индор, Барода и собственно Махараштра) и ряда мелких княжеств. Каждый из правителей признавал власть пешвы лишь постольку, поскольку это было ему выгодно. Пунское правительство нередко затевало военные походы в различные регионы Индии лишь затем, чтобы держать жадных до власти и богатства маратхских феодалов подальше от столицы. От созданной Шиваджи единой, спаянной освободительной идеей и этнически однородной державы практически ничего не оставалось: государствообразующий народ — маратхи — составляли в конфедерации меньшинство. «К счастью, — отмечал в 1798 г. председатель контрольного совета английской Ост-Индской компании лорд Дандас, — ни глава (маратхской) империи, ни кто-либо из состава конфедерации не приобрел достаточно средств для того, чтобы спаять все силы маратхов в единое целое». Английский резидент в Пуне Ч. Малет называл маратхскую конфедерацию «телом, состоящим из конфликтующих между собою частей».
В середине XVIII в. маратхи пытались доминировать на индийской политической арене. Продолжая традиции времен Шиваджи, они требовали от соседних государств уплаты дани, совершали грабительские походы вплоть до Бенгалии, где поэты сравнивали их войска с эпическими чудовищами. Совместно с сикхами маратхи боролись на севере Индии против афганского нашествия. Однако, несмотря на афганское вторжение, союз между сикхами, маратхами, а также помогавшими им вначале раджпутскими князьями не сложился, чем не преминул воспользоваться Ахмад-шах Дуррани. Он нанес маратхам сокрушительное поражение при Панипате в 1761 г., от которого конфедерация оказалась не в состоянии оправиться в течение почти десятилетия. С этого времени маратхи уже не могли претендовать на главенство в Северной Индии, хотя их позиции там оставались довольно сильными.
В 1770–1771 гг. маратхское войско, возглавляемое князем Гвалиора Махададжи Синдхиа и властителем Индора Тукоджи Холкаром, захватило Дели. Маратхские вожди пригласили могольского императора Шах-Алама II, жившего в то время в Аллахабаде под защитой англичан, вернуться в Дели и занять престол. Согласившись на это приглашение, падишах вернулся в Дели, где стал по существу почетным пленником Синдхиа и Холкара, которые попытались от его имени взять под контроль столицу и тем самым претендовать на верховную власть в Северной Индии. Однако после смерти в 1772 г. пешвы Мадхава Pao I оба маратхских вождя спешно покинули Дели, чтобы принять участие в дележе власти в Пуне. Впоследствии, в конце 80-х годов маратхи снова попытались установить контроль над столицей.
Удобным предлогом для них стал мятеж, поднятый в 1788 г. афганским феодалом Гуламом Кадиром, которому удалось захватить в плен самого императора и овладеть обеими столицами — Дели и Агрой. Благодаря вмешательству маратхов, император был освобожден, мятежники казнены, а Махададжи Синдхиа стал фактическим правителем Дели при слабом, безвольном императоре, посвящавшем все время сочинению стихов и развлечениям. Укрепив таким образом свою власть в Северной Индии, Синдхиа подавил мятежи раджпутских князей, плативших дань маратхам, и вернулся в Пуну, где вступил в борьбу за власть, но вскоре, в феврале 1794 г., умер или, по версии некоторых современных ему историков, был убит по наущению своего основного соперника в борьбе за власть, главного министра пешвы Наны Пхадниса (Фарнависа) (1741–1800). В течение десятилетий этот талантливый, беспринципный и жестокий политик, выходец из семьи наследственных чиновников, являлся фактическим главой конфедерации и держал под своим полным контролем юного пешву Мадхао Pao II.
На Юге Индии главными соперниками маратхской конфедерации были Хайдарабад и Майсур. В течение долгого времени низам Хайдарабада вел с маратхами борьбу за стратегически важную и богатую область Карнатик. Пользуясь разгромом при Панипате, низам Хайдарабада попытался нанести пешве еще один удар. Однако, несмотря на то что силы маратхов были подорваны неудачной борьбой с афганским вторжением, пешва смог нанести поражение низаму и в 1763 г. навязать ему Аурангабадский договор, предусматривавший возвращение оккупированных им ранее земель и другие территориальные уступки маратхам. Это поражение еще более ослабило Хайдарабад и лишило сколько-нибудь серьезных оснований его претензии на главенство в Декане, хотя он по-прежнему оставался силой, с которой нельзя было не считаться. Главные внешнеполитические усилия низамов были направлены на борьбу с маратхами, и в этой борьбе Хайдарабад все более и более опирался на поддержку англичан, превратившись постепенно в главного союзника Компании на Декане.
Небольшое государство Майсур, занимавшее живописные плато в Южной Индии, управлялось индусской династией Водеяров. Однако к середине XVIII в. власть Водеяров значительно ослабла, майсурская армия потерпела ряд поражений от французов и маратхов, которые захватили несколько плодородных округов. Казна Майсура была пуста, так что в армии, которой не платили жалование, начались недовольство и массовое дезертирство. В этих условиях один из майсурских полководцев, мусульманин Хайдар Али, смог захватить власть, в результате чего махараджа оказался почетным пленником, не имевшим никакого влияния вне стен своего дворца. Начав службу простым наиком (унтер-офицером), Хайдар Али проявил храбрость, снискавшую ему всеобщее уважение в армии, настойчивость, дипломатический талант и умение с помощью интриг устранить противника. Благодаря всем этим качествам и в условиях острого политического кризиса этот выходец из простонародья, до конца жизни не постигший грамоту, смог захватить власть в Майсуре и успешно править им с 1761 по 1782 г. Реорганизовав армию и резко повысив ее боеспособность, Хайдар Али начал целую серию завоеваний, позволивших ему присоединить к Майсуру ряд стратегически важных и плодородных областей, среди которых Кург, Каннара и ряд районов Малабара с их портами (Мангалур, Хоннур, Каликут и др.). Это обеспечило значительные поступления в казну, но и одновременно создало целый ряд проблем, поскольку покоренные им области таили опасность сепаратистских выступлений, и во время последующих войн правителю Майсура постоянно приходилось отражать удары в спину.
Усиление Майсура и завоевания Хайдара Али не могли не вызвать противодействия маратхов и низама Хайдарабада. В первом столкновении с маратхами в 1764 г. Хайдар Али потерпел поражение, однако впоследствии, когда его армия окрепла и набралась боевого опыта, он смог наносить и маратхам, и низаму чувствительные удары. В борьбе против Хайдара Али те пытались объединиться, но Хайдару Али почти всегда удавалось расколоть враждебную коалицию то с помощью подкупа, то путем политической интриги. Однако постепенно Хайдар Али почувствовал, что главным его врагом являются не маратхи и низам, а англичане. С ростом майсурского государства и укреплением его влияния на Декане столкновение с англичанами оказалось неминуемым.
К тому времени, когда в 1767 г. Хайдар Али впервые вступил в борьбу с колонизаторами, он успел значительно расширить территорию Майсура, а англичане были уже хозяевами Бенгалии, диктовали свою волю Авадху, держали в плену могольского императора. Первая англо-майсурская война (1767–1769) окончилась победой Хайдара Али, который со своей армией подошел к воротам Мадраса и даже велел своим солдатам прикрепить к стене крепости карикатуру на английского губернатора. Англичане подписали с Хайдаром Али договор о мире и взаимопомощи, но как только в 1770 г. на Майсур напали маратхи, англичане предали Хайдара Али. В течение 1770–1780 гг. Хайдар Али вел войны то с маратхами, то с Хайдарабадом, то с соседними княжествами.
В 1780 г. Хайдару Али удалось на короткий срок сколотить против англичан коалицию с участием маратхов и низама. Но в начавшейся вскоре второй англо-майсурской войне они оказались весьма ненадежными союзниками. Англичане вскоре раскололи союз, возвратив низаму часть его земель, а вслед за тем к 1782 г. вышли из борьбы маратхи, которым присланные из Бенгалии части нанесли ряд поражений, что заставило маратхов заключить сепаратный мир. Оставленный союзниками, Хайдар Али стал терпеть неудачу за неудачей, к тому же ему приходилось одновременно подавлять восстания в своем тылу. Тогда он заключил союз с французами, которые одержали победу над английским флотом.
В декабре 1782 г. Хайдар Али умер от рака, завещав своему тридцатидвухлетнему сыну Типу Султану майсурский престол и ненависть к английским захватчикам. Храбрость и неукротимо гордый нрав снискали Типу Султану в народе прозвище «Лев Майсура»; притом, в отличие от отца, он получил хорошее образование и был страстным библиофилом. В результате удачных маневров Типу удалось окружить в Беднуре бомбейскую армию генерала Мэттьюза, которая из-за плохого снабжения и низкой дисциплины потеряла боеспособность. Типу принял почетную капитуляцию Мэттьюза и согласился выпустить поверженного противника из крепости с честью, даже предоставил продовольствие и носилки для раненых, при условии, что город будет сдан ему нетронутым. Но когда Мэттьюз, не считавший необходимым держать слово, данное индийцам, оставил город разрушенным и разграбил всю казну, Типу подверг обезоруженную армию повальному обыску, который обнаружил, что благородные английские джентльмены пытались спрятать драгоценные камни в самых интимных частях тела, и отправил пленных в цепях в Майсур. Это «варварство майсурского тирана», как выражались английские газеты, придало войне еще большую ожесточенность.
После Беднура Типу продолжал развивать успех, но в 1783 г. между Англией и Францией был подписан мир, и французские союзники покинули Типу, лишив его поддержки с моря. Одновременно над Майсуром нависла угроза нападения со стороны маратхов и низама. В этих условиях Типу был вынужден в 1784 г. подписать с англичанами Мангалурский мир, по которому его войска покинули Карнатик, а англичане — Малабар. В 1786–1787 гг. Типу нанес сокрушительное поражение объединенным силам маратхов и низама, что продемонстрировало возросшую боеспособность майсурской армии. Однако при заключении мирного договора с маратхами Типу, несмотря на свои победы, удовлетворил ряд их территориальных претензий, рассчитывая, что это поможет Нане Пхаднису осознать необходимость совместных действий против англичан.
Типу Султан понимал, что заключенный с ним Мангалурский договор для англичан — только передышка, поэтому он неоднократно обращался к низаму и Нане Пхаднису с предложением союза. Однако низам не мог согласиться на союз с Майсуром и из-за своей зависимости от англичан, и в не меньшей степени из-за плебейского происхождения самого Типу. «Вы не можете не знать, — писал низам в 1787 г. Коссиньи, губернатору французского владения Пондишери, — что я — представитель Великого государя (Могольского падишаха. — Е. 5.), а этот негодяй — всего лишь мой вассал. Могу ли я унизить себя союзом с моим же вассалом?» Что же до маратхов, то, как отмечал английский генерал-губернатор лорд Корнуоллис, «вряд ли они способны поддержать своего заклятого врага, которого имеют столько причин бояться и ненавидеть». Все тайные письма Типу маратхи и низам любезно пересылали англичанам.
Поводом для третьей англо-майсурской войны послужил конфликт с верным вассалом англичан раджей Траванкура, который, отгородившись от Майсура многокилометровыми оборонительными линиями, укрывал мятежных феодалов, преследуемых Типу. Предыдущие войны с Майсуром нанесли Компании большой моральный и материальный ущерб, поэтому был принят парламентский акт, запрещавший начинать войны с индийскими государями, кроме случаев необходимой обороны. И Корнуоллису, и английскому правительству было ясно, что Типу превратился в главное препятствие английскому господству в Индии, поэтому англичане поспешили вмешаться в конфликт Майсура и Траванкура. Залогом своей победы Корнуоллис считал союз с маратхами и низамом, и 4 июля 1790 г. заключил с ними Тройственный договор, целью которого было «наказать его (Типу), насколько будет возможно, и лишить его средств для нарушения мира и покоя в дальнейшем».
Союзники напали на Майсур с трех сторон. На первых порах Типу удавалось наносить им чувствительные удары, а вездесущая майсурская кавалерия разорвала все коммуникации между союзными армиями. На помощь с огромными силами поспешил из Бенгалии лорд Корнуоллис, которому не без помощи оппозиционно настроенных майсурских вельмож удалось подступить к стенам столицы Типу Шрирангапаттинама. Героическое сопротивление гарнизона и трудности со снабжением заставили Корнуоллиса отступить, но, соединившись с войсками маратхов и низама, он вновь осадил столицу. Типу был вынужден в марте 1792 г. подписать с англичанами мирный договор, по которому он лишался половины своих земель, должен был выплатить союзникам 33 млн рупий контрибуции, на время уплаты которой двое малолетних сыновей Типу стали заложниками англичан.
Разбитый и униженный, Лев Майсура не был сломлен. Он реорганизовал армию, укрепил экономику Майсура и вскоре обрел прежние силы. Типу помогла и вспыхнувшая между низамом и маратхами война, завершившаяся сокрушительным поражением низама при Кхарде в 1795 г. Эта война причинила много беспокойства англичанам, которые стремились сохранить антимайсурскую коалицию любой ценой. «Легко понять, — писал в 1796 г. один из очевидцев-французов, — что, как бы огромна ни была в настоящий момент власть англичан в Индостане, она всегда находится в весьма опасном положении и много слабее объединенных сил маратхов, низама Али и Типу Султана». Типу прекрасно понимал это и неустанно пытался добиться союза с низамом и маратхами. Он обращался ко всем индийским князьям, а также к правителям Ирана, Афганистана, Непала, к султану Турции и даже российскому императору[22] с предложением объединиться и «очистить Индию от этих негодяев». С победой во Франции революции у Типу вновь воскресла надежда на союз с новым правительством.
Англичане чувствовали смертельную опасность как в укреплении французского влияния на Декане, так и в распространении якобинских идей, проводниками которых в Индии были французские офицеры и солдаты, открывшие в Шрирангапаттинаме якобинский клуб под покровительством самого «гражданина Султана», как теперь обращались к Типу служившие в его армии французы. Когда же в 1797 г. Типу Султан прямо обратился к Наполеону с предложением военного союза и отправил посольство на французский остров Иль-де-Франс (Маврикий), в Лондоне забили настоящую тревогу. «Наш закоренелый враг Типу, укрывший в своей столице якобинский клуб французских республиканцев, открыто вступил в сговор с Францией с целью нашего уничтожения!» — так передает настроение английской печати и официальных лиц того времени опубликованный в 1807 г. анонимный «Обзор событий в Индии с 1798 по 1806 г.». Типу предлагал, чтобы войска Наполеона, находившиеся в Египте, высадились в одном из майсурских портов и вместе с его армией выступили против англичан. Однако французский флот был разбит адмиралом Нельсоном при Абукире, армия потерпела поражение в Египте. Франция была вынуждена отказаться от планов вторжения в Индию, а губернатор Маврикия прислал Типу лишь несколько десятков солдат. Несмотря на все это, англичане решили использовать контакты Типу с французами как предлог для агрессии.
В 1799 г. началась четвертая и последняя англо-майсурская война, которую Компания вела силами бомбейской и мадрасской армий, а также войск маратхов и низама. Целью войны, как открыто объявлялось, стало не отторжение от Майсура части земель и его ослабление, а уничтожение Типу. Англичане опирались на активную помощь многих министров и военачальников Майсура. Феодальная знать проявляла недовольство политикой Типу Султана, лишившего их власти над крестьянами и жестко преследовавшего коррупцию; к тому же они втайне презирали Типу как плебея. Особенно усердствовал министр Мир Садык, которого Типу некогда посадил в тюрьму за злоупотребления, но потом простил, что явилось, по признанию современников, непоправимой ошибкой. Стремясь отомстить Типу Султану, он полностью расстроил оборону Шрирангапаттинама, осажденного англичанами и их союзниками. Народ Майсура поддерживал Типу, а его войска, по признанию самих английских военных, проявляли исключительное мужество. Силы, однако, были неравны, и столица Майсура пала. Типу Султан бился во главе отряда своих гвардейцев на стенах; тяжело раненный, он отказался сдаться и был убит английским солдатом-мародером. Свою смерть в этом бою нашел и предатель Мир Садык, зарезанный кем-то из осажденных. Богатый и красивый Шрирангапаттинам англичане и их союзники разрушили и разграбили: новую столицу для майсурских раджей, которым англичане временно вернули власть, пришлось строить в другом месте. Так пало Майсурское государство, оказавшее наиболее сильное и упорное сопротивление английским колонизаторам.
В конце XVIII в. на севере Индии возникает мощное государство сикхов. Казалось, Моголам в свое время удалось справиться с мощным освободительным движением, развернувшимся под знаменем сикхизма. Гибель наиболее талантливых и преданных делу вождей, таких, как гуру Гобинд Сингх и Банда, массовое истребление объявленных вне закона сикхов могольскими армиями нанесли тяжелый удар движению, но не свели его на нет. Не случайно популярная среди сикхов песня сравнивала их с травой, которая растет тем обильнее, чем чаще ее выкашивают. Слабеющая держава Моголов не смогла довести борьбу против сикхов до конца. Поддерживаемое широкими массами крестьян, городских жителей, частью мелких и средних феодалов, движение выстояло и окрепло. Сикхское войско (дал халса) не только продолжало борьбу против войск могольских наместников, но и противостояло афганским вторжениям. В условиях, когда могольская администрация практически перестала существовать, сикхское войско осталось единственной силой, способной оказать сопротивление афганцам, особенно после того, как была наголову разбита при Панипате маратхская армия.
Сикхское войско в то время сохраняло почти все черты, свойственные ополчению. Руководил им совет верховных командиров. Наиболее часто применяемой ими тактикой была партизанская война. Сикхи осуществляли дерзкие набеги на соседние с Панджабом территории Сирхинда, Харьяны, даже раджпутские владения. Сикхское войско делилось на 12 крупных формирований (мисалов), командиры которых лишь номинально признавали верховную власть командующего одним из мисалов — Ахлувалиа. С изгнанием из Панджаба афганских войск почти вся территория была разделена между мисалами, которые присвоили себе право взимать с местного населения ракхи (букв.: защита) — особую подать, рассматриваемую в качестве платы за защиту от афганцев. Постепенно мисалы превратились в княжества, возглавляемые сардарами — бывшими полевыми командирами. Княжества эти приобрели полную независимость от Амритсара, где находился формальный центр движения. «Правительство их (сикхов) — аристократическое, но весьма несовершенное, — свидетельствовал в 1785 г. английский путешественник Дж. Браун, — люди разделены между отдельными вождями, которые пользуются неограниченной властью». Стремясь расширить свои владения, сардары воевали друг с другом: так, в 1774–1782 г. мисалы вели кровопролитную войну за право контроля над княжеством Джамму, где сикхи вмешались в раздор между князем и его сыном. В результате этой войны наибольшая удача выпала Маха Сингху, возглавлявшему мисал Сукерчакиа: он не только овладел богатой добычей, но и занял ведущие позиции среди остальных сикхских княжеств.
В 90-е годы XVIII в. над Панджабом вновь нависла угроза афганского вторжения. Внук Ахмад-шаха Дуррани Заман-шах четыре раза пересекал границы Панджаба. В намерении покончить с господством сикхов он опирался на помощь части мусульманских феодалов и индусских князей, например правителя Кангры. Однако всякий раз Заман-шах был вынужден возвращаться в Афганистан, так как опасался удара в спину со стороны своих родственников и других афганских эмиров, претендовавших на его престол. В борьбе с захватчиками выдвинулся молодой правитель мисала Сукерчакиа сын Маха Сингха Ранджит Сингх. В январе 1797 г. он нанес афганским войскам сокрушительное поражение на берегу р. Джелам. Однако вскоре Заман-шах вновь вторгся в Панджаб, захватил Лахор и другие важные крепости, но был остановлен на подступах к Амритсару войсками Ранджита Сингха. Вскоре после этого, известия о мятеже в Кабуле и недовольство армии принудили Заман-шаха покинуть Панджаб. Этим немедленно воспользовался Ранджит Сингх, заключивший к тому времени союз с тремя другими мисалами — Канайя, Наккаи и Ахлувалиа. При поддержке богатых горожан Ранджит Сингх изгнал из Лахора правивших там сардаров и занял город. Захват Лахора восстановил против Ранджита Сингха правителей ряда других мисалов, но враждебная коалиция вскоре была разбита. «В настоящее время, — доносил английский резидент в Дели Коллинз, — этот вождь (Ранджит Сингх. — Е.В.) почитается во всем Хиндустане защитником сикхов; все убеждены, что если бы не мужество и великолепные действия Ранджита Сингха, весь Панджаб давно превратился бы в пустыню, ибо эти северные дикари (афганцы. — Е.В.) хвастают, что даже трава не растет там, где прошли их кони». В 1799 г. Ранджит Сингх принял титул махараджи Панджаба и повел решительную борьбу за объединение всех территорий, ранее подвластных мисалам.
Основатель сикхского государства Ранджит Сингх. Посмертная литография с рис. Дж. Рама. 1831 г.
Итак, XVIII в. явился для Индии трагическим и переломным. Индостан стал ареной противоборства государств — наследников Моголов. Мало того, внутри многих из них тоже шла борьба за власть различных групп, каждая из которых преследовала собственные интересы и не слишком заботилась о нуждах своего княжества, региона, не говоря уже обо всей Индии. Непрекращающиеся войны разоряли города и села, губительно воздействовали на торговлю, ремесла, культуру. Вместе с тем во многих регионах продолжали существовать богатые города, развивалась торговля, набирали силу местные торговые дома и фирмы. «Тем, кто незнаком с обилием и разнообразием продуктов этой огромной империи, трудно представить себе масштабы торговли, осуществляемой в Индостане по суше и по воде. На дорогах множество караванов, на судоходных реках — лодок, а корабли, груженные богатейшими товарами, совершают плавания из одного конца империи в другой», — свидетельство чиновника английской Ост-Индской компании Р. Орма относится к бурному XVIII в. Этот век дал Индии новые литературные формы (поэзию урду, до сих пор любимую индийцами, развитие прозы, в том числе мемуарной, биографической и исторической, на новоиндийских языках), новые школы миниатюрной живописи и музыки. Он же оставил яркое архитектурное наследие — тяжеловесную роскошь лакхнауского и хайдарабадского «барокко», изысканность «розового города» Джайпура, строгую величественность маратхских крепостей и дворцов, мужественную простоту майсурских построек.
И все же, хотя представление о XVIII в. в истории Индии как о темном времени всеобщего упадка не вполне отражает исторические реалии, нельзя не признать, что все позитивные достижения этого периода были результатом мучительного противостояния — войнам, разрухе, обнищанию, распаду государств, предательству и эгоизму. Тревогу, разочарование, пессимизм, утрату ориентиров, владевшие многими в эту переломную эпоху, выразил Мир Таки Мир:
Воры, плуты, сикхи, маратхи, шах и нищий — все золота жаждут.
У тех, кому ныне неведом покой, есть богатство одно — нищета.
«Благородная английская Ост-Индская компания», как она именовалась в официальных документах, к середине XVIII в. уже сохраняла не много сходства с Компанией времен ее основания — мирным сообществом торговцев, стремившихся получить как можно больше прибылей от торговли индийскими товарами. Основной целью ее политики было теперь не получение торговых привилегий от индийских государей, а установление непосредственного контроля над различными районами Индии и присвоение того, чем богаты эти районы — прежде всего налоговых поступлений (подробнее о трансформации британской Ост-Индской компании «из купца в державу-купца» см. в гл. «Эволюция Британской империи»). В условиях непрестанных войн между индийскими государствами существовали многочисленные предпосылки для выполнения этой задачи.
Однако для того чтобы политика территориальных захватов увенчалась успехом, Англии необходимо было одержать победу над другой европейской державой, претендовавшей на абсолютное влияние в Индии — Францией. Соперничество в Индии являлось лишь одной из сторон военного противоборства между двумя державами, ареной которого стала, без преувеличения, большая часть земного шара, от Канады до Индии. В военных действиях на индийской территории успеха сначала добились французы, которым в 1746 г. удалось взять главный опорный пункт англичан на юге — Мадрас. Однако в результате Семилетней войны (1756–1763) Франция лишилась своих владений в Карнатике и Хайдарабаде. В ее распоряжении остались лишь пять городов, укрепления которых, согласно Парижскому мирному договору, предстояло разрушить.
Причины поражения Франции хорошо известны. Французское правительство было поглощено военными действиями в Европе, в то время как англичане вели активные действия в колониях. Великобритания имела значительно более сильный флот, обеспечивший ей господство на море. Французские военачальники совершили целый ряд тактических и стратегических ошибок в Индии, плохо координировали свои действия и нередко конфликтовали друг с другом. Английское и французское правительства по-разному относились к деятельности своих Ост-Индских компаний. Для французского короля и его министров Индия была лишь поставщиком экзотических товаров, торговля которыми обогащала купцов и казну, но без которых вполне можно было обойтись. Для Англии, передовой капиталистической державы того времени, колониальные захваты в Индии и других частях света входили в сферу жизненных интересов. Дальнейшее развитие и особенно промышленная революция, превратившая Англию в «мастерскую мира», требовали не только дохода от торговли, но все в большей степени миллионных налоговых поступлений из захваченных районов Индии, а позже — рынка сбыта промышленных товаров. Именно поэтому Франция, «засидевшаяся» в своей индийской политике на уровне первоначального накопления, была вытеснена с юга Индии английской Ост-Индской компанией.
В победе Англии далеко не последнюю роль сыграл тот факт, что в 50-60-е годы XVIII в. ей удалось захватить Бенгалию — богатейшую область высокоразвитого сельского хозяйства и всемирно известного ткачества. Еще во второй половине XVII в. английские купцы получали баснословные прибыли от вывоза бенгальских товаров, строили в различных городах фактории, на которых трудились ремесленники. Но в середине XVIII в. англичанам были нужны не торговые привилегии, даруемые могольскими наместниками, а полный контроль над Бенгалией, тем более что вступивший на престол правитель (наваб) этой области, Сирадж уд-Даула, был настроен враждебно к англичанам, которые открыто поддерживали других претендентов на его престол.
Известия об английских захватах на юге подстегнули наваба, и в июне 1756 г. он начал войну с английской Компанией, захватил Касимбазар и Калькутту. Эти действия встревожили англичан, которые направили в Бенгалию из Мадраса отряд Роберта Клайва и эскадру адмирала Уотсона. Клайву удалось, подкупив коменданта, взять Калькутту и овладеть стратегически важным городом Хугли. В это время в Индию вновь вторгся Ахмад-шах Дуррани, и наваб Бенгалии счел за лучшее заключить мир, согласно которому англичанам возвращались все привилегии, дарованные Моголами, в обмен на военный союз против афганцев. Однако, несмотря на мирный договор, Клайв твердо решил разделаться с навабом, а для этого «войти в союз с любыми силами в Бенгалии, которые недовольны навабом или претендуют на его престол».
Такой силой оказался главнокомандующий армией наваба, его зять Мир Джафар. Обвинив наваба в нарушении мирного договора, Клайв с трехтысячным отрядом наголову разбил его многотысячное войско 23 июня 1757 г. при местечке Палаши (Плесси), чему в немалой степени способствовал Мир Джафар, который вывел из боя подчиненные ему войска. Вскоре после битвы Сирадж уд-Даула был захвачен сыном Мир Джафара и казнен. Мир Джафар взошел на престол, но истинным правителем Бенгалии стал Клайв, присвоивший за время своего правления (до 1767 г.) астрономические суммы.
Возведенный на бенгальский трон англичанами, Мир Джафар оказался в тяжелом положении, поскольку Клайв не только сам грабил страну, но и не препятствовал маратхам взимать традиционную дань с Бенгалии. В 1760 г. Г. Ванситтарт, сменивший Клайва на посту губернатора Бенгалии, возвел на престол зятя нового правителя Мир Касима, которому в результате ряда административных реформ удалось поправить финансовые дела и укрепить экономику, но его попытки с помощью французских и других европейских специалистов реорганизовать армию возбудили подозрения англичан. В 1763 г. Мир Касим поднял восстание при поддержке бенгальского и бихарского населения, доведенного до отчаяния притеснениями англичан. Он заключил союз с навабом Авадха и могольским императором Шах-Аламом II. Соединенная армия союзников была в 1764 г. наголову разбита при Буксаре.
Вновь назначенный губернатором Бенгалии Клайв вынудил императора даровать Компании права дивани. Согласно этой системе, получившей название Двойственного управления, судебная власть и полицейские функции остались за местной администрацией, а сбор налогов взяла на себя Компания. Впрочем, такое управление вскоре стало двойственным лишь по названию: после смерти Мир Джафара, которого англичане вновь возвели на престол, трон занимали его малолетние родственники, не способные влиять на состояние дел.
Так был открыт путь к ограблению богатейшей области, а также соседних с ней районов Бихара и Ориссы. Торговля постепенно отодвигалась на второй и даже третий план, главный интерес англичан состоял теперь в присвоении всех налоговых поступлений с городов и сел Бенгалии. При Клайве налоговый аппарат оставался таким же, как при могольских наместниках. Но Уоррен Хейстингс, ставший в 1772 г. губернатором Бенгалии, а впоследствии — генерал-губернатором (пост был введен парламентским актом 1773 г.), предпочел отдавать сбор земельного налога в бессрочный откуп. Это позволило удвоить налоговые поступления и привело к массовому голоду, который в Бенгалии, Бихаре и Ориссе погубил около миллиона крестьян. Из сферы торговли постепенно вытеснялись местные купцы. Гибли ремесла, которыми Бенгалия некогда славилась на всем Востоке.
Лицемерно осуждая «восточных деспотов», английские администраторы устанавливали в своих владениях режим эксплуатации, которого не знала и средневековая Индия. Например, согласно установлению 1766 г., все ремесленники, особенно строительных специальностей, подлежали регистрации, и никто не имел права нанимать их без специального разрешения Ост-Индской компании, которая устанавливала плату за труд, и превысить ее не мог ни один частный наниматель. Законодательно закреплялась кастовая организация в городах. Для занятия ремеслом и торговлей требовалось приобретать особую лицензию, стоившую до четверти месячного дохода. Принудительный труд использовался с размахом не меньшим, чем при Моголах: только на строительство укреплений в Калькутте силой согнали 8 тыс. работников.
Овладение Бенгалией открыло англичанам дорогу к захвату священного города индусов Варанаси и богатой области Авадх. Варанаси отошел к англичанам по договору с навабом Авадха, подписанному в 1775 г. В 1781 г. в Варанаси и окрестных районах вспыхнуло восстание, которое было жестоко подавлено. Правителю Авадха был навязан субсидиарный договор, согласно которому тот был обязан субсидировать английские войска, расквартированные на его территории. Именно этим войскам, а не собственной армии наваба надлежало собирать налоги, защищать в случае войны. Вся внутренняя и внешняя политика Авадха должна была осуществляться через Компанию. Такие договоры являлись основой взаимоотношений англичан с индийскими государями там, где по тем или иным соображениям колонизаторы считали необходимым сохранить номинально власть князей. По субсидиарному договору индийский правитель был обязан выделять ряд областей, налог с которых шел на содержание английских войск. Когда эти области приходили в запустение, правитель должен был выделять новые.
Под двойным гнетом англичан и купавшегося в роскоши князя местное население обычно терпело неисчислимые бедствия и нередко восставало. Это часто давало повод для того, чтобы «ради сохранения закона и порядка» окончательно присоединить ту или иную область к владениям Компании. Так, несмотря на договор, к концу XVIII в. половина территории Авадха была отторгнута англичанами. Начатое Хейстингсом ограбление Авадха и других североиндийских территорий продолжили его преемники, особенно Джон Шор (1793–1798). После смерти наваба Асафа уд-Даулы он вмешался в спор между приемным сыном покойного Вазиром Али, которого тот перед смертью объявил наследником, и братом Саадатом Али. Несмотря на волю покойного государя, Джон Шор возвел на престол Саадата Али, а Вазира Али сослал в Варанаси, где тот предпринял безуспешную попытку поднять восстание. Это послужило поводом для отторжения новых земель от Авадха.
На протяжении многих веков представления европейцев об Индии формировались из двух основных источников: античных текстов и сообщений, устных или письменных, тех редких путешественников, которым довелось побывать там. Легендарные представления об Индии как стране чудесных сокровищ и всезнающих мудрецов, где находился рай и жил легендарный «поборник по вере Христовой», царь Иоанн Пресвитер, постепенно канули в Лету вместе со Средневековьем, их породившим. Великие географические открытия, растущая заинтересованность Запада в индийских товарах, учреждение Ост-Индских торговых компаний и активизация их деятельности открыли для Запада невиданные раньше возможности знакомства с Индией, ее обществом и культурой. Сочинения европейских путешественников широко публиковались на Западе, так что каждый, кто отправлялся в Индию в XVIII в., мог перед началом путешествия ознакомиться с довольно обширной библиотекой записок своих предшественников. Многие из европейских путешественников уже в XVII в. не просто описывали свои впечатления, но и пытались анализировать, оценивать, объяснять то, что видели в Индии. XVIII век не только продолжил, но и заметно усилил эту тенденцию: в сочинениях таких авторов, как Р. Орм, П. Шварц, М. Мартин, Ф. Бьюкенен, Г.Т. Коулбрук, Ж. Дюбуа и других, весьма ощутим именно исследовательский аспект, нередко с элементами научного анализа.
На раннем этапе изучения Индии европейцами господствовал утилитарный подход: исследовалось то, что могло способствовать коммерческому успеху европейских компаний, защитить их от неудач и потерь. Поэтому в записках путешественников основное место отводилось описанию торговых путей, номенклатуре товаров и цен, способам ведения торговой деятельности, взаимоотношениям с местными торговцами и европейскими конкурентами, налаживанию контактов с индийскими феодальными властями. «Нравы и обычаи» туземцев, их религиозные представления и культура чаще всего упоминались в общем контексте индийской экзотики. Именно эти разделы в записках путешественников раннего периода изобиловали ошибками и искажениями. Как правило, европейские путешественники не владели индийскими языками и не стремились их изучать даже в тех случаях, когда жили в Индии не одно десятилетие. В лучшем случае некоторые из них (обычно коммерсанты, имевшие до приезда в Индию опыт торговли на Ближнем и Среднем Востоке) знали арабский, тюркский и фарси, так что в Индии их контакты были ограничены только мусульманской придворной элитой и частью торгового сообщества.
Таких познаний хватало на то, чтобы дать представления о товарах и ценах, но было явно недостаточно для понимания страны и образа жизни ее народов. Это накладывалось также на абсолютную убежденность европейцев в превосходстве собственной религии и культуры: «язычниками» и «дикарями» представлялись им даже христиане иных конфессий, что уж говорить о последователях индуизма или ислама. Поэтому большинство авторов довольствовались тем, что развлекали читателей (иногда, как показали современные исследования, без особого смущения переписывая друг у друга), историями об индусах — язычниках, поклоняющихся корове и «дьяволам»[23], о самосожжении вдов, «чудовищных суевериях» и фокусах факиров.
Среди европейцев были, однако, люди, высокий интеллект которых не мог удовлетвориться этими сообщениями и стремился узнать индийскую культуру из первоисточника. Еще в конце XVII в. голландский миссионер Абрахам Рогер познакомил европейскую публику с философской лирикой крупнейшего санскритского поэта VII–VIII вв. Бхартрихари. Француз Анкетиль дю Перрон, путешествовавший по Индии в 1754–1761 гг., перевел фрагменты важнейшего свода религиозно-философских текстов брахманизма — упанишад — под названием «Упнекхат». Правда, перевод этот был сделан не с санскритского оригинала, а с перевода на фарси, выполненного в XVII в. талантливым ученым-мусульманином, могольским принцем Дарой Шукохом. Желание изучать древние индийские рукописи было у французского путешественника столь сильным, что он даже пытался отнимать их у брахманов под дулом пистолета.
С началом создания в Индии британской колониальной империи все сильнее стала осознаваться необходимость изучать культуру, образ жизни, историю подвластного народа — главным образом для того, чтобы эффективно управлять Индией, избегать по возможности конфликтов между индийской традицией и британским колониальным законодательством. «Мы сочли необходимым, — заявлял У. Хейстингс, — адаптировать наши правила к обычаям и пониманию народа и потребностям страны, следуя так полно, как это только возможно, их древним устоям и институтам». В 1767 г. губернатор Бенгалии Дж. З. Холуэлл, пытаясь разобраться в том сложном нагромождении культов и обрядов, которое европейцы впоследствии назвали индуизмом, опубликовал книгу «Религиозные учения индусов». Три года спустя А. Доу издал свою «Историю Индостана», которая приобрела широкую известность и выходила в переводах на различные языки, включая русский. В 1776 г. Н.Б. Халхед опубликовал «Кодекс туземных законов», для подготовки которого привлек одиннадцать ученых брахманов. Они составили компиляцию из ряда древних правовых текстов на санскрите; эту компиляцию затем перевели на фарси, а с него — на английский язык. Данный труд был необходим, по заявлению Халхеда, для того, чтобы английская власть получила «точное представление об обычаях и манерах этого народа» в целях «законодательного оформления новой (колониальной. — Е.В.) системы власти в Бенгалии».
Европейцы, изучавшие Индию, разделились на два основных типа. Принадлежавшие к первому из них занялись исследованием и статистическим описанием различных сторон экономической и социальной жизни современных индийцев с сугубо утилитарной целью — наладить наиболее эффективную и выгодную для метрополии систему колониальной эксплуатации всего того, чем располагала Индия: земли, минеральных ресурсов, сельскохозяйственного и ремесленного производства, торговли, транспорта и, разумеется, населения. Европейцев второго типа интересовало, главным образом, прошлое Индии — классическая литературная традиция, религиозно-философские учения, древняя история. Из второго направления и возникла индология — одно из первых и наиболее развитых направлений ориентализма.
В 1784 г. английский судья сэр Уильям Джонс, человек выдающихся научных способностей и энциклопедической образованности, основал в Калькутте Бенгальское (впоследствии Королевское) азиатское общество, объединившее английских любителей «восточных древностей и редкостей». Его членами стали чиновники колониального аппарата, коммерсанты, миссионеры, военные, врачи, путешественники — все те, кто по долгу службы или по зову сердца изучал страны Востока. С 1788 по 1839 г. Общество издало 20 сборников своих трудов под названием «Азиатские исследования» (Asiatic Researches). Круг этих исследований был чрезвычайно широк: растительный и животный мир азиатских стран, распространенные там болезни и опыт их лечения, языки, литература, история, переводы текстов, археологические находки. Индийский материал, естественно, доминировал, ибо в прочих странах Востока европейские ученые тогда не имели таких возможностей для исследований, как в Индии.
Сам У. Джонс, несмотря на свои обязанности судьи, активно занялся изучением санскрита с помощью местных брахманов. Публикация переводов на английский язык трех памятников санскритской классики — лирической пьесы великого драматурга IV–V вв. Калидасы «Шакунтала», созданного между II в. до н. э. и II в. н. э. правового текста «Законы Ману» и фрагментов из средневековой поэмы о любовных похождениях Кришны «Гита-говинда» («Песнь пастуха») — принесли ему заслуженную славу. Не меньший резонанс вызвало открытое У. Джонсом сходство между санскритом, латинским и греческим языками — настоящий научный прорыв в мировой лингвистике, позволивший сделать вывод о существовании индоевропейской языковой семьи.
Вслед за переводами Джонса европейские читатели смогли познакомиться с важнейшим религиозно-философским текстом индуизма «Бхагавад-гитой», в английском переводе Чарлза Уилкинса. Труды Джонса и Уилкинса приобрели широчайшую популярность: их активно переводили с английского на все европейские языки. Немецким переводом «Шакунталы», автором которого был Г. Форстер, восхищались Гердер и Гёте: считается, что «Пролог в театре» к «Фаусту» навеян аналогичным прологом санскритской драмы. У Гёте, как известно, есть несколько стихотворений, навеянных индийской тематикой: например, баллада «Бог и баядера» (1797) или миниатюра «Сакунтала» (1784–1785)[24], отразившая отношение поэта к драме Калидасы:
Хочешь цветенье весны и плоды осенние, хочешь
Все, что пленяет нам взор, все, что питает нам плоть,
Хочешь и землю и небо объять единым лишь словом?
Молви: Сакунтала. Так все будет сказано вмиг.
Если индологи школы Джонса увлекались в основном санскритом и классической древностью Индии, то в изучение новоиндийских языков важный вклад внесли миссионеры. Необходимость проповеди христианства широким массам индийцев (главным образом из низших каст, неприкасаемых и племен, составлявших основную массу потенциальных прозелитов) заставляла их учить разговорные языки. На этом поприще особенно прославился итальянец К.Дж. Вески: возглавив в 1710 г. миссию иезуитов в одном из южноиндийских городов, он изучил санскрит, телугу и особенно тамильский язык. В последнем Вески достиг такого совершенства, что смог составить целую серию словарей (литературного и разговорного тамильского языка, синонимический, тамильско-латинский и латинско-тамильско-португальский). Вески даже прославился как тамильский поэт и прозаик: под псевдонимом Вирамамунивар он стал автором поэтических сочинений о житиях католических святых и поэм на библейские сюжеты, а также «Повести о наставнике Парамартхе» — сатирической поэмы, высмеивающей брахманов. Все это принесло ему заслуженную славу одного из создателей современного тамильского литературного языка и талантливого лингвиста.
Переводы, труды ученых, записки путешественников, миссионеров и колониальных чиновников имели не только научное и утилитарно-практическое значение. Во многих случаях являясь настоящим научным подвигом, они формировали образ Индии в европейской читательской среде, создавали представления и стереотипы, многие из которых живы и поныне. Эти тексты долгое время, вплоть до 70-х годов XX в., воспринимались учеными как надежные источники достоверной информации об Индии. Лишь после выхода в свет знаменитой книги Э. Саида «Ориентализм» началось критическое изучение наследия первых индологов, которые, как прояснили современные исследования, не только изучали Индию, но и «воображали» ее.
Одна из причин интереса У. Джонса и его коллег к Древней Индии, к классическим текстам санскритской литературы состояла в том, что краеугольным камнем европейского образования в то время было, как известно, всестороннее изучение греко-римской античности. Начиная с эпохи Возрождения, именно Афины и Рим выступали для образованных европейцев подлинными источниками и законодателями культуры, искусств, «цивилизованности» вообще[25]. Никакой другой модели историко-культурного развития для них не существовало, поэтому они и Индию рассматривали в тех же рамках и были счастливы узнать, что там тоже имелся свой «золотой век» санскритской древности. У. Джонс обращался к членам Азиатского общества: «Мы сейчас живем среди тех же богов, которым под другими именами поклонялись в старой Греции и Италии, среди последователей философских учений, проиллюстрированных аттическими и ионическими писателями со всей красотой их мелодичного языка… Шесть философских школ (древнеиндийских. — Е.В.), принципы которых разъясняет Даршана шастра, содержат всю метафизику старой Академии, стоиков, Лицея. Точно так же невозможно читать веданту и множество замечательных сочинений, иллюстрирующих ее учение, не убедившись, что Пифагор и Платон черпали свои возвышенные теории из того же источника, что и индийские мудрецы»[26].
Любвеобильный Кришна казался Джонсу и его коллегам Аполлоном, слоноголовый Ганеша — двуликим Янусом, воинственный Индра — Зевсом — громовержцем. Сюжет древнеиндийского эпоса «Рамаяна», кульминацией которого является похищение жены героя и его борьба за ее освобождение, представлялся копией «Илиады».
Развивая традиционные представления об Индии как стране мудрецов, которыми восхищался еще Александр Македонский, некоторые европейские интеллектуалы провозгласили ее родиной религий и философский учений, даже праматерью наук и искусств. Вольтер в «Опыте о нравах» (1756) утверждал, что индийцы — древнейший народ мира, и что именно от них и греки, и египтяне, и китайцы заимствовали научные знания и теологические идеи. «Все, о да, все имеет истоки в Индии», — восклицал прославленный немецкий философ, один из основоположников романтизма Фридрих Шлегель. Такого же мнения придерживались Гердер, Шеллинг, другие германские мыслители. В 1791 г. была опубликована книга эдинбургского профессора У. Робертсона под заглавием «Историческое рассуждение о том, какие познания древние имели об Индии и о развитии торговли до открытия пути туда через мыс Доброй Надежды». В ней автор доказывал, что индийцы сделали многие научные открытия задолго до греков и римлян, которые лишь заимствовали знания с Востока, а также восторгался социальными установлениями Древней Индии, особенно кастовой системой. Основой для рассуждений Робертсона послужили, помимо античных текстов, работы британских индологов.
Важную роль в формировании таких взглядов сыграло то обстоятельство, что основными наставниками, учителями, информаторами первых индологов, равно как и колониальных законодателей, стали брахманы — знатоки санскрита, хранители священного знания. Ни один англичанин в Индии, кем бы он ни был, не мог действовать без помощи «туземных помощников» — переводчиков, референтов, секретарей, торговых агентов, учителей и, в значительной степени, смотрел на Индию их глазами. Брахманы, носители традиционной санскритской учености и ортодоксального индуизма, были еще в древних и средневековых государствах оттеснены от реальной власти сначала индусскими монархами-кшатриями, затем мусульманскими завоевателями и даже низкородными чиновниками. Установление английского колониального господства, физическое уничтожение или лишение власти многих феодальных родов создали возможности, которыми брахманы поспешили воспользоваться, предложив новым властям свои услуги и собственную интерпретацию устоев индийского общества. Эта интерпретация включала представления о «хороших» (древних) и «плохих» (последующих) временах, об абсолютном превосходстве санскрита над «грубыми» местными языками, а ортодоксального «брахманского» индуизма — над «дикими» народными культами и в целом ту систему социальных и культурных ценностей, которую ориенталисты воспринимали как единственно существующую «индийскую традицию» и изучали, игнорируя все прочие интерпретации.
Вот почему единственным достойным изучения и уважения в Индии было, по мнению ориенталистов, ее древнее наследие. «Золотой век индусской Индии» завершался, по их мнению, с распадом империи Гуптов в VI в. н. э., а дальше наступала бесконечная эпоха упадка и застоя, кровавых нашествий (особенно мусульманских), деградации всего и вся. Санскрит, который с таким энтузиазмом изучали индологи, уступил место, как они полагали, грубым «базарным» языкам, литература на которых представлялась лишь жалким перепевом великих творений санскритской древности. Здоровая, оптимистичная религия ведийской эпохи и следовавший за ней философско-возвышенный брахманизм сменились индуизмом с его хаосом богов и шокирующей обрядностью. Мощные империи с их разветвленным аппаратом управления и сильной властью царей выродились в конгломерат мелких княжеств, управлявшихся жестокими, аморальными раджами и навабами. И, главное, морально деградировали сами люди, забывшие о великих традициях древности. Ориенталисты видели одну из своих задач в том, чтобы «открыть» классическое наследие Индии не только для Запада, но и для самих индийцев.
Постепенно в европейских воззрениях на Индию стали складываться два направления — «индофобия» и «индофилия». «Индофобы» (среди них преобладали миссионеры и значительное число чиновников-практиков колониального аппарата) видели в индийцах невежественных, злобных, трусливых и ленивых дикарей, лишенных каких бы то ни было добродетелей. Так, баптистский миссионер Уильям Кэри, переведший Библию на бенгали и санскрит, утверждал, что индусы «на самом деле погружены в глубины порока, мораль не является частью их религиозной системы». Хейстингс заявлял: «Индус представляется существом, функции которого ограничены чисто животными, но даже и к ним он относится равнодушно». Популярные английские журналы печатали статью за статьей, в которых побывавшие в Индии путешественники, миссионеры и коммерсанты повествовали о «варварских обычаях» индийцев, описывали их как коварных, жестоких, грубых и суеверных язычников, которые веруют и живут неправильно и нечестиво. Единственное, что может их как-то исправить — это обращение в христианство и отказ от «варварских обычаев». Манифестом «индофобов» стала вышедшая в 1817 г. «История Британской Индии» Джеймса Милля. Этот страстный обвинительный акт Индии и ее народу, отрицавший наличие у индийцев, в прошлом или настоящем, хоть каких-то положительных черт, надолго стал учебником как для колониальных чиновников, так и для индийцев, получавших европейское образование.
«Индофилы» восхищались культурой Древней Индии, стремились изучить ее наследие, но относились к современной Индии и ее жителям если не с гневным отвращением, присущим «индофобам», то с немалой долей осуждения за «деградацию» в сравнении с «золотым веком». Холуэлл считал древних индийцев «могущественными, богатыми, цивилизованными, мудрыми и образованными людьми» и сетовал на то, что потомки их избрали себе религию, которая «препятствовала общению с другими народами мира и поставила их в рабскую зависимость от брахманов». Джонс опасался, что неприглядный, по его мнению, облик современных индийцев может заслонить от его коллег их древние достижения[27]. «Какими бы деградировавшими и опустившимися индийцы ни выглядели в наше время, — писал он, — мы не можем сомневаться, что в некие древние времена они были великолепны в искусствах и оружии, счастливы в управлении и мудры в законодательстве». Таким образом, «индофилы» и «индофобы» объединялись в негативном отношении к современной им Индии, в презрении к индийцам нового времени и недоверии к ним. Они были равно и непоколебимо убеждены в абсолютном превосходстве европейской цивилизации над любой другой, включая индийскую: Джонс называл индийскую культуру «служанкой трансцендентально величественной Европы». Он и его коллеги даже утверждали, что овладели санскритом и фарси — языком мусульманской элиты и могольского законодательства — намного лучше самих пандитов и маулави (соответственно индусских и мусульманских ученых). Индийцам, заявляли они, нельзя доверять даже в том, что касается их собственной культуры, языков, религии и литературы; они либо с присущим им коварством намеренно вводят европейцев в заблуждение, либо просто не в состоянии рационально осмыслить собственное наследие. «Если мы будем судить только по тому, что думают туземные законоведы и ученые, мы не можем быть уверены, что они не обманывают нас», — писал Джонс генерал-губернатору лорду Корнуоллису. Изучив санскрит и фарси, продолжал он, «мы не будем введены в заблуждение пандитами или маулави». Корнуоллис был полностью согласен с ученым судьей, заявив: «По моему глубокому убеждению, каждый из жителей Индостана порочен»[28].
Так закладывались основы колониальной идеологии, а также колониальной индологии. Индологи изучали классическое прошлое Индии не только ради удовлетворения собственных интеллектуальных запросов и интереса западной аудитории, но и для того, чтобы сделать колониальную политику более эффективной. Они были убеждены в том, что самим индийцам нужно вернуть их древнее наследие, причем вернуть из надежных, европейских рук. Они не просто писали научные трактаты, но создавали «туземные кодексы» законов, основанные на санскритских памятниках начала нашей эры. В том, что сама Индия давно забыла это наследие, они видели ее «деградацию» и при этом, нимало не смущаясь явным логическим противоречием, обвиняли Индию в консерватизме и отсутствии «прогресса». «Индофилы» и «индофобы» были одинаково убеждены в том, что индийское общество — неправильное и нуждается в исправлении. Разница была лишь в том, что «индофобы» видели единственный путь исправления в христианизации и искоренении всех «индийских суеверий», а «индофилы» настаивали, что «исправление» должно учитывать собственно индийские традиции.
В отличие от Китая, который казался многим европейским мыслителям XVIII в. образцом просвещенной монархии, «государством философов», Индия с ее хаосом этносов, культур, религий, каст, да еще в обстановке «войн всех против всех», не могла выглядеть особо привлекательной. Она представлялась обиталищем порочных варваров-язычников, в лучшем случае — страной мечтателей, погруженных в размышления о трансцендентальном. Даже в начале XIX в. Гегелю, например, Индия виделась неподвижным, навеки застывшим «в сомнамбулическом сне» миром, ее жители — бесстрастными и бездеятельными рабами собственных абстракций, способными лишь «жить в мире грез и обретать счастье безумия в опиуме». Здесь он выступал явным оппонентом Джонса и его коллег, которые тоже полагали, что «основные черты индийцев не изменились со времен Дионисия»: то, что для Джонса было достоинством, для Гегеля, с его идеями диалектического развития, являлось патологией, сомнамбулизмом. В «Лекциях по философии истории» (1837) Гегель заявлял, что у индийцев нет и никогда не было истории и философии, одни лишь «грезы» при абсолютном равнодушии к земной юдоли, к реальной жизни. Вольтер также полагал, что «древние брамы, несомненно, были столь же скверными метафизиками и нелепыми теологами, как халдеи и персы, а также все основные народы, живущие западнее Китая». «Но зато, — восклицал он в эссе “Невежественный философ” (1766), — какая возвышенная мораль!.. Они не ограничивались справедливостью в отношении других, но были крайне строги по отношению к себе самим: покой, умеренность, созерцательность, отказ от всех удовольствий были их главным долгом. И все мудрецы других наций отправлялись к ним учиться тому, что именовалось мудростью». Опираясь во многом на книгу А. Доу, Вольтер в трактате «О душе» (1775) разъяснял: «Климат, в котором они живут, столь мягок, плоды, которыми там питаются, столь изобильны, а заботы, отягощающие в иных местах человека в течение всей его печальной жизни, так незначительны, что все располагает к бездействию, а бездействие — к созерцательности». Эта картина, разумеется, имела мало общего с реальной Индией и скорее походила на европейские утопии. Век Просвещения нашел в Индии свой идеал если не «благородного дикаря», то мудрого человека, близкого к природе и древним жизненным устоям.
Параллельно с романтическими мечтами о «нетронутом цивилизацией» Востоке, хранящем утраченные Западом духовные истины, среди европейцев XVIII в. были широко распространены представления об Индии как стране «восточного деспотизма». Этот образ был одинаково удобен для различных оппонирующих друг другу направлений европейской мысли. Те, кого существовавший в европейских странах порядок вещей устраивал, активно использовал Индию как контрастный темный фон, на котором достижения европейской цивилизации должны были выглядеть особенно ярко. Тем, кто был настроен критически, было гораздо удобнее и безопаснее бичевать общественные пороки на восточном — турецком, персидском или индийском примере. Если следовало обличить суеверия, к услугам мыслителей были брахманы, факиры и безумные фанатики, добровольно гибнувшие под колесами «Джаггернаута»[29], если надлежало заклеймить жестокость и насилие — это легко было сделать на примере самосожжения вдов, «тугов»[30] и прочего «варварства индийцев»; если нужно было осудить тиранию, то проще всего — на примере «восточного деспотизма»; если требовалось выступить против порока, сладострастия и разврата — легко было вспомнить о гаремах, танцовщицах и «азиатской роскоши».
Ни «индофилы», ни европейское общественное мнение в целом не ставили под сомнение законность и необходимость британского колониального подчинения Индии. Джонс слыл в Англии радикалом и даже имел смелость поддержать борьбу американских колоний за независимость, что создало проблемы в его карьере судьи. За индийцами, однако, он права на независимость не признавал. Все непоколебимо верили, что, как писал Ч. Уилкинс, индийцы были обязаны оценить «либеральное отношение, которое они испытали на себе благодаря мягкости нашего правительства». Если же они не испытывали благодарности к своим благодетелям и слишком обращали внимание на такие «мелочи», как массовая голодная смерть крестьян в Бенгалии, разорение ремесленников и купцов, упадок знатных родов или пренебрежительное отношение английских чиновников к индийской культуре, то это воспринималось в Европе как лишнее свидетельство глубокой порочности и неблагодарности «туземцев». В Европе находились люди, подобные Э. Бёрку, аббату Г. Рейналю и другим, которые осуждали британские колониальные порядки в Индии. Но и они обычно не ставили под сомнение само право англичан управлять Индией и эксплуатировать ее ресурсы: чаще всего критика была направлена лишь на «злоупотребления», «ошибки», «недостатки» британской администрации, которую призывали относиться к индийцам по-отечески, убеждать их в преимуществах европейской цивилизации мягкими гуманными методами, с учетом местных традиций. Законность и необходимость для Индии британского колониального подчинения и «приобщения к цивилизации» под сомнение не ставились.
Определенной спецификой обладал российский взгляд. Россия в течение многих веков стремилась установить торговые и дипломатические контакты с Индией. Важнейшим источником информации об этой стране были записки путешественников. В XVIII в. в Индии побывало несколько подданных Российской империи: татарский купец Исмаил Бекмухаммедов (1751), унтер-офицер русской армии Филипп Ефремов (1774–1782) — захваченный в плен сначала пугачевцами, затем «киргизцами», он был продан в рабство в Бухару и оттуда бежал в Индию; татарин Губайдулла Амиров, также захваченный кочевниками во время Пугачевского восстания; грузинский дворянин Рафаил Данибегашвили и музыкант Г.С. Лебедев, о котором речь пойдет ниже. Их записки публиковались и привлекали большое внимание читателей. Другой, также весьма информативный источник, составляли члены индийской торговой колонии, существовавшей с XVII в. в Астрахани — Петр I встречался с представителями этого сообщества и расспрашивал их об Индии. В 1716–1717 гг. Петр I направил к могольскому двору купца А.И. Кожина с официальным письмом, в котором вместе с «любительным поздравлением» падишаху содержалась просьба разрешить Кожину продать в Индии русские товары и купить индийские: «А в чем вашему шахову величеству в государстве нашем есть потребность, о том изволите с ним, купчиною, к нашему царскому величеству писать или словесно наказать. И мы, великий государь, то по желанию и для дружбы и любви вашего величества охотно исправить укажем»[31].
К сожалению, направленная Петром I в Среднюю Азию экспедиция, в составе которой ехал Кожин, была уничтожена по приказу хивинского хана. Об интересе российского государства к событиям в Индии свидетельствует факт пребывания в армии иранского правителя Надир-шаха, разорившего в 1739 г. Дели, «известного человека», сообщавшего все подробности русскому консулу в Исфахане И. Калушкину, который пересылал информацию в Коллегию иностранных дел. Разумеется, российское правительство интересовал прежде всего сам Надир-шах и передвижения его армии, но и ситуация в Индии, очевидно, была важна не меньше, иначе информатор не описывал бы ее столь подробно.
В 1762 г. в Петербурге вышел первый сборник индийских «поучительных басен» в переводе с французского. В 1788 г. была опубликована «Багуат-Гета, или Беседы Кришны с Арджуном, с примечаниями, переведенная с подлинника, писанного на древнем браминском языке, называемом санскрита, на английской, а с сего на российский язык»; переводчиком английской версии «Бхагавад-гиты» был А.А. Петров. В 1792 г. Н.М. Карамзин опубликовал в своем переводе сцены из драмы «Шакунтала». Источником послужил немецкий перевод с английского текста У. Джонса, вышедший в 1791 г. «Калидас для меня столь же велик, как и Гомер, — писал Карамзин. — Оба они получили кисть свою из рук Натуры, и оба изображали Натуру».
Подлинным основателем российской индологии стал музыкант Герасим Степанович Лебедев (1749–1817). «Возпламеняемая ревность к обозрению света» подвигла его предпринять путешествие в Вену, оттуда в Париж, затем в Лондон. В 1789 г. Лебедев отправился в Мадрас, откуда переехал в Калькутту и поселился там, зарабатывая на пропитание игрой на виолончели и уроками музыки. Сблизившись с образованными бенгальцами, он стал брать у них уроки санскрита, бенгальского языка и хиндустани. В то время как практически все европейские индологи сталкивались в Индии с нежеланием местных жителей обучать, даже за большие деньги, европейцев своим языкам, допускать их в храмы, излагать догматы индуизма, бедный музыкант Лебедев добился свой цели без труда. Причина была проста: русский путешественник явился к индийцам как искренне жаждущий познания, доброжелательный и непредвзятый собеседник. Он хотел изучить языки и культуру Индии для того, чтобы понять их и познакомить с ними русского читателя, а не для того, чтобы управлять «туземцами» и «улучшать» их. Предложив индийцам в обмен на уроки местных языков уроки европейской музыки, он выступил перед калькуттскими учеными, поэтами и музыкантами как равный, готовый к познанию и культурному обмену, и индийцы не могли не почувствовать это и не откликнуться.
Вместе с индийскими друзьями Лебедев открыл в Калькутте первый публичный театр европейского типа, имевший огромный успех. Английской администрации деятельность Лебедева и его дружба с индийцами не могли понравиться: театр был разорен при помощи целой серии интриг, а русского музыканта объявили банкротом и выслали из Индии. Вернувшись после многих злоключений в Россию, он поступил на службу в Коллегию иностранных дел, подготовил шрифты для печатания в России текстов на бенгали и хинди и, наконец, написал свой главный труд — книгу «Беспристрастное созерцание систем Восточной Индии брагменов, священных обрядов их и народных обычаев» (1805).
Эта книга, ставшая первым трудом российской индологии, во многом шла в русле «индофильского» направления европейской индологии той эпохи, в частности «христианизируя» индуизм и идеализируя «древнюю мудрость» индийцев. Однако она отличалась одной важной чертой: «беспристрастное созерцание» русского исследователя касалось не только классического прошлого, но и современной Индии, которую автор, активно полемизируя с западными учеными и осуждая колониальные порядки, рассматривал не как отсталое и морально деградировавшее, а как динамичное и вполне здоровое общество, хотя и не идеальное, но сохранившее «достойную подражения непреклонность во благочестии». В описании Лебедева жители Бенгалии выглядят трудолюбивыми и предприимчивыми, искусными в земледелии, ремеслах и торговле, ревностными в просвещении (исследователь обращает особое внимание на обилие школ в городах и деревнях), честными и гостеприимными, строгими и справедливыми в вопросах морали. Индийцы, заключает Лебедев, «ни мало не похожи на диких, и более имеют справедливости приписать сию укоризну тем, которые жесточайше с ними обходятся, нежели самые кровожаждущие лютые звери. Они не похожи на идолопоклонников, а признают такими тех собою надмевающихся нашельцов, которые, жертвуя ненасытной своей алчности на обогащение, к нещастию рода человеча пожирают целыя государства». В этой цитате — не только уважение к индийцам, но и резкое неприятие колониальных порядков. Лебедев был не слишком высокого мнения и об английских ученых и даже пытался вызвать У. Джонса на публичное состязание в правильном произнесении санскритских слов. На вызов бедного русского музыканта английский судья не ответил.
Надгробная плита Г.С. Лебедева на Георгиевском кладбище в Санкт-Петербурге
Таким образом, с самого начала Индия в русском общественном мнении была позиционирована как богатая и высококультурная страна, ставшая жертвой несправедливости и алчности англичан. Важно отметить, что такая позиция сложилась задолго до того, как Россия и Великобритания в XIX в. стали активно соперничать в Азии. Причем уважительное отношение русского общественного мнения распространялось не только на классическую древность, но и на современную Индию, с «деградацией» которой русские авторы либо вообще не соглашались, либо относили ее за счет воздействия европейских колонизаторов. Не исключено, что Лебедев мог усвоить такой взгляд на Индию еще до поездки в Индию. «Сия столь богатая и счастливая нация под новым владением пришла столь скоро в упадок и, бедность, что сему также нет примера в истории», — писал в 1784 г. известный журналист и просветитель Н.И. Новиков. Он предрекал, что «сии народы рано или поздно одержат паки верх и сумеют выгнать одну европейскую нацию за другою». А.Н. Радищев в «Песни исторической» (опубл. 1807) заявлял:
Се потомки мудрых брамов,
Узники злодеев наглых.
По чреде хранят священной
Свой закон в Езурведаме[32]
Буквой древнего Самскрита
Древней славы их останка
И свидетеля их срама.
В главе «Чудово» в «Путешествии из Петербурга в Москву» (1790) Радищев повествует о крушении пассажирского судна, севшего на камни под Кронштадтом. Когда один из моряков с бесконечными трудностями достиг берега и попытался обратиться за помощью к портовому коменданту, дежурный отказался потревожить своего начальника, который в то время спал. Пассажиров спасли лишь караульные солдаты на своих лодках. Эта история напомнила рассказчику трагедию калькуттской Черной ямы[33]. В примечании Радищев излагает историю гибели английских пленников, негодует на жестокость наваба и в еще большей степени — на раболепие его слуг, которые пренебрегли человеческими жизнями ради того, чтобы не нарушить покой повелителя. Подобными эпизодами изобилуют все европейские книги об Индии того времени и последующих эпох. Но разница в интерпретации ощутима. Западные авторы чаще обличают лишь «туземное варварство» и дают понять, прямо или косвенно, что в цивилизованной Европе такое невозможно; само выступление бенгальского правителя против англичан рассматривается как подтверждение этого варварства, а захват Бенгалии — как законное и гуманное деяние. Радищев же, осуждая индийского правителя и его слуг, не забывает поведать о том, что ненависть наваба к англичанам была справедливой и, главное, вписывает историю Черной ямы в контекст общечеловеческих пороков, которые существуют везде и везде одинаково достойны осуждения.
Современный индийский историк С. Субрахманиам заметил, что на первых порах в представлениях индийцев доминировали «европейцы без Европы»: они анализировали впечатления, полученные от контактов с «людьми в шляпах» на индийской территории. Такие контакты стали регулярными с начала XVI в., когда сначала португальцы, затем англичане, французы, голландцы и другие европейцы начали в Индии свою коммерческую, военно-политическую и миссионерскую деятельность. Как свидетельствуют многие европейские путешественники эпохи позднего Средневековья и начала Нового времени, образованные индийцы проявляли любопытство, а в некоторых случаях — активный и осознанный интерес к жизни западных стран. Одних интересовали религия и научные достижения европейцев, других — политическая ситуация в Европе, и послу английской Ост-Индской компании сэру Уильяму Норрису, посетившему в 1701 г. ставку императора Аурангзеба на Декане, пришлось долго и подробно отвечать на вопросы могольского государя и его придворных о тонкостях европейской политики. В домах индийской знати и богатых купцов появились копии картин европейских художников, часы, венецианские зеркала и иные западные диковины; в быт многих аристократов, как индусов, так и мусульман, входили испанские и французские вина. Вместе с тем начало колониального проникновения европейских держав вызвало, как свидетельствуют источники, у многих индийцев вполне естественное чувство угрозы и неприязни. Шветамукха (белолицые) сравниваются в некоторых текстах с мифическими демошми-ракшасами: они жестоки, грубы, кровожадны, не почитают брахманов и не заботятся о чистоте. Любопытно, что последнее обстоятельство упоминается в источниках довольно часто: видимо, оно вызывало особенное раздражение («Франки моются очень редко и не делают этого, даже когда ходят по нужде», — сетовал один из индийских авторов той эпохи).
До нас дошли записки индийцев, посетивших Западную Европу в XVIII в.: «Новая история» Мунши Измаила (70-е годы), «Книга чудес Англии» Мирзы Ихтисам ад-дина, «Книга о современном» Пареммаккала Томмакаттанара из Кералы и др. Эти сочинения, при всех различиях, объединяет одно: они представляют собой уже не характерные для средневековой литературы повествования о странствиях по воображаемым «чужим краям», фантастическим и одновременно неотличимым от родины путешественника, не рассказы о «чудесах», а описания вполне реальных стран. Их авторы вполне четко осознавали пространственно-географическую и этнокультурную специфику посещаемых территорий, проявляли живой интерес к различным сторонам жизни европейских народов, объективно фиксировали позитивные и негативные стороны европейской жизни, при этом сохраняя достоинство и вступая в контакт с западной культурой как равноправная сторона.
Нередко такие записки индийских путешественников XVIII в. отличались ярко выраженной просветительской направленностью, особенно характерной для книги авадхского чиновника Мирзы Абу Талиба (1752–1806) «Путешествия Талиба в стране франков». Покинув в 1787 г. свой пост в налоговой администрации Авадха в знак протеста против процветавшей в княжестве коррупции, Абу Талиб переехал в Калькутту. Он не нашел там работы и сел на отправлявшийся в Ирландию корабль, надеясь заинтересовать английское общество своим проектом открытия в Лондоне учебного заведения с преподаванием восточных языков. Через Ирландию, нищета жителей которой поразила даже Абу Талиба, хорошо знакомого с тяжелым положением авадхских крестьян, он прибыл в Лондон. Но там, несмотря на предоставленную возможность побывать в самых аристократических салонах и даже при дворе, индийский гость никого не заинтересовал своими предложениями (английское общество было убеждено, что познания ориенталистов вполне достаточны, а самим «азиатам», как упоминалось выше, не доверяли даже в том, что касалось их собственной культуры) и в конце концов отправился обратно через Францию, Италию и Турцию.
Вернувшись в Индию, Абу Талиб написал свою книгу о путешествии в Европу, в которой стремился не просто поведать своим читателям о том, что видел в пути, но и рассуждал о том, что из опыта европейцев было бы полезно перенести на индийскую почву, а что ни в коем случае заимствовать не следует. Среди полезных для Индии достижений Запада Абу Талиб, равно как и другие индийцы, посетившие Европу в XVIII в., особо выделяет книгопечатание и прессу, общедоступный театр, ряд новых технических изобретений (например, паровой двигатель), парламентскую демократию; негативное отношение вызывают судебная система («судья часто оказывает давление на присяжных и диктует им свою волю») и то, что индийцам по контрасту с их страной казалось сексуальной распущенностью европейцев, особенно женщин, а также самоуверенность, абсолютная убежденность европейцев в своем превосходстве. Последнее особенно раздражало Абу Талиба, который не пожалел критических стрел для британских ориенталистов с их непоколебимой уверенностью в том, что они знанием восточных языков превосходят самих жителей изучаемых стран: «Если кто-либо из них приобретает хоть малую толику знаний в какой-нибудь науке или иностранном языке, он тут же садится и пишет целый трактат».
Воспитанный в условиях характерного для Индии культурного плюрализма, Абу Талиб осуждал в своих британских хозяевах их нетерпимость, неуважение к традициям иных народов. Его беседы с английскими джентльменами превращались в словесные турниры, в которых индийский гость проявлял остроумие и полемические способности: «В спорах они часто нападали на меня, утверждая, что мусульманские обычаи глупы и неразумны. Зная английский характер, я не счел необходимым вести с ними философские диспуты, а просто парировал удары. Когда они высмеивали обряды, совершаемые паломниками в Мекке, я спрашивал, что они находят разумного в церемонии крещения, означающей приобщение к богу ничего не сознающего младенца. Когда они высмеивали наш обычай есть руками, я напоминал им, что все лондонские пекари месят тесто ногами».
Индийская мысль не сразу осознала, какую угрозу представляли собой европейцы для независимого существования индийских государств, культуры и образа жизни народов субконтинента. Долгое время в них видели просто предприимчивых и удачливых купцов, которые платили за индийские товары звонкой монетой и поставляли местной знати западные редкости. Находились, правда, люди, верно оценивавшие грозящую опасность. Так, в 1716 г. дальновидный государственный деятель из Махараштры Рамчандра Пант Аматья написал в политическом трактате «Книга повелений» следующие пророческие слова: «Португальцы, англичане, голландцы, французы — люди в шляпах занимаются торговлей. Но они не такие, как все прочие купцы, ибо они служат своим монархам и по их приказу приезжают сюда торговать. Может ли быть, чтобы монархи не жаждали новых земель? Люди в шляпах стремятся прийти сюда, укрепиться, захватить новые земли и установить свою религию. В некоторых местах им это удалось. К тому же это очень упрямое племя, и если им удастся захватить клочок земли, они не отдадут его и под угрозой смерти.
Посему их присутствие должно быть ограничено лишь торговой деятельностью. Им можно позволять строить фактории, но не на море, а под контролем близлежащих городов, ибо главная их сила — флот. Довольно с них будет и того, что они приезжают и уезжают, не трогая нас, мы же не тронем их. Если во время войны они попадут в плен, их следует отпускать за выкуп, но обходиться с ними вежливо».
Чем сильнее становились позиции европейцев, и особенно англичан в Индии, тем активнее проявлялись в индийской мысли и политике три основных типа восприятия этого процесса. Первый из них может быть выражен индийской пословицей: «живешь в реке — не ссорься с крокодилом». Чем больше европейцы превращались в грозного крокодила, чем больше им принадлежала «река» индийской политики, тем охотнее правящие элиты индийских княжеств предлагали европейцам свои услуги в качестве военно-политических союзников и более или менее верных вассалов. Здесь, разумеется, был сугубо эгоистический расчет: в своих непрекращающихся междоусобных войнах индийские правители нуждались в помощи европейцев, превосходство военной организации и техники которых становилось ясным для всех.
Неверно считать, будто коварные европейцы натравливали друг на друга наивных туземцев: расчетливость, интрига, эгоизм проявлялись с обеих сторон, стремившихся как можно выгоднее использовать друг друга. При этом следует иметь в виду, что Индия никогда не была единым государством и не воспринималась в качестве такового даже самыми передовыми ее мыслителями. Феодальные княжества, с которыми столкнулись европейцы, соперничали друг с другом, поэтому в поддержке тем или иным правителем европейцев никто не видел национального предательства. Бенгальские солдаты, шедшие под английскими знаменами, вместе со своими маратхскими и хайдарабадскими союзниками, на штурм столицы Майсура, не видели особой разницы между Типу Султаном и лордом Корнуоллисом — оба были для них чужаками, иностранцами.
Важную роль играло и то обстоятельство, что во второй половине XVIII в. Индия не стремилась к объединению, но испытывала, несомненно, усталость от постоянных войн и катаклизмов, что ярко отразила литература той эпохи. В мечтах о некоем «порядке» индийцы обращались к своему историческому прошлому, которое по крайней мере дважды подсказывало им одну и ту же модель: страна погружена в хаос и усобицы, но приходит, причем извне, новый завоеватель, который огнем и мечом устанавливает новый «имперский порядок». В XII в. это был Мухаммад Гури, создатель Делийского султаната, в XVI в. — Бабур, основатель империи Великих Моголов. Надежды некоторых представителей мусульманской элиты на то, что в роли нового Бабура выступит либо Надир-шах, либо Ахмад-шах Дуррани (эти чаяния наиболее последовательно выражал в своих письмах-памфлетах известный делийский писатель и религиозный реформатор Шах Валиулла Дехлави) оказались напрасными. Точно так же не оправдались надежды части индусской элиты на то, что установление маратхского господства над Индией возродит индусскую империю. Англичане с их морской и сухопутной мощью, организацией и просто удачливостью вполне подходили на роль нового строителя империи. Они и сами активно позиционировали себя в качестве преемника Моголов: не случайно для административной системы в Бенгалии была принята могольская терминология, официальным языком в британских владениях до 1835 г. был фарси.
Второй подход заключался в резком неприятии британской власти в Индии. Идейные течения и организации, ставившие своей целью борьбу с влиянием западной культуры и защиту индусского и мусульманского наследия, возникли позже, в XIX в., когда колониальные власти стали поддерживать миссионерскую деятельность в Индии и внедрять европейское образование, когда англичане образовали в индийском обществе особую касту, более закрытую и надменную, чем даже брахманы, и сделали основой своего отношения с индийцами неприкрытый расизм. В XVIII в. часть индусской и мусульманской элиты сопротивлялась британской колонизации не столько в сфере культуры, сколько на военно-политической арене. При этом некоторые правители Индии стремились перенимать европейский опыт, особенно в военно-технической сфере. В ряде государств (Хайдарабад, Авадх, Бенгалия, Махараштра) строились оружейные мануфактуры, работавшие под руководством европейских мастеров. В армиях появлялись регулярные соединения, обученные на западный лад европейскими офицерами. Но, разумеется, эти «архитектурные украшения» не меняли военного и политического облика государств.
Самые радикальные реформы были осуществлены в Майсуре, причем их инициаторы Хайдар Али и особенно Типу Султан неоднократно подчеркивали, что главным поводом к проведению этих реформ была угроза английского колониального подчинения. Майсурское войско было реорганизовано и превращено из феодального ополчения в регулярную, обученную на европейский лад французскими инструкторами армию. Эта армия, впервые в истории Индии, была одета в форму (коричнево-красную под цвет местной почвы, с тигровыми полосами), имела четкую структуру (от бригады до взвода) и боевой устав, в преамбуле которого прямо говорилось о необходимости перенимать европейский опыт для борьбы с колонизаторами. Богатая майсурская казна платила хорошее жалование офицерам и солдатам, пенсии раненым и семьям погибших, содержала медицинскую службу и школы для солдат. Для офицеров были введены четкие критерии продвижения по службе (не больше чем через два чина, вне зависимости от происхождения и религиозной принадлежности), присяга и суды чести.
Реформы в Майсуре не ограничились реорганизацией армии. Типу Султан ликвидировал владельческие права местных феодалов, прекратил раздачу служебных земельных пожалований. Теперь за службу жалование платили только деньгами, а налоги со всех земель Майсура поступали исключительно в казну. На организованных по приказу Типу Султана «опытных станциях» разводили новые сельскохозяйственные культуры, распространявшиеся по всей стране. Впервые в истории Индии в Майсуре произошло разделение военной, гражданской и судебной властей: в каждую провинцию назначались военный губернатор, гражданский губернатор и главный судья, которые не должны были вмешиваться в сферу компетенции друг друга. Центральный аппарат делился на министерства, управлявшиеся коллегиями, где вопросы решались большинством голосов.
Типу Султан активно покровительствовал развитию промышленности и торговли, устанавливал льготные ставки налогов для ремесленников, расширявших свое дело и использовавших наемный труд. На казенных мануфактурах под руководством французских инженеров изготовлялись пушки и мушкеты высокого качества. Казна имела собственные торговые фактории в различных районах Индии, а также в Пегу (Бирма), Маскате и Джидде. Видимо, используя опыт европейских компаний, майсурское правительство учредило акционерное общество: каждый желающий мог внести в государственную торговую компанию свои средства и получать дивиденды от операций. Понимая в отличие от многих индийских правителей значение флота, Типу Султан учредил казенные верфи, где строились боевые фрегаты и яхты европейского типа. Первым заданием для молодого майсурского флота стало сопровождение торгового каравана, прибывшего в Майсур с китайскими товарами. Известно о намерении (увы, не осуществленном) Типу Султана учредить навигационные школы, где местных моряков обучали бы европейские офицеры. Ненависть к англичанам не мешала Типу Султану живо интересоваться достижениями европейской науки. Посольство, отправленное им ко двору Людовика XVI, обсуждало возможность обучения во французском университете одного из сыновей Типу и отправки в Майсур французского специалиста для налаживания книгопечатного дела.
Модернизация в Майсуре в значительной степени напоминает Петровские реформы в России. Главной причиной неудачи этой подлинно героической попытки представляется присущая всем индийским государствам той эпохи нестабильность, «текучесть» территории, что, несомненно, препятствовало созданию новой идентичности. Активное расширение границ Майсура за счет захвата его правителями новых земель, во многих случаях населенных иным этносом, давало государству новые источники доходов от богатых регионов, но одновременно порождало сепаратизм. Англичане с легкостью находили союзников в лице части местных элит, не испытывавших никаких патриотических чувств в отношении новообразованного регионального государства и мечтавших о возвращении себе полной власти на «своей» территории, вошедшей в состав этого государства.
Если петровские преобразования проходили в централизованном национальном государстве с уже оформившимся ядром, то правители-реформаторы в Майсуре были заняты одновременно «собиранием земель», созданием новой региональной идентичности, модернизацией и противостоянием колонизаторам, что было практически неосуществимо и обрекало их на неизбежное поражение. В результате Петр I смог опереться на значительную часть русского дворянства, уже осознававшего свою кровную связь с русской землей, с Россией, а Типу Султана предали феодалы, составлявшие основу высшего офицерства и чиновничества и ассоциировавшие себя не с единой страной Майсур, а с теми регионами, откуда они происходили и где владели землями. Англичанам было достаточно пообещать им возвращение отнятых централизованным государством привилегий и власти над «своими» территориями, и мощные крепости сдавались без единого выстрела. Майсурские купцы, поддерживавшие преобразования Типу Султана, крестьяне и ремесленники, сражавшиеся в его войске (их храбрость и преданность были вынуждены признать сами англичане), не могли составить достойного противовеса феодалам. Лингвистического единства, общей этнокультурной принадлежности оказалось явно недостаточно, а территориальный, государственный аспект региональной идентичности не успел выработаться, что в конечном счете и обусловило поражение Майсура и крушение осуществлявшихся его правителями реформ.
В отношении индийцев к европейскому присутствию на их территории во второй половине XVIII в. все заметнее стал обнаруживаться еще один, третий, подход. Проявилось формирование того социального слоя, в сознании которого европейцы й особенно англичане стали воплощением некоей более справедливой и прогрессивной идеи. Эти люди, ставшие до определенного времени опорой британской власти в Индии, были представителями двух социальных групп: «людей пера» (индусского и мусульманского чиновничества и «интеллигенции») и купечества. Можно предположить, что бенгальские купцы финансировали Клайва и помогали ему в борьбе против наваба именно потому, что связывали с установлением английского контроля над Бенгалией надежды на более защищенные и комфортные условия для себя и своей коммерции, чем те, которые существовали при навабе.
Придя в Индию, европейцы нашли немало тех, кто, с одной стороны, разочаровался в существовавших феодальных порядках, а с другой — мог понять и оценить многие аспекты социально-политического строя и культуры Запада. Среди них был, например, тамильский купец Ананда Ранга Пиллей (1709–1761), служивший в 40-х годах XVIII в. главным торговым агентом при Франсуа Дюплексе, французском губернаторе Пондишери, и оставивший интереснейшие мемуары. В этом тексте отражены глубокий интерес Ананды Ранги к общественному устройству европейских стран, а также его убежденность в том, что это устройство разумней и справедливей того, которое существует в Индии. Сын и духовный наследник выдающегося мусульманского мыслителя Шаха Валиуллы Дехлави Абдул Азиз (1745–1823) был страстным противником английского господства и осуждал тех мусульман, которые шли на английскую службу и изучали английский язык, чтобы угодить новым хозяевам; вместе с тем он высоко ценил достижения науки и техники европейцев и считал, что только для их изучения необходимо знание английского языка. Гулам Хусейн Салим, автор «Истории Бенгалии» (1786–1788) был убежден в том, что новые хозяева Бенгалии, англичане, — «удивительные мастера и изобретатели», не имеющие себе равных «в справедливости и законности своей администрации, благополучии подданных, поддержке слабых, уничтожении тиранов». Разумеется, и Ананда Ранга Пиллей, и Гулам Хусейн Салим могут быть обвинены в элементарном стремлении льстить тем, кому служили. Но несомненно, что тамильский купец и бенгальский чиновник-мусульманин видели в «новом порядке» более справедливое общественное устройство, чем то, которое существовало в Индии.
Особенно выраженным был этот мотив у Мирзы Абу Талиба, который еще до поездки в Англию написал историю Авадха, по силе своего разоблачения темных сторон жизни индийского княжества не знающую равных в индийской литературе того времени. Приводя убийственные примеры того, как «наваб проявляет трогательную заботу обо всем, кроме народа», Абу Талиб сетует на расточительность двора, коррупцию, развал армии, разорение крестьян и ремесленников и приходит к выводу, что единственным выходом из кризиса может быть переход княжества под английский контроль: «Администрацию должен возглавить знающий Индию англичанин. Расходы наваба должны быть ограничены, и пусть он не имеет права голоса в военных и налоговых делах. Английские офицеры должны обучить армию. Следует избавиться ото всех старых чиновников, сборщиков налогов и прочих, преисполненных чванства и расточительства, а на их место назначить людей бедных и среднего достатка. Налог должен быть таким, чтобы, уплатив его, человек мог жить в благополучии».
Руками англичан, таким образом, Абу Талиб мечтает привести в Авадхе к власти «третье сословие» и осуществить реформы. Отвечая воображаемому оппоненту, советующему не верить англичанам, Абу Талиб резюмирует: «Наш народ живет сейчас в таких условиях, что худшее обращение с ним невозможно. Пусть лучше пострадают те немногие, кто сейчас преуспевает и грабит тысячи людей, но результатом будет благополучие этих тысяч». Здесь очевидно зарождение того взгляда, который будет присущ всем индийским реформаторам и просветителям следующего века: английское господство — горькое, но необходимое лекарство для тяжело больного общества, единственное оружие против «тирании раджей и навабов», единственная возможность для Индии модернизироваться. Подобно тому, как некоторые европейские мыслители видели на Востоке «царство духа» и «просвещенную монархию», Абу Талиб и его единомышленники идеализировали Запад как царство прогресса и справедливости. К своим запискам о поездке в Европу Абу Талиб приложил сочиненную им оду, в которой воспевал Коперника и Ньютона. Проехав в 1801 г. через Францию, он включил в свои записки историю Французской революции и краткое жизнеописание Наполеона — очевидно, первые, вышедшие из-под пера индийца. Главной причиной революции он называет возмущение народа тиранией короля — еще в авадхской хронике он заявлял, что такое восстание в его родном княжестве было бы желательным, но невозможным «из-за апатии народа, его привычной покорности индийским обычаям, отсутствия единства и военной помощи англичан навабу». Наполеон же привлек симпатии Абу Талиба главным образом тем, что сумел сделать головокружительную карьеру, будучи человеком незнатного происхождения. Это, видимо, было связано с симпатиями автора к тем, кто не принадлежал к знати и был, по его убеждению, более полезен для страны, чем наваб и его придворные.
Интересно, что англичане видели в знакомстве индийцев с идеями Французской революции прямую угрозу своим интересам. В 1795 г. английский резидент в Хайдарабаде писал главе маратхской конфедерации об опасности «группы людей во Франции, которые называют себя философами и защитниками прав человека. Они проповедуют новую веру, отрицающую бога, выступают против государей и знати, которых считают тиранами». Типу Султан был хорошо осведомлен о Французской революции и позволил служившим у него французам основать в Майсуре якобинский клуб. Разумеется, его привлекали не эгалитарные идеи революции, а те энергичные и смелые люди, которых она привела к власти. С ними майсурскому султану было легче вступить в союз против Англии, чем с представителями королевской власти, которые не раз обманывали его отца и его самого. Быть может, именно своим низким происхождением и личной храбростью генерал Бонапарт был симпатичен Типу, которого все индийские князья презирали как плебея. Как бы то ни было, одним из пунктов ультиматума, предъявленного Типу Султану генерал-губернатором Уэлсли[34] перед началом последней англо-майсурской войны, было требование выдать англичанам всех «французских якобинцев», служивших в Майсуре, на что Типу ответил гордым отказом.
Не в первый раз в своей истории Индия переживала хаос междоусобных войн и становилась жертвой завоевания. Но никогда еще завоевание не влекло за собой столь далеко идущих последствий. При этом не следует думать, что в XVIII в. и даже впоследствии английское завоевание ознаменовало радикальный переворот в жизни Индии. Сама власть английской Ост-Индской компании в Индии по своей структуре и содержанию являлась, как подчеркивают современные исследователи (например, Р. Инден), в значительной степени феодальной, особенно на раннем этапе. Не случайно многие индийцы воспринимали Компанию как некую знатную даму, родственницу и вассала британского короля. Она и сама охотно претендовала на роль преемницы Моголов. В договорах, которые заключала Компания с индийскими князьями, было немало черт традиционных для Индии отношений: князья становились такими же данниками и вассалами Компании, какими некогда были у Моголов. Как некогда поступали раджпуты, Моголы, маратхи и прочие создатели империй, в обмен на лояльность и уплату дани англичане оставляли у князей значительную часть их властных привилегий. Не лишним будет напомнить, что в 1947 г., когда Индия и Пакистан получили независимость, на их совокупной территории находилось более 600 княжеств — от совсем мелких до равных по площади и населению европейским странам. В районах, находившихся под непосредственным управлением британской администрации, новые власти признавали права на земельные пожалования, полученные местными феодалами от предшествующих правителей. Кастовая система получила законодательную фиксацию в созданных ориенталистами «туземных кодексах» и была затем оформлена в переписях населения, иных формах колониальной статистики. Старый порядок, таким образом, не рушился, а приспосабливался к потребностям колониального управления.
Несомненно, определенные предпосылки для колониальной модернизации закладывались в Индии уже в XVIII в. Однако они проявлялись не только в самой колониальной политике. Модернизация, начавшаяся в колониальный период, не пришла как влага в лишенную растительности пустыню: в индийском обществе к началу колониальной эры сложился целый ряд структур, отношений, социальных групп (пусть даже не доминировавших), которые были уже подготовлены к восприятию новых идей и ценностей. Ничтожный по протяженности исторический период в два-четыре десятилетия отделяет «еще средневековую» коммерческую, чиновничью и интеллектуальную элиту от тех, кто уже в 20-е годы XIX в. сознательно приобщался к европейскому образованию и публично отстаивал его превосходство над традиционным индийским, переводил европейскую литературу, инициировал создание прессы на индийских языках, основывал просветительские и реформаторские организации. Столь же краткий период времени, во многих случаях равный жизни одного поколения, понадобился на то, чтобы эти же социальные слои впоследствии заложили основу индийского национально-освободительного движения.
XVIII век по праву считается «золотым» веком цинского Китая. Этот период, ставший для империи временем наибольшей социальной стабильности, финансового благополучия, огромных территориальных приобретений и впечатляющих интеллектуальных достижений, связывается с правлениями трех императоров маньчжурской династии: Канси (1661–1722), Юнчжэна (1722–1735) и Цяньлуна (1735–1796)[35]. Гигантское государство простиралось тогда от оленьих пастбищ Северного Приамурья до тропических лесов острова Хайнань и от рыбацких деревень Восточного Тайваня до отрогов Памира. Между этими крайними рубежами империи жили сотни миллионов подданных, а по дорогам, рекам и каналам перемещались гигантские массы товаров и огромные финансовые средства. Ко двору императора прибывали «даннические» посольства из Кореи и Вьетнама, от правителей островов Люцю и казахских ханов. Одновременно XVIII в. в Китае был периодом, когда империя, проходя зенит, постепенно вступала в полосу кризиса, полностью проявившегося уже в следующем столетии.
Китай вступил в новый век под властью императора Айсиньгиоро Сюанье (4 мая 1654 — 20 декабря 1722), к этому времени уже 39 лет пребывавшего на троне под девизом правления Канси («Благоденствие и счастье»). Канси, которого многие исследователи ставят в один ряд с его современниками Петром I и Людовиком XIV, за первый период своего царствования успел добиться впечатляющих результатов в управлении государством. Вступив на трон в шестилетнем возрасте, уже к пятнадцати годам он сумел отстранить правивших за него регентов, а к 27 годам подавить восстание «трех князей-данников» (1673–1681), ставшее последней серьезной угрозой для власти маньчжурской династии вплоть до середины XIX в. В 1683 г. объединение страны завершилось капитуляцией государства Чжэнов на Тайване, а сам остров был разбит на три уезда и присоединен к провинции Фуцзянь.
Столь же впечатляющими были мероприятия по расширению границ. В 1689 г. после серии военных конфликтов был подписан Нерчинский договор с Россией, по которому проводилось разграничение участка границы между двумя странами в верхнем течении Амура и на прилегающих землях, а также устанавливались правила взаимной торговли. Вслед за этим была выиграна первая война с Джунгарским ханством (1690–1697), в результате чего джунгарский Галдан Бошокту-хан покончил с собой, а в состав Цинской империи вошла Халха-Монголия.
«Китайская империя, Китайская Татария, королевство Корея и Японские острова». Карта Р. Бонна. 1780 г.
Император Китая представлял собой высшую власть в государстве: издавал эдикты, имеющие силу закона, руководил деятельностью исполнительных органов, являлся высшей апелляционной инстанцией и военным лидером (решающее сражение с Галданом Канси возглавил лично); кроме того, он почитался высшим авторитетом в религиозных, ритуальных и интеллектуальных вопросах. Центральный аппарат империи включал в себя такие структуры, как Императорский секретариат, шесть ведомств (Чинов, Церемоний, Налогов, Наказаний, Общественных работ и Военное ведомство), а также Цензорат — контрольный орган, наблюдавший за деятельностью чиновников на всех административных уровнях. Столице подчинялись провинции и военные губернаторства на северо-востоке, а впоследствии на присоединенных к империи западных землях. В результате проведенной в первый период правления Канси административно-территориальной реформы три крупные провинции страны (Шэньси, Цзяннань и Хугуан) были разделены надвое, так что общее число провинций возросло до 18. Кроме того, над провинциальным уровнем был создан более высокий — наместничество, обычно объединявшее две или три провинции. Провинциальная администрация возглавлялась губернатором, подчинявшимся наместнику, и чиновниками по финансовым, экзаменационным и судебным делам. Местная администрация располагалась в округах и уездах. Всего в Китае XVIII в. в 18 провинций входило около 180 областей и более 1200 уездов.
Основой китайской армии в цинский период стало сословие «знаменных» (цижэнь), состоявшее главным образом из потомков тех, кто принимал участие в завоевании Китая. Оно было объединено в восемь маньчжурских, восемь монгольских и восемь китайских «знамен». Базовой единицей «знамен» были цзолин — объединения семей, которые при мобилизации должны были выставить определенное количество боеспособных мужчин (принадлежность к цзолинам обычно передавалась по наследству). При этом цзолины были прежде всего структурами, использовавшимися для учета, а реальную службу знаменные проходили в частях и гарнизонах, где военнослужащие, относившиеся к разным «знаменам», служили вместе. Кроме «знаменных войск» (цибин) в состав армии империи также входили войска «зеленого знамени», состоявшие почти исключительно из китайцев. Они использовались, главным образом, для поддержания внутреннего порядка, хотя часть из них принимали участие и в войнах Цинской империи с ее соседями.
Одной из центральных проблем, вставших перед императором после объединения страны, стала консолидация управленческой элиты. Важным аспектом этой проблемы являлось соблюдение в государственном аппарате баланса между маньчжурскими и китайскими чиновниками, а также между выходцами из разных регионов страны. В период регентства (1661–1669) предпочтение решительным образом отдавалось маньчжурской аристократии и традиционным маньчжурским властным институтам, тогда как китайская ученая элита оказалась отодвинутой на второй план и даже во многих случаях столкнулась с угрозой репрессий за недостаточно лояльное отношение к новой правящей династии, коррупцию и неуплату налогов. Получив реальную власть, император Канси старался учитывать интересы всех группировок: он приостановил преследования неплательщиков налогов, восстановил стабильную работу системы экзаменов на конфуцианскую ученую степень и ввел региональные и этнические квоты в госаппарате, а также на экзаменах на степень цзюйжэнь, открывавшую путь к получению чиновничьей должности. В 1679 г. по инициативе императора были проведены еще и специальные экзамены, в ходе которых предполагалось отобрать наиболее талантливых ученых из числа тех, кто не находился на государственной службе (во многом, из-за своих антиманьчжурских настроений), и привлечь их к участию в реализации государственных проектов. Ожидания, возлагавшиеся на эти экзамены, не вполне оправдались, однако такая мера положила начало сближению власти с ученым сословием.
Для предотвращения раскола среди чиновничьей и интеллектуальной элиты император во многом полагался на неофициальную систему управления. Им был создан так называемый «Южный кабинет» (Наньшуфан) — личный секретариат, действовавший параллельно и во многом взявший на себя функции Императорского секретариата (Нэйгэ). В «Южном кабинете», противопоставленном как официальному бюрократическому аппарату, так и маньчжурской аристократии, были собраны виднейшие китайские ученые, ставшие советниками и наставниками императора, а также знаменитые каллиграфы и живописцы того времени.
Вопросы дворцового управления, ранее входившие в ведение евнухов, теперь были переданы Управлению императорского двора (Нэйуфу), которое состояло в основном из потомков китайцев, перешедших на службу маньчжурам до начала завоевания Внутреннего Китая в 1644 г. и имевших статус лично зависимых слуг императора. Эти люди зачастую свободно владели как китайским, так и маньчжурским языком, и были преданы императору, что делало их надежными посредниками. Именно они осуществляли контроль над такими ключевыми (и доходными для дворцовой казны) отраслями, как соляные монополии, императорские текстильные мануфактуры в Сучжоу и Нанкине, фарфоровое производство в Цзиндэчжэне, взимание пошлин с внутренней и иностранной торговли и т. д. Первоначально именно на основе Управления императорского дворца была введена в практику система так называемых «конфиденциальных докладов», которые доставлялись лично императору в запечатанном виде, а после прочтения им отсылались обратно с его пометками и резолюцией. Такая система позволяла императору получать информацию о положении дел на местах и фракционной борьбе при дворе и позднее была распространена на «Южный кабинет» и провинциальную администрацию, а в правление следующего императора стала одной из основ государственного устройства. Император Канси также имел обыкновение назначать для разрешения кризисных ситуаций специальных уполномоченных — часто из чиновников низших рангов или даже членов императорской гвардии. Таким образом, была создана неофициальная система государственного управления, действовавшая параллельно бюрократическому аппарату, имевшая собственные информационные каналы и подчинявшаяся непосредственно императору.
Еще одной важнейшей проблемой для Китая того периода стало преодоление экономической депрессии второй половины XVII в., ставшей результатом опустошительных войн в период маньчжурского завоевания.
Серьезный удар по экономике страны нанес и мятеж трех «князей-данников» (саньфань) — китайского военачальника У Саньгуя и потомков военачальников Шан Кэси и Гэн Чжунмина, активно участвовавших в завоевании Китая на стороне маньчжуров, за что они и их семьи получили в управление огромные территории на юге и юго-западе Китая. Позднее они выступили против цинских властей. В 1681 г. мятеж был подавлен, однако к этому времени хозяйство центральных и восточных провинций пришло в упадок, западная провинция Сычуань в значительной степени обезлюдела и начала заселяться заново только в начале XVIII в. В целях блокады государства Чжэнов на Тайване все население прибрежной полосы юго-восточных провинций было отселено в глубь страны, что негативно сказалось не только на самих переселенцах, но и на состоянии внешней торговли. Благодаря этому Китай, не имевший с позднеминского времени значительного внутреннего источника серебра и импортировавший его из Юго-Восточной Азии, Филиппин и Японии, столкнулся с резким дисбалансом серебра и меди, являвшихся основой его двусоставной денежной системы. В этих условиях выплата значительной части налогов в серебре означала для большинства населения страны существенное падение уровня доходов и, как следствие, покупательной способности. Кроме того, большие объемы серебра изымались государством из оборота для покрытия военных расходов. Все это в конечном итоге и привело к депрессии в экономике.
Одной из важнейших мер по восстановлению хозяйства в период Канси стало приведение в порядок разрушенной системы ирригационных сооружений. Исполнение ключевых проектов в этой области контролировалось самим императором. Так, в период с 1684 по 1707 г. Канси совершил шесть инспекционных поездок в регион нижнего течения Янцзы, целью которых помимо установления контактов с китайской ученой элитой Янчжоу, Сучжоу и Нанкина стал надзор за ирригационными работами на Хуанхэ и Великом канале (центральной водной артерии между Южным и Северным Китаем, по которой к столице доставляли рис, полученный в качестве налоговых поступлений). Позитивное значение для восстановления внешней торговли, финансов государства и экономики юго-восточных провинций имело снятие запрета на проживание в прибрежной полосе после капитуляции тайваньских властей и присоединения острова в 1683 г.: многие жители провинции Фуцзянь смогли вернуться к прежним занятиям морскими промыслами и торговлей.
Другой серией экономических мероприятий стали налоговые послабления для беженцев, возвращавшихся на брошенные поля. Для облегчения последствий депрессии и голода в ряде областей страны было увеличено количество зерна, выдаваемого голодающим из государственных запасов. Важнейшей экономической реформой этого периода стал указ от 1712 г., зафиксировавший взимаемую подушную подать на уровне количества населения, учтенного переписью 1711 г. Эта мера имела двоякие последствия. Она несколько уменьшила налоговую нагрузку для части подданных, однако рост населения теперь в меньшей степени ограничивался экономическими факторами, что в долгосрочной перспективе стало одной из причин демографического взрыва (за XVIII в. население Китая увеличилось по одним подсчетам в два с половиной раза, а по другим — втрое), привело к нехватке земли в восточных и центральных регионах империи и в конечном итоге к ряду социальных конфликтов.
В целом к началу XVIII в. властям удалось создать условия для стабилизации экономической обстановки, восстановить систему сельского хозяйства и торговые связи между регионами, а также значительно пополнить казну. Впрочем, после 1710 г. содержимое казны вновь уменьшилось. Одной из причин этого стали растущие финансовые злоупотребления в государственном аппарате. Балансируя между различными политическими силами при дворе (маньчжурской аристократией, северной и южной группировками китайских ученых, неофициальными доверенными лицами), Канси предпочитал без особой на то необходимости не вмешиваться в деятельность чиновников, проявляя терпимость к умеренной коррупции. Несколько состоявшихся процессов над коррупционерами, однако, выявили весьма значительные масштабы таких злоупотреблений. Ряд высших сановников через подставных лиц и под вымышленными именами имели свои доли в наиболее доходных предприятиях и торговых операциях, давали деньги в рост, вымогали подношения у местных чиновников и даже использовали государственные средства в качестве инвестиционного капитала. Коррупция на местах во многом была обусловлена тем, что окружные и уездные чиновники получали достаточно символическое жалование, которого было явно недостаточно, особенно с учетом того, что они должны были не только содержать себя, но и оплачивать работу служащих управы, поддерживать в порядке городские стены, дороги и мосты, пополнять местные зернохранилища на случай голода, а также давать взятки вышестоящим. Свою роль в такой ситуации, возможно, сыграло и ухудшающееся здоровье императора, не позволявшее ему эффективно контролировать государственный аппарат.
Другой причиной финансовых проблем стали военные расходы. Несмотря на победу в первой джунгарской войне в 1697 г., Джунгарское ханство, возглавляемое теперь племянником Галдана Цэван-Рабданом, продолжало оставаться для Цинской империи серьезной угрозой. Опасаясь усиления Джунгарии, Канси еще в 1712 г. направил особое посольство к Аюки-хану, правителю калмыков, в XVII в. откочевавших на Волгу и позднее принявших русское подданство. Однако склонить его к совместным действиям не удалось.
Вторая война с Джунгарским ханством (1715–1739) началась с неудачной попытки джунгарских войск атаковать оазис Хами, находившийся под властью Цинского государства. Однако основной ареной конфликта стал Тибет. Контролировавший Тибет кукунорский Лхавсан-хан настроил против себя значительную часть ламаистского духовенства своим вмешательством в решение вопроса о том, кто будет следующим далай-ламой. Оппозиция призвала на помощь Цэван-Рабдана, который направил в Тибет шеститысячный корпус под командованием своего брата Цэрин-Дондуба. В 1717 г. джунгарские войска разгромили Лхавсан-хана, взяли Лхасу и установили контроль над Тибетом. С точки зрения китайской дипломатии, Тибет считался данником Цинского государства со времени визита пятого Далай-ламы в Пекин и получения им инвеституры от императора Шуньчжи в 1652 г.; кроме того, Кукунорское ханство тоже находилось под покровительством Китая. Китай предпринял ответные меры, и в 1720 г. маньчжурские войска вошли в Лхасу, обратив в бегство джунгарскую армию, и формально присоединили Тибет к Цинской империи. В городе был размещен трехтысячный цинский гарнизон, на который опирались представители императора, фактически взявшие под контроль власти Тибета. Однако война продолжалась еще почти два десятилетия с переменным для обеих сторон успехом и немалыми финансовыми затратами. Последней значительной победой при жизни императора Канси стало присоединение Турфанского султаната в 1720 г., позволившее Цинской империи создать плацдарм на подступах к Джунгарскому ханству.
В XVIII веке была заложена основа отношений (и будущих конфликтов) Китая со странами Запада. Главными посредниками в этих отношениях являлись находившиеся при дворе Канси католические миссионеры, для которых предыдущее столетие завершилось весьма оптимистично: многие из них состояли на государственной службе в качестве астрономов, картографов, математиков, художников, переводчиков и даже советников и наставников императора. Например, иезуит Фердинанд Вербист (1623–1688) занимал должности главы Астрономической палаты, а затем заместителя главы Ведомства общественных работ; Жан-Франсуа Жербийон (1654–1707) и Томаш Перейра (1645–1708) по приказу императора участвовали в подготовке Нерчинского договора с Россией. Упрочению положения миссионеров при дворе также способствовало излечение Канси от малярии (с помощью хинина) французскими иезуитами в 1693 г. Влияние миссионеров на императора усиливал активный интерес Канси к западной науке, музыке и техническим новинкам. Наконец, в 1692 г. был издан императорский указ о веротерпимости, открывавший для миссионеров более широкие возможности для проповеди и позволявший строить храмы в некоторых городах страны. На рубеже XVII–XVIII вв. в Китае находилось от 140 до 160 христианских миссионеров и насчитывалось около 200 тыс. обращенных китайцев-христиан.
Однако уже вскоре надежды на христианизацию Китая рухнули; причиной этого стал развернувшийся на рубеже XVII и XVIII вв. «спор о ритуалах». Суть его состояла в проблеме совместимости христианских догм и китайских обрядов. Иезуиты отстаивали мнение, которого придерживался еще Маттео Риччи, основатель их миссии в Пекине: культ предков и иные обряды жертвоприношений, принятые в Китае, следовало считать ритуалами светскими, а потому вполне совместимыми с христианской практикой. Выступившие же против иезуитов доминиканцы, напротив, уподобляли китайские культы идолопоклонству и требовали от новообращенных полного отказа от них. Папа Климент XI поддержал доминиканцев, донеся свою бескомпромиссную позицию до миссионеров в Китае и самого императора через двух легатов — Мэйяра де Турнона в 1705 г. и кардинала Меццабарба в 1720 г. Вмешательство Ватикана в интерпретацию китайских ритуалов сильно уронило авторитет христианства в глазах императора. Уже в 1706–1707 гг. Канси издал указы, поставившие миссионеров перед трудным выбором: согласиться с императорской трактовкой христианства и остаться в Китае (рискуя быть отлученными от церкви) или последовать папской булле, но покинуть страну. После этих указов количество миссионеров в Китае сократилось наполовину, а их деятельность формально стала сводиться к придворной службе.
В 1707 г. по приказу императора Канси в Европу также был направлен католик Фань Шоуи, ставший первым китайцем, побывавшим там с официальной миссией. В Европе он встречался с королем Португалии Жоао V и папой Климентом XI, где рассказал им о положении католической церкви в Китае. Затем он прожил девять лет в Италии и вернулся на родину только в 1719 г., после чего получил аудиенцию у Канси и доложил о своей поездке. До этого единственной миссией, направленной для переговоров с европейцами, было китайское посольство к нидерландским властям на Яве в 1679–1680 гг.
Торговые отношения со странами Запада также претерпели определенные изменения. Вопросы расширения торговых связей ставились всеми миссиями, направлявшимися к цинскому двору: голландскими посольствами 1656, 1667, 1686 гг.; португальцами в 1670 и 1678 гг., а также россиянами после подписания Нерчинского договора: посольствами Избранта Идеса в 1693–1694 гг. и Л.В. Измайлова в 1720–1721 гг. Тем не менее император Канси был склонен скорее к ограничению, нежели к расширению торговли. Так, в 1720 г. в Гуанчжоу (Кантоне) была воссоздана существовавшая еще в минский период торговая гильдия Гунхан, контролировавшаяся государством. Ей были переданы монопольные права на торговлю с западными странами (за исключением России). Эта мера положила начало изоляции Китая и созданию «кантонской системы торговли», окончательно сложившейся к 1759 г., когда торговля с Западом была ограничена лишь одним портом — Гуанчжоу.
В целом правление Канси стало важным этапом в укреплении власти маньчжурской династии в Китае, преодолении экономических и внешнеполитических проблем, достижении социальной стабильности. Немалую роль в этом сыграла личность самого императора. Канси, так же как его сын Юнчжэн и внук Цяньлун, принимал активное личное участие в государственном управлении. Обычно он вставал до рассвета и уже в пять часов утра начинал принимать высших сановников (позднее время начала приема было сдвинуто на семь часов утра для удобства тех, кто жил далеко от дворца). После аудиенций Канси посвящал несколько часов разбору докладов с мест; вторая половина дня была занята лекциями императорских наставников, занятиями каллиграфией и поэзией.
Все биографы императора отмечают его интерес к знаниям, к науке и искусству. Маньчжур по происхождению, Канси уделял особое внимание освоению китайского классического наследия, справедливо полагая, что в стране, где культура и этика традиционно почитались и поддерживали легитимность власти, просвещенность монарха способна оправдать правление «варварской» династии завоевателей. Отдавая много времени и усилий ученым штудиям, Канси считал себя знатоком конфуцианских канонов, хорошим поэтом и каллиграфом, ученым, превзошедшим основы западной математики и музыки. Не исключено, что интеллектуальные достижения императора были все же не такими впечатляющими: оставленные им каллиграфические автографы не поднимаются выше ученического уровня, а его наставники-иезуиты жаловались на непонимание им базовых основ преподаваемых ими дисциплин. Тем не менее нельзя отрицать влияние Канси на идеологический и культурный климат страны. В частности, позиция императора стала определяющей при выборе неоконфуцианства в интерпретации сунского философа Чжу Си (1130–1200) в качестве одной из основ государственной идеологии. Под императорским патронажем были созданы такие впечатляющие труды, как «История династии Мин» (Мин ши), многотомная энциклопедия «Высочайше утвержденное полное собрание книг, карт, чертежей и рисунков с древности до нашего времени» (Циньдин гуцзинь тушу цзичэн), толковый словарь «Канси цзыдянь», словарь рифм «Пэйвэнь юньфу» и т. д. При дворце были открыты мастерские, где работали придворные механики, мастера по росписям, эмалям, резьбе по кости, дереву, нефриту и т. д. В Академии живописи возрождались классические традиции пейзажа (к их числу относятся, например, работы одного из крупнейших мастеров того периода Ван Хуя) и создавались новые направления, сочетавшие китайские традиционные живописные сюжеты и жанры с западной техникой живописи. Иезуит Джузеппе Кастильоне (1688–1766), получивший в Китае имя Лан Шинин и ставший крупнейшим придворным художником XVIII в., начал свою карьеру при дворе императора Канси.
Не менее впечатляющим образом развивалось в этот период и неофициальное творчество. Эпоха Канси дала Китаю таких великих художников, как Ши-тао (1642–1707) и Бада Шаньжэнь (1626–1705), потомков минского императорского дома Чжу, которые после маньчжурского завоевания стали буддийскими монахами; а также известного новеллиста Пу Сунлина (1640–1715), автора «Странных историй из Кабинета Неудачника».
В последние десятилетия правления Канси среди его сыновей развернулась скрытая борьба за право наследования престола. Шансы будущего императора Юнчжэна с самого начала были весьма небольшими — четвертый по старшинству среди сыновей Канси, он был рожден не императрицей, а одной из наложниц императора. Борьба усилилась, когда длительное время являвшийся официальным наследником Иньжэн (1674–1725) был в 1708 г. лишен этого звания. Через некоторое время его вновь объявили наследником престола, однако в 1712 г. он был смещен уже окончательно (оба раза он попадал в опалу по подозрению в намерении отстранить императора от власти).
После 1708 г. скрытая до этого борьба за трон вышла на поверхность. В ту пору будущий император Юнчжэн все еще не рассматривался в числе наиболее вероятных кандидатов. Его братья быстрее него делали карьеру и получали должности и ранги знатности, были более влиятельными и заметными фигурами при дворе. После первой опалы Иньжэна в 1708 г. многие чиновники делали ставку на его брата Иньсы (1681–1726). Среди военных значительным влиянием пользовался Иньчжи (1672–1734), старший сын императора. Парадоксальным образом именно аутсайдерский статус будущего монарха на первом этапе во многом и способствовал его последующему приходу к власти. Активность основных участников борьбы вызвала недовольство императора Канси и привела к их падению. В дальнейшем новый круг претендентов должен был действовать весьма осторожно, так как попытка создать вокруг себя группу приверженцев могла вызвать подозрение стареющего правителя. Будущему императору Юнчжэну удалось переиграть своих конкурентов, обеспечив симпатии Канси, а также создав к моменту его смерти собственный круг сторонников, куда вошли и те, кто раньше поддерживал опальных к тому времени претендентов, в том числе Лункэдо, командовавший силами, отвечавшими за безопасность в столице, и Нянь Гэнъяо, которому подчинялись провинции Сычуань и Шэньси, являвшиеся своего рода ближним тылом войск, воевавших с Джунгарией (последнее обстоятельство позволяло Юнчжэну до известной степени контролировать положение дел в действующей армии).
После прихода Юнчжэна к власти некоторые современники считали, что произошла узурпация престола, а на самом деле император назначил своим наследником другого сына, Иньти (1688–1767), который незадолго до этого в 1718 г. стал командующим армией, действовавшей против Джунгарии. В Китае до сих пор обсуждается вопрос о возможной подделке завещания Канси, однако сейчас с большой уверенностью можно сказать, что распоряжение о назначении наследника было отдано им устно и завещания просто не существовало.
Император Канси умер 20 декабря 1722 г. в 68 лет, оставив после себя, с одной стороны, сильное единое государство, укрепляющуюся экономику, отлаженную систему управления и 20 сыновей; с другой — затяжную войну, назревавший демографический кризис, пораженную хроническим дефицитом казну, коррумпированный бюрократический аппарат, кризис наследования и взаимную ненависть среди своего многочисленного потомства.
Император Юнчжэн (13 декабря 1678 — 8 октября 1735, личное имя Айсиньгиоро Иньчжэнь, примерное значение девиза правления Юнчжэн — «гармоничная справедливость»), третий император маньчжурской династии в Китае, находился у власти с 27 декабря 1722 г. до своей смерти в 1735 г. Он начал править уже имея некоторый административный опыт и не испытывая иллюзий по поводу состояния государственного аппарата. Положение дел в финансовой сфере также подталкивало его к осуществлению реформ — бюджеты всех уровней испытывали постоянную нехватку средств, что было связано главным образом с присвоением чиновниками части собираемых налогов.
По сути многие последующие действия Юнчжэна можно рассматривать как новый период конфликта между маньчжурской и китайской моделями власти, т. е. моделями, сформировавшимися в знаменных войсках и среди гражданского чиновничества. При этом каждая из них несла в себе скрытые противоречия. В маньчжурском варианте власть правителя должна была осуществляться с оглядкой на права наследственной аристократии, включая родственников императора (им была подчинена значительная часть войск). В китайской же традиции власть императора вязла в бюрократических структурах, а кроме того ей в определенной степени противостоял слой шэньши (конфуцианских книжников), из которых и набирались чиновники и которые считали себя духовной элитой общества. Свои претензии на такой статус шэньши основывали на постулатах конфуцианской идеологии, но в реальной жизни за ними часто стояло стремление сохранить неофициальные привилегии своего сословия — право платить налоги в ограниченном масштабе или не платить их вовсе, возможность, находясь на службе, распоряжаться подведомственными финансами, а уйдя со службы или не поступив на нее, — влиять на дела в своих родных местах. Юнчжэн решил ограничить власть маньчжурской аристократии, создать эффективную систему гражданского администрирования во всей империи, установить контроль над государственным аппаратом и сделать общество более единообразным. Для этого предполагалось создать систему информации, снизить коррупцию, провести определенное выравнивание статуса подданных, который должен был определяться властями, а не традицией.
Прежде всего Юнчжэн изменил систему информирования и принятия решений по наиболее важным делам. Он резко расширил начавшуюся при Канси практику подачи императору конфиденциальных докладов и превратил ее в отлаженную систему. Первые меры он начал осуществлять сразу после вступления на трон. Обычные доклады проходили через целый ряд чиновников, которые готовили решения по рассматриваемым проблемам, а затем императору фактически оставалось их только завизировать. Информация при этом была доступна весьма широкому кругу лиц. Конфиденциальные доклады поступали к императору сразу, и решения по ним принимал он лично, причем обычно в день получения доклада. В одном из указов 1730 г., где содержались подробные инструкции по представлению докладов, а фактически развернутое описание позиции императора по этому вопросу, Юнчжэн сообщал, что он получает по 20–30, а в особых случаях — до 50–60 докладов в день и работает с ними сам без архива и помощников. В таких докладах сообщалось о положении дел со сбором налогов, злоупотреблениях чиновников, о наиболее крупных уголовных преступлениях, ценах на основные продукты и даже о погоде.
Позднее, когда вновь возобновилась война с джунгарами и объем документов резко возрос, императору потребовался Военный совет, так как решений по поступавшим докладам требовалось принимать очень много. Тогда Военный совет еще соответствовал своему названию и главным образом руководил всем, что было связано с ведением войны. В следующее правление, при Цяньлуне, Военный совет стал высшим органом государственного управления в империи.
Кроме того, Юнчжэн реформировал и систему выплаты жалованья чиновникам. Раньше, в условиях, когда государство стремилось извлечь максимальные средства из местных бюджетов, чиновники обеспечивали свое существование и работу подведомственных органов прежде всего за счет установления неофициальных надбавок к налогам; из этого же источника они получали средства, которые откладывали на будущее, а также передавали вышестоящим. Наиболее известной из этих надбавок была хохао, взимание которой мотивировалось необходимостью последующей переплавки небольших кусочков серебра, которыми собирались налоги, в крупные слитки. Сложности в финансовой сфере чиновники также решали путем нецелевого использования части средств и манипуляций с имевшимися в их распоряжении фондами — за дефицит они отвечали лишь своей карьерой, да и то не всегда. При Юнчжэне хохао стали взимать официально и из нее выплачивать чиновникам жалованье и деньги на содержание казенных управ (этих средств, разумеется, было меньше, чем чиновники получали раньше; практика поборов продолжалась, хотя и в меньшем масштабе — многие просто стали бояться это делать). За дефицит чиновник стал отвечать своим имуществом и свободой. При принятии мер по возмещению дефицита, накопившегося за прежние годы, многие оказались разорены (так, Иньтао, брат императора, с этой целью был вынужден даже продавать домашнюю утварь). Жесткая политика императора привела к массовым увольнениям чиновников среднего уровня.
Юнчжэн также предпринял меры по отстранению от власти своих родственников. Двое его братьев, которые уже находились в тюрьме или под домашним арестом на момент его прихода к власти, продолжали там оставаться, а через несколько лет он отправил в заключение еще пятерых, при этом Иньсы и поддерживавшему его в борьбе за власть Иньтану имена были изменены на имеющие уничижительный смысл; пятеро из семерых опальных братьев императора умерли в заключении. Был отменен порядок, по которому некоторые члены императорской семьи управляли отдельными подразделениями знаменных войск, и армия полностью перешла в подчинение непосредственно Юнчжэну и назначенным им лицам. Родственники императора фактически утратили свое влияние. Кроме того, была установлена практика передачи престола — наследник определялся императором заранее, однако соответствующее распоряжение хранилось в особых шкатулках в двух дворцах и знали о его содержании только несколько сановников.
При назначении чиновников император продолжал линию своего отца, направленную на ослабление влиятельных групп цинской элиты. Репрессии коснулись даже таких высокопоставленных лиц, как Нянь Гэнъяо и Лункэдо, на которых император опирался при приходе к власти. Дело было не только в том, что крупные чиновники часто создавали группировки своих сторонников, действовавшие в их интересах. Юнчжэн также весьма негативно оценивал систему связей, традиционно существовавших между определенными категориями шэньши (например, между теми, кто учился у одного учителя, теми, кто сдавал экзамены в один год, а также между экзаменующим и экзаменуемыми; такие связи сохранялись и в следующем поколении). Дав этому явлению негативную оценку в специальном эссе «О группировках», император активно назначал на государственные должности шэньши, купивших степень и в силу этого обстоятельства оказывавшихся вне системы личных связей (в Китае степени продавались вполне официально, однако репутация тех, кто их покупал, была обычно не слишком хорошей). При нем такие чиновники получили новые возможности для карьерного роста: теперь они могли служить даже в Цензорате и в Ведомстве чинов.
При Юнчжэне также практиковалось снятие с должностей чиновников по обвинению в плохом отношении к народу и наказание тех конфуцианских книжников, которые преследовали личную выгоду и шли для этого на нарушение закона (в частности, перекладывая свои обязательства по налогообложению на простолюдинов).
Кроме того, Юнчжэн установил более жесткий контроль над литературой, образованием и старался «исправить нравы» своих подданных. Примечательно, однако, что объектом цензуры в это время становятся прежде всего те произведения, где он видел намек на существование группировок (например, оды в честь чрезмерно укрепивших свое влияние чиновников), а не тексты, где могли содержаться антиманьчжурские аллюзии.
Среди конфуцианских ценностей он придавал особое значение сыновней почтительности, традиционно воспринимавшейся как основа последующей лояльности к правителю. При этом Юнчжэн отстаивал примат преданности правителю над верностью родителям и писал в уже упоминавшемся эссе «О группировках», что чиновник, вверивший себя государю, после этого уже не принадлежит отцу и матери. При Канси после 1702 г. «Канон сыновней почтительности» (Сяо цзин) был исключен из списка литературы, по которому проводились экзамены, однако вскоре после прихода к власти Юнчжэн восстановил его в этом списке, в 1728 г. приказал переиздать текст на китайском и маньчжурском языках, и в том же году отдал распоряжение провинциальным чиновникам сообщать ему о людях, отличающихся сыновней почтительностью или целомудренным поведением.
Император также опубликовал свои комментарии к «Священным поучениям» (правилам поведения подданных императора, изданным еще Канси в 1670 г.). В 1725 г. был установлен порядок, согласно которому участники экзаменов на конфуцианскую ученую степень должны были знать наизусть 16 правил «Поучений» и комментарии к ним (на экзамене им давалось одно из правил, которое они должны были написать вместе с комментарием по памяти).
Юнчжэн укрепил чиновничий аппарат, курировавший систему образования и экзаменов, а также постарался взять эту сферу под государственный контроль. В 1733 г. был издан указ, согласно которому провинциальные власти обязаны финансировать по одной академии в каждой провинции; преподаватели и студенты получали стипендии от правительства. Это способствовало изменению характера деятельности академий и их последующей ориентации не на философские штудии, а главным образом на подготовку к экзаменам.
На более низком уровне действовала система сянъюэ (букв.: сельских бесед). Первого и пятнадцатого числа каждого месяца по лунному календарю чиновникам, учащимся, офицерам, солдатам и простолюдинам надлежало слушать лекции о правилах «Священных поучений». В сельской местности проводили их шэньши.
Кроме того, вводилась должность «надзирающего за нравами и исправляющего обычаи». Как правило, такие чиновники назначались в соответствующую провинцию после какого-то происшествия, связанного с деятельностью шэньши, будь то сфера идеологии или просто сдача экзаменов. После «улучшения ситуации» их отзывали.
Ограничения коснулись и жизни простолюдинов: были запрещены азартные игры, а также петушиные бои и бои сверчков. Впрочем, в Китае запреты на азартные игры всегда реализовывались примерно с тем же успехом, с каким в России боролись с пьянством.
Вообще, император верил в силу убеждения. Показательно, что наиболее заметным политическим процессом его правления стало дело шэньши Цзэн Цзина и Чжан Си. Первый под влиянием циркулировавших в обществе рассказов о новом императоре и идей умершего к тому времени философа Люй Люляна (считавшего маньчжурскую династию «варварской» и выступавшего за возврат к устоям древности) послал второго (своего единственного ученика) к губернатору провинции Шаньси Юэ Чжунци, об оппозиционных настроениях которого он слышал, с целью уговорить того поднять восстание. Заговорщиков арестовали. Дальнейшие события более интересны, чем сам нелепый заговор. В ходе допросов выяснилось содержание слухов, которые циркулировали по империи. Опровергая их, император написал специальный текст «Записи, содержащие великую истину, пробуждающую от заблуждений» (Да и цзюэ ми лу) в четырех главах и разослал его во все основные учебные заведения империи; в дальнейшем эту книгу было приказано читать и объяснять народу едва ли не как «Священные поучения». В этом тексте император не ограничился подробным разбором таких сюжетов, как легитимность маньчжурского правления в Китае и место «варваров» в китайской истории, но также объяснял подданным, что он, например, не погряз в пьянстве, не узурпировал трон и не убивал отца. Оба заговорщика раскаялись, были прощены и затем некоторое время жили под наблюдением властей. Значительно больше в то время пострадали родственники Люй Люляна — они были казнены или сосланы (тело самого философа-оппозиционера, оскорбившего отца Юнчжэна, было извлечено из могилы и расчленено). Следующий император, однако, приказал казнить Цзэн Цзина и Чжан Си, а также уничтожить все копии «Записей», видимо, считая, что существование такой книги лишь способствует распространению слухов о его отце.
Государство также предпринимало меры для унификации общественного и государственного устройства. Китайцев стали больше выдвигать на чиновничьи должности (если в правление Канси на посты губернаторов назначались китайцы, служившие в знаменных войсках, то в конце правления Юнчжэна на эти посты чаще попадали китайцы из числа шэньши). В Юго-Западном Китае на смену местным вождям пришли чиновники. Некоторые группы населения, прежде считавшиеся «подлым людом», стали формально полноправными. В их числе были, например, так называемые «люди на лодках» в провинции Гуандун (китайцы, жившие на воде и не имевшие дома на суше), нищие в провинциях Аньхой и Цзянсу, часть крепостных, принадлежавших знаменным, и так далее. Эта мера больших результатов не дала и носила главным образом декларативный характер.
В экономической сфере перед императором стояли две проблемы: бедность значительной части населения и быстрый рост его численности. Негативное воздействие этих факторов Юнчжэн стремился ослабить рядом законодательных и хозяйственных мер. Он продолжил реализацию налоговой реформы Канси, которая фактически осуществлялась в виде замены подушного налога на надбавку к поземельному. Эта реформа улучшила положение тех, кто жил в деревне, но не занимался сельским хозяйством и не имел земли, а также безземельных крестьян, отходников и пр.
Однако бедность в те годы была распространена не только среди крестьян-китайцев. К этому времени значительно обеднели и знаменные, часть из которых заложила и продала выделенные им казной земельные участки и даже дома. Формально большая часть этих сделок была незаконной, т. к. продавать землю знаменные могли только в пределах своего «знамени», однако власти были вынуждены считаться со сложившейся ситуацией и пошли на выкуп таких земель, что не дало, однако, долгосрочного эффекта, и этот процесс продолжился.
Еще одной из мер, направленных на повышение благосостояния китайцев, стали масштабные гидрохозяйственные проекты, реализовывавшиеся по инициативе Юнчжэна. Они включали меры как по ирригации плохо орошаемых земель, так и по поддержанию в должном порядке защитных сооружений на реках. Последняя мера для Китая была едва ли не более важна, чем первая; достаточно сказать, что постоянные отложения подняли дно крупнейших китайских рек выше уровня окружающей местности и сами эти реки были окружены системой дамб. Юнчжэн значительно расширил масштабы таких работ: если Канси основное внимание уделял Хуанхэ и Великому каналу, то новый император также вел работы вокруг Пекина, в Юго-Западном, Юго-Восточном и Северо-Западном регионах. Для поддержания в должном порядке защитных сооружений были назначены специальные чиновники и усилены превентивные меры. По указу 1729 г. дамбы должны были наращиваться на определенную величину (ок. 16 см) каждый год. Вдоль крупных рек примерно через один километр были установлены посты с двумя охранниками, которые должны были осматривать и чинить свой участок дамб. Всего было создано свыше тысячи таких постов.
Растущая финансовая сфера пополнялась поступавшим из-за границы серебром. Для восполнения дефицита медной монеты были открыты монетные дворы в провинциальных центрах.
Основной внешнеполитической проблемой для империи в то время была продолжавшаяся борьба с Джунгарским ханством. Вторая джунгарская война началась еще до прихода Юнчжэна к власти в 1715 г., с перерывами продолжалась почти все его правление до 1734 г., а итоги ее были подведены лишь в договоре 1739 г. уже после смерти императора.
Перед Россией и Китаем в начале века стоял вопрос о разграничении монгольских земель, которые вошли в их состав. Его удалось разрешить посредством заключения Кяхтинского договора в 1727 г.; в ходе переговоров китайская сторона стремилась разделить территорию, исходя из того, чье подданство принял ее прежний правитель, а представлявший Россию С.Л. Владиславич-Рагузинский отстаивал разделение по фактическому владению, в результате чего к России и Цинской империи должны были отойти территории, которые они контролировали в то время. Эффективно используя стремление Цинской империи обезопасить свой северный фланг в войне с Джунгарией, Рагузинский заключил договор в основном на российских условиях.
Еще одним фактором, косвенно повлиявшим на эти события, стало ухудшение отношений между китайским императорским двором и католическими миссионерами. Юнчжэн продолжил и активизировал политику отца, направленную на ослабление влияния миссионеров и борьбу с христианством (считается, что при Юнчжэне в Китае было закрыто более 300 церквей). Фактически деятельность миссионеров была ограничена одним Пекином, церкви в других местностях прекратили свое существование; в Китае постепенно сформировалось католическое подполье. Недовольные политикой императора миссионеры пошли на активный контакт с Владиславичем-Рагузинским, что дало последнему необходимую информацию и выход на Маци — видного чиновника, согласившегося за определенную сумму лоббировать интересы России при заключении договора.
Кяхтинским договором также устанавливался новый формат ведения торговли. Если в начале XVIII в. она осуществлялась посредством посылки караванов в Пекин, а также в Урге (совр. Улан-Батор) и Цицикаре (в то время административный центр пограничной с Россией провинции Хэйлунцзян), то теперь центром торговли стала основанная тогда же Кяхта, располагавшаяся к югу от Иркутска на границе России и входивших в состав Китая монгольских земель (напротив нее возникло китайское поселение Маймайчэн). Другим местом проведения торговых операций стало поселение Цурухайту (на р. Аргунь).
Данный договор также закрепил официальный статус православной миссии в Пекине, действовавшей там фактически с 1715 г. Ее священники должны были осуществлять духовное руководство православными христианами, жившими в цинской столице.
В 1729–1733 гг. в России дважды побывали китайские посольства (формально они должны были поздравить Петра II и Анну Иоанновну со вступлением на престол, а фактически обсудить политику на джунгарском направлении с российскими властями и новым ханом калмыков), но каких-либо существенных результатов они не принесли.
Более успешно развивались действия на тибетском направлении. К Китаю были присоединены Цинхай и Восточный Тибет, включенный в провинцию Сычуань. Основная часть Тибета в это время фактически являлась протекторатом Китая.
Юнчжэн умер, не дожив до 57 лет. Императорская власть при нем значительно усилилась, но установленный им режим во многом противоречил интересам чиновничества. Часть реформ была отменена его сыном, но некоторые установления Юнчжэна стали частью китайского государственного устройства. Многие из проблем, полученных им в наследство от Канси, так и не были решены, и их пришлось решать следующим правителям империи. Противостояние с Джунгарией продолжилось и закончилось только в середине XVIII в. ее разгромом. Демографическая проблема дала о себе знать через несколько десятилетий, а тяжелые последствия нараставшей изоляции Китая от окружающего мира в Китае стали осознавать только в середине следующего столетия.
Император Цяньлун (25 сентября1711 — 7 февраля 1799, личное имя Хунли, примерное значение девиза правления Цяньлун — «небесное процветание»), четвертый император маньчжурской династии в Китае, формально правил с 18 октября 1735 по 8 февраля 1796 г., а фактически оказывал решающее влияние на политику империи до своей смерти в начале 1799 г. Во многом китайский XVIII в. — это век Цяньлуна, и именно в его правление в полной мере проявились те процессы, которые определили течение китайской истории в этот период.
Назначение Цяньлуна наследником и его приход к власти были предсказуемы — из трех оставшихся к тому времени в живых наследных принцев он был единственным, у кого мать принадлежала к маньчжурам (двоих его братьев родили дочери китайцев, служивших в знаменных войсках; кроме того, одному из них, Хунъяню тогда исполнилось всего два года).
Новый император по своим взглядам достаточно сильно отличался от отца. Если Юнчжэн был, судя по всему, уверен в том, что в стране в основном можно установить должный порядок и добиться того, чтобы общество и государственный аппарат действовали в рамках определенных правил, то Цяньлун требовал от чиновников прежде всего личной лояльности; коррупцию он, видимо, считал неизбежным злом, но был склонен ограничивать ее масштабы. По мнению некоторых историков, Цяньлун верил скорее не в законы и просвещение, а в ритуал. Он не сомневался в своем особом предназначении и не считал необходимым оповещать подданных о собственных планах. Свою деятельность он начал с ревизии реформ отца и проведения более умеренного «среднего пути».
После прихода к власти им был распущен Военный совет, в военных делах подменявший собой обычные органы государственной власти. Кроме того, Цяньлуном в дальнейшем были помилованы или частично реабилитированы лица, осужденные по нескольким наиболее громким делам предыдущих правлений. Так, в частности, возвращались титулы и имущество потомкам уже упоминавшихся Иньсы, Иньтана, Нянь Гэнъяо и Лункэдо; были освобождены, а затем также получили титулы и имущество братья умершего императора Иньти и Иньэ. Посмертная судьба некоторых политиков при этом принимала причудливые формы. Так, Доргоню (1612–1650), дяде императора Шуньчжи, выполнявшему при нем функции регента и фактически возглавлявшему завоевание Китая, после смерти был дан титул императора. Однако вскоре его обвинили в ряде преступлений и осудили. Цяньлун выбрал средний вариант и фактически реабилитировал Доргоня, но при этом лишь вернул ему титул князя первой степени, который тот имел при жизни. Все эти действия, очевидно, должны были показать родственникам Цяньлуна и высшей бюрократии, что он не намерен в дальнейшем проводить репрессивную политику, подобную той, что осуществлял его отец. Кроме того, новый император, видимо, вообще не любил выносить внутридворцовые дела на всеобщее обозрение.
Одновременно Цяньлун ослабил противостояние между императорской властью и чиновничеством, а в какой-то степени и между императором и шэньши в целом. Прекратились массовые увольнения государственных служащих, активно практиковавшиеся его отцом. Цяньлун даже отменил правило, по которому чиновник был обязан компенсировать возникшую в подчиненном ему ведомстве недостачу. Сотни тех, кто подвергся осуждению за это раньше, получили прощение.
Однако затем сама логика государственного управления потребовала возобновления деятельности Военного совета, репрессий против родственников и восстановления части отмененных норм, регулировавших деятельность чиновничества.
Активные меры по консолидации власти Цяньлун начал предпринимать с самого начала своего пребывания на троне. В соответствии с волей Юнчжэна при новом императоре были назначены своего рода регенты, в число которых вошли сановники Оэртай (1672–1755) и Чжан Тинъюй (1672–1755), а также дяди Цяньлуна Юньлу и Юньли. Такое положение дел, однако, сохранялось всего три дня, после чего эти должности были заменены другой структурой, более многочисленной по составу, и позиции бывших регентов сразу ослабли. Затем в 1737 г., когда истекли 27 месяцев траура, император ликвидировал и ее, воссоздав распущенный ранее Военный совет. При этом он увеличил его состав с трех человек (как это было в предшествующее правление) до шести и принял решение, что в него не должны входить члены императорского дома. Кроме того, если при Юнчжэне Совет действительно рассматривал преимущественно военные вопросы, то в правление Цяньлуна он стал главным органом власти империи, оформлявшим личную волю императора в систему решений.
Политика Цяньлуна по отношению к его родственникам также претерпела изменения. Постепенно он стал ограничивать их властные полномочия, выявлять среди них недовольных и подвергать последних разнообразным наказаниям. Через несколько лет после вступления Цяньлуна на трон, в 1739 г., его дядя Юньли, входивший в число бывших регентов, стал объектом политического разбирательства (другой дядя, Юньлу, к этому времени умер), так как у него собирались двоюродные братья императора, судя по всему, недовольные своим положением. В результате все они были наказаны, а сам Юньли понижен в ранге и лишен должностей. Два оставшихся в живых брата Цяньлуна, Хунчжоу и Хунъянь, также со временем были отстранены от государственных дел. Хунчжоу сначала было назначено наказание за неуважение к особе императора, а затем за неудачное выполнение распоряжения Цяньлуна по инспекции казенных зернохранилищ. Очередь Хунъяня пришла позднее. Когда император понизил его титул в наказание за использование своего положения в корыстных целях, это произвело на Хунъяня такое впечатление, что он заболел и умер в возрасте 32 лет.
Примерно с 1740 г. Цяньлун также постепенно начал отстранять от власти двух наиболее видных соратников Юнчжэна — сначала своего бывшего учителя, уже упоминавшегося известного конфуцианского книжника и видного сановника Чжан Тинъюя, а затем Оэртая, проводившего в предыдущее правление масштабные реформы, призванные интегрировать Юго-Западный Китай в политический организм империи. Оба они при новом императоре постепенно стали главами двух противоборствовавших чиновничьих группировок. Если Оэртай успел умереть будучи членом Военного совета, и его группировка была разгромлена уже после его смерти (этот процесс продолжался до середины 50-х годов), то Чжан Тинъюй окончательно ушел в отставку в 1750 г., пройдя через ряд унизительных процедур и лишившись звания императорского секретаря и титула бо (третьего в иерархии титулов китайской аристократии), причем его приближенных начали преследовать еще при его жизни.
Столкнувшись с проблемой недостачи государственных средств, в 1747 г. Цяньлун восстановил уже упоминавшееся ранее отмененное им положение о взыскании недоимок с ответственных чиновников. В целом Цяньлун, как считают некоторые исследователи, продолжал, хотя и в меньших масштабах, борьбу с коррупцией местной бюрократии (разного рода наказаниям по обвинению в злоупотреблениях такого рода были подвергнуты 30 из 139 чиновников, занимавших в период этого правления должность губернаторов провинций и наместников), но ослабил ее в отношении столичных верхов. В правление Цяньлуна также продолжала действовать система конфиденциальных докладов. В стране сохранялся достаточно жесткий режим личной власти императора.
К ужесточению политики Цяньлуна в отношении чиновничества во многом привел и политический кризис 1748 г., возникший после смерти императрицы Сяосяньчунь, когда значительная часть чиновников не выполнила одну из норм траура, до этого не соблюдавшуюся более ста лет (в эти дни им следовало воздерживаться от бритья головы, что в обычное время было необходимо для соблюдения установленной маньчжурами формы прически). Император воспринял их поведение как проявление нелояльности. Казус заключался в том, что хотя провинившихся обвиняли в нарушении закона и норм, идущих от предков, подобного закона на тот момент не существовало. По сути здесь произошел конфликт между моделью управления, существовавшей в сознании Цяньлуна и основанной на следовании ритуалу и личной преданности, с одной стороны, и устоями чиновничества, ориентированными на соблюдение письменных установлений и многолетнего обычая, — с другой.
В целом у императора возникло ощущение, что чиновники недостаточно преданны монарху или обманывают его. В дальнейшем он решил ужесточить контроль государства над подданными, и прежде всего над чиновничеством и интеллектуалами. Помимо борьбы с коррупцией, которая стала набирать обороты уже после 1745 г., власти также активизировали свои действия и на идеологическом направлении, включая изъятие неприемлемой для них литературы, пресечение инакомыслия, а также исправление текстов, которые содержали крамольные фрагменты.
В начале правления Цяньлуна политика в области идеологии отличалась относительной либеральностью, и лишь затем ужесточилась. Одной из причин этого стали события, связанные с так называемым «Докладом Сунь Цзяганя», который подверг резкой критике некоторые действия императора (Сунь Цзягань одно время возглавлял Ведомство общественных работ и имел репутацию принципиального чиновника; «доклад» был написан от его имени, однако в реальности сам он не имел к нему никакого отношения). Этот текст, начиная с 1750 г., получил в Китае широкое хождение. Документ привлек внимание самого Цяньлуна, поиски автора и распространителей приобрели огромные масштабы. Число обнаруженных властями лиц, которые переписывали или читали «доклад», измерялось сотнями (среди них встречались самые разные люди, от торговцев до военнослужащих знаменных войск), но найти автора и прекратить распространение текста не удавалось. Примечательно, что в архиве не осталось ни одного экземпляра этого документа — все конфискованные копии были уничтожены. Император выказывал крайнее недовольство (вероятно, на него произвели впечатление масштабы происходившего), число арестованных превысило тысячу, более десяти чиновников в связи с этим делом были сняты с занимаемых постов. Дело формально закончилось в начале 1753 г., когда автором «доклада» объявили сравнительно мелкого чиновника из Цзянси, которого вскоре казнили. Однако историки склонны считать, что власти просто предпочли таким образом закрыть дело и сохранить лицо. Сам Цяньлун, по мнению ряда историков, понимал, что истинный автор не найден и продолжил поиски недовольных среди людей, связанных с Оэртаем (множество копий «доклада» было обнаружено в прежде управлявшихся им провинциях Юго-Западного Китая), что привело затем к новым репрессиям.
После дела близкого к Оэртаю чиновника и поэта Ху Чжунцзао, в стихах которого были найдены аллюзии крамольного характера, политика в области идеологии ужесточилась и начались преследования, получившие название, весьма условно переводимое на европейские языки как «литературная инквизиция». С 1755 по 1795 г. дел такого рода насчитывалось более ста. При этом если при Юнчжэне в ходе аналогичных кампаний основной упор делался на борьбу с группировками чиновников (их обвиняли, в частности, в прославлении отдельных политиков за их заслуги, которые традиционно следовало относить на счет руководства императора), то при Цяньлуне эти действия приобрели иной характер. Было организовано активное изъятие литературы, где содержались трактовки завоевания Китая маньчжурами, отличавшиеся от официальной версии (в том числе и такие, чья крамола заключалась лишь в ведении летоисчисления по годам правления китайских, а не маньчжурских императоров той эпохи), где нарушались табу и правила употребления имен императоров (например, использовались иероглифы, входившие в их личные имена) или где просто содержались сведения о пограничных и приморских территориях. Количество наименований изъятых книг, по некоторым оценкам, превысило 3 тыс., а число уничтоженных экземпляров исчислялось десятками (если не сотнями) тысяч.
Одновременно преследовались и авторы подобного рода сочинений. Объектом репрессий могли стать поэты, в стихах которых кто-то замечал скрытые антиманьчжурские мотивы, психически больные сочинители крамольных текстов и даже вполне безобидные прожектеры, наивно предлагавшие изменить что-то в сферах, находившихся, по мнению императора, в исключительной компетенции верховных властей (например, в правилах ношения одежды или в ритуальной музыке). Со временем цензуре стали подвергаться даже надписи на надгробных стелах китайских полководцев прошлых веков и тексты пьес простонародного театра.
Помимо «литературной инквизиции» в Китае в этот период проходили кампании репрессий против «сектантов» (последователей китайских синкретических религий, чье учение обычно представляло собой синтез буддизма, даосизма и конфуцианства и часто имело эсхатологическую направленность), а также против христиан.
Усиление идеологического контроля в Китае в правление Цяньлуна включало в себя не только ужесточение цензуры, но и развитие ортодоксальных направлений традиционной науки. Следствием этого стало осуществление нового масштабного академического проекта, в ходе реализации которого в императорской библиотеке было создано «Сы ку цюань шу» (Полное собрание книг по четырем хранилищам), призванное вобрать в себя все ценные тексты, созданные в рамках китайской культуры за весь период ее развития. «Четырьмя хранилищами» были четыре раздела библиотеки (цзин, ши, цзы, цзи), включавшие, соответственно, конфуцианские канонические тексты, их исследования и комментарии к ним, а также конфуцианскую учебную литературу и словари; сочинения по истории и географии; философские, искусствоведческие и научные трактаты; собрания произведений китайской литературы.
Император, считавший себя знатоком и покровителем традиционной словесности и философии, продолжал в этой области политику своего деда Канси. Сочетая сбор классических текстов и «литературную инквизицию», он также в определенном смысле противопоставлял классицизм и академизм нонконформизму; кроме того, усилия власти по сохранению наследия китайской цивилизации должны были сделать неактуальным вопрос о «варварском» происхождении правящей династии.
Фактически реализация этого проекта началась в 1772 г., когда Цяньлун издал эдикт о сборе редких и неизвестных текстов. В следующем году была создана Палата по делам Полного собрания книг четырех хранилищ. Работа над формирующимся собранием шла с 1773 по 1782 год. К 1781 г. была готова первая копия «Сы ку цюань шу». Всего к работе с собранными материалами был привлечен 361 редактор, сам текст копировали 3826 переписчиков.
Вначале предполагалось, что готовящееся собрание будет размещено в четырех императорских дворцовых комплексах. Однако затем было решено изготовить еще три копии, размещенные позднее в городах Цзяннани (в Чжэньцзяне, Янчжоу и в Ханчжоу), где ими могли пользоваться местные шэньши. Еще одна копия находилась в Академии Ханьлинь в Пекине.
Все собрание книг в итоге включало около трех с половиной тысяч сочинений, которые в совокупности состояли из более чем 36 тыс. томов. Общий объем одного экземпляра собрания составлял 2,3 млн страниц. Кроме того, часть представленных книг не была скопирована и не вошла в «Сы ку цюань шу», но сведения о них, наряду с информацией о книгах, включенных в свод, содержались в подготовленном тогда же гигантском библиографическом справочнике, где было учтено более 10 тыс. произведений.
В целом благодаря мощному государственному финансированию и привлечению квалифицированных специалистов в короткие сроки был собран огромный корпус текстов. Однако теми же причинами объясняется и ряд недостатков этого предприятия. Большие масштабы и короткие сроки подготовки «Сы ку цюань шу» привели к появлению многочисленных пропусков и ошибок; осуществление проекта под руководством конфуцианских ортодоксов способствовало тому, что в собрание не попали сочинения, казавшиеся им неважными (например, работы по естественнонаучным дисциплинам); в условиях жесткого государственного контроля туда также не были включены тексты, которые могли показаться неортодоксальными, причем часть таких книг в тот же период была уничтожена, а в некоторые публикуемые тексты по идеологическим мотивам вносилась цензурная правка. В последующие годы «Сы ку цюань шу» стало своего рода основой для дальнейшей работы с китайским классическим наследием.
В этот период формируется не только огромное книжное собрание императорской библиотеки; значительно увеличивается и коллекция предметов искусства в императорском дворце. Некоторыми исследователями, правда, ставился под сомнение художественный вкус и эрудированность императора: его обыкновение украшать свитки старых мастеров громоздкими печатями коллекционера вызывало нарекания ценителей китайского искусства, а некоторые экспонаты его коллекции впоследствии признавались подделками. В период правления Цяньлуна также наибольшего расцвета достигли императорские ремесленные мастерские, где производились изделия из фарфора, нефрита, лака и эмали.
Известно также, что сам император гордился своим вкладом в приумножение и сохранение китайской культуры. Формально он считается автором 43 тыс. стихотворных и более тысячи прозаических произведений (скорее всего, часть этого удивительно обширного литературного наследия все же принадлежала кисти его секретарей).
Но развитие культуры в Китае продолжалось и в условиях господства казенного официоза. XVIII век дал китайской литературе романы «Неофициальная история конфуцианцев» У Цзинцзы (напечатан в конце 70-х годов XVIII в.) и «Сон в Красном тереме» Цао Сюэциня (опубликован впервые в 1791 г., уже после смерти автора). К концу XVIII в. относят и становление новой театральной формы, впоследствии получившей название «пекинской оперы».
Относительно небольшие масштабы распространения инакомыслия в правление Цяньлуна отчасти связаны с тем, что экономическая ситуация в империи тогда была относительно стабильной, хотя в ней уже нарастало внутреннее напряжение, резко усилившееся к концу века.
Экономика Китая в этот период, очевидно, представляла собой одну из наиболее крупных в мире, а возможно и крупнейшую. Регионы Китая были связаны между собой сложной сетью торговых отношений. К 1786 г. примерно 45 % населения проживало в местностях с избытком зерна, а 47 % — там, где его не хватало, и огромные массы зерна перетекали из региона в регион. Дефицит зерна испытывали прежде всего густонаселенные провинции Восточного Китая, где располагались крупные города и где многие территории уже были переориентированы на производство технических культур. В Китае была весьма развита и местная торговля. В стране имелось примерно 20 тыс. поселков, имевших рынки (вдвое больше, чем в предшествующий минский период), однако и в этих условиях три четверти (или даже больше) того, что, например, в 1780 г. производила деревня, перераспределялось в рамках натуральной экономики, и только остальное шло на рынок. В городах к началу XIX в. по некоторым подсчетам жило лишь 6–7 % населения.
В эти же годы по стране перемещались и огромные человеческие потоки. Население Китая за XVIII в., как уже говорилось, по меньшей мере удвоилось. Его рост привел к тому, что часть сельских жителей не имела достаточно земли, чтобы получить необходимое количество продовольствия для пропитания. В этот период были освоены неудобья (например, склоны холмов), распространились новые культуры, пришедшие еще в XVI–XVII вв. из Америки (батат, кукуруза, подсолнечник, арахис, томаты), которые можно было выращивать там, где не произрастали культуры традиционные. Однако изменить ситуацию в целом не удалось, и миллионы крестьян из Центрального и Восточного Китая устремлялись на юго-запад и запад империи, где проблема дефицита земли не стояла так остро. Многим из них удавалось обосноваться там и жить в относительно неплохих условиях, однако значительная часть переселенцев, особенно в последнюю четверть XVIII в., была вынуждена наниматься на низко оплачиваемые работы, переходить с места на место, распахивая малоплодородные земли и т. д. В целом по стране рост объема освоенных земель заметно отставал от роста численности населения. В конце XVIII в. также нарастает эмиграция китайцев из приморских провинций юга империи в Юго-Восточной Азии, причем на Калимантане они даже основали самоуправляемые общины, часть из которых по сути представляли собой небольшие государства с выборными властями.
Свидетельства современников об этом времени весьма противоречивы. С одной стороны, известно, что это был период, когда возникали огромные состояния, с другой — источники полны сведений об увеличении масс безземельных крестьян, об усиливавшемся разорении солдат и офицеров знаменных войск, а также о бедности части конфуцианских книжников.
Все эти явления имели свои причины. Так, система обеспечения знаменных, созданная в начале периода маньчжурского господства, к тому времени уже не работала. В соответствии с ней знаменный, служивший в городе, получал небольшое жалование и рисовый паек, но при этом ему предоставлялись земля и дом. В условиях, когда гарнизоны оказались встроенными в мир китайских городов, с изобилием постепенно дорожавших товаров и развлечений, значительная часть солдат и офицеров не могли свести концы с концами и постепенно лишились земель и домов, а также накопили большие долги. Неоднократные попытки властей выкупить заложенные или проданные земли (при Цяньлуне они происходили в 1739, 1746 и 1757 гг.), а также попытки переселить часть знаменных из Пекина в Маньчжурию и вернуть бывших горожан к земледелию особых результатов не дали. Кроме того, с 1758 г. фактически была легализована торговля землей между знаменными, приписанными к разным «знаменам», что также способствовало их дальнейшему социальному расслоению. На их положении сказалось и то обстоятельство, что численность знаменных, как и всего населения империи, за предшествующие десятилетия существенно возросла. Бедняки в этот период появились даже среди ставших весьма многочисленными родственников императора.
Бедность части шэньши также имела свои причины. Количество чиновничьих должностей в стране значительно уступало численности этого сословия. Шэньши обычно мог претендовать на получение чиновничьей должности низового уровня после сдачи экзамена на вторую степень цзюйжэнъ (из имевших первую степень шэньюань служили немногие). Низшим звеном службы был уезд, где имелось несколько чиновничьих должностей, однако каждые три года степень цзюйжэнь на экзаменах получали примерно столько же человек, сколько во всем Китае насчитывалось уездов, и порой назначения на должность обладателям этой степени приходилось ждать десятилетиями. Гарантировала получение места только степень цзиньши, которую получали цзюйжэни, успешно сдавшие экзамены в столице, однако таких было немного. В целом китайская система государственной службы не была адаптирована к реальной ситуации в стране, а возможность кардинальных реформ в этой сфере властями не рассматривалась.
Ответить на вопрос о том, лучше или хуже стали жить люди в Китае в XVIII в., в определенной степени можно, сравнив изменения цен на рис с изменениями в уровне оплаты труда. Для денежных расчетов в Китае использовались серебряные слитки и медная монета. Курс «серебро-медь» также менялся, поэтому проще всего будет рассмотреть, как изменялись цены на зерно в медной монете. В среднем за период с 10-х по 90-е годы цены на зерно удвоились. При этом динамика роста цен в разных регионах различалась весьма существенно. Что касается уровня оплаты труда, то тут ситуацию в масштабе всей страны проследить довольно сложно. На сегодняшний день в распоряжении исследователей есть только фрагментарные сведения по данному вопросу. В целом ситуация в Китае тогда, видимо, складывалась довольно сложная: в городах рост цен мог обгонять рост оплаты труда, однако рост доходов власть имущих значительно обгонял рост цен. В деревне рост цен был скорее выгоден для крестьянина в том случае, если у него было достаточно земли, чтобы продавать излишки произведенного; если же крестьянин имел небольшой надел и должен был совмещать выращивание зерновых с разведением технических культур или с занятием ремеслом, то он оказывался в более сложном положении, так как был вынужден покупать часть продуктов на рынке.
Характер денежного обращения в Китае требовал постоянного притока меди и серебра, которых там, как уже говорилось, добывалось недостаточно. До 1715 г. проблем с медью не было. В стране еще имелись старые минские монеты (их можно было переплавлять), медь стабильно поступала из Японии, а из-за войны потребность в монете была небольшой. В 1715 г. Япония ограничила торговлю с Китаем, и импорт меди затем сократился. Китай в это время наращивал добычу медной руды в Юньнани, но ее объемы еще не вышли на достаточно высокий уровень, и медь подорожала, а серебро, соответственно, подешевело. Его стоимость даже опустилась ниже номинального курса 1000 медных монет за один лян (37,3 гр.) серебра, который, впрочем, был довольно условным — его не придерживались ни власти, устанавливавшие иной официальный курс для своих расчетов, ни менялы и банкиры, которые использовали реальный курс обмена, складывавшийся на рынке. Позднее объемы производства меди в Китае выросли, и она снова подешевела. В период правления Цяньлун иностранная медь занимала уже только 12 % ее общего объема.
Однако на изменение курса влияло и то, что в этот период европейские государства (прежде всего Великобритания) ввозили в Китай много серебра, которым они расплачивались за вывозимые товары. Добыча серебра в самом Китае покрывала примерно треть его потребностей, импорт давал все остальное. Всего европейцами и американцами (без испанского золота) в Китай с 1700 по 1840 г. было ввезено 6341,2 т (170 млн лян) серебра.
На курс «серебро-медь» влияли изменения масштабов производства и импорта меди, ввоза серебра и уровня общей деловой активности в стране. В результате воздействия всех этих факторов в начале века (для Северного Китая примерно к 1720 г.), как уже говорилось, медь подорожала, серебро подешевело и курс опустился несколько ниже отметки 1000 монет за лян (обычно он находился на уровне 800–900 монет, порой опускаясь даже ниже 800), но в 80-е годы он снова поднялся и стал выше номинального соотношения. Только в 90-е годы он вырос до 1300–1400 монет за лян. В целом же большую часть XVIII в. курс оставался относительно стабильным. Затем поток серебра начал иссякать — его заменил ввоз индийских и отчасти британских товаров. Дальнейшее изменение курсового соотношения двух основных элементов китайской денежной системы в XIX в. было связано не только и не столько с вывозом серебра в физических объемах. В тех условиях, когда объем ввозимого серебра уменьшился, а юньнаньские рудники и монетные дворы по всей стране работали в обычном режиме, рост курса серебра был уже неизбежен.
Налоги китайские крестьяне в XVIII в. платили относительно небольшие. Так, в Восточном Китае налог мог составлять всего 5 % от стоимости урожая. Чиновники собирали его с разного рода коэффициентами и надбавками, часть которых обеспечивала работу госаппарата, часть шла самим чиновникам, а часть использовалась на местные нужды (например, на поддержание ирригационных сооружений), однако и в этом случае выплата даже выросших в два-три раза налогов была для крестьянина хотя и малоприятным, но не разорительным делом. Гораздо более сложным было положение арендаторов, выплачивавших хозяину земли до 40 % урожая (впрочем, тот еще должен был внести из этой суммы налоговые платежи местным властям). Нужно также учитывать, что значительная часть земли скрывалась от налогообложения.
Финансовая система государства в это время была относительно стабильной. Доходы (более 60 % которых в середине XVIII в. составлял налог на землю, а свыше 20 % вместе давали соляная монополия и таможни) превышали расходы (примерно 50 % бюджетных расходов приходилось на армию, немногим меньше трети — на местные расходы и поддержание ирригационных сооружений). Бюджет центральных властей обычно сводился с профицитом (так, в бюджете 1766 г. доходы составляли 48,54 млн лян, а расходы — 34,51 млн лян), и казна располагала значительными финансовыми резервами, которые порой превышали доходы государства за год. Однако эти резервы могли легко истощаться, например, при ведении боевых действий. В связи с этим при больших непредусмотренных в бюджете тратах (будь то война или день рождения императора) власти прибегали к пожертвованиям предпринимателей-монополистов (прежде всего торговцев солью и купцов из Гунхана). Так, в конце века они вносили многомиллионные суммы, которые по имеющимся оценкам могли покрывать до половины расходов на некоторые военные кампании империи.
Смягчить социально-экономическую напряженность в Китае помогали многочисленные акции по полному или частичному отказу государства от сбора тех или иных видов налогов и по прощению недоимок. Обычно это делалось в местностях, где происходили стихийные бедствия, но такие меры могли применяться и к территориям, где размещались войска, ведущие боевые действия, а также к землям, по которым путешествовал император (такие поездки были весьма накладны для местных жителей, однако император в определенной степени понимал это — после шести его поездок на юг объем налоговых освобождений составил более 20 млн лян). Дважды недоимки прощались в масштабах всей страны: при вступлении Цяньлуна на престол и в 1794 г., незадолго до формальной передачи власти его сыну. Затем четыре раза (1745, 1770, 1777, 1790) объявлялась отмена поземельного налога по всей стране, когда в течение года не собиралась основная сумма как серебром, так и зерном, а взималась только надбавка хохао. Страна при этом делилась на три части, в каждой из которых поочередно один год из следующих трех лет не собирался поземельный налог. Последнее такое решение было принято относительно налога за 1796 г. — первого года правления нового императора. Вместе с другими «налоговыми освобождениями» общая сумма невзысканных налогов в правление Цяньлун составила свыше 250 млн лян.
Внешняя торговля Китая велась практически по всей протяженности его границы. Во второй половине XVIII в. на местном рынке усилилось присутствие британских и индийских коммерсантов; на севере основным торговым партнером Цинской империи была Россия. С Китаем торговали и другие государства, но они попадали в поле зрения китайских властей значительно меньше. Так, в Гуанчжоу имели свои фактории коммерсанты из Франции, Швеции и Дании, а с конца XVIII в. там также начали торговлю возникшие незадолго до этого США; через испанцев на Филиппинах велась торговля и с Латинской Америкой. Сохранялись и традиционные торговые связи с Кореей, Японией и странами Юго-Восточной Азии. Кроме того, на западе Тибет торговал с сопредельными гималайскими и индийскими государствами, а завоеванные джунгарские земли и Кашгария — со странами Центральной Азии и казахскими ханствами.
Как уже было сказано, с конца 50-х годов XVIII в. торговля с европейцами оказалась сосредоточена в одном порту — Гуанчжоу, располагавшемся на крайнем юге Китая. Крупнейшим торговым партнером Цинской империи среди западных государств тогда являлась Великобритания, точнее, британская Ост-Индская компания. Ее торговая деятельность включала в себя импорт, который с течением времени все больше сводился к закупкам чая за серебро, и экспорт в Китай весьма ограниченного круга товаров из Великобритании (шерстяная одежда, свинец, олово, медь, одежда из хлопчатобумажной ткани, железо) и Индии (хлопок, перец, дерево). Экспорт покрывал лишь часть импорта, и перед Компанией стояла проблема обеспечения торгового баланса. Такая возможность имелась благодаря второму виду коммерции — частной торговле служащих Компании (например, тех, что плавали на судах, которые везли ее грузы) или частной торговле тех, кто имел ее специальные разрешения (это могли быть самые разные люди — те, кто раньше служил в Компании, ее торговые партнеры и тому подобные лица, а также их друзья и родственники). Они экспортировали и импортировали гораздо больший ассортимент товаров (в их число могли входить как большие объемы хлопка и олова, так и птичьи гнезда с Суматры, музыкальные шкатулки, математические инструменты и ротанговое дерево) и имели в торговле с Китаем положительный баланс. Продав там свой товар, коммерсанты переводили свою прибыль Компании, получая затем соответствующую сумму в Индии или в Лондоне, что позволяло ей использовать для своих закупок их средства и уйти от необходимости ввозить в Китай серебро. Номенклатура товаров на протяжении XVIII в. менялась. Экспорт из Китая фарфора и шелка сокращался, объемы закупаемого там чая возрастали. Этому способствовало принятие в Великобритании в 1785 г. закона, который резко снизил ввозные пошлины на чай, что привело к исчезновению контрабандной торговли этим товаром и росту его легального ввоза. Процесс не был линейным, доля чая то повышалась, то падала, но общая тенденция была очевидна, и в 1825 г. чай уже составлял 100 % закупок Компании. Среди товаров, ввозимых британцами и индийцами в Китай, в XVIII в. одно из ведущих мест занимал хлопок, который был дешевле китайского даже с учетом стоимости перевозки, однако постепенно в общем объеме товаров начинает увеличиваться доля опиума.
Во второй половине XVIII в. торговля с Россией претерпела определенные изменения. После 1755 г., как уже сказано, прекратилась посылка караванов в Пекин, российско-китайская торговля сосредоточилась в Кяхте и Маймайчэне. Запрет на торговлю в Кяхте китайские власти нередко использовали как средство давления на Россию. С 1744 по 1792 г. этот запрет объявлялся 10 раз с продолжительностью от одного дня (1751 г.) до шести (с 1762 г.) или почти семи (1785 г.) лет. Всего с 1762 по 1792 г. торговля не велась более 14 лет. Однако масштабы ее постоянно возрастали. При этом во внешней торговле России кяхтинская торговля занимала не слишком значительное место (в 1775 г. она составляла 8,3 % ее общего объема). Вывозились главным образом меха (70–85 % экспорта) и кожи, ввозились хлопчатобумажные ткани. Чай стал доминировать в китайском экспорте в Россию только в XIX в. Кяхтинская торговля была выгодна для казны, и сохранение торговых отношений с Китаем стало одной из основ российской политики в отношении Китая в правление Екатерины II.
Во второй половине XVIII в. значительная часть финансовых ресурсов Цинской империи расходовалась на многочисленные войны. С начала 50-х годов XVIII в. китайские власти стали предпринимать активные действия, призванные усилить влияние Китая на сопредельных территориях или окончательно подчинить их ему. Начиная с конца 40-х годов Пекину также пришлось подавлять антиправительственные выступления на периферии страны. В эти годы прошла первая война в Цзиньчуани (северо-запад провинции Сычуань), в 50-х годах окончательно была установлена власть империи над Тибетом и занят так называемый «Западный край» (это потребовало трех походов в Джунгарию и экспедиции в Кашгарию), в 60-х годах состоялись четыре похода в Бирму, в 70-е годы прошла вторая война в Цзиньчуани, в 80-е годы было подавлено восстание на Тайване и осуществлен поход во Вьетнам, в 90-х годах состоялись две войны с Непалом.
Во многом эти походы, хотя и соответствовали уже сложившимся направлениям внешней экспансии Китая, были вызваны происходившими на сопредельных территориях событиями. Так, поход в Тибет и его окончательное подчинение произошли после того, как китайские амбани (наместники) в 1750 г. убили правителя Тибета Чжурмэднамчжала, стремившегося ликвидировать китайский сюзеренитет, что, в свою очередь, привело к восстанию в Лхасе и гибели большей части находившихся там китайских чиновников, военнослужащих и торговцев. Поход в Джунгарию в 1755 г. был предпринят во многом по инициативе Амурсаны — одного из джунгарских аристократов, потерпевших поражение в борьбе за власть и перешедших на сторону Китая. После того как через несколько месяцев страна была завоевана, ханский престол перестал существовать и джунгарские земли были разделены на четыре удела, во главе одного из которых был поставлен Амурсана. Недовольный этим обстоятельством и претендовавший на власть над всей Джунгарией, он поднял восстание, для подавления которого Пекин в начале 1756 г. предпринял новый поход. В следующем году в Джунгарии опять началось восстание, которое вновь потерпело поражение. При его подавлении в первой половине 1757 г. были приняты указы, по которым вначале уничтожались джунгарские аристократы, выступившие против Китая, а затем и их подданные. Эти действия, вместе с эпидемией чумы, привели к гибели большей части джунгаров; кроме того, часть их ушла на казахские земли и в Россию (по оценке китайского историка Вэй Юаня, Джунгария потеряла тогда 90 % своего населения). Амурсана также бежал в Россию, некоторое время скрывался под Тобольском и вел переговоры с российскими властями, однако уже в сентябре того же года умер от оспы. После бегства Амурсаны по поводу его выдачи возникла длительная переписка между российским Сенатом и китайской Палатой по делам вассальных территорий. В результате было решено перевезти тело умершего на границу в Кяхту, где его осмотрели специально присланные китайские чиновники, которые хотели убедиться, что враг императора мертв.
После получения известия о смерти Амурсаны китайские власти приступили к организации экспедиции в Кашгарию. Фактически основной политической силой там был суфийский орден накшбандие-ходжаган, разделившийся на два течения: белогорцы (ишкия) и черногорцы (исхакия). В июне 1755 г. в ходе джунгарского похода были освобождены два белогорских ходжи — братья Бурхан ад-Дин-ходжа и Хан-ходжа, находившиеся в столице Джунгарского ханства в качестве заложников. Они предложили китайским силам свое содействие в установлении власти на Кашгарией. В конце 1755 — начале 1756 г. Бурхан ад-Дин-ходжа одержал победу над черногорцами и установил контроль над Кашгаром и Яркендом. При этом Хан-ходжа был оставлен китайскими властями в Или. После восстания Амурсаны он уговорил брата летом 1757 г. выступить против Китая.
Вначале Цяньлун недооценил боевые качества жителей этих мест, и китайские войска действовали достаточно неудачно, а при попытке взять Яркенд в конце 1758 г. на три месяца попали в окружение. Однако затем подошло подкрепление и через несколько месяцев Кашгария была завоевана. Бурхан ад-Дин-ходжа и его брат бежали в Бадахшан. Цинские власти потребовали от бадахшанского правителя Султан-шаха выдать их Китаю. Братья были убиты, а голова одного из них и тело другого были отправлены в Пекин. Кашгария и Джунгария перешли под контроль местной знати и китайских чиновников, с 1762 г. подчиненных китайскому военному губернатору в Или.
Завоевание Джунгарии и Кашгарии вместе с установлением власти Пекина над Тибетом стало главным событием в военной и внешнеполитической истории Китая XVIII в. Оно привело к ликвидации Джунгарского государства, которое было его основным противником в борьбе за влияние на Халху, Турфан и Тибет, к колоссальному увеличению территории Цинской империи, а также к ее выходу на новые рубежи. Китай стал граничить с Б дахшаном, Кокандским ханством, Старшим и Средним казахскими жузами и с Россией в районе Алтая.
Последующие войны Китая с соседями были значительно менее удачными. Так, во второй половине 60-х годов Китай предпринял активные попытки взять под свой контроль Бирму. Первопричиной конфликта послужил неопределенный политический статус ряда территорий на границе между Бирмой и Китаем. Вначале конфликт разворачивался на местном уровне, и китайские силы потерпели поражение. Затем китайские войска дважды безуспешно вторгались в Бирму, причем уже в целях установления контроля над всей страной. Мирный договор был подписан только после третьего похода 1769 г. Он, как и два предыдущих похода, начался удачно (и если бы Китай тогда ограничился занятием приграничных территорий, скорее всего, удачно и закончился бы), но затем климат, болезни, растянутые коммуникации, отрыв от мест базирования, невозможность использовать конницу, а также активное сопротивление бирманцев и на этот раз изменили ход боевых действий. Однако Бирма в то время также находилась в тяжелом положении, так как незадолго перед китайским вторжением параллельно была вовлечена в войну с Сиамом; в результате она пошла на заключение мира с Китаем. В ходе переговоров было достигнуто соглашение о взаимном возврате ряда территорий. Цинские войска, потерявшие к этому времени более половины личного состава, расплавили пушки, сожгли суда и отошли с бирманских земель.
По некоторым сведениям, соглашения были заключены бирманскими военными, находившимися на фронте, и бирманский монарх затем отказался их признавать. Пограничные территории не были возвращены Китаю, и отношения между странами длительное время оставались напряженными. Цяньлун даже ввел эмбарго на торговлю с Бирмой, которое бирманцы, правда, относительно легко обходили, торгуя морем через Гуанчжоу. Только в конце 80-х годов ситуация изменилась. В условиях противостояния с Сиамом (признававшим себя тогда данником Китая) бирманский правитель предпочел в 1788 г. направить посольство в Китай и тоже принести «дань», что означало формальную нормализацию китайско-бирманских отношений.
Еще одна неудача постигла цинские войска во Вьетнаме. После бегства к китайской границе вьетнамского правителя Ле Тьиеу Тхонга в ходе тайшонского восстания в конце 1788 г. по инициативе генерал-губернатора Гуандуна и Гуанси Сунь Шии китайская армия предприняла вторжение во Вьетнам и уже в декабре заняла Тханглаунг (совр. Ханой). Однако один из лидеров повстанцев Нгуен Ван Хюэ, провозгласивший себя императором, в январе 1789 г., в первый день нового года по лунному календарю, атаковал цинские силы, и они вынуждены были отойти. Спешно отступавший Сунь Шии даже разрушил за собой мост, в результате чего китайские войска оказались прижатыми к реке и были уничтожены или взяты в плен. Ле Тьиеу Тхонг также бежал (он смог нагнать Сунь Шии только у самой границы). Цяньлун принял решение о подготовке нового похода во Вьетнам, однако Нгуен Ван Хюэ сразу начал налаживать отношения с Пекином. После четырехкратного обращения к китайским властям и согласия выполнить их условия (вернуть взятых в плен китайских военнослужащих, построить храм в честь убитых цинских военачальников и т. д.) он был признан законным правителем Вьетнама. Ненужного в новых условиях Ле Тьиеу Тхонга пекинские власти оставили в Китае, включив в состав знаменных войск в качестве ротного командира (в 1793 г. он умер).
В дальнейшем тайшоны потерпели поражение, и к 1802 г. потомок семьи Нгуенов (однофамильцев тайшонских вождей), правившей прежде Южным Вьетнамом, установил свою власть по всей стране. Цинский двор через некоторое время признал легитимность новой династии.
Подавление антиправительственных выступлений на окраинных землях также требовало значительных усилий. В этом отношении показательны действия по «умиротворению» Цзиньчуани — достаточно небольшой местности, расположенной на северо-западе провинции Сычуань и населенной тибетцами. Ее правитель вышел из повиновения китайским властям и начал нападать на сопредельные земли. Подчинить Цзиньчуань удалось только после двух кампаний (в 1747–1749 и 1771–1776 гг.), каждая из которых растянулась на несколько лет. Во время второй из них там были сосредоточены войска, численность которых составляла, по разным оценкам, от 70 до 100 тыс. человек. При этом даже по докладу разгромившего цзиньчуаньцев военачальника Агуя общая численность их войск составляла всего 15 тыс. человек, а все местное население не превышало 30 тыс. Сам Цяньлун позднее заявлял, что две кампании против Цзиньчуани обошлись ему вдвое дороже, чем завоевание Джунгарии и Кашгарии.
После этих событий стало очевидным, что, действуя в непривычных условиях, цинская армия не может справиться даже с небольшими боеспособными силами противника.
Аналогичные проблемы возникли и в конце 80-х годов XVIII в., когда вспыхнуло восстание на Тайване, в ходе которого цинские власти на некоторое время утратили контроль над значительной частью острова. Восстание было начато членами тайного общества Неба и Земли (Тяньдихуй), служившего для защиты профессиональных (а зачастую и криминальных) интересов своих членов и нередко оформлявшего движения социального протеста. Действия повстанцев во многом стали реакцией на произвол властей. Две попытки подавить его закончились неудачей, и только после того как на Тайвань с материка были переброшены значительные силы (более 100 тыс. человек), а прибывшие на остров чиновники смогли использовать противоречия между переселенцами из разных местностей, восстание было подавлено.
Последней войной с сопредельным государством в правление Цяньлун была война с Непалом. Она началась в 1788 г. с вторжения непальских сил (в это время к власти там пришла гуркхская династия Шахов) в Тибет. Поводом к войне стало требование непальцев к Тибету использовать новую непальскую монету с высоким содержанием серебра (в Тибете имели хождение непальские деньги, своей монеты там не чеканили) и изъять из обращения старую, низкой пробы. На деле же непальские власти, видимо, хотели усилить свое влияние в Тибете. Совместными усилиями китайских и тибетских войск непальские силы были вытеснены с большей части тибетской территории. Однако в результате последующих переговоров при посредничестве Китая было заключено соглашение, весьма выгодное для Непала (по нему Непал получал ежегодную контрибуцию, непальские подданные должны были пользоваться в Тибете правом экстерриториальности и т. д.). Однако затем тибетские власти попытались прекратить выплату контрибуции, и в 1791 г. непальцы предприняли второе вторжение. Переброшенные туда китайские войска смогли разгромить их и продвинуться на территорию противника. В 1792 г. война закончилась мирным соглашением, по которому Непал признавал себя вассалом Китая и обязался посылать посольство в Пекин раз в пять лет.
После разгрома Джунгарии для Китая самой важной проблемой в отношениях с Россией стало удержание в границах Цинской империи монгольского населения, а главным для российской политики в отношении Китая — сохранение мира на плохо защищенной и отдаленной границе и выгодной для казны торговли.
Отношения между Россией и Китаем во второй половине XVIII в. были достаточно напряженными. Наиболее масштабным дипломатическим конфликтом того времени стал уход в Китай в 1771–1772 гг. части калмыков, которых китайские власти отказались возвращать.
В Китай в этот период направлялись российские дипломаты В.Ф. Братищев (1757) и дважды И.И. Кропотов (1763 и 1768). Братищеву было поручено провести переговоры о получении разрешения для русских судов плавать по Амуру (они кончились ничем). Кропотов должен был договориться о возобновлении торговли, уточнении границы и правовом режиме в пограничных местностях; вторая его миссия оказалась более успешной, и в результате проведенных переговоров была подписана дополнительная статья к Кяхтинскому договору, уточнявшая его положения. В 1792 г. иркутским губернатором Л.Т. Нагелем и представителями китайских властей было также подписано дополнительное соглашение, регулировавшее, главным образом, отношения между их администрациями в приграничной полосе.
Дипломатические контакты Китая с Западной Европой в этот период были незначительными — в 1752–1753 гг. там побывало португальское посольство, а в конце века посольства Великобритании (1793–1794) и Нидерландов (1794–1795).
В целом внешняя политика Китая в XVIII в. осуществлялась на основе традиционных представлений, в соответствии с которыми он рассматривал себя как центр мира, окруженный вассальной периферией. В империю во второй половине столетия входили маньчжурские земли, собственно Китай, Монголия, Тибет, Джунгария и «земли мусульман» (Кашгария). На внешнем ее периметре находились государства, в разное время формально признавшие себя данниками Китая: Корея, Люцю (яп. Рюкю), Вьетнам, Сиам, Бирма, Непал, Бадахшан, Коканд, а также казахские Средний и частично Старший жузы; кроме того, на востоке был расположен захваченный испанцами Лусон, который раньше входил в этот список, а на севере — номинально считавшаяся данником Россия. На значительном удалении от Китая располагались европейские страны, две из которых присылали посольства ко двору императора (Португалия и Голландия).
Политические и культурные контакты с иностранными государствами были в основном сосредоточены в Пекине, куда время от времени прибывали иностранные посольства и где находились христианские миссионеры.
Контакты Европы и Китая, прервавшиеся после падения монгольской династии, стали восстанавливаться еще в XVI в., когда к побережью Гуандуна и Фуцзяни прибыли португальцы (1514) и испанцы (1557), а в начале XVII в. их конкурентами в борьбе за установление торговых связей с Минской империей стали голландцы (в 1604 г. они достигли островов Пэнху). Начиная с XVI в. в Китае появились первые сведения о контактах и происходивших при этом столкновениях с европейцами на юге страны.
Впрочем, постепенно отношения с европейцами наладились. В 50-е годы португальцы получили право обосноваться в Макао (Аомэнь), и на китайской территории возник небольшой европейский город, описания которого стали одним из источников сведений о европейцах (на посетивших его китайцев сильное впечатление производили здания европейской архитектуры и привезенные из Африки черные невольники). Сама эта территория колонией Португалии до второй половины XIX в. (формально, до 1887 г.) не являлась — местный португальский Сенат был подчинен китайским властям, также определявшим для Макао и правила внешней торговли. В XVIII в. были изданы специальные императорские указы, согласно которым дела между «варварами» решали сами «варвары», но конфликты китайцев и европейцев были подсудны китайскому суду. Голландцы же в XVII в. некоторое время даже были союзниками Цинской империи в войне с вытеснившими их с Тайваня антиманьчжурскими силами во главе с сыном Чжэн Чэнгуна Чжэн Цзином.
Затем в Китае побывали иностранные посольства — главным образом, как уже говорилось, португальские и нидерландские; в XVIII в. первых было два (1726–1727, 1752–1753), а второе и вовсе одно (1794–1795). Их приезд не повлиял на китайский образ внешнего мира, так как они в основном выполняли установленные для послов из вассальных земель нормы этикета.
Гораздо большее значение, чем приезд посольств, для отношений Цинской империи с Западом имели контакты с католическими миссионерами. Ограничения, которые в XVIII в. были наложены на их деятельность, привели к негативным последствиям. Китай во многом лишился источника сведений о положении в мире, а также перестал пользоваться услугами консультантов, разбиравшихся в европейской и мировой внешней политике. Численность миссионеров в Пекине продолжала сокращаться, и в 1838 г., незадолго до Опиумной войны, умер последний из них. Часть их действовала в подполье, однако там по понятным причинам постепенно увеличивалась доля священников-китайцев. В 1800 г. они составляли уже две трети католических священнослужителей в Цинской империи.
Единственным западным языком, который в XVIII в. систематически преподавался в Китае, была латынь. Для подготовки переводчиков латинского языка в Пекине в 1729 г. даже была создана специальная школа, просуществовавшая до 1748 г. В Гуанчжоу же, где с конца 50-х годов XVIII в. сосредоточилась торговля с Западом, имелись, главным образом, люди, способные объясниться с иностранцами на пиджине или знавшие основы тех или иных европейских языков, однако квалифицированных переводчиков-китайцев там тоже почти не было. В XVIII в. в Китае резко сократилось издание переводной литературы. Если в XVII в. было переведено несколько сотен работ (примерно три четверти их составляли книги о христианстве, одну четверть — европейские научные сочинения), то в XVIII в. публиковались главным образом старые переводы. Наибольшее влияние европейская наука оказала на китайскую астрономию и картографию. Астрономия в этот период оставалась в руках европейских миссионеров, а китайская картография под их руководством в начале XVIII в. вышла на новый уровень. Император Канси организовал работу по картографированию территории империи, которая осуществлялась в основном силами европейских миссионеров (результатом ее стал составленный в 1717 г. атлас, на базе которого был подготовлен атлас Ж.-Б. Дю Альда, опубликованный позднее в Европе). Затем, однако, картография в Китае деградировала, с китайских карт исчезла сетка параллелей и меридианов, а контуры материков становились все более условными.
Контакты с Европой не оказали большого влияния и на китайскую культуру. Европейцы в XVIII в. уже не привлекали особого внимания китайцев. Все это время они лишь эпизодически появляются в китайской эссеистике или на картинах, где изображались иностранцы в Макао и Гуанчжоу. Как ни странно, гораздо больше повлияла европейская культура на придворную жизнь. В правление Цяньлуна при дворе появляется мода на европейский стиль. Проводниками ее становятся католические миссионеры, служившие при дворе художниками, архитекторами и инженерами. Одной из главных фигур среди законодателей «европейского стиля» считается уже упоминавшийся итальянский иезуит Джузеппе Кастильоне, работавший при китайской Академии живописи на протяжении значительной части XVIII в. В число его живописных работ входят парадные портреты императоров и императриц, выполненные в европейской технике письма, и многочисленные картины, изображающие сцены придворной жизни. Он также отвечал за проектирование европейских архитектурных сооружений, которые решено было построить в императорской летней резиденции Юаньминюань (впоследствии разрушенной в ходе войны с Великобританией и Францией в 1860 г.). Под влиянием Кастильоне, Аттире и других миссионеров-художников «европейский стиль» так прочно вошел в традицию Академии живописи, что ему стали следовать и китайские живописцы. Источником развлечений при дворе также служили многочисленные технические новшества, демонстрировавшиеся миссионерами императору и наложницам; среди них наибольшее изумление и восхищение, по отзывам миссионеров, вызвал проекционный аппарат и камера обскура, позволявшая наблюдать происходившее в людном Внутреннем городе.
Все эти европейские новинки и диковинки, однако, не дали Китаю никакого сколь бы то ни было систематического знания об уровне технического развития стран Запада. В следующем столетии, в период, когда Китай вступит в активную конфронтацию с Англией, выяснится, что у него почти нет ни сведений о противнике, ни кадров, которые могут их добыть, и всю информацию придется собирать в экстренном порядке, привлекая для этого китайцев, ранее живших за границей.
В Европе, где основным источником сведений о Китае длительное время оставались рассказы Марко Поло, записанные Рустикелло, новая информация об этой стране стала доступна только после появления записок португальских путешественников, побывавших там в XVI в., и сочинений миссионеров. Последние также часто были авторами первых работ о китайском языке, и именно по их инициативе были созданы первые учебные заведения, где преподавался китайский язык.
Созданный католическими миссионерами образ Китая — страны, управляемой интеллектуалами, надолго стал частью «картины мира» европейцев.
Иезуит Жан-Батист Дю Альд в своем труде «Географическое описание Китайской империи и Китайской Татарии», изданном в Гааге в 1736 г., писал: «…можно с уверенностью утверждать, что Китай — самое большое и самое прекрасное из известных нам царств… Когда, покинув Европу, вступаешь на земли, наиболее близкие к Африке, не кажется ли, что попадаешь в другой мир? Хоть народы Индий и чуть менее грубы, они все же столь неотесанны, что при сравнении с нашими цивилизованными нациями могут легко сойти за полуварваров. Кто мог бы поверить, что на краю таких варварских земель живет народ сильный, культурный, искушенный в искусствах и прилежный в занятиях науками?»
В Европе вошел в моду стиль шинуазри (в котором построены, например, китайский чайный домик в дворцовом парке Сан-Суси в Потсдаме, китайский павильон в шведской королевской резиденции в Дроттнингхольме, пагода в садах Кью в Лондоне; в этом же стиле оформлены некоторые интерьеры Китайского дворца в Ораниенбауме), китайские мотивы появились в литературе и живописи. В это же время в Европе стали публиковаться переводы и пересказы собственно китайских текстов, включая первую «Общую историю Китая» Ж.А.М. де Мойрияка де Майя (опубл. в 1777–1785 гг.; создана на основе китайских исторических сочинений), и переводы китайской художественной литературы. Вольтер рассматривал Китай как страну, где правят ученые, а общество основано на естественных законах и естественной религии. Лейбниц предложил идею академии, где работали бы китайские и европейские ученые (он же говорил о необходимости приезда в Европу китайских миссионеров, которые обучали бы европейцев нравственной философии). Во Франции увлечение Китаем вышло за рамки интеллектуальной моды. Физиократы вполне серьезно обсуждали использование китайского опыта во французской экономике, А.Р.Ж. Тюрго встречался с китайцами, находившимися в Европе, а А.Л.Ж.Б. Бертен, один из его предшественников на посту генерального контролера финансов, собирал материалы о Китае через находившихся там миссионеров. Весной 1754 г. Людовик XV по примеру китайских императоров даже провел в Версале первую борозду в начале посевной. Впрочем, подобный взгляд на Китай разделяли не все. Так, к китайскому опыту отрицательно относились Монтескье, который видел в нем прежде всего деспотическое государство, и Руссо, для которого культура в Китае слишком подавляла человека.
Со временем образ Цинской империи начинает меняться, и к концу XVIII в. он уже воспринимается прежде всего как символ отсталости, косности, деспотизма и произвола. Меняются и формы контактов, и осуществлявшие их посредники — на место миссионеров приходят моряки и коммерсанты, которые сразу отмечают коррумпированность и произвол чиновников, отсутствие в Китае независимого суда и технологическую отсталость страны. Кроме того, на протяжении XVIII в. инфраструктура Европы (особенно Великобритании) и уровень жизни ее обитателей постепенно меняются в лучшую сторону, ее наука и технологии развиваются, что составляет все более разительный контраст с соответствующими сторонами китайской жизни.
Одним из главных, если не главным, внешнеполитическим партнером Китая была Российская империя. Причиной пристального внимания к ней служила угроза, исходившая от главного противника Китая в борьбе за влияние в Центральной Азии — Джунгарского ханства. В результате Китай дважды направлял посольства в Россию (единственные посольства в европейскую страну за весь раннецинский период, если не считать уже упоминавшихся китайскую миссию, направленную к нидерландским властям на Яве, или поездку Фань Шоуи к Папскому престолу) и один раз к подчиненным России калмыкам.
Потребности дипломатической практики в ходе этих контактов постоянно вступали в противоречие с китаецентристской идеологией Цинского государства и требовали поиска компромиссных решений. Так, в отношениях с европейскими странами всегда вставала проблема этикета — европейцы отказывались класть земные поклоны перед императором, как это предписывали нормы, установленные в Китае для вассалов. В ситуации, когда китайские власти были заинтересованы в контактах с Россией, они изъявляли готовность к неожиданным компромиссам в этом вопросе. Так, посол Измайлов вынужден был встать на колени перед императором, однако тот согласился взять у него послание Петра I лично, а не через присутствовавших на аудиенции сановников, как предписывали традиционные нормы. В свою очередь, китайский посол, побывавший в Санкт-Петербурге в 1732 г., получил перед этим инструкцию в случае необходимости выполнить на аудиенции у императрицы Анны Иоанновны поклоны, которые в Китае полагалось совершать перед князьями, но не перед императором; впрочем, это вполне устроило российскую сторону, не вдававшуюся в тонкости китайского этикета.
Контакты между двумя государствами поддерживались посредством переписки между Сенатом и Палатой по делам вассальных территорий (Лифаньюань) — это позволяло избежать спора о старшинстве, который возник бы в случае, если бы переписка велась между монархами.
Первые упоминания о России в китайских текстах появились после монгольских походов в Европу, однако ни эти походы, ни последующее появление русских военнослужащих в императорских войсках в юаньский период, ни первые русские посольства, побывавшие в Китае уже в XVII в., не оказали существенного влияния на географические представления китайцев. Небольшие описания Московии также имелись в переведенных на китайский язык работах миссионеров (впрочем, в Китае длительное время не понимали, что Московия и Россия — это одно и то же государство). С самими россиянами маньчжуры столкнулись на Амуре, но получили от местных жителей и пленных лишь краткие сведения об их стране.
Подробной информацией о России китайские власти не располагали до возвращения уже упоминавшегося посольства к Аюки-хану (1712–1715). Выполнить свои задачи миссия не смогла, но привезла обширную информацию о географии, административном устройстве и быте России того времени, которые надолго стали основой представлений китайцев о нашей стране. Последовавшие за ней два китайских посольства, видимо, не собрали значительной информации. Это подтверждает и тот факт, что сведений о них в китайских источниках сохранилось довольно мало, хотя членам посольств, безусловно, было что рассказать (так, члены второго посольства побывали в Санкт-Петербурге в самых разных местах — от императорского дворца до Кунсткамеры и Академии наук).
В самом Китае делами России занималась Палата по делам вассальных территорий, которая курировала северо-западное направление китайской политики, а также управляла завоеванными там землями. Переводчиков готовила созданная в 1708 г. Школа русского языка (Элосы тунвэнь гуань), находившаяся в подчинении Палаты (позднее Палаты и Дворцовой канцелярии). Преподавателями ее вначале были русские, по тем или иным причинам оказавшиеся в Китае, затем их сменили китайцы и маньчжуры, однако в школе продолжали работать и ученики из Духовной миссии. Одним из них, И.К. Россохиным, вместе с его маньчжурскими коллегами был составлен первый учебник русского языка для китайцев (работу над ним закончил А.Л. Леонтьев), созданный, правда, на базе популярной тогда грамматики М. Смотрицкого (очевидно, использовалось одно из более поздних, приближенных к нормам русского языка изданий, однако следует учитывать, что сама книга была опубликована еще в 1618–1619 гг. и представляла собой грамматику церковнославянского языка). Качество подготовки учащихся в этой школе было невысоким. Известный синолог Н.Я. Бичурин, живший в Китае в начале XIX в., в примечаниях к «Описанию Пекина» отмечал, что учителя там «знают российскую словесность немного лучше ученика, который только что поступает в сие училище». В связи с этим китайские власти в тех случаях, когда требовался устный перевод, вынуждены были использовать перебежчиков из России или все тех же учеников из Духовной миссии.
Решениями проблем, возникавших в приграничных местностях, занимались власти Хэйлунцзяна и Монголии. В начале XVIII в. китайская сторона также вела там достаточно активный сбор разведывательной информации (осуществлялся он классическими путями: опросом перебежчиков, сбором сведений через ездивших на российскую сторону китайских чиновников, записью бесед с российскими купцами, приезжавшими в приграничные китайские территории). В результате китайские власти получали сведения о плохом урожае в окрестностях Нерчинска, о реакции местных жителей на дело царевича Алексея, негативном отношении части россиян к появлению на троне императрицы, а не императора и т. д.
К концу века, однако, информированность китайских властей о российских делах снижается; с исчезновением джунгарской угрозы исчезает и стимул для изучения северного соседа, а Китай в целом все больше и больше замыкается в себе. В 1778 г. китайские власти одно время даже не знали, кто находится на российском престоле, и считали, что Екатерина II уже умерла, а правит ее сын.
Для России основными источниками информации о Китае были посещавшие Китай посольства и курьеры, а также Духовная миссия, которая, как уже говорилось, действовала в Пекине с 1715 г. (некоторые сведения также можно было получить из имевшихся переводов китайских текстов и из выходивших в Европе книг). Священники миссии и имевшиеся при ней ученики приезжали в Пекин на определенный срок; за XVIII в. там побывало восемь миссий (восьмая уехала из Пекина в уже в 1807 г.). Православные священнослужители практически не вели миссионерскую работу, и это положительно сказалось на статусе миссии, так как китайские власти не рассматривали ее как угрозу местным устоям. Наличие учеников также не вызывало у них возражений, вполне вписываясь в китайский исторический опыт; во многом они воспринимались как молодежь, приехавшая из сопредельных стран приобщаться к конфуцианству и изучать китайский язык. Успехи членов миссии в познании Китая также были крайне ограниченными, и длительное время большая часть священнослужителей не интересовалась синологией. Среди них имела место весьма высокая смертность, встречались случаи сумасшествия, не было редкостью и пьянство.
Пожалуй, единственной относительно успешной стороной деятельности миссии была подготовка учеников, изучавших китайский и маньчжурский языки. В школе, созданной китайскими властями для учеников, дела обстояли плохо (не получая дополнительного жалования, местные учителя вели занятия крайне нерегулярно), и работу там удалось наладить только в конце XVIII в., просто введя дополнительную плату для преподавателей. Однако в более ранний период эти недостатки компенсировались тем, что ученики миссии проводили в Китае обычно лет по десять и среди почти каждого состава находились те, кто к концу пребывания в Китае знал китайский и маньчжурский языки достаточно хорошо. В результате в России на протяжении всего XVIII в. на государственной службе обычно постоянно имелось по два-три специалиста, владевших этими языками и знавших Китай изнутри. Четыре попытки организовать преподавание китайского и маньчжурского в Москве и Петербурге дали весьма скромные результаты.
Российское китаеведение в этот период представляло собой парадоксальную картину. Отечественная наука тогда располагала высококвалифицированными переводчиками и знатоками Китая. Однако при этом в России за весь XVIII в. подавляющая часть работ о Китае представляла собой лишь переводы с маньчжурского, китайского или с западных языков. Исключение составляют прежде всего том примечаний к описанию маньчжурских войск, фактически являвшийся своего рода справочником по вопросам китайского государственного устройства, а также статьи Г.Ф. Миллера о русско-китайских отношениях. Художественная литература с китайского на русский язык тогда почти не переводилась. В целом в XVIII в. наше китаеведение относительно неплохо обслуживало потребности государства и весьма слабо развивалось как научная дисциплина.
Из старых дипломатических партнеров в этот период наиболее активные контакты сохранялись у Китая с сопредельными странами, устойчиво признававшими китайский сюзеренитет — с Кореей и Люцю. Корейские посольства прибывали в Пекин ежегодно, китайские посольства также регулярно направлялись в Корею. Однако в этот период реального влияния Китая на корейские дела и политику местных правителей почти не ощущается. Пожалуй, самым значимым результатом этих контактов стало появление дневников корейских послов, хорошо ориентировавшихся в положении дел при китайском дворе, которые являются весьма важным историческим источником.
Правители Люцю также отправляли в Китай посольства и принимали их у себя, а местная молодежь из аристократических семей время от времени ездила туда учиться. Положение этого государства было весьма своеобразным — оно одновременно являлось данником как Китая, так и южнояпонского княжества Сацума, что от китайских властей тщательно скрывалось.
В последние десятилетия XVIII в. кризисные явления в жизни Китая стали усиливаться. Выросла коррупция, все больше начали проявляться проблемы в финансовой сфере, нарастала социальная напряженность. Заканчивалось не только правление императора — завершалась эпоха относительной стабильности и роста. Знаковой фигурой для этого времени становится императорский фаворит Хэшэнь (1750–1799), с деятельностью которого в Китае традиционно связывали многие проблемы тех лет. Так же, как нельзя не сказать о Распутине, описывая годы, предшествовавшие крушению монархии в России, так нельзя не сказать и о Хэшэне, говоря о последнем периоде правления Цяньлуна.
Стремительная карьера Хэшэня, служившего в императорской охране с 1772 г., началась в 1775 г., когда он обратил на себя внимание Цяньлуна. Вскоре он получил должность фудутун, сопоставимую с генеральской в европейских армиях, стал членом Военного совета, а затем, побывав на должностях главы Ведомства финансов, командующего силами, обеспечивающими безопасность в Пекине, и главы Ведомства чинов, к 1786 г. стал одним из канцлеров (дасюэши) и незадолго до своего падения и смерти получил высший для китайской аристократии титул гун. Иногда Хэшэнь занимал до двадцати должностей одновременно, включая должность одного из руководителей проекта по составлению «Сы ку цюань шу». Его родственники и связанные с ним чиновники были назначены на важные посты в империи. В 1790 г. Цяньлун выдал свою дочь за сына Хэшэня (они были помолвлены еще с 1780 г.).
В 1796 г. Цяньлун формально передал трон своему сыну (еще задолго до этого он заявлял, что считает непочтительным по отношению к своему деду Канси править дольше того). Когда началось правление нового императора Цзяцина, Хэшэнь продолжал сохранять свое влияние, однако после смерти Цяньлуна почти сразу же был арестован. Затем бывшего фаворита приговорили к смерти, но в конечном итоге ему было разрешено покончить жизнь самоубийством. В том же году император Цзяцин наложил на доклад одного из сановников резолюцию, во многом поясняющую мотивы этих действий: «Если бы Мы не устранили Хэшэня, то люди в Поднебесной знали бы только, что есть Хэшэнь, и не знали бы, что есть Мы».
Если причины падения фаворита достаточно понятны, то причины его возвышения неясны до сих пор. Согласно классической версии, он напоминал Цяньлуну наложницу его отца, с которой у Цяньлуна был роман и которая из-за этого погибла. По другой, более реалистичной гипотезе, Хэшэнь просто идеально вписался в авторитарную систему, созданную Цяньлуном, так как обладал талантом понимать ход мыслей императора и угадывать его намерения, а его незаконная финансовая деятельность давала средства, необходимые для развлечений Цяньлуна, не предусмотренных бюджетом. Кроме того, возможно, император видел в Хэшэне тот человеческий тип, который соответствовал его представлениям о том, какими должны быть маньчжуры.
Реальный облик временщика до сих пор остается скрытым за массой рассказов и негативных суждений, оставшихся в неофициальных исторических работах цинского времени. Традиционно его принято было считать безродным, необразованным, бесталанным, всевластным, манипулирующим императором и т. д. На самом деле он родился в семье, принадлежавшей к одному из кланов старой маньчжурской аристократии (его предок Эйду был соратником основателя династии Нурхаци). Отец, как в дальнейшем и он сам, занимал должность фудутуна, а дед по матери был канцлером. Известно, что сам он имел степень шэнъюаня (что предполагало достаточно основательное изучение конфуцианской канонической литературы), знал помимо китайского и маньчжурского монгольский и тибетский языки, а после его смерти осталась книга стихов, последний из которых был написан уже в тюрьме.
Цяньлун был способен критически относиться к действиям Хэшэня и несколько раз наказывал его, понижая в должности, или привлекал к ответственности его приближенных. Противники временщика составляли значительную часть членов Военного совета. Правильнее было бы говорить не о всевластии, а о большом влиянии Хэшэня на процесс назначения и смещения чиновников и на финансовую сферу. Кроме того, его влияние на Цяньлуна в последние годы было значительно больше, чем у других сановников, и у них не имелось возможности сместить фаворита, так как обвинение в его адрес затрагивало репутацию самого императора. Во многом дело было не в Хэшэне, а в эпохе.
К числу основных обвинений, выдвигавшихся в его адрес, относятся взимание денег за назначение на те или иные должности и последующие поборы с чиновников, а также хищение огромных сумм, отпускавшихся на подавление восстания «сектантов» в Северо-Западном Китае. Принято считать, что Хэшэнь в конце жизни был самым богатым человеком в Китае, однако размеры его состояния неизвестны до сих пор. Документов, где имелись бы сведения о его имуществе, сохранилось немного. Оценка его размеров затруднена и в связи с тем, что значительную часть конфискованного имущества составили драгоценности, а значительные суммы денег были вложены им в недвижимость или использовались как оборотные средства в принадлежавших ему закладных лавках. В императорских хрониках правления Цзяцин есть документ, датированный 1799 г., согласно которому подсчет стоимости 26 из 109 позиций конфискованного у Хэшэня имущества дает сумму свыше 223 млн 890 тыс. лянов. Британский дипломат и синолог Стаунтон, лично встречавшийся с Хэшэнем, приводит более скромную оценку конфискованной у него собственности и считает, что она составляла 80 млн лян (по его оценке, 23,33 млн фунтов стерлингов).
В конце XVIII в. также дал о себе знать назревавший социальный и мировоззренческий кризис. По совпадению именно в первый год нового правления после формального ухода Цяньлуна с трона началось крупнейшее в этом столетии восстание, поднятое приверженцами синкретических религий. Согласно их учению, будда будущего Майтрейя уже родился, но перед установлением его власти должны были произойти разного рода бедствия, избежать которых могли только те, кто примкнет к повстанческому движению. Восстание это часто называют восстанием последователей «учения Белого Лотоса», но реально его основу составили приверженцы двух других религий (учение Белого Лотоса к этому времени уже не имело сторонников, а само это название стало своего рода традиционным обозначением для «еретиков»). У восстания, несомненно, имелись сильные социальные корни; оно развернулось на территориях, куда в предшествующие десятилетия мигрировали жители местностей, в которых ощущалась нехватка земли.
Само восстание началось в 1796 г., а подавлено было только к концу 1804 г. Оно приняло огромные масштабы и распространилось на ряд провинций Северо-Западного и Западного Китая. Властям длительное время не удавалось с ним справиться, однако в 1798–1799 гг. повстанцы потеряли нескольких лидеров и утратили часть контролируемых ими территорий. Кроме того, Пекин направил на подавление восстания более компетентных военачальников. Дала свои результаты и новая стратегия властей, которые стали активно использовать местное ополчение, а также стремились опустошать районы, которые могли занять восставшие, вывозя оттуда население и продовольствие в особые укрепленные поселения. К концу 1802 г. основные силы повстанцев были разгромлены.
В конце века стал очевиден не только внутренний кризис Цинской империи. Переговоры властей с побывавшим там в 1793–1794 гг. британским посольством во главе с Дж. Макартни (имевшем к тому времени опыт службы в Индии и дипломатической работы в России) вновь выявили их неспособность выработать адекватную политику в отношении окружающего мира. Он в числе прочего предложил китайской стороне расширить перечень мест, где могла бы происходить торговля, и разрешить Великобритании иметь постоянное представительство в Пекине. В Китае британцев приняли чрезвычайно любезно, но на оба их предложения ответили отказом, а к ним самим относились как к посольству даннической страны. Всякий, кто желал иметь дело с Китаем, по-прежнему должен был играть по установленным им правилам, заранее обрекая себя на неудачу при попытках изменить порядок вещей.
В целом Китай заканчивал XVIII в., пребывая во власти иллюзий. Огромная страна до 90-х годов сохраняла относительную социальную и экономическую стабильность. Внешний мир еще изъявлял готовность общаться с Китаем, соблюдая установленные им нормы. В официальной китайской риторике о Цинской империи говорилось как о процветающем государстве, находящемся под властью монарха, равного которому по длительности правления и масштабам сделанного в истории страны до тех пор не встречалось.
Однако рост населения в условиях стабильности и отсутствия внутренних потрясений перерос в демографический кризис, экономика и финансовая система уже несли в себе признаки нездоровья. После разгрома Джунгарии, главного внешнеполитического и военного противника, армия ослабла, щедро поддержанный государством мертвящий классицизм официальной культуры во многом парализовал развитие китайской науки и литературы. Авторитарная система управления выродилась в коррумпированный режим во главе со стареющим правителем и предприимчивым корыстным фаворитом. Государственный аппарат еще функционировал, и власть пока еще могла за себя постоять, но в целом страна уже с трудом была способна реагировать на новые внутренние и внешние вызовы и даже утратила ранее приобретенные знания.
Внешний мир тем временем стремительно менялся. Если в начале века Европа и Китай во многом имели весьма иллюзорные представления друг о друге, то к концу века европейские иллюзии рассеялись и теперь мир знал о Китае больше, чем Китай о мире. Возникающая в глубине империи и на ее границах новая реальность через несколько десятилетий даст о себе знать поражением в «опиумной войне» и разрушительным Тайпинским восстанием.
«Китайская империя — старый, обезумевший первоклассный военный корабль, который ряд сменявшихся один за другим способных и бдительных офицеров в течение прошедших полутора веков умудрялся поддерживать на плаву, внушая благоговейный страх своим соседям его большим размером и внешним видом. Но когда неподходящему человеку случится принять команду на палубе, то можно попрощаться с дисциплиной на корабле, и он уже более не будет в безопасности. Он, возможно, не потонет сразу, но станет дрейфовать какое-то время как остов потерпевшего крушение судна, а потом разобьется у берега на куски и его никогда уже не удастся отстроить заново» (Дж. Макартни. «Китайский дневник». Записи, сделанные в январе 1794 г.).
XVIII век не был рубежным в истории Японии. Он явился продолжением прошлого XVII в. XIX столетие сначала медленно, а затем все быстрее приступило к демонтажу того уклада государственной и социальной жизни, который сложился к XVIII в. и достиг в нем своего расцвета. Ни до, ни после него Япония не знала такого длительного мирного и спокойного периода, когда силы населения японского архипелага были направлены исключительно на мирный труд и созидание.
Для того чтобы охарактеризовать исторические процессы XVIII в. необходимо обратиться к веку XVII, ибо в его начале произошли те события и были приняты те решения, которые определили на долгое время будущее страны. Главнейшим из этих событий следует признать установление сёгуната Токугава.
В 15-й день девятой луны (21 октября) 1600 г. семидесятитысячное войско коалиции княжеств Восточной Японии под водительством даймё (князя) Токугава Иэясу (1542–1616) одержало решающую победу над армией (80 тыс. человек) коалиции княжеств Западной Японии в битве при Сэкигахара (пров. Мино, совр. преф. Гифу). В самом скором времени после своей победы Иэясу удалось объединить Японию, которую последние десятилетия сотрясали кровопролитные междоусобные войны. В 1603 г. Токугава Иэясу получил указ императора Гоёдзэй (1586–1611) о назначении его военным правителем — сёгуном. Полная должность звучала как «великий сёгун, покоритель восточных варваров». Эта должность имела древнее происхождение, на нее назначались военачальники, выступавшие походом на восток (северо-восток) острова Хонсю против эдзо (или эмиси) — предков айнов. В древности должность сёгуна была временной, для Иэясу и его потомков она стала постоянной и наследственной.
Должность сёгуна первоначально предполагала, что он будет защищать императора от нападений «варваров». На самом деле немногочисленные эдзо (полукочевые земледельцы, рыболовы, охотники и собиратели) не представляли никакой реальной угрозы режиму. Настоящих внешних врагов у Японии не существовало. Однако после окончания прошлых войн Иэясу предстояло восстановить спокойствие и мир в самой Японии. В 1615 г. его войска взяли штурмом осакский замок Тоётоми Хидэёри (1593–1615), последнего возможного конкурента в борьбе за власть. После самоубийства Хидэёри дом Токугава окончательно утвердился в своем положении.
Всего через два года после назначения сёгуном Иэясу отрекся в пользу своего сына Хидэтада (1579–1632), который повелением императора был также назначен сёгуном. Так началась династия Токугава. Однако сам Иэясу до самой смерти оставался реальным главой сёгуната. Он использовал политическую технику, давно апробированную в императорском доме, где отрекшийся император зачастую получал большие полномочия по сравнению с тем временем, когда он находился на троне. Назначив преемника (т. е. обеспечив преемственность власти), он по праву старшинства оставался главой дома, но избавлялся при этом от многих ритуальных и церемониальных ограничений, которые накладывал на него императорский титул. Отречения сёгунов были достаточно распространенной практикой и в дальнейшем.
«Японская империя, состоящая из семи основных частей, подразделяющихся на тридцать шесть королевств» Карта Т. Китчина и Р. Сейера. 1794 г.
Свою ставку Иэясу основал на востоке Японии — в деревушке Эдо (современный Токио), которая была расположена в 500 км от Киото, где находился дворец императора. Теперь это поселение стало стремительно преображаться в гигантский город — главный административный центр страны. Однако, помня о своем военном прошлом, правительство Токугава по-прежнему именовалось «полевой ставкой» (бакуфу). Она находилась на побережье Тихого океана в долине Канто, самом большом рисопроизводящем районе страны. Это обстоятельство оказалось для Токугава более важным, чем близость к императору и Киото — традиционному политическому центру Японии. Получив контроль над Канто, Токугава приобрели ресурсную основу для содержания разветвленного бюрократического аппарата и самой большой армии в стране, конкуренцию которой не могла составить ни одна княжеская дружина.
Второе важнейшее событие в истории Японии XVII в. — это закрытие страны. В 1639 г. были изданы сёгунские указы, окончательно запретившие пребывание в Японии христианских миссионеров (в основном, это были иезуиты) и европейских купцов. Европейцев сочли силой, которая оказывала на Японию дестабилизирующее влияние. Лучшим доказательством этому послужило крестьянское восстание 1637–1638 гг. в Симабара (пров. Хидзэн, совр. преф. Нагасаки). Именно там, на острове Кюсю, влияние христиан было самым сильным в Японии (даже часть тамошних князей приняли христианство). Восстание началось из-за повышения налогов, в нем участвовали 37 тыс. человек, его возглавляли японские христиане, и оно было окрашено в милленаристические тона. В подавлении восстания приняли участие около 120 тыс. воинов.
После усмирения крестьян нападки на христианство со стороны властей усиливаются. Его квалифицируют как религию, которая учит неповиновению властям, отказу от веры в синтоистских божеств и будд, в глазах элиты оно предстает как разрушитель традиционных этических ценностей. Прежде всего имелись в виду семейные отношения. Заявления миссионеров о том, что только крещение избавляет от ада, распространялось ими и на некрещеных предков японских христиан, что входило в вопиющее противоречие с культом предков. В качестве практического обоснования изгнания европейцев выступало и то соображение, что через них осуществляется доставка в Японию огнестрельного оружия.
Теперь общение с внешним миром было ограничено несколькими китайскими, корейскими и голландскими кораблями. Лимит для последних был самым жестким и составлял всего два корабля в год. Фактория Ост-Индской компании, занимавшейся в Японии торговлей предметами роскоши, располагалась на крошечном насыпном островке Дэсима возле Нагасаки. Именно голландские купцы стали на долгое время японским «окном в Европу». Более мягкое отношение к голландцам было обусловлено тем, что они принадлежали не к католикам, а к протестантам и не занимались прозелитизмом. Прибывая в Японию, они были обязаны представить детальный отчет о том, что произошло в Европе за истекший «отчетный период». Хотя голландцы временами отправлялись в Эдо на аудиенцию к сёгуну, без специального на то разрешения они не имели права покидать пределы Дэсима. Христианство же в самой Японии подверглось строжайшему запрету. Всем японцам предлагалось доказать, что они не являются приверженцами этой религии: им следовало попрать сделанную из меди христианскую икону с изображением девы Марии. Последователей христианства преследовали и даже казнили.
После подавления симабарского восстания Япония вступила в полосу стабильности и мира. Европейцы, разочарованные отсутствием в Японии тех ресурсов и товаров, которые в избытке имелись в других странах Восточной Азии (прежде всего в Индии), в течение длительного времени не беспокоили Японию непрошенными вторжениями. Вместе с запретом «на въезд» был введен и запрет на выезд японцев за пределы архипелага. Строительство крупных судов также не разрешалось. Для Японии наступило время крайне ограниченных контактов с внешним миром. Поскольку стабильный XVIII в. оказался беден происшествиями, событиями «общенациональной» и международной значимости, то основное внимание историков традиционно уделяется не столько истории «событийной», сколько институциональной.
Основателю сёгунской династии Токугава Иэясу и его потомкам удалось сформировать такую политическую систему, которая доказывала свою прочность в течение двух с половиной веков. К XVIII в. страна оказалась разбита на две с половиной сотни княжеств. Их размеры были ничтожны, в среднем всего около тысячи квадратных километров. Князья были ранжированы на две основные категории: прямые вассалы дома Токугава — фудай даймё («внутренние князья»; в их число попали союзники Иэясу по борьбе против западной коалиции; в конце XVIII в. их насчитывалось 145) и тодзама даймё («внешние князья», бывшие противники Иэясу, их число составляло 98). Кроме того, отдельную группу образовывали «родственные княжества» (симпан, в количестве 23), т. е. княжества, которые возглавлялись родственными Токугава домами. Внутри этих категорий существовали и другие подразделения, что создавало достаточно запутанную систему вассальных отношений. При этом переход из одной категории в другую был мало возможен. Хотя из этого правила и существовали исключения, но общим курсом Токугава по отношению к княжествам являлась не их интеграция, а фиксация того типа отношений, который существовал при Иэясу. Это не означает, что правительство бакуфу не занималось конфискацией и перераспределением земель при первых сёгунах, но они были весьма далеки от идеи полной централизации управления. К XVIII в. система обрела стабильность, случаи перераспределения земли и переводов даймё с места на место стали скорее не правилом, а исключением. Идеалом периода Токугава была конфедерация княжеств, а не государство абсолютистского типа. Это было не только политическое, но и мировоззренческое убеждение: Иэясу завещал своим потомкам оставлять без изменения нравы и обычаи провинций, входивших в Японию, на том основании, что то, что хорошо для одних, не подходит другим. Политический строй Токугава держался на системе «сдержек и противовесов».
Тем не менее на поведение князей были наложены серьезные ограничения. Им запрещалось строительство новых оборонительных сооружений (замков); для предотвращения создания скрепленных кровным родством коалиций заключать браки они могли только с согласия бакуфу; по всей стране было запрещено иметь огнестрельное оружие; крупнейшие города (Эдо, Киото, Осака, Нагоя), порты и рудники были выведены из-под контроля князей и находились под непосредственным управлением бакуфу. Сёгунат всячески препятствовал контактам князей с императорским домом.
Одной из форм контроля над князьями была «система заложничества» (санкин котай), которая предписывала даймё и их семьям обязательное нахождение в столице. Только по прошествии года князю разрешалось вернуться в родные места — тоже на год. Семья же продолжала оставаться в Эдо. Затем князь и его дружина снова возвращались в Эдо. Живя «на два дома», даймё истощали свои материальные ресурсы — расходы на путешествия, в которых участвовали многочисленные дружины, и содержание резиденций в Эдо отнимали 35–40 % доходов, источников пополнения которых у них имелось не слишком много. Крошечные размеры княжеств не давали реальной возможности для создания сколько-то значительного прибавочного продукта. Держа князей в Эдо под присмотром своих бдительных агентов, сёгуны предотвращали возможность сговора. Система доказала свою эффективность — вплоть до середины XIX в. ни одного сколько-нибудь серьезного заговора выявлено не было.
Это, разумеется, не означало, что внутри элиты отсутствовали группировки с разными интересами. Однако политическая борьба того времени заключалась не в попытках свержения сёгунской династии, а в лоббировании своих кандидатов на пост сёгуна и другие высшие правительственные должности. Поскольку в Японии отсутствовал фиксированный порядок наследования (внутри императорского, сёгунского и княжеских домов), это создавало прекрасные возможности для составления политических коалиций, которые, однако, не посягали на основополагающие принципы устройства сёгуната. При этом с течением времени наблюдается уменьшение роли личности сёгуна, все большее значение в принятии решений приобретают сёгунские советники и администраторы. В XVIII в. на должности сёгунов часто назначались люди юные, болезненные, сластолюбивые или не имевшие никакой склонности к активной государственной деятельности. Модель, при которой номинальный глава режима осуществляет церемониальные функции и имеет мало отношения к принятию практических решений, не была изобретением этого времени. Точно так же обстояли дела и в императорском доме еще в глубокой древности. Во многих княжествах ситуация складывалась точно таким же образом. Одним из последствий такого стиля управления было почти полное отсутствие лидеров диктаторского типа на всем протяжении японской истории. Управление страной и княжествами осуществлялось коллективно на основе достижения компромиссных «аппаратных» решений. Главным органом управления бакуфу стал «совет старейшин» (родзю), в состав которого входили четыре-пять ротируемых представителей из среды фудай даймё.
Несмотря на жесткий контроль со стороны бакуфу, включавший в себя полный запрет на публичное обсуждение политических вопросов, следует иметь в виду, что даймё не рассматривались как враги режима. Каждый князь имел свою вооруженную дружину самураев. Сёгуны редко вмешивались во внутренние дела княжеств, где даймё выступали в качестве верховных распорядителей и судей. Даймё обладали правом сбора податей с подведомственной им территории в свою пользу, но они не платили налогов в государственную казну. В случае экстренной необходимости (ремонт сёгунского замка, ликвидация последствий пожара, землетрясения, тайфуна и т. п.) правительство могло только просить князей поучаствовать в каком-нибудь проекте, но не более того. Обычно князья соглашались на такие предложения, но объем участия решался на основе компромисса. Резиденции даймё в Эдо обладали экстерриториальностью — преступник мог скрыться там, и правительство бакуфу не имело легальной возможности вытребовать его оттуда. В случае опасности князья были обязаны поставлять центральной власти в Эдо свои войска, но в условиях отсутствия реальной военной угрозы их главная обязанность превращалась в XVIII в. в фикцию. Иными словами, князья имели достаточно прав, которые позволяли им сохранять весьма большую самостоятельность и чувство достоинства.
Самостоятельности княжеств способствовало и слабое развитие коммуникаций в стране. Панически опасаясь заговоров и мятежей, сёгунат не разрешал их принципиального улучшения (ширина главного тракта Токайдо, соединявшего Эдо, Осака и Киото, составляла около пяти метров), на строительства новых дорог и мостов накладывались серьезные ограничения. В то же самое время в 53 пунктах тракта Токайдо содержались постоялые дворы для путешественников, служба пеших гонцов с письмами и бандеролями преодолевала расстояние между Эдо и Осака за два-шесть дней. Для того чтобы процессия, сопровождающая даймё, преодолела то же самое расстояние, требовалось около 20 дней. Таким образом, внезапность передислокации воинских соединений была исключена.
Отношения сёгуната и императорского двора в Киото отличались двойственностью. С одной стороны, сёгун полностью контролировал двор. Император постоянно находился «под дворцовым арестом» — ему запрещалось покидать пределы своего дворца, охрану которого поочередно несли дружины самураев из разных княжеств. После визита в Киото Токугава Иэмицу в 1634 г. сёгуны перестали бывать в Киото. Зримым присутствием сёгуната в Киото был принадлежавший бакуфу огромный замок Нидзёдзё, который превосходил императорский дворец как размерами, так и убранством. Император и его аристократическое окружение (около 300 семей), которое вело свое происхождение от синтоистских божеств, не имели никаких военных и почти никаких материальных ресурсов и находились в этом отношении в полной зависимости от благорасположения бакуфу.
С другой стороны, несмотря на то что император не имел никакого влияния на принятие решений, он продолжал обладать достаточно высоким ритуальным и церемониальным статусом. Император («сын Неба») считался земным воплощением Полярной звезды (тэнно) и отправлял ритуалы, ставящие своей целью обеспечение благоденствия страны. Новый сёгун обретал официальный статус только после указа императора. Его окружение получало придворные ранги и придворные должности тоже только с согласия императорского двора. Для придворных из Киото такая «продажа» должностей служила одним из немногих средств пополнения своего бюджета. В отличие от древности придворные ранги и должности не обеспечивались соответствующим содержанием, но без них военные чувствовали себя людьми «неполноценными». Сёгуны временами подкрепляли свой авторитет с помощью «династических» браков. Так, в 1620 г. дочь сёгуна Токугава Хидэтада была отдана замуж за императора Гомидзуноо (1611–1629), а их семилетняя дочь Мэйсё даже заняла в 1629 г. императорский трон; впервые после VIII в. на троне оказалась женщина. Члены императорского рода обеспечивали и ритуальную охрану сёгунских предков: в буддийском храме Бодайдзи в Эдо, где отправлялись поминальные службы по членам сёгунского рода, настоятелем служил принц крови, местом рождения которого был Киото.
Иными словами, императорский двор обеспечивал легитимность режиму сёгуната. Токугава возводили свое происхождение к роду Гэндзи (Минамото), который, в свою очередь, считал своим предком императора Сэйва (858–876). Токугава не имели на то никаких реальных генеалогических подтверждений, но эта фальсификация, тем не менее, служила для них основанием легитимности их власти. Император, который считался в дальневосточной политической философии «хозяином времени» (в том числе погоды, а значит, и урожая), сохранил эту функцию и при Токугава; именно от его имени провозглашались девизы правления, в соответствии с которыми жила вся страна. В документе, известном как «Завещание Токугава Иэясу», его автор фактически признавал, что сёгунская династия в отличие от императорской конечна. Считалось, что китайская по своему происхождению концепция «мандата Неба» (смена династии, растратившей свою сакральную энергетику) применима к сёгунам, а не к императорам. История подтверждала это умозаключение: если императорская династия не знала перерыва с самых древних времен, то у сёгуната Токугава имелось два предшественника — сёгунаты Минамото (1185–1333) и Асикага (1333–1573). «Золотой век» Японии сёгуны относили к правлению мифического первоимператора Дзимму, а не к своим предшественникам. Закрепленный за императором статус покровителя наук и искусств (основным из которых считалась поэзия) служил важнейшим средством поддержания его статуса и авторитета, поскольку в японской (дальневосточной) традиции поэзия является мощным и общепризнанным средством гармонизации космоса и уничтожения хаоса. Поскольку сёгуны Токугава сделали основой своей идеологии неоконфуцианство, они не могли игнорировать его важнейший постулат: примат светско-духовной власти над военной. Ибо только ритуалы и церемонии обеспечивают порядок в Поднебесной, отделяют человека культурного от варвара.
Таким образом, в стране наблюдалось определенное двоевластие, которое давало в перспективе возможность для коренных изменений в политическом устройстве страны. Не подвергавшееся сомнению происхождение императорского рода от синтоистской богини солнца Аматэрасу создавало ему такой «ритуальный авторитет», что сёгуны не помышляли об узурпации его жреческих полномочий. В связи с этим сёгунам не оставалось ничего другого, как позиционировать себя в качестве защитников императора и двора, т. е. выполнять служебную функцию. Это находило выражение в заботе о материальном положении двора и в восстановлении (финансировании) тех ритуалов, которые перестали отправляться в период междоусобиц, когда положение двора в Киото бывало временами попросту бедственным.
Токугава Цунаёси
К XVIII в. административная система управления стабилизируется. Она была выстроена таким образом, что решения, как правило, принимались коллегиально, а личность самого сёгуна, его пристрастия и «чудачества» не оказывали существенного влияния на порядки в стране. Среди правителей Японии XVIII в. Токугава Цунаёси (1646–1709, сёгун в 1680–1709 гг.), пожалуй, был единственным, кто выпадает из этого ряда. После него таких «эксцентричных» сёгунов больше не встречается.
Цунаёси стал известен благодаря тому, что издал множество указов, предписывавших заботу о животных и запрет на их убийство. Это касалось как млекопитающих, так и рыб и даже моллюсков. Охота и рыбалка были строжайше запрещены. Будучи рожден в год собаки и остававшийся бездетным, Цунаёси особенное внимание уделял собакам. Он провел перепись собак, находившихся в частном владении у обитателей Эдо, запретил убийство бродячих псов, устроил для них множество приютов (считается, что там содержалось не менее 50 тыс. животных), предписал ласковое обращение с ними и т. д. Нарушившие его распоряжения подлежали строгому наказанию. За все эти «сумасбродства» Цунаёси заслужил прозвище «собачьего сёгуна». Наследника у него, правда, так и не появилось, а после смерти Цунаёси все его распоряжения относительно животных были немедленно отменены. 8800 человек, томившихся в тюрьмах за нарушения законов о животных, отпустили на волю.
Следует вспомнить, что некоторые древние японские императоры также проявляли повышенную заботу о животных, запрещали соколиную охоту и предписывали выпускать в пруды уже пойманных рыб. Они одушевлялись буддистской идеей спасения всех живых существ. Однако ни один из них не вызывал насмешек. Дурная слава Цунаёси была обусловлена не только его эксцентричностью, но также и тем, что религиозные идеалы уже не вызывали прежнего энтузиазма. Эпоха Токугава характеризовалась более «приземленными» нормами, которыми руководствовались тогдашние японцы.
Стратификация токугавского общества XVIII в. была проведена с большой строгостью. Социологическая мысль того времени полагала, что управляемое из Эдо население страны делится (должно делиться) на четыре основных сословия: самураи, крестьяне, ремесленники и купцы. Самураи были наиболее привилегированным сословием. Только они имели право на фамилию, ношение оружия, шелковых одежд, особую «самурайскую» прическу. При этом переход из одной категории в другую был почти невозможен, браки между представителями разных сословий не допускались. Такая структура, когда на верху социальной лестницы находятся военные и земледельцы, а на самом низу ютятся имеющие дело с презренными деньгами торгаши, не является чем-то уникальным для средневекового общества. Предметом гордости для самураев было то, что они не умеют (или якобы не умеют) распознавать номиналы монет.
Однако в отличие от Европы клирики находились за пределами этой социальной сетки. Период Токугава характеризуется утерей религиозной пассионарности, которая до значительной степени была свойственна для Японии прошлых веков. Это время не порождает религиозных личностей того масштаба, какие рождала страна в прежние времена. В обществе доминирует неоконфуцианское понимание религии, когда она считается в значительной степени предрассудком. Японцев XVIII в. (во всяком случае, интеллектуальную элиту) больше волновал не потусторонний, а посюсторонний мир. Во времена Токугава не существовало официальной религиозной ортодоксии (ни буддийской, ни синтоистской). Жители были лишены свободы посещать буддийские храмы полюбившейся им школы (а их существовало множество). Они были приписаны к одному из ближайших буддийских храмов, которые превратились в одно из подразделений административного аппарата. Так, в их функцию входила регистрация рождений и смертей, выдача справок о том, что прихожанин не является приверженцем христианства (такая справка требовалась при отправлении в далекое путешествие — обычно это было паломничество).
На окончание усобиц страна отреагировала резким повышением рождаемости. Считается, что в 1600 г. численность населения составляла чуть более 12 млн человек. Перепись населения, проведенная в 1721 г., показала, что в стране проживает уже около 31 млн человек. К концу века эта цифра практически не изменилась. Можно полагать это «застоем», а можно считать, что общество и его хозяйство находилось в уравновешенном и стабильном состоянии. Об этом свидетельствует, в частности, тот факт, что японское государство не предпринимало никаких усилий по расширению своей территории, хотя Хоккайдо, например, представлял собой прекрасную возможность для экспансии и освоения. Иными словами, Япония располагала достаточной ресурсной основой для того, чтобы поддерживать высокую численность населения.
Этому же способствовала и достаточно развитая гигиеническая культура населения. Чистоплотность и ежедневная баня являлись нормой, катастрофических эпидемий Япония не знала. Традиционные для Дальнего Востока методы врачевания включали, помимо растительных и минеральных лекарств, акупунктуру, прижигания моксой, массаж, тщательно разработанную диету. Несмотря на высокую детскую смертность, средняя продолжительность жизни составляла около 40 лет.
При крайне ограниченном количестве пригодной для хозяйственного освоения земли сама цифра в 30 млн не может не вызывать удивления. Тем более что значительная часть населения не занималась производительным трудом. К непроизводительному слою следует отнести прежде всего самураев, которым в теории запрещались любые занятия, кроме военных и административных. Это не означает, что никто из самураев не крестьянствовал, не врачевал или не открывал частных школ, но все-таки подавляющее их большинство (вместе с семьями их насчитывалось около двух миллионов человек) жили исключительно за счет фиксированных рисовых пайков, которые платились им сюзеренами. Таким образом, непроизводительный слой в Японии был значительно больше, чем в Европе или России. И японское крестьянство вполне успешно кормило и одевало дворян-самураев, лишенных земли. В XVII–XVIII вв. слово «трудолюбие» начинает появляться в источниках, и оно позиционируется в качестве общепризнанной добродетели. Крестьян, которые добились особенно больших хозяйственных успехов, было принято отмечать особыми табличками, которые устанавливались перед их домами. Праздность не входила в список достоинств и считалась вредной для здоровья из-за вызываемого ею застоя пневмы (яп. ки, кит. ци). Нищие не считались «божьими людьми», даже буддийские монахи были обязаны трудиться.
Производительность крестьянских хозяйств была весьма высокой. Ввиду ограниченной территории, которой располагает Япония для эффективного хозяйственного использования (три четверти страны покрывают горы), японский крестьянин не выращивал, как правило, никакого скота, отдавая все силы растениеводству. Животный белок японцы получали почти исключительно из рыбы. Наряду с фекалиями и компостом, рыба употреблялась также в качестве удобрения. Поскольку из всех зерновых рис давал самый высокий урожай и поскольку он являлся наиболее престижным видом питания (его основным потребителем выступали самураи и городские жители), крестьянам вменялось в обязанность сосредоточиваться именно на заливном рисосеянии. Это требовало постоянных усилий для сооружения и поддержания в порядке ирригационных сооружений (плотин, водохранилищ, каналов), что заметно понижало зависимость крестьянина от погодных условий (в особенности от частых в Японии летних засух). В условиях почти полного отсутствия скота практически все работы выполнялись вручную. Период Токугава отмечен резким сокращением поголовья лошадей. С наступлением мира надобность в боевой коннице отпала, а содержание лошадей оказывалось настолько хозяйственно неоправданным, что в Японии отсутствовал гужевой транспорт. Знатные люди путешествовали в паланкинах, простой люд — пешком. Короткие, порожистые и пересыхающие летом реки не давали возможности и для широкого распространения речных перевозок. В этих условиях основным средством транспортировки тяжелых грузов выступало каботажное судоходство.
В то время два урожая были уже нормой во многих районах японского архипелага. Первый составлял рис, второй — сажаемые на его месте после сбора урожая другие культуры. Основным видом обложения был поземельный налог, взимавшийся рисом. Его размер зависел от качества обрабатываемой земли (по всей стране она была ранжирована по признаку плодородия), погодных условий, местных традиций и составлял около 30–40 % от урожая. Оставшаяся часть урожая была достаточной для поддержания жизни, но она, как правило, не оставляла возможностей для расширенного воспроизводства.
Трудовая повинность (строительство и ремонт ирригационных сооружений, дорог, административных учреждений и т. п.) отнимала у крестьян немало времени. Однако сложившийся тип хозяйствования, социального уклада и эффективные формы государственного регулирования (включавшие в себя помощь пострадавшим от недорода регионам) приводили к тому, что случаи массового голода происходили достаточно редко. Точно так же, как и крестьянские выступления. Обычно они принимали форму петиционного движения. Просьбы крестьян были весьма скромны. По большей части они просили избавить их от произвола местного начальника. Случалось, что такие петиции подавались с нарушением субординации, через голову непосредственного начальника, что было строжайше запрещено. В таком случае типичным исходом являлась казнь зачинщиков и удовлетворение их требований. Протесты городского населения против повышения цен на рис (блюдя интересы самураев, которые продавали часть своего пайка, сёгунат старался держать цены на рис высокими) временами заканчивались погромами рисовых лавок (например, в 1783 г.), но такие случаи были исключительно редки. В любом случае легитимность власти сёгуна и даймё под сомнение никогда не ставилась. Этому способствовало и то обстоятельство, что элита предъявляла достаточно высокие требования по отношению к себе, что помогало значительно минимизировать коррупцию и беззаконие.
Основная доля поземельного налога шла на выплату пайков самураям и содержание административного аппарата. Эта часть составляла около половины расходной части бюджета — как самого бакуфу, так и княжеского. В этих условиях правительство не имело возможности для осуществления крупных «общенациональных» проектов. Ремонт замка сёгуна или князя вызывал заметное напряжение финансов. Многокилометровые процессии, периодически направлявшиеся к храму в Никко (преф. Тотиги, примерно в 120 км к северу от Эдо), где почитался дух основателя династии Токугава Иэясу, были наиболее видимым проявлением могущества власти. Имеющиеся данные позволяют говорить о том, что это мероприятие также являлось для бакуфу весьма затратным, так как сёгуна сопровождала огромная свита из князей и их дружин, которая растягивалась на десятки километров. Однако если оценивать ситуацию в целом, следует сделать вывод, что режим бакуфу не страдал комплексом гигантомании.
Значительная часть японского населения концентрировалась в городах. Считается, что в начале XVIII в. там проживали 7—10 % населения. Основу городского населения составляли самураи, которым предписывалось проживание рядом со своим сюзереном. В связи с этим большинство японских городов того времени представляли собой разросшиеся призамковые поселения. Самыми большими городами были Киото, Осака и Эдо. Киото — древняя столица страны, Осака — ее «кухня» (крупнейший торговый город), Эдо — резиденция сёгунов. Население Эдо составляло около миллиона человек, Киото и Осака — 500 тыс.
Мужское многолюдье Эдо поддерживалось концентрацией там правительственных учреждений и системой заложничества. Самураи, которые находились в Эдо в составе княжеских дружин, прибывали туда без семей.
И это имело огромное влияние на всю городскую инфраструктуру. В Эдо процветали магазины, гостиницы, харчевни, публичные бани и дома, театры. Происхождение заведений такого рода следует отнести к более раннему времени, однако эпоха Токугава значительно увеличила их концентрацию. Точно так же, как и концентрацию ремесленников. В то же самое время следует помнить, что урбанизация не сопровождалась значительными изменениями в производстве, а сам рост городов был обусловлен не экономическими, а административными причинами. Городская Япония не знала ничего подобного «промышленной революции». Улучшения в технологии производства не носили принципиального характера. Даже самые крупные города являлись, по сути, очень «большими деревнями». В то же самое время можно говорить о «коммерческо-торговой революции», поскольку была создана разветвленная торговая сеть и протобанковская система, которая занималась страхованием морских грузов, выдачей аккредитивов, кредитованием князей и оптовых торговцев. Последние, в свою очередь, кредитовали крестьян.
Основой развития торговли был рис. Получив свой рисовый паек, многие самураи конвертировали определенную его часть в деньги. Через Осака, где находилась крупнейшая в стране рисовая биржа, ежегодно проходило около 600 тыс. т риса.
Стабильность режима и общественное спокойствие были характерной особенностью почти всего периода Токугава. В особенности это касается XVIII в. Власть, не отвлекавшаяся на внешние дела (в стране отсутствовало даже специализированное учреждение, в ведении которого находились внешние сношения), всю свою энергетику употребляла на обеспечение незыблемости принятого порядка. Реформаторская деятельность была направлена на уточнение базовых социально-экономических параметров, а не на их кардинальное изменение. Именно такой характер имели две самые значительные реформы периода Токугава. Они носят названия по девизам правлений: реформы годов Кёхо (1716–1735) и Кансэй 1789–1800), затрагивавшие вопросы налогообложения, финансовой системы, трудовой миграции (ее ограничения).
Запрет на изменение сословного состояния, создание крестьянских пятидворок с их принципом круговой поруки и коллективной ответственности (за недоимки, преступления, организацию общественных работ и т. д.) подкреплялись детальнейшей регламентацией жизни всех сословий. Одежда, прически, еда, размер и устройство жилища, материалы для его постройки, способы передвижения (простолюдинам запрещалось путешествие в паланкине), формы публичного поведения (поклоны, приветствия, этикетность устной и письменной речи, самурайские самоубийства и т. д.) и социальные роли были разработаны с пугающей детализацией. Законотворческая деятельность, которая в значительной степени носила запретительный (регламентирующий) характер, отнимала у властей колоссальное количество времени и бумаги. Распоряжения правительства и князей доводились до сведения жителей либо письменно (на досках объявлений), либо устно (оглашение на деревенских сходах). Отличительной особенностью таких распоряжений было отсутствие «мотивировочной» части — жителям предписывался тот или иной способ поведения без объяснения его причин.
Японец проживал в регламентированном и предсказуемом пространстве, не только социальном, но и физическом. В этом пространстве частные дома, учреждения, магазины, театры, публичные дома, возделанные поля занимали раз и навсегда определенное властями и традицией место. Занятия были наследственными, местожительство — тоже. Для совершения путешествия требовалось разрешение властей. Люди не искали «лучшей доли» за морем, «пионерский» дух отсутствовал, степень оседлости была чрезвычайно высокой. Общий ритм жизни был выстроен из расчета на извечность существующих порядков, будущее время тоже рассматривалось как предсказуемое. В 1836 г. залезший в долги даймё княжества Сацума заключил с кредиторами соглашение, согласно которому завершение выплаты долга предусматривалось в 2085 г.
Обучение, осуществлявшееся в разветвленной сети частных школ (как для самураев, так и для простонародья) было направлено на усвоение того, что высшей добродетелью является безоговорочное послушание — главе семьи, старосте, уездному и городскому начальству. Образцом послушания выступали самураи — главной добродетелью их неписаного кодекса чести (бусидо) выступала верность своему сюзерену. Таким образом, от общества требовалось, чтобы оно вело себя в соответствии с идеалами военного сословия. Сохранилось большое количество сочинений представителей всех сословий, которые свидетельствуют о том, что вопросам этики уделялось огромное внимание. При всей разности подходов для большинства из них характерно воспевание послушания, трудолюбия, честности, этикетности поведения, долга, личной верности, подчиненности человека интересам коллектива.
Образованность глубоко проникла в японское общество. Считается, что в середине XIX в. грамотой в той или иной степени владели около 40 % мужчин и 15 % женщин. Что до самураев, то практически все из них были грамотными. В связи с этим ксилографическое книгопечатание получило широкое распространение, в крупнейших городах действовали сотни библиотек.
Сёгунат мыслил себя не только административным распорядителем, но и моральным лидером, учителем народа, который открыто позиционировался как «неразумный». В связи с этим прилагались настойчивые усилия по внедрению в его среду моральных ценностей. Периодически издавались указы, призывающие к неукоснительному исполнению семейных обязанностей; перед частными домами устанавливались таблички, свидетельствующие о том, что здесь проживают чадолюбивые (многодетные) родители и родителелюбивые дети. Часты были и указы, запрещающие (ограничивающие) излишества и роскошь — фейерверки, посещение зрелищных мероприятий (выступления уличных артистов, театральных постановок и соревнований по борьбе сумо). Осуждалось ношение драгоценностей, изысканные курительные трубки, гребни, шелковая одежда, пышные свадьбы, дорогое питание (например, сладости, ранние овощи и фрукты), неумеренное винопитие и т. д. Всячески поощрялись экономность и бережливость: жителям предлагалось пользоваться домашней утварью максимально долго, откладывать до последней возможности ремонтные работы в своем доме, не тратиться на излишества и т. п. Никого не удивляли и запреты на азартные игры, «нескромные» картинки и книжки (в их число попадал и знаменитый средневековый роман «Повесть о Гэндзи» Мурасаки Сикибу), «безнравственные» театральные постановки. Свободная любовь считалась проявлением неконтролируемой и разрушительной страсти, а потому не подлежала воспеванию. Место любви занимал семейный долг. Физическое наслаждение мужчин обеспечивали обитательницы лицензированных «веселых кварталов». Закрепленное в указах власти раздражение вызывалось не столько их «аморальностью» или же «развращенностью», сколько их шикарными нарядами. То есть им предъявлялись те же самые требования, что и другим обитателям страны.
Все эти ограничения и регламентации проводились в жизнь с завидной последовательностью — нарушители попадали в тюрьму, магазины, где торговали товарами сверх порога указанных цен, безжалостно закрывались. Общий курс сёгуната был рассчитан не столько на увеличение производства, сколько на ограничение потребления. Это касается не только «простонародья», но также самураев и самих князей, и даже сёгунов, которые, бывало, являли себя своим вассалам в самых простых одеждах. Статусный разрыв между различными социальными группами был огромным, но, если судить по европейским стандартам, разница в материальном положении не была столь кричащей. Несмотря на ограниченность средств, бакуфу и князья не предпринимали серьезных усилий для увеличения налоговой базы, которая на протяжении всего XVIII в. оставалась практически неизменной.
Для обеспечения выполнения своих указов, администрация бакуфу обладала огромным административным и полицейским аппаратом (как центральным, так и княжеским), доносительство было в порядке вещей, должность тайного агента пользовалась спросом. Несмотря на то что эффективность многих мелочных ограничений подлежит сомнению (их иногда называли «трехдневными законами»), основные распоряжения все-таки исполнялись. Все это приводило к тому, что японское население отличалось беспрецедентным послушанием, а управляемость страной следует признать очень высокой. В перспективе это сильно облегчило в стране проведение модернизации второй половины XIX в., которая осуществлялась в соответствии с планами, разработанными властями.
Имея минимальное количество физических контактов с Западом, Япония (по крайней мере ее управленческая верхушка и интеллектуальная элита) отчетливо помнила о времени пребывания европейцев в Японии. Христианские сочинения находились под запретом, но небольшой группе ученых дозволялся доступ к европейским книгам научного содержания. Эти ученые получили прозвище «голландоведов» (ратакуся). Они занимались штудированием медицины, биологии, астрономии, географии, физики, химии. Однако прямое воздействие европейской науки на японский интеллектуальный климат следует признать минимальным. Начинавшееся нативистское (патриотическое) движение (так называемая Школа национального учения — кокугаку) объявляло Японию «страной синтоистских богов» и противопоставляло ее Китаю, Корее и Западу. Многие из ученых, принадлежавших к этой школе, полагали, что страны Запада стремятся к завоеванию Японии, а потому следует быть готовыми к отпору. Хотя конфуцианский ученый и государственный деятель Араи Хакусэки (1657–1725) не думал так, он находил, что распространение христианства с неизбежностью вызывает дух мятежности. Именно игнорирование христианством такого основополагающего элемента, как сыновняя почтительность, многократно приводило к смене династий в Европе, чего Япония сумела счастливо избежать. Араи Хакусэки и ему подобные с недоумением и гневом цитировали соответствующие части Писания, где умалялось значение кровнородственных связей, составлявших каркас японского общества: «Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир пришел Я принести, но меч, ибо Я пришел разделить человека с отцом его, и дочь с матерью ее, и невестку со свекровью ее. И враги человеку — домашние его. Кто любит отца или мать более, нежели Меня, недостоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, недостоин Меня…»
Ученые школы кокугаку (такие как Камо-но Мабути, 1697–1769, Мотоори Норинага, 1730–1801, и др.) занимались изучением и комментированием древних письменных текстов. Они были озабочены выявлением в культуре «чисто» японских элементов, что во времена господства неоконфуцианства не являлось для власти первоочередной идеологической задачей. В связи с этим школа кокугаку не являлась особенно влиятельной. Однако труды ее ученых еще сыграют во второй половине XIX в. огромную роль в формировании японского государства-нации (в XVIII в. жители страны Японии еще не позиционировали себя в качестве «японцев»).
Конец XVIII — начало XIX в. принесли Японии немало угроз ее изолированному существованию. Западным державам становилось «тесно» в прежнем мировом пространстве. Один за другим в Японию прибывали английские, американские и русские корабли. В 1792 г. на корабле «Св. Екатерина» прибыл поручик А. Лаксман. В 1804 — камергер Н.П. Резанов, в 1806 г. — лейтенант Н.А. Хвостов и мичман Г.И. Давыдов, в 1811 — капитан В.М. Головнин. Все непрошенные гости требовали одного: чтобы Япония открыла свои двери для торговли. Иными словами, они требовали порвать с одним из основополагающих принципов существования сёгуната и потому получали отказ. Система сёгуната была выстроена таким образом, что она хорошо держалась в условиях автаркии и располагала достаточной гибкостью и ресурсом для самоподстройки. Однако малейшее внешнее вмешательство в ее работу грозило катастрофой. Так и произошло. В середине XIX в. сёгунское правительство под давлением (в том числе и силовым) западных держав (прежде всего США, России, Англии и Франции) было вынуждено пойти на открытие нескольких портов, а всего через десятилетие, в 1867 г., сёгунат Токугава пал.
Глядя из сегодняшнего дня, кажется, что век XVIII оказался для Японии поистине «золотым». В прошлом XVII столетии еще чувствовались последствия кровопролитных междоусобных войн, которые сотрясали страну ранее. Век XIX принес Японии полноформатное столкновение с европейской цивилизацией, результатом которого стал крах всей прежней системы жизни, гражданская война, лихорадочный поиск ответов на вызовы Запада, болезненные реформы, уничтожение культурного разнообразия. Все это сопровождалось развитием комплекса национальной неполноценности и жуткими психологическими стрессами. Именно в то время сформировалось устойчивое представление о том, что все правление сёгуната Токугава было «временем застоя». Заимствованный на Западе термин «феодализм» приобрел отрицательный привкус — стало считаться, что в мирном правлении сёгуната невозможно обнаружить ничего хорошего. Сёгунат стали обвинять во всех смертных грехах, включая техническую и военную отсталость, закрытие страны, ее изоляцию от «благодатного» международного общения, под которым разумелось прежде всего общение с Западом.
Это убеждение подпитывалось западной историографией, которая, свято веря в «прогресс», находила прошлые времена мирного правления сёгуната мало соответствующими своим идеям о благодатности движения. Японский XVIII в. казался им классическим образцом «спящей Азии», которую Запад пробудил к активной и деятельной жизни. Западные историки, публицисты, политические и общественные деятели были поражены быстротой перемен, происходивших в Японии второй половины XIX — начале XX в., и наперебой восхищались ими. Они находили, что, выйдя из изоляции, Япония сделала правильный выбор. Индустриализация, всеобщее обязательное обучение, всеобщая воинская повинность, успехи в империалистических войнах (японо-китайская война 1894–1895 гг. и японо-русская 1904–1905 гг.) свидетельствовали о том, что Япония приняла западные правила мировой игры и находится на верном пути. В самом скором историческом будущем этот путь привел ее к потере чувства реальности, фантастическому по своей непродуманности участию во Второй мировой войне и полному военному и моральному краху. Однако историки-марксисты, которые долгое время правили бал в послевоенной Японии, тоже не отнеслись к эпохе Токугава благожелательно. Они тоже были продуктом прогрессистской концепции развития мировой истории и пытались найти в этой эпохе лишь потенциальную предтечу грядущей революции. Но поскольку, несмотря на все их старания, во времена Токугава им не удавалось отыскать убедительных свидетельств развития капиталистических отношений и нарастания накала классовой борьбы, они тоже объявляли это время «косным».
Отношение к эпохе Токугава стало меняться только в последние два десятилетия XX в. Тогда историки разглядели за абстрактным зданием «феодализма» живого человека, только тогда был поставлен вопрос, действительно ли вековая изоляция страны была для нее такой вредоносной, как то утверждалось ранее. Ныне огромное количество исследований, посвященных сёгунату Токугава, делают основной акцент на изучении эволюции социальных и экономических отношений, а также на описании стиля жизни разных социальных слоев токугавской Японии.