Глава XVIII Доктор Равенел приступает к трудоустройству негров

Уже много лет доктор вынашивал тайные замыслы, как помочь человечеству. Он был из числа тех филантропических заговорщиков, благодетельных Каталин, которых у нас зовут аболиционистами и вот уже тридцать лет забрасывают тухлыми яйцами на Севере, вываливают в дегте и перьях и избивают до смерти на Юге. Свои взгляды доктор держал при себе и потому был до сих пор жив. Если бы даже сама стоглавая гидра взялась агитировать против рабства в Луизиане, не дожидаясь вступления войск Батлера и Фаррагута, можете быть совершенно уверены, что за двадцать четыре часа эта гидра лишилась бы всех своих ста голов. Избежать подобной судьбы в Луизиане мог разве только тот удивительный по живучести господин, упомянутый у Ариосто, который, когда его разрубили на части, собрал себя снова и встал как ни в чем не бывало.

Сейчас Равенел занимался проблемой, как бы лучше наладить труд спасенных от рабства негров. Он обсуждал этот вопрос в разных инстанциях и наконец добился приема у главнокомандующего.

— Вы совершенно правы, — сказал Равенелу принявший его представитель центральной власти. — Вопрос весьма важный и в наших военных условиях легко может стать вопросом жизни и смерти. Если французы, допустим, выступят против нас[100] (я не пророчу, что так непременно случится), мы будем отрезаны от всех продовольственных баз, и Луизиане придется обходиться своими ресурсами. Неграм пора приступать к работе, и без проволочек. Через шесть недель нужно начать обрабатывать землю; иначе нам грозит голод. Вот что я думаю, доктор. Я прикажу военной полиции ловить праздных негров и предлагать им работу; где кто желает работать, пусть выбирают сами. Будем платить им за труд — одеждой и пищей. Отыщите себе плантацию, уважаемый сэр, я за вами ее закреплю. Рабочих пришлем по вашей заявке. Адресовать ее следует главному администратору по трудоустройству негров.

Доктор был очень доволен. Он столь изысканно выразил представителю власти свое восхищение его умом и административным талантом, что тот, при всей своей важности, был польщен. Надо сказать, что любой собеседник, поговорив десять минут с Равенелом, начинал себя уважать куда больше, чем прежде. Если этот ученый и тонко воспитанный джентльмен так со мной обходителен, наверно, во мне что-то есть, думалось каждому. В данном случае, впрочем, похвала Равенела командующему не была только светскостью или данью ему как представителю власти. Равенел был так счастлив, что кто-то в конце концов поддержал его планы, что сразу готов был признать генерала за великого мудреца.

— Теперь я могу надеяться, — сказал Равенел дочери, когда возвратился домой, — что с несчастными неграми поступят по справедливости.

— А как генерал? Симпатичный? — спросила Лили с обычной своей нелогичностью. Ей больше хотелось узнать, как вел себя генерал и каков он на вид, чем познакомиться с его взглядами на негритянский вопрос.

— Генерал не обязан быть симпатичным, тем более на войне, — с досадой сказал Равенел, не склонный сейчас отвлекаться от волнующих его мыслей. — Считай, что он симпатичный, может быть, чуточку важный. Этим напоминает мне, кстати, один эпизод, приключившийся как-то со мной в Джорджии. Однажды я стал на ночлег в нищей бревенчатой хижине, где с правого бока спали хозяин с хозяйкой, а с левого — вся детвора вперемежку с собаками и при желании можно следить за движением планет через щели над головой. Оказалось, что эта семья враждовала с соседями, хотя до стрельбы и увечий пока еще не дошло. И вот старшая дочь, девушка лет семнадцати, в драном платьишке, поведала мне о словесной дуэли ее собственной матушки с предводительницей враждебного клана. «Миссис Джонс, — сказала она, — хотела поважничать перед мамашей. Да не на таковских напала! По части важности наша мамаша хоть кому нос утрет!..» Так вот и наш генерал тоже чуточку важный. Но у него разумный подход к трудоустройству бывших невольников, и я им очень доволен. Он обещал мне помочь, и я теперь думаю, что здешние негры сумеют сделать первый начальный шаг на пути к цивилизованной жизни. Начнут получать хоть какую-то компенсацию. Не за века угнетения и рабства, конечно, но хоть за сегодняшний труд.

— Я не уверена, папа, что им здесь жилось много хуже, чем где-нибудь в Африке, — сказала Лили. Перестав быть мятежницей, она еще была далека от аболиционистских идей.

— Возможно и так, дорогая, возможно и так. Под властью своих африканских варваров, возможно, им, бедным, было бы столь же худо, как в христианской Америке. И чего им действительно было ждать от христианской цивилизации, сделавшей алтарем бочку сахара, политого потом рабов? Негры, я думаю, сразу увидели, что от этих моральных чудовищ спасения не жди. И потому возложили надежду на их противников, сперва на Фремонта, а теперь на Линкольна.[101] Сейчас они верят, что пришло наконец избавление — «день веселия», как они здесь поют в своих песнях, и это отчасти так. Еще до конца года бедняги получат то, чего ждали всю свою жизнь — вознаграждение за труд. Впервые они узнают вкус справедливости. Справедливость, честь, милосердие и прочие добродетели были пока что для них пустыми словами, не имели никакого значения в их повседневной жизни да и знакомы им были вообще лишь потому, что встречаются в Библии. Что они в них понимали, в этих словах? И как могли верить в то, чего никогда не видели? И потому они стали лжецами, ворами и лицемерами. Общество лгало им, когда называло людьми, а обращалось с ними как со скотиной. Общество лицемерило с ними, проповедуя им христианство и живя вопреки заветам Христа. Общество обворовывало их, отнимая плоды их труда и оставляя им жалкие крохи, чтобы они не подохли с голоду и продолжали работать. И совесть у нас не будет спокойна, если мы ограничимся тем, что освободим их от рабства. Мы должны просветить их, привить им христианские идеалы. И прежде всего должны научить их великому долгу людей на этой земле — работе, труду ради насущного хлеба. Я так поглощен сейчас этой проблемой, что хочу посвятить себя ей целиком.

— Целиком? Значит, бросить госпиталь?

— Да, дорогая. Я уже бросил госпиталь. И за мной закрепили плантацию.

— Плантацию, папа! Но где?

Лили, конечно, боялась уехать куда-нибудь в глушь, далеко от супруга. Доктор понял тревогу дочери и постарался утешить ее:

— Под Тэйлорсвиллом, моя дорогая. Это — округ полковника Картера. В Тэйлорсвиллском форте солдаты его бригады. Значит, он сможет бывать у нас, объезжая свои войска.

Лили зарделась и некоторое время молчала. Она еще не привыкла к замужней жизни, и мысль о том, что Картер сможет у них бывать, поразила ее и поглотила все прочие мысли.

— Папа, — спросила она погодя, — а твой заработок? Он не будет меньше, чем в госпитале?

— Трудно пока сказать. Это ведь первый опыт. Быть может, нас ожидает удача, быть может — банкротство. До урожая придется жить экономно. Но я все равно решился, пусть даже я разорюсь и барышом мне останется одна только чистая совесть. Я хочу попытаться на основе справедливости и добра внушить этим бедным созданиям любовь к труду. Находясь веками под властью злодеев и воров, они не имеют пока что о ней никакого понятия.

Лили опять потерялась в мечтах, но мечты ее были не о моральном прогрессе негров, а о близкой встрече с полковником Картером в Тэйлорсвилле. Она была любящей женщиной, целиком поглощенной своей первой любовью, и не променяла бы близкую встречу с любимым на моральный прогресс даже миллиона негров.

Тэйлорсвилл, процветавший перед войной маленький городок, расположен на Миссисипи, там, где берет начало Байу-Руж, один из десятка заболоченных рукавов, образующих дельту реки при ее впадении в Мексиканский залив. Городок разбросан на западном берегу Миссисипи и частично на южном берегу рукава и защищен от воды системой прибрежных дамб, которая хранит южную Луизиану от паводков. В данный момент городок состоял главным образом из обгорелых развалин. Тэйлорсвиллцы, по собственной дурости, постреливали по северным кораблям, и Фаррагут попросту смел их железным веником. На восточном же берегу Миссисипи и на северном берегу рукава, там, где они образуют угол, высится форт Уинтроп, небольшая звездообразная крепость, выложенная с лицевой стороны кирпичом и окруженная рвом, но не имевшая ни убежищ от бомб, ни казематов. Вейтцель возвел этот форт по приказу Батлера вскоре после победы при Джорджия-Лэндинг. Имея в виду близость этого форта на случай набега мятежников, доктор и выбрал плантацию в окрестностях Тэйлорсвилла.

С филантропическим начинанием следовало поторопиться: посевной сезон шел к концу. Не прошло и недели после венчания Лили, как Равенел закупил семена и сельскохозяйственный инвентарь, погрузился на транспорт вместе с толпой оборванцев, которых прислал управляющий трудоустройством бывших невольников, и вскоре прибыл на место задуманного эксперимента по коренной перестройке экономики старого Юга.

Деревянный помещичий дом, просторный и незатейливый, весьма походил на загородные дома в Новой Англии, выстроенные в начале столетия; не считая, конечно, огромной, необходимой по здешнему климату двухэтажной веранды, шедшей вдоль по всему фронтону и подпираемой четырехугольными, деревянными же колоннами. В одноэтажной крыле позади была кухня и комнаты для прислуги. А в дальнем конце обширного замусоренного двора, где свиньи в былые дни разгуливали в свое полное удовольствие, стояли грубо сколоченные, небрежно побеленные дощатые хижины для плантационных невольников. Помещичий дом, как и хижины, был выстроен без фундамента и держался на стойках из кирпича, оставлявших под домом свободный проход для собак, свиней и детей. Обрабатываемая земля простиралась вправо и влево от дома, по течению заболоченного рукава, а сзади, в трехстах — четырехстах ярдах за домом, подходила к лесной опушке. В какой-нибудь четверти мили, невдалеке от дороги, кружившей вслед за изгибами дамбы, стояла под черной крышей кирпичная сахароварня с гигантской трубой — наиболее ценная принадлежность плантации, Дым больше не шел из трубы, и паровая машина давно замолчала; деревянные чаны рассохлись или были порублены на дрова солдатами-фуражирами и местными неграми.

Ни в помещичьем доме, ни во дворе не было ни души. Плантаторы Робертсоны, примкнувшие к мятежу, бежали от армии Вейтцеля дальше, в Лафурш; пятидесятилетний глава семьи, командовавший ополченским отрядом, был убит под Джорджия-Лэндинг. После чего невольники, скрывавшиеся в непроходимых болотах, чтобы их не угнали в Техас, набросились, как саранча, на покинутый дом. Взломав двери и ставни, они разграбили все, что могли, распили отборные старые вина хозяина и принялись развлекаться на свой манер, как-то: вспороли диваны, разломали стулья и кресла и выкололи глаза на фамильных портретах. То ли симпатия бывших невольников к юной хозяйке дома, то ли врожденная страсть негра к музыке или еще какой-либо сентиментальный порыв спасли от разрушения пианино, и оно стояло посреди всеобщего хаоса, в недавно еще столь изящной гостиной. Единственным живым существом в этом доме был отощавший от голода старый кот; он мяукал прежалобно, был сильно запуган, и даже Лили, очень любившая кошек, не могла его подманить. Если отвлечься от политического смысла событий, то было прискорбно взирать на то, что осталось от кипевшей недавно здесь щедрой, обильной жизни.

— Какое грустное зрелище, — вздыхала Лили, расхаживая по запустелому дому.

— Не грустнее, я полагаю, чем развалины Вавилона, — ответствовал доктор, — или другого города, осужденного господом богом и разрушенного за грехи. Эльдеркин, мой старый приятель (до того, как он сам увяз в сепаратистских теориях), всегда говорил, что его изумляет, как это бог еще терпит луизианских плантаторов. Вот бог и поразил их безумием, и в этом безумии они рвутся под пулю. И самое время! Мир далеко обогнал их в своем развитии. Они стали преградой на пути человечества. Им хотелось остаться по-прежнему в средних веках — и это в наш век пароходов, железных дорог, телеграфа и паровых жаток, под самым носом у Гумбольдта, Леверрье, Агассиза и Лайелла. Конечно, они — в тупике, у стенки. И пригвождены к ней навечно, как пугала, как дохлые ястребы или вороны на птичьем дворе. И судьи грядущих веков подтвердят приговор: «Осуждены по заслугам!» Притом мы, конечно, испытываем сожаление или, точнее будет сказать, легкую грусть, когда видим эти останки недавней жизни.

Лили, впрочем, уже перестала жалеть Робертсонов и больше теперь размышляла о том, как привести дом в порядок к приезду полковника Картера.

— Нам предстоит много дела, папа, — сказала она. — Девятнадцатый век изгнал Робертсонов и поселил нас с тобой. Это верно, но он почему-то оставил нам страшную грязь и к тому же сломал всю мебель.

Она сняла шляпку, подобрала свое длинное платье и, засучив рукава, принялась с завидной энергией таскать на чердак безногие стулья; а потом, взяв метлу, взметнула такое облако пыли, что доктор в отчаянии выбежал прочь. Для тяжелой работы она позвала себе в помощь полдюжины негров — мужчин и женщин. Лили была теперь в полном восторге, шумела и хохотала и работала за троих. Да внешней ее шумливостью таилось сладкое чувство, что она так работает, чтобы достойно встретить супруга, не щадит своих сил ради него. Часа через два она выдохлась и прилегла на тахту на веранде, предоставив неграм закончить уборку самим. Насколько я знаю, все женщины склонны работать рывками, за короткое время делают очень много (или считают, что сделали много), а потом остаются без сил и лечатся от мигрени.

— Папа, у нас набралось пять отличных стульев, — сказала она. — Один для тебя, один для меня и три для мистера Картера. Почему ты не хочешь помочь нам? Смотри, я совсем без сил, а ты только ходишь и думу думаешь. Берись за работу.

— Дом забит неграми, моя дорогая, и я не могу среди них протолкнуться.

— Тогда подойди побеседуй немножко со мной, — велела ему Лили, которой, признаться, этого лишь и хотелось. — Ни смитсонитов, ни браунитов ты здесь все равно не найдешь. Во всей Луизиане нет ни единого камня, не считая, конечно, битого кирпича. Подойди, поговорим. Я не могу так кричать.

— И хорошо, что не можешь, — усмехнувшись, ответил папа и удалился в сторону сахароварни.

Там, растерев на ладони комочек земли, он заключил, что сперва придется проделать анализы почвы, а потом уж решать, сеять ли здесь пшеницу и даст ли она такой урожай, как в поймах Огайо. А пока что он ограничится кукурузой и сладким картофелем, да еще посадит немного луку и свеклы. И еще разведет здесь кур и свиней, а если достанет хороших телушек, будет держать и трех-четырех коров. Сахар сейчас ни к чему. Хлеб и свинина — вот что им нужно в первую очередь; им самим, и Новому Орлеану, и всем остальным. А тем более если в войну вступят французы. Возможность войны с французами широко дискутировалась в эти летние месяцы в Луизиане, и даже солдаты строили планы на свой манер, как они дружно ворвутся «во дворцы Монтецумы» и набьют карманы «золотыми иисусиками». Что до сахара, то для тех, кто живет на плантации, хватит пока бочонка. Чтобы пустить заново сахароварню, нужно потратить не менее двадцати тысяч долларов, а у доктора не только такой баснословной суммы, но и вообще денег не было. При всем том он был истинно счастлив, шагая сейчас по невозделанным голым полям и размышляя, как он соберет урожай и на полях, и в человеческих душах. Он собирался взрастить здесь не только пшеницу, но также разумных и трудолюбивых работников. Он вознамерился вникнуть, во всеоружии научного знания, не только в состав местной почвы, но и в психику негра. Замечу здесь, кстати, что Равенел не считался владельцем плантации: он получил ее в аренду от государства и должен был ежегодно вносить определенную плату за землю; чтобы облегчить первый опыт хозяйствования с освобожденными неграми, арендная плата за этот начальный год не взималась.

Когда доктор вернулся часа через два с прогулки, дочь встретила его с притворно обиженным видом. Почему он бросает ее совершенно одну, так что ей не с кем даже перемолвиться словом? Если он порешил обречь ее здесь на такую жизнь, уж лучше было тогда оставаться в городе, где он пропадал в госпитале с утра и до вечера. Ее вконец извели бестолковые негры, им надо все объяснять; они даже не знают, как ставить стол или стулья — вверх ножками или вниз.

— Не будем бранить их за то, что они бестолковы, — отвечал Равенел. — Целых сто лет наше общество, и на Севере и на Юге, билось за то, чтобы сделать их бестолковыми, и достигло своей демонической цели. Кому же теперь предъявлять претензии? Добились, чего хотели, и радуйтесь. Сейчас, дорогая, твой долг, как и мой, прилежно и терпеливо воспитывать этих негров, чтобы избавить их от последствий нашего эгоизма. Ты должна обучать их грамоте — так я считаю.

— Я должна обучать их грамоте? Открыть школу для черномазых?

— Да, молодая дикарка и дочь дикаря, потому что и я был точно таким же, как ты. Прежде всего научи их (и запомни сама), что они не «черномазые» больше, а негры. Перестань обижать их этой презрительной кличкой, к которой они, к сожалению, и сами привыкли. Помоги им стать просвещенными, обрести людское достоинство.

— Это кошмарный труд. Я охотнее буду сама убирать этот дом.

— Не такой уж кошмарный труд, не такой уж кошмарный, — настаивал доктор. — Негритянских детей не труднее учить, чем белых, если им не внушать, конечно, что они и глупее и хуже белых. Мы не будем им это внушать, ни разу не скажем ребенку, что он хуже, чем мы с тобой. И тогда, я уверен, он проявит свои способности. Ты сама до семи лет не умела читать.

— Потому что меня не учили. Как только мне показали буквы, я стала читать.

— О чем же и речь! Значит, и нашим неграм не поздно начать учиться. Взрослые учатся грамоте еще быстрее детей.

— Но закон запрещает учить грамоте негров.

Доктор весело захохотал.

— Дикарский закон рухнул, — сказал он. — Не будь ископаемой древностью, Лили. Ты похожа на бедного Эльдеркина. Он недавно опять заявил мне, что вторжение северных войск нарушает закон и права нашего штата.

К этому времени дюжина негров навела в разгромленном доме кое-какой порядок. Две-три комнаты даже обставили тем, что осталось от прежней роскошной мебели; у Лили была своя спальня, у доктора — тоже. В столовой был наскоро сымпровизирован завтрак: жареная свинина, ямс и кукурузный пирог.

— Не пригласить ли нам к завтраку наших черных друзей? — лукаво спросила Лили.

— По-моему, нет. Не вижу необходимости. Друзей выбирают по личному вкусу. Впрочем, бывало не раз, что мне доводилось сидеть за столом в аристократическом доме в гораздо худшей и менее приятной компании. И знаешь что, Лили, оставь свои колкости и положи мне сахару в чай.

— Господи, сахар забыли подать. Ну что за создания! Ты видишь теперь, папа, почему я от них не в восторге?

— Бесплатно, Лили, идеальных слуг не бывает; за десять долларов в месяц их тоже не сыщешь. Не пригласить ли нам в горничные командующего войсками? Боюсь, что откажется; сошлется, наверно, на занятость. А что, если вежливо намекнуть этой девушке, что я пью чай с сахаром!

— Джулия! — крикнула Лили восемнадцатилетней мулатке, мелькнувшей в дверях, — ты не поставила сахарницу. Нельзя быть такой дурой!

— Вот этого и не надо! — возразил тут же доктор. — Когда прислугу ругают, она становится только хуже. Просто скажи этой девушке, нам нужно то-то и то-то. От того, что ты назовешь ее дурой, она не станет ни умней, ни добрей; сколько ее ни брани, проку не будет. С любым человеческим существом надо быть обходительным. Каждый из нас сотворен по образу и подобию создателя. И вежливость часть нашей веры в бога.

Очередной вопрос, обращенный Лили к отцу, касался приезда мистера Картера. Папа не мог ей точно ответить, когда это будет, но полагал, что довольно скоро. Лили тотчас спросила, почему он так полагает? Не имея специальной причины так полагать, доктор был вынужден в этом сознаться, после чего ему был учинен особый допрос, почему же он отрекается от своих предсказаний, и доктор был вынужден взять свое отречение обратно. Возник ряд новых проблем: «Куда могут направить бригаду Картера из Тибодо?» И еще: «Если Бэнкс предпримет атаку на Порт-Гудзон, то не лучше ли будет оставить полковника Картера для защиты Лафурша?» И последний вопрос: «Если бригаду все же пошлют в наступление, разве не будет разумнее оставить ее в резерве, как лучшую в армии, а не бросать сразу в бой?»

— Насколько счастливее были те древние греки, — вздохнул замученный доктор, — которые родились от бессмертных богов. Когда у них возникали сомнения или вопросы, их папы всегда могли дать им надежный ответ.

— Но я так ужасно волнуюсь, — возразила бедная Лили, вытирая слезы салфеткой.

— Милая дочка, прошу тебя, будь храбрее, — увещевал ее любящий папа. Но дочка рыдала еще сильнее (таково действие жалости). — С ним пока ничего не случилось, и мы будем молиться, чтобы он был жив и здоров.

— Все на свете может случиться, — был упрямый ответ.

После ужина она удалилась к себе, заперлась, преклонила колени на коврике возле постели, уткнулась лицом в подушку и долго, рыдая, молила, чтобы господь охранил от опасности ее дорогого мужа. Она уже не просила о том, чтобы свидеться с ним; только о том, чтобы его миновала пуля; трепеща за него, она и не смела просить о большем. После чего она снова вернулась к отцу, утомленная, бледная, но подкрепленная верой; так резкие краски заката смягчает порой неведомый луч из горнего царства. Сев на скамеечку возле отца и положив ему на колени головку, она завела с ним сперва беседу о Картере, потом об их общем будущем здесь на плантации и снова о Картере, но в гораздо более светлых тонах.

— Я согласна учить негров грамоте, — сказала она. — Я хочу поступать разумно и делать добро.

Делать добро, разумеется, чтобы верней угодить небесам и быть тем полезной супругу. Она согласна учить этих негров грамоте ради полковника Картера (если не ради Христа). Лили была христианкой, обучалась закону божьему, как и все ее сверстники, и, конечно, слыхала о том, что церковь дарует спасение не за дела, а за веру. Но она не видела в жизни настоящего горя, еще не знала, по счастью, что значит бессильно страдать за близкого человека, и все ее верования имели довольно наивный характер.

Когда в девять часов вечера Равенел созвал своих негров и прочитал им главу из Библии и молитву, Лили смиренно молилась вместе со всеми. А уйдя к себе в спальню, снова молилась за Картера — и за себя вместе с ним. А потом мгновенно заснула, потому что была молода и сильно устала. Старики, которым, увы, известно по горькому опыту, что значит, считая часы, проворочаться длинную ночь до рассвета, должны испытывать зависть к таким вот младенцам, двухлетним или двадцатилетним (это совсем не важно), которые могут мгновенно и крепко уснуть даже с печалью в душе.

Загрузка...