Глава 11 ДЕТИ

— Наш папа — певец, а мама — драматург.

— А что она делает?

— Целый день разговаривает по телефону, — объясняли маленькие Петя и Паша своё семейное положение.


Мы с Сашей впали в бурный роман, замешанный на чувственности, богемной общности и сходстве детских комплексов. Он был невероятно хорош собой и жизненно опытнее меня: на пять лет старше, в шестнадцать покинул отчий дом, учился в третьем учебном заведении, объездил много городов. При всей бойкости и сообразительности я, московская девочка, не умела заплатить за квартиру, потребовать сдачу в магазине и поджарить толком яичницу. Самыми горячими блюдами в моём арбатском салоне были кофе и разогретые под струёй воды болгарские голубцы в железной банке. Саша, как всякий мигрант, рванувший в столицу, соображал по части выживания в сто раз больше.

Семьи были похожи: отцы — военные специалисты в первой части жизни, матери — советские кастраторши. Моя — с медицинским образованием, Сашина — с педагогическим. Разница семейных сценариев была в том, что, колеся по стране как жена военного, моя матушка отказалась от карьеры, а Сашина — целиком вложилась в неё и обошла мужа на социальном поле.

Нас пекли в похожих печках, и технология нарушения родительских запретов у нас совпадала. Кроме влюблённости и понимания творческих запросов друг друга (Сашу метили в гениальные певцы, меня — в гениальные поэтессы), манила возможность стать взрослыми, самостоятельными и послать подальше давящих родственников.

У Верки была навязчивая идея: «Не делай этого, он слишком красивый, он женится на московской прописке!». Я хохотала, потому что за километр было видно, что Саша — персонаж трепетный, отягощенный имиджем героя-любовника и суперменскими комплексами. «Он же с нами не советовался, когда женился», — припоминала свекровь в самые горячие минуты разборок: «Он нам только дал телеграмму про то, что у тебя такие глаза, такие волосы и что свадьба в конце августа!».

В Саше почти не было русской крови, украинская, греческая и татарская определяли его внешность и менталитет. Правильный хохол, который всё тащит в дом, всё умеет делать руками, с диким гонором, недолгими вспышками агрессивности и не разгульно-русской, а витиевато-европейской придурью. Ему не повезло, его угораздило родиться в провинциально-номенклатурной семье «с душой и талантом». Кроме того, наличествовал роскошный голос огромного диапазона и уникальная для певца внешняя фактура и пластичность.

Моя свекровь была «заслуженной учительницей», директором детского дома и всяческим депутатом. Красавица и сильный управленец, она из пепла возродила детский дом, которым руководила, но в домашней педагогике ей с самого начала медведь наступил на ухо. Она изо всех сил ломала сыну самооценку, искренне предполагая, что именно в этом заключается воспитание. Мальчика с редкими музыкальными способностями насильно отправили поступать в Новосибирский строительный институт. Проучившись курс, он тайно уехал в Горький и был принят посреди года на вокальное отделение музыкального училища.

Мечта сбылась, но он попал в плохие руки. Явный баритон, не мог доказать это педагогу по вокалу. Его учили и грузили как бас, и какое-то время он справлялся и даже пел Мефистофеля. Потом полетели связки, и с возможностью петь можно было попрощаться. Вообще, нравы в Горьковском музучилище были простые, например, для получения новых роялей директор училища дала распоряжение порубить старые рояли во дворе, чтобы честно списать.

В депрессии по поводу перегруженных связок Саша уехал в Якутию работать на стройке… И, о, чудо! Голосовой диапазон восстановился. Окрылённый, приехал в Москву, пошёл по вузам, но уже была середина учебного года. Уговорил, чтоб прослушали в Гнесинском училище, на отделении музкомедии. Прослушали, тут же взяли на третий курс, точнее на два курса одновременно. Учась на третьем курсе, должен был параллельно учиться на втором, гася академические задолженности. А это и танец, и вокал, и мастерство по шесть часов в день. Тут-то мы и увиделись в кафе «Аромат».

Сашин отец тоже не относился всерьёз к сыновнему выбору профессии, то есть, конечно, когда собирались родственники, заставлял спеть там какую-нибудь «арию Каварадосси» или романс по-итальянски, но особо не гордился. Отец не реализовал собственные актёрские возможности и работал парторгом на закрытом заводе. Он тоже был красавец-мужчина с суперменскими амбициями, и каждый год в день рождения, почти до самой смерти, фотографировался, стоя на руках на заборе.

Мы подали заявление в конце апреля, регистрацию нам назначили на 28 августа. Именно в этот день я сдавала последний вступительный экзамен в Литературный институт, а Саша лихорадочно заканчивал ремонт.

В день свадьбы, пока я сдавала немецкий язык, Саша покупал недостающее в свадебном комплекте. Туфли, не зная моего размера, взял, на всякий случай, на три размера больше. Кольцо, совсем другого цвета и другой пробы, чем у него. Мамы и подруги суетились вокруг стола, заказанного Веркиной матерью в ресторане «Прага». Примчавшись с экзамена с высунутым языком, я напялила джерсовый белый комбинезон, изысканный алый жилет и туфли, в которых можно было передвигаться, только не отрывая ног от земли. Саша надел роскошный французский костюм, гипюровую рубашку и лакированные концертные туфли на огромной платформе. Благодаря деньгам его родственников вместо хипповской свадьбы мы упаковались по высшему разряду своего времени и даже побежали ловить не заказанную заранее машину.

На шикарном черном «ЗИМе» подкатили к загсу и обнаружили, что там обеденный перерыв, а регистрация закончена. Вернуться домой неженатыми было неудобно, люди сидели за столами и ждали законного брака. Стали ждать и мы. В загсе никого, кроме нас, не было, «все ушли на фронт», и можно было вынести всю обстановку.

Ограничились кражей маленького кактуса в горшочке, который впоследствии мистическим образом сопровождал брак, размножаясь и цветя в соответствии с сюжетом. Когда он, отмучившись, сдох, кончился и брак. Я вынесла армию кактусовых потомков в горшках на лестницу, и какой-то наивный человек утащил их себе вместе со всеми нашими эмоциями, нанизанными на иголки и спрессованными в толщах зелёной мякоти. Ведь кактус — растение, питающееся разлитой в воздухе агрессией.

Наконец появились сытые после обеда тётки и соблюли формальности. Мужем и женой мы гордо вышли на Кутузовский, увидели, что «ЗИМ» подло не дождался, несмотря на предоплату, и поехали домой на 39 троллейбусе, ещё ходившем по Арбату.

На свадьбе кто-то из подружек, прилично выпив, хвастался моей свекрови о своих и моих сексуальных подвигах, народ веселился, а потом падал и засыпал в складках местности. Первую брачную ночь мы провели в кладовке, где, сидя на стиральной машине, играли до рассвета в шахматы по причине свежего аборта и отсутствия спальных мест.

Я ещё не знала, как тяжело будет Саше жить среди птичьего щебета моих друзей, как он будет воевать с ними за свою территорию в семье. Учась и работая среди актёрского братства, он не захочет войти в мою высоколобую богемную компанию и, будучи несветским человеком, останется технарём от пения.


В сентябре началась учёба в Литературном институте. Давным-давно выживший из ума ректор Пименов взял меня в свой творческий семинар. О его вкладе в отечественную культуру была известна только одна история. В 37-м году, заведуя театрами, он пришёл в Большой, и хорошенькая балеринка сделала ему глазки: «Вы у нас будете служить?». Пименов вытащил наган из кожаного пальто, весомо положил на стол и сказал: «Нет, это вы все будете у меня служить!».

Кроме меня, в семинаре были какие-то заскорузлые взрослые провинциальные мужики. Рассевшись в ректорском кабинете, мы два часа слушали, как мэтр нудно пересказывет пьесу Афиногенова «Машенька». Второй семинар я прогуляла, но выяснила, что опять пересказывалась пьеса «Машенька». На третьем семинаре при первых тактах «Машеньки» я начала хихикать. Пименов строго посмотрел на меня и сказал без предисловий: «Если ты к концу первого семестра не напишешь пьесу о рабочем классе, выгоню к Розову, там все такие!». Не дожидаясь конца семестра, я заявилась к Розову, сообщила, что меня прислал ректор и навеки поселилась.

Сначала понравилось, что никто не называл фамилии Афиногенова. Вместе с Виктором Сергеевичем Розовым семинар вела блистательная Инна Люциановна Вишневская, по кличке Инна Люциферовна. Ничему научить оба не могли и не силились, поскольку представления о профессии у обоих были туманны. Розов обслуживал советский строй на отметку «кич с плюсом», Вишневская писала хвалебные статьи о монстрах соцреализма. Как въедливая зануда, я сразу прочитала пьесы Розова, увидела, что с драматургической архитектурой он справляется плохо, и перестала ждать от него обучения. Статьи Вишневской казались просто написанными другим человеком, это была совковая конда, без всякого изюма, из которого целиком состояла Вишневская в эстрадном жанре. Когда она начинала рассказывать, то Ираклий Андроников казался косноязычным провинциальным подростком.

У мужа начались проблемы с учёбой. Его откровенно травил режиссёр по мастерству. Какие-то разборки по поводу этюдов: «Я так вижу, а я так не вижу!», обычная история в театральных вузах, вырастающая из свинства педагога и негибкости студента.

К концу года режиссёр, будучи уважаемым в училище, но вполне незаметным старичком на фоне театральной Москвы, выставил Саше два по актёрскому мастерству и добился двойки по вокалу, за выдающиеся возможности в котором муж был зачислен среди года без экзаменов. История была поучительна своей бесстыдностью, но застой изобиловал подобными историями, они мало кого удивляли. Это было ужасно ещё и потому, что жуткое слово «армия», мгновенно материализовалось в виде повесток из военкомата. На счастье, я оказалась беременной, точнее, дважды беременной, но мы ещё не знали о близнецах и, несмотря на сильный токсикоз, принялись путешествовать, чтобы расширить ребёнку картину мира.

Сначала, естественно, полетели к Заре в Ереван. Город был изысканный, люди жутко красивые, ритм жизни непонятный — все всё время бежали к кому-то на встречу, состоящую из питья кофе и перемывания костей. Казалось, что никто никогда не работает, а экономика как-то сама раскладывается славным пасьянсом. Художники говорили про деньги, а ремесленники — про искусство. И главное, все с придыханием говорили об Армении, меня это потрясло. В России ведь было хорошим тоном ругать всё своё. Я бы совсем влюбилась в Ереван, если бы меня всё время насильно не кормили блюдами, от запаха которых начиналась неукротимая токсикозная рвота.

Закормленные и обласканные, поехали на Украину поездом, который тащился чуть не трое суток. Украинская родня созерцала меня с некоторым разочарованием. Я не вписывалась ни в один из естественных вариантов девятнадцатилетней невестки: умничала, хамила, откровенничала, обо всём судила. Я жила на другом языке, Саша пытался меня переводить, но ему не верили, считалось, что я кручу им как хочу. Будущая моя профессия вызывала такое же опасение, как и настоящие истрёпанные джинсы.

— Ты, Маша, не обижайся, — искренне говорила номенклатурная свекровь, — Но я не могу идти рядом с тобой по городу, когда ты в джинсах, меня же все знают.

Меня здесь не ждали. Точнее, в суровой пьесе провинциальной жизни не ждали никого, жили по ритуально-климатическому циклу: летом — загорать, купаться, рыбачить и варить варенье; осенью — по грибы и опять крутить банки; зимой — смотреть телевизор; весной — ждать лета. А всё остальное время работать. Собственно, и себя-то не ждали, существовали малорефлексивно.

Недоумевая, я вернулась в Москву, мой статус у Сашиной родни совершенно не совпадал со статусом в московской жизни. На приведение одного статуса к другому я безуспешно потратила кучу сил и семнадцать лет первого брака и никому не советую сливать в эту чёрную дыру столько крови.

Я вернулась в Москву изрядно беременной, измывающиеся надо мной гинекологи определили ультразвуком двойню. Измывались они потому, что при советской власти гинекология тоже была областью карательной медицины, и, видя существо, готовящееся стать матерью, люди в белых халатах оживлялись на предмет реализации собственной агрессии. Об этом мой отчёт под названием «Меня зовут женщина», который считают рассказом, хотя это политический памфлет.

Я взяла справку о наличии двойни в животе и потащилась в военкомат, чтобы защитить мужа от армии. Мудрый военный посоветовал залечь на дно до родов, и мы переселились к маме и брату, где лежал парализованный дед Илья, а жизнь была наполнена садомазохистскими радостями.

Саша плохо монтировался в тело семьи. Штатную единицы «главного мужчины» занимал брат. Он представлял эту единицу как хождение с Гегелем под мышкой и умничанья по поводу прочитанных книг. Мы с мужем могли лежать в постели, а брат, проходя мимо, в идиотизме хрущёвских смежных комнат, затевал со мной дискуссию об умном. В семье не существовало понятия чужого частного пространства, и, когда я вышла замуж, маме и брату не пришло в голову, что теперь мы как пара обведены неким меловым кругом. Понятно, что в результате между братом и мужем «пошёл процесс».

И вот я родила чудесных мальчиков, выданных из Института акушерства и гинекологии с клеёнчатыми бирочками на руках и ногах.

Всю беременность читала книжки про вынашивание и воспитание, но при материализации Петра и Павла оказалась довольно беспомощной. Это произошло через два месяца и один день после того, как мне самой исполнилось двадцать. При том, что дети при рождении вместе весили шесть триста, а я, в одиночку, сорок шесть килограммов, у меня ещё началась дистрофия. Молока было слишком много, организм не справлялся, и за три дня я теряла по пять килограммов веса. Это был стандартный послеродовой психоз от пережитых страхов и унижений, но в стране ещё не было психологов, задумывающихся над этим. А двухкомнатная смежная квартира, вмещающая капризного парализованного деда, давящую маму, проблемного брата, растерявшегося мужа, орущих крошек и невменяемую меня, сама по себе была идеальным местом для свихивания. На Арбат не переезжали, поскольку мама не могла бросить ни парализованного отца, ни меня с детьми. Картина напоминала загадку про козла, капусту и лодочника.

Муж был человеком сколь творческим, столь же и несобранным. В школе он доказал по-новому теорему Ферма, изобрёл плот из пустых баночек из-под кофе, на котором собирался переплыть Чёрное море, печатную машинку, печатающую ноты, и многое другое. Он мог построить дом, сшить бальное платье, а также «взять си-бемоль одной природой», о чём с придыханием говорили мне его однокурсники, но одолеть подлеца режиссёра и мою семейку, конечно, не мог и пошёл работать, дожидаясь новых вступительных экзаменов.

Всё, что со мной сделали гинекологи, организм выдержал, и дети получились дивные. Перелопатив написанное о близнецах, я выяснила, что если отдать их на волю детской дедовщины, то один забьёт другого, и получится ведущий и ведомый. И я решила, строго защищая их права друг от друга, дать обоим возможность стать лидерами. Видимо, я была неплохой матерью, и на провокационное анкетирование обоих: «Как думаешь, кого мама больше любит?», каждый ни секунды не задумываясь отвечал: «Конечно, меня!». Это было очень важно мне, всегда ощущавшей себя нелюбимым ребёнком у мамы.

Сначала малыши вдвоём лежали в детской кроватке, и для удобного уклона под голову Петра был подложен толстый том Гёте, под голову Павла — толстый том Бальзака. Надо сказать, характеры авторов определили и характеры детей. Я, конечно, была безумной мамашей, и в год читала засыпающим сыновьям Пушкина, в три — Мандельштама и Цветаеву. В доме валяется плёнка, на которой один трёхлетний ребёнок читает «Бессонница. Гомер. Тугие паруса…», а второй «Это было у моря, где ажурная пена…», без намёков на выговаривание буквы «р».

Зёрна упали в хорошую почву, уже в год дети обнаружили нездоровый интерес к книгам и, проснувшись, орали «Кыки!», что означало требование моего сидения рядом и листания книжек с картинками. Книги они не рвали никогда, читали запойно, и со временем я получила в лице сыновей образованных блестящих собеседников.

В июне дети поехали на Украину, где первые шаги сделали на бабушкином и дедушкином ковре. Сашина младшая сестра выходила замуж за однокурсника по фотографическому техникуму. Мальчик был из народной гущи, и свадьбу играли сначала по-городски с помпезным Дворцом бракосочетания, а потом в селе с традиционными ритуалами. Сегодня я уже большой специалист по сельской украинской свадьбе, но тогда это было культурным шоком.

За неделю до свадьбы печётся большое количество хлебушков по имени «шишка», напоминающих по форме кулич. Девушки в национальных костюмах — а брать их напрокат самым крутым дискотечным дивам считается дурным тоном — скликают на свадьбу, разнося шишки по приглашённым. Приглашённых случается полсела. Шишка вручается только в хате, с ритуальным текстом и поклонами в пояс. На дворе строится шатёр с лавками, столами, крышей и проведённым электричеством. Ритуал начинается задолго до поездки жениха и невесты в церковь и сельсовет. В двух разных избах старухи жениха и старухи невесты пекут хлебы. Плотно затворяются ставни, зажигается немыслимое количество свечей, и целая толпа старух торжественно колдует полдня над тестом с молитвами, песнями, байками и сказками. Однажды меня пустили молча поприсутствовать, но я не могу вербализовать увиденное, это какой-то балет с пением, главную партию которого исполняет тесто, превращающееся в хлебный замок. Хлебопечение в Украине и Польше причисляется к виду искусства.

Потом компании немолодых представителей жениха и невесты встречаются в условленном месте «биться и матюкаться». То есть угать и унижать другую сторону, «что за фуфло она подсовывает». Дело доходит до первой крови. Приехавших на празднество жениха и невесту ждут новые испытания. Шафер должен «утянуть из-под жопы невесты кожух», на который её сажают. Жених должен залезть на шест. Мать невесты должна быть провезена в тачке на грязных овощах и выброшена в озеро. Гости должны быть одарены подарками и одновременно с этим вывернуть карманы на попрошайничанья молодых, шафера и дружки. Все это длится три дня. Стол менее двадцати перемен блюд считается «для нищих». Горилка льётся рекой, все поют и пляшут, «как орденоносный украинский хор», но при этом обязательно заказывают дорогих лабухов из ресторана, которые не столько играют, сколько пьют, едят, демонстрируя своим присутствием состоятельность семей брачующихся. То есть на украинских свадьбах раблезианят в полном масштабе. Первый раз я, конечно, присутствовала открыв рот. Второй пыталась вписываться. На третий была своей, в отличие от городских хохлов, для которых отказ от ритуалов является знаком отличия выбившихся в люди.


Семьи свёкра и свекрови достойны отдельных романов. Сашина бабка по отцу, колоритная гречанка весом в сто килограмм, вечно сидела в саду своего черкасского домика в шляпе и окружении двух пожилых болонок и чистила фрукты для компота, не вынимая изо рта беломорины.

Её муж, Сашин дед, Дмитрий Андреевич, ушёл на фронт, оставив её беременной с двумя детьми. Вскоре на него пришла ошибочная похоронка. Отплакав мужа, беременная Ольга Андреевна поехала с детьми десяти и одиннадцати лет в эвакуацию. Она курила с гимназистской юности, и десятилетний Сашин отец стрелял в поезде папироски для беременной мамы. Поезд бомбили. Схватки начались возле какой-то деревни, и семью ссадили. Родилась девочка, но от пережитого матерью она была совершенно слепой.

Состав, на котором они ехали, целиком разбомбили, и вернувшийся после ранения Дмитрий Андреевич получил информацию, что вся семья погибла, и пошёл воевать снова. А они тихонечко жили в Сибири и, естественно, не искали его, оплаканного и похороненного. Жизнь в эвакуации была ужасна. От насильно подселяемой в дом женщины с тремя детьми пытались избавиться всеми способами, однажды даже пытались отравить угарным газом, спасла случайно зашедшая соседка. Однако там же, в Сибири, нашлась старуха-целительница, которая вылечила младшей девочке глаза багульником. Сейчас это Сашина тётя — директор химического комбината.


Самое страшное в моем материнстве — это детские больницы, меня до сих пор трясёт при воспоминании. В год и три месяца Петя попал в больницу с приступом астмы, возвратился разучившийся ходить, говорить, был всё время голодный и заплакал, когда после еды я убрала продукты со стола. Несколько месяцев, пока он не пришёл в себя, я всё время держала еду на виду.

Лето в жизни детей означало Украину. Сашины родители, жившие в городе Черкассы, с самой весны начинали присылать вёдра фруктов, а с июня мы отправлялись пасти сыновей на Днепре. Конечно, летнему эдему сопутствовали крутые разборки, поскольку я видела мир не так, как свёкор и свекровь.

В год восемь месяцев дети поехали в Черкассы с бабушкой и дедушкой, а мы должны были догнать через неделю. Конечно, бабушка и дедушка пренебрегли нашими рекомендациями, которыми Саша подробно испещрил записную книжечку с заголовком «Руководство по обращению с детками», поскольку они, как им казалось, «лучше знали», что делают с малышами. Через три дня позвонили, что Петя в реанимации с астматическим приступом. Выехав ночным поездом, я сменила бабушку в палате. Петька уже сносно дышал, хотя ещё был на уколах. Палата считалась отдельной и приходилась на двух блатных ребёнков с мамами. Ни в какую другую палату мою свекровь положить не могли.

Петька повеселел и приосанился. В обед я вышла в столовую и увидела странного вида кошку, пожирающую еду из собственной миски, стоящей около детского стола.

— Странно, что в отделении с тяжёлыми астматиками держат кошку, — сказала я соседке по палате. — А вдруг у кого-то аллергия на кошачью шерсть?

— Да це ж не китик, це ж криса, — зевая ответила соседка. Я решила, что у неё белая горячка, и на всякий случай вернулась в столовую. Это действительно была крыса, которая, доев содержимое миски, вальяжно бродила под столом, подбирая бросаемое детьми печенье.

— Шо вам, жиночка, крыса мешает? Никому не мешает, вам мешает! А шо у вас у Москве крыс немае? — возмутилась моему недоумению старшая сестра. Я, конечно, знала украинский фольклор типа «хохол вымоется в блюдечке воды», «больше грязи — толще морда», но мне этого было недостаточно, чтобы смириться с крысой именно в больнице. Я долго исследовала палату на предмет крысиных ходов, плотно закрывала дверь на ночь и крепко прижимала к груди ребёнка.

На следующий день начала антикрысиную компанию, высказав всё дежурному врачу. Врач посмотрел на меня с неодобрением и посоветовал больше думать о том, что хожу по больнице с распущенными волосами во фривольном халате, и велел старшей сестре надеть на меня белую косынку и ублюдочный больничный халат. Таких финтов я объелась в госпитале, пока была ребенком, и теперь, став двадцатидвухлетней матерью двоих детей, хавать это не собиралась. Сказала, что косынку и халат надену во имя комфорта собственного сына, но по поводу крысы пойду к главврачу. На следующий же день, мотивируя улучшившимся состоянием Петьки, меня перевели в обычную палату.

Кровать стояла у окна, и первое, что я увидела, была дыра между кроватью и подоконником, по которой местная палатная крыса, видимо, менее светская, чем крыса столовская, приходила по ночам. Толстые тётки «годували» своих младенцев, дети постарше мирно кидались кубиками, а я как загипнотизированная смотрела на дыру и думала, как буду всю ночь с тапочком в руках охранять болезное дитятко от страшного зверя. Тётки немедленно объяснили, что их крыса детей не кусает, а ест из своей миски. Что суп не любит, но кашу и колбасу с удовольствием. И что если я такая нервная, то нечего было ребёнка рожать так рано. А если я всем этим хочу показать, что из Москвы приехала, то им на это глубоко насрать, потому что они тут тоже как люди живут, и каждая дом имеет, а к нему машину, лодку и мотоцикл.

На мотоцикле я сломалась и пошла к дежурным сёстрам. Сестры были молоденькие, сказали, что крыс боятся, и потому ночевать уходят на второй этаж.

— А как же дети на капельницах? — бестактно спросила я.

— А шо им сделается? Мы сами городские с медучилища, мы крыс лякаемся! — ответили девушки. Я впала в уныние и находилась в нём до вечера, потом позвонила Саше, сказала, чтоб шёл забирать нас и нёс что-нибудь тёплое завернуть Петьку. Сёстры были изумлены мои решением и сказали, что открыть дверь мне не имеют права, им попадёт за моё бегство, а вот из окна вылезти помогут, благо первый этаж.


Когда меня спрашивают, почему как драматург я никогда не баловалась абсурдизмом, я объясняю, что в любой советской истории болезни и уголовном деле абсурда больше, чем во всех Ионесках, помноженных на всех Мрожеков. Одним словом, я спасалась незаконным бегством с больным ребёнком от легитимной крысы через окно, а медсёстры передавали моему мужу пакеты с вещами, завёрнутого в шерстяную кофту Петьку с хрипами в лёгких, и страшно боялись, что их лишат премии за недонесение дежурному врачу.

Я вылечила ребёнка, вернулась в Москву и наваляла злобную бумагу о крысах в Министерство здравоохранения. Ровно через полгода пришёл неконструктивный ответ на бланке: «Изложенные вами факты подтвердились». Не прошло и пяти лет, как руководство города приняло меры, и помещение детской больницы было передано… детской поликлинике.


В день, когда Петру и Павлу исполнилось два года, и мы радостно накрыли столы в квартире у мамы и брата, дети умудрились сбить со шкафа мячом трубочку с таблетками и наглотаться финлепсина. Таблетки были красивые и обезгорченные, у Петьки одну удалось вытащить изо рта, а Пашка провёл операцию шустрее. Приехала «скорая», наорала на нас, мол дети играют, весёлые, нечего вызывать. Реакция на финлепсин идёт волнами: через три часа, через шесть, через двенадцать и через сорок восемь. Когда через три часа я везла детей на «скорой», Пашка был в глубокой коме и, как я ни трясла и ни обнимала его, не слышал меня. Я только помню, как за приоткрытой дверью молодой крупный реаниматолог сдирал с детской ноги сапог, экономя время, резал скальпелем носки и колготки, втыкал в ногу капельницу и орал «Уберите мамашу!».

— Звоните, — сказала врач в приёмном покое. — Мы ничего не можем обещать, у нас в отделении пятидесятипроцентная смертность.

Как безумная я бродила кругами возле Филатовской больницы, и никто, никто не мог мне помочь. И не было ничего страшнее, чем приходить на встречу с лечащим врачом, бояться, что сейчас он начнёт отводить глаза, и смотреть на родителей, при виде которых он отводит глаза. Моих детей спасли, и вот уже восемнадцать лет, когда я еду мимо Филатовской больницы, сердце моё сжимается от нежности к врачам токсикологического отделения и ужаса за тех, кто сейчас лежит у них на капельницах.

Я не помню никаких деталей, это было слишком страшно. Только помню, что когда сыновей выписали, у меня начали отниматься ноги. Башкой я понимала, что это нервное, но сделать ничего не могла. Обнаружился семейный невропатолог, давно положивший на меня глаз, и дозами таблеток и ухаживаний вернул контроль над собственным телом. Из общения с ним помню одну фразу: «Когда женщины обращаются ко мне с жалобами на вегетативно-сосудистую дистонию, я объясняю, что при качественном сексе у человека не бывает вегетативно-сосудистой дистонии». У меня секс был качественный, но отравление надолго сделало меня идиоткой.


Детский больничный декамерон оказался длинным. Летом в Черкассах четырёхлетние Петька и Пашка в саду у прабабушки тайно на жаре обливали друг другу голову холодной водой из бочки. Утром Пашка выдал признаки менингита, его госпитализировали вместе со мной. У мужа кончался отпуск, и через неделю мы должны были возвращаться в Москву. Шестым чувством я понимала, что это не менингит, не желала оставаться в чужом городе со свекровью без мужа и не могла доверить ей Петьку.

До появления детей я была интеллигентной дурочкой и сносила тяготы социализма, протестуя громко, но не конструктивно. Когда гнусность медицинских и воспитательных щупальцев системы потянулась к моим детям, я озверела и превратилась в бульдога, вцепляющегося в глотку. Инстинкт материнства в своей стране я понимала как защиту потомства от системы, чего никогда, ни одной секунды не понимала моя матушка, сдавая меня и брата на заклание мерзкому Молоху.

Я помахала ручкой всем своим «неудобно», в короткие сроки научилась давать взятки и дарить подарки врачам и воспитателям и прорываться сквозь кордоны медперсонала к больному дитятку, которое охранялось от матери жёстче, чем рецидивисты в петанциарных учреждениях. Выглядела я неприлично молодо, и сперва ко мне не относились всерьёз. Однако цинизм и несгибаемость, с которыми я реализовывала своё конституционное право на материнство, рано или поздно побеждали.

Короче, оказавшись в украинской больнице уже без крыс, но с сонным ленивым персоналом, я ворвалась к дежурному врачу, необъятному «щирому чоловику» лет пятидесяти, уставившемуся в телевизор, и холодно сказала:

— Вы должны сделать моему ребёнку капельницу с физиологическим раствором.

— Шо вы, жиночка, хочете? Так мы ж вашего хлопчика тики положили, нехай лежит. Зробим пункцию, побачим. У нас лишних капельниц нимае.

— Нет, вы должны сейчас сделать моему ребёнку капельницу. Что вы хотите за это? Деньги? Дефицит из Москвы? Меня на этом столе? — без тени кокетства спросила я.

Дежурный врач вскочил, подбежал к двери, плотно закрыл её, сел обратно и уставился как на инопланетянку.

— Вы уже выбрали? — жёстко спросила я, чтобы вернуть его в переговорное состояние. Мне было двадцать четыре года, я была хорошенькая по московским стандартам и совершенно дистрофичная по черкасским. («Шо ты така худа? Болеешь? Як с тобой муж спит? За шо ж ему подержаться, бэдняжке?» — срамили меня украинские сверстницы пятидесятого размера на пляже.)

— Трыдцать годын в больнице роблю. Якой мамаши ни разу не бачив! — сказал дежурный врач несколько потрясённо и пошёл ставить капельницу с физиологическим раствором. До выписки он шарахался от меня как от прокажённой, видимо, предполагая, что я начну расплачиваться с ним натурой прямо в больничном коридоре. Пункция подтвердила — не менингит; а грипп с менингитными явлениями был начисто вымыт из ребёнка физраствором за неделю, и мы благополучно уехали.

Однако это слово повторилось осенью в Москве. Пашка как-то вывернул шею, и лежал, плача в странной позе.

— Поза, характерная для менингита, — убеждённо сказала врач «скорой помощи».

— Но у ребёнка нет температуры! — взмолилась я, выучившая к этому моменту медицинскую энциклопедию и справочник практикующего врача как таблицу умножения.

— Будет! — гаркнула врач и повезла здорового ребёнка в Морозовскую больницу с сиреной.

— Менингита, конечно, нет, но мы обязаны мальчика пролечить, раз он попал к нам! — ответственно сказала завотделением на следующий день.

— От чего? — спросила я.

— Пока будем колоть витамины, а там посмотрим.

— Я хочу забрать его домой, — заорала я.

— Обсудим через неделю, — захлопнула передо мной дверь собеседница.

На следующий день, подкупив вахтёршу, я прокралась поближе и обнаружила ребёнка совершенно неприсмотренного, голодного, грязного, исколотого витаминами и несчастного. Я воровато переодела, подкормила его на лестнице, вступила в безрезультатную очередную схватку с завотделением, и мы с мужем начали разрабатывать коварный план.

Именно в Морозовской больнице была хвалёная невропатологическая поликлиника, в которую мы никак не могли, но очень хотели показать детей после отравления. Всё сошлось.

Муж, как крупный разведчик, изучил все складки местности и режима и выяснил, что детей водили гулять тоже практически без присмотра. Сначала я пробралась в отделение и переодела Пашку в зелёный костюм в белый горох. Потом надела на Петьку такой же коричневый костюм в белый горох, а Саша подогнал такси ко входу в больницу. Я начала прогуливаться перед самостийно гуляющими детьми и отошедшими от них покурить и посплетничать медсёстрами. Вид меня, гуляющей с ребёнком, отвлекал и расслаблял. Саша в это время прополз в кусты и начал тихонько подзывать Пашку. Увидев папу, Пашка со всех ног бросился к нему; тихо, как индейцы на охоте, они отползли за корпус, и побежали в машину. Меж тем прогулка кончилась, медсестра забычарила сигарету, согнала циплятник и сказала:

— Мамаша, прощайтесь с ребёнком.

— Это его брат. У меня мальчики-близнецы. А Паша уже прошёл в корпус. Разве вы не помните, на нём точно такой же костюм, только зелёный, — заулыбалась я.

— Ах, да, действительно, — сказала медсестра и отстала. Костюмы были очень запоминающиеся.

Саша повёз счастливых детей домой; а я пошла к начальству, представленному замглавврачом.

— Здравствуйте, — сказала я, покрутив у него перед носом корочкой с гербом Советского Союза и надписью «Союз писателей СССР», прекрасно понимая, что у него не хватит мужества заглянуть внутрь и обнаружить, что там написано про завканцелярией. — Я из «Литературной газеты». У нас есть сведения, что из вверенной вам больницы некоторое время тому назад был похищен ребёнок.

— Этого не может быть, — надменно ответил собеседник.

— Нам бы тоже хотелось так думать. Отделение такое-то, палата такая-то, фамилия такая-то.

— Завотделением мне! — гавкнул он в телефонную трубку. — Ребёнок такой-то у вас лежит? И что вы можете мне о нём сказать? Да, мне уже известно! Только почему я узнаю это не от вас, а от журналиста! — и швырнув трубку, замурлыкал со мной. — Вы ещё не сообщали в милицию? Не надо! У нас с милицией хороший контакт, их дети у нас лежат. Нам его найдут, только давайте сделаем без шума!

— Скажите, пожалуйста, а как так могло получиться, ребёнок поступил по ошибочному диагнозу, его зачем-то кололи, не отдавали родителям, а теперь неизвестно где он?

— Родители. Это точно родители выкрали! Сейчас позвоню в милицию, они выедут по домашнему адресу и такое им устроят!

— Не трудитесь, я мать ребёнка.

Он несколько ошалел, потом собрался.

— Милочка, да я всё для вас сделаю. Хотите детей в закрытый санаторий? Всё что хотите, лекарства дефицитные, и вообще. Только не раздувайте, ради бога.

— Мне нужно направление в вашу невропатологическую поликлинику и уверенность в том, что с остальными детьми в больнице будут менее свински обращаться.

— Клянусь мамой! — застонал замглавврача, лишил медсестру премиальных и тем закончил реформирование.

А ещё была больница, в которую Пашку повезли с подозрением на аппендицит, потом подозрение отмели, но перепутали с мальчиком Пашей с похожей фамилией и начали готовить к операции. Я таскала вкусности, ими кормили мальчика, которого надо было резать, а Пашку готовили к операции и не давали есть и пить. Через день четырёхлетний Пашка сломался и, поразив всех интеллектом и сообразительностью, вспомнил телефон бабушки и уговорил какую-то взрослую женщину позвонить бабушке, чтоб она принесла ему попить. Звонок потряс нас. Прибежав в больницу, я размела всё по кочкам и практически в последний момент спасла ребёнка от операционного стола.

И если меня спросят, за что я больше всего ненавижу социализм, я отвечу: за то, что он разлучает больного ребёнка с матерью.


У меня был приятель, молодой режиссёр-документалист Саша Иванкин. Он был старше меня и до зубов вооружён вгиковским понтом. Вообще, люди литинститутские вгиковских презирали, считая малообразованными, малопрофессиональными, провинциальными, пустыми и самовлюблёнными. На плохой текст в прозе или драматургии было принято, поморщившись, говорить: «Помилуйте, голубчик, это же чистый вгик!» Учёба в Литинституте, правда, тоже не идеализировалась, и про неё говорилось: «Настоящий талант не испортит даже Литинститут!».

Но Сашу Иванкина я выделяла из вгиковцев, он был из прелестной кинематографической семьи, читал иногда книжки и даже снял какое-то милое кино. Однажды Саша позвонил мне в творческом возбуждении и сказал, что его мучает, почему Юрий Олеша в течение тридцати лет не написал ни строчки, и мы с ним должны сделать про это великое кино. Честно говоря, меня, мать годовалых близнецов, мало занимали тридцать лет творческого молчания даже такого дивного писателя, как Олеша, но Иванкин приехал, прыгал вокруг меня, много говорил, махал руками, я согласилась и засела за Олешинские тексты.

Хождение вокруг идеи началось с визита Иванкина к Виктору Шкловскому.

— Вы слишком молоды, чтобы делать о нём кино! — грубо сказал Шкловский. Ходили слухи, что именно он, составлявший книгу «Ни дня без строчки», уничтожил львиную долю Олешинских рукописей. Иванкин пошёл к вдове писателя Ольге Густавовне Суок жаловаться на Шкловского.

— Почему он так говорит? — удивилась она. — Ведь Юрочке было именно двадцать пять, когда он написал свои лучшие вещи.

Последнее слово почему-то всё-таки осталось за Шкловским, и он перекрыл нам кислород. Иванкин быстро заболел новой идеей и забыл об Олеше, а меня уже повело. Я шифровала строчки, сверяла даты, искала живых свидетелей, даже взяла письмо из Литинститута в ЦГАЛИ и сидела, перебирая и переписывая документы из Олешинского архива. Я решила писать пьесу про всё это.

Все взрослые писатели понтились в Доме литераторов. Они поглаживали большие животы и голосами с жирными нотками говорили друг другу: «Я сейчас уехал на месяц в Дом творчества работать над романом или пьесой». То, что потом они публиковали, было стыдно не только читать, но просто держать в руках. Как всякая семейная баба, я писала, создавая окно в домашнем хозяйстве. В основном делая это лёжа в холле на ковре, пока у детей был дневной сон. Это меньше всего было похоже на «работу». Я клала сыновей в разные комнаты, но не садилась в комнате за письменный стол, а ложилась посередине в холле, чтобы успеть допрыгнуть к тому, что заплачет первым, быстрей, чем он разбудит второго. Я писала много и быстро, считая «муки творчества» позой бездельников. Какие там муки, если у тебя близнецовый конвейер. И, вообще, если для тебя это мучительно, зачем писать.

Поскольку я очень прогуливала творческий семинар из-за болезней детей, я писала по пьесе каждый семестр.

— Вот моя новая пьеса, — подходила я к Розову, чтобы получить зачёт по творчеству.

— Я её и читать не буду, мне некогда. И зачёт вам не поставлю, потому что вы прогуливаете мои семинары, — с отвращением говорил Розов. Он меня терпеть не мог, я никогда не шестерила и на обсуждениях пьес сладострастно рубила правду-матку, а не пыталась попасть в ногу с мнением руководителя. Однажды на обсуждении пьесы Нины Садур про какую-то девочку, свихнувшуюся от картинки про ужасы войны во Вьетнаме, я вякнула про то, что это липа, и что нам Вьетнам, когда у нас у самих вчера был тридцать седьмой и сорок первый год. Розов посмотрел на меня как на буйную сумасшедшую и чуть ли не поискал глазами санитаров. Я не собиралась его эпатировать, мне казалось, что если мы тут все интеллигентные люди и говорим о литературе, то это нормальный язык. Я же не представляла, что известный писатель может быть таким физиологическим трусом.

Короче, зачётов по творчеству он мне не ставил, пьес моих не читал. Выручала Вишневская, которой всё равно кому было подписывать зачётную книжку, хоть слону.

Наступало олимпийское лето, я отправила детей с Сашей и мамой на Украину и решила устроить себе «дом творчества», в котором «буду работать над пьесой про Олешу». И вот я одна в своей огромной квартире. Точнее с подругой, назовём её Дашей Волковой. Даша Волкова была красивая вульгарная девушка из подмосковной семьи. Она писала никакие стихи, спала с самыми уценёнными персонажами литературной тусовки, не понимала, почему никак не устраивается личная жизнь, и изо всех сил пыталась осесть в Москве.

Даша Волкова была девушка в стиле «Тётенька, дайте попить, а то так есть хочется, что ночевать негде». Конечно, у меня было жуткое чувство вины перед однокурсницами — в двадцать с небольшим лет у меня было двое дивных детей, роскошная по тем временам квартира и любящий, обеспечивающий муж. А Даша психологически уже не могла жить в Подмосковье. Плела истории про подлеца бывшего мужа, известного хоккеиста, которому оставила квартиру и бриллианты, про известного поэта — фронтовика, обещавшего подарить однокомнатную квартиру, про именитых обижающих любовников, хотя реально никого, кроме пьяни из нижнего буфета Дома литераторов, в её объятиях не бывало.

Даша жила в полуподвальной комнате с подружкой — поэтессой, работающей за эту комнату дворничихой, и больной собакой колли. На этой колли я и сломалась. Даша звонила моей маме, консультируясь по поводу здоровья собаки, а когда колли умерла, я оставила Дашу ночевать, и она постепенно ввинтилась в нас таким штопором, что практически получила свою комнату и свои ключи. Работать Даша не могла и не хотела, ссылаясь на слабое здоровье, хотя девушка была кровь с молоком. Питалась у нас или в подобных местах, деньги брала у мамы, воспитательницы детского сада, писала стихи и тусовалась.

Иногда она оставалась посидеть с детьми, но на просьбу, например, помыть посуду реагировала недоумением. Опёка зашла так далеко, что однажды, когда на лишние деньги муж предложил купить мне сапоги в филармонии (артисты ездили за границу чаще остальных и устраивали внутренний рынок), я жёстко сказала: «Неужели ты не помнишь, что у Даши нет туфель на осень, поищи лучше туфли для неё».

Собственно, на Дашу я перенесла чувство вины перед матерью и братом. Однажды, в студёную зимнюю пору, когда в новой квартире мы жили некоторое время вместе с мамой и братом, я с Дашей уехала в центр по делам. Муж и брат болели гриппом. Поездка оказалась сложнее, чем предполагалось, у Даши был очередной любовный конфликт, мы выбились из времени и не успели в аптеку за лекарством для брата. Лекарство было не срочное, и мы не поехали в дежурную аптеку, решив купить его рано утром. Брат, который лажал всех всю жизнь, устроил отвратительную разборку, час читал мораль, а потом сильно оскорбил меня.

Я привыкла к любым выходкам матери и брата, но тут почему-то сдали нервы, я вышла в кухню и заревела. Муж спросил, что случилось, я наябедничала. Муж зашёл в комнату к брату и сказал совершенно нетипичную для себя фразу. Он был из тех, кто даже в школе никогда не самоутверждался в драках, а демонстрировал силу, кладя всем руку. Отец Саши был мастер спорта по гимнастике, а сибирский дядя, Геннадий Ащеулов, входил в сборную СССР по штанге. Отличная спортивная форма считалась в семье хорошим тоном, и Саша вечно бегал, прыгал, боролся и поднимал вес на студенческих олимпиадах во всех своих учебных заведениях. Брат же, наоборот, вечно поднимал гири и растил мускулы с целью набить морду гипотетическому обидчику.

— Если ещё когда-нибудь в жизни ты оскорбишь мою жену, — сказал Саша, — ты получишь по морде так, как никогда не получал.

Брат мгновенно вскочил с постели и затеял драку. Зрелище двух гриппозных накачанных мужиков, выясняющих отношения вручную на глазах у малышей, наблюдающих этот боевик через стеклянные двери из холла, привело меня в такой ужас, что пружина лопнула.

— Хватит, — сказала я матери, потому что не понимала, почему она требует, чтобы брат как амулет сопровождал меня всю жизнь. — Сейчас я ловлю такси, он уезжает в свою квартиру и больше не переступит этого порога.

— Ты предала брата ради мужа, — резюмировала она. — Я уезжаю с ним, и ты больше никогда меня не увидишь. У тебя дети, и у меня — ребёнок!

После зачистки местности от родственников Даша легко заняла их должности профессионально больных и профессионально несчастных, но у нас с ней была ещё и общая светская литературная жизнь. Мы могли болтать ночи напролёт, планируя новые похождения и обсуждая старые. Правда, после этого она спала до обеда, а я вставала с утра с детьми и впрягалась в бурлацкую лямку близнецовой мамаши, в которой всё, что касается ухода за одним ребёнком, умножается не на два, а на четыре. Но я была молодая, могла свернуть горы.

Итак, оставшись вдвоём, мы с Дашей взяли листок бумаги и с весёлым цинизмом написали список запланированных на месяц романов. Конечно, жизнь подкорректировала его, но многое успелось. Не то чтобы сексуальная разнузданность не давала мне покоя, но, просидев почти два года с детьми в спальном районе без своей среды с редкими вылазками в Дом литераторов, я понимала, что если не устрою римские каникулы, то свихнусь или заболею.

Я обожала детей и мужа, была перфекционисткой в домашнем хозяйстве, успевала писать пьесы и сдавать зачёты, но физиологически не могла превратиться в кухонно-педагогический компьютер, на экране которого ежесекундно мелькает список сделанного и не сделанного, купленного и не купленного, вымытого и не вымытого, вылеченного и не вылеченного. Соседки, мамаши сверстников моих детей, пренебрегая подобной логикой, постепенно превращались в клинические существа с тяжёлым взором скота, идущего на бойню. Они целый день стояли в очереди, у плиты, у стиральной машины, у гладильной доски, бегали по дому с тряпкой и пылесосом. Уже почти ненавидели собственных детей и всё время дёргали их, орали, запрещали землю, лужи, возню и лазанье на деревья. К вечеру они дожидались «сверхчеловека»-мужа с работы, снова орали на детей, потому что «папа устал», метались у стола с тарелками, смотрели кино «про любовь» по телевизору и ложились с мужем в постель, о чём потом отзывались с большим омерзением.

Однажды я наблюдала свою интеллигентнейшую соседку в универсамовском бою за расфасованное мясо. Она крошила толпу как десантник пехотинцев — с боевым визгом и таким лицом, которого я испугалась. Я знала, что это не последнее мясо в её жизни, холодильник соседка всегда набивала на три недели вперёд. Просто это было единственное место, где она позволяла себе не сдерживать накопившуюся агрессию. Она шла в универсам, как в тренажёрный зал. И всё это почему-то гордо называлось «я замужем, и муж меня обеспечивает».

Загрузка...