II Балканская ментальность и ее отражение в деятельности политиков региона начала XX в.

Национальные символы, идеи и мифы болгарского освободительного движения в Македонии и Фракии в 1894–1912 гг.

Д.О. Лабаури


В последнее время в научной среде достигнуто согласие относительно того, что важнейшей составляющей модернизационных процессов в Восточной и Юго-Восточной Европе во второй половине XIX – начале XX вв. было национальное движение, выступавшее, по определению М. Хроха, в качестве организованных попыток по обретению всех атрибутов полноценной нации{109}.

Современные отечественные исследователи неоднократно обращали внимание, в частности на то, что способность правильно (с учетом исторической перспективы) сформулировать и поставить национальные задачи (национальные идеи), а также мобилизовать общество на их решение, становится существенным компонентом процесса модернизации{110}. При этом было замечено стремление модернизующихся государств и обществ (в том случае, если этническая группа не обладала собственной государственностью) в качестве первостепенной задачи обеспечить всеобщую грамотность населения. Отечественная исследовательница Р.П. Гришина отмечала, что школа на Балканах выступала «своеобразным инструментом модернизации», а «уровень образованности людей являлся одним из исходных оснований для успеха модернизационных реформ»{111}. От себя добавим, что для реализации национальных задач в рамках модернизационного проекта, от интеллигенции требовалось добиться не просто повышения грамотности как таковой, но еще, что намного важнее, расширения представлений своих рядовых соотечественников о действительности в прошлом, настоящем и будущем.

Достижение указанной задачи облегчалась тем фактом, что вышедшая из народа молодая интеллигенция не спешила порывать связи с ним. Эту особенность в последней трети XIX – начале XX вв. отмечали многие отечественные наблюдатели. Известный знаток Сербии П.А. Ровинский, например, писал, что в этой стране интеллигенция «слишком мало отделяется от массы» и стоит, в отличие от других стран, практически на одном уровне с ней{112}. Ту же закономерность можно было наблюдать, как в освобожденной Болгарии, так и в населенных этническими болгарами районах Македонии и Фракии, остававшихся и после Восточного кризиса 1875–1878 гг. вплоть до Балканских войн 1912–1913 гг. в составе Османской империи.

Проживший некоторое время в Болгарии и хорошо знакомый с болгарской действительностью Павел Николаевич Милюков, одну из основных причин успешного роста болгарского национального движения в Македонии и Фракии в конце XIX в., усматривал именно в отсутствии ощутимого интеллектуального барьера между основной массой болгарского, преимущественно сельского, населения в двух областях и местными болгарскими учителями, являвшимися главными организаторами и руководителями движения. По словам Милюкова, «учитель сохранил почетную роль сельского интеллигента, советника и руководителя… Он свой человек среди крестьян»{113}. Отвергая конструктивистский тезис, согласно которому «волнение в Македонии есть дело небольшой кучки агитаторов», Милюков указывал на следующий основополагающий факт: «При элементарном социальном строе и невысоком образовательном уровне, македонская интеллигенция всеми своими корнями остается в народе, оказывает на него непосредственное влияние и сама подвергается влиянию с его стороны (курсив мой — Д.Л.)… Эта македонская интеллигенция и народ живут одними и теми же идеалами, настолько понятными и близкими для массы, что распространять приходится не сами идеалы, а только способы их осуществления»{114}.

Созданная в порабощенных болгарских областях в 1893–1894 гг. Внутренняя македоно-одринская революционная организация (ВМОРО) всего за несколько лет своего существования, хотя и не без помощи из Болгарии, смогла достигнуть колоссальных успехов в деле консолидации местной болгарской общности и сдвинуть наконец-то крайне болезненный для Болгарии македонский вопрос с мертвой точки, открыв путь к дальнейшему освобождению Македонии от османского владычества{115}. Понять причины этого успеха невозможно без использования элементов истории коллективных представлений, связанной с реконструкцией мыслительных (ментальных) структур не элиты, которая являлась творцом национальных программ и идеологий, а широких слоев населения, которые принимали или не принимали по каким-то причинам эти программы. При этом нельзя не учитывать тот факт, что в большинстве случаев элита формировала национальную идеологию, предназначенную для массового распространения среди рядовых соотечественников, не с чистого листа, а на основе хорошо известных и понятных в народе более ранних форм этнической самоидентификации, проявлявшейся в мифах, символах, исторической памяти, фольклоре и т. д.

В данной работе мы поставили перед собой задачу на основе, главным образом, мемуарных источников, во-первых, рассмотреть используемые болгарскими революционными активистами в Македонии и Фракии в конце XIX – начале XX вв. национальные образы, символы, идеи, мифы{116} и другие средства, которые могли стимулировать развитие национального самосознания болгаро-македонского населения, а, во-вторых, выявить причины и степень восприятия населением тех или иных агитационных приемов. В конечном счете нам следует дать ответ на вопрос, что побуждало огромные массы населения, принадлежавшие к разным социальным слоям, жертвовать, как выразился профессор Любомир Милетич, всем своим милым и дорогим{117} и включаться в национально-освободительную борьбу.

Позволим себе еще раз повторить суждение, подтвержденное анализом большинства воспоминаний македоно-одринских деятелей, о том, что главным фактором, способствовавшим мобилизации национального чувства и вовлечению различных категорий населения в национальное движение являлось именно расширение его представлений о действительности в прошлом, настоящем и будущем. Доступ отдельного индивида в Македонии к информации о действительности в рассматриваемый нами период осуществлялся по различным каналам социальной коммуникации, таким как церковь, школа, национальное воспитание в семье, устные народные предания (фольклор). Однако в конце XIX в. к этим традиционным для эпохи болгарского Возрождения институтам добавилась пресса и другая печатная продукция, поступавшая из свободной Болгарии, устная агитация национальных активистов, в том числе и революционных деятелей, и непосредственные наблюдения, ставшие возможными благодаря повышению социальной мобильности (прежде всего за счет отходничества и военной службы македонцев в Болгарии).

Итак, следует определиться с той информацией, которая поступала к населению по каналам социальной коммуникации и играла национально-мобилизующую роль. И здесь, прежде всего, следует остановиться на том влиянии, которое на македоно-одринское движение и ВМОРО оказал пример болгарских революционеров Раковского, Ботева, Невского, Каравелова, их публицистика и художественные произведения, а также пример борьбы за освобождение Болгарии, удачно выраженной в художественных образах И. Вазова.

Активный участник, а позднее историограф болгарского македоно-одринского движения Христо Силянов имел все основания утверждать, что «македонский крестный путь был указан Невским и Ботевым, героями Апрельского восстания и мучениками Перуштицы и Батака»{118}. Мемуарная литература безапелляционно подтверждает тот факт, что целое поколение родившихся в 1870-х – начале 1880-х гг. македонских и фракийских болгар было воспитано на произведениях Хр. Ботева, Л. Каравелова, 3. Стоянова и И. Вазова. Ссылки на их произведения как один из главных катализаторов национальной активности болгар в еще порабощенных землях содержатся в воспоминаниях подавляющего большинства образованных македоно-одринских деятелей. Значение этих работ, по всей видимости, было настолько велико, что знакомство с ними являлось не менее обязательным для умеющих читать новообращенных членов Внутренней революционной организации в Македонии и Адрианопольском крае, чем знакомство с революционным уставом. Георги Попхристов, в частности, так вспоминал об этом: «Дали мне прочитать устав, выработанный в 1893 г. в Салониках первым революционным комитетом. Тогда же я прочитал биографию Невского, Ботева, «Под игом» Вазова и другие революционные брошюры»{119}. Таким образом, знакомство с опытом болгарских национальных революционеров 1860–1870-х гг. означало истинное введение в суть предстоящей революционной борьбы в Македонии и Фракии.

Сами испытавшие влияние болгарской революционной традиции, македоно-одринские руководители, по справедливому замечанию Хр. Силянова, стремились использовать болгарские революционные сочинения, песни Ботева и патриотическую поэзию и беллетристику И. Вазова в качестве главного инструмента своей агитации «для революционизирования македонской души»{120}. Здесь, однако, необходимо сделать небольшое пояснение. Указанные произведения становились инструментом не только революционной агитации, но и национальной, формируя в сознании македоно-одринского населения героический образ уже освобожденной Болгарии и пробуждая чувство общности судьбы с ней.

Лидерство среди революционной литературы занимал вышедший в свет практически одновременно с рождением ВМОРО эпохальный роман Ивана Вазова «Под игом», в котором детально воссоздавалась картина Болгарии и дух болгарского общества накануне Освобождения. Написанный простым и понятным языком, роман, тайно распространяемый молодыми революционерами, стал настоящим манифестом порабощенного болгарского населения в Македонии и Фракии. Симеон Радев следующим образом описывал его появление в юго-западной Македонии: «Другая книга появилась в Охриде и таинственно распространялась. Это были большие желтые листы, несшитые друг с другом. Потом я понял, что это были страницы из романа «Под игом», который впервые был опубликован в издававшемся Министерством просвещения «Сборнике народного творчества, науки и литературы». Эти листы, изветшавшие от чтения, переходили из рук в руки, как некая святыня. «Записки» Захария Стоянова проникли в Македонию позже. «Под игом» была первой болгарскои книгой, которая запалила революционный огонь там»{121}.

По замыслу революционных руководителей, сюжет романа И. Вазова, имевший так много общего с македонской действительностью конца XIX – начала XX вв., следовало донести до каждой болгарской семьи. Новообращенный член революционной организации Славейко Арсов вспоминал, что ему дали эту книгу, чтобы он прочитал ее вслух перед своими домашними{122}. В иных случаях книги просто раздавались посвященным в члены ВМОРО грамотным болгарским крестьянам и горожанам{123}. И подобная агитация имела ощутимый успех. О том, насколько популярен был роман Вазова, прочитанный или услышанный в пересказе, говорит тот факт, что различные высказывания его героев закрепились в лексиконе местного болгарского населения. Христо Куслев, в частности, вспоминал, что «по населению пошла фраза Боримечки “Майка му стара!”». «До этого такая фраза никогда даже не употреблялась в Македонии», — добавлял Хр. Куслев{124}.

Раздача литературы по освобождению Болгарии дополнялась и устными рассказами революционеров. Анастас Разбойников, в частности, вспоминал, как один из районных начальников ВМОРО в Адрианопольском крае Коста Калканджиев во время ночных агитаций долго рассказывал крестьянам «о восстании болгар в 1876 г., о турецких зверствах», «сравнивал положение болгарского народа с положением других народов, которые выступили против турок с оружием в руках»{125}. В подобном же духе агитация повсеместно велась и в Македонии.

Не получивший должного образования участник македоно-одринского движения Димитр Ташев вспоминал, что услышанные им вне школы рассказы «об Апрельском восстании, Бенковском и баташской резне» были для него «первыми уроками по болгарской истории», которые «пробудили патриотические чувства и настроили воинственно против турок»{126}. Национальная агитация в данном случае нашла почву, поскольку Ташев с самого детства был свидетелем борьбы крестьян его села за землю с пришлыми мухаджирами (мусульманскими беженцами) из Болгарии и бесчинств турецких соседей. Как он сам выразился, «материалов (личных наблюдений — Д.Л.) было предостаточно. Не хватало только искры, которая бы запалила огонь». Информация о славном революционном прошлом Болгарии и явилась, по его словам, той искрой, которая разожгла его «молодецкое рвение, часто приводившее к ссорам с турками-мухаджирами»{127}.

Точно так же более восприимчивыми к проповедям национальных активистов оказались те представители рядового болгарского населения, которым благодаря решительному росту в конце XIX – начале XX вв. уровня социальной мобильности удалось самостоятельно расширить представления об окружающей действительности, вывести их за рамки родного села, района или племени. Особая роль в этом плане принадлежала гурбетчийству (от араб, gurbet — заграница, уход на сезонные заработки, в основном в Константинополь или Болгарию), которое в последней четверти XIX в. приобрело в Македонии массовый характер. Ежегодно число отходников достигало 100 000 человек{128}. В некоторых районах западной Македонии гурбетчийством занималась большая часть мужского населения раятских сел. Из одной только небольшой Ресенской околии в 1890 г. розничной торговлей зеленью и овощами в Константинополе занимались 7000 болгарских крестьян{129}. По свидетельству ченического воеводы ВМОРО Сл. Арсова, от каждого села этой околии на заработок «на чужбину» отправлялось по 100 человек, так что в селе оставались лишь старики, дети и случайно вернувшиеся на отдых отходники — всего не более 20–30, в редких случаях около 100 мужчин. При этом от внимания Сл. Арсова не ускользнул крайне важный для нас факт того, что «в Ресенской околии, как и в других местах, начальное семя организации сеяли более сознательные жители, путешествующие по чужим краям»{130}.

Костурский учитель и активист ВМОРО Иван Нелчинов вспоминал: «Гурбетчийство позволило населению пробудиться и стать более состоятельным. Благодаря большой любознательности и тяге к просвещению, костурчане не только возвращались с гурбета в свои родные места с возросшим национальным самосознанием, но и с воодушевлением встречали организационных деятелей, которые посвящали их в революционную организацию». Вернувшееся с гурбета население, по словам Нелчинова, было намного более податливо к национальной агитации. Даже взрослые крестьяне приходили в школу, чтобы послушать «патриотические рассказы: биографию Невского, «Под игом» Ив. Вазова и пр.»{131}.

Данную закономерность отмечали и другие революционные активисты, причем не только применительно к экзархистам[1]. Так, Георгий Попхристов следующим образом объяснял причины быстрого приобщения болгар патриархистов села Неволяни в подведомственной ему Леринской казе к ВМОРО: «Крестьяне, хотя и были грекоманами, оказались более восприимчивыми [к революционной агитации], поскольку большинство из них работало садовниками в Константинополе»{132}.

Типичная история македонского революционера описана в исповеди бывшего гурбетчии Деяна Димитрова, 1873 г. р., которому, как и многим другим детям его поколения, не довелось ходить в школу. В возрасте 17 лет Деян из своего родного села Лактинье в Охридской казе отправился на заработки в Варну. Чтобы ориентироваться в Болгарии и быть конкурентоспособным на рынке труда, пришлось осваивать грамоту и приобрести для этого букварь. Национальное воспитание для многих тогда начиналось именно с этой книги{133}. «Сам мало-помалу научился читать, стал прочитывать и некоторые книжки, бунтарские, о Стефане Карадже и др.», — вспоминает Деян свое первое знакомство с самой распространенной тогда болгарской литературой. Так, по его признанию, он сформировал для себя «идею» (освободительную идею — Д.77.){134}. К вступлению в Революционную организацию, о которой он узнал позже, он был уже готов.

Но и те гурбетчии, которым не удавалось соприкоснуться с болгарской революционной традицией прошлого, не могли не видеть поражающего контраста между свободной жизнью в Болгарии и даже в Константинополе с бесправным существованием болгарина в Македонии и Фракии. Первый председатель ЦК ВМОРО Христо Татарчев, проведший детство в Ресене в условиях постоянного албанского террора, когда с трепетом, по его словам, приходилось ожидать, вернется ли тот или иной «из наших» домой живым, так воспроизводил свои детские впечатления от первого посещения Болгарии: «Как только мы перешли границу в Кюстендиле, увидели свободную жизнь. Контраст с ужасным существованием по ту сторону границы еще более поразил мою детскую душу. Когда мы прибыли в Софию, в парке играла военная музыка, ночью люди свободно передвигались, свет и музыка в гостиницах. Я просто не мог надивиться, не мог поверить своим глазам, что такая свободная жизнь вообще возможна»{135}.

Подготовке успешного восприятия патриотической агитации и национальной программы освобождения и объединения болгарских земель мог способствовать и такой элемент этничности, как семейная память, передававшаяся от поколения к поколению. Эта семейная память, как правило, содержала в себе две константы — негативное отношение к турецкой действительности и представление о собственном славном прошлом. Для примера приведем два высказывания. П.Г. Ников (революционный деятель в Адрианопольском крае, родом из Бургасского округа, 1872 г. р.): «С самого рождения я был вскормлен на воспоминаниях и рассказах моих родителей и прадедов, которые, как и все наши соотечественники, пережили неописуемые издевательства, страдания и муки рабства за время пятивекового османского ига»{136}. Коце Ципушев (родом из Радовиша, 1877 г. р.): «В Радовишской околии, как и во всех болгарских краях, еще до моего рождения и в дни моего раннего детства, до того, как началась организованная повстанческая борьба, действовали отдельные небольшие четы под начальством воевод-гайдуков. Огромное впечатление на меня произвели подвиги и рассказы о деятельности наших народных гайдуков, защитников веры, чести и собственности… Они (рассказы о Филиппе-воеводе — Д.Л.) оставили в моей душе глубокие следы и чувство восторга и почтения к смелому болгарскому борцу»{137}.

Всего же, по наших подсчетам, ссылки на национальное воспитание в семье, на пример национальной твердости родителей как факторе, предопределившем выбор революционного пути, содержатся в воспоминаниях, по меньшей мере, 15–20% македоно-одринских деятелей. В большинстве случаев эти воспоминания касались осознанного участия родителей, имевших неплохое для своего времени образование, в церковной греко-болгарской борьбе и в антитурецком движении 1870-х гг. Имеются и такого рода свидетельства: «Я хотел пойти в школу, как другие дети, но мой отец, который не ходил в школу и был неграмотным, отвечал мне: “Ты не будешь ходить в эту школу, потому что она греческая. Мы бугары, и я отдам тебя в славянскую школу”»{138}. В данном случае мы можем говорить о проявлении совершенно определенного национального чувства, основанного на осознании своей этнической идентичности, со стороны неграмотных родителей, особенно при выборе ими школы для своих детей. И многочисленные подобные примеры содержатся не только в мемуарной литературе.

Семейная память дополнялась или, в случае ее отсутствия, компенсировалась опять же такими важными факторами, как непосредственные повседневные наблюдения за окружающей действительностью и негативный опыт контакта с чужаком. Предоставленный сам себе, не ходивший в школу и росший вообще без особого родительского надзора Алексо Стефанов вспоминал, что детство свое он проводил в постоянных драках с соседскими детьми. При этом он с наивной простотой отмечает: «Я не знал, что турки были господами райи, и дрался без различия и с турецкими, и с болгарскими детьми»{139}. Позже, судя по его воспоминаниям, непосредственный контакт с турецким окружением позволил Стефанову в полной мере ощутить чувство бесправия, социальной несправедливости, незащищенности. Раздражение и обиду порождали и наблюдения за поведением греков в Македонии. Говоря современным языком, пришло осознание «кризиса легитимности»{140}, максимально благоприятствовавшее восприятию национальной агитации с ее проповедью новой жизни{141}. Служба в Революционной организации позволила Стефанову найти выход для собственной обиды и фрустрации. «От турок, которые разорили нашу семью, впоследствии ни корня не осталось — всех перебили», — с удовлетворением вспоминал он{142}.

Следующим (после устной проповеди и распространения печатной продукции), и, возможно, наиболее эффективным, инструментом национальной агитации ВМОРО среди простого болгарского населения в Македонии и Фракии были песни, которые, судя по мемуарной литературе, являлись неотъемлемым атрибутом каждого революционного сельского собрания. Обычно они исполнялись хором после всех агитационных речей и дискуссий{143}. Тодор Александров так сообщал об этом: «В каждом селе мы пребывали 20–30 минут, чтобы отдохнуть. За это время воеводы успевали сделать некоторые организационные распоряжения, после чего мы пели некую патриотическую или, как их называют крестьяне, “народную” песню»{144}. По сохранившимся свидетельствам, содержание песен также было связано с недавним революционным прошлым Болгарии. Священник и деятель ВМОРО (1863 г. р.) Тома Николов, сообщал, что после Русско-турецкой войны 1877–1878 гг. Македонию наводнили сборники болгарских повстанческих и военных песен, которые люди заучивали наизусть. На свадьбах, праздниках и других народных торжествах можно было слышать песни «Руски цар един на земята», «Жив е той, жив е! Там на Балкана» («Хаджи Димитр» Хр. Ботева) и «Войници се записват на Софийско поле»{145}. Популярна была и песня Хр. Ботева о казне Басила Невского{146}:

О, майко моя, родино мила,

защо тъй жално,

тъй милно плачеш?

* * *

Плачи! Там близо край град София

стърчи, аз видях, черно бесило,

и твой един син, Българийо,

виси на него със страшна сила.

Поколение македонских и фракийских болгар, заставшее Освободительную войну, принимало эту новую фольклорную традицию как свою собственную, поэтому не удивительно, что на рубеже XIX–XX вв. македонские крестьяне считали многие революционные «патриотические» песни, главным образом Хр. Ботева и И. Вазова, уже своими «народными». Неизвестный участник македоно-одринского движения, вступивший в ВМОРО будучи гимназистом в Битоле, вспоминал: «Ботев был главным нашим учителем и вдохновителем. Благодаря ему мы научились сильно любить Родину и сильно ненавидеть врага»{147}. Такой же эффект песни Ботева производили и на неграмотных крестьян. Воевода ВМОРО Пандо Кляшев рассказывал, что посещение болгарскими учениками (гимназистами) сел в Костурском крае произвело настоящий переворот в душе крестьян. Ученики пели «патриотические песни, рассказывали и т. д.» «Особенно песни оказывали влияние, — замечал П. Кляшев, — затем дружеские встречи и пр. Все это повышало национальное сознание у крестьян грекоманов и экзархистов. Вследствие этого вражда [между ними] угасала, и почва (для революционной деятельности — Д.Л.) становилась более пригодной»{148}. Не случайно то, что тайная курьерская служба ВМОРО придавала доставке в Македонию и Фракию песенных сборников (песнопоек) из Болгарии ничуть не меньшее значение, чем доставке революционной литературы и прессы{149}. Песни являлись наиболее простым способом донести до неграмотного населения информацию о героическом прошлом Болгарии и актуальные задачи политической борьбы.

Болгарские революционные песни иногда совмещались со старой фольклорной традицией, что культивировало осознание преемственности этнического прошлого и современных задач национальной и политической консолидации болгар. Так, четник Стойно Черногорски сообщал, что на сборном пункте в Западной Болгарии в селе Мусабег Радомирското края каждый вечер после ужина четников с местными крестьянами чифликчиями «начинались пения многочисленных революционных песен, которые то там, то здесь разбавлялись “букетами” из местной шопской народной поэзии, отличающейся своей звучной монотонностью и логической сухотой. В конце обязательно плясали несколько шопских и македонских хоро»{150}. Однако встречаются свидетельства и полной замены старой фольклорной традиции. Например, Пандо Кляшев вспоминал, что в Костурском крае четники «заменили песни, которые до этого пели, песни с албанским припевом, на болгарские военные и школьные песни и — этим внесли значительное оживление среди людей»{151}.

Военные песни македонские крестьяне перенимали, кроме всего прочего, и у своих земляков, добровольно прошедших военную службу в болгарской армии{152}. Один из них — костурский воевода Иван Попов, рассказывал, что при завершении общесельских революционных собраний, его четники торжественно исполняли такие песни, как «Боят настана, тупат сърца ни» (И. Вазов 1875 г.), «Жив е той, жив е! Там на Балкана», «Напред, напред, за слава на бойно поле и македонска свобода», «Обичам, мамо, обичам, в гора зелена да ходя, отбор юнаци да водя, до триста мина дружина»{153}. О степени восприятия населением в Македонии болгарских военных песен говорит и тот факт, что их практически наизусть знали даже македонские дети, использовавшие эти песни в своих ролевых военных играх. Македонские воеводы, собравшиеся в апреле 1903 г. на знаменитый Смилевский конгресс с задачей определить тактику предстоящего восстания в Битольском революционном округе, могли, в частности, наблюдать военные «репетиции» детей, которые во время «битвы» пели песню: «Бой, бой искаме ний, да победим врага зли, мир и правда да царува, българин да добрува». После сражения дети построились в шеренги и вслед за командой «ходом марш» (взятой тоже из болгарской армии) затянули другую болгарскую военную песню: «Ние идем от полето, дето славно се бихме, излез, мило либе, посрещни ме и ти, майко, целуни ме»{154}.

Указанные свидетельства позволяют предположить, что инициатива фольклорной реконструкции, отражавшей объективный процесс болгарской национальной консолидации, шла не только сверху (со стороны интеллектуальной элиты), но и снизу и являлась показателем реакций болгарского общества в Македонии и Фракии на меняющийся мир вокруг. Ильинденско-Преображенское восстание 1903 г. дало мощный импульс созданию уже собственной македоно-одринской революционной традиции в фольклоре. Однако и новые, т. н. даскальские (т. е. созданные сельскими учителями) песни, выстраивались на основе гайдукской и революционной доосвобожденческой традиции{155}.

Обращение к исторической памяти как главному мифо-мотору, стимулирующему развитие национального самосознания, предполагало использование информации не только о болгарском Возрождении и борьбе за освобождение Болгарии, но и ряда образов более далекого прошлого. Тема славного средневекового прошлого, нетерпимого настоящего и прекрасного будущего, которое следует создать в результате национальной борьбы, занимала важное (если не центральное) место в идеологии любого классического национального движения XIX – начала XX вв. в Восточной и Юго-Восточной Европе, и македонские болгары в этом плане не являлись исключением, несмотря на наличие все же ряда специфических моментов{156} в развитии болгарского национального движения в Македонии и Фракии в самом начале XX в.

Македонские болгары не могли похвастаться таким же мощным мифо-мотором, каким для их ближайших соседей — сербов — являлось предание о Косовской битве или Душановом царстве. Память о средневековой болгарской государственности и ее утрате практически не сохранилась в Македонии. Изредка в воспоминаниях рядовых македоно-одринских деятелей можно встретить упоминания такого рода: «Мой дед, священник… рассказывал мне о прошлом, что также побуждало меня мечтать об освободительной борьбе»{157}. Однако определить, о каком именно «прошлом» идет речь в данном случае практически невозможно. Симеон Радев утверждал, что в его родном Ресенском крае «о царе Самуиле не осталось ни воспоминания, ни предания». Самые ранние народные воспоминания, по его словам, касались закрытия Охридской патриархии в 1762 г., о чем сложил песню знаменитый болгаро-македонский возрожденец Григор Прличев: «Об утере Охридской патриархии, однако, и поминали, и скорбели. Песня Прличева была неким душераздирающим описанием этой трагедии в болгарской национальной судьбе, она находила отзвук в душах всех болгар, наполняла их гневом к фанариотскому коварству… Я и до сегодняшнего дня не могу без содрогания слушать эту песню. Когда я был ребенком, она раздирала мое сердце. Бескрайнюю ненависть ко всему греческому внушала она мне»{158}.

Пробелы в исторической памяти македонских и фракийских болгар первоначально восполнялись школьным образованием и учебниками по истории. Причем преподавание истории являлось настолько важным компонентом национальной агитации, что зачастую походило на процесс приобщения к некой тайне или святыне. Радев, в частности, вспоминал об уроках по истории прилепчанина Дудева в Битольской гимназии: «В его речах отсутствовал какой-либо пафос, однако когда он рассказывал нам о далеком болгарском прошлом и превратностях болгарской судьбы, мы его слушали с затаенным дыханием. Обстановка, в которой он читал лекции, еще более усиливала наше волнение: прежде чем начать урок по болгарской истории, он просил нас накрепко закрыть окна, чтобы его не было слышно снаружи, и понижал голос»{159}.

В воспоминаниях, по меньшей мере, двух македоно-одринских деятелей содержатся прямые указания на изучение древней болгарской истории как на главный стимул роста их национального самосознания в детском возрасте. Один из них, Смиле Войданов (1872 г. р.), признавался, что еще в школе, когда он читал болгарскую историю, сильное впечатление на него произвел рассказ о восстании Петра и Асеня, и он захотел «что-нибудь подобное сделать и в Македонии»{160}. Другое свидетельство находим в воспоминаниях одного из основателей ВМОРО Ивана Хаджиниколова (1861 г. р.), который в возрасте 10 лет впервые прочитал учебник по болгарской истории Д.В. Манчова: «Изучая эту историю я говорил себе: “Значит, у нас было царство, и турки у нас его отняли. Но почему наши отцы не прогонят турок и не вернут себе царство обратно?”. И с этой мыслью зажил. Из той же истории я узнал, что и Фессалия была некогда населена болгарами, и что греки ее эллинизировали… С того момента я возненавидел и греков и решил, что и Фессалию мы себе снова вернем». Утвердившиеся в сознании юного Хаджиниколова идеи вскоре подтвердились и опытным путем: «Позже, — писал он, — у меня появилась возможность ознакомиться и с управлением и правосудием турок, и ненависть моя к ним стала безграничной. В управлении господствовал полный произвол и беззаконие. Абсолютно произвольные штрафы и аресты граждан были нормой… А ограбления болгар на больших и малых дорогах происходили почти каждый день. Имели место также и убийства… Наблюдая за всем этим произволом и беззаконием турок, я говорил себе: … однажды и мы станем правителями, тогда все увидят, какой порядок и какая справедливость будут господствовать в нашем государстве»{161}.

Приведенный эпизод крайне интересен в качестве демонстрации логики национального мышления юных македонцев, получивших доступ к информации о славном прошлом своего народа и имевших возможность сопоставить эту информацию с картиной окружающей действительности в настоящем. Продуктом этого сравнения повсеместно являлось чувство фрустрации, горечи и обиды, открывавшее путь к восприятию национальной агитации с ее проповедью новой национальной жизни, основанной на реконструкции своего самостоятельного этнического прошлого.

Четнические воеводы ВМОРО в отличие от экзархийских учителей (по совместительству в большинстве своем тоже активистов Революционной организации{162}) должны были быть намного более осторожными в своей революционной проповеди и не афишировать приверженность болгарской национальной идее перед неэкзархийскими этно-конфессиональными группами, которых также следовало привлечь к освободительной антитурецкой борьбе. Именно поэтому в патриархийских или смешанных селах революционным руководством, и, прежде всего, Гоце Делчевым, предписывалось вести исключительно социальную агитацию с обращением к несносным условиям жизни, следовало «говорить, что цель чет состоит не в том, чтобы превращать кого-либо в болгар или греков, а в том, чтобы освободиться от турок, после чего будет видно, кто кем станет»{163}.

Однако Славейко Арсов, один из тех, кому и были адресованы эти инструкции, мимоходом оставил для нас и другое, поистине бесценное, свидетельство. Оказывается, в чисто экзархийских селах Делчевым предписывалось вести несколько иную агитацию: «делать беглый исторический обзор турецкого ига», «объяснять каким сильным было болгарское царство одно время, каковы были причины его порабощения турками, т. е. отсутствие единства» и т. д.{164}.

Национально-патриотическая агитация с апелляцией к болгарскому историческому прошлому сохранилась в экзархийских селах и после принятия в 1902 г. нового интернационалистского устава ВМОРО. Новая клятва «бороться за свободу отечества нашего Македонии и Адрианопольского края» (вместо: «бороться за свободу болгар в Македонии и Адрианопольском крае») даже образованными воеводами объяснялась, как правило, по-старому. С. Арсов, например, в декабре 1903 г. вспоминал: «Я объяснял [крестьянам], что означает “отечество наше Македония и Адрианопольский край”, а именно то, что мы говорим на одном языке, что у нас одна вера, что мы должны действовать заодно, а не по отдельности»{165}. Придерживался он и классической формулы национальной агитации: собирал крестьян на сельское собрание в церкви, где «объяснял им их нынешнее положение, рассказывал о прошлом и о мерах, которые необходимо предпринять в будущем, указывал им на примеры из болгарских восстаний, Греческого восстания и др. (курсив мой — Д.Л.)»{166}.

Таким образом, можно видеть, что образы национального прошлого, настоящего и будущего, взятые на вооружение еще в 1762 г. родоначальником болгарского национального движения Паисием Хилендарским, продолжали использоваться и в начале XX в., теперь уже в агитации национальных революционеров, выполняя все ту же функцию мобилизации национального самосознания этнических болгар и приобщения их к задачам национального движения.

Наряду с исторической памятью в ходе национальной агитации ВМОРО происходило обращение и к разнообразной символике Болгарии, такой как герб, цвета национального флага{167}, боевой клич «ура» и военные команды, болгарская военная форма и пр.

Однако совершенно особым символом общеболгарского национального единства, приобретшим в конце XIX – начале XX вв. самостоятельное смысловое значение, являлся болгарский литературный язык, который по мере распространения болгарской национальной идеи в Македонии все более вытеснял собой местные болгаро-македонские диалекты. Этот процесс пока затрагивал только наиболее образованную и мобильную часть общества, однако был весьма ощутимым. Так, например, русский путешественник А. Амфитеатров в 1901 г. подметил, что владение болгарским литературным языком было предметом особой гордости гурбетчиев, возвращавшихся с заработков из Болгарии{168}.

Указанным переменам способствовали не только болгарская школа и уход на сезонные заработки в Болгарию, но и живой пример агитации болгарских национальных активистов. В том числе и выходцев из Македонии. Гоце Делчев, например, сознательно употреблял литературный язык в своих проповедях перед болгаро-македонским населением. При этом некоторые, хотя и с трудом понимали его речь, но все же восхищались тем, как «красиво он говорит»{169}. Большим авторитетом среди македонского населения пользовались болгарские офицеры, говорившие на литературном болгарском языке. Так, Хр. Силянов, описывая четнического воеводу ВМОРО Марко Леринского, замечал: «Даже его восточное наречие, к которому он не примешивал ни одного местного слова, оказывало влияние на неграмотных четников и более сознательных крестьян»{170}.

Таким образом, именно рассмотренные нами классические формы национальной агитации, включая обращение к теме славного прошлого (далекого и недавнего революционного), к фольклору (старой и новой традиции), к символам и образам болгарского национального единства, позволили ВМОРО в сотрудничестве с Экзархатом уже в предильинденский период добиться качественного роста национального самосознания македонских и фракийских болгар{171} и подготовить массовую базу для болгарского национального движения в двух порабощенных областях. Этот процесс вполне можно выразить словами священника Т. Николова: «Ото дня на день организация усиливалась, а одновременно с этим и церковное дело преуспевало. Эллинизирующиеся болгары… начали отказываться от ведомства Патриархии и принимать у себя дома болгарских священников… Болгарщина получила перевес над другими народами (прежде всего над основными соперниками болгар в Македонии — сербами и греками — Д.Л.{172}. Как заключал Хр. Силянов, «освободительная идея оказалась средством более радикальным для [пробуждения] национального самосознания, чем Слово Божие на болгарском языке»{173}.

Справедливости ради, конечно, следует предоставить слово не только апологетам ВМОРО, но и их оппонентам, которые имели свое видение причин массового вовлечения македонского и адрианопольского населения в революционную борьбу. В частности, сербские и греческие авторы, особенно начала века и межвоенного периода, подчеркивали, что влияние болгарской национальной идеи в Македонии и Фракии в начале XX в. основывалось исключительно на терроре ВМОРО, насильно вовлекавшей македонское христианское население с размытым или еще не сформировавшимся самосознанием в болгарское национальное (читай: ирредентистское) движение. Современный турецкий историк А. Коюнджу, опираясь на материалы османских архивов, рисует типичный, на его взгляд, образ болгарского революционера, который обходил грекоманские села славян патриархистов с револьвером в одной руке и прошением о переходе под ведомство Экзархата в другой, убивая отказавшихся подписать данное прошение{174}.

Вне всякого сомнения, ВМОРО возникла и развивалась как террористическая организация (в том числе и с позиции сегодняшнего дня), а насилие и принуждение в отношении собственного болгарского населения (экзархийского и патриархийского) было неотъемлемым спутником революционной деятельности в Македонии и Фракии на всех ее этапах. Тем не менее, отнюдь не страх перед санкциями, не привычка к повиновению, не насилие и не принуждение явились главными факторами национальной мобилизации болгар в Македонии и Фракии в начале XX в. Ценные материалы в этом плане нам оставили официальные представители России на Балканах, которых едва ли можно было заподозрить в сочувствии болгарским революционерам. Один из них, военный атташе России в Константинополе Э.Х. Калнин, рассуждая в марте 1903 г. о соотношении принуждения и добровольного участия македонского населения в революционной деятельности, пришел к выводу, что «никакие реформы [турецкого управления] не могут рассчитывать на сочувственный прием среди болгарского населения Македонии», которое «хорошо знает турок и всю невозможность улучшения своего положения при их господстве», а поэтому «в массе все-таки сочувствует мысли об освобождении от Турции» и поддерживает революционные комитеты, которые «добиваются отторжения Македонии от Турецкой империи». «Правда, нередко указывают, что банды повстанцев терроризируют население и угрозами и насилиями заставляют служить себе и своим целям», — признавал Калнин. Однако тут же парировал: «Но вряд ли это было бы возможно, если бы население не сочувствовало идеям, за которые борются эти банды. Не надо забывать, что задолго до настоящего кризиса болгарское население Македонии подвергалось воздействию многочисленных агентов Македонских комитетов и лиц, сочувствующих их идеям: церковь и школа одинаково заботились о том, чтобы в народе не заглохло сознание связи его с освобожденной Болгарией и надежда соединиться когда-нибудь с нею»{175}.

После подавления Ильинденско-Преображенского восстания 1903 г., когда повсеместно наблюдалась деморализация, усталость и разочарование населения в вооруженных формах борьбы против турецкого господства, ситуация несколько изменилась. Падение влияния различных структур ВМОРО среди населения в этот период признавали даже самые высокопоставленные чины Революционной организации. Один из них, Христо Татарчев, в частной переписке в декабре 1905 г. говорил о невозможности опереться исключительно на насилие и принуждение: «Все наши институты: центральные, окружные, околийские, сельские руководящие органы, четнический институт и [заграничное] представительство скомпрометировали себя в глазах населения. И все, что еще крепится сегодня по ту сторону [болгаро-македонской границы], крепится благодаря силе. Но и последняя уже бессильна, поскольку для народа все помутнело»{176}.

Было бы, однако, ошибкой считать изменившееся отношение к ВМОРО лакмусовой бумажкой национального самосознания рядовых македонских болгар экзархистов. Взоры большинства из них, окончательно разуверившихся после 1903 г. в успехе четнической деятельности, были обращены теперь на Болгарию и ее армию как главный фактор будущего национального объединения, который должен был привести к освобождению и от турецкого гнета, и от четнических бесчинств. Болгарский военный разведчик в Битоле Манол Ракаров, в частности, противопоставляя политику ВМОРО стремлениям болгарской народной массы в Македонии, замечал в одном из своих донесений в 1908 г.: «Народ, осознавая, чего ему не хватает в борьбе, с превозношением говорит о боевых качествах нашего солдата. Я сам слушал подобные рассказы, которые могли бы казаться комичными, если бы не были пронизаны патриотизмом. Наблюдая такое почти обоготворение братской мощи, невольно испытываешь негодование против той части болгарской интеллигенции, которая… вместо того, чтобы способствовать еще большему сплочению этого народа, … старается продлить невыносимые условия его существования или готовит ему новое порабощение и жизнь, наполненную бесконечными кровавыми расправами и самоистреблением»{177}.

Ситуация не изменилась и после младотурецкого переворота 1908 г. в Османской империи, на короткое время восстановившего конституционный режим. Не случайно наиболее массовую поддержку среди македонских и фракийских болгар в 1908–1909 гг. получил Союз болгарских конституционных клубов, выступивший за «абсолютное самоуправление Македонии» и заручившийся доверием болгарского правительства{178}, а не Народно-федеративная партия Яне Санданского, ограничившаяся требованием реформирования «единой конституционной Турции»{179}.

Отдельно следует остановиться и на роли школы. Значимость этого института для развития национально-революционного движения в Македонии признавали абсолютно все видные деятели движения. Глава II политотделения МИД Болгарии Т. Карайовов в 1906 г. прямо указывал на то, что экзархийские «школы создали болгарский народ» в Македонии{180}. Они же, по мысли Хр. Силянова, «стали неисчерпаемым резервуаром, который постоянно снабжал [революционную организацию] руко водящими кадрами»{181}.

Причина этого кроется в самой организации и направленности учебного процесса, характерного для экзархийских школ в Македонии и Фракии. По инерции возрожденческой эпохи вся экзархийская образовательная система была строго запрограммирована на воспроизводство, т. е. на непрерывную подготовку, новых педагогических кадров и прочих национальных будителей. Средние учебные заведения за редким исключением были представлены реальными или педагогическими гимназиями. Экзарх Иосиф I и не скрывал (в разговоре со своим сторонником Иваном Гарвановым в 1899 г.), что «план» его деятельности в Македонии состоит в том, чтобы «иметь больше архиереев и подготовить больше интеллигенции, чтобы она сама решала вопрос (курсив мой — Д.Л.{182}.

Целью образования, таким образом, ставилось не овладение навыками, которые могли бы быть реально применимы на практике во взрослой жизни, а развитие через гуманитарные предметы национального самосознания, причем зачастую в самым элементарных формах. Особенно, если учитывать, что даже в 1906–1907 гг. около половины всех сельских учителей имели образование ниже среднего{183}. В итоге выпускники экзархийских учебных заведений имели весьма ограниченные возможности для самореализации в турецких условиях. Та подготовка, которую давала экзархийская учебная программа, перекрывала им любые пути в низшие эшелоны турецкой административной системы, что, например, заметно отличало их от греческой или армянской молодежи.

Выбор жизненного пути для болгарских выпускников в Македонии и Фракии, по признанию современных болгарских авторов, по большому счету, сводился к трем возможностям: устроиться за мизерную зарплату экзархийским учителем в сельскую школу, отправиться на поиски службы в Болгарии или поступить в четы ВМОРО{184}. Видный болгарский поэт и революционер Пейо Яворов в 1904 г. красноречиво выразил эту безысходность следующими словами: «Расплодившаяся интеллигенция, лишенная какого-либо культурного поля приложения своих сил, не могла оставаться спокойной»{185}.

Не удивительно, что, выполнив свою возрожденческую миссию, Экзархат уже в начале 1890-х гг. стал стремительно терять влияние среди «пробужденного» им населения. Многочисленное молодое поколение македонских и фракийских болгар, воспитанное на «Записках» болгарского национального революционера Захария Стоянова и эпохальном произведении И. Вазова «Под игом», на рубеже XIX–XX вв. сделало выбор в пользу революционной борьбы. В документах МИД Болгарии 1906 г. совершенно верно отмечался тот факт, что «на долю Его Блаженства [экзарха Йосифа] выпала в равной степени заслуга как в пробуждении национального самосознания у македонских болгар, так и в увлечении их революцией»{186}.

В Болгарии прекрасно осознавали ограниченность образовательной модели Экзархата. В итоге осенью 1905 г., в разгар реализации австро-российской Мюрцштегской программы реформ в Македонии, болгарское правительство выступило с широкой программой модернизации (реформирования) экзархийской системы школьной подготовки (к слову сказать, это был далеко не первый пример вполне хозяйского поведения болгарских властей по отношению к европейским вилайетам Турции).

Экзархийская школа в Македонии и Фракии, согласно проекту, утвержденному Министерским советом, должна была, учитывая новые условия и требования времени, не только заботиться о национальном воспитании молодых болгар, но и обеспечить их профессиональную конкурентоспособность с представителями иных христианских народов Османской империи и самими турками. Документ призывал «дать возможность нашему народу глубже проникнуть во все сферы жизни и тем самым занять в Турции то политическое и социальное положение, которое соответствует его численности и которое могло бы служить средством достижения нами более широких целей»{187}. Мюрцштегское реформирование, навязанное великими державами Турции после Ильинденского восстания 1903 г., и предусматривавшее реальное уравнение в правах мусульман и христиан, как и определенную степень местного самоуправления, казалось, содержало в себе условия для всего вышесказанного. Под «более широкими целями», безусловно, подразумевалась постепенная автономизация Македонии, в управлении которой местная болгарская элита должна была занять ключевые позиции.

Говоря более точно, программа болгарского правительства, адресованная экзарху, предусматривала учреждение в Македонии и Фракии под эгидой экзархийских учебных заведений профессиональных сельскохозяйственных (земледельческих) и коммерческих (торговых) курсов и особенно курса т. н. административно-юридической подготовки с углубленным изучением турецкого языка. Причем для реализации данного проекта правительство изъявило готовность незамедлительно выделить необходимые финансовые средства с тем лишь условием, что контроль за их расходованием будут осуществлять специальные доверенные лица, которые войдут в экзархийский Учебный совет{188}.

Щедрые посулы болгарского правительства, однако, не заинтересовали Йосифа I{189}, который посчитал, что время для создании в Македонии профессиональных училищ еще не наступило{190}. Свою позицию экзарх заявил задолго до появления проекта, в личной беседе с одним из своих воспитанников Симеоном Радевым, которому экзарх недвусмысленно посоветовал больше изучать французский язык, нежели турецкий. «Мне не нужна армянская интеллигенция», — заявил он, имея в виду тех армян, которые благодаря учебе в турецких школах и отличному знанию турецкого языка и культуры, включались в правящую турецкую элиту{191}. Экзарху, таким образом, нужна была интеллигенция, которая не покидала бы национальное движение, а то в свою очередь в условиях неправового и неконституционного государства неизбежно переходило к нелегальным формам борьбы за политическое освобождение.

Армия выходивших из экзархийских школ молодых болгарских революционеров в Македонии и Фракии, которые рвались «сами решать вопрос», ширилась с каждым годом. Если накануне Ильинденского восстания на 1621 учителя приходилось 46 128 учеников, то накануне Балканских войн штат экзархийских учителей увеличился до 2266 человек (только 15 из них были родом из Болгарии), а количество учеников выросло до 78 854 человек{192}. Цифры весьма внушительные для того времени, если учитывать, что все экзархийское население Македонии и Фракии насчитывало чуть более миллиона человек{193}.

Рассмотренные выше материалы позволяют, помимо прочего, объяснить и тот факт, что в 1912–1913 гг. македонские и фракийские болгары отнюдь не были безучастными свидетелями или молчаливыми заложниками войны, инициированной соседними с ними балканскими государствами. Сами всеми силами приближавшие эту войну, они в итоге оказались одними из ее активных участников. Свидетельством тому является формирование македоно-одринского ополчения из добровольцев, самоотверженно сражавшегося в составе болгарской армии{194}, действия многочисленных чет и т. н. сельской милиции по установлению болгарской администрации в освобожденных своими силами от турок районах, многочисленные петиции и обращения населения разных краев с требованием не допустить раздела Македонии, Тиквешское восстание 1913 г. в тылу сербской армии и пр. А трагедия македоно-одринского болгарского населения, заплатившего крайне высокую цену за свое стремление к осуществлению общеболгарского национального идеала, нашла отражение в детальном докладе международной комиссии Карнеги, посвященном расследованию военных преступлений на Балканах в 1912–1913 гг.{195}.

Актуальность героического прошлого: история и политика в предвоенной Сербии

М.В. Белов


Бурное патриотическое воодушевление (с переходом в националистическую горячку), охватившее европейские страны в начале Первой мировой войны и вошедшее в историческую память как «дух 1914 года», стало следствием долговременных, планомерных педагогических и пропагандистских усилий интеллектуальных и политических элит, что прекрасно продемонстрировано в изучении Третьей республики во Франции и Второй Германской империи{196}. Националистический нарратив, созданный историками-позитивистами (ранкеанцами) в этих странах во второй половине XIX века, закреплялся в ряде ритуально-мемориальных практик, которые вовлекали в свою орбиту большую часть населения, в первую очередь молодежь. Одним из ярких примеров является практика государственных торжеств (национальных праздников), сложившаяся в последней трети столетия, в частности празднование Дня взятия Бастилии, введенное в обиход Третьей республикой{197}.

Ситуация в предвоенной Сербии не может быть рассмотрена по полной аналогии со странами Западной Европы, учитывая сравнительно низкий уровень грамотности и специфику местной политической культуры{198}. Сказанное не исключает возможности обнаружения частичных аналогов названных феноменов в ритуальных практиках с общегосударственным и региональным статусом или в попытках создания национальноисторического нарратива, инициированных сербской элитой.

Базовая идеологическая модель мемориально-мобилизационных усилий, характерных для Сербии предвоенного времени, складывалась на протяжении XIX века и состояла из двух основных компонентов: Косовской легенды, сочетающей мотивы жертвы и воздаяния, гибели и воскрешения, и образа восстаний 1804–1815 гг. как сербского реванша — пролога к восстановлению средневекового Царства. Эта историко-идеологическая схема была намечена еще во время Первого восстания и обрела окончательную форму на торжествах по поводу 500-летия Косовской битвы в 1889 г. Именно тогда Косовская годовщина или Видовдан — 15 июня по старому стилю — приобретает окончательный вид дня поминовения всех павших борцов за отечество («за крест честной и свободу золотую»), вид главного национального праздника{199}.

Единство двух исторических комплексов — Средневековья и Нового времени — обрело зримое воплощение в Памятнике косовским героям, установленном в Крушевце в 1904 г., тем более, что его открытие было приурочено к столетней годовщине с начала Первого сербского восстания и на нем присутствовал король Петр I, внук верховного вождя повстанцев Карагеоргия. Задуман же монумент был еще в 1889 г. — к 500 летней дате легендарного сражения. При этом проект, выполненный сербским скульптором Д. Йовановичем в духе французского академизма, получил золотую медаль в Париже в 1900 г., так что влияние западноевропейских образцов монументальной скульптуры здесь очевидно. Стелу венчают фигуры одного из главных косовских героев Бошко Юговича и вилы — символа сербской судьбы. На барельефах, украшающих восточную и западную сторону постамента, — два ключевых эпизода эпической легенды: княжеская вечеря накануне сражения и убийство султана Мурата Милошем Обиличем. На северной стороне помещен герб царя Стефана Душана с датой открытия памятника, а на южной — герб Сербии (1888 г.) и дата провозглашения Королевства (1882 г.). У подножия памятника помещена фигура эпического певца, ассоциируемая с Филиппом Вишничем — «Гомером Первого восстания».

Дни поминовения павших героев относятся к разновидности гражданской литургии. Они получили особенно широкое распространение после Первой мировой войны{200}. Интегрирующий и мобилизационный заряд праздника, на котором встречаются живые и мертвые, очевиден: он мотивирует перед лицом «великой тайны» необходимость новых жертв на «алтарь отечества». Однако, сохраняя религиозную подоплеку, данный ритуал подменяет церковь сообществом граждан, а веру — историей{201}.

В случае с Видовданом говорить о полной секуляризации невозможно. Церковный ритуал в виде торжественного богослужения, молебнов и проповедей священников сохранял значение сердцевины праздника, в основе которого лежал культ святого князя Лазаря, сделавшего выбор в пользу Царствия Небесного. Сам косовский миф был «чудесным сплавом» церковной легенды и полуязыческих народно-эпических мотивов, отсылающих к патриархально-родовым традициям, которые имели, быть может, еще большее значение для большинства сербского общества. Традиции села определялись иным ценностным содержанием, нежели идея гражданского долга и государственного служения. Поэтому современные, светские мотивы, привнесенные в символику торжеств сербской элитой, прочитывались крестьянской массой, скорее всего, в традиционном ключе, их смысл улавливался не полностью. Впрочем, традиционализм сербского общества в данном случае не противоречил задачам мобилизации: необходимость жертв с началом полосы войн в 1912 г. мотивировалась снизу обязанностью постоять за сербский род, отмщением Косова, долгом перед предками{202}

* * *

Приход к власти внука вождя Первого восстания в 1903 г. совпал с подготовкой к празднованию столетнего юбилея с начала этого поворотного этапа в Новой сербской истории. Первые предложения на этот счет были высказаны министром народного хозяйства Д. Генчичем, который намеревался приурочить к юбилею Всесербскую выставку с демонстрацией экономических и культурных свершений нации. Очевидно, это предложение ориентировалось на аналогичные мероприятия (всемирные и национальные выставки), осуществленные ранее в европейских столицах. Помимо экспонатов, свидетельствующих об успехах фабричной и домашней промышленности, сельского хозяйства и культуры страны, на выставке предлагалось представить «жизнь сербских крестьян» в виде традиционной архитектуры, национального костюма, предметов быта; организовать отдельные павильоны для Черногории, Старой Сербии и Македонии, Боснии и Герцеговины, Воеводины и Далмации. Таким образом, выставка должна была стать компактной моделью сербского мира во всей его широте, воплощая экспансионистский максимум национальной идеи.

В плане народных гуляний значились конкурсы на лучшую драму, поэму, рассказ, соревнования гусляров, гимнастов, борцов, стрелков, пловцов и т. д. Обсуждались площадки в Белграде и пригородах, где бы могла разместиться выставка. Ее открытие планировалось приурочить ко дню коронации Петра! 11 июля 1904 г., а закрытие — ко дню Сабора сербских просветителей 30 августа. Сербская академия наук должна была подготовить историческую экспозицию, посвященную эпохе восстаний 1804–1815 гг. Сама Академия предложила создать коллективный труд о Сербии и сербском народе с привлечением к нему известных ученых, писателей, художников, т. е. и здесь угадывалась определенная этнополитическая и пропагандистская направленность. Общая смета планируемых торжеств составила около 1 млн. динаров, что было явно неподъемной суммой для сербской казны{203}.

Политическая сумятица, внутренние конфликты и негативный международный резонанс, вызванный жестокостью майского переворота 1903 г., также стали препятствием для реализации планов полномасштабных торжеств. В сентябре покинул правительство вдохновитель замысла Всесербской выставки Генчич, и до конца года вопрос о праздновании юбилея восстания вообще лежал без движения. Наконец, 24 декабря последовало решение короля, согласно которому обязанности по подготовке торжеств возлагались на правительство, при этом центром этой работы стало теперь Министерство просвещения и церковных дел. 12 января 1904 г. (за месяц до юбилейной даты начала восстания!) был учрежден новый Главный комитет по организации празднований во главе председателем Академии наук С. Лозаничем, который утвердил их программу. Она была более скромной по сравнению с планами Генчича. Между тем, комитет предложил провести конкурс на лучшую музыку и текст для сербского гимна, установив денежную премию в размере 1000 динаров, а также провести по округам перепись участников освободительной борьбы XIX века, с тем чтобы увековечить их имена в церквях по всей Сербии. Последняя инициатива укладывалась в парадигму поминовения павших борцов, воплощенную в Видовдане{204}.

Торжества начались 14 февраля благодарением в Белградском кафедральном соборе в присутствии короля Петра I (аналогичное мероприятие состоялось в Орашце). Столичный Народный театр показал представление по мотивам восстания. Вероятно, подобные инсценировки организовывались и в других городах. Еще ранее министр просвещения Л. Стоянович отправил циркуляр школьным надзирателям о проведении соответствующих мероприятий в учебных заведениях страны. В год юбилея были открыты Военный и Этнографический музей, выросший из этнографического отделения Народного музея в результате приобретения около 8000 новых экспонатов, а также Музей сербской земли (ныне — естествознания). Музеефикация эпохи восстаний и в целом «славного прошлого сербского народа» сделала за этот год гигантский mar вперед, а «живая» традиция и памятники природы, маркирующие широту и разнообразие географического либо культурного пространства родины, поселились в белградских паноптикумах. Кроме того, юбилей восстания был увековечен в ряде мемориально-символических практик (учреждение ордена Звезды Карагеоргия, эмиссия памятных монет). Спустя время, в 1911 г. первой сербской кинолентой стал фильм, посвященный эпохе восстания. Он назывался «Жизнь и дела бессмертного Карагеоргия».

* * *

В 1906 г. впервые увидела свет внешнеполитическая доктрина уставобранителей, знаменитое «Начертание» (1844), финальной целью которого являлось воссоздание царства Стефана Душана. Его опубликовал близкий к правящим верхам М. Вукичевич. В предисловии к тексту он не скрывал политико-пропагандистский смысл публикации, появившейся в канун формирования правительства Н. Пашича: «Нам, потомкам тех людей, … не будет лишним увидеть, как этот редкий сербский государственный деятель и политик (И. Гарашанин. — М.Б.) понимал тогда внешнюю политику сербского государства и интересы сербского народа»{205}. Иными словами, «Начертание» должно было стать «историческим фундаментом» для внешней политики радикалов, поставивших задачу расширения границ государства и объединения сербских земель. Назначение публикации, готовившейся в спешке, повлияло на ее научную корректность{206}. Существует версия, что Вукичевич мог получить оригинал документа из архива династии Карагеоргиевичей, однако все последующие попытки проникнуть в этот архив не увенчались успехом. Так что подтвердить существование оригинала «Начертания», равно как и изложенную выше версию первой публикации пока не представляется возможным{207}.

Стоит заметить, содержание пропагандистской деятельности определялось в «Начертании» лишь в самых общих чертах. Консерватизм этого бюрократического проекта заключается в том, что очаги пропаганды намеренно выносились вовне. Внутри Сербии не предусматривалось создание массовой базы национального движения. Гарашинин исключил из текста «Начертания» предусмотренный «Планом» Ф. Заха раздел «О внутренней политике Сербии, которая бы назначенной внешней отвечала», где, среди прочего, шла речь о воспитании сербских патриотов{208}. Любопытно и то, что в довоенной Сербии «Начертание» не стало предметом пристального научного изучения. Первые исследования о нем были написаны уже в 1930-е гг. Д. Страняковичем.

Однако не будет преувеличением сказать, что в это самое время центральное место в работе историков заняла тема национальноосвободительной борьбы, прежде всего — эпоха восстаний, облик которых подвергся существенной трансформации. В своих вершинных достижениях (С. Новакович, М. Вукичевич и, особенно, М. Гаврилович) сербская историческая наука начала XX века приблизилась к стандартам европейского позитивизма. Как справедливо указывал Р. Самарджич, новый этап в изучении восстаний было бы неправильно связывать лишь с приходом к власти в Сербии внука Карагеоргия или юбилейной актуальностью, одна из причин этого «быстрого взлета» кроется во «внутреннем развитии научного метода», а именно: в возникновении «критического» направления в сербской исторической науке эпохой ранее{209}. Впрочем, квазипозитивистская тенденция начала XX века сохранила и в ряде случаев усилила государственный фетишизм в толковании эпохи «национального возрождения», предвкушая предначертанное территориальное расширение во имя объединения сербского рода. Как указывалось выше, эта тенденция в целом не противоречила общеевропейскому тренду.

Видный историк и государственный деятель Сербии Стоян Новакович (1842–1915) за короткий период между 1903 и 1907 гг. опубликовал пять монографий, посвященных повстанческой эпохе. Ранее Новакович был известен в науке как специалист по средневековой Сербии, публикатор источников и знаток древней книжности. Правда, еще будучи студентом, в 1864 г. он опубликовал перевод первой половины книги Л. фон Ранке «Сербская революция», а позднее под его редакцией выходили мемуарные свидетельства о восстании. Плотный интерес 60-летнего Новаковича к этой теме был для многих неожиданностью еще и потому, что он слыл консерватором и работал в правительствах Обреновичей. По-видимому, политик и историк в одном лице, он хорошо осознавал значимость интерпретации повстанческой эпохи для сербской национальногосударственной идеологии в новых условиях.

Несмотря на единство замысла, созданная им позитивистская концепция внутренне противоречива и фрагментарна: наряду с воззрениями О. Конта и влиянием ранкеанства в его сочинениях можно обнаружить явные рудименты просветительских подходов{210}. Так же часто использовались формально-правовые шаблоны, характерные для всей европейской историографии того времени. В результате, в трудах Новаковича содержатся диаметрально противоположные оценки таких важных документов и вопросов истории восстания как Ичков мир, «конвенция Карагеоргий-Паулуччи», «Основание правительства сербского», конституционный акт 1808 г., деятельность К.К. Родофиникина и т. д.{211}. Конечно, как исследователь-аналитик Новакович нередко выступал в роли первопроходца. Знакомство с новыми архивными материалами заставляло его корректировать прежние выводы. Но они также менялись либо заострялись по мере укрепления у власти династии Карагеоргиевичей и милитаризации общественного климата в стране. Апологетическую (в отношении верховного вождя восстания) версию прежних времен Новакович перелицевал в объективную историческую концепцию с обоснованием монархической власти в Сербии как водительницы борьбы за освобождение всех сербских земель.

Первым последователем Новаковича в сербской историографии восстания стал упоминавшийся в связи с публикацией «Начертания» Миленко Вукичевич (1867–1930), автор более 400 работ, в том числе монументального «Карагеоргия» (т. 1–2, 1907–1912). Здесь уместно вспомнить, что Вукичевич, помимо прочего, являлся личным другом и биографом короля Петра Карагеоргиевича{212}.

Еще до отъезда в Петербург в качестве сербского посланника осенью 1900 г. С. Новакович встречался с Вукичевичем, обещая содействие его поездке в Россию для работы в архивах. В северной столице Новакович в 1903–1905 гг. содействовал младшему коллеге и использовал материалы, собранные им в архивах МИД и Главного штаба{213}. Центральные выводы Вукичевича близки, а порой и дословно повторяют суждения Новаковича, и, может быть, следует говорить об их двойном авторстве. При этом Вукичевич обладал меньшей профессиональной подготовкой и был скорее историком-любителем. В его книге приведено большое количество новых документов, но их анализ хромает. В концептуальном плане позиция Вукичевича компромиссна по отношению к донаучной историографии XIX века. Если, по Новаковичу, Карагеоргий своей борьбой с оппозицией лишь объективно способствовал укреплению сербского государства, то, по Вукичевичу, и во внутренней, и во внешней политике он это делал совершенно сознательно. Право вождя выражать сербские национальные интересы зиждется не на абстрактной политической функции, а на достоинствах его личности{214}. Само название книги Вукичевича анахронично персонифицировало процесс. Отдавая отчет в этом, историк дал второму тому подзаголовок: «История восстания 1804–1807 гг.». Публикация книги была прервана на середине изложения. Предполагается, что рукопись третьего тома «Карагеоргия» погибла во время оккупации Белграда в 1915 г. или в конце 1917 г. в России. Так или иначе, история восстания в изложении Вукичевича осталась незаконченной.

Среди названных трех столпов сербской историографии начала XX века Михаило Гаврилович (1866–1924) единственный, кого можно было бы отнести к образцовым европейским позитивистам. Он изучал Средние века и вспомогательные исторические дисциплине в одном из главных центров тогдашней науки — в Париже, защитил докторскую диссертацию по франко-английским отношениям в XIII веке и, возвратившись в Белград, занял пост управляющего Государственным архивом (ныне — Архив Сербии). Гаврилович — автор фундаментального трехтомного труда о правлении Милоша Обреновича (1908–1912). Кроме того, он опубликовал извлечения из французских архивов о Первом сербском восстании и ряд статей о нем. Далекий от националистической экзальтации, Гаврилович дистанцировался в своих работах от откровенных политических оценок, и уж тем более от морализаторства, иногда допуская лишь легкую иронию в отношении героев документального повествования. Неслучайно он вступил в полемику с С. Новаковичем, исповедовавшим гораздо более «идеологичный» подход{215}. Но именно академизм и фундированность Гавриловича делали его недосягаемым для широкой публики: его «идеальным читателем» являлись, скорее, европейские интеллектуалы-позитивисты. Образованные сербы удовлетворяли исторический интерес в компактном изложении Новаковича (книга «Возрождение сербского государства» 1904 г. была написана за несколько месяцев по заказу Матицы сербской). А для необразованного и полуграмотного большинства существовали балаганные представления и синематограф.

Сербские четники накануне и в ходе Балканских войн: социальный феномен, национальная традиция и военная тактика

А.Ю. Тимофеев


Славянские народы Балканского полуострова в течение столетий находились под иноверческой властью, не имея собственных национальных государств. На протяжении пяти веков османского ига у этих членов европейской семьи народов часть общераспространенных общественнополитических институтов исчезла, а часть — значительно видоизменилась, приобретя особые черты и формы; наряду с ними возникли новые, типично «балканские», социокультурные явления. Одним из таких явлений, характерных для горных и труднодоступных районов Западных и Центральных Балкан, стала «хайдучия» — уход (выражающийся в сербском языке глаголом «одметнути се») из мира закона и подчинения властям в горы в поисках свободы и независимости{216}.

Веками у сербов развивались особые традиции и представления о поведении участников «хайдучии», сохранявшиеся в причудливом переплетении эпической поэзии, обычного права, этнографических особенностей и народного православия. День Св. Георгия («Джурджевдан»), 6 мая, считался днем «хайдуцкой встречи», когда зазеленевшие склоны позволяли уйти в горы, а день Св. Димитрия («Митровдан»), 8 ноября, — днем «хайдуцкого расставания», когда «хайдуки» («гайдуки») из-за начинавшихся холодов спускались с гор и пережидали зиму в тайных убежищах у доверенных лиц. Такой доверенный пособник (сербск. — «ятак») доставлял скрывающемуся «хайдуку» провиант, размещал его у себя дома, снабжал информацией, получая взамен часть награбленного. Грабеж был одним из основных занятий участников «хайдучии», однако здесь также имелись свои правила и ограничения, которые защищали бедных («честным» считался налет лишь на торговцев и сборщиков налогов) и ограничивали убийства (они допускались только из мести за предательство, а также в качестве «самообороны» при нападении властей или сопротивлении жертв грабежа). Кроме грабежей, еще одним из занятий «хайдуков» было похищение с целью выкупа. Иногда они объединялись в отряды — «четы», во главе которой стоял атаман — «харамбаша»{217}.

Во времена турецкого господства «хайдучия» представляла собой аналог настоящей повстанческой деятельности в миниатюре. Она была одной из форм сопротивления иностранному господству, в условиях многократного численного превосходства захватчиков. «Хотя в начале XIX в. подобные проявления сопротивления обычно приводили к увеличению, а не к уменьшению степени угнетения, они действовали как стимуляторы для поднятия национального духа, что можно понять из прославления повстанческих лидеров и групп в южнославянской народной эпической поэзии. Они помогали сберечь в народе надежду на возможное освобождение от иностранного ига. Конечно, вооруженные действия отдельных людей или небольших групп порой превращались или граничили с бандитизмом. Но если бандитизм был обращен против иностранного угнетателя, он считался геройством»{218}.

Однако после появления независимых национальных государств на Балканах «хайдучия стала выражением цивилизационного отставания и неразвитости аграрного общества, хотя в ней было и отражение конфликта между государством и крестьянами, в том числе сопротивления крестьянского населения новой и примитивной бюрократии, что привело к тому, что в народе она (хайдучия. — А.Т.) воспринималась упрощенно романтизированно, а ее представителей чествовали как смелых и свободных “горных царей”»{219}. Это двойственное отношение к участникам хайдучии описал в своем романе «Горный царь», вышедшем в 1897 г., сербский писатель Светолик Ранкович{220}. К середине XIX в. хайдучия на территории Сербии вырождалось в бандитизм (именно так стали переводить этот термин на сербский язык). Властям обновленной Сербии удалось ее почти полностью ликвидировать, хотя рецидивы все-таки случались в наиболее отдаленных гористых районах страны{221}.

Исчезая в горах Сербского королества, хайдучия не исчезала из сердец его населения и соплеменников из сопредельных империй, сохраняясь в менталитете в форме представлений о возможности (в случае необходимости) вмешательства частного лица (частных лиц) в sancta sanctorum любого государства — применение вооруженной силы (насилия) для решения внутренних и внешних конфликтов{222}. Впрочем, и само сербское государство, возникшее в результате народного восстания, в силу слабости, в течение долгого времени было вынуждено делегировать часть этих своих обязанностей и прав собственным гражданам.

Вплоть до начала 1880-х гг. сербская армия оставалась народной в буквальном смысле этого слова, т. е. состояла из вооруженного народа. Попытки отойти от такой практики и отделить народ от силовых инструментов, изъяв у граждан оружие, привели к Тимокскому восстанию 1883 г. Это восстание стало не только следствием активности политической оппозиции (Радикальной партии), но и результатом неготовности и нежелания широких масс сербского народа следовать за ускоренной европеизацией государства{223}. При этом стоит отметить, что определенный отзвук «хайдучии» как части национального менталитета современники находили не только у сербов, но и у других «потуреченных» южнославянских народов Балкан, как считал, например, генеральный консул Германии в Белграде в 1867–1875 гг. Г. Розен.{224}. Насилие как способ решения внешнеполитических задач («мегали»-идей) стало основой политики на Балканах к концу XIX в. «Хайдучия», как использование неподзаконного насилия, стала асимметричным ответом на насильственное поведение великих держав, кроивших карту Балкан по своему собственному усмотрению{225}. Традиционная склонность к использованию насилия для решения «нерешимых задач» (а’la «хайдук») вовсе не была прерогативой одного только рурального населения, исторически приверженного традициям. Лоск образования лишь придавал убедительности и последовательности тем представителям национальной интеллигенции, которые не могли найти других способов решения национальных задач, кроме насилия. Как писал самый известный сербский ученый-гуманитарий Иован Цвиич: «Сербскую национальную проблему нужно решить насилием. Оба маленьких сербских государства должны, в первую очередь, военным путем и образованием готовиться к этому самым активным образом, поддерживать национальную энергию в оккупированных частях сербского народа и первое же подходящее обстоятельство использовать, чтобы решить сербский вопрос…»{226}.

Говоря о возникновении тайной революционной организации «Объединение или смерть», Драгутин Димитриевич-Апис в заключительной речи на Салоникском процессе еще более конкретно рассказал о роли высокообразованной части общества в том, что «хайдучия» превратилась в инструмент решения международных проблем: «Я еще в 1904 г. вошел в один комитет, организованный для деятельности в Старой Сербии и Македонии… При образовании его мы попросили совета у наших самых известных и компетентных профессионалов в этих вопросах. Один из них, очень уважаемый и с мировой известностью профессор нашего университета, пользуясь крайне убедительными аргументами, доказал нам, что только винтовкой, гранатой и кинжалом можно сербов из Старой Сербии и Македонии спасти от неминуемой гибели…»{227}.

Впрочем, стремление к применению «асимметричного» ответа и внеинституционального насилия для достижения определенных внешнеполитических целей было характерно и для других балканских государств. Они черпали «вдохновение» в действиях Порты, которая использовала своих башибузуков из албанцев и славян-мусульман для усмирения и оказания давления на непокорные христианские народы. К этому же располагала и ситуация, сложившаяся на Балканах в последней четверти XIX в. Под властью Стамбула все еще оставались обширные христианские территории в Европейской части Турции, крупнейшей из которых была Македония. В этих областях турки активно проводили политику уменьшения численности местного христианского населения, поощряя выселения, ограничивая местных христиан в правах и прибегая к помощи местных анархически настроенных фанатичных мусульман. В то же время, после Берлинского конгресса ведущие государства Европы пришли к определенным договоренностям и более или менее последовательно стремились к политике поддержания статус-кво. Произошло несколько неудачных попыток прямого военного противостояния армий обновленных христианских государств с одряхлевшей Портой (сербско-турецкая война 1876 г. и греко-турецкая война 1897 г.). С ними контрастировала сравнительно удачная болгарская политика опоры на пропаганду учителей и священников, и одновременно на винтовки и кинжалы комитов, проводимая в Македонии (Битольский и Салоникский вилайеты) и примыкавших к ней районах Старой Сербии (Косовский вилайет) и Фракии (Одринский вилайет) в последнем десятилетии XIX в. Болгарские комиты служили важным фактором в усилении роли экзархистской церкви и болгарских школ. После 1903 г. их примеру стали следовать Сербия и Греция, наряду с болгарскими комитами стали действовать сербские четники и греческие андарты{228}. Вооруженная пропаганда болгарских, сербских и греческих революционных комитетов превратила Македонию в огромный кипящий котел, мир же впервые столкнулся с такими явлениями как «терроризм» и «международные полицейские силы».

А россияне, посещавшие по различным делам Европейскую Турцию, привезли на родину такие выражения как «бомба-македонка» и «стрельба по-македонски». Характер этих балканских нововведений в военную науку достаточно показателен. «Македонки» были примитивными ручными гранатами — литыми шарами, начиненными самодельной взрывчаткой (бертолетова соль с сахаром), герметизованной воском. Эти «комитские яблоки» снабжались фитилями, которые перед броском четники поджигали от набитых душистым македонским табаком ядреных самокруток. «Македонки» имели слабую убойную силу, непредсказуемый радиус разлета и были в большей степени орудием устрашения, действуя на очень ограниченном расстоянии. Таким же террористическим видом оружия была и стрельба «по-македонски», т. е. из короткоствольного огнестрельного оружия с двух рук, что повышало огневую мощь стрелка, существенно снижая точность. Это «македонское» веяние также наносило скорее психологический, чем физический урон, будучи эффективным лишь в ближнем бою{229}.

В то же время, нельзя не заметить и еще одно схожее, но, тем не менее, отдельное явление, в конечном итоге повлиявшее на рассматриваемый феномен, — сербских четников как участников Балканских войн. Для югославянских народов (а точнее сказать, для носителей штокавского диалекта сербскохорватского языка) военные действия «асимметричного» характера вовсе не были новинкой. Своеобразное геополитическое положение их Родины (в гористом пограничье двух великих империй — Австрии и Турции) способствовало развитию в XVII–XVIII вв. не только такого явления, как «хайдучия», но и особых навыков и способов ведения боя, необычных в эпоху, когда боевые действия велись строем, походящим на нынешние парадные «коробки». Эти навыки южнославянских народов активно использовались соседними государствами для формирования частей легкой пехоты и легкой кавалерии. Согласно авторитетному западному исследователю истории иррегулярной тактики В. Лаки еру, вплоть до середины XVIII в. европейская военная мысль сравнительно мало знала о тактике боевых действий небольших воинских частей{230}. «Специфические работы по партизанской войне стали появляться лишь к середине восемнадцатого века и они в основном возникали под влиянием действий маленьких, легких, высокомобильных частей, которые находились на службе в австрийской армии с семнадцатого века. Эти части, состоявшие из пандуров (т. е. сербов. — А.Т.) и хорватов, получили значительный боевой опыт в областях, примыкавших к Турции»{231}.

Впрочем, для развития идеи партизанской войны непосредственно в самой Сербии куда большее значение имела деятельность еще одной австрийской воинской формации — сербского фрайкора. Части эти формировались из сербских добровольцев и предназначались для того, чтобы препятствовать турецким фуражирам, движению отдельных небольших частей и курьеров, а также для рейдов вглубь подконтрольной туркам территории{232}. Значительную часть операций Первого сербского восстания также можно рассматривать в контексте «малой войны». После создания автономного Сербского княжества идея о применении в сербской армии партизанских операций возникла не сразу, шел диаметрально противоположный процесс — выстраивание регулярной армии, — завершившийся лишь во времена правления Милана Обреновича. При этом, само слово «четник» фиксировал в своем толковом словаре сербского языка в 1818 г. еще Вук Караджич{233}. Первая написанная сербом книга о партизанской войне вышла на русском языке в России, однако она вряд ли привлекла внимание соотечественников автора{234}. В то время в самой Сербии куда большей популярностью пользовались переводы иностранных авторов{235}. Первая относительно самостоятельная работа, окончательно закрепившая терминологию организованной «четнической войны», появилась лишь в 1868 г.{236}. Нельзя не отметить, что эти работы появлялись в качестве отражения остроактуального момента (сербского восстания в Австрии в 1848 г. и планировавшегося общеславянского восстания в Турции в 1867 г.).

Впервые сербская армия попыталась использовать четнические/добровольческие части во время Восточного кризиса 1875–1878 гг., под командованием Милоша Милоевича и Никифора Дучича{237}. Опыт восстания в Боснии и Герцеговине в дальнейшем сильно повлиял на поколение сербских четников, действовавших в начале XX в. в Македонии и Старой Сербии{238}. Тогда же сформировался modus vivendi деятельности организации четников в мирное время на сопредельной территории, как формально неправительственного движения, не имевшего официального одобрения парламента или решения правительства, но существовавшего с ведома государства, при индивидуальной поддержке его действий активными государственными чиновниками и офицерами, с опорой на финансирование и вооружение из государственных арсеналов. Стоит отметить, что подобная модель действий была и у болгарских («македонских») комитов и греческих андартов. В Сербии четниками с 1903 г. руководила Сербская революционная (четническая) организация, как объединение частных лиц (среди которых были видные военные и политики); с 1906 г. четникам стало помогать тайное «Верховное правление» при консульском отделении министерства иностранных дел Сербии, в 1908–1909 гг. деятельность чет была приостановлена, но кадрами четников заинтересовалась новосформированная «Народная оборона»; в 1911 г. сербская четническая деятельность возобновилась под непосредственным влиянием энтузиастов из организации «Объединение или смерть», тесно связанной с сербской военной разведкой. В результате командование над сербскими четами перешло к участникам узкой, с доминированием офицеров, организации «Объединение или смерть», действовавшей под прикрытием своего членства в преимущественно гражданской и широкой организации «Народная оборона», а иногда и напрямую — в качестве офицеров разведки сербского Генерального штаба{239}. Подобная неформальность и в целом была характерна для действий сербской военной элиты. Так, отставной генерал русской армии Е.И. Мартынов вспоминал о своих наблюдениях времен Балканских войн: «Состав штаба верховного командования совсем невелик. Например, в оперативном отделе работало всего два офицера… Особо бросаются в глаза близкие отношения между офицерами различных отделов, которые выполняли почти все свои задания непосредственным договором, без всякой излишней бюрократической переписки»{240}.

Это тесное переплетение возможностей военного аппарата, тайных обществ и частной инициативы особенно проявилось в начале XX в. в деятельности сербской четнической организации. В то время подготовкой четников из граждан Сербии и сербов из сопредельных государств занимались отдельные офицеры военной разведки Королевства с использованием армейского оборудования, но в условиях полной конспирации. Подготовка кадров для четнического движения активно осуществлялась в 1903–1912 гг.{241}. При этом подготовка организовывалась не только для жителей Турции, но и для проникнутой националистическими настроениями сербской молодежи из Австрии. Согласно воспоминаниям члена организации «Объединение или смерть» майора А. Благоевича, в 1908 г., во время Аннексионного кризиса, он привез во Вранье (центр сербской четнической деятельности, направленной на Македонию и Старую Сербию) студентов из Венского и Загребского университетов, среди которых были и Б. Жераич, В. Гачинович и Д. Коканович. «Этих студентов я готовил 4 месяца во Вранье для работы в селах в Боснии и Хорватии с целью подготовки народа к восстанию против Австрии»{242}. Сохранилось описание такого курса от 1912 г., когда группа молодежи, прибывшая без паспортов в конце июня в Белград через австрийский город Земун, в течение шести недель в горных палаточных лагерях проходила обучение на том же юге Сербии.

Курсанты в полевых условиях занимались теорией и практикой партизанских действий, выживанием в природных условиях, стрелковой подготовкой, изготовлением самодельных и использованием фабричных гранат, практикой использования взрывчатых веществ для диверсий на мостах и железных дорогах. Проводилась и более ускоренная подготовка в городских условиях, где применялись учебные пособия по минноподрывным действиям и тактике четнических операций{243}. В дальнейшем часть этих подготовленных четников вошла в состав добровольцев: например, группа ученической молодежи из Боснии (в том числе и Г. Принцип) не позднее 25 сентября 1912 г. прибыла в Прокупле, где в начале октября самые подготовленные из них были приняты в отряд четнического воеводы Воина Танкосича, майора сербской военной разведки и одного из руководителей организации «Объединение или смерть»{244}.

О подобной деятельности было известно и австрийским властям, испытывавшим по этому поводу оправданное волнение{245}. Впрочем, в 1912 г. на очереди пока еще была не Австрия, а Турция. Между этими двумя странами официальные сербские власти и большая часть образованного общества все еще видела значительную разницу, что мешало развязыванию полномасштабных четнических операций на территории Австрии. Патриарх сербской политики Никола Пашич убеждал ретивых военных, что «не одно и то же пользоваться террористическими методами в Турции и Австро-Венгрии». Спустя 5 лет после начала Балканских войн в 1917 г. он все еще утверждал, что «в Турции было необходимо так действовать, ибо там и болгары, и греки, и турки имели такую организацию, и поэтому ее нужно было иметь и нам. Но Европа об этом знала. Мы ей сообщили, что в Турции мы можем защищаться только оружием, и это Европа знала и осудила Турцию на большие страдания. Но это не могло быть разрешено в Австрии. Это старое государство. У нее тысячелетняя династия. Европа бы этого не потерпела, и мы бы выглядели очень скверно в ее глазах в этом случае, так как нам и так приписывают разные заговоры и убийства»{246}.

Впрочем, согласно воспоминаниям Василия Трбича{247}, определенные сербские подготовительные мероприятия по отношению к Австрии имели место. Трбич приехал из Велеса в Белград весной 1912 г., где с удивлением узнал от престолонаследника о переговорах с Болгарией, планах раздела Македонии и совместном плане балканских стран об изгнании турок с Балкан. Сербские военные круги были озабочены возможностью того, что на помощь Турции придет Австрия. На следующий день на личной встрече к В. Трбичу обратился майор М. Васич, секретарь организации «Народная оборона» и член организации «Объединение или смерть». Васич обратил внимание Трбича на то, что «необходимо разведать ситуацию на дунайском мосту Ердут-Богоево и узнать, есть ли возможность в случае необходимости вывести мост из строя». Трбич, уроженец Восточной Славонии, сразу же вспомнил о своем родственнике Йоване, служившем стрелочником на этом стратегически важном мосту через Дунай в глубине австро-венгерской территории. С фальшивым турецким паспортом он отбыл в Австрию, посетил своего брата Йована и с его помощью тщательно осмотрел мост. После этого В. Трбич убедил родственника, что в случае «необходимости для сербского народа», тот должен помочь уничтожить мост путем дистанционного подрыва, закладки противопоездной мины или мины с часовым механизмом. Для непосредственного выполнения этого задания Трбич пообещал прислать в нужное время «мастера» с «подарком», после чего отбыл назад в Белград, откуда вновь вернулся в Македонию{248}.

В конце августа В. Трбича на месте начальника Горного штаба сменил Милан Джокич, подпоручик сербской армии, который до обучения в Сербии был сержантом в сербской чете, действовавшей в Македонии до 1908 г. Новый командир Горного штаба принял командование над четами{249} и перешел к необходимой разведке вспомогательных дорог, потайных троп и горных проходов. Трбич вновь отбыл в Белград, где с середины августа до середины сентября работал вместе с майорами сербского Генерального штаба М.Ж. Миловановичем и М.Гр. Миловановичем-Пилцем над уточнением карт Македонии для непосредственного ведения боевых действий. Наконец, 2 октября, около 7 часов вечера, престолонаследник Александр посетил здание Генерального штаба и вновь лично разговаривал с В. Трбичем. На следующий день офицеры сербского Генерального штаба, работавшие с Трбичем, обратились к нему с пожеланием о том, чтобы он вновь отбыл в Македонию, в результате в тот же вечер без паспорта, но с деньгами и револьвером, тот сел в поезд, отправлявшийся в Скопье…

Когда 3 октября 1912 г. последний до закрытия границы в связи с войной сербский поезд пересек границу с Турцией, турки задержали состав. Среди прочих подозрительных В. Трбич был задержан турецкой полицией, от которой ему удалось сбежать и добраться до своего дома и семьи в селе Теово, расположенном в населенном просербским православным славянским населением горном районе Азот, к юго-западу от Велеса у горы Бабуна. Через родственников Трбич оповестил нескольких односельчан из сельской четы о том, что ждет их с оружием и припасами в условленном месте в горах. Таким образом, уже вечером 4 октября 1912 г. чета Василия Трбича (6 четников и воевода), начала то, к чему столько готовилась — борьбу за окончательное освобождение родных краев от турок.

Эти действия были начаты на следующий же день, 5 октября 1912 г., с изгнания турецкого налогового инспектора и двух турецких полицейских из села Ораов До, которым посланцы Трбича сказали, что дальнейшее пребывание турецких чиновников в христианских селах закончится для них плачевно. В тот же день к ушедшему в горы авторитетному воеводе примкнули еще несколько четников, и к вечеру в чете уже было 15 человек. На следующий день 6 октября 1912 г., отряд Трбича увеличился до 30 человек. Воевода также вошел в контакт с командиром Горного штаба М. Джоковичем и передал ему известия из Белграда. В список приоритетных задач входило нарушение турецких коммуникаций в тылу врага, срыв призыва и мобилизации транспортных средств и обозников для замедления мобильности турецких войск, а также поощрение хаоса и дезорганизации в тыловых районах противника. Первыми за это предстояло заплатить 6 октября 1912 г. шести турецким жандармам, которые прибыли для сбора телег, коней, обозников и солдат резервистов. Прибывшие в село Мокрени жандармы решили для начала выпить по чашечке кофе в кафане, где на них без лишних слов накинулись 12 четников Трбича и присутствовавшие в кафане 4 крестьян. После того, как жандармов связали, а в кафану зашел сам Трбич, который «всех этих людей хорошо знал, как, в общемто неплохих людей… Но времени на сентименты не было»{250}. Четники прикладами вытолкали жандармов из села и повесили их в ближайшей роще, а винтовки передали примкнувшим к ним крестьянам из села Мокрени, на месте вступившим в чету под влиянием обстоятельств.

Начальник полицейской станции в селе Согле, не досчитавшийся своих подчиненных, вызвал из Велеса полполка турецкой конницы, которая прибыла на следующий день для ведения расследования в селе Мокрени. Оставшиеся в селе крестьяне в панике разбежались, а след четников и подавно уже простыл. Аскеры схватили местного священника отца Дамиана и расстреляли его, после чего покинули село. С тех пор полицейские в селе более не появлялись, снятых с дерева жандармов крестьяне закопали на опушке леса и стали ожидать дальнейших событий…

В тот же день 7 октября 1912 г. турецкие власти направили в Азот еще одну экспедицию из 250 человек ополчения — башибузуков (т. е. слабовооруженной и недисциплинированной местной мусульманской бедноты), которые разграбили дом и имение В. Трбича в селе Теово, убили его малолетнего сына, а его брата, маленькую дочь, жену и ее родственников отвели в качестве заложников в Велес. В то время сам Трбич с четой был в районе города Прилеп, где занимался дальнейшей активизацией сельских чет. Узнавший спустя несколько дней печальную весть он не покинул чету, а лишь послал старейшине ближайшего к Теово крупного мусульманского (албанского) села Соглье просьбу походатайствовать в Велесе об освобождении его семьи. В противном случае воевода пообещал незамедлительно сжечь Соглье со всеми его жителями. В. Трбич вспоминал: «Больше времени для того, чтобы помочь моей семье, у меня не было. В тот же вечер моя семья была отпущена»{251}.

К тому времени чета Трбича насчитывала уже около 100 человек, дальнейшие инструкции из Белграда должны были поступить с голубиной почтой. А дополнительное оружие было получено от командира Горного штаба Джокича. Чета Джокича контролировала район Поречье, а Трбич решил вернуться со своей четой в Азот для продолжения действий на коммуникациях турецкой армии. Четники прервали телеграфную линию Велес — Прилеп в 50 местах, а также разгромили скопившийся на дороге Велес-Прилеп обоз в районе Црничка Река. Сопровождавшие обоз несколько охранников разбежались, а оставшимся крестьянам-обозникам четники позволили выпрячь своих волов из телег и уйти, после чего турецкий воинский обоз с телегами был подожжен. Развивая свой успех, Трбич решил перейти в наступление с оказанием психологического давления на врага и рассчитаться за разграбленный дом. Воевода узнал, что командиром местного ополчения был назначен Адем-ага, имевший пятерых взрослых сыновей, каждому из которых этот состоятельный торговец из Прилепа купил по богатому имению в местных селах, а к тому же держал на склонах горы Бабуны около 2 тысяч голов овец. В. Трбич посоветовал Адем-аге не покидать со своими подчиненными пригородов Прилепа и не нападать на сербские села, чтобы не рисковать головами сыновей и имуществом. После этого в горных сербских селах Азота больше не появлялись не только полицейские, но и военные, а начальник полицейской станции и оставшаяся полиция покинули село Соглье. Старейшина Соглье обратился к Трбичу за покровительством и защитой для села. Воевода пообещал не тревожить село при условии оказания помощи в связях с Велесом, куда, в силу сложившихся обстоятельств, православным крестьянам из Азота путь был заказан. Так В. Трбич восстановил связь с сетью осведомителей в Велесе, который турки выбрали в качестве сборного места для армии на македонском направлении. Думая на перспективу, В. Трбич стал с помощью местных крестьян готовить обходной путь для подхода частей сербской армии к Велесу…

Первые выстрелы Балканской войны прозвучали 9 октября 1912 г. на черногорско-турецкой границе{252}. Проведенная во Вранье мобилизация четников, начатая еще 28 сентября, позволила сформировать из прибывавших из Сербии, Черногории и Австро-Венгрии добровольцев несколько отрядов под командованием Главного четнического штаба, получавшего приказы от начальника Верховного командования сербской армии генерала Радомира Путника. Мобилизацией, организацией и координацией отрядов четников занимался майор пограничной стражи Алимпие Марьянович. Приказы командирам четнических отрядов отдавали командиры воинских соединений, на участках которых действовали отдельные четы и отряды. А секретные приказы передавал лично прибывший на фронт майор М. Васич, который был назначен начальником Четнической организации в Разведывательном отделе Верховного командования. На территории самой Македонии действовало два Горных штаба — один в районе Скопска Црна Гора — Крива Паланка, и другой — уже упоминавшийся — завардарский штаб в районе Азот — Поречье{253}. Под командованием опытных сербских воевод было сформировано несколько отрядов, которые должны были действовать в зоне ответственности отдельных армий. План сербских боевых действий был таков: 1-й сербской армии предстояло действовать вдоль долины Южной Моравы к Куманово и Скопье, 2-й сербской армии — на территории Болгарии у Кюстендила и Дупницы, 3-й сербской армии — на территории от Куршумлии по направлению к Косово, Ибарскому отряду — в направлении Новопазарского санджака.

Четническая поддержка регулярной армии предполагалась в различной мере. У 2-й армии эти действия не предполагались, в зоне ответственности 1-й сербской армии поддержку четников должен был обеспечить отряд воеводы Вука (В. Поповича) и местные четы (которые был послан организовывать В. Трбич), в зоне действия Ибарского отряда эти действия должны были проводиться всего лишь силами нескольких чет, а основная концентрация сил четников планировалась на направлении деятельности 3-й сербской армии, где действовали 4 четнических отряда — Лапский, Гнилянский, Лисицкий и Луковский. Лапским отрядом командовал капитан В. Танкосич, собравший под свое командование 505 человек. Четники этого отряда были первыми вступившими в бой сербскими воинами, напав на пограничный турецкий пост. Стоит отметить, что это нападение не было санкционировано Верховным командованием и в некоторой степени являлось отражением желания В. Танкосича вызвать войну за освобождение сербских земель, помешав возможности мирных переговоров с Турцией{254}. В ходе дальнейших боевых действий четники использовались в качестве авангарда для наступавших армий, размягчая линию обороны противника и облегчая продвижение основных сербских сил{255}.

Уже 23–24 октября сербские пушки, грохотавшие под Куманово, были слышны сербским четникам, засевшим на горе Бабуне. Через 2 дня отряды разбитой турецкой армии потянулись из Велеса в Прилеп. Четники В. Трбича засели на горном перевале на Бабуне, оставив родные села на попечение жителей села Соглье. Последние изо всех сил старались отвлечь внимание отступавших турецких войск от православных сел, предвидя возможность мести со стороны четников. Наконец, 1 ноября 1912 г. к вечеру чета Трбича соединилась с передовой частью сербской армии — четой В Поповича, а 3 ноября она уже принимала участие вместе с регулярными частями сербской армии (I батальон XV полка XVI моравской дивизии) в попытке овладеть перевалом Мукос на горе Бабуна. Впрочем, подошедшие вскоре части 17-го полка Моравской дивизии сменили четников и позволили им выйти из боя, совершить маневр и вслед за отступавшими частями турецкой армии октября 1912 г. войти в Прилеп.

Отдельные солдаты разбитой турецкой армии все еще проходили по улицам Прилепа, а сербские войска находились в 3 часах марша от города. Тем временем четники В. Трбича во главе со своим отчаянным воеводой заняли здание городского совета (общины), где собрались городские посланники. Поскольку регулярные сербские части взяли высокий темп наступления, они оторвались от обоза, и четники передали городским представителям приказ о сборе продовольствия и подготовке к встрече сербских войск. После вхождения в город сербских войск, четники В. Поповича выполняли функцию боевого охранения и разведки перед частями сербской армии, размещавшимися в городе. В то же время, эти четники арестовали и расстреляли некоторых наиболее открытых противников сербской армии.

Командир Дринской дивизии полковник Павле Юришич-Штурм направил чету В. Трбича для обеспечения фуражировки армии — поддержки интендантских закупок по реквизиционным обязательствам, а также для опечатывания турецких государственных складов в соседних селах. Кроме того, В. Трбич не преминул ограбить имения Адем-аги, командира башибузуков, напавших на дом воеводы. Однако основное имущество (скот) башибузук-баши В. Трбич передал сербским армейским интендантам. В то же время для его четников нашлось не менее важное задание. В район Прилепа прибыл майор М. Васич{256}. Он рассказал о том, как в селениях Десово и Браилово был обманом окружен и разбит разместившийся там на ночлег полк сербской кавалерии. Васич потребовал «арнаутов из сел Десово и Браилово схватить; всех мужчин расстрелять, села сжечь, а потом на место албанских сел привести и поселить тут надежных сербов, которые имеют заслуги перед нашей организацией». В Десово Трбич и 30 его четников схватили и расстреляли всех местных мужчин-албанцев (111 человек), а село сожгли, оставив местных женщин и детей без крова. В Браилово, в котором албанцы поселились за несколько десятилетий до этого, изгнав почти всех местных православных жителей, Трбич поступил мягче. Он лишь выяснил, кто участвовал в нападении на сербских кавалеристов и расстрелял еще 66 албанцев, но село жечь все-таки не стал. Во-первых, в селе, кроме 20 албанских семей, все еще жила одна православная славянская семья. Во-вторых, как вспоминал сам Трбич, «я понял, что ошибся, когда сжег село Десово. Так поступали турки в 1903 г., во время македонского восстания, сжигая христианские православные села в Битольском вилайете, а я не хотел в этом стать похожим на турок»{257}. В дальнейшем, четники Трбича занимались патрулированием сел, установлением местной администрации в районе городов Прилеп и Велес.

После начала Второй балканской войны, 30 июня 1913 г., В. Трбич получил телеграмму от Верховного командования сербской армии, подписанную Р. Путником, с приказом мобилизовать четников на правобережье Вардара, сформировать Вардарский отряд и во главе этой части очистить от неприятеля территорию от Градского до Джевджелии. Кроме своего отряда (200 человек), В. Трбичу оказались подчинены все сербские четы, в том числе прославленных И. Бабунского и И. Долгача, кроме отряда В. Поповича, который выполнял особое задание на другом участке фронта. Эти несколько сотен четников должны были ликвидировать проникшие на занятые сербской армией территории отряды болгарских комитов, а после этого предотвратить новые прорывы комитов, не входя без особого на то приказа в боевое противостояние с частями регулярной болгарской армии. После отступления болгарской армии четники В. Трбича занялись также поиском и ликвидацией агентурной сети, оставленной отступавшим противником.

Выполняя эту задачу, Трбич столкнулся еще с одной проблемой, создававшей немало трудностей для местного населения. Дело в том, что после начала боевых действий начальник сербского гарнизона на железнодорожной станции Демир Капия самовольно организовал отряд из местных турок под командованием нескольких бывших сербских четников-добровольцев, действовавших в передовых отрядах сербской армии. Этот отряд также провозгласил себя «сербскими четниками», но прославился лишь тем, что полностью ограбил торговый центр города Джевджелия, мотивируя это тем, что он «все равно достанется болгарам». Четники Трбича обезоружили самозванцев, турок наказали батогами и отправили их по месту жительства, а сербских подельников после столь же последовательного применения батогов связали и отослали в распоряжение Верховного командования сербской армии. Награбленное было возвращено жителям Джевджелии. Кроме того, люди Трбича участвовали в раскрытии нескольких бандитских замыслов местных турок, попытавшихся начать грабить те местные села, где действовали церкви болгарского Экзархата.

Мир не пришел на землю Македонии и после подписания Бухарестского договора (август 1913 г.). События, происходившие в 1913 г., В. Трбич называет «Третьей балканской войной» или войной с Албанией, в рамках которой подчиненные ему четники продолжали выполнять функции аналога «полевой жандармерии для поддержания администрации в новоосвобожденных районах и для умиротворения местного населения, что порой приводило к террористическим действиям против гражданских лиц…»{258}.

В целом, стоит отметить, что использование Сербией четников в триединой роли «диверсантов-разведчиков-жандармерии» конвергентно схоже с подобным же использованием комитов в болгарской и андартов в греческой армиях{259}. В этих действиях причудливо переплетались крайне отсталые и самые передовые тенденции в военной науке и организации. С одной стороны, речь шла о явлении многофункциональном и импровизированном, опиравшемся на стихийные «хайдуцкие привычки» местного православного населения. С другой — несомненной новизной отдавали идеи об асимметричном ведении боевых действий, о заброске зафронтовых диверсионных групп до начала ведения полномасштабных боевых действий, о применении пропаганды для создания боевых повстанческих групп в тылу противника из рядов местного населения, когда любое насильственное действие противника только разжигало пламя сопротивления. Помимо неприкрытого насилия и жестокости, граничащих с военными преступлениями, в этих действиях можно было увидеть черты войны нового времени, которую один из лучших умов современной военной мысли ван Кревельд называет «нетринитарной»{260}. Важно отметить, что всю эту традиционную привычку к «хайдучии» и к четничеству сербские военные (как, впрочем, и их болгарские коллеги) продолжали дополнять активной переводческой деятельностью, знакомя четников и комитов с новейшими достижениями мировой военной техники в области партизанских действии{261}.

Необходимо признать, что отряды четников и комитов Балканских войн выступили намного более удачно, нежели отряды партизан-охотников, сформированные в России во время Первой мировой войны, несмотря на давние традиции разработки партизанской войны в России{262}. Невероятно, но даже кажущиеся примитивной импровизацией «македонки», которые болгарские и сербские четники применяли в конце XIX – начале XX вв., а с 1904 г. фабрично изготовлял военный завод в Крагуевце, — герметизированный в специально отлитом корпусе кусок низкобризантного взрывчатого вещества, снабженный бикфордовым шнуром с обжатым капсюлем-детонатором внутри гранаты, — были для начала XX в. также достаточно перспективным оружием. В годы Русско-японской войны русские и японские солдаты применяли в качестве ручных гранат снарядные гильзы и свинцовые трубки, начиненные динамитом, а японцы — стволы бамбука и жестяные банки из-под мармелада с пироксилином. Лишь после окончания Русско-японской войны крупные европейские армии начали вновь возрождать забытое оружие гренадеров{263}. Недаром через 2 года после окончания Балканских войн именно сербским военным удалось сделать вызвавший признание современников прорыв в проведении специальных операций — в 1916 г. в Македонии и Сербии сербские четники впервые в военной истории высаживались в тылу противника с самолетов для организации диверсии и восстании{264}.

Сербия и сербы накануне Балканских войн глазами русских (к дискуссии о «современном» государстве)

«Война будет популярна и бестрепетна к жертвам»

(Никола Пашич)

«Вся Сербия была мастерской для воспитания народа в едином духе. Каждый солдат с малых лет знал о Прилепе и Скопье, Косовском бое и героях, боровшихся на просторах старой сербской державы. Он страстно верил в то, что столетиями передавалось из поколения в поколение, — однажды Косово должно быть отмщено!».

(Станое Станоевич)

«Все селяки, грамотные и неграмотные, на память знают свои героические былины; и славные имена сербской истории, действительно, могут считаться народным достоянием.

Я искренне желал бы, чтобы наш русский крестьянин стал, наконец, знаком с историей Владимира Мономаха, Дмитрия Донского или Ивана Грозного, хотя бы наполовину так хорошо, как знакомы сербские селяки со своими историческими преданиями»

(Е.Л. Марков)

А.Л. Шемякин


В отечественной историографии имеется суждение, будто «Балканские войны и их историческая значимость изучены наукой»{265}. На наш взгляд, согласиться с таким тезисом никак невозможно…

История Балканских войн 1912–1913 гг. до сих пор не написана, ибо они сразу же оказались в историографическом плену Великой войны 1914–1918 гг. Это обстоятельство создает лакуну в изучении одного из важнейших периодов в истории балканских народов. Балканские войны завершили не только «долгий» XIX век, но и переходную (во многом — переломную) эпоху в развитии всех государств региона. Их военные и геополитические итоги известны, однако они требуют научного осмысления, каковое (в свою очередь) вряд ли станет плодотворным без обращения к внутренним реалиям: традиционной социальной структуре; особенностям менталитета и уровню политической культуры населения и элит; взаимоотношениям власти и общества, их реакции на вызовы предвоенного и военного времени. Иными словами, без рассмотрения степени «модерности» балканских государств и обществ. Ответа требуют вопросы — в чем состоит разгадка «массового национализма» на Балканах, как войны отразились на национальной консолидации балканских народов, с чем в сфере «модернизации» сознания они подошли к кануну Новейшего времени.

Данные вопросы, применительно к Сербии и сербам, мы предполагаем рассмотреть ниже, привлекая в качестве основных источников свидетельства русских наблюдателей, в первую очередь, — дипломатов и военных корреспондентов (среди последних находились писатели и инженеры, активные и отставные офицеры, профессиональные журналисты и общественные деятели)[2]. О непреходящей ценности подобных свидетельств для изучения социокультурной истории Сербии на разных этапах ее развития уже писалось не раз{266}.

* * *

Известно, что объявление мобилизации вызвало в Сербии общее ликование{267}. «Все три призыва мобилизованы, — писал очевидец событий, — начинается радость и взаимные приветствия; невозможно замыслить, что речь идет об отправке на фронт, где кладутся жизни, а не на сватовство[3]»{268}. Русский глаз также подметил сей факт: «На станциях было много резервистов. Настроение у всех бодрое, а, главное, — совершенно спокойное, будто они ехали на самое обычное дело. И провожающие родственники также не обнаруживали никаких внешних проявлений горя в виде плача, криков и причитаний»{269}.

Как докладывал позднее инженер И.П. Табурно, «в течение трех дней явилось 95% призывных, через неделю их было 98%, лишь 2% оказались больными, но и из этих многие явились, прося их взять, в надежде поправиться в дороге». И далее: «Вы думаете, что слышен был плач матерей, жен, сестер, отправляющих своих близких на возможную смерть… Нет, если какая-нибудь баба и проливала тихо невольные слезы, ее сейчас же останавливали, пристыжая: “Как не стыдно плакать — такое святое дело”. Устыженная отвечала: “Я не плачу, что жалею, а плачу от умиления, что с такой радостью идут все освобождать наших братьев; плачу от того, что дождалась это увидеть”»{270}.

«Люди были так воодушевлены, — вспоминал секретарь русской Миссии в Белграде В.Н. Штрандтман, — что бросали работу, чтобы сразу же явиться на сборный пункт. Мне известен случай, когда работавший в частном доме серб не закончил чистку сапог, узнав о призыве его возраста в войска; он бросился опрометью к хозяину, наспех попрощался, не взял причитавшихся ему денег и бегом отправился в местную комендатуру». Не он один — «в других случаях кучера оставляли экипажи и лошадей на дороге, дабы поспеть на место призыва. Кухарки тоже бросали все и спешили уехать в деревню, чтобы заменить мужчин на работе». Словом, «воодушевление было неописуемое»{271}, порой приводившее к казусам, — под впечатлением оного, «старый майор Ковачевич, участник войны 1876 г., покончил с собой из-за сознания, что физическая немощь не позволяет ему принять участие в войне»{272}.

«Война, которую желали все!», — назвал вторжение в Турцию современный сербский историк{273}. Понятное дело, она ведь «была самой популярной в истории Сербии», — вторит ему соотечественница{274}.

* * *

Пытаясь объяснить данный феномен, сербские исследователи утверждают, что после смены династий (1903) в Королевстве произошел «переход элитарного типа национализма в массовый»{275}. Аргументацию своему заключению они черпают в том, что, на основании «демократической» конституции 1903 г. и избирательного права, большинство мужского населения получило возможность активно участвовать «в элементарной политике», — а это является одним из двух необходимых условий для «эволюции национального движения в сторону массовости». Второе условие: грамотность как минимум трети населения. Причем указывается, что «в реальной жизни читать умело более трети сербских граждан, а потому “читательская революция”, как то условие названо в литературе, в Сербии после 1903 г. имела место».

И в итоге, «современный («modern». — А.Ш.) человек, вдохновленный национальной идеей, воспринимает подобную эволюцию как участие в жизни суверенного государства, которое зависит и от него. Он больше не является пассивным наблюдателем»{276}.

Мы уже говорили, что объяснять «необыкновенную популярность» войны у сербов, прибегая к категориям и значениям современного общества (а «массовый национализм» к ним, несомненно, относится) не совсем корректно. Разгадку ее, по нашему мнению, надо искать в стереотипах традиционного мышления{277}. Однако, специфика жанра той работы (обобщающий труд) не позволила нам «развернуть» данный тезис{278} — ниже это и будет сделано…

Что касается массового участия мужского населения «в элементарной политике», то в ряде работ мы попытались показать чисто традиционное «качество» такого участия, как, впрочем, и самой политики{279}. Принято даже считать, пишет К.В. Никифоров, что «жизнь в традиционном обществе вообще не знает политики в современном смысле этого слова»{280}. И ведь точно — не знает!

По оценке русского дипломата В.В. Муравьева-Апостола-Коробьина, данной спустя два месяца после Майского переворота, «исчезли в мгновенье ока Обреновичи, воцарился быстро и по всем правилам конституции Карагеогриевич, но сербы остались все теми же. Одна ночь, хотя бы и столь значительная, не смогла их переродить. Уснули на время страсти, встрепенулись некоторые чистые надежды и патриотические благие порывы. Однако для осуществления последних требуется время, … тогда как для пробуждения природных инстинктов, зависти и ревности, оказался вполне достаточным и протекший двухмесячный срок»{281}. А Б.Н. Евреинов чуть позже дополнил коллегу: «Партийная борьба делается все непримиримее и несдержаннее, переходя все границы такта и приличия. Она охватывает все слои общества, прежде к ней непричастные, и возрастающие под ее пагубным влиянием поколения, неизбежно будут все более и более усиливать и обострять ее до тех пор, пока не настанет тот, могущий оказаться спасительным, кризис»{282}, или же, говоря иначе, «встряска, которая заставила бы здешних политических деятелей отказаться от преследования своих личных и партийных, корыстолюбивых и властолюбивых целей и обратиться к единодушной деятельности в пользу своего отечества»{283}[4].

Словно в воду глядел: Боснийский кризис 1908 г. консолидировал сербскую элиту, что и проявилось столь успешно во время Балканских войн. «Сербы за свое возрождение должны быть благодарны Австрии, графу Эренталю», — констатировал И.П. Табурно{284}. И он же далее о войне: «Дисциплина образцовая. Селяне, начальники департаментов, судьи, адвокаты, инженеры, прислуга, рабочие одинаково и пунктуально исполняют приказания старших — беспрекословно и даже охотно, как бы тяжело не было. Безропотно переносят всякие лишения. Куда исчезла критика мирного времени? Как будто ее и не было…»{285}. Но стоило наступить миру, как былые политические язвы вновь обнажились{286}. По-военному прямолинейный генерал Панта Драшкич назвал вещи своими именами: «Лишь только для нас, сербов, проходит опасность, мы тотчас перегрызаемся между собой»{287}[5]. Это одна из констант сербской «политики», весьма характерная и для периода 1903–1914 гг., — якобы «золотого века сербской демократии и парламентаризма»{288}, что (как не раз отмечалось) является явной натяжкой{289} — «современной мистификацией того времени», или же «самым устойчивым историческим мифом»{290}.

Сей тезис о «золотом веке» проистекает из слишком буквального следования чисто институциональному подходу, который (кроме формальной фиксации наличия в Сербии тех или иных институтов) мало что объясняет по сути. Неоднократно упоминалось, что, при относительно корректном соблюдении парламентской формы в указанный период, политическое содержание институтов парламентаризма и их функционирование заметно отступали от базовых принципов (да и самой природы) классического парламентарного государства{291}. Причина очевидна: и в эпоху «золотого века» сербский социум сохранял аграрно-патриархальный характер — с почти 90-процентным крестьянским населением; в нем практически отсутствовал средний класс, главный людской ресурс любого прогресса. И, следовательно, начало парламентской практики в Сербии предшествовало становлению в ней «гражданского общества», что шло вразрез с опытом Европы, где все происходило наоборот — там именно гражданин стоял в центре политики. А значит — «парламентская форма» и содержание расходились весьма ощутимо. Поэтому ясно, и здесь мы солидарны с учеными-политологами в том, что «один лишь институциональный анализ не способен объяснить, почему одинаковые по форме институты государственной власти в различных странах порой действуют совершенно по-разному»{292}. И, соответственно, что уже данным давно сформулировал Л.Д. Троцкий, записавший в 1912–1913 гг. на основе увиденного: «Парламентаризм и демократия имеют в Сербии крайне примитивный характер»{293}. И еще, он же, — «На странах Ближнего Востока можно во всех областях жизни проследить, как готовые европейские формы, идеи, иногда только имена заимствуются для того, чтобы дать выражение потребностям более отсталой эпохи. Политический и идейный маскарад есть удел всех запоздалых народов»{294}. Как видим, за вербально-европейским «фасадом» в мышлении сербских политиков часто скрывались традиционные навыки и подходы.

Их происхождение не менее понятно — когда общественная дисциплина, да и весь политический процесс, базируются на личностных (в рамках патриархальной местечковой лояльности), а не формальных (порождаемых индустриализацией) принципах, то чувство долга к своему ближайшему кругу — родственников, земляков, друзей, — как того требовал старый обычай, проявляется у его участников значительно сильнее, чем общегражданская ответственность, закрепленная законом. Соответственно, «другой» в их глазах представал не как представитель своего сообщества, думающий по-иному, но как чужак, отношение к которому было негативным… Что ж! Как заметил все в том же 1912 г. Иован Жуйович — академик и министр, «даже у интеллигенции не всегда присутствуют основные понятия о государственой организации»{295}. А четверть столетия ранее Никола Крстич констатировал сей факт еще более определенно: «В Сербии нет интеллигенции, независимой и созревшей для парламентской жизни, — той, которая существует в Европе…»{296}.

Касательно же высказанной мысли о «зависимости» жизни Сербии после 1903 г. от «сознательной» деятельности ее гражданина (именуемого, помнится, уже «современным человеком»), приведем иллюстрацию этой довольно неожиданной в «запоздалой стране» особенности политического процесса.

В одной неподписанной сербской рукописи 1914 г. автор охарактеризовал оную в виде чеканной формулы: «Партизанский дух есть отличие нашей расы. И я сомневаюсь, что когда-нибудь политические страсти обретут у нас более мягкие формы. Партизанство — это наша культура, оно питает наш дух. А сектантство и интриганство — составные части нашей политической морали. Ни одна сербская партия в своей борьбе не руководствуется принципами, заложеными в ее программе, личные интересы доминируют в политической жизни»{297}. При этом, как водится, все сопровождается призывами к народу — «вот только простой селяк из Черной Травы очень бы удивился, узнав, что острая борьба ведется ради него. Он так и помрет, не оценив столь глубоко осознанных народных интересов»{298}.

А данный селяк, как известно, давно связал себя с Радикальной партией, ведомой Николой Пашичем (этим, по выражению Троцкого, «абсолютным властителем Сербии»), причем так прочно, что даже в самые тяжелые для него минуты фаталистически замечал: «Зна Баја, шта ради!», и значит — все образуется… «В Белграде, — продолжал будущий «соавтор» российского Октября, — все политические разговоры вертятся вокруг личности Пашича… Про короля Петра вспоминают только в исключительных случаях, да и то по чисто внешним поводам. А Пашич всегда у всех и на уме и на языке. Он думает за всех, он знает, что нужно»{299}.

В традиционном обществе отношения вождя и массы строятся на базе харизмы. Очевидно, что Пашичу удалось добиться этой харизматической степени доверия народа: не зря он более 20 раз возглавлял правительство, а в самые сложные, военные, годы (1912–1918) — бессменно. При этом, как вспоминал Г.Н. Трубецкой, «он так олицетворял свою Сербию, как ни один государственный человек в Европе не олицетворял своей страны»{300}. Отец родной — да и только! Но где же здесь «сознательная деятельность гражданина»?

Как видим, обратная связь между «верхами» и «низами» в Сербии действительно имелась, но, правда, иной природы, чем в государстве, где современный человек осознанно участвует в политике[6]. Соответственно национальное согласие в Королевстве вызревало после 1903 г. на основе традиционно-патриархальных понятий о власти и ее носите — лях, о чем уже приходилось писать{301}.

* * *

Теперь обратимся к вопросу о грамотности. Официально накануне Балканских войн в Сербии было чуть более 30% грамотных{302}. Так, по крайней мере, утверждает статистика, из чего, как мы наблюдали, исследователи подчас делают далеко идущие выводы. Нас, однако, это число совсем не убеждает. И сомневаться в том заставил П.А. Ровинский, рассуждавший о сербской школе еще в конце 60-х гг. XIX в.

С одной стороны, он отдает должное властям в развитии школьного дела: «Нельзя не признать, что Сербия сделала значительные успехи», причем, «опередив числом школ Россию»{303}. Имеется в виду, на душу населения. Но, с другой, ситуация выглядела не столь благостно — «зная, какими она располагала средствами, и сколько тратится на все, нельзя не потребовать больше того, что сделано». И даже, «не требуя многого, можно требовать, чтоб в том, что делается, были толк и польза, а мы этого-то последнего и не находим…»{304}. И, правда, школ немало, но они «содержатся весьма бедно, и ни один порядочный учитель не идет них»{305}.

В результате, как формулировали сербские власти свою сверхзадачу, «грамотность распространяется, а дальнейшее потом». Мы — государство маленькое, молодое, и «дело идет так, чтоб нельзя было сказать, что ничего не делается»{306}. «Чего вы хотите от нас? Мы недавние, слава Богу, что и это имеем»{307} — рефреном звучит в передаче Ровинского логика сербов.

Как видим, в условиях, когда государство не поощряло прогресса в школьном деле (в частности, не связывало получение образования с обретением каких-либо конкретных преимуществ), оно развивалось формально, для внешнего потребления: самостоятельному de facto Княжеству пристало иметь институт школы… П.А. Ровинский первым разглядел это несоответствие между формой и сутью, буквально возопив (на фоне быстрого-то роста числа школ): «Где же оно, истинное образование»{308} и поставив под сомнение все значение официальной сербской статистики об успехах страны в данной сфере — «Какое после этого неверное понятие вы составите о Сербии по тем отчетам, которые всякий раз читают перед скупщиной»{309}. Вот где начало нашего неверия в статистику! Которое провоцирует следующий вопрос.

Распространялась ли в реальности эта самая грамотность в народной, и особенно сельской, среде, и откуда тогда замеченное Ровинским и принципиально важное: «Учат, учат в школе, а дети все-таки читать не могут»{310}? В последнем и содержится негативный ответ, ибо в аграрной, патриархальной Сербии мотивация для получения образования еще не созрела. Традиционный образ жизни предполагал, что большинство детей проследует по ней путем родителей, наследуя их занятия и обычаи. Для чего «домашнее воспитание» («присмотр за скотиной» и т. д.) было куда важнее полученного на стороне абстрактного знания. В свое время мать Еврема Груича — одного из зачинателей либерального движения в Сербии — так пыталась отговорить мужа от идеи отдать его в школу: «Оставь его. Твои родители тоже не знали грамоты и ничего, жили неплохо»{311}. Все точно: «Зафиксированная и аккумулированная в бесписьменной народной культуре, хранимая в живой памяти и передаваемая механизмами неукоснительных традиций, ограниченная совокупность знаний и навыков вполне обеспечивала хозяйственный процесс»{312}. И следовательно, как с полным правом заключает Александра Вулетич, «представления о значении просвещения у большинства крестьян были весьма туманными»{313}.

Но это относится к концу 1860-х гг. И, быть может, через полвека, в интересующие нас годы, все поменялось: школа из праздной институции превратилась-таки в рассадник реального знания, а «читательская революция» в Сербии совершилась? Понаблюдаем…

В 1882 г. министр просвещения Стоян Новакович выпустил закон об обязательном обучении «каждого ребенка, живущего в Сербии». По своим целям (в патриархальной-то стране) закон был чересчур амбициозен, почему и предусматривал некоторый переходный период. Сроком его окончательного применения определялся 1890 год. И что ж мы видим в этом году? Количество охваченных школой детей не дотянуло и до половины всех, кто достиг школьного возраста; число грамотных вообще составило чуть более 14%. Десять лет спустя количество грамотных достигло 21%{314}, а накануне Балканских войн, как уже говорилось, едва перевалило за 30%. И это при том, что закон об обязательном начальном образовании (в редакциях 1897 и 1904 гг.) действовал постоянно. В чем же тут дело?

Думается, что, наряду с рядом объективных обстоятельств (нехваткой школьных зданий, учителей), главную причину медленного роста уровня грамотности в независимой Сербии следует искать все в том же отношении самого сербского селяка к просвещению — насколько знание являлось для него жизненной ценностью и внутренней потребностью?

Снова прибегнем к помощи российских авторов. Фиксируя формальную сторону («число первоначальных школ в Сербии в последнее время начинает увеличиваться»), они обращали пристальное внимание на суть дела: «При обучении в первоначальных школах правительство мало соображается с нуждами народа, с его нравами и условиями жизни. Сербский народ вовсе не против просвещения, но в своих школах он не находит того, что требует. Детей не обучают ни рукоделиям, ни ремеслам; мало того, родители замечают, что их дети, окончив курс в первоначальной школе, очень часто отказываются от простой работы. Серб, будучи по природе человеком в высшей степени практическим, находит излишним посылать в школы своих детей, которые в школьный возраст нужны ему для присмотра за скотиной и для всевозможных услуг в хозяйстве. Хотя обучение в этой стране обязательно и бесплатно, но сербские поселяне всеми правдами и неправдами стараются удерживать своих детей дома, и вследствие этого много сербов остается безграмотными»{315}.

Ну, а для тех, кто все же заканчивал школу, полученное знание действительно было во многом абстрактным, поскольку «мало соображалось с нуждами народа, с его нравами и условиями жизни» и, соответственно, — никак не применялось на практике. Как таковое (невостребованное), оно не являлось первой повседневной необходимостью, что, в свою очередь, не могло не влиять на судьбу номинально грамотных людей. Речь здесь идет о типическом для всех традиционных обществ феномене «вторичной неграмотности»{316}.

Проиллюстрируем данную мысль фрагментом записок одного из редких ученых сербов — по должности окружного врача. «Нет лучшего школьного ревизора, — писал он на исходе XIX в., — чем окружной или срезский (уездный. — А.Ш.) врач, так как у него есть возможность при призыве в армию видеть тех детей, которые десять лет назад посещали школу. В селе, где школа существует тридцать лет, и где почти все прошли через нее, при призыве в армию оказалось, что из 40 бывших учеников только двое умеют читать и писать; 15 человек не умеют писать, но кое-как читают, а остальные и не читают, и не пишут. В том, что эти дети, по окончании школы, уходят в горы пасти скот и никогда больше не берут книгу в руки, виноваты не учителя. Просто у нас никто не желал об этом думать — ни одно правительство не предложило лекарства от болезни. И какой смысл в том, что такие большие деньги тратятся на учителей и школы, если в действительности народ не имеет от них ни малейшей пользы, ибо те, кто после сельской школы решает продолжить занятия, идут в чиновники, священники или становятся сельскими писарями — остальные дети забывают все…». И далее звучит уже знакомый мотив: «Крестьяне бы и хотели иметь школу в каждом селе, но при том условии, чтобы власть не требовала от них, что она должна быть по единому плану»{317}.

Полтора десятилетия спустя (1908 г.) члены Шумадийского учительского общества, опрашивая в окрестностях Крагуевца крестьянскую молодежь, 10 лет назад окончившую первоначальную школу, были вынуждены констатировать, что «у огромного большинства парней и девушек исчезло почти все полученное в школе знание, а многие из них вообще разучились и читать, и писать! Большинство из них за время, прошедшее после школы, не написало ни единого слова и ничего не прочло!»{318}. Но уже то, что «они были в состоянии, мучительно и обливаясь потом, вывести свой автограф, — подчеркивает Момчило Исич, — относило их к категории грамотных»{319}. Таковы были критерии.

Важно отметить, что указанный феномен «вторичной неграмотности» отличался в Сербии стабильностью — между поездкой Ровинского и подготовкой отчета Учительского общества прошло ровно сорок лет. А следовательно, и в самом сербском социуме к началу Балканских войн мало что изменилось по существу — в сравнении с уже довольно далеким прошлым.

В своей недавно вышедшей монографии французский исследователь Майкл Паларе пришел практически к тем же выводам: «Власти открывали школы все больше и чаще, но при этом мало прислушивались к тому, что действительно надобно крестьянам. И многие из них (хотя формально и образованные) оставались функционально неграмотными[7], а те, кто имел пользу от образования, считали его лишь средством бегства из деревни… Школа выглядела негативно в глазах крестьянина, который полагал, что получившие образование дети будут потеряны для его хозяйства»{320}.

Причем негативно настолько, что в 1905 (!) г. депутаты Народной скупщины с села без сожаления ввели налог на торговлю учебниками, однако не решились на ту же меру в отношении выгонки домашней ракии{321}. Или еще пример — накануне Мировой войны (!!!) в Мачве, самом плодородном и богатом крае Сербии, было 32 школьных здания, из которых лишь 5–7 соответствовало своему назначению. Современник констатировал: «В Мачве и еще некоторых краях крестьяне начинают массово строить вполне современные конюшни для правильного выращивания лошадей и другого скота; детей же оставляют во влажных, тесных, и во всех отношениях убогих хибарах, которые зовутся начальными школами»{322}. Иерархия ценностей налицо!..

Итак, несмотря на общее число закончивших школу (весьма, кстати, и невеликое), реально грамотных людей в Сербии было много меньше, что наглядно подтверждает всю относительность формальной стороны (статистики!). Как и в случае с парламентаризмом, между de-jure и de-facto в школьном деле образовался «зазор»[8] — абстрактное знание со временем выветривалось, не получая возможности адекватного применения в жизни, ибо традиционное общество не поощряло новаций, — «предшествующее» в нем «становилось нормой для последующего»{323}.

И, следовательно (повторим этот системный для патриархальной Сербии принцип), одна только голая форма, в частности, — принятие законов об обязательном образовании, наличие почти что в каждом селе школы и т. д., автоматически не являлась свидетельством успешной модернизации. Немалые по меркам Сербии вложения в просвещение, которых в конечном итоге все равно не хватало, часто прокручивались вхолостую; соответственно и результаты крайне амбициозных школьных реформ были весьма скромны. Очевидно, что сербские власти не преуспели к Балканским войнам и в обычном-то «ликбезе», не говоря уж о создании условий для «читательской революции».

* * *

И еще несколько суждений, касательно природы и качества грамотности в Сербии, на сей раз — с привлечением элементов «компаративности».

Для «затравки» — процитируем болгарского историка Наума Кайчева: «Несмотря на крупный исторический гандикап, сербская государственная машина в начале 1880-х была вынуждена решать те же задачи, что вплотную встали и перед болгарским государством-младенцем, — создание регулярной армии, национального банка, современной судебной системы. Не на последнем месте в списке реформ стояли введение всеобщего начального образования и организация целостной системы просвещения»{324}. При этом (что важно для нашей темы), процент грамотных после проведения школьной реформы, число учеников и объем госвложений в образование на душу населения, были в Болгарии много выше, чем в Сербии{325}, — ведь еще в середине 80-х гг., после принятия амбициозного закона о всеобщем начальном образовании, сербское правительство в расчете на одного жителя вкладывало в школьное дело всего-то 0,63 динара, тогда как Хорватия и Славония, к примеру, — 1,35; а Восточная Румелия (под османским суверенитетом!) — вообще 2,48 динаров{326}.

Еще 25 июля 1878 г., на заседании Совета российского комиссара в Болгарии, М.С. Дринов докладывал, что в ней «существует два вида училищ: начальные и так называемые главные. Первые из них, т. е. начальные училища, находятся почти в каждом селении, за исключением губерний Софийской и Видинской, где их сравнительно менее. Главные же — почти во всех городах и местечках Придунайской Болгарии. В главных училищах дается общее образование, и они обыкновенно состоят из четырех классов, кроме габровското, в котором уже имеется семь классов»{327}. И следом — принципиальнейшее замечание: «До сего времени все вообще училища в Болгарии носили название народных и устраивались и содержались исключительно населением, с живым интересом относившимся к народному образованию»{328}.

Последнее наглядно иллюстрирует отрывок из послания генерала Э.И. Тотлебена (весьма удивленного виденным во время путешествия по Болгарии и Восточной Румелии весной 1879 г.) императору Александру II: «Особого внимания заслуживают устройство и распространение народных школ. Не только в городах, но и в каждой деревне выходили ко мне мальчики и девушки с их учителями и учительницами». И далее — «Преподавание весьма простое и практичное, обучение детей обязательно для всех. В крае, какой столько лет находился под гнетом мусульман, подобное явление невольно возбуждает удивление», при том, что «в Габрове и Казанлыке существовали до войны институты для образования учительниц»{329}.

Но почему же, спрашивается, практически независимое государство так уступало в реальных результатах «колониальным» странам, в первую очередь — Болгарии?

Нам представляется убедительной высказанная Майклом Паларе мысль о том, что болгарская элита под крышей турок не была инкорпорирована в политическую и военную надстройку государства. Ей оставалась ниша «бизнеса», для чего оказалось необходимым подлинное знание. При этом, — в ходе складывания единого османского рынка развивалась хозяйственная специализация регионов, в рамках которой нашлось место и для Болгарии («болгарский экономический ренессанс»), что опять-таки требовало грамотности. Причем программы образования были привязаны к реальным потребностям (вспомним Тотлебена: «Преподавание весьма простое и практичное»), ибо само оно «санкционировалось» снизу, в отличие от Сербии, где «государство приспособило всю образовательную систему своим собственным надобностям: для рекрутации чиновников, поставив содержательный акцент на национальных ценностях, — в ущерб привитию практических навыков»{330}[9].

Потому-то к началу XX в. в числе грамотных сельских обывателей, болгар и сербов, и «зиял» такой разрыв — 28,4[10] и 12%{331}; к тому же грамотность (подчеркнем) в болгарском варианте была, в основном, «активной»{332}. Так что, Болгария, как нам думается, имела все шансы эволюционировать по пути естественной модернизации: ментальные предпосылки для этого в народе складывались. Недаром, отличный знаток Балкан, генерал Н.Р. Овсяный указывал: «Что касается настойчивости в достижении целей, трудолюбия и бережливости, серб много уступает своему соседу — болгарину»{333}. Да и некоторые сербы отдавали себе в том отчет. «Народ трудолюбив, повсюду видны обработанные и полные плодов нивы, … на которых в разгар страды старательно копошатся селяки», — записал в 1894 г., по пути из Белграда в Константинополь, Пера Тодорович. Причем, «даже работая в поле, они хорошо одеты; приятно видеть их белые, будто снег, рубашки»{334}. Словом, как отметил еще в ходе болгарского Освобождения едва оглядевшийся русский воин, — «деревни благоденствуют, жатва снимается»{335}

Перед нами, таким образом, — очередной аргумент в пользу того, что, уж если вести разговор о «читательской революции» на Балканах в начале XX в., то гораздо корректнее делать это применительно к Болгарии, нежели к Сербии.

* * *

В сербской историографии подчеркивается, что «при переходе в стадию массового национализма главным и самым эффективным оружием становится печатный станок». И далее: «Накануне Мировой войны сербский народ имел весьма развитую периодическую печать»{336}, что являлось очередным свидетельством успешности все той же «читательской революции». И впрямь, по словам Л.Д. Троцкого, «Война застала в Белграде четырнадцать ежедневных газет — это на город с населением немногим более 80 тысяч душ… Благодаря развитой политической жизни, пресса играет здесь огромную роль. Она явилась одним из решающих факторов, создавших психологические предпосылки войны (имеется в виду — I Балканской. — А.Ш.{337}.

Но, приглядевшись, Лев Давидович дал хлесткую характеристику ее природы: «С 1903 г. здесь политическим полем почти полностью владеет Радикальная партия». Однако она «не имеет в своих руках пресссы». Поэтому «с 1903 г. в сербской политике все резче вырабатывается противоречие между официально-радикальным курсом и прессой». Далее — «Прессой руководит молодое поколение, которое не проделало революционной борьбы с Обреновичами, но успело разочароваться в ее результатах… Создался слой городской полуинтеллигенции, которая мало чему училась, не имеет за собой идейных заслуг, но проникнута уверенностью, что будущее Сербии принадлежит ей[11]. Эти деклассированные элементы, стоящие на границе люмпенства и, во всяком случае, проникнутые духовным люмпенством насквозь, безраздельно владеют сербской прессой», чья «оппозиционность — есть лишь другая сторона ее жадного цинизма». И, наконец: «Бездарная, малограмотная, низменная сербская пресса вносит гниение в идейную жизнь страны и является самым зловредным фактором сербской общественности»{338}.

Показательно, но и сербский суверен высказал о данном предмете весьма схожую мысль. 5 апреля 1905 г. российский посланник в Белграде К.А. Губастов сообщал в МИД об аудиенции у короля Петра: «Его Величество откровенно заметил, что ему пришлось во многом разочароваться относительно сербских деятелей. Судя их издали, он не думал, что они были так деморализованы, поверхностны и легкомысленны. Причины этого он видит отчасти в самом характере сербов, но, главным образом, в печати, коя имеет на общество и на народ развращающее влияние. “У нас нет, — сказал с горечью король, — ни серьезных писателей, ни честных газет. Все они изощряются лишь в ежедневной брани друг с другом и живут скандалами”»{339}.

Крайне точное суждение: острое внутреннее противостояние (та самая «константа» сербской политики) традиционно выплескивалось на страницы печати, причем в жесткой форме. Что, впрочем, уже давно никого не удивляло. Так, в 1881 г., в момент образования политических партий, прибывшему из Вены в Белград для редактирования партийного органа напредняков («прогрессистов») Тодору Стефановичу-Виловскому Пера Тодорович посоветовал «писать не “в перчатках”, но так, как публика в Сербии привыкла»{340}. А год спустя, в ответ на вопрос П.А. Кулаковского о том, что пишут сербские писатели, король Милан Обренович ответил: «Сербские писатели пишут по газетам ругательного свойства статьи»{341}. В последнем русский профессор и сам сумел убедиться совсем скоро. «Следует заметить, — сообщал он Н.А. Попову, — что общий вывод изо всей сербской журналистики теперь тот, что здесь нет теперь ни авторитета, ни почтения к лицу какому бы то ни было, нет никакой идеи, никакого морального правила, какое бы руководило жизнью общества. Грустная картина разрушения!..»{342}.

Не изменилась такая практика и далее. В 1892 г. газета «Отпор» («Сопротивление») назвала Николу Пашича (в это время уже премьера!) «лжецом, клеветником и изменником родины», закончив столь привычным для сербской политической практики призывом: «На виселицу Пашича»{343}[12]. А накануне выборов 1905 г. Коста Куману ди писал Милану Ракичу, как орган независимых радикалов («самостальцев») «Одьек» («Эхо») и старорадикальная «Самоуправа» («Самоуправление»), «с кровавой пеной у рта бросают друг другу одни и те же оскорбления и самые жуткие обвинения, из коих наиболее мягкое — “предательство” и “служба интересам Австрии”»{344}. Схожих примеров можно привести немало.

Жесткость характеристик (особенно в «национальном» контексте) можно понять — многовековое противостояние с Османской империей привело к формированию у сербов конфронтационного сознания, и это во многом определяло специфику внутренней жизни. В условиях незавершенности процесса всесербского «освобождения и объединения» (что оставалось для большинства «сербиянской» элиты задачей первейшей; в том числе после появления в 1878 г. на границе Княжества Австро-Венгрии — нового врага, «сменившего» турок и водворившегося в Боснии и Герцеговине), оно органично экстраполировалось и на отношение к «другому» внутри страны. Соответственно, мир для ее граждан (не важно — внешний ли, внутренний) был по-прежнему окрашен в черно-белые тона. Оттого в диалоге политических сил столь часто и присутствуют взаимные упреки в «измене родине».

Это внешнее «воздействие», заметим к слову, есть второй важный фактор (наряду с «местечковой» лояльностью), объясняющий высокую степень политического антагонизма в Сербии.

Владан Джорджевич (премьер в 1897–1900 гг.) впоследствии писал: «Тяжела была судьба ответственных политиков в семидесятые, восьмидесятые и девяностые годы XIX в. Страна тогда раздиралась борьбой вошедших в кровавый клинч нескольких партий; при этом каждая из них полагала, что она-то и есть хранительница сербского патриотизма»{345}. После переворота 1903 г. число «хранителей» возросло — с претензией на патриотическую монополию выступили офицеры-заговорщики, основавшие в 1911 г. тайную организацию «Объединение или смерть» (другое ее название «Черная рука»), с собственным печатным органом — газетой «Пьемонт»{346}. Да и радикалы, как мы видели, окончательно раскололись, поделив свой былой «монополизм» пополам. Все это привело к еще большему «накалу» в столичных СМИ.

Разочаровавшись в принципах «парламентского» государства, не дававших, как они полагали, возможности скорого решения сербского национального вопроса, и видя в них лишь источник перманентных межпартийных склок, лидеры «Черной руки» выступали с позиций централизма, милитаризма и национализма, становясь (чем дальше — тем больше) угрозой гражданскому правлению. «Пьемонт» в первом же по счету номере (от 3 сентября 1911 г.) «привычно» обвинил все партии «в аморализме, бескультурье и непатриотизме». Единственным лекарством объявлялся «централизм», с опорой на армию{347}. Особо жесткие филиппики доставались от газеты правящим старорадикалам и их лидеру Николе Пашичу. Что опять же понятно, — слишком уж по-разному (при единстве стратегического курса на освобождение и объединение сербов) смотрели военные и гражданские на тактические и функциональные задачи власти.

Психологию такого антагонизма описал видный сербский социо– и этно-психолог Владимир Дворникович: «Борьба лишь обостряется, когда речь идет о разнице в понятиях близкого (родственного) порядка. Психология фанатичного борца требует определенную и эксклюзивную цель. Она должна быть предельно просто сформулирована, иметь характер догмы и не допускать никаких комплексов, никаких полутонов и переходных нюансов; никакой конкуренции родственных идей, которые, быть может, направлены к той же цели, но подразумевают иной темп, иные методы и иные формулы. Именно в отношении самых близких нюансов, границы и противоположности намеренно углубляются… Гражданские войны между партиями, принадлежащими к одной нации и государству, — более страшны, чем войны между разными государствами и народами[13]»{348}. Боян Йованович назвал данное явление «нарциссизмом малых различий»{349}. «Нарциссоидное настояние на различиях есть показатель недовольства “качеством” совместной идентичности, в той же мере, насколько она не достигнута и на более низком уровне общности (выделено нами. — А.Ш.{350}. Круг замкнулся…

Из наших кратких размышлений о белградской (но совсем не сербской! — очевидно ведь, что не «сербский народ» имел «весьма развитую печать»[14]) периодике и ее манерах следует несколько заключений.

Во-первых. Она оставалась, по выражению Сюзаны Раич, настоящим «полем боя»{351} различных политических сил. «Сопровождая» и ретранслируя партийную борьбу, которая, помнится, становилась «все непримиримее и несдержаннее, переходя все границы такта и приличия» (и это не случайно), пресса следовала в том же традиционном русле, переводя государственное и общее на уровень личного. «Когда вы читаете передовицы тех газет, и особенно партийных, — заключает Дубравка Стоянович, — то складывается впечатление, что их главная цель — оскорбить противника, высмеять его, подвергнуть поруганию. Так, словно нет никаких ограничений того, что можно говорить». И далее: «Возникает вопрос, был ли данный тип печати индикатором демократизации общества, или, напротив, таким способом создавалась анархоидное политическое пространство, в котором возможно все, … где не действуют никакие правила и принципы? При таком понимании свободы печати создается стиль, когда личные оскорбления напрочь вытесняют дискуссии о политических вопросах, а политика сводится к сшибкам главных участников». И следовательно, «общий и государственный интерес заменяются выяснениями личных отношений». В результате — «все важное отходит в сторону, а общество лишается возможности четко артикулировать перспективы своего развития…»{352}.

Во-вторых. «Сербиянская» элита (за исключением, возможно, редких напредняков — сторонников гражданской опции) всегда была настроена патриотически. Национальная сатисфакция оставалась для нее святой и «наследственной» целью. В 1895 г. специальная комиссия, в которую вошли представители академического сообщества, давала названия белградским улицам: огромное большинство новых топонимов было связано с географией (городами, горами, реками) предполагаемой «Великой Сербии», кроме одного — Москва{353}. Равно и программы в школах, военно-учебных заведениях и т. д. были соответствующим образом сориентированны. Так, в Белградской унтер-офицерской школе, по свидетельству русского военного туриста, среди прочих предметов, преподавали «историю и географию Великой Сербии от моря до моря (!? — А.Ш.{354}.

И, в-третьих. «Читательская революция» произошла к началу Балканских войн не в Сербии, а в Белграде, — что подтверждается процентом грамотных столичных жителей[15] и количеством газет; основанием в 1905 г. Университета (в числе его студентов было даже 14 девиц{355}) и наличием как европейски образованной бюрократии, так и отдельных, там же признанных, ученых (И. Панчич, И. Жуйович, И. Цвийич, Дж. Даничич, Ст. Новакович)…

Однако, Белград, напрямую граничивший с Европой через Саву, представлял собой островок культуры и модерности{356} в море не желавшей отступать патриархальности. И 14 студенток Университета не должны вводить в заблуждение, заслоняя главное, — остальные женщины были практически исключены из сферы образования[16]; общий же его уровень в Сербии оставался катастрофическим{357}. Влияние столицы на окружающий руральный мир, таким образом, было минимальным — сербский селяк буквально «в штыки» воспринимал город и городскую культуру. Русские очевидец фиксировал, что «пастухи и земледельцы, сербы не видят необходимости селиться в городах»{358}. И далее: «Крестьянин, убежденный селяк, поразительно равнодушен к городу. Он кончает свои сделки на окраине, запивает могарычи в ее душных кафанах и, со спокойным духом, возвращается восвояси, в глушь деревни, потерянной между гор и лесов»{359}. Соответственно, не терпел он и вмешательства горожан: «Селяки буянят на сходках: не хотим людей в пальто!», — писал один белградец в 1905 г.{360}. А радикальный официоз «Самоуправа» вообще призывал: «Село и крестьянин еще сохраняют сербскую народную мысль, и им необходимо уничтожить влияние города — этого гнезда иноземщины»{361}.

Примечательно, но столь же «антигородской» настрой сохранили и внуки крестьян, маршировавших в 1912 г. по «Европейской Турции». Добрица Чосич, описывая земляков из своего села Великая Дренова уже в титовские и посттитовские годы, запечатлел одного, что «любил старые дома и сельскую старину, не перенося на дух ничто городское, кроме стиральной машины, которую считал самым выдающимся изобретением XX в., ибо она освободила женщину от унизительного труда»{362}. Другой, «не то, чтобы ненавидел город, однако никогда не согласился бы в нем жить»{363}. Даже интеллигент (известный философ и литературовед Сретен Марич), родом из села Субела в Ужицких горах, «любил все старое, сербское, невозвратно исчезавшее, и презирал выскочек и порочную балканскую черту — буквально очаровываться чужим, “современным” европейством…»{364}. А Латинка Перович вспоминает, какие призывы слышались в сербской глубинке во время местных выборов в конце 60-х: «Голосуйте за него, он — наш, он носит гунь (крестьянскую куртку из грубого сукна. — А.Ш.). За учителя же не голосуйте, — кто знает, куда он нас заведет»{365}. Сословная мужицкая ментальность, как видим, несмотря на все попытки коммунистов вытравить ее, так и не поддалась…

Сравнивая Белград, с его образованными жителями (к каким вполне может подойти понятие — массовый национализм), и «остальную» (крестьянскую и неграмотную) Сербию, Слободан Йованович в одном послевоенном письме высказал мысль, которая заслуживает глубокого осмысления: «Перед войной я совсем уж было потерял веру в наше будущее, но сейчас мне кажется, что мы… оказались тогда слишком большими пессимистами. Белград — не Сербия; это то, чего не следует забывать, — мы ошибались, когда по тому, что видели в столице, делали вывод, что точно так же происходит и во всей стране»{366}[17].

* * *

А как, собственно, «происходило во всей стране»? Какие механизмы (если это — не школа) обусловили всеобщий подъем накануне Балканских войн?

Пытаясь объяснить данный «феномен», Миле Белаяц замечает: «нам весьма близка мысль о том, что основы сербского национального сознания закладывались в последней четверти XIX в. домашним патриархальным воспитанием крестьянского света, когда мать, которая всегда рядом, формирует у детей первые взгляды на мир, сами же дети… долгими вечерами в тысячный раз распевают народный эпос»{367}.

Должно сказать, что мы также разделяем эту мысль и ниже постараемся показать ее справедливость…

Уже неоднократно упоминалось, что сербское аграрное общество в своем «бытии» всецело опиралось на традицию, воспринимая в качестве источника всякой деятельности прошлое{368}. Иллюстрации ради, приведем фрагмент из мемуаров Милана Стоядиновича о выступлениях знаменитого оратора, члена ЦК Радикальной партии, ужицкого священника Милана Джурича. «Главным его аргументом, — писал премьер межвоенной Югославии, — была апелляция к “прадедовским костям”. Обычно он провозглашал: “Прадедовские кости требуют от нас”. Или: “Кости прадедов взывают к нам из могил”. Такой патриотический настрой его речей всегда имел большой успех»{369}[18]. Его так и называли — «прадедовские кости»{370}. В 1913 г., после сербских побед в Балканской войне, поп Милан собрал в Ужице огромный митинг, на котором заявил: «Братья! Косово отмщено, отмщены прадедовские кости, мы снова видим блеск Душановой короны!..»{371}. Данный пример подтверждают всю оправданность тезиса, что одной из базовых традиционалистских установок являлась идея преемственности — т. е. «солидарности поколения живущего с поколениями умершими»{372}, или «участия минувших поколений в современности»{373}.

Особо наглядно это «участие минувших поколений в современности» проявлялось в подходе родителей к воспитанию, когда (в передаче П.А. Ровинского) отцы заставляют своих чад «выучивать в виде катехизиса историю падения сербского царства на Косовом поле, причем делают такие выводы, что Милошу Обиличу — на вечные времена слава, Вуку Бранковичу — проклятие, а турку и швабу нужно посечь головы…»{374}. С течением времени в данной системе воспитания мало что изменилось. Спустя почти полвека после путешествия Ровинского, другой русский автор констатировал: «Когда старый дед учит внука владеть саблей или кинжалом, тогда жилище серба наполняется избытком высокого наслаждения и удовольствия. Преемствено, от поколения к поколению, передаются имена освободителей народа от турецкого ига, и в честь их слагаются песни»{375}.

Образованные сербы, признавая явный перекос «героического» воспитания, тем не менее так объясняли его необходимость: «Видите, в каком мы положении: мы должны из наших детей готовить вместо гуманных граждан — диких солдат, потому что нам грозит война с турками, борьба с варварами, с которыми нужно мериться тем же оружием, каким они пользуются против нас»{376}. Сей мотив грядущей войны и необходимости подготовки к ней с самого «нежного» возраста тиражировался на всех уровнях. Прота Милан Джурич с парламентской трибуны требовал от учителей так воспитывать детей, «чтобы они знали заветную мысль (об освобождении и объединении сербства. — А.Ш.), знали о косовских героях, … и в будущем, став гражданами, отомстили бы за Косово и создали Великую Сербию». Или другой его пассаж: «Мать пасет овец или жнет ячмень и пшеницу, но при этом поет сыну песню и готовит его к отмщению Косова»{377}. А автор знаменитых «Десяти дней, которые потрясли мир» Джон Рид отписывал о сербах: «Каждый солдат из крестьян знает, за что он сражается. Еще когда он был маленьким ребенком, мать приветствовала его: “Здравствуй, маленький мститель за Косово”…»{378}. Отметим этот эсхатологический мотив — мать заранее готова к возможной гибели своего ребенка! Что оставляло сильное впечатление на европеек. Швейцарская медсестра Катарина Штурценегер зафиксировала в дневнике: «Как это просто, естественно, но и глубоко… С патриотизмом сербских дам мир должен считаться! Вместо того, чтобы советовать своим супругам, отцам, братьям и друзьям уклониться от вооруженной защиты нации, или страстной рекой слез задерживать расставание, они, напротив, его ускоряют: долг в отношении нации у них на первом месте — в сравнении с собственным сердцем»{379}.

Итак, юнацкое (т. е. героическое) начало закладывалось в сербских детей с младых ногтей. Не только в школе, как мы уже наблюдали, но (что значительно важнее) вне ее — известный сербский историк Панта Сречкович вспоминал: «Хозяин трактира, у которого я столовался, был хорошим человеком и всегда рассказывал о Прилепе и королевиче Марко. Хозяин лучше учителя знал, где находился дворец Марко, где были Душановы палаты, где Вукашиновы, и как Вукашин убил Уроша… Про эти детали Чира (учитель. — А.Ш.) нам не говорил»{380}[19]. Оно не могло не сказаться на формировании детского мироощущения, какое всегда оставалось сугубо конфронтационным в рамках оппозиции «свой — чужой». И даже когда чужие менялись (то есть, когда к туркам добавились «соседи» из-за Савы и Дуная), отношение к ним оставалось столь же жесткоодномерным. В «Катехизисе для сербского народа» читаем: «Кто неприятель сербов? — Самый главный враг сербов — Австрия… Что надобно делать? — Ненавидеть Австрию, как своего самого главного врага… А кто друг сербов и Сербии? — Единственный искренний и надежный друг сербов, который был и есть: великая и мощная Россия. — В чем долг каждого серба? — Любить свое отечество и монарха и умирать за них, уважать своих друзей и ненавидеть врагов…»{381}.

Данный подход проявляет себя особенно контрастно в сравнении с другим типом мышления. Иллюстрации ради, приведем разговор Владана Джорджевича (воспитанного в Европе и отнюдь не фанатика-радикала, вроде проты Джурича) с чешским национальным деятелем Ладиславом Ф. Ригером. На реплику Ригера, что «австрийское ярмо становится для чешского народа слишком тяжелым», собеседник задал ему естественный для всякого серба вопрос: «Почему же тогда чешский народ не сбросит его?». На что им был получен характерный ответ — «Народ, у которого почти в каждом втором доме стоит пианино, не поднимает революций»{382}. Перед нами два наглядных проявления двух систем мышления, названных Ю.М. Лотманом бинарной и тернарной. Вторая «стремится приспособить идеал к реальности», тогда как первая — «осуществить на практике неосуществимый идеал»{383}, в случае с сербами: реализовать мегаломанскую мечту — восстановить свою средневековую державу, т. е. Душаново царство[20]. В 1880 г. П.А. Кулаковский делился с Ап.А. Майковым: «“Царство Душана не дает сербам спать”, — недавно где-то я читал, и это правда: не было бы вредно, если б этим историческим славным воспоминанием сербы поддерживали свой дух, но беда в том, что это историческое воспоминание заставляет их разыгрывать роль, им не подходящую, заставляет их обманывать и нас, и себя; заставляет их больше мечтать и меньше делать»{384}.

Прошли десятилетия, но в системе мышления одних и других опять же ничего не изменилось. В начале рокового 1914 г. оказавшийся в сербской столице русский турист писал: «Белград делает сейчас заем в 40 миллионов франков, из которых 20 миллионов предназначено на постройку общественных зданий. Многие находят, что для Белграда это расход чрезмерный», утверждая, «что украшать город хорошо, … но, что пушки, пожалуй, надежнее. Не лучше ли иметь лишних 20 скорострельных пушек, чем построить один дом?». В ответ на это, гость вспомнил о своей встрече с мэром Праги, «когда он показывал народный банк, который обошелся чуть ли не в четыре миллиона франков. Я спросил, как может маленькая Чехия возводить такие дворцы, которые считались бы роскошью даже в России или во Франции. Он ответил, что положение России и Чехии несравнимо, чешский крестьянин знает, что он окружен со всех сторон немцами, которые хотят задавить его самосознание, ему тяжело, его надо подбодрить. Вот и строятся дворцы для обслуживания народных нужд, чтобы показать народу его силу и мощь его единения. Каждая такая постройка есть новая крепость, она придает крестьянину веру в самого себя, в свои силы и укрепляет его дух…»{385}.

Кстати, о фортепиано. В 1898 г. (спустя двадцать лет после диалога Джорджевича и Ригера) в старой сербской столице Крагуеваце имелось одно-единственное (!!!) пианино, принадлежавшее переселенцам из Срема{386}. Музыкальные запросы сербов из Королевства были иными: героические песни, исполняемые на гуслях, помогали им усиливать участие минувших поколений в современности. П.А. Ровинский описал финал исполнения одной из таких песен — «А когда дело дошло до Вука Бранковича, что выдал царя на Косове, и пропел ему певец: “Проклят будь и род его и племя!” — “Проклят!”, крикнули тут все и повскочили с мест, как будто бы ища изменника, предавшего сербство…»{387}. И много лет спустя, на пороге XX в., эстетические пристрастия «сербиянцев» не менялись: «Поставили скамейку, посадили гусляра, и он начал напевать весьма немелодичным речитативом, однообразно попиливая лучком по единственной струне, старинные народные песни все о тех же царях и битвах, поминая и Косово поле, и Призрен, и Приштину, и Митровицу, все исторические местности своей незабвенной “Сербии под Турском[21]”». И, как заключение: «Сколько я (Е.Л. Марков. — А.Ш.) не слышал потом песен в Сербии, всегда темы их были одни и те же — воспоминания о старых битвах, о старых народных героях»{388}.

А пианино, в основном, и далее оставалось принадлежностью «иностранцев». Лаза Димитриевич — окружной врач, в своих (недавно переизданных) записках с юмором писал о том, что смогло бы изменить его карьеру: «Закончив медицинский факультет, я получил должность окружного доктора в Крагуеваце. Тогда еще не было железной дороги, и мне, как женатому человеку, переселение на воловьих повозках доставило бы массу проблем. Особенно пианино, которое моя жена (вывезенная из Вены, где он учился. — А.Ш.) ни за что не желала бросать. С того момента я этот инструмент возненавидел. Однако, назавтра оказалось, что и в Смедерево есть свободное место, и я подумал — пианино, корабль, город на берегу. Все планы поменялись… Так что, не будь пианино, был бы я окружным врачом в Крагуеваце, и вся моя жизнь потекла бы по другому руслу»{389}. Вот так!..

* * *

В.Н. Штрандтман вспоминал, как накануне Балканских войн сербы ему «говорили, что они живут изо дня в день под страхом набегов соседей. Когда я их спрашивал, почему их столица так невыгодно с внешней стороны отличается от столицы Болгарии, они мне отвечали, что не имеет смысла отстраивать большие дома, потому что рано или поздно они подвергнутся вражескому разрушению»{390}. Отмотаем пленку на полвека назад. И что мы обнаруживаем? То, что Ровинский и тогда наблюдал идентичное: Сербия «производит впечатление какого-то полувоенного лагеря» — все в ней «временное, неустановившееся, все в каком-то ожидании чего-то»; вся «она живет накануне, вся в каком-то воинственном настроении», стоя «вечно на карауле»{391}.

Этот исторически и географически зыбкий экзистенциальный фундамент сербского дома породил особый образ существования его обитателей — частую смену защитных (или наступательных) действий и передышек: с новым ожиданием, терпением, собиранием сил. Соответственно, сербы Княжества (Королевства) практически и не жили, постоянно воюя, либо готовясь к войне, находясь в никогда не спадавшем психологическом напряжении[22]: в 1876–1918 гг. страна пережила шесть военных конфликтов. В таких условиях, как писал Владимир Дворникович, «в нашем народе создался какой-то специфический ритм и темп жизни, слабо приспособленный к современным методам труда и созидания»{392}. Понятное дело: вместо естественного поступательного развития — всплески отчаянного напряжения и относительно мирные паузы, заполненные не «органичной работой», а ожиданием того, ради чего сербские дети и воспитывались отнюдь не в добродетелях чешских «бюргеров», с их «малыми делами» и пианино в каждом втором доме{393}.

Известный литератор Велько Петрович, накануне I Балканской войны написал, что «Сербия возжелала войну, ибо ее не было больше трех десятилетий. За это время выросли новые поколения, уже не помнившие войны, но только слышавшие о ней от стариков. А в рассказах тех звучали и упреки молодым за недостаток патриотизма и слабость к западной культуре с ее комфортной жизнью без жертв»{394}. Что ж, на эти упреки «новые поколения» и ответили осенью 1912 и летом 1913 гг. Согласно завещанию стариков!..

Таким образом, как мы старались показать, коллективный портрет серба начала XX в. вполне можно было бы подписать — Homo Militans{395}, или «человек вечной войны», как его называли русские очевидцы{396}[23].

Явления подобного рода («Humanitas Heroica») свойственны культурам пограничья, каковым издавна были Балканы, формируя у их носителей своеобразный этос поведения и идеалы героизма. Характерными чертами «образцового» защитника собственного этноса и культуры являются те, что объединены «драматизмом мученичества»{397}, когда «отдельная личность» приносится в жертву «всему сообществу».

Здесь, как нам кажется, корни «популярности» войны у сербов, что подтверждает и русский наблюдатель: «Общий народный подъем коренился в целых столетиях пережитой истории, в былинах и песнях, в наглядных политических уроках момента»{398}.

Именно поэтому, — когда настала пора решающих столкновений, во имя отмщения Косова, они (словно доказывая мысль В.О. Ключевского, что «цементирующая сила — это традиция и цель»{399}) все, как один[24], и ринулись в бой. Да так, что видавшие виды русские дивились: «Здесь узловой пункт. Нет шума, нет пьяных, нет плачущих женщин. Вообще ничего похожего на наши родные картины при отправке на войну запасных…». И в глазах провожающей сына матери «ни единой слезинки». В них только одно — «Напред, сине, с Богом!»{400}.

Как и несколько лет спустя, во время Первой мировой войны, только сербская, как нам кажется, женщина могла написать сыну, оказавшемуся в австрийском плену: «Я все думаю, что, если тебя все-таки пленили, то ты, наверное, был ранен и не мог защищаться. Но, сынок, если ты сдался сам и при этом даже не был ранен, домой не возвращайся. Ты осрамил бы наше село, которое положило на алтарь отечества жизнь восьмидесяти трех героев из ста двадцати, сколько их всего было призвано в армию. Твой брат Милан погиб у Рудника. Должно быть, он был счастлив, когда видел, как его старый король стреляет из первых шеренг…»{401}[25].

Скутари 1913 г.: проверка российско-черногорского союза на прочность

В.Б. Хлебникова


В 1910 г. Россия и Черногория стали официально, хотя и секретно, союзниками, подписав «Военное между Россией и Черногорией соглашение», которому предшествовала длительная и острая борьба в высших эшелонах российской власти. Глава правительства и представители финансового ведомства России, анализируя накопленный в конце XIX – начале XX вв. опыт, весьма скептически оценивали результаты и перспективы военно-политического сотрудничества двух стран, полагая, что денежные вложения в Черногорию неоправданно велики. Дипломатическое и военное ведомства смотрели на будущий военный союз более оптимистично, считая, что, как партнер, Черногорское королевство может быть полезно в случае войны на Балканах. На эту оптимистическую позицию изрядно повлиял черногорский двор, который через дочерей короля Николая Милицу и Анастасию сумел преодолеть сомнения и мрачные предчувствия российских покровителей.

Соглашение было подписано 2 декабря 1910 г. в Петербурге. 1-я статья обозначила главную мысль документа: «Деятельное содействие развитию и совершенствованию черногорской армии, с целью поддержания вооруженных сил Королевства на высоте современных боевых требований». Для достижения этой цели российское правительство брало на себя обязательство: «оказывать королевскому правительству помощь в форме субсидии на военные нужды наличными деньгами и материалами».

Во 2-й статье говорилось о том, что, по необходимости, российское военное министерство будет отправлять в Черногорию русских офицеров для обучения ее армии. А правительство Черногории обещало «не приглашать военных инструкторов из состава армий какой-либо другой державы». Статья 3 гласила: «Королевское правительство обязуется предоставить по первому призыву Его Императорского величества все вооруженные силы Королевства в распоряжение Его Императорского величества». Черногорский король в мирное и в военное время оставался «верховным вождем своей армии», действия которой должны были ограничиваться Балканским полуостровом.

4-я статья содержала положение о немедленной подготовке и регулярном обновлении оперативных планов Черногории, в соответствии с планами российского Генерального штаба. 5-я — предусматривала, что в случае войны начальником штаба черногорской армии будет русский офицер, «по выбору и назначению Его Императорского величества». Статья 6 разрешала российской стороне проводить регулярные проверки боеготовности черногорской армии.

Самой важной для России была 7-я статья соглашения, где было записано: «Королевское правительство обязуется не предпринимать своей армией никаких наступательных операций без предварительного соглашения с императорским правительством и не заключать военных соглашений ни с каким другим государством без согласия Его Императорского величества».

Статьи 8 и 9 назвали соглашение секретным и бессрочным. Завершала договор 10-я статья, которая также имела ключевой смысл: «В случае, если одна из договаривающихся сторон усмотрит явное несоблюдение условий настоящего соглашения и особого акта, приложенного к нему другой стороной, причем этой последней не будет предоставлено своевременно удовлетворительных по сему поводу объяснений, то первая имеет право отказаться от соглашения во всякое время. Отказ сообщается соответствующему правительству в форме мотивированного уведомления».

Особый акт, о котором говорилось в 10-й статье, дополнял текст соглашения. В нем были четко определены условия, порядок выдачи и объем военной субсидии: ежегодно Россия должна выплачивать «сумму в пределах до 600 000 руб.» и присылать перечисленный в акте набор боеприпасов и военной амуниции. Обязательными условиями были секретность и составление при участии российского военного агента в Черногории специального бюджета расходов черногорской армии, который должен быть одобрен Генеральным штабом России (статья 4 акта). В 5-й статье акта было записано, что все средства «будут передаваться королевскому военному министерству через посредство русского военного агента в Черногории в мере действительных расходов, удостоверяемых Военным Агентом и производимых в соответствии с предусмотрениями бюджета»{402}. По мнению черногорского исследователя Р. Распоповича, такое соглашение выглядело «необычно с точки зрения военного командования», так как одна суверенная держава отдавала другой право руко–2 водить своими вооруженными силами{403}.

Но удивляться такому характеру соглашения не стоит, его условия были разработаны на основе многолетнего опыта российско-черногорского сотрудничества. Опыт этот не всегда был положительным и часто приводил с серьезным политическим осложениям в официальных отношениях. Нередко Россия была готова оставить Черногорию на произвол судьбы, не сумев заставить короля Николая поступать так, как это было нужно императорскому правительству. Но каждый раз, когда возникала опасность полного разрыва, черногорский двор находил нужные аргументы и сохранял за собой покровительство России. Соглашение 1910 г., по замыслу российских политиков, содержало в себе твердые гарантии того, что Черногория будет поступать так, чтобы принести России пользу и не причинить вреда ее внешнеполитическим целям. Посмотрим, удалось ли российской политической элите добиться этой цели и включить «черногорский резерв» в свой военный и дипломатический арсенал. Для ответа на поставленный вопрос обратимся к ключевому эпизоду Балканских войн, по крайней мере, для Черногории — к вопросу о том, как король Николай решил во что бы то ни стало присоединить к своей державе албанский город Скутари. Именно борьба за Скутари в военном и политическом отношениях стала лакмусовой бумагой, показавшей качество российско-черногорского военного и политического сотрудничества.

Россия пошла на военное соглашение, зная, что на Балканах ситуация накаляется, и что черногорское правительство проявляет повышенную активность в пограничных областях Османской империи. В частности, в течение первой половины 1910 г. король Николай подстрекал к волнениям против Турции албанские племена из соседних с Черногорией земель, давал убежище повстанцам, игнорировал протесты турецких властей и советы российского посланника в Цетинье С.В. Арсеньева. Складывается впечатление, что соглашение 1910 г. было подписано не в последнюю очередь для того, чтобы утихомирить короля Николая, заставить его отказаться от провокационных действий на турецкой границе. Результат оказался противоположным. Активность черногорского двора не снизилась, а, напротив, возросла. В марте 1911 г. началось восстание албанцев против Османской империи. Вскоре военному агенту Н.М. Потапову стали известны факты изъятия оружия с черногорских складов. Он провел расследование, с какой целью это сделано и пришел к выводу: «Хотя ружья эти присвоены обозным и резервным частям, однако наведенные мною точные справки показали, что названные части в них не нуждаются. Ни военный министр, ни министр-президент удовлетворительного объяснения дать мне не могли, что наводило на мысль о назначении этих ружей и патронов для тайной раздачи албанцам, которые до последних дней терпели неудачи из-за недостатка оружия и патронов, а со среды вновь перешли в наступление…». Потапов оценил это поведение союзника как «вероломное»{404}. 3 апреля 1911 г. С.В. Арсеньев отправил телеграмму управляющему МИД А.А. Нератову: «Наш военный агент получил документальные доказательства… непрекращающегося до последних дней снабжения черногорскими властями албанских повстанцев оружием и боевыми припасами, несмотря на повторяющиеся официальные заявления о нейтралитете. Принимая во внимание, что такой образ действий черногорского правительства идет вразрез с нашими интересами и с условиями, на коих установлена выдача королевству нашей денежной и материальной помощи, а равно и то, что сделанное в прошлом ноябре от имени императорского правительства по тому же поводу предупреждение королю о возможности прекращения субсидии, цели не достигло, наш военный агент, с коим я вполне согласен, полагал бы своевременным объявить черногорскому правительству о приостановлении субсидии»{405}. Однако радикальные предложения посланника не были приняты, МИД России ограничился очередным предупреждением. Эта вялость Петербурга провоцировала короля Николая на более решительные действия. Участились пограничные стычки турок и черногорцев. Дело шло к войне.

О воинственном поведении черногорских властей предупреждали не только из Цетинья, но и из Константинополя. Посол в Османской империи Н.В. Чарыков в телеграмме А.А. Нератову от 1(14) июля 1911 г. сообщал: «Нынешнее уклонение Черногории от переговоров, предлагаемых турецким правительством, и ее новейшие спешные вооружения заставляют подозревать намерение ее нарушить европейский мир на собственный страх, по наущению Венского кабинета. Опасность велика. Только самое решительное воздействие на короля Николая может побудить его последовать образу действий, более согласованному с русскими интересами»{406}. Таким образом, еще до начала Балканской войны черногорское правительство систематически нарушало взятые на себя обязательства не действовать без одобрения России. И уже в 1911 г. было очевидно, что российскому правительству не удается контролировать и сдерживать своего боевитого союзника. Король Николай обращал мало внимания на протесты и предупреждения, которые сыпались из Петербурга слишком часто и не пугали.

Правитель Черногории предпринял в 1911 г. определенные усилия, чтобы втянуть в конфликт и Сербию. Об этом сообщал российский посланник в Белграде Н.Г. Гартвиг. В весьма доверительной депеше от 15 марта 1911 г. он писал: «По мнению короля Николая, положение дел на Балканском полуострове представляется в следующем виде: в Турции происходит полный развал, и она бессильна оказать какое-либо сопротивление надвигающимся событиям… Сербии и Черногории следует воспользоваться албанским движением, чтобы захватить турецкие земли с сербским населением. Албанцы находятся в руках Черногории, и король ручается за их содействие». Все это, по словам Н.Г. Гартвига, король изложил посланнику Сербии в Цетинье Петковичу. А когда сербский дипломат осторожно спросил, как отнесется к этому Европа, Николай ответил, что «за полное сочувствие Италии» он ручается и, что Австрия «не решится при данных обстоятельствах вступиться за Турцию». Что же касается России, то «она спит, ее надо разбудить, а раз проснувшись, она нас никогда не оставит и, в конце концов, вынуждена будет действовать даже с нами заодно»{407}. Получив очередное подтверждение, что черногорский монарх хочет во что бы то ни стало «будить» Россию, российский МИД потребовал послать Петковичу инструкцию, «дабы он не только не поддерживал воинственных стремлений Черногории, но, напротив того, дал ясно понять королю Николаю, что сербское правительство не может сочувствовать какому бы то ни было участию Черногории в албанском движении»{408}. Белград поспешил подтвердить свое намерение сохранять мир и даже отозвать Петковича из Цетинья{409}.

России пришлось проявить большую твердость в деле «принуждения к миру» Черногории. По настоянию М.Н. Потапова в апреле 1911 г. была задержана отправка из Одессы военных грузов, предназначенных черногорской армии. В июне–июле 1911 г. российский военный агент не позволил провести военные учения ополченцев недалеко от албанской границы («поняв, что господарь за счет нашей субсидии желает лишь бряцать оружием и сосредоточивает рекрут в расстоянии получаса от албанской границы вовсе не для обучения, а для того, чтобы посылать их во всякое время и по всякому поводу на границу и тем беспокоить и смущать турок»{410}). Тогда же по рапоряжению МИД России С.В. Арсеньев приостановил выдачу субсидии «до полного окончания албанского восстания»{411}. На такое «принуждение» король Николай отвечал нервными сценами, адресованными С.В. Арсеньеву и М.Н. Потапову (оба подробно описали их в своих донесениях). Довольно часто король повторял: «О, эта отвратительная статья 7-я соглашения: она связывает меня по рукам и ногам»{412}. Он настойчиво внушал российским представителям, что намерен бороться за отмену этой статьи, используя для того все средства. Российские сотрудники в Цетинье, в свою очередь, постоянно повторяли в своих донесениях в Петербург, что 7-ю статью отменять и пересматривать никак нельзя.

В январе–феврале 1912 г. король Николай посетил Петербург. Во время этого визита обе стороны пытались решить свои не очень совпадавшие задачи. Король Николай рассчитывал получить поддержку сразу в нескольких делах. Он хотел бы получить материальную помощь от русского царя, так как финансовове положение Черногории было отчаянным. Не последнюю роль в решении посетить Петербург играло стремление Николая занять место лидера всех югославян в борьбе за свободу и объединение, по-возможности, потеснив сербского короля со славянского Олимпа. И, конечно, было важно убедить российских кураторов, что территориальные приращения за счет турецких владений жизненно необходимы, поэтому не стоит все время одергивать черногорское правительство и мешать ему налаживать контакты с албанскими повстанцами, вышедшими из повиновения султану. Россия в очередной раз старалась склонить правителя Черногории к сдержанности, и императорское правительство смогло настоять на своем, — оно добилось от короля относительной покорности в албанском вопросе. Вернувшись в Цетинье, Николай стал очень любезен со всеми русскими дипломатами и офицерами, хотя еще пару месяцев назад был резок с ними и без конца жаловался, что лишен свободы действий. В.Н. Егорьев доносил в Россию: «Господарь вернулся из Петербурга совсем другим: отношение к здешним русским изменилось в благоприятную для них сторону, а разговоры о вмешательстве в албанское движение совсем стихли»{413}. Позже в том же духе писал Н.М. Потапов: «Путешествие в Россию Его Величества короля черногорского несомненно отразилось на политике королевства самым благоприятным образом. Несмотря на то, что с началом весны внутри Албании вновь забурлили политические страсти, со стороны Черногории не только не наблюдается прошлогодних попыток усердно поддерживать все развивающееся в Албании революционное движение путем снабжения участников его оружием и патронами, но, наоборот, королевское правительство энергично советует всем находящимся под его влиянием албанским племенам соблюдать полное спокойствие»{414}. Как показало будущее, это было затишье перед бурей. Выдержки Николая хватило ненадолго. Уже в июле 1912 г. он снова стал делать резкие заявления в адрес Турции. Затем опять начались пограничные стычки. В августе произошло боестолкновение турок и черногорцев в районе Мойковца. «Король сильно возмущен. У него все более зреет мысль о необходимости нападения на Скутари, Плав и Гусинье», — телеграфировал начальству Н.М. Потапов{415}. Правда, по содержанию телеграмм Потапова можно судить, что летом 1912 г. инициатива по раздуванию пограничиных стычек принадлежала не черногорцам, а туркам.

В начале сентября 1912 г. Н.М. Потапов уже не сомневался, что черногорцы готовы ввязаться в войну, так как заручились поддержкой стран Балканского союза, «причем, по-видимому, Черногория должна для открытия военных действий сыграть роль застрельщика — привлечь на себя возможно большее количество турецких сил… Черногорское правительство рассчитывает, что больше 4 или 5 тысяч человек оно в войне не потеряет, а выиграть может очень много»{416}. 9 октября 1912 г. началась Первая балканская война. Военная субсидия из России была сразу же приостановлена. Уже в начале войны стали очевидны достижения и недостатки черногорской армии, впервые воевавшей не народным ополчением, а регулярными, подготовленными русскими офицерами формированиями. Настал час проверки, насколько эта армия может вести современную войну. Оказалось, что нет, не может. «Благоразумия при ведении операции Северным и Средним отрядами, — доносил Потапов, хватило на два первых дня; подготовленное артиллерийским огнем успешное взятие Дечича вскружило головы и вернуло к старой тактике. Атака более слабого, чем Дечич, укрепления Шипчаник начата в четверг и продолжена вчера (12 октября 1912 г. — В.X.) без надлежащей подготовки; в результате больше сотни убитых и 400 раненых, а укрепление это, открывающее путь на Скутари, еще не взято. Потери Среднего отряда угнетающе подействовали на правительство и лиц, окружающих короля, которые горько жалуются на отсутствие умелого руководства операциями»{417}. В следующих сообщениях будут повторяться такие же оценки: «Легкомысленная атака», «В населении начинается ропот на престарелых начальников, никак не могущих отрешиться от прежней тактики», «Неуместное проявление инициативы» и т. д. С одной стороны, Потапов писал, что после начала военных действий король многократно благодарил его и российских офицеров за обучение черногорской армии{418}. С другой стороны, сам российский военный агент ясно осознавал, что черногорцы воюют неблестяще. Например, в рапорте от 18(31 октября) 1912 г. он анализировал действия Южного отряда, штурмовавшего укрепление Тарабош, так: «К чрезвычайно неэнергичному образу действий всего отряда вообще, а его артиллерии, в частности, следует прибавить еще крайне слабое наблюдение за полем сражения. Почти ежедневно повторяются случаи, что турецкая артиллерия, иногда в течение часа и более, безнаказанно наносит потери случайно выставившейся черногорской пехоте, а в это время черногорская артиллерия молчит, даже не пытаясь заставить прекратить неприятельский орудийный огонь. Такая халатность, невидимому, настолько бодрит турок, что вчера 17 октября они осмелились в течение 5–8 минут тянуть прямо по гребню позиции какую-то тяжесть на 12 лошадях, а когда черногорцы собрались, наконец, открыть огонь, то турки уже давно успели скрыться за горою»{419}. В следующем сообщении Потапов писал, как турки, воспользовавшись тем, что черногорцы плохо охраняют свои позиции, неожиданно напали на один из батальонов, тут же перебили офицеров, чем вызвали панику среди рядовых, многие из которых бежали, побросав ружья. Солдаты бежали с такой поспешностью, что их не мог остановить ни командир бригады (он обещал каждому, кто остановится, дать медаль, но бойцы ответили: «Оставайся сам. Мы навесим тебе три медали»), ни сам начальник колонны, бросавший им вдогонку камни{420}. В общем, Потапов признавал, что черногорское войско сохранило «присущие милиции качества». Поэтому уже в начале Первой балканской войны было ясно, что чрезмерные территориальные претензии короля Николая не подкрепляются военной силой.

Тогда в ход пошли другие, невоенные средства. Черногорский двор через своих княгинь стал оказывать давление на российское правительство самым грубым образом. То, что не смогли сделать черногорские войска, должна была за них сделать российская дипломатия. Узнав, что великие державы сошлись на необходимости создать независимую и нейтральную Албанию, а значит Скутари останется в этом новорожденном государстве, черногорское лобби стало требовать защиты королевских претензий. Это красноречиво описано в мемуарах В.Н. Коковцева. 24 декабря 1912 г. его посетила жена великого князя Петра Николаевича Милица и продолжала в течение полутора часов требовать передать Николаю II «пожелания ее родителя», изложенные письменно: «1. Россия должна дать совершенно определенные указания нашему лондонскому послу не подписывать никакого соглашения по ликвидации Балканского вопроса, если только Скутари не будет признано за Черногорией». «Если это условие не будет принято, Черногория готова ринуться на Австрию и предпочитает погибнуть в неравном бою, лишь бы не лишиться плодов своих побед (которых, как мы видели, почти не было. — В.Х.)». «2. Северная граница Албании должна быть проведена так, чтобы Ипек и Дьяково отошли непременно к Черногории». «3. Обещанная государем помощь мукою и кукурузою должна быть послана как можно скорее, иначе будет поздно, и население, лишенное продовольствия, вымрет от голода». «4. Черногорская артиллерия окончательно изношена, орудия более не пригодны к бою, патроны расстреляны, и необходимо также немедленно послать три батареи из 6 скорострельных пушек нового образца, каждая с 1000 снарядов на каждое орудие, а также выслать по 1000 снарядов на все старые орудия и 20 млн. патронов для всех трехлинейных винтовок, предоставленных в свое время Черногории»{421}.

Сегодня эта смесь нахальства и нищеты выглядит смешно, но тогда Коковцеву было не до смеха. Первые же попытки объяснить княгине нелепость подобных требований были оборваны резким гневным тоном, «переходившим в запальчивость»: «Мой отец поручил мне прямо сказать здесь (т. е. передать государю), что уложивши не менее 8 тыс. человек, он уверен, что в состоянии взять Скутари, и желает знать обеспечит ли в таком случае Россия, что Скутари останется за ним?». На такую прямоту Коковцев ответил прямым вопросом: черногорцы, готовясь действовать наперекор великим державам, могут спровоцировать Австрию на военные действия. Они ждут, что Россия начнет их защищать, давая повод к большой европейской войне? Милица была ошеломлена такой перспективой и несколько сбавила тон: «Ну зачем же ставить вопрос так прямолинейно? Если Россия на самом деле заявит свое желание настойчиво… то Австрия не посмеет угрожать войной, мы будем иметь то, что нам необходимо»{422}.

Этот диалог хорошо показывает, как мало черногорский двор беспокоили возможные последствия его безудержного стремления расширяться территориально. Какое значение могут иметь опасения России спровоцировать войну в Европе, если король Николай решил во что бы то ни стало овладеть Скутари? Россия обязана помочь любой ценой, только это имело смысл в российско-черногорском военном союзе, все остальное представлялось неважным. Такое понимание военного соглашения 1910 г. было диаметрально противоположным тому смыслу, который в него вложила российская сторона, ожидавшая от напарника ответственности, дисциплины и послушания.

По поводу затребованной артиллерии Коковцев, конечно, ответил отказом: «Я сказал, что Россия в данное время решительно не имеет никакой возможности снабдить Черногорию артиллерией, снарядами и патронами. Это было бы нарушением нами нейтралитета, и последствия такого нарушения были бы неисчислимы для России». Великие державы не поймут Россию. К тому же «мы сами слишком небогаты артиллерией, … отстали в нашей собственной потребности в скорострельных орудиях»{423}. Единственное, в чем не отказали, — это продовольствие. Коковцев подтвердил, что скоро оно будет отправлено в Черногорию. Вся аргументация Коковцева выглядит так, как будто он говорит с несмышленым ребенком, возбужденным подростком, которого нужно успокоить и привести в чувство. Таким был союзник России — незрелым в политическом отношении и неискушенным ни в одной сфере государственной жизни. Ребячливость черногорцев неоднократно отмечал и Потапов в своих донесениях.

Не преуспев в высших эшелонах власти, черногорское лобби стало воздействовать на общественное мнение, главным образом, через прессу. Последовала серия статей в «Новом времени» и других изданиях, в них резко критиковалась идея великих держав создать Албанию и еще более резко характеризовались действия российской дипломатии на Балканах. МИД России упрекали в том, что он охвачен пораженческими настроениями и не способен защитить национальных интересов. Подстрекательские публикации спровоцировали несколько демонстраций в Петербурге, но самодержавие быстро пресекло эти действия. Министр иностранных дел С.Д. Сазонов успокоил «заграничных друзей», заявив, что даже если бы черногорское войско смогло взять Скутари, российское правительство продолжало бы смотреть на эти территории «как на область, предназначенную войти в состав будущей независимой Албании. Вслед за этим правительство запретило всякие манифестации на почве славянских симпатий и, таким образом, очистило политическую атмосферу столицы от внесенных в нее безотвественными лицами нездоровых — веяний»{424}.

Наконец, зимой–весной 1913 г. политическое и военное решение вопроса о Скутари вступило в финальную фазу. Король многократно заявлял российскому посланнику А.А. Гирсу, что не уступит Скутари ни в коем случае. Другие представители черногорского правительства вторили монарху, например, министр внутренних дел Пламенац заявил Гирсу: «Скутари должен быть черногорским. Иначе Черногория перестанет существовать». Гире в ответ просил подумать о жертвах и о противодействии великих держав. Он доносил в Петербург: «Король и правительство не стесняются открыто высказывать полное пренебрежение к выступлению держав, чем крайне затрудняют не только наше положение вообще, но и нашу деятельность»{425}. В секретной телеграмме 19 марта (1 апреля) Гире сообщал о том, как вел себя черногорский правитель во время очередной аудиенции: «Речь зашла о начавшемся вчера штурме Скутари и дала повод Его Величеству на мое замечание об ответственности, которая всецело падает на него за отказ подчиниться требованиям держав, в недопустимых по резкости выражениях обрушиться на последние и заявить мне категорически, что он никакого внимания на них обращать не будет и продолжит штурм до конца. Я оказался вынужденным прервать беседу»{426}. «Давила» на Гирса и приехавшая Милица, с большим удовольствием рассказывавшая посланнику о массовых беспорядках в Петербурге{427}. По ее словам, эти волнения были направлены на то, чтобы поддержать справедливые требования черногорцев.

Привыкший добиваться своих целей любой ценой, король Николай в начале апреля 1913 г. пошел на хитрость, чтобы добыть вожделенный албанский город. Между престолонаследником, старшим сыном короля Даниилом и комендантом Скутари Эссад — пашой был заключен договор о том, что паша сдаст черногорцам город в обмен на обещание беспрепятственно выпустить с оружием и имуществом гарнизон и тех жителей, что захотят уйти. Крепость не должна быть разрушена, никто из тех, кто воевал с черногорцами, не должен быть привлечен к ответственности{428}. Державы были потрясены, когда стало известно о секретной части албанско-черногорских договоренностей. Как сообщал в МИД России Гире: «Этот Эссад-паша хочет провозгласить себя королем Албании, а король Николай его тут же признает»{429}. Нужно отметить, что кроме упрямства и хитрости, в этом сговоре местных руководителей видно стремление проводить в регионе самостоятельною политику, не соотнося ее с планами великих держав. По мнению местных элит, они лучше знали, как им договориться и разграничиться, что справедливо или несправедливо для местного населения. Допустить такой самостоятельности Европа не могла. Начались военные демонстрации против Черногории, которой ясно дали понять, что австрийская оккупация вполне возможна, если не будет проявлено сговорчивости. Противостоять великим державам без поддержки России было не под силу даже такому упрямцу, как король Николай. Пришлось уступить. В секретной телеграмме Гирса от 27 апреля (10 мая) 1913 г. сообщалось: «Вчера вечером… подписан протокол о передаче Скутари международному отряду, которая состоится в среду 1 мая в 2 часа дня»{430}. Великие державы настояли на своем, Черногории пришлось принять участие в подписании прелиминарного мира, так и не получив Скутари.

В эти дни король выступил перед Скупщиной с речью: «Наш всегдашний покровитель русский царь, сперва советами, а затем и строгими угрозами потребовал, чтобы мы покорились решению Европы»{431}. Это еще одна важная характеристика черногорского монарха — ответственность за свои поражения он умел перекладывать на других — внутреннюю оппозицию, воинственных соседей, не поддержавшую его Россию. Обида и упреки в адрес русского правительства не помешали Николаю начать обычный для него разговор о возобновлении военной субсидии. Но российские официальные лица были настроены решительно. Гире предлагал порвать союзнические отношения, считая, что едва ли подвернется еще раз такой удачный момент «прочно оградить себя от быстро возрождающихся осложнений; нельзя даже предугадать всех неизбежных и грозных последствий, если Черногория будет существовать для нас как фактор, с которым мы продолжали бы считаться»{432}.

Итогом Балканских войн для российских политиков стало довольно горькое убеждение, что союзник из Черногории не получился. Гире так оценил события 1910–1913 гг.: «Поведение короля Николая во время войны с очевидностью выяснило, что, заключая с нами военную конвенцию, Его Величество имел в виду главным образом получение денежной субсидии на оборудование и содержание своего войска, намечая для себя известную свободу действий, каковую и осуществлял со времени первого восстания малиссоров (албанцев. — В.Х.) и до последних дней, открыто не подчинившись нашим указаниям и требованиям. Обучение черногорского войска нашими инструкторами имело для него более чем второстепенное значение. Наши офицеры постоянно жаловались на вмешательство короля в дело обучения и организации армии, с требованием военной техники ничего общего не имевшие и вызывавшиеся соображениями домашнего свойства; он часто парализовал их труды, что и сказалось в известной мере на плачевном ходе военных операций черногорцев под Скутари. Рассчитывать на то, что король Николай вперед иначе отнесется к своим обязательствам и к делу обучения своего войска, никаких оснований не имеется. Кроме того, я полагаю, что, в виду племенных особенностей сербов Черногории, образующих скорее клан, чем государство, мы вряд ли добьемся образования из них боевой единицы, отвечающей всем современным требованиям военной техники и нашим военно-политическим задачам, существенно изменяющимся с удалением турецких войск из пограничных с Черногорией областей… Я склонен думать, что сожалеть об уходе наших инструкторов черногорцы не будут. Мы же избавимся от задачи, самой по себе трудной и неблагодарной»{433}.

Однако изменить что-либо в российско-черногорских отношениях политики не успели, в августе 1914 г. началась Первая мировая война. Результатом Балканских войн было полное истощение и без того скромных экономических ресурсов Черногорского королевства. В Первую мировую войну оно вступило настолько ослабленным, что уже в самом ее начале было ясно, что долго отражать атаки австрийской армии не удастся. Так и случилось в 1915 г.: королевство было оккупировано, король Николай уехал в эмиграцию.

Таким образом, военная, дипломатическая и политическая борьба черногорских властей за присоединение Скутари высветила ошибочные расчеты российской стороны, предполагавшей использовать население Балкан в своих политических целях. Стало очевидно, что черногорская элита никогда не считала свои обязательства по отношению к России приоритетными. На первом месте у нее стояли задачи территориального расширения королевства. Поступки черногорского монарха были почти противоположными тем рекомендациям, которые поступали из Петербурга. Упорно и целенаправленно, не считаясь с людскими и материальными потерями, Николай стремился увеличить свои владения за счет чужеродных албанских земель. Он не задумывался над тем, станет ли албанское население послушным инструментом в его руках, сколько средств нужно будет вложить в новые области, чтобы прочно связать их со старыми. Тем более, король не думал о том, что должен выполнять обещания, данные российским покровителям. По сути, он свел союз с Россией только к одному аспекту — Империя выступила донором черногорской армии, которая, как показал ход военных действий, так и не смогла модернизироваться в полной мере. То, что российское руководство осознало это слишком поздно и не смогло нейтрализовать последствия своих ошибок, доказывает, что монархия Романовых дряхлела, становилась медлительной, не успевала своевременно реагировать на политические вызовы. Даже поняв, что военный союз не оправдал возложенных на него надежд, Российская империя продолжала по инерции придерживаться сложившего мнения относительно славян Балканского полуострова. Она не смогла ни дистанцироваться от проблем «порохового погреба Европы», ни избавиться от иллюзий по поводу своих партнеров. Окостеневший государственный механизм не мог существовать долго, ему предстояло или кардинально измениться, или исчезнуть.

Болгарский дипломат Димитр Ризов и Балканские войны

Начало XX в., видимо, представляет собой очень «мобильный» век в отношении политической и экономической циркуляции. Это тоже век бастардов, авантюристов и карьеристов.

Питирим Сорокин

Р.П. Гришина


Всё начиналось, казалось, неторопливо, ординарно. Ранней осенью 1911 г. премьер-министр Болгарии Иван Евстратиев Гешов, в марте возглавивший «русофильское» коалиционное правительство, собирался в отпуск. 7 сентября, перед отъездом в Виши, он встретился с Димитром Ризовым — болгарским посланником в Риме, также находившимся в отпуске. Поговорили о том, о сём… Принимавший деятельное участие в заключении «Дружественного договора между Королевством Сербия и Княжеством Болгария» 1904 г. Ризов{434} горячо предлагал премьеру возобновить его. Гешов отнесся к идее с недоверием, считая, что Белград не примет болгарского требования автономии Македонии как условия договора. Но все же согласился предпринять дипломатический зондаж и встретиться с Милованом Миловановичем, председателем правительства и министром иностранных дел Сербии, когда вернется из Виши{435}.

Во внешней политике Гешов был сторонником налаживания добрососедских отношений с Турцией. «Меня долго занимала идея о прямом соглашении с младотурками и до, и после моего прихода к власти», — писал он в воспоминаниях{436}. И делал для этого конкретные шаги — летом 1911 г. вел переговоры с турецким посланником в Софии о возможности заключения соглашения между странами. Однако турецкое правительство навстречу не шло.

А внешнеполитическая ситуация быстро менялась. 16 сентября 1911 г. вспыхнула Итало-турецкая война, и будничные разговоры сменились деловыми. 19–20 сентября Ризов оказался в Белграде и вел в отсутствие Гешова переговоры с Миловановичем{437}, неоднократно до этого выступавшим за заключение сербо-болгарского оборонительного союза. В переговорах принимали участие руководители обоих «крыльев» правящей Радикальной партии Сербии — Никола Пашич и Любомир Стоянович. Впрочем, Пашич еще в апреле 1911 г., будучи тогда премьером, разговаривал с болгарским посланником в Белграде Андреем Тошевым о необходимости соглашения между Сербией и Болгарией с целью расширения территории обоих государств за счет османских провинций в Европе, в случае их освобождения/завоевания, и для взаимной защиты от врагов; при этом он предлагал дележ македонских земель между победителями, тогда как болгары ориентировались исключительно на установление автономии в Македонии.

В конце сентября 1911 г. диалог был продолжен на уровне премьеров Милованович — Гешов: энергичный Ризов «перехватил» главу болгарского правительства в Вене, возможно, на его пути из Виши. Оказалось, что и царь Фердинанд, находившийся неподалеку в своих венгерских владениях, в курсе дела и хотел бы переговорить с Гешовым. О последнем ему сообщил Димитр Станчов, болгарский посланник в Париже, также привлеченный к венской встрече.

О дальнейших событиях Гешов пишет так: втроем (Гешов, Ризов, Станчов) мы составили предварительный документ, названный Pro memoria, который болгарский премьер представил Фердинанду «на аудиенции в вагоне поезда между Одербергом и Веной». Предложенная программа получила высочайшее одобрение, и 28 сентября Гешов уже в другом поезде имел встречу с Миловановичем — «ехали с ним три часа и всё обсуждали», на сербско-болгарской границе в Лапово расстались{438}. Толчок был дан, кончилась кунктаторская политика Фердинанда, как отзывался о ней Милованович{439}, начались энергичные дипломатические переговоры. Через полгода они привели к заключению Балканского союза, формально как оборонительно-наступательного, однако его оборонительное звучание являлось лишь необходимой дипломатической декорацией. Свой отказ от желания сблизиться с Османской империей и последовавшую кардинальную «перенастройку» внешнеполитического курса страны Гешов объяснял тем, что (вдруг? — Р.Г.) осмыслил накопившуюся информацию о негативных результатах политики младотурок в отношении турок{440}.

О Димитре Ризове — «человеке ста мнений», как его называли современники, расскажем подробнее. Годы его жизни — 1862–1918. Официальные сведения находим в Болгарской энциклопедии{441}: публицист, журналист, общественный деятель, дипломат. Учился в Битоли — городе, где родился, а затем в Пловдиве, в 1887 г. при финансовой поддержке Евлогия Георгиева (одного из спонсоров строительства и инициаторов создания Софийского университета) обучался в бельгийском Льеже.

19-летним Ризов открыл в Битоли книжный магазин. В 1882–1883 гг. стал экзархийским инспектором болгарских школ в Македонии и уже на следующий год включился в политическую жизнь Княжества Болгария. Под влиянием Петко Каравелова, известного политического и общественного деятеля, «быстро формируется как политический агитатор», становится сотрудником и редактором (1884) газеты Либеральной партии «Търновска конституция»{442}. В дальнейшем Ризов оказывается едва ли не на всех «острых» пунктах и перекрестках общественной жизни Болгарии, а в большой мере — и внутрибалканских политических хитросплетений.

Он входит в Болгарский тайный Центральный комитет (БТЦК) и принимает активное участие в событиях, приведших к Соединению Княжества Болгария и Восточной Румелии в 1885 г.{443}, непосредственно участвует в боевых четах, сражавшихся с турецкими властями в провинциях, оставшихся под властью Османской империи, в 1885–1886 гг. возглавляет македонское общество «Македонски глас». Бурно бьющая энергия заставляет часто менять позиции, мнение, действовать резко, ходить «по острию», что не удивительно в условиях довольно хаосообразного состояния политического поля Княжества, только начинавшего приспосабливаться к системной партийной жизни. В годы становления режима Фердинанда Ризов был осужден на два года тюрьмы «за обиду, нанесенную главе государства», — критику антиконституционных действий князя в печатном материале.

Роль прессы, пропагандистских изданий была тогда огромна, если не первостепенна. И Ризов — редактор целого ряда газет, в 1885–1907 гг. это больше десятка названий. Сам он писал, главным образом, на внешнеполитические темы. Оставил также воспоминания («Княз Батенберг и Съединение», 1895), политические брошюры «Разлагающа се и възраждающа се България», 1894, «Петър Лаврович Лавров», 1900, и др. В 1881 г. появилось издание «Етнография на Македония» (фр. яз.) — впервые на такую тему, атлас Македонии «Българите в техните исторически, етнографически и политически граници» (в соавторстве с Н. Ризовым, на нем., англ., фр. яз.). Названия его трудов в достаточной мере определяют круг интересов и общую политическую ориентацию автора, как о многом говорят и использовавшиеся им в периодике псевдонимы (среди них «Гяур», «Дантон», «Д. Инсаров», «Македонец», «Д. Рудин»).

В 1897 г. началась гораздо более устойчивая и непрерывная 10-летняя дипломатическая карьера Ризова{444}, где пригодились и его быстрая реакция, умение устанавливать контакты, вести переговоры, составлять документы, вплоть до важнейших — от имени царя Фердинанда. Авантюрная жилка, едва ли не превалировавшая в его характере и помогала, и мешала в этой работе. И нет ничего удивительного, что судьба вынесла Ризова на гребень событий, связанных с заключением Балканского союза 1912 г. В подготовке союзного договора он принимал активное участие. И не только как связной между представителями высшей власти Болгарии и Сербии, но и как один из авторов и идеологов программы. При составлении Pro memoria ему принадлежала идея включить в документ пункт, предусматривавший использование внутренних беспорядков в Турции как создающих угрозу «миру и тишине» на Балканском полуострове в качестве повода для военного вмешательства союзников в дела Османской империи.

Не может укрыться от глаз, что одновременно оживилась деятельность Внутренней македоно-одринской революционной организации (ВМОРО). Ее реорганизованный Центральный комитет, возглавленный Тодором Александровым, ориентировался на то, чтобы, используя благоприятный момент, как можно скорее открыть войну с Турцией, толкнув на это правительство Болгарии. Для давления на власти использовались и личные связи. Так, в частном письме к Пейо Яворову, заграничному представителю ВМОРО в Софии, Александров просит друга поработать с премьером Гешовым и министром Теодоровым, чтобы Болгария скорее «обнажила нож»{445}. 19 октября 1911 г. ЦК ВМОРО объявил о приведении Организации в боевую готовность. Ее повседневная деятельность заключалась в устройстве террористических актов на железных дорогах, трамваях, почтовых фургонах, мостах, в приобретении оружия, военной подготовке. Задача, в случае войны, оставалась прежней: обеспечение Болгарии всех прав на македонские земли, как они были обозначены в Сан-Стефанском договоре{446}.

* * *

Переговоры о союзном договоре между представителями Сербии и Болгарии шли трудно. Милованович отстаивал принцип дележа между союзниками будущих завоеваний в турецких провинциях, Гешов выступал против и требовал автономии Македонии. 17 и 24 октября сербское правительство через своего посланника в Софии М. Спалайковича представило два проекта союзного договора. В первом из них Македонию предлагалось считать «спорной» территорией, а бесспорными — Одринский вилайет для Болгарии и Шкодринский для Сербии. Во втором предусматривался дележ на три зоны уже самой Македонии — на две бесспорные и одну спорную; судьбу последней предстояло решить путем арбитража{447}. Однако такие предложения никак не устраивали болгарскую сторону.

Вопрос зависал. Чтобы продвинуть переговоры, Гешов делегировал вызванного из Рима Ризова в Париж, куда отправился Милованович вместе с королем Петром и, где в честь его величества устраивалось празднество. Заявление о том, что Фердинанд и Гешов считают сербские предложения «невозможными для Соглашения», Станчов, болгарский посланник во Франции, сделал сербскому премьер-министру 5 ноября на Гала-представлении в Опере. Милованович был в замешательстве — дело заходило в тупик. Надо было искать новой встречи. Она произошла на «болгарской территории» — в здании дипломатической миссии Болгарии в Париже, и в ней участвовал Ризов, представленный Станчовым как человек, которого его правительство считает «компетентным в вопросе». Посланцы Гешова сообщили Миловановичу о последних уступках болгарской стороны, заявили, что о произвольном приобретении сербами будущих территорий не может быть и речи, что всё разграничение следует провести через русский арбитраж, который необходим для правительств обеих стран, в том числе с целью защиты от давления со стороны общественного мнения, «крайне противоположного и трудно примиримото в этом вопросе» в каждой из них.

Обмен мнениями был бурным. На возражения Миловановича Ризов отвечал по-сербски, убеждая и настаивая на том, что в ходе «предыдущих переговоров в Риме и Париже», партнеры уже достигли «определенной формулы», включая вопрос об автономии Македонии, и что «странно теперь отречение от нее» Миловановича. Оставшись вдвоем, с глазу на глаз, Ризов принялся убеждать Миловановича в том, что нынешняя попытка добиться соглашения между Сербией и Болгарией является последней («никогда больше Сербия не дождется другого болгарского правительства, более расположенного и годного для заключения такого соглашения»), а потому дело чести для Миловановича — использовать момент и договориться с Болгарией, даже если это навлечет на него проклятия недальновидных соотечественников. В возвышенном тоне Ризов говорил о грандиозности и важности исторической задачи — заключении союза между Болгарией и Сербией! И добился, в конце концов, согласия Миловановича сделать все возможное, чтобы убедить Пашича и Стояновича, а также военного министра ген. Степановича пойти навстречу болгарским пожеланиям.

Эти и другие подробности и нюансы парижских переговоров Ризов со Станчовым изложили в большом отчете Гешову. Доклад о выполнении ими поручения премьера помечен 7/20 ноября, Париж. Окончание его таково: «Так, г. министр, закончился наш разговор с Миловановичем. Теперь Ваша забота довести дело до счастливого конца».

Хотя отчет отмечен немалой мерой самодовольства и бахвальства авторов, и можно предположить в нем определенные неточности и натяжки, Гешов, очевидно, принял доклад со всей серьезностью; об этом косвенно свидетельствует полная публикация документа в его воспоминаниях{448}. Тем не менее, 15 декабря 1911 г. сербский посланник в Болгарии Спалайкович представил новые предложения. В них, утверждает Гешов, «принималась моя формула автономии Македонии» и приводился новый вариант спорной зоны{449}.

Окончательный текст Договора между Болгарией и Сербией был подписан в Софии 29 февраля/13 марта 1912 г. К нему примыкало Тайное приложение, в котором с первых же строк, «беря быка за рога», его составители определяли условия и процедуру объявления войны Турции. В статье 1-й Приложения указывалось: «В случае, если в Турции вспыхнут беспорядки, представляющие опасность для национальных или государственных интересов договаривающихся сторон, или одной из них, а также в случае внутренних или внешних затруднений, вынуждающих Турцию водворить статус-кво на Балканском полуострове, та из договаривающихся сторон, которая первой пришла к убеждению, что необходимо предпринять военную акцию, должна обратиться к другой стороне с мотивированным предложением …(курсив мой. — Р.Г.{450}. Как видим, принцип «если в Турции вспыхнут беспорядки», оговоренный еще в Pro memoria, формулирование которого принадлежит Ризову{451}, в Тайном приложении оказался на первом месте.

Внимание на важности этого пункта заострил Иван Т. Теодоров, сын известного болгарского политического деятеля Теодора Теодорова, который в 1911 г. принимал участие в дипломатических переговорах с сербской стороной. Долгие годы сын по крупицам собирал материал по истории Балканских войн, исследуя также семейный архив. По мнению этого автора, пункт, гласивший: внутренние беспорядки в Турции способны угрожать миру и спокойствию на Балканах, определяли самый смысл «Тайного приложения» к Договору о болгаро-сербском союзе. Оно-то «фактически и являлось настоящим договором», — пишет он, — в нем фактически предлагался способ «открыть вооруженную акцию против Турции», когда одна из договаривающихся сторон посчитала бы это необходимым (курсив мой. — Р.Г.){452}.

Если не забывать об авторстве формулировок важнейших статей Договора, должно сказать, что Ризов сыграл в истории его подготовки не только роль связного между представителями Сербии и Болгарии в ходе дипломатических переговоров, но и оказал, по меньшей мере, влияние на его содержание. Скажем больше, сделал едва ли не основное — выразил главную практическую идею Балканского союза, а именно: как спровоцировать войну против Турции под благовидным предлогом. Чем вложил в руки милитаристских сил Болгарии большой козырь.

Его разыгрыванием они и занялись весной – летом 1912 г. Сначала делегация ВМОРО отправилась на Запад для зондирования обстановки, но вернулась ни с чем: великие державы упорно держались позиции сохранения статус-кво на Юго-Востоке Европы. В самой Болгарии общественность пока сохраняла спокойствие. Страна закончила первое десятилетие нового века с прекрасными экономическими показателями. Урегулирование отношений с Сербией было встречено в Болгарии с удовлетворением: людям не были известны державшиеся в строгой тайне действительные условия Балканского союза. Воевать пока что было недосуг.

Вот почему заинтересованным в развязывании войны кругам пришлось серьезно поработать — готовить соответствующую атмосферу в стране, настраивать общественное мнение в пользу войны с турками, убеждать народ к ее неизбежности{453}. За работу взялись македонские земляческие организации, союзы офицеров и унтер-офицеров, политики и журналисты крайних взглядов. Руководители ВМОРО подбросили горючий материал: устроили взрыв нескольких бомб в г. Кочани (недалеко от болгарской границы), что вызвало со стороны турецких властей кровавые репрессии в отношении местного болгарского населения. Провокация достигла двоякого успеха: по Болгарии прокатилась волна многолюдных митингов с требованием «наказать турок», газеты выходили с лозунгами «Народ требует войны»; а главное — появление искомых внутренних беспорядков в Турции, оговоренных в союзном Договоре между Болгарией и Сербией. Именно они создавали определенную легитимацию для решения болгарских властей начать войну против Турции{454}.

Не будет ошибкой сказать, что именно деятельность ВМОРО всколыхнула страну. Любопытна очередность действий, проступающая из дневниковых записей Петра Абрашева, министра юстиции в правительстве Гешова. Анализируя ход событий, этот степенный человек пишет: «Замечается воинственное настроение почти во всех общественных кругах. Грозный призрак войны не страшит даже самых боязливых. Правительство вынуждено готовиться к войне, и оно готовится к ней»{455}. И далее: «Наиболее воинственными были военные, македонствующие, а также стамболовисты, радослависты и из Демократической партии. Согласились (в правительстве. — Р.Г.), что надо поездить по Болгарии, чтобы непосредственно познакомиться с настроениями. Я объехал Кюстендилский, Врачанский, Берковский, Фердинандский, Ломский, Белослатинский округа и вернулся с впечатлением о наличии воинственного жара чуть ли не во всех кругах. «Ударим и покончим с этим», — говорили мне почти повсюду. Выходило, что населению надоело слушать о приготовлениях к войне. Мирные и работящие люди хотят войны с Турцией не для чего другого, а чтобы «покончить с этим». Они смотрят на войну, как на работу, которую нельзя не сделать»{456}.

Конкретными данными о том, что руководители ВМОРО знали о сути Балканского союза, мы не располагаем. Нельзя, однако, сбрасывать со счета однонаправленность действий дипломата Димитра Ризова, нашедшего более или менее легитимную формулу для объявления Болгарией и союзниками войны Турции, и боевика Тодора Александрова, приложившего специальные усилия для реализации ее на практике. Так что именно ему некоторые болгарские историки приписывают авторство и режиссуру событий накануне Балканских войн: «Деятельность ВМОРО в 1911 и 1912 гг., — пишет Ц. Билярски, — во многом привела к тому, что был найден повод для объявления Балканской войны. Им стала резня болгар в Штипе и Кочани в ответ на атентаты ВМОРО»{457}.

Ризов участвовал и в последнем акте формирования Балканского союза — переговорах с Черногорией. Собственно переговоров не велось ни в Софии, ни в Цетинье, и ни в какой другой балканской столице. Они начались и закончились в венском Хофбурге, во время посещения императора Франца Иосифа черногорским королем. Болгарскую сторону представляли председатель Народного собрания Стоян Данев и тот же Ризов. С черногорской стороны участвовали воевода Пламенац и военный министр генерал Мартинович. «Для достижения цели одной беседы было достаточно, — пишет Данев в мемуарах. — Единственное, о чем просили черногорцы, — оказать помощь в содержании их войска. Не было составлено никакого письменного акта»; только через министерство иностранных дел решение о вступлении Черногории в Балканский союз передали болгарскому дипломатическому представителю в Цетинье Н. Колушеву — «для сведения и руководства»{458}.

По простоте нравов заключение межгосударственного союза происходило в рамках «народной дипломатии», в условностях традиционализма.

Ризов не оставил свое «детище» и перед самым началом Первой балканской. Гешов поручил ему подготовить важнейший государственный документ: сформулировать официальную причину перехода Болгарии к военным действиям в ноте Порте с требованием немедленных реформ в ее европейских владениях, невыполнение которого, по мнению болгарского премьера, вынуждает его объявить султану войну. Как видим, Гешов предпочитал действовать в рамках еще существовавших международных договоренностей. Кроме того, Ризову поручалось составить Манифест об объявлении войны, который подпишет царь Фердинанд{459}.

И в дальнейшем, по ходу военных и дипломатических событий, Ризов постоянно держал руку на пульсе. Попутно наставлял Гешова, что главной целью Болгарии на самом деле является достижение полной автономии Македонии во главе с генерал-губернатором (европейцем) под контролем великих держав, а не ее дипломатическое прикрытие в виде требования реализации ст. 23 Берлинского трактата{460}.

Ризов постоянно выступал с политическими и другого свойства советами, рекомендациями, оказывал давление. Судя по дневнику П. Абрашева, вмешательство «знаменитого дипломата», как в насмешку тот его называл, часто было невпопад и только нервировало правительство. Министр отмечает «нескрываемое самодовольство и похвальбу» Ризова. О многом свидетельствует запись в его дневнике от 20 ноября 1912 г.: «Истинная беда, когда кто-нибудь уверится, что умнее и патриотичнее его нет никого на свете»{461}. Впрочем, некоторые советы Ризова тот же Абрашев считал полезными, как, например, высказанное посланником пожелание шире информировать иностранное общественное мнение об осложнении сербско-болгарских отношений в апреле 1913 г. Что, правда, не было принято членами правительства во внимание: «К сожалению, Гешов и Теодоров не хотят это использовать», — писал Абрашев{462}.

Без Ризова не обошлась и история с задержкой ответа болгарского правительства на турецкое предложение о перемирии и прелиминарном мире. Как известно, Фердинанд, получив его 31 октября 1912 г., не только запретил сообщать об этом союзникам, но и промедлил с началом переговоров{463}, что, по оценке современных историков, нанесло вред самой Болгарии, сбило темп развития военных событий. Г. Марков пишет: «С самочувствием советника и доверенного лица правительства» Ризов еще 18 октября 1912 г. «предрек, что будет капитальной, непоправимой ошибкой, если балканские государства согласятся на перемирие, прежде чем победят Турцию полностью и окончательно»{464}.

В его стиле естественным было предложить Гешову в письме от 11 ноября 1912 г. не делать грекам никаких уступок, не отдавать Солунь, даже если для этого придется воевать с ними{465}. Ризов оказался и среди тех, кто поощрял болгарских военных и власти войти в Константинополь: не бойтесь, только предупредите Россию, что вступаете временно, чтобы окончательно разбить Турцию. Подобная агитация воздействовала и на солдат, ставших петь национальный гимн с измененными словами в припеве: «Марш, марш, Цариград е наш!». Ризов советовал также «поспешить взять Одрин, чтобы показать Петербургу, что этот город будет включен в пределы болгарского государства», хотя он не входил в сан-стефанские границы{466}. От него исходили «самые разгоряченные предложения», — констатирует Г. Марков{467}. Такие предложения и настроения мало чем отличались от того, как думали в ЦК ВМОРО.

Балканская война развивалась нервно, союзники относились друг к другу с нарастающей подозрительностью. Эта подозрительность явилась рано, чему давали основания победные результаты первого, очень успешного этапа войны, когда союзники увидели, что уже есть, что делить. При этом аппетиты каждого члена Балканского союза далеко выходили за рамки договоренного. Уже в январе 1913 г. Сербия подняла вопрос о несогласии с установленным в союзном договоре разграничением земель, подлежащих разделу, в феврале — о дополнительных компенсациях{468}. Беспокойство ВМОРО в связи с этим выливалось пока что в памятные записки ее ЦК, адресованные царю Фердинанду или премьеру Гешову, с предупреждением быть начеку в отношениях с союзниками, чтобы не попасть впросак. В письме к П. Яворову от 27 января 1913 г. Т. Александров пишет: «Сделаем все возможное, чтобы не позволить болгарскому правительству подарить болгарские земли сербам и грекам и продолжать цепляться за какой-то там союз, меньше всего нужный нам, по крайней мере, на будущее»{469}.

Последующие события делали все более хрупким союз балканских государств, их верность принятым обязательствам. Сепаратные переговоры, которые в апреле–мае 1912 г. вели между собой представители Сербии и Греции, закончились договором этих стран против Болгарии. Ризов, заранее прознавший об этих переговорах, 16 апреля предупреждал болгарское правительство о возникшей опасности. «Контролирующую» активность проявляла и ВМОРО, призывая политиков к максимальной бдительности. Действительно, отношения между союзниками все более заходили в тупик, на горизонте замаячила угроза братоубийственной войны.

В накаливании обстановки свою роль играли отношения между Россией и Австро-Венгрией. Российская дипломатия улавливала стремление венского кабинета сблизиться с Софией, посеять недоброжелательство между нею и Белградом. Сербия, в свою очередь опасалась, что Болгария, добившись своего в войне с Турцией, не захочет затем воевать с Австрией, как это было уговорено в Договоре о Балканском союзе, а наоборот, «задружит с нею».

Размышления по поводу этих обстоятельств достаточно четко явлены в «весьма доверительном письме» А.А. Нератова, временно замещавшего Сазонова и 23 апреля 1913 г. писавшего от имени последнего Н.Г. Гартвигу. Из документа следует, что российская дипломатия, видя, как меняется ситуация, стала склоняться к восприятию событий не только «с точки зрения права», но и при учете «оценки, исходящей из принципа политической целесообразности». Последняя заключалась в том, чтобы «всецело поддержать сербские пожелания», как дающие возможность для «создания прочного заслона дальнейшему проникновению Австрии на Балканский полуостров» (курсив мой. — Р.Г.){470}.

Не забудем, что именно такая цель стояла во главе изначального замысла Балканского союза, каким его полагала Россия, к тому же не имевшая в виду никакой войны и, наоборот, настаивавшая на сохранении статус-кво на Балканах. Балканская война 1912 г., произошедшая по воле самих балканских государств, которые проявили самостоятельность в подходе к решению вопроса общеевропейского уровня, смешала многие карты. Россия оказалась в сложном положении, но не заняла, тем не менее, односторонней позиции. Император Николай II пытался примирить стороны, требуя от болгар уступок. В его апрельской ноте 1913 г. Гешову говорилось: «Императорское правительство крайне озабочено дошедшими до него сведениями о чрезвычайном обострении вопроса о разграничении между Болгарией, Грецией и Сербией. Оно не хотело бы допускать даже мысли о возможном братоубийственном столкновении между нынешними союзниками… Россия до сих пор делала все для локализации событий и убережения Болгарии от нападения с тыла. Но в случае братоубийственного столкновения болгар с сербами и греками, само наше общественное мнение откажется от Болгарии и императорскому правительству останется только с болью в сердце быть безучастным зрителем гибели болгарского дела и ограничиться исключительно защитой русских интересов»{471}.

Однако в Болгарии военные, ВМОРО, другие македонствующие, частично политические круги и интеллигенции продолжали накалять обстановку. Недаром Николай II в ноте Гешову просил наложить «некоторую узду на печать, разжигающую вражду между союзниками»{472}. Но дело было не только в прессе. Показательно отметилась ВМОРО. В подготовленной ею декларации от 16 мая 1913 г. говорилось: «Внутренняя организация, не признавая никаких спорных земель, но признавая, что в границах Македонии существуют только болгарские земли, должна заявить своевременно и категорически, что, если македонский вопрос не решится так, как она того желает, то она не прекратит революционную деятельность и в вихре борьбы не усомнится в том, чтобы использовать все имеющиеся в ее распоряжении средства, не обращая внимания ни на Женевские и ни на какие другие международные конвенции»{473}. Тодор Александров исходил из того, что «эта война — наша, так как именно события в Штипе, Кичево, Кочани, вызванные нами, дали к ней повод, явились первопричиной войны, начатой главным образом и, прежде всего, во имя освобождения македонского населения»{474}. Присваивая, таким образом, себе возможную войну против союзников, видя в ней преимущественно войну ВМОРО, лидер Организации фактически отстранялся от интересов собственно Болгарии, которым такая война была совершенно противопоказана. Но это в его заботы, видимо, не входило. 25 мая 1913 г. он пишет П. Яворову: «Договорились с некоторыми военными, что, если правительство попытается избежать войны, мы отсюда спровоцируем ее и заставим (ее вести. — Р.Г.{475}.

Да не покажется нам странным, что на такой позиции оказался и болгарский дипломат на службе Димитр Ризов. Но об этом ниже.

Здесь же отметим, что в итоге именно Болгария не выдержала психологического напряжения: 16/29 июня 1913 г. ее войска получили приказ атаковать позиции греков и сербов, начав тем самым Межсоюзническую войну. Она была короткой и безжалостной — разгромом «основательницы» и «главной силы Балканского союза», как ее называют болгарские историки, занялись не только ее бывшие союзники (Сербия, Греция, Черногория), но и улучившая благоприятный момент Румыния и оправившаяся после недавнего поражения Турция. Бухарестский и Петербургский мирные договоры 1913 г. завершили кровавую эпопею двух Балканских войн. Для Болгарии это было не только суровое военное поражение, в результате чего она потеряла часть собственной территории, но и крах надежд на реализацию идеи национального объединения. Случилась национальная катастрофа.

* * *

Царь Фердинанд быстро произвел рокировку игроков на политической арене. 4 июля 1913 г. на смену русофильским правительствам Ив. Гешова и Ст. Данева пришел кабинет министров во главе с Василом Радославовым. Смена правительств сопровождалось переориентацией внешней политики Болгарии: стремлением было уйти под защиту Австро-Венгрии. Девизом царя Фердинанда стало: «Нет другого спасения для Болгарии, кроме возвращения в Рим», что означало, помимо прочего, возможность заключения унии с католической церковью{476}. Экзарх Йосиф упорно сопротивлялся поветрию, охватившему довольно широкие слои общества, включая духовенство, но на него власти обращали уже мало внимания.

Из контекста событий следует, что идея славянского единства и православного единоверия как одна из главных составляющих прежнего идеологического обоснования и обрамления Балканской войны — мало чего стоила и легко могла быть отброшена. При этом главная цель оставалась прежней — Македония любыми средствами. Лидер ВМОРО Тодор Александров так разъяснял «необходимость» поворота в сторону германо-австро-венгерского блока: «Всё, что делаем сейчас, — писал он 1 августа 1913 г. одному из сподвижников, — шаги в пользу автономии Македонии, зондаж идеи, возможно ли путем унии под австро-венгерским протекторатом сохранить национальность македонских болгар в захваченных сербами и греками районах, и, в крайнем случае, переход некоторых районов […] к Албании и проч. — всё это происходит с ведома и согласия болгарского правительства»{477}.

Власти предприняли шаги и по изменению состава Народного собрания — указом царя оно было распущено, назначались выборы в новый парламент. Они состоялись в ноябре 1913 г., но принесли Фердинанду разочарование: почти 50% избирателей отдали свои голоса представителям партий «народных интересов», выступавших с антимилитаристскими лозунгами, — Болгарскому земледельческому народному союзу (БЗНС), двум партиям социалистического толка («теснякам» и «широким») и мелкобуржуазной Радикально-демократической партии. БЗНС, например, несмотря на потерю значительной части своих избирателей из-за перехода Добруджи к Румынии, получил свыше 100 тысяч голосов. Никогда еще «земледельческая» парламентская фракция не была так велика — 48 депутатов, т. е. почти четверть (23,1%) всех депутатских мест{478}.

Страна бурлила, обсуждая катастрофические результаты Балканских войн. Как такое могло случиться? Болгария, считавшаяся самым сильным в военном отношении государством на Балканах, войска которой одержали удивительные победы в Первой войне, в итоге оказалась «у разбитого корыта». Кто виноват? Информации у народа было мало: условия Балканского союза, подписанного представителями Болгарии и Сербии в 1912 г., хранились в тайне. Сведения об отношениях между союзниками, содержании дипломатических переговоров и т. п. поступали урывками, быстро обрастали слухами и фантазиями, настоящего положения никто толком не знал.

Национальное поражение раскололо общество. Милитаристские силы спешили заявить, что в народе сохраняется повышенное патриотическое настроение, нет никакого уныния, и что, если сейчас Болгарии приходится отступить, то следующий опыт непременно принесет успех, и болгарский народ, наконец, добьется полного объединения. Однако итоги парламентских выборов опровергли «прозорливость» сторонников курса правительства В. Радославова. Газета «Военна България» вынуждена была констатировать: результаты выборов — «большая неожиданность для всей страны. Против общих ожиданий правительство не получило большинства»; «народ отвернулся от правящей партии и склонился к самым крайним элементам. В душе возмущенного народа произошел перелом»{479}.

Не было единства и в более высоких политических, дипломатических, военных кругах. Об этом по-своему печалилась та же «Военна България», писавшая: вместо серьезного анализа причин поражения 1913 г. — свара между генералами, кто виноват, кто проштрафился как коррупционер при поставках вооружения и т. п.{480}.

Правительственные рокировки не могли успокоить общество. Народ требовал возмездия, наказания виновников поражения. После ноябрьских выборов в парламент «народные партии» стали проводить свои съезды, на которых как бы легализовали антиправительственные требования: привлечь царя Фердинанда к ответственности, лишить его права руководить внешней политикой, провести судебное расследование причин народной катастрофы и наказать ее виновников, отказаться от пропаганды реванша, означающего новую войну с соседями, тогда как «нам нужен мир для всестороннего обновления страны»{481}. На состоявшемся 6–10 декабря 1913 г. XIV-м съезде БЗНС крестьянская партия потребовала немедленной — «без отсрочки» — отставки «подсудимых министров»{482}.

По-настоящему был напуган ситуацией в стране царь Фердинанд, главный виновник «преступного безумия 16 июня». Уединившийся за границей, он шлет 11 ноября из Вены доверенному С. Добровичу сбивчивую телеграмму: «По сообщению этим вечером всех газет, в Болгарии вспыхнула революция, и что Мое возвращение невозможно. Приказываю Вам сказать Мне правду»{483}. В телеграмме от 13 ноября царь всех болгар уныло сообщает, что на завтрашней аудиенции у австро-венгерского императора «решится моя судьба и мое будущее жилище (очевидно, местопребывание. — Р.Г.)». Одновременно он дает распоряжение предупредить престолонаследника Бориса, что тот должен готовиться к «своему новому сану». Но еще более знаменательна следующая фраза Фердинанда: «Хотел бы я знать, кто выдал оригинальный текст этого ненавистного договора[26], — проболтавшийся Гешов или сам Геннадиев{484}, когда был …***{485} и что после публикации в “Le Matin” невозможно, чтобы я остался в кругу европейских монархов»{486}.

Однако, как оказалось, все не так страшно, хотя болгарскому монарху пришлось пройти через большое испытание. В телеграмме к престолонаследнику от 14 ноября 1913 г. Фердинанд сообщает об унижении, пережитом им на 30-минутной аудиенции у австро-венгерского императора, куда тот явился с предложением своей «отставки от престола» и готовности сдать полковой мундир, когда-то, видимо, торжественно врученный ему императором. Хозяин же был очень мрачен, но сказал, что прощает его на этот раз и отречения не требует, что постарается забыть обиду, нанесенную ему и его армии, и милостиво оставляет болгарского царя и его престолонаследника в 11-м гусарском полку. Всё это — на фоне обвинений в адрес императора Фердинанда «в позорном заговоре» «против меня и моего государства», заявлений, что «был оскорблен его союзом с подобными людьми» (т. е с сербами? — Р.Г.). Фердинанд вышел из дворца «совершенно сокрушенный, в убеждении, что моя роль здесь окончена». Просил сына никому не говорить об этом{487}.

Получив хоть какую-то поддержку со стороны Австро-Венгрии (сохранил мундир!), Фердинанд уже не так боялся продолжавшихся шумных и откровенно антиправительственных выступлений. 31 декабря 1913 г. власти во второй раз за короткое время прибегли к роспуску Народного собрания, соответствующий указ был подписан царем. Были назначены и новые выборы в Народное собрание. Но ситуация не успокаивалась.

Кто виноват в происшедшем? — поиски ответа на злободневный вопрос продолжались. О характере общественного беспокойства можно судить по письму Стефана Бобчева Михаилу Маджарову (во время Балканских войн первый представлял интересы Болгарии в Петербурге, второй в Лондоне). 20 марта 1914 г. Бобчев писал коллеге: «Болгария переживает продолжающуюся анархию и смуту — наследие памятного 1913 г. […] Ничто не успокоилось. Каждый пытается доказать, что был прав и правильно всё видел, правильно говорил и правильно делал. Противник — это все другие, не «я» — он ошибся. И в этом поиске виновного, обнаружении его в противнике — проходит вся наша жизнь. В такой повседневности истощается вся энергия, вся деятельность, все время. Кому-то это приносит, может быть, выгоду, Болгарии же только вредит и причиняет огромный ущерб, во-первых, потому что отнимает возможность заняться делом — лечением наших ран, а во-вторых, потому что мнимая задача — переложить вину на противника, — затмевает действительную задачу, стоящую перед нами — преодолеть опасность, висящую над нами и имеющую многообразные формы»{488}.

Перспективу Бобчев видел в том, чтобы, «невзирая на ныне разделяющие Болгарию австрофильство и русофильство», внешнеполитическая ориентация страны строилась на обеспечении «спокойной внутренней работы, спокойного движения вперед, без рисков, без сотрясений, без жертв»; и тогда, «имея то, что нам осталось, мы сможем подняться». Но автор письма сознает и опасность для страны, кроящуюся в возможном новом проявлении ее руководством таких черт национального характера, как невежество, грубость, неумение выстраивать отношения, черт, унаследованных от прошлого и неуместных в XX веке: «Ах, эта байганювщина, — восклицает он, — этот «булгар», эти наши кулаки, направленные во все стороны… Это может окончательно снести нам голову»{489}.

В водовороте мнений, споров, обвинений, распространившихся в общественных кругах и особенно прессе, личным нападкам подвергался не только царь, но и многие его присные. В том числе немало досталось и Димитру Ризову, активному деятелю злополучной войны и ее своеобразному куратору.

В Центральном государственном архиве (София) хранится документ, который работники архива озаглавили так: «Письмо Димитра Ризова с объяснениями, почему изменилась его позиция от зачинателя Балканского союза до поддержки Второй Балканской войны»{490}. Письмо датировано 10 января 1914 г., Рим, и адресовано Николе Сакарову, известному в Болгарии общественному и политическому деятелю, часто выступавшему по общеполитическим вопросам. В то время Сакаров входил в Центральный комитет партии широких социалистов, а ее орган — газета «Народ» — принимала активное участие в антимилитаристской кампании.

Письмо Ризова являет собой машинописную рукопись с поправками от руки, внесенными автором. Имеется собственноручная подпись Ризова. В архивном экземпляре отсутствуют три первые листа рукописи (очевидно, утеряны), остальные 8 листов плотного текста хорошо читаются.

Документ представляет большой интерес как конкретный отголосок эпохи, в котором отразилась попытка непосредственного участника событий ответить на вопросы времени. Первую часть письма, имеющую не столько оправдательный, сколько объяснительный характер, можно даже назвать аналитичной. Здесь Ризов называет 8 ошибок, допущенных военно-политическим руководством Болгарии в ходе Балканских войн. (Правильнее, наверное, говорить не об ошибках, а о действиях, приведших к ним. Но сохраним стиль автора). Кроме того, документ, особенно его вторая часть, несет весьма ценную информацию о характере и общественном поведении такой типичной для Балкан личности, как Ризов, с его непосредственностью реакций и неудержимым выбросом в открытое пространство внутренних эмоций.

Итак, что же Ризов считал ошибочным в действиях военно-политического руководства Болгарии. Переложу близко к тексту основные тезисы автора.

К сожалению, о первой ошибке и части второй судить не представляется возможным — они оказались на утерянных листах. Только с окончания текста о «второй ошибке» начинается архивная нумерация документа (Л. 1). Здесь речь идет «о мире в декабре 1912 г., который не заключили». «А есть ли необходимость доказывать, — пишет Ризов, — что если бы мы тогда заключили мир с Турцией, то спасли бы и Македонию с Одрином, и вторую войну с Турцией не вели бы, и не было бы никакой межсоюзнической войны, и сохранили бы жизнь более чем половине принесенных жертв».

3-ей ошибкой автор считает изменение характера войны, превращение освободительной войны в завоевательную с желанием получить границу по линии Мидия — Родосто. Это способствовало созданию вредной легенды, «что мы домогаемся гегемонии на Балканах. Мир стал удивляться, что мы не хотим сделать уступок Сербии и Греции в Македонии, а сами захватываем всю Фракию и простираем наши границы у ворот Царьграда».

4. Затягивание переговоров о мире в Лондоне, перерыв в них и возобновление войны с Турцией. В результате произошло сковывание наших войск в Чаталдже и Бунаире и вывод нашей дивизии из Солуни, так что сербские войска хлынули в Албанию, и мы были не в состоянии своевременно послать наши гарнизоны в города Македонии, а этим, наверное, избежали бы Межсоюзнической войны.

5. Не договорились с Грецией о разделе завоеванных земель. «Еще 16 апреля 1913 г. я представил министру шифрованную депешу о том, что между Грецией и Сербией достигнуто соглашение о солидарных военных действиях против нас».

6. Не договорились с Румынией. Это наша кардинальная ошибка, с нею связаны и вторая война с Турцией, и Межсоюзническая война, и наша прошлогодняя катастрофа.

7. Непринятие арбитражного решения по спорной зоне между нами и Сербией. «Это единственная ошибка, которую совершили не мы. Я и сейчас продолжаю думать, что этой ошибки можно было легко избежать, если бы Россия поторопилась с арбитражным решением по спорной зоне после заключения Лондонского мира с Турцией».

8. Отклонение нами предложения Сербии и Греции о демобилизации союзных войск до % их состава (Данев и его вера, что Россия все разрулит).

«Эта серия политических и дипломатических ошибок с неотразимой фатальностью сделала Межсоюзническую войну неминуемой, неизбежной, обязательной»{491}.

Можно соглашаться или не соглашаться с автором, но краткий его анализ носит черты критического отношения к болгарской политике во время балканской кампании, что весьма ценно, ибо в современной болгарской историографии не всегда найдешь такую определенность, как, например, признание превращения освободительной войны в завоевательную. Надо думать, что такой анализ потребовал от Ризова немалых внутренних усилий, ибо по ряду позиций он должен был обратить критику и на самого себя. Это относится, например, к вопросу о затягивании болгарского ответа на первое турецкое предложение о мире, или к поведению самого Ризова, не торопившегося с составлением текста болгарского мемоара российскому императору о согласии на арбитраж{492}.

По стилю вторая часть письма Ризова существенно отличается от первой. Здесь столько личных чувств, переживаний, военно-романтических эмоций, призванных в конце концов родить у читателя представление: 16 июня было принято единственно правильное решение, иначе поступить было нельзя. Ризов сообщает, что в начале мая 1913 г. по поручению Гешова он отправился в Сербию, чтобы попытаться убедить Пашича в необходимости выполнять постановления союзного договора между Болгарией и Сербией. Из встреч с Пашичем и другими сербскими министрами, с Гартвигом и своими старыми друзьями-сербами Ризов вынес впечатление, что сербы окончательно и бесповоротно решили из завоеванных в Македонии земель «не уступать нам ничего из того, что по союзному договору причитается нам, даже если для этого потребуется воевать с нами». Текст проникнут ощущением предрешенности и неизбежности межсоюзнической войны. Некоторые сербские газеты, — пишет Ризов, — «проповедовали неожиданный захват Софии, пока болгарские войска стоят в Чаталдже и Булаире», а сербские офицеры заявляли, что, если России своим арбитражным решением предоставит Сербии только лишь спорную зону, «следует свергнуть Пашича и привести к власти людей, которые не подчинятся этому решению».

В Софию Ризов вернулся с пониманием, что «поведение Сербии предрешало и наш спор с Грецией — одно из двух: или Болгария уступит Греции и Сербии большую часть Македонии, или же будет воевать с ними? […] Мне было ясно, что война неизбежна».

Но и в Софии настроение людей было не лучше. Генерал Савов несколько раз ставил болгарскому правительству ультиматум, настаивая на скорейшем разрешении дилеммы: демобилизация или война и заявляя, что после 15 июня он уже не сможет отвечать за армию. «Эта грозная перспектива, — пишет Ризов, — скоро стала моим кошмаром», тем более, что в кабинете Данева уже не было единодушия по вопросу: что делать? «Свыше 20 заседаний Совета министров было потеряно в нескончаемых и бесплодных обсуждениях положения»{493}.

Последней каплей стало столкновение Ризова с бездействием лидеров оппозиционных партий, которых он призывал «либо добиться формирования нового кабинета, либо собрать коронный совет, чтобы решить, что же делать в этот судьбоносный момент». Свою роль сыграли и утвердительные ответы нескольких военачальников на вопрос: «можем ли мы справиться с греками и сербами до того, как Румыния хлынет в Болгарию со своими войсками».

Так болгарский дипломат Ризов пришел к серьезному, на деле — поворотному — решению: «После всех этих консультаций я стал открытым сторонником межсоюзнической войны, и уже на следующий день написал статью в газете «Народна воля», где высказал свое мнение — Болгария должна сделать «верховное усилие», чтобы теперь же завершить свое полное национальное объединение».

Возможно, объясняя в письме Сахарову это решение, Ризов специально упирал на свое внутреннее состояние, подчеркивал ощущение тревоги и кошмара. Но вообще-то никакого рубикона он не переходил. Как можно видеть из изложенного, на протяжении обеих Балканских войн Ризов все время был на грани дозволенного дипломату, с самого начала кампании мысль о возможности войны с союзниками не была для него устрашающей. И в определенный момент Ризов-дипломат досрочно, сам, de facto, не будучи официально отозван, покинул пост защитника интересов Болгарии, оставшись безудержным «македонствующим революционером». Свидетельство тому — и заключительный пассаж письма: «Таково мое участие в межсоюзнической войне. И если это составляет вину, я готов отвечать перед любым судом, соглашаясь уже сейчас, что моя нравственная ответственность в данном случае может считаться юридической виновностью. Это самая малая жертва, которую македонец может принести перед мученическим и окровавленным образом своей священной, осиротевшей и недобитой еще родины»{494}. Такую самоидентификацию невозможно было скрыть ни под каким дипломатическим мундиром, долг македонствующего революционера был превыше всех других обязанностей. В данном случае — обязанности сохранить Болгарию, не толкать ее под удар, который, исходя из простой арифметики, выдержать она не могла. Поистине это было преступным безумием.

Балканские войны явились для болгарских дипломатов первым опытом приложения своих сил в боевых для страны условиях. Опыт оказался трудным: не хватало умения, профессионализма, выдержки. Да и, вероятно, просто знаний. Так, накануне Балканской войны в руководстве МИД ⅔ начальников были людьми с всего лишь с средним образованием{495}. Г. Марков отмечает, что назначение видных болгарских деятелей посланниками (Бобчев, Салабашев, Тошев, Хаджимишев, Калинков) не принесло ощутимых результатов. О нашем герое он пишет особо: Ризов считал себя предопределенным быть, по крайней мере, министром иностранных дел и постоянно давал из Рима разгоряченные советы{496}.

В отечественной науке специальное исследование деятельности Д. Ризова во время Первой мировой войны посвятил Г.Д. Шкундин. Ему пришлось констатировать, что болгарские историки оценивали результаты деятельности Ризова главным образом отрицательно{497}. Характерно и такое его наблюдение, как постоянно прорывавшиеся у Ризова замашки комиты[27], его «македонствование»{498}.

Случайно или нет, но Д. Ризов оказался не упомянутым в многотомной «Истории Болгарии» — в ее Т. 4-м, посвященном «Болгарской дипломатии от древности до наших дней»{499}.

Иван Евстратиев Гешов и «делёж Македонии»: к истории дипломатической подготовки Болгарии к Балканской войне 1912–1913 гг.

М.К. Куманов


Балканская война 1912–1913 гг. — одна из самых светлых страниц болгарской военной истории. Общеизвестны восторженные отзывы в мировой прессе о боевых подвигах болгарских войск при Булаире, Шаркьое, Люле Бургасе, Петре, Гечкенли и др. Неувядаемой славой покрыло себя болгарское оружие и при взятии Одринской крепости в марте 1913 г.

К большому сожалению, не так обстоит дело с дипломатической подготовкой Болгарии к этой войне. Потому и героические победы болгарских солдат не привели к ожидаемым результатам. Можно со всей определенностью сказать, что для Болгарии подготовка к Балканской войне началась еще во время Берлинского конгресса 1878 г., когда из-за того, что русская дипломатия не имела возможности активно противодействовать воле великих держав Запада, болгарское государство, только что освобожденное в результате Русско-турецкой войны 1877–1878 гг., было разделено на части. Не существовало болгарина, который примирился бы с несправедливыми решениями Берлинского конгресса. Глубокий след в народном сознании оставило всенародное движение протеста болгар против неправедного диктата западной дипломатии, как и протест вдов Карлова в Южной Болгарии и особенно Кресненско-Разложское восстание{500}.

Обстоятельство, что в результате Соединения 1885 г. Восточная Румелия была присоединена к свободному Княжеству Болгария{501}, вдохновило на борьбу против иноземного владычества и самую обиженную и оскорбленную часть болгарского населения — людей, живших в Македонии и Одринском крае, которые в силу решений Берлинского конгресса остались под властью Османской империи. Осуществление народной мечты требовало длительной и упорной подготовки{502}. Добиться результата не удавалось, но заветная мысль не была и похоронена. Планы освобождения порабощенных собратьев, живущих за Рильскими и Родопскими горами, продолжали занимать болгарскую общественность и после неудачи Илинденско-Преображенского восстания 1903 г. Потому и в последующее десятилетие Болгария упорно готовилась к их реализации{503}.

* * *

Между тем, случайно сложившиеся обстоятельства позволили Болгарскому княжеству разорвать узы зависимости от Османской империи, сохранявшиеся со времен Берлинского конгресса, — осенью 1908 г. Болгария приобрела независимость и равноправное положение с другими государствами европейского континента{504}. Это большое и важное событие произошло, когда его меньше всего ожидали правящие круги Османской империи и соседние балканские государства.

А летом 1911 г. вспыхнула Итало-турецкая война. Италия, принадлежавшая к кругу великих держав в Европе, проявила аппетит к одному из африканских владений Османской империи и сумела им завладеть{505}. Поражение Османской империи в этой войне подняло дух в балканских странах. Итало-турецкая война застала у власти в Болгарии коалиционное правительство Ивана Евстратиева Гешова, в котором были представлены деятели Народной и Прогрессивной партий. Наряду с премьерским постом Гешов возглавлял и министерство иностранных дел и исповеданий{506}, т. е. можно со всей определенностью сказать, что после царя Фердинанда он был второй по значимости фигурой, обладавшей авторитетом в определении внешнеполитической линии страны. Естественно, он оказался и в центре дипломатической подготовки Балканской войны и участия Болгарии в ней.

На этот факт обращается внимание во всех публикациях о Балканской войне{507}, однако, до сих пор нет ни одного специального исследования о конкретной деятельности Гешова в этом отношении. Подобной цели не ставит и автор настоящей статьи. Из-за ограниченности объема публикации, поскольку речь идет о статье, автор ставит перед собой задачу ответить лишь на один, но исключительно важный и судьбоносный для Болгарии вопрос — о разделе Македонии в результате Балканских войн. Именно в таком его решении видный политический и государственный деятель Гешов принимал не только непосредственное, но и руководящее участие.

Судя по имеющейся литературе, тогдашний премьер и руководитель болгарской дипломатии отличался большой словоохотливостью, так что мы располагаем его довольно обстоятельными заявлениями о личном участии в подготовке Балканской войны. Особенно интересно его сочинение «Балканский союз. Воспоминания и документы», увидившее свет в 1915 г., т. е. почти сразу после окончания Балканской войны, когда в его памяти были еще совсем свежи обстоятельства событий, связанных как с определением курса болгарской внешней политики, так и с его личным участием в действиях по вовлечению Болгарии в войну с Турецкой империей. В указанной книге Гешов не только широко распространяется о своей деятельности, но и публикует в качестве приложения тексты самих договоров 1912 г. Болгарии с Сербией и с Грецией. Единственный вопрос, о котором приводимые им сведения остаются скромными и неясными, — это вопрос о том, как случилось, что Гешов и болгарские правящие круги пошли на принятие фатального решения о дележе Македонии, согласившись со своими балканскими союзниками, в частности, с Сербией.

Известно, что вопрос о разделе Македонии (в данном случае речь идет о Вардарской Македонии) не впервые поднимался сербской стороной. Еще до того, как этот район оправился от неудачной для нашей западной соседки Сербско-болгарской войны 1885 г., вызванной мегаломанскими амбициями маниакального короля Милана IV Обреновича, Белград прощупывал, хотя и очень осторожно, всесильного в то время болгарского премьер-министра Стефана Стамболова на предмет дележа Македонии. Но его позиция была ясной и категоричной — нет, это невозможно{508}.

После падения Стамболова в мае 1894 г. правящие круги Сербии, учитывая резкое изменение внутриполитической обстановки в Болгарии, вновь попытались инициировать щекотливый вопрос. Он обсуждался во время визита в Софию сербского короля Александра (1897 г.), которого сопровождал премьер-министр Джордже Симич. И вновь с болгарской стороны последовал отрицательный ответ. В этом отношении правительство д-ра Константина Стоилова строго держалось позиции предшественника{509}.

Позиция и стамболовистов, и народняков основывалась, в первую очередь, на данных тогдашней этнической карты Македонии: здесь, в конце XIX в. болгары все еще сохраняли доминирующее положение среди населения (по сравнению с другими этносами), как это было до Русско-турецкой освободительной войны 1877–1878 гг.{510}. Кроме того, благодаря активной церковно-просветительной деятельности Болгарской экзархии и помощи с ее стороны в 80–90-е гг. XIX в. была восстановлена значительная часть существовавших до 1876–1877 гг. болгарских церквей и училищ, которые пострадали во время Апрельского восстания и после него. Строительство велось и в ряде городов и сел на европейской территории Османской империи{511}. Была создана духовная семинария в Константинополе (Стамбуле), в ней ковались церковные и просветительские кадры для болгарского населения, в первую очередь, — жившего в Македонии и Одринском крае{512}.

В Белграде внимательно наблюдали за широкой и разносторонней деятельностью Болгарской экзархии. Дважды получив категорический отказ Софии на предложение поделить Македонию, правящие круги Сербии предприняли активные действия с целью усиления сербского влияния в ее вардарской части. Наряду с церковной и просветительской пропагандой они усилили и вооруженную. Большим успехом белградской дипломатии стало то, что в начале XX в. ей удалось получить от султанского правительства в Константинополе берат на назначение высшего сербского духовника Фермилиана митрополитом в Скопье{513}.

Для достижения цели Сербия не жалела ни сил, ни средств. В интересах церковно-просветительской пропаганды была задействована и сербская дипломатия, установлены тесные контакты с правящими кругами Афин, не скрывавших своих аспираций в отношении Эгейской Македонии и в свою очередь ведших там активную пропаганду, в том числе вооруженную{514}. Сербы заигрывали даже с Высокой Портой, ставшей, особенно после Соединения Восточной Румелии с Княжеством Болгария в 1885 г. и Илинденско-Преображенского восстания 1903 г., недобрым глазом смотреть на болгар в Македонии. И не только из-за указанных событий. «Ухаживания» Белграда явились для султанского правительства хорошим и желанным поводом, чтобы играть роль «балансира» в отношениях между Болгарией, Сербией и Грецией, причем не для урегулирования споров и недоразумений между ними, а совсем наоборот — с целью содействовать их обострению и таким образом на десятилетия вперед сделать невозможным построить мост между ними для возможного союза против Османской империи.

Увы! Большие планы Константинополя не осуществились. Действительно, сербская и греческая пропаганда в Македонии, как и жестокие репрессии турок в конце XIX – начале XX в. в отношении болгарского этноса в Македонии, привели к его сокращению на ⅕ часть. Но и после Илинденско-Преображенского восстания болгарский этнос здесь оставался самым многочисленным. Порабощенные болгары сохранили и крепкий национальный дух, чему способствовала Болгарская экзархия, вновь активизировавшая свою деятельность{515}. Так что накануне Балканской войны 1912–1913 гг. не было никаких существенных обстоятельств, которые предполагали бы изменение официальной болгарской политики по македонскому вопросу{516}. Как политик и государственный деятель с большим стажем, Иван Евстратиев Гешов не мог не быть в курсе дела.

И когда летом 1911 г. вспыхнула Итало-турецкая война, он был отлично осведомлен о поползновениях Сербии относительно Македонии. То, что они ни в какой мере не являлись платоническими, а, скорее, совсем наоборот, свидетельствует предложение тогдашнего сербского премьер-министра Милована Миловановича, сделанное Гешову в связи с начавшимися переговорами о болгаро-сербском союзном договоре. Милованович считал, что Македония (читай, Вардарская Македония. — М.К.) должна быть разделена на три части: одна — бесспорно болгарская, другая — сербская, а относительно третьей предстоял арбитраж{517}.

Вместо того, чтобы последовать примеру предшественников — Ст. Стамболова и К. Стоилова, Гешов ограничил свою задачу, предложив деление Вардарской Македонии «надвое», вместо «натрое». Такой подход знаменовал коренное отступление от болгарской точки зрения, базировавшейся на принципе неделимости этой области. Причем позиция лидера партии народняков Гешова была заложена в документ, принятый в октябре 1911 г., т. е. еще до того, как начались серьезные переговоры о заключении союза с Сербией. Этот документ — известный Pro memoria — был подготовлен Димитром Ризовым, тогдашним болгарским полномочным министром в Риме{518}, который, будучи болгарином, рожденным в Вардарской Македонии, считался хорошим специалистом по македонскому вопросу{519}. Сколь бы существенным ни являлся этот факт, он не мог быть определяющим для Гешова при поручении Ризову такой ответственной задачи. Для премьер-министра как «первого советника» царя, очевидно, важнее было другое, а именно то, что этот дипломат считался «доверенным лицом» Фердинанда{520}.

Однако в составлении документа непосредственное участие принял и сам руководитель болгарской дипломатии. Таким образом, практически он взял на себя и главную ответственность за его содержание (курсив мой. — М.К.). Что касается Д. Ризова, не блиставшего высокими дипломатическими качествами, то некоторые авторы с полным основанием считают, что само его привлечение к составлению документа и тем более к переговорам о болгаро-сербском союзе, не было «удачным ходом болгарской дипломатии»{521}, т. е. ходом самого Гешова, как ее непосредственного руководителя. Кроме Ризова, премьер-министр советовался еще и с Димитром Станчовым, болгарским дипломатом с многолетним стажем, и бывшим в свое время министром иностранных дел и премьер-министром Болгарии{522}.

Правда, в Pro memoria имеется важная оговорка: Болгария продолжит держаться идеи автономии Македонии (что является видоизменением болгарской позиции начала XX в. о реформах в этой провинции — местных{523} и так называемых Мюрцштегских{524}). Но здесь же добавлено: в случае, если идея автономии не сможет быть осуществлена, следует приступить к разделу Македонии (курсив мой. — М.К.).

Эта оговорка отражает скорее стремление к паллиативу, чем к намерению коалиционного кабинета отстаивать исконную болгарскую позицию по македонскому вопросу. В конце первого десятилетия XX в. болгарским правителям в Софии уже было ясно, что идея автономии Македонии, особенно после подавления Илинденско-Преображенского восстания 1903 г., является битой картой, и что борьба за ее реализацию не найдет поддержки не только у Сербии, но и у Греции, а в еще меньшей степени у стоящих за ними европейских великих держав{525}.

Тогда для чего она поднималась болгарской стороной? Очевидно, для того, чтобы притупить возможный протест со стороны общественного мнения в стране, которое никоим образом не приняло бы положения, что в случае удачной войны с Османской Турцией часть порабощенных в Македонии собратьев не войдет в пределы независимого Болгарского царства. А так поставленный вопрос — в случае неудачи с идеей автономии в порядке дня стоит раздел Македонии — болгарское общественное мнение оказывается перед свершившимся фактом. Как это и произошло на практике в последние месяцы перед Балканской войной.

По хорошо известным причинам заключенный в конце февраля 1912 г. (ст. стиль) договор между Болгарией и Сербией был тайным, и для болгарского общества оставался неизвестным до Балканской войны. Неизвестным он оставался и после того, как война началась. Практически первым, кто первым предал его гласности, был сам Иван Евстратиев Гешов — в указанном выше его сочинении.

Сразу возникает вопрос: мог ли болгарский премьер-министр отказаться от в третий раз выставляемого сербской стороной предложения «поделить Македонию» в качестве обязательного условия совместных действий Белграда и Софии против Османской империи? Прежде чем ответить на этот вопрос, следует сказать, что, несмотря на быстрое экономическое развитие Болгарии за прошедшие три десятилетия после ее Освобождения, когда применительно к первому десятилетию XX в. заговорили даже о так называемом болгарском чуде{526}, накануне Балканской войны она практически все еще оставалась аграрной страной, где ¾ национального дохода производилось в сельском хозяйстве, а основным занятием населения, которое на 80% было крестьянским, оставалось земледелие, причем обработка земли велась самым примитивным образом. То есть Болгария не располагала экономическим и военным потенциалом для ведения войны против Османской империи в одиночку. Нерадостной была картина и с точки зрения ее человеческого ресурса, который был в 5 раз меньше ресурса Османской империи. Турция, хотя и считалась не только болгарской, но и европейской дипломатией «больным человеком на Балканах», хотя и потерпела поражение в войне с Италией, все же располагала многократно большими экономическим, военным и человеческим потенциалом{527}, позволявшим ей справиться не только с Болгарией, но и с любым из остальных балканских государств, которое дерзнуло бы воевать против нее самостоятельно.

Не следует забывать еще одно обстоятельство: Италия, одержавшая победу над Турцией, поспешила летом 1911 г. — т. е. еще в ходе военных действий — предупредить все балканские государства, в том числе, понятно, и Болгарию, о необходимости сохранять мир, так как в случае военной акции против Константинополя (Стамбула), они не получат никакой поддержки{528}. Весьма осторожной была позиция и других европейских великих держав, опасавшихся, что военный конфликт на Балканах приведет к преждевременному мировому конфликту, ожидавшемуся приблизительно к 1917 г.{529}.

Так что и самым несведущим было ясно, что сколь бы ни была желанной война с Турцией, Болгария не могла решиться на самостоятельную акцию против нее. Ибо во всех случаях это означало бы конец ее существования на политической карте Европы. Данное обстоятельство хорошо понимали и в тогдашних политических сферах Софии. Понимали, что в одиночку воевать против Османской империи Болгария не может ни при каких условиях, но может — в союзе со всеми остальными балканскими государствами, или, по крайней мере, с частью из них, тем более, что у каждого из них были свои интересы, связанные с изгнанием османских поработителей с европейского континента.

И если речь шла о коллективной войне против Османской империи, о поиске союзников, спрашивается, не было ли другой альтернативы получить согласие Белграда, кроме раздела чисто исконной болгарской земли, каковой представлялась Македония болгарской стороне? Не было ли других путей и других возможностей добиться этого союза?

Конечно, в исторической науке не опираются на аргументы, начинающиеся со слова «если», а изучают, анализируют события, уже происшедшие, состоявшиеся. И все же никогда не мешает подумать, порассуждать о неких вариантах, в частности, в нашем случае — о том, не было ли иных возможностей достичь союза с Сербией, кроме как пойти навстречу Белграду в его претензиях на часть Македонии?

Внимательное изучение сербской истории показывает, что такая возможность была, и являлась совершенно реальной, а не воображаемой. Потому что Сербия, помимо дележа Македонии, стремилась к реализации и других внешнеполитических целей, а именно — связанных с Боснией и Герцеговиной, областью, аннексированной Австро-Венгрией после Младотурецкой революции в 1908 г. (курсив мой. — М.К.). Болгарской стороне достаточно было ограничиться поддержкой этих стремлений западной соседки, чтобы отклонить ее взгляд от Македонии. Такой подход, однако, требовал большой смелости, т. к. затрагивал прямые интересы великой державы, какой в то время была Австро-Венгрия, а после аннексии этой области она никогда бы не уступила ее Сербии. При этом нужно было еще преодолеть сопротивление царя Фердинанда, возведенного на болгарский престол при помощи той же Австро-Венгрии (при молчаливом согласии Германии и других великих держав Запада), чтобы иметь в его лице защитника ее интересов на Балканах. Гешов не имел такой смелости. И вместо того, чтобы пойти на весьма рискованную и опасную для него борьбу с венской дипломатией, он предпочел «более легкий» путь — признал возможным раздел Македонии, не подозревая, сколь гибельным такой шаг окажется для судьбы Болгарии.

Последствия безрассудного шага проявились очень скоро: после успешного окончания Балканской войны, достигнутого, прежде всего, силами самой Болгарии, оказалась возможной ситуация, когда, в противоречии с союзными договорами 1912 г., Сербия (а вместе с нею и Греция) отказались выполнять их условия и дали понять Софии, что не уйдут из занятых ими территорий в Вардарской и Эгейской Македонии. Только тогда правительство Гешова и сам премьер-министр поняли, какую фатальную ошибку они совершили в ходе дипломатической подготовки войны, соглашаясь с предложением Белграда делить Македониию. Правда, Гешов пытался предпринять некоторые действия для предотвращения беды, настаивая перед Белградом отложить раздел Македонии до заключения мира с Османской империей. Кроме того, он поручил болгарским дипломатическим представителям в Лондоне, Санкт-Петербурге и Париже обратиться к соответствующим компетентным органам трех великих держав, предупреждая их, что претензии Сербии и Греции угрожают существованию Балканского союза.

Убежденный в необходимости такого союза, он был готов и на новую рискованную акцию, цель которой — ускорить подписание мирного договора союзных балканских государств с общим противником. И это — несмотря на то, что правящие круги Белграда и Афин тайно, за спиной Болгарии, договаривались между собой против союзной Болгарии, стремясь не столько затянуть окончание войны, как пишут некоторые авторы{530}, сколько обеспечить за собой захваченную в Вардарской и Эгейской Македонии добычу.

Действительно, до подписания Лондонского мирного договора 17 мая 1913 г. никакого раздела не происходило. Что, однако, совсем не радовало правящие круги Софии, т. к., заняв македонские территории, Сербия и Греция открыто давали понять, что не будут их освобождать. И именно в то время, когда нужно было с новой силой и энергией отстаивать права Болгарии перед Белградом и Афинами, старый государственный и политический деятель подал в отставку с поста премьер-министра и министра иностранных дел. Этот акт, предпринятый сразу после подписания Лондонского мирного договора, тогда не был оглашен публично, ибо д-р Стоян Данев, председатель Народного собрания, который должен был заместить Гешова на двух покидаемых постах, все еще находился в Лондоне как руководитель болгарской делегации по подписанию мирного договора.

Болгарской общественности отставка Гешова была представлена со ссылкой на состояние его здоровья. И действительно, после формирования нового коалиционного кабинета во главе с Ст. Даневым Гешов отправился в Вену для лечения{531}.

Но было ли это настоящей причиной отставки? Существует достаточно оснований сомневаться в этом. Конечно, политики — тоже люди и тоже могут болеть. Но также известно, что они часто прибегают к разным политическим трюкам, когда нужно притупить возбужденное общественное настроение. То есть, всегда возможны и некие политические мотивы, остающиеся скрытыми от общества. В данном же случае ясно, что как опытный политик Гешов, поняв, к какому результату привела его деятельность, связанная с участием Болгарии в Балканской войне, решил уйти с престижного государственного поста в надежде избежать недовольства народа из-за потери не только Вардарской, но и Эгейской Македонии.

Однако, своей отставкой он не сумел предотвратить катастрофическое развитие дальнейшего хода событий. Спустя всего два дня после подписания Лондонского мирного договора, Сербия и Греция заключили между собой тайный договор против Болгарии. В то же время и в Болгарии с каждым днем стала накаляться обстановка, пока дело не дошло до «рокового решения» 16 июня 1913 г., положившего начало Второй балканской войне.

Она называется еще и Межсоюзнической, т. к. велась между Болгарией и ее бывшими союзниками, к которым присоединилась также Румыния. Как известно, военное поражение Болгарии в этом столкновении привело к ее первой национальной катастрофе{532}.

Отставка Гешова в мае 1913 г. не могла его спасти от народного возмездия. После падения коалиционного правительства Ст. Данева (1 июня – 4 июля 1913 г.) пришедший к власти кабинет д-ра Басила Радославова вынужден был под напором народного гнева согласиться на проведение парламентского расследования (так называемой анкеты) о деяниях власть имущих в 1911–1913 гг. Специальная депутатская комиссия подготовила свой доклад очередному XVII-му Обыкновенному народному собранию{533}, однако он не смог быть рассмотрен парламентом из-за вступления Болгарии в Первую мировую войну.

После мировой войны, окончившейся для Болгарии в 1918 г. еще более тяжелой национальной катастрофой, правительство БЗНС во главе с Александром Стамболийским предприняло меры в отношении виновников вовлечения страны в неудачные войны. Прежде всего, 4 ноября 1919 г. были арестованы министры кабинета В. Радославова. Их дела рассматривались предусмотренным в таких случаях Государственным судом, который приговорил их к тюремному заключению{534}. Наказания избежал только сам Радославов, спасшийся бегством из Болгарии в первые же дни после подписания Салоникского перемирия в сентябре 1918 г.

Той же участи подверглись министры кабинетов Гешова и Данева, правившие страной накануне и во время Балканских войн. После разгрома «собора», организованного Конституционным блоком (одна из легальных организаций, оппозиционных правлению БЗНС. — М.К.) в сентябре 1922 г. в древнем престольном г. Тырново, они также были арестованы и брошены в полицейские участки Софии. В начале декабря 1922 г. вслед за захватом г. Кюстендил четами Внутренней македонской революционной организации{535} их перевели в Шуменскую тюрьму (северовосточная Болгария), где они должны были дожидаться нового Государственного суда как виновники первой национальной катастрофы 1913 г. Подготовка к этому суду шла успешно, как со стороны правительства{536}, так и со стороны арестованных бывших министров{537}. Судебному рассмотрению, однако, не суждено было состояться: 9 июня 1923 г. в стране произошел государственный переворот, правительство БЗНС свергнуто. Новое правительство выпустило «шуменских затворников» из тюрьмы, в конце июня 1923 г. им было разрешено вернуться в столицу{538}.

Иван Евстратиев Гешов избежал их участи, т. к. после разгрома «собора» Конституционного блока в Тырново эмигрировал из Болгарии и жил в Париже. В страну вернулся после переворота 9 июня, но вскоре умер{539}.

Старый политик сумел избежать приговора Государственного суда, но не ушел от суда истории. Ее приговор страшнее приговора даже такой высокой инстанции, как Государственный суд. Свой приговор Гешов получил навсегда, до скончания века (курсив мой. — М.К.): своим легкомыслием и наивностью он нарушил правила игры, что привело к проигрышу национальных интересов Болгарии в один из судьбоносных для ее истории моментов.

Перевод Р.П. Гришиной

Последний «крестовый поход»: крещение болгарских мусульман в 1912–1913 гг.

Св. Елдаров


5 октября 1912 г. (ст.ст. здесь и далее) царь Фердинанд обратился к болгарскому народу с манифестом, содержавшим долгожданную весть: Турции объявлялась война! Короткий текст изобиловал выражением христианских чувств и был до предела наполнен религиозной лексикой — провидение, благодать, христиане, единоверцы, священный долг и др., чтобы и самый необразованный подданный мог понять, что речь идет не о простой, обычной войне между обычными противниками, а о войне религиозной, «борьбе креста против полумесяца», как четко говорилось в манифесте{540}. «Наше дело правое, великое и святое», — с твердой христианской уверенностью и религиозным пламенем заявлял царь Фердинанд, католик по вероисповеданию, находившийся в довольно сложных, а временами и остроконфликтных отношениях с православной иерархией в стране. Как и с католической иерархией: папа Лев XIII отлучил его от церкви в наказание за православное миропомазание своего первородного сына-престолонаследника. Да и в личной жизни, в отличие от второй супруги-протестантки, царь не отличался христианскими добродетелями и нравами.

Религиозная направленность манифеста была воспринята буквально редакторами и сотрудниками «Церковного вестника», официального органа Болгарской православной церкви (БПЦ). Где преднамеренно, где спонтанно они начали создавать в медийно-публицистическом пространстве образ Балканской войны как крестового похода объединенного христианского воинства за освобождение порабощенных христиан и восстановление христианских святынь, поруганных иноверцами — мусульманами. «Воскресение поруганного креста» было лейтмотивом в слове священника д-ра Стефана Цанкова, начальника Культурно-просветительского отдела Св. Синода, с которым он обратился к пастве в столичном кафедральном соборе сразу после торжественного молебна рано утром 5 октября. Эта же мысль прозвучала десятки и сотни раз в переполненных, как никогда, храмах страны. Она пронизывала содержание первого в военное время номера «Церковного вестника» от 6 октября, который сразу после публикации манифеста об объявлении войны выступил с призывом: «Поднимемся как крестоносцы за окончательное господство Христа и Креста во всей Европе»{541}.

Церковная печать как бы присвоила себе Балканскую войну, объявив ее священной. Священная война для православных состояла из трех основных элементов, чаще всего используемых и интерпретируемых церковными авторами, богословами и публицистами: война — это «проявление Божьего промысла», «повторение Русско-турецкой освободительной войны» и «борьба Креста против полумесяца». В Болгарии для этой группы церковных деятелей война балканских христианских государств против Османской империи была «ни чем иным, как борьбой за торжество святой православной веры и честного Креста Господня над нечестивой магометанской религией и красным, жестоким и кровожадным полумесяцем»{542}. «Православие торжествует», «Священная освободительная война началась», «Балканский крестовый поход продолжается» — в таких лозунгах-призывах выражалось кратко, но очень точно содержание церковных изданий, да и всей болгарской прессы в конце 1912 – начале 1913 гг.

На самом деле, однако, осенью 1912 г. БПЦ встретила известие о Балканской войне, не будучи внутренне единой, без какого-либо плана, даже без беглой мысли о своей роли в столь долгожданный для всех болгар день. Из-за серьезных внутри — и внешнеполитических противоречий главное учреждение вероисповедания, господствовавшего в стране по конституции, не могло ни предложить идей, ни развернуть деятельность, имея в виду духовные потребности народа и армии. Религиозный пафос и патриотическая эйфория не могли скрыть того, что осенью 1912 г. БПЦ оказалась неподготовленной и глубоко разъединенной для решения вопроса о содержании и формах ее соучастия в войне. Именно в этом тупике родилась мысль о так называемой «Просветительной акции» — попытки насильственного крещения болгар-мусульман в освобожденных землях{543}.

Болгары-мусульмане, в просторечии называемые «помаками», болгаро-магометанами или другими именами, в зависимости от региона, являются потомками болгар, исламизированных на протяжении столетий османского господства. В исторической науке утвердилось мнение, что исламизация является плодом длительного исторического процесса, а не результатом разовой насильственной акции, как это следует из легенды эпохи болгарского Возрождения, которая, правда, и доныне поддерживается некоторыми общественно-политическими кругами. Большая часть этих мусульман населяет Родопский край и Эгейскую (Беломорскую) Фракию, встречаются они и в Северной Болгарии, Македонии, Восточной Фракии. Накануне Балканской войны их численность в границах болгарского государства составляла 21 143 человек (1910 г.), но в провинциях Османской империи, где при переписи населения помаки включались в мусульманскую общность, т. е. причислялись к туркам, их численность оценивалась приблизительно в 250–300 тыс. человек{544}.

Попытки приобщения мусульман к христианству предпринимались в первые годы после восстановления болгарской государственности (1878 г.). В 80-е годы XX века, когда в Болгарии стал осуществляться так называемый «возродительный процесс», сопровождавшийся принудительной, в административном порядке, заменой «турецко-арабских» имен на «болгарские» (часто «Али» становился «Алешей»), был пущен в ход тезис о том, что после Русско-турецкой войны 1877–1878 гг. обращение помаков в христианство носило массовый, спонтанный и добровольный характер. Между тем, факты говорят об обратном. Среди мусульман, принявших тогда крещение, можно обнаружить три группы. Первую — самую малочисленную, составили несколько дезертиров из турецкой армии. Вторую — несколько десятков мусульманских детей, оставленных или потерянных родителями во время войны. А в третью входили как раз болгары-мусульмане (помаки) Княжества Болгария, которых БПЦ хотела тогда приобщить к христианству. В 1880–1881 гг. в диоцезе Ловчанской епархии участились случаи принятия крещения отдельными мусульманами, как добровольно, так и под нажимом. Глава епархии митрополит Натанаил попытался превратить эту практику в массовую и даже настаивал на предоставлении государственной субсидии, но Совет министров решил выделять финансы только при групповом обращении в христианство{545}.

Попытки БПЦ вести прозелитическую деятельность среди болгар-мусульман сразу после Русско-турецкой войны быстро заглохли по разным причинам внутри — и внешнеполитического характера. И не в последнюю очередь — в связи с нежеланием государственных органов заниматься этим в условиях, когда перед ними стояла гораздо более важная задача интеграции турецкого населения, жившего в восточной части Болгарии и с применением оружия не желавшего подчиняться новой власти. Сама же православная церковь, тогда и долгое время потом, не в состоянии была осуществить задуманное. Так что БПЦ после краткосрочной активизации в начале 1880-х гг. на протяжении последующих 30 лет не испытывала особого интереса к крещению мусульман. Только иногда установившаяся практика нарушалась отдельными добровольными случаями, которые не были столь многочисленными, чтобы говорить о тенденции. Всего за первое десятилетие после Освобождения (1877–1888) в восточно-православное исповедание из разных других конфессий перешел 1941 человек, из них — 1811 мусульман. Две трети принявших крещение принадлежали к диоцезу Видинской епархии, и, поскольку турки составляли там меньшинство, а болгар-мусульман не было вообще, становится ясно, что речь шла о цыганах-мусульманах{546}.

Вопрос о болгарских мусульманах и их крещении после краткого оживления внимания к нему со стороны БПЦ по окончании Русско-турецкой войны затем больше вообще не поднимался. Эта группа населения ушла из поля зрения церкви как объект прозелитизма и миссионерства. Более того, БПЦ по различным поводам заявляла ясно и категорично, что не имеет таких стремлений. Так, в 1904 г. синодальный официоз «Церковный вестник» в доказательство религиозной толерантности в Болгарии по сравнению с тем, как преследовались болгары в Османской империи, подчеркивал: «Мы не думали и не думаем обращать в болгар не только настоящих мусульман, но даже и помаков, в жилах которых течет болгарская кровь»{547}.

Причина воздержанности БПЦ от активного прозелитизма среди мусульман в Болгарии, в частности, среди болгар-мусульман была двоякой. С одной стороны, влиял авторитет Берлинского договора, гарантировавшего религиозным меньшинствам в стране свободу вероисповедания. С другой стороны, Македония и Фракия превратились в большой экзархийский залог, рисковать которым не позволил бы себе ни один болгарский политик или служитель церкви ради крещения мусульман. Однако, это еще и логика поведения, доминирующая только в рамках нормального общественно-политического развития страны. В экстремальных и противоестественных условиях она теряет силу, вытесняемая другими моделями мышления и поведения. Так обычно происходит в условиях перехода от состояния мира к войне. Примером подобной трансформации служит судьба болгар-мусульман во время Балканских войн. С периферии общественного внимания и церковного интереса эта группа людей неожиданно перешла в эпицентр одного из самых спорных событий в болгарской истории — акции их крещения в 1912–1913 гг.

Вопрос о крещении болгар-магометан возник вслед за объявлением 17 сентября 1912 г. общей мобилизации. Его подняли те, кто каким-либо образом был связан с этим населением. Судя по имеющимся источникам, первым задумался о судьбе болгар-магометан Стою Шишков — ярчайший участник довоенной мирной пропаганды в пользу интеграции болгар-мусульман в болгарскую нацию, причем без посягательства на их религию. Направленный по мобилизации в штаб 21-го пехотного Среднегорского полка, которому предстояло вести бои в Родопском массиве, Шишков 24 сентября 1912 г. в письме известному профессору Ивану Шишманову обращается с просьбой проконсультировать его по некоторым вопросам, связанным с особенностью этого края. И в первую очередь, — о болгарах-магометанах: «Как поступать с этим населением, ядро которого находится в горах за нынешней границей, при наступлении армии через Родопы к берегу Эгейского моря? Может ли повториться история и тем или иным способом болгаро-магометанское население перейдет в свою отцовскую Христову веру? Или как разредить это население: выселением или путем насаждения болгар, по крайней мере на первое время, чтобы ликвидировать возможность однажды столкнуться с враждебно настроенными мусульманскими ходжами и турками?». Автор письма просил Шишманова поговорить с профессором Любомиром Милетичем, поставив перед ним эти вопросы, ими следовало озаботиться также военным и гражданским властям{548}.

По всей вероятности Иван Шишманов выполнил просьбу своего приятеля и коллеги-краеведа. Возможно, подобные мысли занимали и других людей. Во всяком случае в последующие дни и недели вопрос о судьбе болгар-магометан стал занимать все больше места в общественной жизни Болгарии, а спустя два месяца начали реализовываться и некие действия. Впрочем способами, которых Ст. Шишков не рекомендовал и о которых не предполагал.

10 октября 1912 г., на шестой день Балканской войны, Тодор Мумджиев — учитель прогимназии в Пазарджике — с группой единомышленников, где преобладали его коллеги-учителя, направили Пловдивскому митрополиту Максиму письмо, убеждая его, что наступил наиболее благоприятный момент для приобщения болгар-мусульман к болгарской нации путем их возвращения в лоно христианства. Вскоре группа оформилась в «Комитет помощи новокрещенным христианам», установила интенсивные связи с другими лицами и институтами{549}.

Источники точно документируют начало кампании крещения –25 ноября 1912 г. В этот день чета Христо Чернопеева (около 15 человек) вышла из Драмы и направилась в северо-западном направлении к Неврокопу. К 1-му декабря она успела «покрестить» 12 сел{550}. Известна также дата, когда правительство санкционировало акцию, — 28 декабря 1912 г.

В этот день премьер-министр Иван Евстратиев Гешов уведомил синодального секретаря Стефана Костова о том, что гражданские власти поддержат акцию БПЦ{551}.

В промежутке между этими двумя датами Св. Синод БПЦ уточнил меры по организации акции крещения и состав духовных лиц — ее руководителей. Верховное церковное управление состояло тогда из Доростол-Червенского митрополита Василия (председательствующий) и членов — митрополитов: Варненско-Преславского Симеона, Софийского Партения и Тырновского Антима. Война помешала созвать осеннюю сессию верховного органа, и синодальным архиереям пришлось общаться между собой путем переписки, координировавшейся секретарем Ст. Костовым. 20 декабря он телеграммой уведомил их, что из освобожденных земель поступило сообщение о желании помаков принять христианство. «Наступил момент, чтобы мать-церковь приняла в свое лоно своих чад — насильно ставших вероотступниками. Задержка с удовлетворением желания просителей будет непоправимой ошибкой», — писал Костов. На следующий день Варненско-Преславский митрополит Симеон в телеграмме председательствующему Св. Синода митрополиту Григорию в Русе предложил возложить акцию крещения на две духовные миссии — одну во главе с Пловдивским митрополитом Максимом, вторую во главе со Скопским митрополитом Теодосием. 28 декабря Костов сообщил митрополиту Симеону, что обе миссии уже готовы и могут отправляться в путь. Ответом было: «Считаю, следует поспешить с отправкой миссий, не поднимая большого шума в газетах»{552}.

Тогда общественность страны еще не знала, что готовится и уже совершается в старых и новых землях в отношении болгар-мусульман. Первой публичной вестью стала статья Стефана Цанкова «Помаки» в синодальном органе «Церковный вестник» от 1 декабря 1912 г. В ней секретарь Культурно-просветительского отдела Св. Синода рассуждал о «трудностях», которые могли возникнуть от увеличения числа неправославных элементов в новых границах болгарского государства. Главным автор считал «вопрос о помаках», «подсказанный ему видными интеллигентными болгарами» в письмах и беседах. Напомнив, что в исключительные времена Русско-турецкой войны 1877–1878 гг. также существовали условия для «легкого и массового» крещения болгар-магометан, но они были легкомысленно пропущены, Ст. Цанков продолжал: «Мы будем неправильно поняты, если подумают, что мы говорим о насилии. Но будет огромной государственной, национальной и церковной ошибкой, если пренебрегать тем существенным и очень важным обстоятельством, что при быстрой и планомерной работе нынешние исключительные времена являются самыми подходящими для возвращения помаков в православие. Пропустим эти времена сейчас, будем искать их потом или искусственно создавать, — они не могут вернуться. Есть акции, которые, как ни трудны, могут увенчаться успехом только в свое время, только при соответствующем исключительном психологическом моменте. Именно таков настоящий момент для решения религиозного национального вопроса помаков»{553}.

Только еще однажды синодальный орган предоставил большое место в журнале вопросу о крещении болгар-мусульман. В редакционной статье «Церковного вестника» от 13 января 1913 г., написанной, вероятно, тем же Ст. Цанковым, было четко обрисовано тогдашнее отчуждение между болгарскими христианами и мусульманами. В ней говорилось: «Между ними и нами существует целая пропасть. Мы различаемся по вере, культуре и взглядам. Разделенные на протяжении веков, мы были друг для друга не только чужими, но и враждебными. В лице помаков, некогда наших братьев и сестер, мы имели самых больших, жестоких и фанатизированных врагов. От них исходили самые крупные несчастья на наших окраинах. Ими сожжены и уничтожены десятки наших сел, вырезаны тысячи семей, осквернены и разрушены десятки храмов. Так было во время восстания 1876 г., так было во время Освободительной войны 1877–1878 гг., так происходит и теперь в ходе освободительной войны. Их бесчеловечные дела ужасны и неисчислимы»{554}.

Вслед за целенаправленным созданием негативного образа болгар-магометан (он в большой степени отражал общественное настроение) редакция «Церковного вестника» стала на его страницах внушать мысль, что теперь они начали «сами, от сердца и сознательно» — вот так сразу, подобно блудному сыну — возвращаться к отцовской вере и крови. Можно только гадать был ли столь наивен автор статьи или очень уж легковерными считал читателей, предлагая подобное толкование библейской притчи, но несомненно, что редакционная статья синодального органа отражала официальное мнение верховного управления и клира БПЦ. Ее появление совпало с глубоким включением церкви в акцию крещения болгар-мусульман и явно имело целью мотивировать непосредственных исполнителей на усердие и постоянство. При таком усердии не удивительно, что крещение болгар-мусульман осуществлялось в направлении, далеко уводившем от христианских ценностей.

Первые случаи массового обращения в христианство имели место еще в разгар боевых действий, почти сразу после установления болгарского военно-административного управления на освобожденных территориях. Исполнителями были военные священники и местный экзархийский клир, им активно ассистировали четнические формирования ВМОРО. «Духовные миссии», подготовленные Св. Синодом для руководства акцией, включились в нее только в середине января 1913 г. Одна миссия направилась к Эгейскому (Беломорскому) побережью и Родопам, другая к району Неврокопа (Западные Родопы).

Беломорско-Родопскую (или Гюмюрджинскую) миссию первоначально должен был возглавлять Пловдивский митрополит Максим. Но так как он лично был занят крещением мусульман в районах Чепинското корито, Тымрышко и Чепеларе, т. е. в собственной епархии и непосредственном соседстве с нею, его место занял Драговитийский епископ Иосиф — главный войсковой духовник при Штабе действующей армии, находившемся тогда в Гюмюрджине (ныне Комитини, Греция). Ему помогали семь священников и церковный певчий. 25 апреля 1913 г. Иосиф получил отпуск по состоянию здоровья, и на его место заступил Левкийский епископ Варлаам, викарный епископ Софийской митрополии. Неврокопская миссия, которой поручалось «обслужить» территорию одноименной экзархийской епархии, осталась под руководством бывшего Скопского митрополита Теодосия, в распоряжении которого имелось шесть духовников и церковный певчий.

Члены духовных миссий были отобраны из наиболее подготовленных священников БПЦ, преимущественно преподавателей Духовной семинарии в Софии и Священнического училища при Банковском монастыре. Среди них — начальник Культурно-просветительского отдела Св. Синода протоиерей Стефан Цанков, провозгласивший себя идеологом акции крещения и внесший большой вклад в интерпретацию Балканской войны как крестового похода христиан против мусульман.

Вскоре сформировалась и третья миссия для проведения акции в старых пределах Болгарии, главным образом, в Северных Родопах. Возглавил ее Пловдивский митрополит Максим, но фактическим главой стал иеромонах Павел, протосингел Пловдивской митрополии. В других местах на территориях, оккупированных болгарскими войсками, — Одринском вилаете и Солунском и Серском санджаке — крещение проводили местные экзархийские власти. Хотели обособить еще одну миссию во главе со Струмишским митрополитом Герасимом для крещения мусульман в одноименной епархии, но дело не было доведено до конца{555}.

Личный состав духовных миссий постоянно увеличивался за счет священников, командированных из старых пределов. В марте 1913 г. их число достигло сотни человек. Это вызывало большое напряжение сил БПЦ — накануне войны ей не хватало кадров священников, чтобы заполнить свыше 400 вакантных мест в Болгарии{556}. Обряд крещения производился преимущественно принудительными средствами, нередко с откровенным насилием. Сохранившиеся малочисленные фотоснимки того времени, вопреки ожидаемой объективности, дают лишь приблизительное и, скорее, срежиссированное представление о происходящем. Обычно обряд крещения производился на центральной площади села или в каком-либо просторном дворе, с переносной церковной утварью или посудой, приспособленной для этой цели. Важные и представительные, улыбающиеся православные священники резко контрастируют с поникшими и оцепеневшими женщинами и мужчинами, только что сменившими паранджи и чалмы на новые чистые платки и шапки. За кадром остаются вооруженные до зубов четники, как и свидетельства других форм насилия: от обычного издевательства в виде принудительной еды свинины до более тяжелых случаев шантажа и террора{557}.

В некоторых районах наряду с болгарами-мусульманами крестили и этнических турок. Однако цыгане-мусульмане не подпадали под акцию: БПЦ стремилась представить ислам в глазах старых и новых христиан религией одного лишь цыганского меньшинства, т. е. в качестве цыганской религии — недостойной настоящих людей. Это документально зафиксированный болгарскими историками факт{558}. Но трудно сказать, имела ли такая пропаганда успех.

Вначале поднимался вопрос и о крещении военнопленных турецкой армии. Впервые его поставил Пловдивский митрополит Максим в телеграмме Варненско-Преславскому митрополиту Симеону от 3 января 1913 г. Последний, однако, отклонил предложение, считая, что «в отношении военнопленных-помаков не следует торопиться, если они не являются жителями земель, которые отойдут к Болгарии, т. к. после их возвращения /из плена/ они вновь обратятся в мусульманство»{559}.

Считается, что всего в конце 1912 – начале 1913 гг. было крещено около 200 тыс. человек. Непосредственные исполнители на местах и в верховном церковном управлении в Софии убежденно утверждали, что крещение происходило добровольно, без какого-либо насилия.

Чтобы лучше понять сущность и особенно финал кампании по крещению в Родопах и Беломорье, надо иметь в виду условия, в которых она началась и протекала.

Родопский массив вместе с Беломорьем оказался между двумя главными военными театрами, где решался конечный исход Балканской войны, — Восточным (Марицким) и Западным (Вардарским). Этот регион, будучи второстепенным театром военных действий, имел вспомогательное значение, обеспечивал связь между двумя первыми. Здесь было сравнительно мало боевых сил — лишь Родопский и Хасковский отряды, сформированные, главным образом, на основе 2-й пехотной Фракийской дивизии. После 14 октября 1912 г. (о значении этой даты см. ниже) Хасковский отряд перестал существовать, а вместо него был создан Кырджалийский отряд, сформированный в основном из 3-й бригады Македоно-одринского ополчения и нескольких пехотных дружин, среди которых преобладали сборные, пополняющие и ополченские. Недостаток вооруженных сил отчасти компенсировался использованием добровольческих формирований из бывших кадров Внутренней организации и Верховного комитета, организованных как партизанские взводы и четы; их воеводы на скорую руку получали воинские звания и должности. Только в Средних Родопах действовал с десяток подобных чет, их личный состав превышал тысячу человек. Такая разнородность болгарских вооруженных сил в Родопах и Беломорье, и особенно значительное участие в них нерегулярных, или говоря современным языком, паравоенных, формирований, порождали немало проблем с дисциплиной, командованием и управлением, как в ходе боевых действий, так и во время военной оккупации.

Родопы и Беломорье были освобождены за шесть недель, точнее — за 41 день, считая с 5 октября 1912 г., когда начались военные действия, до 14 ноября, когда у села Мерхамль в нижнем течении Марицы капитулировал корпус Явер-паши. В эти полтора месяца население региона, независимо от национальности и вероисповедания, испытывало на себе все ужасы войны. Часть болгар-христиан бежала на север страны, а их сонародники-мусульмане массово стекались к беломорским городам. Каждый спасал из своего имущества то, что мог унести на себе или увести с собой. Было разрушено много поселений. В Дьовленской (Девинской) околии, например, сгорели целиком или частично 33 села с 3970 домами, в Ахачелебинской (Смолянской) казе — 7 сел с почти 1100 домами, в Дедеагачко — 10 сел с более чем 300 домами. Очевидно, подобные потери понесли поселения и в других районах области. Часть сел оказалась в зоне боевых действий, под перекрестным артиллерийским и стрелковым обстрелом воюющих сторон. Такие потери обычно относят к неизбежным, без чего не обходится ни одна война. Другие населенные пункты были сожжены уже после того, как фронтовая линия отступила, т. е. без основательных военных причин. Например, мусульманские села в Ахачебийском районе были уничтожены вслед за овладением ими болгарскими войсками только из-за подозрения или уличения некоторых жителей в сотрудничестве с противником. Подобным образом и с той же мотивацией действовали войска отступавшего корпуса Явер-паши в христианских селах в Дедеагачском районе{560}.

После окончательного овладения Родопско-Беломорской областью и заключением первого перемирия (20 ноября 1912 г.) беженцы — христиане и мусульмане — стали возвращаться в свои села, точнее, в то, что осталось от них. При столь массовом движении потоков беженцев туда и обратно и перемещении линии фронта по всей области не трудно представить, в каком состоянии люди находили свое имущество. Кроме приюта, большой проблемой для них становилось пропитание, потому что скудные в принципе ресурсы области теперь нужно было делить с личным составом находящихся там или проходящих войск, имевших право на реквизицию. Естественно, большая часть нагрузки ложилась на побежденных, которыми считались, в том числе ими самими, болгары-мусульмане.

Психологически трудным моментом для жителей Родоп и Беломорья стала депортация всех совершеннолетних мужчин мусульманского вероисповедания, годных носить оружие. Их отправляли в старые пределы страны и помещали в лагеря для военнопленных. Причем только часть их была военнопленными в прямом смысле слова, т. е. бывшими военнослужащими турецкой армии, плененными в ходе боевых действий. Другую, и может быть значительно более многочисленную часть, составляли так называемые «невоенные пленники», т. е. не прошедшие в свое время мобилизацию. Эта жесткая превентивная мера гарантировала беспроблемное управление областью{561}.

С 20 ноября 1912 г., когда было заключено первое перемирие, до 16 июня 1913 г., когда началась Межсоюзническая война, Родопско-Беломорская область, как и другие территории, занятые болгарскими и союзными войсками, находились под временным военным управлением, заменившим османскую административную систему. Его организационные принципы, по крайней мере, на бумаге, гарантировали жизнь, имущество и честь местному населению без различия «народности» и вероисповедания. В том же духе были составлены приказы о создании Македонского и Лозенградского (с марта 1913 г. — Фракийского) военных губернаторств и их основные регламентирующие документы. Лозенградское (Фракийское) военное губернаторство во главе с военным губернатором генерал-майором Георгием Вазовым с центром в Лозенграде (ныне Кыркклисе, Турция) было создано 9 ноября 1912 г., а Македонское во главе с военным губернатором генерал-майором Михаилом Вылковым с местопребыванием в г. Сяр (ныне Серес, Греция) — 7 декабря. В их обязанности входило установление и поддержание правового порядка, обеспечение безопасности населения, как личной, так и имущественной{562}.

Родопско-Беломорская область была поделена между двумя военными губернаторствами. Граница между ними была приблизительно той же, что между Одринским и Солунским вилаетами в османской территориально-административной системе — по реке Места и на север до старой болгаро-турецкой границы в Родопах. Западные Родопы и Эгейское побережье к западу от Месты вошли в состав Драмского военного округа Македонского военного губернаторства, а Средние и часть Восточных Родоп с беломорским побережьем между реками Местой и Марицей составили Гюмюрджинский округ Лозенградского (Фракийского) военного губернаторства.

Регион, и особенно Родопский массив, мало того, что находился в двух военно-административных структурах, еще и оставался вдалеке от центров их управления. Из-за труднодоступности он нелегко поддавался контролю. Этот край находился также и на периферии сознания болгарских политиков и военных, внимание которых в это время целиком поглощались осадой Одринской крепости, обороной Чаталджи и Булаира, как и положением в Македонии, где союзники уже дали не одно доказательство, что не намерены соблюдать предварительные договоренности. В Родопах не было ни достаточных военных сил для поддержания порядка и безопасности, ни компетентной и сознательной администрации, гарантирующей населению нормальную жизнь. Иными словами, там царило если не безвластие, то, по меньшей мере, крайне неумелое управление, последствия чего не замедлили проявиться.

28 ноября 1912 г. командующий 2-й Фракийской дивизионной области генерал Илев направил в Штаб действующей армии в Лозенград секретный рапорт, в котором писал, что до него дошли тревожные сведения о положении в Родопах; источником их являлись «местные и знающие жители, люди интеллигентные и влиятельные», посланные на помощь Родопскому отряду. «Из их личного и подробного доклада вытекает неопровержимый и бесспорный факт, что с уходом войск на юг имущество населения в тылу превратилось в беззащитный объект настроенных на грабеж и добычу личностей, которые своими деяниями сеют смуту и беспорядок». Генерал настаивал, как можно скорее, направить сюда войска, которые под его контролем быстро водворят порядок. Несмотря на положительную резолюцию на рапорте, войска в Родопы посланы не были и обстановка там продолжала усложняться{563}.

Подробную и яркую картину положения в Родопах в конце 1912 – начале 1913 гг. обрисовал в служебной корреспонденции Ст. Шишков, тогдашний кмет с. Устово. Первую докладную записку он направил командиру 2-й пехотной Фракийской дивизии 2 декабря 1912 г. В ней предупреждал военные власти, что в Родопах царит «полное безвластие», села сожжены, скот, продовольствие, домашний инвентарь подвергаются грабежу, небывало распространяются разбойные нападения, а наступающая зима несет угрозу болезней и смертей. Единственный выход Шишков видел в направлении туда отрядов регулярной армии для установления в селах гарнизонной службы в помощь полицейско-административным органам. Автор доклада считал, что необходимо обезоружить и расформировать бандитские группы и выслать «всех бывших четников и разных бродяг, рассеявшихся здесь с единственной целью — грабить»; что следует «потрясти» болгарские села в старых и новых пределах Родоп, «где даже женщины предались грабежу помакских сел»{564}.

13 декабря Шишков посылает вторую докладную записку, в которой настаивает на том, что только тактичная, строгая и справедливая военная власть в состоянии справиться с положением в Родопах. «И ныне, — сообщает он, — после передвижения наших войск по этому краю и ухода их далеко к Дедеагачу и Узункюпрю масса алчных элементов и, к сожалению, само местное болгарское население, предались стихийному грабежу помакских сел, немало которых сожгли вместе со всем хозяйством. Теперь сотни помакских семей лишены крова, инвентаря, продовольствия и средств для жизни, а при наступлении лютой и долгой в горах зимы их явно ожидает смерть. И когда однажды их мужчины, сейчас пленные и другие, еще в страхе скитающиеся в горах, вернутся в свои дома и найдут их сожженными, а хозяйство, скот и челядь, сраженными нищетой, болезнями и смертью, в них наверняка заговорит голос озлобления и отчаяния, а Вам известно, каковы могут быть результаты»{565}.

Эти и другие подобные сведения, поступавшие в Штаб действующей армии в Лозенграде, заставили генерал-лейтенанта Михаила Савова направить командирам армий и военным губернаторам секретный приказ № 69 от 15 декабря 1912 г. В нем помощник главнокомандующего констатировал, что отдельные лица и команды позволили себе безнаказанно совершать грабежи и насилие над мирным населением в завоеванных землях. Так как, «с одной стороны, подобные крайне осудительные и негуманные действия в высшей степени компрометируют болгарское имя и болгарскую нацию, а с другой стороны, подрывают веру наших будущих подданных, в частности, мирного магометанского населения, в способность нашего государства защитить их честь, имущество и жизнь», генерал Савов приказывал принять самые строгие меры для укрепления дисциплины и порядка в тылу войск, вплоть до немедленного предания суду виновных без различия чина и звания или отправки на фронт{566}.

Но и эти суровые меры не были в состоянии прекратить насилие в Родопах. 30 января 1913 г. Ст. Шишков направил новую докладную записку, на этот раз Пловдивскому митрополиту Максиму, где сообщал, что «как во время войны, так и сейчас помакское население остается объектом агрессии злых и хищных людей, идущих из разных краев, ходящих по селам, нападающих на дома и отнимающих последнюю оставшуюся крепкую одежду, последнюю кастрюлю или скотину, а некоторые не останавливаются перед попранием чести и человеческого достоинства»{567}.

Следует также сказать о роли государственных институтов, политических партий и общества в кампании по крещению болгар-магометан в 1912–1913 гг.

Акция БПЦ проводилась с ведома коалиционного правительства Народной и Прогрессивно-либеральной партий и субсидировалась им. Секретарь Св. Синода Стефан Костов находился в постоянной связи с премьер-министром и министром иностранных дел и исповеданий Иваном Евстратиевым Гешовым, держал его в курсе всех деталей акции и при возникновении проблем обращался к нему за содействием. 28 февраля 1913 г. постановлением Совета министров было отпущено 150 тыс. левов командированным в «новые земли» священникам на путевые и суточные расходы, на строительство часовен, приобретение шапок и шамий (вид женского платка) для новокрещенных — в качестве повседневного «христианского» символа в быту вместо прежних чалм и паранджи. Крупная сумма была взята также из средств Экзархии, предназначавшихся в ее бюджете на поддержку учебного дела в Македонии и Одринской области{568}.

Особенно активное содействие акции крещения БПЦ оказывало министерство внутренних дел и здравоохранения, возглавлявшееся тогда Александром Люцкановым. Административные и полицейские учреждения живо помогали священникам в старых и новых пределах. Это министерство настолько вовлеклось в акцию, что позже некоторые называли ее «авантюрой Люцканова»{569}. Поддержку оказывали в силу своих возможностей и другие ведомства. Министерство народного просвещения, возглавляемое Иваном Пеевым Плачковым, назначало учителей в открытые для покрестившихся мусульман школы. Министерство железных дорог, почтовой и телеграфной связи во главе с Антоном Франгя обеспечивало бесплатные поездки командированным священникам. С энтузиазмом откликнулись на акцию БПЦ и некоторые общественные организации, как, например, Общество Красного креста, выделившее 50 тыс. левов, или общество «Св. Св. Кирилл и Мефодий», отпустившее 20 тыс. левов.

Весьма активно включились в кампанию по крещению и некоторые четы, которые в октябре–ноябре 1912 г. участвовали в боевых действиях против турецкой армии. Среди них находим имена представителей как Внутренней македонской революционной организации в лице Христо Чернопеева, так и бывшего Верховного комитета; последний «достойно» представляли Таньо Николов, Иван Ботушанов и др. Этими действиями они попирали революционно-демократические идеи, принципы и традиции своих организаций.

Не поддержали всеобщего энтузиазма военные власти. Они не хотели ангажироваться ни активным участием, ни пассивной поддержкой кампании БПЦ, ибо знали, что подобные действия могут вызвать опасное напряжение или даже брожение в тылу и армии. Именно исходя из чисто военных соображений, но вовсе не из неких нравственно-этических побуждений, военное командование в первое время решительно выступило против духовно-политической авантюры.

Еще 4 декабря 1912 г. — девять дней спустя после того, как чета Хр. Чернопеева отправилась в свой «крестовый поход» в район Неврокопа, помощник главнокомандующего Михаил Савов издал приказ о расследовании насилий над болгарами-магометанами и наказании виновных{570}. На следующий день он отправил телеграмму с кратким, но красноречивым текстом: «Лично. Секретно. Серес. Командиру 7-й пехотной Рильской дивизии генералу Тодорову. 2791. Прекратите заниматься политикой с четниками и серьезно займитесь своим делом. Крещение в какой бы то ни было форме категорически запрещаю. Если Вы лично не прибудете в Дедеагач в Штаб вечером 6 декабря, будете отстранены от должности и привлечены к ответственности. № 1699. 5.XII.912. Лозенград. Генерал-лейтенант Савов»{571}.

Нет сомнений, генерал Тодоров явился со штабом в назначенное время и в указанное место, где выслушал аргументы Главного командования относительно крещения мусульман. Далее последовали регламентирующие документы и инструкции военным губернаторам. 18 декабря 1912 г. приказом по действующей армии были введены одобренные Советом министров и утвержденные царем Фердинандом «Временные распоряжения по гражданскому управлению на захваченных землях». В них определялись права и обязанности органов временной гражданской администрации. Кроме других обязанностей по охране порядка и спокойствия в двух областях, документ в пункте 5-м предписывал «обеспечивать конфессиональную свободу всему живущему в стране населению, как и свободное функционирование всех существующих культурно-просветительских учреждении»{572}.

В Македонском военном губернаторстве строго придерживались приказов и указаний Главного командования, и там акция крещения была прекращена с самого начала. Когда духовная миссия бывшего Скопского митрополита Феодосия прибыла в Неврокоп, военные власти не разрешили ей даже выйти из города. 21 февраля 1913 г. Македонский военный губернатор М. Вылков еще раз подтвердил запрет на ее деятельность. Дьовленскому околийскому управлению, входившему в Македонское губернаторство, было запрещено вступать в связь с лицами и учреждениями за пределами губернаторства, особенно по вопросам крещения болгар-магометан{573}. Столь же решительно военные власти препятствовали попыткам крещения пленных — военных и гражданских. Еще 4 февраля 1913 г. в ответ на запрос начальника 2-й Фракийской дивизионной области, где была сосредоточена большая часть пленных, о том, как поступать с просьбами-заявлениями последних о желании принять крещение и выйти на свободу, последовал приказ из Военного министерства: «Впредь не давать им хода, т. к. военные власти никоим образом не могут участвовать в этом деле. Отношение к пленным — на общих основаниях»{574}.

Верховные церковные органы прилагали немало усилий, чтобы заставить военных изменить свою позицию. Для этого прибегали и к прямым переговорам. Воспользовавшись пребыванием помощника главнокомандующего генерала Савова в Софии по случаю пасхальных праздников, секретарь Св. Синода Костов сумел установить с ним контакт и пригласить на встречу с синодальными архиереями. 19 апреля 1913 г. Савов посетил Синодальную палату, где выслушал жалобы и претензии БПЦ. По поводу состоявшегося разговора Св. Синод 4 мая направил генералу Савову в Одрин официальное письмо, в котором были сформулированы три требования БПЦ: отменить приказы Македонскому военному губернатору в отношении духовной миссии с тем, чтобы впредь она пользовалась содействием и поддержкой военных властей; запретить ходжам и имамам посещать новокрещенных и убеждать их вернуться в ислам; отпустить из плена всех болгар-магометан, принявших христианство. Однако и после такого настойчивого вмешательства позиция военных не изменилась. И тогда, в начале мая, синодальный секретарь Костов отправился в месячную поездку по Фракийскому и Македонскому военным губернаторствам. Он встречался и беседовал по вопросам крещения болгарских мусульман с генералами М. Савовым, К. Ботевым, М. Вылковым и другими военными и гражданскими лицами из болгарской администрации{575}.

Только теперь — накануне Межсоюзнической войны — военные заколебались, проявили склонность к отступлению от прежней позиции и допущению акции крещения в Одринской и Македонской областях, как и к освобождению пленных, принявших христианство. Они даже стали обещать синодальному секретарю нечто большее, о чем он не преминул написать в своем докладе: «Так как верили, что скоро наши войска вступят в болгарские пограничные районы /покрайнини/ (где имеются помаки), занятые сейчас греками и сербами, то, исходя из такой возможности, пришли к особому распоряжению, Священник д-р Цанков заметил, что Духовной миссии следует сообразовываться с ним, когда станет возможным распространить и там свою деятельность»{576}. Подробный доклад о результатах своей миссии Костов писал в Софии 14 июня 1913 г. — за два дня до начала Межсоюзнической войны, похоронившей идеалы нации. И хотя уже довольно длительное время болгарское население и экзархийское духовенство подвергались откровенной денационализации в оккупированных сербами и греками частях Македонии, иерархи БПЦ ни думали ни о чем другом, кроме как окрестить мусульман на территориях, которыми болгарским войскам предстояло овладеть.

О том, что собой в действительности представляла акция крещения БПЦ в новых и старых землях, лучше всего говорит ее финал. В болгарской историографии сложилось мнение, бытующее до сих пор, что возвращение в ислам новокрещенных мусульман произошло «по вине» правительства либеральной коалиции В. Радославова, чему способствовали обстоятельства его избирательной кампании в парламент в феврале 1914 г. и агитация в пользу новой внешнеполитической ориентации страны. Однако, в действительности акция БКЦ рухнула в считанные дни и недели с началом Межсоюзнической войны, когда сопротивление крещению, возникшее с первых дней, превратилось в спонтанное возвращение в ислам, причем осуществлялось оно теми же средствами, как и совершалось. Реакция «новопросвещенных», по терминологии БПЦ, была столь радикальной, что их стали причислять к противникам, с которыми болгарская армия должна была бороться в краткосрочной Межсоюзнической войне. Первое известие о вооруженном сопротивлении датируется 30 июня 1913 г., когда рота 1-го пехотного Софийского полка, посланная в Неврокоп для прикрытия позиций от греков, натолкнулось на восстание мусульманского населения в районе. «В завязавшихся боях, — докладывал командир роты поручик Т. Панов, — с целью сломить упорство восставшего населения были сожжены, отчасти случайно, села Кюстенджик, Иланджово (Иланджик) и Касик (Балык-Касик)»{577}.

Возможно, инцидент лишь случайно совпал с вмешательством в войну Турции 30 июня, но именно в это время растет сопротивление мусульман, причем уже не только против насильно навязанной им религии, но и против болгарской политической власти и болгарской армии. Новым моментом явилось провозглашение 16 августа турками и болгарами-мусульманами автономии в Гюмюрджине, на территории между Марицей, Местой и Ардой, и учреждение так называемого Независимого западно-фракийского правительства. В сущности, это была попытка закрепления османской власти в районе. Очевидно, не без моральной и материальной поддержки правительства автономии в конце августа – начале сентября 1913 г. вспыхнуло новое восстание — в районе Дьовлен (Девин), охватившее и села в Западных и отчасти Центральных Родопах. Представители военно-административной власти были изгнаны, в Доспате убиты священник и сборщик налогов, а в боях около Паласа и Смиляна погиб солдат и два милиционера. Приказом командира 10-й пехотной дивизии от 2 сентября в восставший район был направлен 39-й пехотный полк с задачей «действовать энергично и беспощадно для подавления восстания». 12 сентября командир полка майор Крыстев рапортовал, что «восстание подавлено, села превращены в пепелище, остальное население бежало в леса и горы с целью продолжения борьбы». Всего было сожжено 8 сел, а в городке Дьовлен из имевшихся 250 домов осталось 30. В других селах «происходило сильное брожение, имела место тайная агитация в пользу восстания». Идея восстания перенеслась даже в села с болгаро-магометанским населением, находившихся в старых пределах страны. В подавлении восстания в Родопах участвовали также 37-й пехотный полк со штабом в Неврокопе и Скеченский отряд{578}.

Сведения о действиях в Западных Родопах болгаро-мусульманских отрядов численностью по 30–50 и аж 60 человек имеются и с датой — конец сентября. Они располагали базами в Доспате и окрестных селах. В ночь с 26 на 27 сентября один такой отряд совершил в районе дерзкое нападение на болгарскую пограничную заставу{579}.

Не только в Родопах разыгрывались драматические события. Жесточайшему насилию подвергалось болгарское население Восточной Фракии и Беломорья. В ужасных подробностях они описаны проф. Любомиром Милетичем, который в конце 1913 – начале 1914 гг. проводил опрос среди местного населения и беженцев{580}. Не подчеркивая специально, он дал понять, что наиболее рьяными в насилиях были крещенные болгары-мусульмане. Самые страшные жестокости совершали те, кто подвергся крещению в лагерях для военнопленных, откуда болгарское командование под нажимом БПЦ все-таки выпустило их для возвращения к родным местам, чего оно не сделало для болгар христианской веры, мобилизованных в свое время в армию, которые хотели вернуться домой для защиты своих семей. Несколько позже, непосредственно перед реоккупацией Родоп и Беломорья в октябре 1913 г., десятки тысяч болгар-мусульман навсегда выселились оттуда и бесследно растворились среди турок в Малой Азии.

Годы и десятилетия спустя деятели БПЦ официально продолжали «защищать» акцию крещения. Все-таки, однажды она подверглась осуждению самым категорическим образом на заседании Св. Синода. Это имело место в 1934 г., правда, по другому поводу, с чем, вероятно, связана и форма осуждения — риторические вопросы в адрес некогда председательствующего и синодального члена Варненско-Преславского митрополита Симеона. Вот какие слова прозвучали в верховном церковном управлении: «Не стыдили ли этого «большого церковного каноника» за то, что он посчитал позволительным профанировать святое таинство? Сколько раз читал он Символ веры при «совершении» его над испуганными людьми? Каким умом решил послать миссию для крещения населения против его воли, используя для принуждая нож четника? Где в мире церковники совершали что-то подобное? Не скомпрометировал ли он нашу церковь, наших церковных служителей, Св. Синод и себя самого этими страшными насилиями над несчастным населением? Известно, что только турки налагали свою веру таким образом. Правильно ли и канонично ли это действие христианского и православного болгарского Св. Синода? Если бы кто другой совершил подобное деяние, которое навсегда легло черным пятном на церковь (как впрочем и на чело его авторов), митрополит Симеон выступил бы с самой язвительной критикой. Следовало бы отвечать за свои действия и, прежде всего, за профанацию и осквернение таинства святого крещения насилием над помаками. Знает ли он, что вершили некоторые его миссионеры с «крещаемыми»? Зачем он израсходовал полмиллиона левов, средства, предназначавшиеся церкви, которая находилась тогда в нищенском положении? Сколько осталось верных христианству чад из тех, кто был насильно крещен? Вернул ли он израсходованные суммы в фонды, которые болгарские иерархи оставили отнюдь не для подобных деяний, позорящих церковь? Св. Синод в этом отношении закрыл дело, но заданные вопросы остаются открытыми»{581}.

Обличали акцию крещения и некоторые болгарские духовники в своих неопубликованных воспоминаниях и записках. Один из них — архимандрит Иннокентий, ректор Царьградской (Константинопольской) духовной семинарии накануне Балканских войн, а после них — управляющий Мелнишской (1913) и Маронийской (1914) епархиями. В воспоминаниях он так писал о крещении болгар-мусульман в новых землях: «В этом позорном и кощунственном деле церковь и государство действовали совместно. Владыки, священники, воеводы и разные проходимцы вторгались в села с оружием, угрозами, подкупами, чтобы вершить якобы большое христианское дело. Для этого создали под защитой Церкви специальную миссию, которая израсходовала миллионы левов на греховное деяние. Стыдно сказать, что я слышал о том, что делали «просветители», и что потом видел собственными глазами»{582}. И архимандрит Иннокентий действительно не говорит об этом.

16 сентября 1913 г. в Царьграде был подписан мирный договор между Болгарией и Турцией. Его ст. 8 гарантировала мусульманам в Болгарии конфессиональную свободу, ст. 9 предоставляла те же права болгарским экзархистам в Турции. Тем самым была поставлена точка на акции крещения БПЦ. Как и на ее робких попытках воспрепятствовать отливу в мусульманство населения Маронийской епархии с центром в Гюмюрджине, созданной в октябре. На этот раз усилия БПЦ не встретили ни сочувствия, ни поддержки со стороны властей. В кратковременной мирной паузе между войнами церковь должна была справиться не только с собственными проблемами, разросшимися до степени неконтролируемого кризиса, но и преодолеть серьезнейший конфликт с государством, когда почти на год эти два национальных института оказались в состоянии настоящей «холодной войны». Лишенная государственных субсидий и испытывая внешнее и внутреннее давление, церковь была вынуждена капитулировать. 12 июня 1914 г., выслушав большой доклад начальника Культурно-просветительского отдела Ст. Цанкова о состоянии акции крещения и об отношении правительства к ней, получив убедительные доказательства, что «сейчас нет никаких условий для улучшения порушенного дела», Св. Синод решил больше не обращаться к государственным властям за содействием и вообще считать вопрос о крещении болгар-мусульман окончательно закрытым{583}.

БПЦ, серьезно вжившись в легенду о «крестовом походе» против ислама, стала единственной из церквей стран Балканского союза, кто попытался претворить ее в жизнь. Крещение помаков — абсурдное с религиозной и военной точек зрения начинание — не только поглощало все ее ресурсы, но и отклоняло внимание церковных иерархов от более важного вопроса о судьбе болгарских экзархистов в Македонии. Вместе с тем, злополучный эксперимент показал, какая могучая сила, в данном случае негативная, кроется в историческом мифе. Убеждение в том, что исламизация болгарских земель происходила в стиле «Време разделно»[28], возникшее в эпоху Возрождения, не подвергшееся сомнению в период после Освобождения (и преобладающее до сих пор среди широкой публики), мотивировало БПЦ сделать то же самое в отношении болгар-мусульман во время Балканских войн. Провалившийся «крестовый поход» показал, сколь опасно репродуцировать мифологию. Еще опаснее, когда ошибки прошлого повторяются в настоящем.

Перевод Р.П. Гришиной

Румынские социалисты и проблемы войны и мира на Балканах (1910–1916)[29]

Фл. Соломон


Балканские войны и в первую очередь Вторая балканская война (июнь–июль 1913 г.) нашли отражение в богатом документальном материале по истории Румынии, относящемся к кануну Первой мировой войны. Это преимущественно записи заседаний Парламента в Бухаресте (Собрания депутатов и Сената), мемуары видных деятелей важнейших политических партий того времени (Национал-либеральной; Консервативной и Консервативно-демократической), партийные документы, книги и статьи историков той эпохи, посвященные связям румын с народами Балкан (в первую очередь работы Николае Йорга и А.Д. Ксенопола), статьи в партийных изданиях и общественно-политических газетах, выступления политиков разных ориентаций на различных общественных собраниях.

Однако, хотя от этих событий нас отделяет уже целое столетие, а историки не могут жаловаться на отсутствие достаточной Источниковой базы, Балканские войны до сих пор занимают более чем второстепенное место в румынской историографии. Если применительно к межвоенному периоду (1918–1940 гг.) это можно объяснить отсутствием необходимой для исследователя исторической дистанции от анализируемых событий, то причины молчания историков послевоенных поколений, по крайней мере, до середины 1960-х гг., следует искать в идеологизации исторической науки Румынии (что присуще, впрочем, науке и других бывших социалистических стран). Только с начала 1970-х гг., как следствие окончательного перенесения идеологического акцента с интернационализма в его сталинской версии на национал-коммунизм Н. Чаушеску, появляются работы по проблемам политической истории «буржуазно-боярской» Румынии, в которых идеологические рамки дозволенного были раздвинуты достаточно широко для того, чтобы дать простор выражению откровенно националистических взглядов. Применительно к рассматриваемому нами периоду можно напомнить в первую очередь о книге Анастасие Йордаке «Политическая жизнь в Румынии, 1910–1914 гг.»{584}, в которой Балканским войнам, точнее сказать, влиянию Балканских войн на внутреннюю политику Румынского Королевства, отведено центральное место{585}.

В работах национальных историков 1970–1980-х гг. позиция румынских социалистов по отношению к национальному вопросу в ЮгоВосточной и Центральной Европе в преддверии и начале «великой войны» (в том числе и с точки зрения использования войны для решения задачи «создания единого румынского национального государства») рассматривалась только опосредованно. При этом, как правило, лишь цитировались некоторые фрагменты партийных документов Социал-демократической партии Румынии или статьи её руководителей. Например, в обширном двухтомнике «Румыния в годы Первой мировой войны. Справедливый и освободительный характер участия Румынии в войне», подготовленном и изданном в 1987 г. ведущими румынскими специалистами по истории новейшего времени, был процитирован отрывок из резолюции Чрезвычайного съезда Румынской социал-демократической партии от 23 августа 1914 г., в котором подчёркивалось, что «единственной политикой, соответствующей жизненно важным интересам страны, является ее искренний и окончательный нейтралитет»{586}. Цитируя далее консервативного историка А.Д. Ксенопола, по мнению которого война могла предоставить румынам «единственный исторический шанс» для осуществления национального единства, румынские историки, хотя и косвенно, критиковали позицию социалистов{587}.

Подчеркнуто отрицательное отношение к позиции румынских социалистов в связи с проблемами войны и мира на Балканах в начале XX века встречается и в работах, изданных после 1989 г. и в большинстве своём принадлежащих перу так называемых «придворных историков» эпохи Чаушеску. Уже упомянутый нами А. Иордаке во второй части седьмого тома «Истории румын», изданной Румынской академией{588}, называет «антирумынской» позицию лидеров Социал-демократической партии (Константина Доброджяну-Геря, Кэлина Оттоя и Кристиана Раковского), таким образом оценивая их приверженность нейтралитету. Истоки позиции этих политиков выводились из их непринадлежности к этническим румынам{589}.

Характер отражения в румынской послевоенной историографии истории румынской социал-демократии, и в первую очередь её позиции по национальному вопросу, неплохо вскрывает взаимосвязь между идеологией и историографией в условиях коммунистических и посткоммунистических режимов. Хотя после 1989 г., особенно в последнее время, в Румынии вышло немало работ по истории страны двух первых десятилетий XX в., в том числе по истории Балканских войн (например, книги Йонуца Нистора о роли арумунской проблемы{590} в отношениях Румынии с балканскими странами в 1903–1913 гг.{591}, Клаудия Топора о румынско-немецких отношениях во время Балканских войн{592} или Лучиана Боя о германофильских настроениях части румынской интеллигенции во время Первой мировой войны{593}), можно уверенно утверждать, что вопрос о роли румынских социалистов в политической жизни Румынии и Балкан начала XX века нуждается в дальнейшем изучении историками.

* * *

Если судить строго по числу партийных членов и по возможности социалистов влиять на внутреннюю политическую жизнь Старого Румынского Королевства{594} (т. е. государства в границах кануна Первой мировой войны), то тема такого исследования может показаться второстепенной. Однако, как нам хорошо известно, первое впечатление иногда оказывается ошибочным. Благодаря большому интеллектуальному калибру лидеров румынских социалистов К. Доброджяну-Геря и К. Раковского к их голосу прислушивались не только в самой Румынии, но и за её пределами. Так, статьи и политические выступления Доброджяну-Геря и Раковского не оставались без внимания со стороны руководителей и идеологов ведущих политических партий Румынии того времени, которые считали полезным вступать с ними в живую и интересную полемику, что само по себе может стать темой отдельного исследования. Точки зрения Доброджяну-Геря и Раковского обсуждались на встречах европейских социалистов Второго Интернационала{595} и даже в сугубо научных кругах Запада. К примеру, в 1911 году, в третьем номере первого тома журнала «The American Economic Review», была напечатана рецензия на книгу Доброджяну-Геря «Neoiobăgia» (Новокрепостничество). В конце ее выражалось сожаление, что книга написана на языке, «который не так уж знаком иностранным читателям»{596}. Кстати, Доброджяну-Геря и Раковский принадлежали к социалистам, с которыми переписывался Карл Каутский{597}, а Лев Троцкий получал от них информацию о политическом положении на Балканах во время Балканских войн{598}.

Далее вкратце остановимся на отражении некоторых аспектов проблемы войны и мира рассматриваемого периода в политической деятельности и работах румынских социалистов, главным образом Доброджяну-Геря и Раковского.

* * *

«Война разрешает чудовищные антагонизмы и противоречия, которые её порождают, лишь только на очень короткое время, она не снимает антагонизмы, не решает окончательно ни одного из глубоких противоречий нынешнего общества. Напротив, она их только усиливает и показывает во всем их полном уродстве, давая возможность увидеть, к каким чудовищным последствиям ведёт капиталистическое общество. Она показывает к тому же, как нынешнее общество строит блестящую цивилизацию, чтобы затем уничтожить ее в огне, в крови и грязи. Таким образом, у войны есть и положительная революционная сторона — она ускоряет и приближает социальную революцию».

Это отрывок из статьи «Главный аргумент», написанной после начала Первой мировой войны для партийной газеты «Lupta» (Борьба) и вышедшей в том же 1914 г. в сборнике «Война или нейтралитет»{599}. Он отражает, как нельзя лучше, мнение Доброджяну-Геря о сущности войны в качестве возможного способа разрешения спорных вопросов между государствами.

Доброджяну-Геря считал, что одной из целей политических партий Румынии должно стать объединение территорий с румынским населением в одно государство{600}. В то же время он предостерегал, что реализация этой идеи не должна ни в коем случае стать самоцелью: «Мы должны иметь в виду — метод, время, форму и способ объединения, обстоятельства, последствия и возможность его осуществления»{601}. Он не отрицал права других балканских народов на самоопределение и объединение в национальные государства. Однако, по его мнению, всякое национальное объединение должно было явиться плодом естественного сближения этнически однородных групп, а не результатом войн. Показательны рассуждения Доброджяну-Геря в статье «Война и объединение стран»{602} о последствиях Балканских войн для Болгарии. Хотя он не скрывал своих симпатий к борьбе болгар против Османской империи, в то же время считал, что именно недальновидность болгарских политиков привела страну к полному разгрому: «После того как было принесено неисчислимое количество жертв и пролилось столько крови, Болгария с восхищающей решимостью была растерзана. Македония, которая была залита кровью болгарских революционеров и которая являлась самой целью войны для болгар, была украдена другими, а наиболее плодородная провинция (Добруджа. — Ф.С.) была отделена от тела Болгарии нами (то есть Румынией. — Ф.С.). Это и есть настоящее бедствие! …если бы Болгария попыталась честно прийти к соглашению с Турцией, Македония получила бы, несомненно, автономию, а автономия Македонии означала бы немедленное культурное, моральное, духовное объединение болгарского народа — а ведь это является самым важным в деле объединения всякого народа. Потом в той или иной форме настало бы время и для другого объединения: автономная Македония упала бы как созревший плод на тело Болгарии»{603}.

Что касается Кристиана Раковского, то его взгляды относительно войны и национального вопроса во время Балканских войн и Первой мировой войны основывались в большей степени, чем у Доброджяну-Геря, на принципах классовой борьбы. Если до 1912 г. в его книгах, статьях и выступлениях можно найти немало рассуждений чисто исторического характера, перекликавшихся с мнениями идеологов национальных движений Юго-Восточной Европы (например, в статьях, опубликованных в 1912 г. по случаю столетия перехода Бессарабии к Российской империи), то, начиная с Первой балканской войны, его непримиримость к «национальным олигархиям» становится более чем очевидной. В брошюре «Войны: причины, последствия, конец», опубликованной в Бухаресте в 1914 г., он говорит, например, о том, что во всякой современной воине единственно, кто выигрывает, — это «капиталистический класс»{604}. В той же брошюре, отвечая румынским политикам, упрекавшим румынских социал-демократов в том, что в отрицании всякой войны они отказываются от объединения румын Трансильвании, Буковины и Бессарабии с Румынией, он отмечает, что именно социалисты, как никто иной, осуждают угнетение других народов, однако понимание «национального единения» у социалистов совсем иное, чем у «буржуазии»: «Наша цель — это освободить людей (как отдельных личностей), а не аннексировать территории, на которых они проживают. Освобождение состоится только тогда, когда люди будут иметь полный контроль над своими политическими правами и над плодами своего труда, а это станет возможным только при социалистическом режиме»{605}.

Вопрос об отношении румынских социал-демократов к войне был тесно связан с их позицией по проблеме нейтралитета Румынии. Концепция нейтралитета Румынии, сформированная в преддверии и в период Второй балканской войны, была развита в 1914–1916 гг. Так, с началом Первой мировой войны Добро джяну-Геря выступал за сохранение Румынией строгого нейтралитета, что отражено в его статьях, напечатанных в газете «Lupta», и речах на различных партийных собраниях.

При этом в его взглядах по вопросам устройства Центральной и ЮгоВосточной Европы можно легко проследить позицию Центральных держав. С точки зрения Доброджяну-Геря, ввязывание Румынии во Вторую балканскую войну нанесло стране трудно восполнимый ущерб, в первую очередь это касается отношений с Болгарией, которую в статье «Мы и Балканский полуостров» он называет деревенской демократией, не скрывая при этом своих симпатии к соседней Державине{606}.

Схожую точку зрения высказывал и Кристиан Раковский в статьях, напечатанных в Румынии в газете «Наше слово»{607}, и письмах, адресованных французскому социалисту Чарльзу Дюма{608}.

Следует сказать также несколько слов о взглядах трёх других значительных представителей социалистического движения Румынии времён Балканских войн и румынского нейтралитета. Речь идет о Михаиле Георгиу Бужоре, Калине Оттое и Екатерине Арборе. В статьях, изданных и в виде отдельных брошюр (например, «Европейская война и социал-демократия»{609}), и в выходившем в 1916 г. (Яссы) журнале «Convorbiri sociale» (Общественные беседы), Бужор ратовал за провозглашение нейтралитета как главного принципа румынской внешней политики{610}. Оттой в докладе на съезде партии в октябре 1915 г. подчеркивал необходимость осуждения всех без исключения войн, а Екатерина Арборе отмечала в своих выступлениях и статьях, что в случае отказа от нейтралитета Румыния окажется в ряду «империалистических» держав{611}.

Как уже было сказано, румынские социалисты, хотя и проповедовали во время Балканских и Первой мировой войн принцип нейтралитета, в их позициях легко обнаруживаются симпатии к Центральным державам, что временами проявлялось в форме открытых антироссийских высказываний. Наиболее антироссийски были настроены ясские социалисты. В статье «Румыния и война», напечатанной в первом же номере журнала «Convorbiri sociale» в январе 1916 г., Бужор писал, например, что, если Румынии не удастся сохранить полный нейтралитет, ей нужно будет присоединиться к Центральным державам с «целью ослабления России и удаления её от наших границ»{612}. Открытые симпатии к Центральным державам послужили между прочим почвой для обвинений румынских социалистов в том, что они являются германскими шпионами, что в конечном итоге, стало главным аргументом для запрета Социал-демократической партии и ареста её лидеров после вступления Румынии в войну на стороне Антанты в августе 1916 г.

Хотя симпатии лидеров румынских социалистов к Германии и Австро-Венгрии в 1914–1916 гг. можно до некоторой степени объяснить и возможными субсидиями, которые они получали в то время из Берлина{613}, антиантантовские настроения в рядах Социал-демократической партии Румынии (в первую очередь антироссийские) имели давние корни, как мировоззренческие, так и личные. Многие румынские социалисты родились в России и боялись, что в случае вступления российских войск на территорию Румынии они будут схвачены и вывезены в Россию как бывшие российские подданные. Опасения не были беспочвенными. В этом смысле наглядным является пример К. Доброджяну-Геря, который эмигрировал в Румынию в 1875 г. Во время русско-турецкой войны 1877–1878 гг. он был арестован российской полицией в дунайском порту Галац и отправлен в Петропавловскую крепость, а потом сослан в Мезень. В 1879 г. ему удалось, однако, сбежать из-под стражи и вернуться через Норвегию в Румынию{614}.

Идеологи румынского социалистического движения считали Россию главным врагом балканских народов. В изданной в 1898 г. в Варне книге «Русия на Изток» тогда ещё молодой Кристиан Раковский отводил России роль главного препятствия на пути народов ЮгоВосточной Европы к независимости. Более того, Раковский и его соратники считали, что по сравнению с Россией, в Австрии и Германии гарантированы многие демократические права и что с этими странами Румыния связана политическими, экономическими и культурными узами. В статье «Зачинщики войны», написанной в ответ тем румынским политикам, которые выступали за немедленное вступление в войну на стороне Антанты (а их было большинство), Доброджяну-Геря говорил о том, что вторжение в Трансильванию приведёт к войне не только с Австрией, но и с Германией: «С этого момента мы [будем] оторваны окончательно от центра Европы и тем самым от европейского Запада. Но с центром и западом Европы мы связаны до сих пор всеми узами нашего экономического, материального и даже культурного и морального существования […]. Для того чтобы наладить нашу экономическую и общественную жизнь, нужно будет перенести центр тяжести в сторону Востока. Вот так мы окажемся с первых же дней войны отброшены от европейского Центра и Запада в сторону Востока, в сторону Азии, окажемся отброшены с первых же дней в холодные руки России, в её полное распоряжение»{615}.

Выступая категорически против использования войны как средства решения спорных вопросов в Европе в целом и на Балканах, в частности, румынские социалисты искали такие сценарии устройства Юго-Восточной Европы, которые исключали бы всякое противостояние между государствами. В этом смысле наиболее острыми являлись, несомненно, территориальные споры.

Называя Балканы территорией, «наполненной взрывчатым материалом, заминированной противоречиями и враждебностью…»{616}, Доброджяну-Геря считал, что корни конфликтов в этом регионе Европы (впрочем, как и во всём «капиталистическим» мире) следует искать в классовом устройстве общества и, — что характерно для этих стран, — в их зависимости от крупных держав. Исходя из положения, что «национальные противоречия на Балканах исчезли бы, если олигархическое устройство общества было бы заменено на демократическое»{617}, он пришел к выводу, что для балканских стран было бы намного лучше строить отношения между собой на основе «демократических договорённостей», — «в первую очередь с целью защиты национальной независимости, но также с целью защиты от эксплуатации со стороны больших капиталистических стран, которые пытаются превратить все малые и слаборазвитые страны в свой Хинтерланд»{618}.

По сравнению с Доброджяну-Геря, который строил свои рассуждения о способах установления долгосрочного политического равновесия на Балканах в основном на основе анализа внутреннего положения в Румынии и её отношений с непосредственными соседями, Раковский обозревая не только весь Балканский полуостров, но и Европу в целом.

В 1903 г., под псевдонимом Инсаров, Раковский опубликовал в пятом номере журнала «Вестник Европы» статью «Турция и Македония. Исторический очерк», в которой поднимал вопрос о национальной принадлежности различных этнических групп на Балканах. Его твердое мнение заключалось в том, что этнический принцип не может служить исходной базой для переустройства границ, гораздо более важна для этого «политическая воля» населения{619}. Эту принципиальную позицию он отстаивал и в других своих работах. В 1910 г., вместе с некоторыми другими болгарскими литераторами, Раковский участвовал в акции бойкотирования Славянского съезда в Софии, утверждая, что не верит в жизнеспособность идеи единства славян при отсутствии в славянском мире общих социальных и политических устремлений{620}.

Надо, однако, сказать, что взгляды Раковского и его соратников по социалистическому движению в Румынии на политическое устройство Балкан (впрочем, как и всего европейского континента) менялись довольно-таки часто{621}. Дело здесь было и в смене личных взглядов, и в изменениях установок всего социал-демократического движения, и в сугубо тактических соображениях{622}.

Какую роль играли нескончаемые дебаты в рядах европейских социал-демократов по вопросам войны и мира для румынских социалистов, можно видеть из письма Кристиана Раковского, посланного им из Харькова в июне 1922 г. своему «дорогому другу» Льву Троцкому. В этом письме Раковский отмечал, что спустя некоторое время после возникновения войны, как следствие позиций немецких и французских социалистов, «румынская социалистическая партия пережила известный период растерянности»: факт голосования социал-демократов за кредиты в германском парламенте явился столь неожиданным, будучи в противоречии с постановлениями международных съездов и, в частности, с постановлениями съездов Штутгартского и Базельского, «что мы склонны были видеть в этом какой-нибудь сложный тактический приём. Мы старались искать оправдания действий французских и германских социал-демократов»{623}. После того как стало известно, — продолжал Раковский, — что среди немецких социалистов нет единства по вопросу о поддержке войны, румынские социал-демократы стали искать контакты с другими левыми движениями, которые «продолжали высоко держать знамя пролетарского интернационализма»{624}.

Балканские войны на службе этнографии (судьба горан в XX в.)

Р.Н. Игнатьев


В течение XIX–XX вв. на Балканах образуется некоторая связь между войнами и этнографическими исследованиями. Последние в той или иной форме предваряют войны, следуют за ними, снова предшествуют военным конфликтам, снова увенчивают чьи-то победы. Таким образом, сменяют друг друга своеобразные этнографические циклы, которые принимают участие в формировании политического дискурса.

Этнография обращена в прошлое, ведь ее результат (текст) кристаллизует структуру описываемого общества. Нелишне будет упомянуть о презумпции «истинности», «девственности» сообщаемого эмпирического материала, хотя этнографическое исследование часто говорит о вещах спорных, порою фантастических, частью уже исчезнувших.

У этнографии весьма противоречивый объект исследования (в основном сельская зона, нередко без какой-либо связи с городской средой), а также противоречивые участники: с одной стороны, информанты — люди, предоставляющие исследователю информацию, в которой ностальгия прикрывает стремление к лучшей доле, выталкивающее информантов из сельских зон; с другой стороны, этнографы, для которых полевые записи — каркас научного текста и доказательство состоятельности. Противоречива также судьба этнографического исследования, зависящая от политической конъюнктуры.

У этнографии в общем гуманитарная миссия: она фиксирует нечто, что покинет этот мир вместе с информантами. Во многих случаях данные этнографического исследования помогают воссоздать более или менее полную картину социальных отношений в прошлом применительно к конкретному региону. При этом речь идет о модели коллективного поведения. Этнография эффективна для анализа закрытых систем, именно здесь работают ее принципы. В конце концов, она описывает принуждение вести коллективную жизнь, то есть перед нами объединительный дискурс. Этнография хорошо иллюстрирует тезис: «от нас зависит, какое прошлое у нас будет».

Балканские войны 1912–1913 гг., безусловно, закрывают собой целый этнографический цикл: дискуссии и описания XIX – начала XX в. в отношении прав на территории, отбираемые у Османской империи. Как видится в ретроспективе, в череде конфликтов того времени именно Балканские войны поставили вопрос о нравственной и социальной ответственности этнографов и объективно открыли путь формированию новых методов исследования в русле социальной антропологии, что заняло определенное время и весьма избирательно коснулось Югославии: после утверждения социалистического строя «старорежимная» этнография, как часть старой государственной машины, проводящая «справедливые племенные границы», сделалась маргинальной; обновленные же принципы полевой работы в среде штатных этнологов приживались с трудом.

На примере Горы — региона на границах Сербии (Косово), Македонии и Албании, мы хотели бы представить, пусть фрагментарно, актуальное восприятие локальным сообществом столетия после Балканских войн, прожитого в отрыве от мощного морально-идеологического влияния Османской империи.

Не останавливаясь на особом микроязыке горан, архаике и обычаях, ремеслах (оружейное дело, кондитерское дело), пастушестве и отходничестве, постоянных стычках с неспокойными соседями, отметим в Горе роль ислама и культуры османских турок. В этнографической саге о горанах, сложенной в сербской науке{625}, мы едва ли обнаружим внимание к этому важнейшему фактору. Скорее мы можем почувствовать, насколько второстепенным и поверхностным представляется он некоторым авторам.

«Нашинци» (т. е. «наши»), «горани» / «горанци» — таковы эндоэтнонимы принявшего ислам населения Горы, — формулируют свою идентичность по-разному. Есть и отрицательное отношение к версии об исламизированных сербах, сохранивших в своей основе сербскую культуру, — версии, поддерживавшейся академиком М. Лутовацем, а также сотрудниками проекта «ГОС» («Гора, Ополье, Средска»), реализованного САНУ в первой половине 1990-х гг. Так, Рамадан Реджеплари (1944 г. р.) был ребенком, когда в «нашинском» селе Зли Поток М. Лутовац в сопровождении двух милиционеров вел «полевую работу». Со слов Реджеплари, Лутовац излагал информантам этнографические факты, задавая при этом вопрос: «ел тако?» и получая в ответ: «тако!»{626}. С содержанием книги Лутоваца Реджеплари не согласен.

Внимание мусульман Горы привлекает акцентирование фактов христианского прошлого Горы. Рамадан Реджеплари делает комментарий к известному с 1920-х гг. утверждению о том, что последняя христианка в самом богатом «нашинском» селе Брод под именем Божана умерла в 1856 г.{627}: с точки зрения Реджеплари, искажающей, по всей видимости, хронологию и персоналии, названная Божана из села Брод была танцовщицей в кафане, не местной, а вышедшей замуж в село; кафана же принадлежала сербу из Призрена.

Таким образом, в среде мусульман Горы звучит вопрос: почему исследователи делают акцент на христианском прошлом, а не на исламском настоящем, на исторической топонимии, но не на живых людях?

Культура Горы долгое время была неписьменной, точнее оральность здесь не нуждалась в письменной фиксации. Грамотные люди имелись, но нередко все записи умершего человека отправлялись вместе с ним в могилу{628}. Общественные перемены второй половины XX в. вывели на первый план задачу письменного изложения и повторения круга идей, который можно обозначить как «бошняцкая теория», один из аспектов которой признает «нашинцев» «бошняками», частью народа, проживающего в Боснии, Сербии (Санджак), Черногории, Македонии.

Для формирования этого комплекса идей применительно к Горе имелся определенный фон: появление в югославской переписи 1971 г. этнонима «Мусульманин». В дальнейшем распад страны и эволюция косовской проблемы определили развитие «бошняцкой теории». При этом мы можем выделить несколько направлений:

А) «Восточная сказка». По аналогии с аргументацией сербских ученых здесь могут фигурировать найденные надгробия и вообще материальные остатки, но уже содержащие восточные мотивы. Акцентируются арабские надписи, геометрический орнамент, «боснийские лилии» и т. п. Христианский период в истории Горы отрицается: население обратилось в ислам из богомильства или шаманизма. Хотя «нашинцам» известно о христианах, населявших Гору, но опасение стать жертвой политических манипуляций делает популярным «богомильский тезис».

Б) Культивирование гордости и отдельного самосознания «нашинцев». Помимо эстетизации ландшафта, огромную роль играет здесь горанская диаспора (качественно новая ступень «печалбарства»), а также отдельные исторические факты, например, участие «нашинцев» в составе турецкой армии в сражении при Чанаккале (1915 г.). Сюда же отнесем самоопределение через значимого другого: Сульба Ага (Исакович, 1944 г. р.) рассказывает о том, почему село Рестелица прозвали «Etkoy» (тур. «мясное село») — когда проигравшие войну турки покидали Рестелицу, то просили у людей хлеба, а им давали мясо. И сейчас, если поехать в Стамбул и сказать, что из Рестелицы, старые турки воскликнут: «а, из Эткёй!»{629}.

В) Влияние «мухаджиров» из Боснии во второй половине XIX–XX в., а также браков, заключавшихся с «босанцами» или «бошняками» Санджака.

Касаясь прямого воздействия Балканских войн на ситуацию в Горе, достаточно обратиться к известному труду Международной комиссии по расследованию причин и характера Балканских войн, отдельное приложение которого посвящено «Положению македонских мусульман во время Первой войны»{630}. Встречая кое-где ожесточенное сопротивление, сербская армия обращалась к репрессиям, в том числе расстрелам мирного населения с целью устрашения. Так, в сентябре 1912 г. в селе Рестелица было расстреляно 13 местных жителей{631}. В это время люди Горы переживают первую массовую волну выселения в Турцию (вторая волна придется на период после 1918 г., а третья — на 1960-е гг., «время Ранковича»).

На момент «воссоединения» Горы с сербством приходится действие рассказа «Австрийские головы»{632} писателя Ферида Мухича, профессора философии из Скопье, председателя созданной в июне 2011 г. в Новом Пазаре Бошняцкой академии наук и искусств (БАНУ).

Известный с первой четверти XX в. топоним «Австрийские головы», обозначающий одну долину Шар-Планины, побудил Мухича предпринять своеобразное литературно-философское расследование. В основе его лежит устное предание о происшествии в этой горной долине на высоте 1800 м над уровнем моря в конце Первой мировой войны, вероятно, в 1917 г.

Вступившая в долину после мучительного многодневного похода рота австро-венгерского 6-го горного полка (163 человека) в тексте Мухича имеет своим командиром капитана Тракля, поручиком — Музиля. Известно имя еще одного героя — Мартин Лупино, ординарец капитана Тракля.

Выставлены сторожевые посты, и солдаты располагаются на отдых в естественном амфитеатре. Высокогорный пейзаж невообразимой красоты. Но рядом невидимый противник — суровые горцы, занявшие господствующие высоты и укрытые высокой густой травой. Беспощадный огонь их ружей уничтожает австрийский отряд. Нападающие, «в темной одежде из грубого шерстяного сукна», стреляют и затем забирают добычу (форму, оружие и амуницию) «серьезно, сосредоточенно и безучастно».

Единственный уцелевший из целой роты Мартин Лупино спасается бегством. Он попадает в каменный капкан, но покидает его, протиснувшись через узкую щель. Наконец, поздней ночью он оказывается в ближайшем селе Рестелица.

В Рестелице Мартина принимают к себе первые увидевшие его на улице люди. Перекусив, он ночует вместе с приютившей его семьей. На следующий день в местной лавке Мартин встречает нескольких разбойников, зашедших за провизией. Один из них, в одежде Тракля, приехавший на его коне, смеясь, говорит Мартину:

«Я не желаю никому зла. Такой у меня род занятий. Им я живу. А жить так нелегко и недолго. Если ты сейчас выжил, будешь жить долго. Меня точно переживешь. Вот тебе три дуката. Пригодятся. На счастье. Помянешь, когда узнаешь, что меня не стало».

Три года живет Мартин Лупино в Рестелице, работая сельским поваром. Его рецепты помнят там и сейчас. Со временем он узнает о том, как готовилось нападение. Его планировал три дня известный разбойник, располагавший 38 сторонниками. Но не решился бы на дело, если бы не соединился еще с двумя отрядами. Всего собралось 94 разбойника под условием одинакового распределения добычи. В их рядах оказался только один погибший и четверо раненых.

Место нападения, известное ранее как «Рупа», получило название «Австрийские головы». Пастухи овец долго избегали этой долины, усеянной человеческими костями. Только по прошествии нескольких лет кое-кто из них отваживался там появляться. Топоним стал означать место, через которое проходят в исключительных случаях, при этом быстро и молча.

В конце своего пребывания в Горе Мартин Лупино посещает «Австрийские головы» и ему открывается смысл топонима — именно черепа оказываются наиболее экспрессивной деталью пейзажа. Он возвращается в Италию и переселяется жить в горную область, напоминающую ему Гору. Мартину не дает покоя сон о мыслях, обитающих в черепах погибших товарищей на высоте 1800 м над уровнем моря.

В Горе и сегодня опасаются называть виновников происшествия. По одной версии, разбойниками были «люмляне», жители региона, названного по р. Люма{633}. По словам Ф. Мухича, «Мартин» — подлинное имя уцелевшего солдата. Он прожил в Рестелице три года, работая поваром, и в 1920 г. вернулся в Больцано, откуда был родом. В селе его помнил Хамза, родственники которого приютили Мартина. Еще в 1970-е гг. Хамза рассказывал об уроках итальянской кухни. Костяк разбойников, расправившихся с австрийцами, действительно, составляли «люмляне», выходцы из албанского села Коловоз (Kollovoz) во главе с Батыром Коловозом. В тех местах разбойники промышляли вплоть до конца 1940-х гг., используя в качестве базы Жур (Zhur), единственное село, не платившее разбойникам налог в обмен на уход за ранеными и оказание иной помощи{634}.

Несомненно, Балканские войны привели в движение самосознание горан. С другой стороны, Балканские войны могут преподать важный урок этнографу / антропологу: нам трудно понять другого; мы не знаем и от незнания ошибаемся. В случаях, подобных горанскому, наши классификации и «объективное знание» приходят в столкновение с жизненными интересами локального населения — им нужно утверждение своей меры, правота их наполняет собой весь мир, не оставляя места для сомнений.

Итак, Балканские войны 1912–1913 гг. обозначают собой завершающийся цикл этнографических разысканий XIX века и подчеркивают значение исследований антропологического типа, требующих внимания к оральности и интеллектуальной традиции.

Мирослав Крлежа и Балканские войны

Г.Я. Ильина


Бывают эпохи, когда исторические процессы наиболее ярко проявляются в культурной среде. Именно таким годами для Хорватии стал в историческом измерении хронологически небольшой период рубежа XIX и XX веков, напоминая по интенсивности и силе воздействия на общественный климат в стране в «иллирийские времена». В общей форме этот факт, собственно, не вызывает ни у кого возражений. Он признается и А.И. Филимоновой — одним из авторов недавно вышедшей книги «Югославия в XX веке». Отмечая выдвижение к началу этого столетия на первый план общественно-политической жизни светскую интеллигенцию, А.И. Филимонова пишет, правда, имея в виду уже 1910-е годы: «Предвоенное молодежное движение представляло собой реакцию на давление Вены в период аннексионного кризиса и на клерикальные организации, старающиеся вовлечь хорватскую молодежь в ряды организации римско-католической церкви. Его отличала деятельность в культурной сфере, но с ярко выраженной югославянской направленностью. Так, существовал союз молодых представителей искусства «Лада» (1904), объединяющий сербов, хорватов, словенцев, а также болгар. В 1908 г. союз был трансформирован в организацию «Медулич», выступающую с национальных позиций. Настоящими выразителями национальных чаяний югославянских народов стали культовый скульптор И. Мештрович, писатели В. Черина, Т. Уевич»{635}.

Все сказанное совершенно правильно, и хорошо, что сказано, хотя и вскользь, мимоходом. Но нельзя не видеть, что за этими фактами стоит огромный пласт явлений культурного плана, суть которых состояла в том, что у еще сохранявшего прочные позиции духовенства появился сильный соперник и оппонент в лице радикально настроенной молодежи и светской, прежде всего, гуманитарной и художественной интеллигенции. Именно с их деятельностью было связано формирование не только культурной, но и общественно-политической атмосферы 1900-х и 1910-х гг., оживление часто пересекающихся националистических и югославянских идей, определивших восприятие активной частью хорватского общества Первой и Второй балканских войн, в свою очередь ставших существенным фактором распространения идей славянской взаимности в тех частях балканского региона, где они далеко не всегда были приоритетными. Активная часть художественной интеллигенции, отнюдь неоднородная по своим политическим взглядам, в тяжелой ситуации германизации и мадьяризации, конформизма основных политических партий и сгущающихся репрессий стала застрельщиком и проводником обновительных идей и в культурной, и в политической сфере, давших этому времени название Хорватского модерна (Hrvatska moderna). Особенностью эпохи стала политизация общества зачастую через культурные акции, многие из которых получали широкий резонанс, привлекая внимание самых разных слоев населения, формируя «модерное самосознание» и гражданское отношение к тем или иным событиям внутренней и внешней жизни.

Естественно, я могу лишь пунктирно обозначить некоторые из них. Как известно, после сожжения в Загребе венгерского флага в 1895 г., исключенная из хорватских учебных заведений молодежь отправилась продолжать учебу в Вену и Прагу. Вернувшись через несколько лет на родину, молодые люди активно включились в общественную жизнь, кстати, тоже не стоявшую на месте. Начиная с организованных «Хорватским салоном» в 1898–1901 гг. выставок художников и скульпторов, сопровождавшихся литературными манифестациями (такие совместные акции художников и писателей вошли в практику), идет реорганизация сначала Общества хорватских художников (1897), затем Общества хорватских писателей (1900). По возвращении в Хорватию, «молодые» попали в уже оживленную среду и развернули в своих многочисленных, хотя и недолговечных изданиях бурные дискуссии о судьбах родины, ее культуры и искусства. Передавая друг другу своеобразную эстафету, эти издания превращались в клубы единомышленников. Поначалу дискуссии шли между самими «молодыми». «Венцы» (идеологи Б. Ливадии и М. Дежман Иванов) под влиянием австро-немецкого модернизма выступали за свободу индивида, за освобождение искусства от общественных функций и право на многообразие художественных форм. Они в основном и стали проводниками новых философских и эстетических концепций, новых средств изобразительности — символизма, неоромантизма, импрессионизма. Политически более активны были пражане во главе с критиками М. Марьяновичем и М. Шаричем, впитавшие многие идеи Т. Масарика об общественной роли искусства. Для них не были пустым звуком идеи славянской взаимности, идеи единства сербов и хорватов, они, что очень важно, отказались от понимания хорватского пространства как исключительно хорватского.

Между тем, несмотря на эстетические расхождения и разную степень общественной ангажированности представители обоих течений написали на своих знаменах слова «прогресс» и «модерн», понимая под ними освобождение от всяческих догм и традиционных штампов, открытость свободному выражению мнений, открытость миру и соседям-славянам, в том числе и сербам. Их собственная незашоренность рождала и нового, незашоренного читателя, причем не только в столице, но и в провинции. В результате к 1900-м гг. их победа над традиционными журналами в борьбе за читателей становится очевидной. Постепенно (хотя это слово может быть употреблено в данном случае условно в силу ограниченности временного отрезка) происходит примирение двух литературных поколений — «старшего» и «молодого». В редколлегию многолетнего традиционного журнала «Виенац» («Vijenac») входят самые значительные представители Модерна (Ц. Нехаев, М. Бегович, Б. Ливадич), и, наоборот, в журнале «Савременик» («Savremenik»), единственном из изданий Модерна долгожителе (он выходил с 1906 до 1941 г., с 1907 — стал органом Общества хорватских писателей) публикуются писатели старшего поколения. Собственно с этого времени складывается подлинное модернистское направление, отличительной чертой которого станет плюрализм художественных стилей от реализма до импрессионизма и неоромантизма и символизма. Помимо скульптора И. Мештровича с его Косовским и Видовданским циклами (скульптуры «Королевич Марко», «Мать» и «Воспоминание», 1907–1912), культовыми фигурами становятся писатели разных эстетических взглядов, но объединенных возрожденческими национальными и югославянскими идеями. Огромную популярность приобретают полные жизненного оптимизма и веры в судьбу Хорватии стихотворения и поэмы В. Назора («Славянские легенды», 1900, «Хорватские короли», 1912) — современники, причем из «молодых», назовут его «поэтом нас, завтрашних». В этот же ряд встанут также драмы И. Войновича «Смерть матери Юговичей» (1907) и «Воскрешение Лазаря» (1912). Именно И. Войновичу принадлежит ставший символом всей эпохи лозунг — «Негероическому времени вопреки», под которым в 1910 г. прошла выставка художников.

Как уже говорилось, идеи хорватской и сербской взаимности становятся не просто популярной фразой, они реализуются в практических делах, вовлекая в свою орбиту все больше сторонников. При этом надо принимать во внимание, как пишет В.И Фрейдзон, что утвердившееся в то время понятие «югославянский национализм» не содержало на практике демократического начала, признания равноправия народов, а рассматривалось лишь как путь к национальному освобождению{636}. Заслуга в распространении этих идей принадлежала еще одному культовому персонажу того времени — А.Г. Матошу, великолепному поэту и критику, который стал первым хорватским исследователем сербско-хорватских литературных связей. Этому же, кроме журналов, объединявших представителей Сербии, Хорватии и Словении, способствовало и издание в Загребе в 1910 г. «Альманаха хорватских и сербских новеллистов», в 1911 — «Антологии новейшей сербской лирики», подготовленной для Матицы Хорватской известным сербским критиком Б. Поповичем, а в 1913 — на кириллице книги «Современная Хорватия», выполненной по заказу Матицы Сербской М. Марьяновичем. Добавлю к этому, что в 1911 г. на Международной выставке в Риме Мештрович выставит свои работы — в сербском павильоне. В том же году в Загребе В. Черина начнет издание журнала «Вал» («Val») — органа хорватской и сербской молодежи, выражавшего интересы наиболее радикальной ее части. Своей целью он провозгласит «создание молодой современной, свободолюбивой, революционной молодежи Югославии в наших хорватских и сербских землях», ибо «основа нашего движения, главный пункт нашей ежедневной работы — народное единство Хорватов и Сербов и радикальный, опирающийся на знания, антиклерикализм»{637}.

1912 год особенно насыщен событиями. В начале мая более 150 хорватских молодых людей самых разных политических и эстетических взглядов (среди них был и начинающий, а в будущем один из самых ярких хорватских поэтов — Тин Уевич) едут в Белград, где встречают теплый прием. В самой Хорватии начинаются радикальные выступления молодежи — в июне 1912 г. студентом Л. Юкичем совершено покушение на бана Славко Цувая, с апреля 1912 г. назначенного «королевским комиссаром». Среди его участников были В. Черина, сотрудник «Вала»; будущий писатель, а тогда гимназист, А. Цесарец и будущий известный литературный критик С. Галогажа. Напуганная протестными настроениями молодежи и популярностью югославянских настроений монархия ужесточает в Хорватии и так весьма суровый режим, а с началом Первой балканской войны проводится частичная мобилизация, запрещается целый ряд журналов, культурные мероприятия и выступления, организованные в поддержку балканской войны, воспринимавшейся как освободительная для всех южных славян.

В этом году происходит еще одно событие, правда, не имевшее общественного резонанса, но, тем не менее, весьма показательное для понимания умонастроения активной части хорватской молодежи того времени. Близкий этой группе молодежи и тоже вскоре ставший известным писателем Мирослав Крлежа бежит из Военной академии в Будапеште, курсантом которой он являлся, чтобы присоединиться к готовящейся к войне с Турцией Сербии (май 1912), а во второй свой побег он попадает в нее уже в самый канун Второй балканской войны (июнь 1913). На эпизоде с М. Крлежей я задерживаюсь более подробно, так как он, в силу оставленных автором свидетельств о времени и о себе, дает возможность представить состояние умов и чувств этой части хорватского общества. К интересующим нас годам Крлежа обращался неоднократно и непосредственно после них, и гораздо позднее, затрагивая как личные, так и общественные проблемы Хорватии, Балкан, Европы, всего человечества — в дневниках, текущей публицистике, книгах: «Поездка в Россию. 1925» (1926), «Поездка в Венгрию. 1947» (1953), «Мой расчет с ними» (1932), «Разговоры Мирослава Крлежи с П. Матвеевичем» (1974), в воспоминаниях «С Крлежей изо дня в день» (I–V, 1986), записанных Э. Ченгичем, многочисленных статьях, например, «О некоторых проблемах Энциклопедии» (1953, Крлежа был директором Лексикографического института, готовившего Югославскую энциклопедию) и, наконец, в своем последнем многотомном, преимущественно автобиографическом романе «Знамена» (I–V, 1977).

Выделю несколько моментов, относящихся непосредственно к нашей теме. Очень важно отметить, что Крлежа принадлежал к тому типу молодых людей, для которых с гимназических лет эстетические и политические увлечения были связаны неразрывно. Он родился в 1893 г., до 1908 г. учился в загребской гимназии, где и сдружился с А. Цесарцем, В. Чериной, с будущими руководителями КПЮ — Д. Цвиичем и Д. Хорватичем. В 1908 г. он направляется в Кадетскую школу в Печухе, а, окончив ее с отличием в 1911 г. и получив королевскую стипендию, поступает в Венгерскую военную академию — Людовициум — в Будапеште. Живя пять лет в казарме, он, однако, не терял связи со своими друзьями, и, как он писал, оставался под влиянием «предвоенного омладинского тумана нашей народной романтики с именами Супило, Мештровича, Назора, Пьемонта, ставшими символами «Sturm und Drang» того времени»{638}. (Под югославским Пьемонтом выступала Сербия). Однако годы, проведенные в венгерской казарме, вырабатывают в нем обостренное чувство несовместимости с ней. «Грезя о международной солидарности, читая Толстого, Петефи, Ибсена, сочиняя стихи, — делает он запись в дневнике, — я обрывал в себе последние нити, связывавшие меня с Австрией и портупеей австрийского офицера»{639}. Все эти чувства обострились до крайности в канун балканских военных дней. Ему хотелось не только духовно быть связанным с друзьями, находившимися после покушения на бана в тюрьме или эмиграции, но и активно действовать. К 1911–1912 гг. Сербия становится для него неким идеалом: «Это было время, когда в задымленных кофейнях Пешта я сидел до поздней ночи, перелистывая антологию Богдана Поповича, и в тяжелой, душной атмосфере накаленных парламентских дебатов и рабочих забастовок, в этих стихах ощущал биение новых жизненных сил и иллюзий, которые нас в те годы так будоражили и так увлекали»{640}. Под впечатлением этих идей он и бежит в Сербию, чтобы вступить в борьбу с Турцией. Биограф Крлежи С. Ласич фиксирует его поездку в Белград в мае 1912 г. (в этом месяце, как уже отмечалось, в столице Сербии были также 150 хорватских студентов), во время которой он посещал военное министерство и некоторые другие государственные институты, но везде был встречен с сомнением и недоверием, от него требовали отказа от австрийского подданства и перехода в сербское{641}. Первый побег был неудачен. Во время второго, так как границы между Австрией и Сербией были закрыты, молодой человек по фальшивым документам окольными путями через Париж, Марсель и Салоники добирается до Скопье. Там его арестовывают как австрийского шпиона, и лишь случай помог ему избежать сербского военного суда. Он был отправлен в Белград и выдан Австрии, здесь арестован по требованию Людовициума, предан австрийскому военному суду, разжалован в рядовые и лишен права учиться в высших учебных заведениях империи.

Личный опыт столкновения с австрийской и сербской военщиной определил писательский интерес Крлежи к военной теме. «Сознательно я пережил обе балканские войны, а Первая мировая была третьей. Пережил их как огромный моральный шок. Они стали для меня огромным моральным шоком. То есть я понял, что такое вообще война. Эти три войны для меня важны, так как они сформировали меня как личность»{642}, — написал он в статье 1966 г. Естественно, надо учитывать, что приводимые оценки относятся к более позднему времени и содержат видение зрелого человека, но все же в них присутствует автобиографический момент, дух тех лет, передается «отсвет пожара кумановского сражения по всей стране», восприятие Первой балканской войны как «исторического факела, словно отдававшего посмертную честь и озарявшего бесчисленные могилы погибших поколений»{643}, а также разочарование, охватившее после Брегалницы, «преподавшей урок циничного макиавеллизма малых балканских династий», когда развеялись иллюзии «целого югославянского поколения» («О некоторых проблемах Энциклопедии»){644}.

Уже осенью 1913 г., после, по его словам, «злополучного балканского похода» Крлежа задумывает свой «первый антивоенный, антимилитаристский роман»{645}. Этот замысел позднее выльется в прославивший писателя цикл рассказов «Хорватский бог Марс», первый из которых — «Хорватская рапсодия» — появится в 1917 г. А в конце жизни он вновь вернется к этой теме и продолжит художественное осмысление событий 1913–1922 гг., в том числе «своих трех войн» — Балканских и Первой мировой, — в объемном романе, символически названном им «Знамена».

В центре этого произведения находится известный в мировой литературе конфликт поколений, но разработанный на специфическом хорватском материале. Поколение отцов олицетворяет Камило Эмерицкий-старший — высший чиновник государства, шеф Кабинета королевства хорвато-славонско-далматинского политического управления Австро-Венгрии, молодое поколение — его сын Камило Эмерицкий-младший (образ во многом автобиографический), прошедший трудный путь интеллектуального возмужания от романтического националиста, сподвижника террориста, затем югослависта и, наконец, сторонника коммунистических идеалов. В первых двух книгах романа на фоне Балканских войн, общественной и культурной обстановки в Хорватии тех лет и политических баталий в австрийских, венгерских и хорватских околоправительственных кругах раскрываются перипетии не только «хорватской, но и балканской, южнославянской, подунайской австро-венгерской, а, по сути, человеческой, исключительно человеческой, судьбы»{646}. Внимание писателя приковано не к самим событиям — они лишь отправная точка, — а к вызываемым ими движениям мысли, передаче идейного, духовного поиска путей в многоголосой атмосфере разных мнений и взглядов. Почти все персонажи, и в первую очередь отец и сын, втягиваются в бесчисленные дискуссии, споры с самими собой, размышления по самым острым вопросам времени. Сменяя знамена, герой вновь и вновь подвергает рефлексии те или иные факты. Ключевые моменты, вокруг которых концентрируется действие, обрастают массой политических, исторических и историко-культурных ассоциаций и аналогий, вовлекаемых в общий поток напряженной схватки идей. Одна из глав романа так и названа — «Негероическому времени вопреки».

На страницах произведения встречается множество лиц — и вымышленных и исторических — например, Франо Супило, Любомир Йованович Чупа, Драгутин Димитриевич Апис, Стеван Михаилович Груич (я специально выбрала относящиеся к теме имена), лидеры хорватских и венгерских политических партий, цитируются телеграммы с фронта, упоминаются политические и культурные деятели прошлого и настоящего, многочисленные герои мировой художественной литературы и близкой автору — хорватской, сербской, венгерской. Немалую роль играет при этом и авторский голос, объективирующий разноречивые субъективные мнения, естественно, не теряющие образной формы. Приведу в качестве иллюстрации данную автором заключительную оценку Балканских войн: «Прошел год после Куманова, а перед рождеством в новогоднюю ночь Война уже стреляла пробками из-под шампанского на лондонских банкетах, и только было переселилась в Париж, в фешенебельные отели, чтобы урегулировать среди балканских народов кое-какие финансовые формальности, как вдруг была вызвана телеграммой, срочно вернуться домой. Вернулась, и точно молнией подожгла всю Македонию, от Косова до Брегальницы. Никто не верил, что балканским «цыганам» удастся отыскать лозунг, который их объединит, чтобы при помощи оружия низвергнуть турецкое владычество. Накануне битвы под Брегальницей не было человека, который мог бы поверить, что болгары, эти легендарные герои Кирк-Килиса и Люле Бургаза, проиграют войну. А песенка была спета: турки освободили большую часть Фракии, Балканский союз приказал долго жить; Лондонский мир лопнул; арнауты подняли восстание во имя свободы равенства и братства. В Косово свирепствует холера. И это было только начало, запомните хорошо, начало безумия всех народов…»{647}.

По роману нельзя восстановить ход исторических событий. Цель его в другом — воссоздать настроения и мысли людей, их ожидания и разочарования, и в целом — воссоздать мозаичную картину духовного состояния общества, подготовившего дальнейшее его очень противоречивое развитие.

Национально-югославянские настроения, получившие подпитку в канун и во время Балканских войн, насколько это было возможно, сохранялись и после них. В начале 1914 г. В. Черина начинает новое издание — двухнедельник «Вихор» («Vihor», вышло 9 номеров), целью которого было «полное и всестороннее освещение всех современных вопросов культурно-национальной жизни Хорватов, Сербов и Словенцев»{648}. Для его сторонников по-прежнему образцами являлись Мештрович, Матош и Назор. Как написал в этом журнале в статье о Матоше И. Андрич «Вся Хорватия безобразно храпит. Бодрствуют только террористы и поэты»{649}, выразив охватившее общество пессимистическое настроение. В январе того же года в Риеке М. Марьянович издает еженедельник «Книжевне новине» («Književne novine», вышло 26 номеров), который объединяет на своих страницах сербских, хорватских и словенских авторов (О. Жупанчич, В. Назор, У. Донадини, Ю. Козак, И. Секулич). Здесь же были опубликованы первые пьесы М. Крлежи. Оба журнала вскоре были запрещены. И. Андрич (как член «Молодой Боснии») и И. Войнович (за свои югославянские взгляды) были арестованы, В. Черина, М. Марьянович и Т. Уевич отправились в эмиграцию, А. Цесарец и М. Крлежа рядовыми австрийско-венгерской армии сражались на фронте — один в Сербии, другой в Галиции.

Так заканчивалась эпоха Модерна и начиналась эпоха новых политических и эстетических идей, несколько отодвинутая Первой мировой войной, но не остановленная. Разошлись в разные лагеря деятели предшествующей эпохи. Уже в ходе Первой мировой войны с журналами У. Донадини «Кокот» («Kokot», 1916) и А.Б. Шимича «Виявица» («Vijavjca», 1917) в хорватскую литературу вошел экспрессионизм с его гиперболизацией вселенского хаоса и кричащим отрицанием войны как символа человеческого страдания. И. Андрич и М. Црнянский в 1918 г. основывают в Загребе журнал откровенно югославянской ориентации — «Книжевни юг» («Kniževni jug»), а в 1919 г. А. Цесарец и М. Крлежа начинают издавать первый литературно-общественный журнал социалистического направления «Пламен» («Plamen»), заложив основы революционной литературы Югославии. Тин Уевич и М. Марьянович, вернувшись из эмиграции, отошли от политики и активной общественной деятельности. При всем том эти во многом сформировавшиеся в первые десятилетия XX в. писатели вошли в первый ряд своих национальных литератур.

Загрузка...