А теперь я приступаю к рассказу о том, о чем рассказывать горше всего — о том, как окончилась жизнь моих прославленных братьев. У греков, которые поклоняются разным богам, у которых другие понятия о правде и другие представления о свободе, — у греков есть также богиня, именуемая музой истории, и они премного гордятся тем, что пишут они свою историю правдиво. Но для нас, евреев, писать историю означает проникать в человеческую душу.
Мы не бахвалимся тем, что пишем правду, ибо наше прошлое и наше будущее это наш Завет, и наш Бог, и все, во что мы веруем. Так что же еще мы можем писать, кроме правды? Разве мы можем скрыть, что в припадке холодного гнева Каин убил Авеля? Или что Давид бен Иессей грешил, как мало кто грешил из людей?
Мы не такие, как нохри, ибо рабами были мы в Египте, и об этом мы не забудем во все времена, когда уже и дети наши умрут, и дети их детей тоже, и мы не преклоним колени ни перед кем на свете, ни даже перед Господом Богом. Да и возможно ли отделить свободу от правды? И есть ли на свете другой народ, который говорит, как мы говорим, что сопротивление угнетателям — это самый высокий и самый верный путь повиновения Богу?
И вот я сижу и пишу, погружаясь в прошлое, куда никому не дано вернуться, только Богу и Его бессмертной памяти. И одно за другим наплывают воспоминания, как наплывают на небо тучи, гонимые ветром, и хочется мне отложить пергамент и обхватить руками голову и вскричать:
— О братья мои, о прославленные братья мои, где вы теперь? И скоро ли Израиль и мир снова увидят подобных вам?
В синагогах уже появился новый свиток, в котором повествуется о деяниях Маккавеев: так называют всех моих братьев — как будто мог быть другой Маккавей, кроме Иегуды, брата моего, единственного из людей, не имеющего себе равных, Иегуды без страха и без упрека. И в этом свитке написано так:
«И восстал вместо него Иегуда, называемый Маккавей, сын его.
И помогали ему все братья его и все, которые были привержены к отцу его, и вели войну Израиля с радостью.
Он распространил славу народа своего; он облекался бронею, как исполин, опоясывался воинскими доспехами своими и вел войну, защищая ополчение мечом.
Он уподоблялся льву в делах своих и был, как скимен, рыкающий на добычу.
Он преследовал беззаконных, отыскивая их, и сжигал возмущающих народ его.
И смирились беззаконные из страха пред ним, и все делатели беззакония смутились пред ним, и благоуспешно было спасение рукою его.
Он огорчил многих царей и возвеселил Яакова делами своими, и память его до века в благословении.
Прошел по городам Иудеи и истребил в ней нечестивых, и отвратил гнев от Израиля.
И сделался именитым до последних пределов земли и собрал готовых погибнуть. (В тексте Первой книги Маккавейской, гл. 3 этот отрывок (1–9) кончается словами: „…и собрал погибавших“. Таким образом, автор несколько изменил его смысл.).»
Так там и сказано: «…собрал готовых погибнуть». Иегуда, Иегуда, о, как мало из нас под конец готовы были погибнуть! Мы устали — ты же не ведал усталости. Мы теряли надежду — ты же знал, что сила народа бессмертна. Да, я помню, как ты вернулся в Модиин, к разоренному родному очагу, и ты отложил оружие в сторону и трудился вместе со мною и Ионатаном, чтобы отстроить дом и заново выложить горные террасы. И пришел Никанор во всем своем блеске, и нашел он тебя в поле, идущим за плугом, — тебя, Маккавея, кахана, жреца Храма. И я помню, как, беседуя с ним, с военачальником царя царей, ты все нагибался и поднимал комья доброй иудейской земли, которую мы вспахивали, растирал их и смотрел, как земля струйкой высыпается у тебя между пальцами…
Но сначала я должен поведать, как умер Эльазар. Я — старик, я блуждаю мыслями в прошлом, отступаю от своего рассказа и пытаюсь понять, что же все-таки делает еврея евреем, и простите меня за мои отступления.
Нам дарована была передышка, во время которой мы очистили Храм. В это время Антиох — алчный безумец, которому нужны были еще и еще деньги, чтобы нанимать еще и еще наемников, — Антиох повел свою рать на восток, в Парфянское царство, и там он умер. Но его сын и его наместники унаследовали его ненасытную алчность. На запад они идти не могли, ибо там суровый и мощный Рим уже заградил им путь, сказав: дойдите до этой черты — и ни шагу дальше. На востоке же были пустыни, а за пустынями — смертоносные стрелы парфян. На юге была сокровищница-Иудея, щедрая и прекрасная гористая земля евреев, и завоевание этой плодородной земли могло бы вернуть грекам их громкую славу, но для этого надо было сперва сокрушить Маккавея.
И четырехкратно войска вторгались в Иудею, и каждый раз мы отражали их и разбивали их, нагромождая в наших ущельях горы утыканных стрелами трупов наших врагов. Но сколько же войн способен выдержать один народ? Мы больше не прятались в дикой земле Офраим, но вернулись в свои селения. И каждый раз, как Иудее грозили враги, Иегуда призывал добровольцев. Сначала они собирались тысячами под стяг Маккавея — стяг, не ведавший поражений, — но когда с чудовищным однообразием нападения греков стали повторяться снова и снова, добровольцев стало приходить все меньше и меньше. В каждое следующее вторжение их было меньше, в каждое следующее вторжение враги проникали все глубже, и яд усталости от войн отравлял нас все больше. Не могли же мы, как Антиох, бесконечно бросать в бой все новых и новых наемников. Евреев в Иудее было столько, сколько их было — и ни одним человеком больше.
И тогда Лисий, новый наместник, пришел в Иудею с боевыми слонами. Я расскажу вам об этих слонах — чудовищных, грозных животных, которых никто из нас до того не видел. Но сперва я должен объяснить, почему так случилось, что мы вышли против них всего лишь с трехтысячным войском. Две тысячи наших лучших бойцов, среди которых были закаленные в битвах ратники из Модиина и Гумада, мы оставили в Иерусалиме, нарядив их денно и нощно стоять вокруг Акры, где много месяцев отсиживались греки и предатели из евреев, и было сильно в нас искушение взять приступом эту крепость. Во главе этого отряда стояли Иоханан и Ионатан.
Еще тысяча человек осталась охранять крепость Бет-Цур, ибо теперь, когда наемников не стало в стране, бедуины становились все смелее и снова, и снова совершали верхом на верблюдах набеги на наши деревни. Иегуде приходилось заботиться еще о том, чтобы ограждать границы Иудеи от бесчисленных шаек наемников, мечтавших, как и их хозяева, поживиться еврейским добром, и от западных филистимлян — низких, продажных людей, — и от мелких греческих сатрапов, которые осмелели со смертью Антиоха и глаз не могли оторвать от сокровищ Иудеи; а находить людей для отпора всему этому сброду становилось все труднее и труднее, ибо теперь, когда греки были разбиты, не так легко было объяснить людям, почему им нужно опять оставить семью и землю.
И, невзирая на это, Иегуда все же должен был — и сумел — собрать войско, чтобы отразить четыре нападения греков. Но когда они пришли со слонами, — это было страшно.
До нас доходили слухи, что после смерти Антиоха при его дворе началась грызня за власть. Умерший безумец оставил идиота-сына, о котором молва говорила, что он падок до женщин, наркотиков, предается отвратительному распутству, вплоть до совокупления с животными, что было не в диковинку и в Антиохии, и в Дамаске. Тем временем Филипп, царский регент, оспаривал власть у Лисия, греческого моряка, который коварством, обманом и бесчисленными убийствами проложил себе путь к высокому положению при сирийском дворе. Лисий знал, что усмирение Иудеи поможет ему одержать верх над Филиппом, и его осенила мысль воспользоваться боевыми слонами. Нагрузив гонцов золотом и драгоценностями, он разослал их до самой долины Инда, и там они купили двести слонов и наняли множество погонщиков и лучников, которые стреляли с башенок, устроенных на спинах этих огромных животных.
— Если холмы Иудеи — это крепость, — рассуждал грек, — значит, туда нужно вторгнуться тоже с крепостями, но другого рода, чтобы раз и навсегда сломить Маккавея и тех, кто идет за ним.
И вот Лисий двинулся по прибрежной дороге со слонами и десятитысячным войском наемников, и они вторглись в нашу землю через долину Эшкол со стороны широких южных перевалов.
Все то время, пока Лисий двигался на юг, мы получали от наших соглядатаев описания этих неизвестных нам, уродливых, неуклюжих животных, которые, двигаясь, сокрушают все на своем пути, как живые крепости, и несут у себя на спинах деревянные ящики, откуда низвергаются потоки стрел. И по мере того, как разрастались слухи, слоны в нашем воображении становились все более громадными, все более страшными. Людей пугало дотоле неведомое явление. Слоны казались сверхъестественными существами, и искушенные в ратных делах бойцы, которые не боялись никого из смертных, теперь трепетали при одной мысли о встрече с этими живыми горами.
Не зная, какой путь изберет Лисий со своими слонами, Иегуда сосредоточил все силы, какие он смог собрать, под Бет-Лехемом, откуда он высылал своих лазутчиков. Сначала, по слухам, казалось, что первое наступление греков начнется на Бет-Цур, и Иегуда с Эльазаром повели туда две тысячи человек, а третья тысяча, под моим началом, двинулась к глубокому перевалу около Бет-Захарии.
Но уже через час или два после того, как мы выступили, до нас донесся тяжелый слоновый топот — такого звука я еще ни разу в жизни не слышал. Наши люди смутились, и лица их побелели, и я увидел, как нерешительность и страх словно окатили их ледяной водой. Со мной был кузнец Рувим из Модиина, который в сотнях стычек ни разу не выказывал ни страха, ни даже неуверенности, но теперь и он, услышав этот новый я неведомый гул, остановился, как оглушенный, ноги перестали слушаться его, и в лице его не осталось ни кровинки.
— Это всего лишь животные, — сказал я ему. — Бог сотворил их, и человек может их уничтожить.
— А если это не животные? — спросил Рувим,
— Тогда ты дурак… и трус. Рувим схватил меня за руку, сжал ее, точно тисками, и закричал:
— Еще ни один человек никогда не называл меня трусом, Шимъон бен Мататьягу!
— Ну, так я теперь называю, и пошел ты к черту!
— Почему ты ругаешь меня, Шимъон?
— Потому, что мы слишком долго сражались, чтобы теперь струсить. Возьми половину людей и займи перевал — и удерживай его, как мы это делали много раз. Удерживай его, даже если сам ад восстанет на тебя, пока не подойдет на подмогу Иегуда. Но если только ты уйдешь с перевала до того, как придет Маккавей, то пусть Бог тебе будет защитой!
— Я удержу перевал, Шимъон…
И я послал нашего самого лучшего бегуна к Иегуде и Эльазару.
Быстрым шагом мы пошли к северному входу в долину — к узкой горловине шириной, наверно, не больше двадцати локтей; и пока Рувим и его люди в лихорадочной спешке сооружали поперек тропы преграждающий вал из камней и бурелома, я повел свои пять сотен вверх по склону, где мы могли удобно засесть, чтобы осыпать греков стрелами.
Времени было в обрез: не успели еще мы достичь вершины гребня, как увидели внизу, под собою, первого слона; он поднимался по тропе зловеще и грозно, медленным шагом, но от этого он казался еще страшнее. Слоны двигались по трое в ряд, и, казалось, конца им не будет. На голове у каждого сидел погонщик, а за ним в ящике из тяжелого дерева — лучники. Погонщики — худощавые люди с коричневой кожей — были обнажены. Они сидели, скрестив ноги и поигрывая длинной палкой с крючком, которой они иногда подгоняли слонов. Моим помощником был Адам бен Элиэзер, и я сказал ему, что прежде всего нужно убивать погонщиков, — но я понятия не имел, сможет ли это остановить слонов или заставить их свернуть с пути. Теперь мы видели сверху уже больше сотни слонов, и на солнце блестели пики и шлемы наемников, которые шли за ними. Вся долина, казалось, тряслась от этой тяжелой, неумолимой поступи, сквозь которую слышались визгливые понукания погонщиков и хриплые крики наемников, предвкушавших победу.
Я расскажу все так, как это было. Я должен обо всем этом рассказать, и не только об этом, как ни горьки воспоминания. Я не виню Рувима. Да и как я могу винить тебя, Рувим, мой боевой товарищ, ныне ушедший вместе с моими прославленными братьями в то прошлое, которое принадлежит всем нам? Рувим не страшился ничего, что было ему понятно, но град наших маленьких кедровых стрел лишь разозлил огромных животных. Мы убивали погонщиков, а слоны продолжали неудержимо идти вперед. Мы осыпали стрелами деревянные ящики на спинах слонов, но слоны все двигались и двигались дальше. Они раздавили своими могучими ногами хрупкий вал Рувима, и Рувим и его люди дрогнули и обратились в бегство, и в этот день греки впервые увидели в битве спины евреев.
Я побежал на помощь, и мои люди, как они ни были напуганы, бросились следом за мной. Бегом устремились мы вниз по склону, прыгая с камня на камень. Но не я остановил беглецов, а мои братья и пришедшие с ними две тысячи человек: они появились у горловины, и во главе их шел Эльазар — Эльазар со своим чудовищным молотом, Эльазар, краса битвы, единственный человек из всех, кого я знал, который никогда и ничего не боялся, ни в чем не сомневался, ни над кем не подшучивал, — простой, мужественный Эльазар; а за ним шли восемь чернокожих африканцев (те, кто остались в живых из двенадцати), восемь тихоголосых людей, которые любили моего брата и сражались рядом с ним все эти годы.
Я был уже недалеко от них и услышал, как Эльазар закричал:
— Чего вы испугались? Разве это зверь, которого нельзя убить?
Видя натиск разъяренных слонов, люди, шедшие за Иегудой, заколебались в изумлении и ужасе. Но Эльазар ринулся вперед и один на один встретился со слоном, который шел впереди остальных. Такого никто не видел ни прежде, ни потом: мощное тело Эльазара изогнулось, молот взвился над его головой и опустился на голову слона с ужасным грохотом, покрывшим вопли и крики. Молот проломил слону череп, он остановился, опустился на колени, свалился на бок и затих. Но Эльазара и его африканцев со всех сторон окружили слоны. Африканцы сражались копьями, а Эльазар продолжал размахивать молотом, пока удар бивня не заставил его разжать пальцы и выронить молот. Все произошло быстрее, чем я об этом рассказываю. Эльазар погиб прежде, чем мы с Иегудой успели к нему подбежать. Лучники стреляли из своих деревянных ящиков, и в Эльазара попало уже две стрелы, когда он схватил копье упавшего африканца и вонзил его в брюхо одному из страшных животных. Но слоны все шли и шли, и ничто не могло сдержать их отчаянный натиск. И в долине лежали, растоптанные огромными слоновыми ногами, брат мой Эльазар и его чернокожие товарищи.
Мы рассеялись. Мы взобрались на склоны, и я все время старался держаться Иегуды — и, наверно, я плакал, как плакал Иегуда. Не знаю. Не помню. В голове было одно: Эльазар погиб.
Когда опустилась ночь, мы собрали тысячу восемьсот наших людей и отступили на север. В первый раз Маккавей был побежден в бою.
Я шел всю ночь — то один, то среди людей. Все были подавлены, и мне ни до чего уже не было дела. Сначала я держался ближе к Иегуде, но когда меня окутала ночь — гнетущая, зловещая, — я замкнулся в себе, в своем горе, в безысходном отчаянии, и я отстал от Иегуды, и он растворился в черной мгле. Меня охватила не ярость — меня охватила жгучая, разъедающая тоска и страх. Все люди были как люди, а Иегуда был непохож на других. Его слезы были ложью. Его горе не было горем. Он потерял душу и был словно меч, у которого было только одно назначение и одно призвание.
Постепенно и медленно поднялась во мне ненависть — застарелая, мрачная, черная ненависть к моему брату, ненависть, рожденная из хаоса чувств, переплетения чувств, тайны чувств, старая, горькая и неутолимая ненависть, истоки которой коренятся в древней-древней повести о том, как Каин убил Авеля. А кто убил Эльазара? И кто будет убивать всех остальных, по одному, безостановочно, пока не покончит со всеми нами? Эльазар был мертв, но сейчас для Иегуды имели значение только люди, войско, борьба, сопротивление, — и все это раздавило в нем последние крупицы доброты и жалости.
И вот медленно шел я в этой мрачной, адской ночи, еле волоча ноги, без надежды, без ожидания, без думы о завтрашнем дне, ощущая только бездну гибели и разрушения, в которую я погружался. Я вспоминал, как все это было, когда Иегуда возвратился в Модиин и стоял над телом прекрасной и несравненной женщины, которую я любил. Он стоял, не выказывая признака скорби, и сразу заговорил о мести.
Он спросил:
— Кто убил ее…
— Ты сторож брату своему, — сказал мне отец мой, адон. — Ты, Шимъон, ты сторож брату своему, ты, и никто другой.
А Иегуда, чьи руки и тогда уже были в крови, по локоть в крови, мог помышлять лишь о том, чтобы и дальше окунать их в кровь, в этом была его месть — не месть Господа Бога, не месть народа, а его, и только его…
Я остановился и застыл неподвижно. Что толку идти дальше? И куда идти? Старик адон был мертв, Эльазар был мертв — и сколько еще оставалось жить всем остальным? Зачем идти? Зачем бежать? Я опустился на землю, и вокруг меня то здесь, то там измотанные, поникшие люди останавливались, и их покидало то рвение, которое двигало нами все эти долгие годы.
А затем я услышал во тьме голос моего брата. Что ж, пусть поищет меня. Будь он проклят! Я растянулся на земле и спрятал лицо в ладони, а он продолжал меня звать:
— Шимъон! Шимъон!
Так дьявол ищет человека.
— Шимъон!
И так без конца — он же был Маккавей.
— Шимъон!
Да будет на тебе проклятье Господне! Уйди и оставь меня в покое.
— Шимъон!
Я поднял голову. Он стоял надо мной, глядя на меня в темноте.
— Шимъон! — позвал он.
— Чего тебе нужно?
— Вставай! — сказал он. — Вставай, Шимъон бен Мататьягу!
Я поднялся и стал перед ним.
— Или ты ранен, что ночью лежишь на земле? — спросил он спокойно. — Или это страх, проклятый страх, который всегда у тебя в сердце?
Я выхватил нож и одной рукой схватил Иегуду за горло, — а он все не двигался и холодно смотрел на меня. Я отшвырнул нож и закрыл лицо руками.
— Отчего же ты не убил меня? — спросил Иегуда. — Ради этой чертовой, черной ненависти, которая все еще гложет тебя!
— Оставь меня!
— Я не оставлю тебя, Шимъон. Где твои люди?
— Где Эльазар?
— Он умер, — ровным голосом сказал Иегуда. — Он был сильный человек, но ты сильнее его, Шимъон бен Мататьягу. Только сердце у тебя не такое, как у него. Для победы — да, для победы ты годишься, но да хранит Бог Израиль, если ему придется полагаться на тебя в час поражения!
— Замолчи!
— Почему? Или правда колет глаза? Где был меч Шимъона, когда погиб Эльазар? Где он был?
Мы долго стояли молча, и наконец я спросил:
— Что я должен делать?
— Собери свой отряд, — бесстрашно сказал Иегуда. — Эльазар мертв; это наше горе. Но враг не горюет. Собери свой отряд, Шимъон.
А на рассвете мы сидели вокруг костра, Иегуда по одну сторону от меня, Рувим — по другую, а вокруг нас лежали люди — кто спал, кто уже проснулся и думал о том, что произошло. И Рувим рыдал, как ребенок, и говорил:
— Вам он был братом, а мне — сыном. И я предал его, я бежал, а он остался до конца. Я повернулся к ним спиной, а он — лицом. И почему я сейчас живу, а он лежит там, в долине, мертвый?
— Успокойся, — сказал я Рувиму. — Замолчи, ради Бога!
Я чувствовал, что если и дальше я буду слушать Рувима, я с ума сойду.
Но Иегуда, мой несравненный брат Иегуда, сказал мягко и с теплотой в голосе:
— Пусть он выплачется, Шимъон, — пусть он выплачется, иначе горе разрастется в нем, как опухоль, и погубит его.
— Я научил его кузнечному делу, — причитал Рувим. — Я научил его тайнам железа, я открыл ему дедовские секреты; и он пылал, как раскаленное железо, когда оно голубеет от жара. Бог не дал мне сына, но он дал мне Эльазара, а я предал его, я убил его. Да отсохнут и отвалятся мои руки! Да обратится мое сердце в свинец! Да буду я проклят отныне и вовеки веков!
Он закрыл лицо плащом и раскачивался взад и вперед, плача и причитая…
Это было начало конца. Конец был отсрочен, но в некотором смысле это было начало конца всех моих прославленных братьев, сыновей Мататьягу, которые для Израиля были подобны древним героям. В первый раз мы не смогли встретить врага и сразиться с ним. В былые времена Иегуда с пятью сотнями бойцов встретился бы с врагом лицом к лицу; его бы не страшило, что враг превосходит его числом, и он бы разбил врага, и обратил бы в бегство, и превратил бы каждую долину в кромешный ад и каждый перевал — в кровавую бойню. Но наши люди не отважатся теперь выйти против слонов, и нам ничего не оставалось, как вернуться в Иерусалим к нашим братьям под защиту стен, которые были воздвигнуты по указанию Иегуды вокруг Храмовой горы.
Со смертью Эльазара что-то случилось с Иегудой, как будто внутри у него что-то сломалось. И когда я сказал ему:
— Разве сидеть за стенами означает драться? Он ответил:
— Там мои братья.
— И мы будем там; а Лисию трудно будет найти нас?
— А что, сражаться дальше, что ли? — с безнадежностью в голосе спросил Иегуда. — Народ живет теперь в своих селениях. И я должен приказать им сжечь свои дома и снова идти в Офраим? Разве они послушаются меня теперь?
— Ты Маккавей, — сказал я ему. — Иегуда, брат мой, Иегуда, помни это. Ты Маккавей, и люди послушаются тебя.
Иегуда долго молчал, а затем покачал головой.
— Нет, Шимъон, нет. Я не такой, как ты, а ты — как наш отец, адон. Но я не такой, как он, и не такой, как ты.
И я пойду в Иерусалим к братьям. Если хочешь опять вести войну из Офраима, возьми людей, а я один пойду в Иерусалим и буду сражаться там вместе с братьями.
— Ты Маккавей, — сказал я. И на следующий день мы вернулись к Храму и рассказали Иоханану и Ионатану, что Эльазар погиб.
Иегуда созвал совет, и пришел Рагеш, и Шмуэль бен Зевулон, и Эпох бен Шмуэль из Александрии, и еще двадцать других адонов и старцев — некоторые из них сидели еще на нашем первом месте. Когда все собрались, слоновое войско Лисия тем временем уже вступало в город. Мы собрали этих согбенных, мрачных стариков, и Иегуда коротко рассказал им о нашем поражении.
— Так это случилось, — закончил он. — Мой брат Эльазар мертв, и многие другие евреи тоже, и я вернулся, чтобы защищать Храм. Стены Храма прочны, и если такова будет ваша воля, я готов здесь умереть. Или же я снова уйду в Офраим, чтобы воевать так, как мы воевали раньше. Я не думаю, что слоны непобедимы. Мой брат Эльазар убил одного ударом молота. Слоны — это животные, которых создал Бог и их может убить человек. Нам нужно лишь научиться, как это делать.
Он замолчал. А снаружи доносились выкрики наемников на улицах города. Но город был разрушен и пуст. И что еще можно было сделать с ним, если он и без того был гробницей?
— Что думает Шимъон? — спросил Шмуэль бен Зевулон.
Я с любопытством посмотрел на этого гордого, сурового южанина.
— Ты спрашиваешь сыча Мататьягу? — спросил я.
— Я спрашиваю тебя, Шимъон.
— Я не Маккавей, — сказал я. — Я не адон, не рабби. — Шимъон, ничтожнейший из сыновей Мататьягу. Я был судьею в Офраиме. Но здесь не дикие горы — здесь Иерусалим.
— Так что же ты будешь делать? — сухо спросил Рагеш.
— Я последую за братом моим Иегудой.
Рагеш пожал плечами.
— И будет война, и еще раз война, и так без конца.
— Я не знал ничего, кроме войны, — сказал я. — Но я не стал на колени.
— Ты горд, — сказал Рагеш. — Или ты ставишь себя выше Израиля?
Но тут вмешался Ионатан — он отвечал сердито, со скрытой яростью:
— Разве брат мой Эльазар ставил себя выше Израиля? Или мой отец? Разве мы ходим, разряженные в шелка, увешанные золотом и драгоценностями?
Иегуда схватил его за руку. Юноша стоял, дрожал, и по щекам его катились слезы.
— Итак, мальчишка меня поучает, — сказал Рагеш.
— Это я мальчишка? — закричал Ионатан. — Когда мне было четырнадцать лет, я держал в руках лук, а когда мне было пятнадцать, я впервые убил человека. Знаешь ли ты это, старик?
— Хватит! — прорычал Рагеш.
— Хватит, — сказал Иегуда. — Успокойся, Ионатан, успокойся.
И тогда поднялся Энох из Александрии — седобородый, величественный старец семидесяти лет, высокого роста, с добрыми, умными глазами.
Это был один из старых каханов, пришедших из Египта, чтобы провести остаток дней своих при Храме. И он простер руки, прося тишины.
— Да будет так! Мир вам! Я стар, о Иегуда Маккавей, и я преклоняюсь перед тобою, ибо нет человека в Израиле, равного тебе. Две вещи хотел я увидеть перед своей кончиной: святой Храм и лицо Маккавея. Я увидел и то и другое, и ни то, ни другое не разочаровало меня. Но я еврей…
Он помолчал и вздохнул.
— Я еврей, сын мой, и пути наши несходны с путями нохри. Будем ли мы без конца убивать? Не станем ли мы тогда народом смерти вместо того, чтобы быть народом жизни? Когда я проходил по деревням, я видел мирных людей, они отстраивали свои дома, и на виноградных лозах наливались соком спелые гроздья. Чего Бог требует от человека, как не того, чтобы он жил в мире и соблюдал священный Завет?
Гордость не вечна, говорю я тебе. Мы достаточно уже доказали грекам, что еврей — это не робкое, безответное создание, с которым можно делать все, что угодно. А теперь в Антиохии наши недруги в жажде власти вцепились друг другу в горло. Я знаю это, мой сын, я долго жил на земле и многое видел, и мне ведомы обычаи царей и их царедворцев. Этот Лисий заключит с нами мир, если мы придем к нему не с ожесточенным сердцем, а с вкрадчивым словом.
Он гораздо охотнее будет домогаться власти у себя в Антиохии и в Дамаске, нежели здесь, в Иерусалиме. И если он спросит, чего мы хотим, мы попросим лишь мира и права жить по-своему, соблюдать наш собственный Закон и наш собственный договор с нашим собственным Богом. Поверь, сын мой, это лучший путь. Мы не отвергаем тебя. Напротив: мы предлагаем тебе высшую почесть в Израиле — сан первосвященника Храма.
Все посмотрели на Иегуду, который стоял, положив руку на плечо Ионатана. Он молчал, и на его прекрасном, поросшем каштановой бородкой лице не отражалось никаких чувств. Высокий, усталый, еще не смывший с себя крови и грязи после вчерашней битвы, опоясанный мечом Аполлония, в полосатом плаще на широких плечах — казалось, в нем было что-то сверхчеловеческое. Как много я помню об Иегуде! И как мало я понимаю, как мало я знаю его! Он был воплощением еврея — и в своей жизни, и в своей смерти. Только еврей мог слушать старцев так, как слушал Иегуда, думая при этом об Эльазаре и любя Эльазара, как он его любил, и вспоминая, как сто или больше раз Эльазар сражался бок о бок с ним… Я помню, как-то Иегуда мне сказал:
— Чего мне бояться, когда с одной стороны от меня такой молот, а с другой стороны твой меч?
Только еврей мог слушать, как слушал Иегуда; и наконец он спросил тихим голосом, полным боли:
— И все, за что мы сражались, все наши битвы, наши страдания, нашу борьбу — все это ты отдаешь на милость греков?
Даже Рагеш пожалел его тогда и ласково сказал:
— Не на милость греков, Иегуда, сын мой. Сейчас возникло такое равновесие сил, какого не было пять лет назад, и небольшое поражение, которое вам нанесли слоны, этого равновесия не изменит. У нас есть оружие, у нас есть тысячи воинов, закаленных в боях, и мы отучили греков смеяться над евреями. И поэтому мы сейчас в состоянии торговаться и полностью использовать сложное положение, возникшее в империи после смерти Антиоха; это положение мы можем обратить в свою пользу. Поверь, Иегуда, это не какое-нибудь поспешное и необдуманное решение.
— А если бы я отразил натиск слонов, — почти умоляюще сказал Иегуда, — вы тоже бы так говорили? Вы называете меня Маккавеем — разве это моя первая битва? Когда никто не видел ни проблеска надежды, когда мы стояли перед лицом смерти и полного уничтожения, когда даже святой Храм был осквернен, разве я не восстал с отцом и братьями за свободу Израиля? И разве я не победил? Неужели одно поражение заставило вас забыть обо всех наших победах? Почему вы все набросились на меня?
Почему вы набросились на меня? Вы предлагаете мне сан первосвященника — но разве он мне нужен? Разве я сражался ради награды? Взгляните на меня. То, что на мне, — это все, чем я владею в мире: плащ на плечах и меч у бедра. Есть ли здесь человек, который может сказать, что он видел, как кто-нибудь из семьи Мататьягу грабил мертвых? Или вы думаете, что я честолюбив? Пойдите, спросите моего брата Эльазара, который лежит мертвый там, в долине, растоптанный сотней разъяренных животных. Мне не нужно награды — мне нужна лишь свобода моей земли, а вы говорите мне, что хотите продать нашу свободу, торговаться ради мира, отдать нашу жизнь на милость врагу.
— Иегуда, Иегуда бен Мататьягу, — спокойно сказал Рагеш. — Дело не в одной победе и не в одном поражении. Еще до битвы мы собирались и обсуждали, с какими условиями мы могли бы пойти к Лисию.
— Еще до битвы? — переспросил Иегуда. — Значит, пока мы с братьями сражались, вы развели тут болтовню за нашей спиной? Рагеш, да хранит тебя Бог, — ты предал меня и предал наш народ!
Я ждал, что Рагеш вспылит, но слова Иегуды, словно хлыстом, стегнули его по лицу, и гордый маленький человек весь сжался и опустил голову, и губы его что-то беззвучно прошептали.
— Делай, как знаешь, — сказал Иегуда. — Делай, как знаешь, старик. Когда ты в первый раз назвал меня Маккавеем, я сказал, что я положу свой меч, если ты мне это прикажешь. Сегодня я кладу свой меч.
Он повернулся к нам — к Иоханану, Ионатану и мне — и мягко сказал:
— Идемте, братья, идемте отсюда прочь: больше нам здесь нечего делать.
И мы вышли. И многие из старцев, которые там остались, закрыли лица руками и плакали…
Так собрание старейшин заключило мир с Лисием, греком. Дань, которую они обязались платить, была невелика, всего десять талантов золота в год — сущий пустяк по сравнению с теми сотнями талантов, которые выжимали из Иудеи в прежние годы. В обмен на это евреям была дарована полная свобода исповедовать свою веру, и они получили право удерживать Храм и не отдавать его эллинизаторам, которые все еще сидели в Акре и не желали подчиниться ни Лисию, ни старцам. Лисий также согласился с тем, что, кроме Бет-Цура, нигде в Иудее не будет наемников, и что еврейские воины имеют право охранять дороги и границы.
Так это было. И через два дня Лисий со своими слонами покинул Иерусалим и двинулся в Антиохию. А через другие ворота разрушенного города вышли Иегуда, Иоханан, Ионатан и я. И все, что было у нас, — это наша изодранная в походах одежда, наши мечи; наши луки и наши ножи. Мы отправились в Модиин, где уже жила жена Иоханана с двумя детьми, и в ту же ночь мы спали в высокой траве на склоне холма позади дома Мататьягу.
А на следующее утро мы принялись за работу: начали отстраивать дом. Мы растаскивали обгоревшие бревна, лепили из глины кирпичи и раскладывали их для просушки под горячим летним солнцем. И такова жизнь людей — простая, обыденная, повседневная жизнь, — что очень скоро они привыкли к тому, что Маккавей, покрытый пылью, грязью и потом, строит дом.
Модиин быстро возродился к жизни. Снова учитель Левел учил детей в каменной прохладе синагоги, расхаживая взад и вперед с розгой в руке, придирчиво улавливая малейшие ошибки в чтении или произношении. Снова яростное пламя с гулом клокотало в кузнице Рувима, рассыпая снопы золотых искр, снова стояли дети и смотрели на кузнеца, разинув рты, как завороженные. И снова каменные чаны наполнялись оливковым маслом, и снова колосилась на террасах пшеница, и снова гнулись в виноградниках лозы под тяжестью набухших гроздьев. И снова в пыли по деревенской улице бегали куры, а на порогах матери укачивали детей, и прохладными темными вечерами кумушки собирались почесать языки.
И в эти вечера Ионатан гулял под оливами с Рахелью, дочерью Яакова бен Гидеона, кожевника, и они взбирались на террасы и высокие пастбища смотреть, как Солнце садится на западе в Средиземное море, и наслаждались они радостью жизни, дарованной мужчине и девушке…
В эти дни Иегуда и я жили очень просто и тихо. Когда было светло, мы работали, — и работали мы с остервенением людей, для которых нет в жизни иной цели, кроме самой работы. Немного хлеба и вина, лук и редиска, иногда кусок мяса — этого нам хватало. Мы рано ложились и рано вставали. И своими руками мы добывали все, что было нам нужно в нашем скромном существовании. Хотя почти все в деревне были наши товарищи по оружию, с Маккавеем они держались скованно.
Не могли они быть с ним накоротке. Он был Маккавей, и ему навсегда суждено было остаться Маккавеем, и, хотя он трудился так же, как все другие жители Модиина, чем-то он был все же не такой, как они.
То же чувствовали жители других деревень, проходившие через Модиин. Они подходили к Маккавею, приветствовали его, иногда целовали его руку или в щеку. В их глазах ничто не могло изменить Иегуду, ничто не могло его унизить.
Но сам он изменился. Всегда мягкий, он стал еще мягче; его словно обволакивала чистота — чистота, которая ни в ком не могла бы сочетаться с таким неосознанным и бескорыстным достоинством. Мы много времени проводили вместе, особенно с тех пор, как Ионатан стал своим человеком в доме Яакова бен Гидеона. Мы мало разговаривали, а если и говорили, то не о будущем, а о прошлом.
Однажды вечером пришел к нам Рувим. Мы ужинали хлебом и вином, когда он вошел — неуверенный, смущенный, глядя на нас из-под густых бровей, придвигаясь к нам шаг за шагом, на цыпочках — так он был огромен и неуклюж; и он остановился робко, как нашкодивший ребенок, теребя руками свою курчавую черную бороду и нервно облизывая губы.
— Мир, — сказал Иегуда, — мир тебе, Рувим, друг наш.
— Алейхем шалом: и вам мир, — ответил Рувим.
— Входи, — улыбнулся Иегуда и, поднявшись, взял Рувима за руку и повел его к столу.
Я придвинул ему вино и хлеб. Он отужинал с нами, и за трапезой мы беседовали, и кузнец то смеялся, то грустил. Весь этот вечер мы сидели и вспоминали былые дни, и былую славу, и былые сражения, — пока кровь, которая уже стала холодеть у меня в жилах, не вскипела, наполнив меня гордостью…
Это было на следующий день после того, как в наш дом вошли босоногие левиты, посланные стариком Энохом, александрийским рабби, и сообщили Иегуде, что совет, собранный Рагешем в Храме, заседал и постановил избрать Иегуду первосвященником всего Израиля.
Иегуда выслушал эту весть спокойно, учтиво поблагодарил и продолжил свою работу. Посланцы стояли в растерянности, не зная, что им делать, и после долгого молчания Иегуда сказал:
— Я буду жить здесь, в Модиине, как жил мой отец, и возделывать свою землю. Когда я буду вам нужен, я приду…
Это было, как ни странно, в тот самый день, когда до нас дошли вести с севера. Деметрий, брат Антиоха, претендент на трон царя царей, заманил Лисия в засаду, убил его, а его труп, с которого содрал кожу, повесил над воротами Антиохии — и те, кто поддерживал Лисия, были рассеяны и уничтожены.
В эту ночь Иегуда сказал мне:
— Как это говорил старик адон? Что свобода покупается только ценою крови?
— Да, что-то в этом роде.
— Так вот чего стоят договоры, — пожал плечами Иегуда, — когда свободу пытаются выторговать за деньги.
Так и случилось — я уже упоминал об этом, — что Деметрий, новый царь царей, послал своего главного наместника и военачальника Никанора к брату моему, Маккавею. Антиох был безумен и болезненно жесток, а другой Антиох — его сын — был просто идиотом. Но этот Деметрий, брат Антиоха, вырос и получил образование в Риме, и в Риме же он усвоил, что для порабощения народа совсем не обязательно уничтожать его.
И наместники у Деметрия тоже были совсем не такие, как наместники Антиоха, — в них была видимость искренности и честности. И все же в конечном счете оказалось, что Никанор ничуть не лучше Перикла, или Апелла, или Аполлония. И в конце концов Иегуда убил его собственной рукой. Но об этом речь впереди.
Во всяком случае Никанор понимал нас лучше, чем все остальные. Он явился без рабов и пешком, а не в носилках, и с ним был только оруженосец. Когда они появились, мы с Иегудой пахали на одной из высоких террас. Осел тащил плуг, взрыхлявший землю, которая не обрабатывалась уже пять лет. Никанора и его оруженосца вел Левел, учитель, а за ними следовали еще и Рувим, и Адам бен Элиэзер, и Ионатан, и Иоханан, и еще полдюжины людей, которых явно привело сюда любопытство, а также и страх; вдруг греки, не дай Бог, послали сюда человека, чтобы он убил Маккавея, когда тот работает в поле?
А сзади бежали дети Иудеи — чудесные, мудрые, простодушные дети, которые прошли через войну и изгнание и лишения и все-таки чаще смеялись, чем плакали.
Торжественным шествием все они поднялись к нам на террасу, и Никанор низко поклонился Иегуде, приветствуя в его лице первосвященника, Маккавея, вождя, чья слава дошла до дальних концов образованного мира.
И Иегуда, который никогда не бывал дальше, чем за несколько миль от пределов нашей крохотной полоски земли, ответил ему с изысканным изяществом. Покрытый грязью и потом, с волосами, завязанными узлом на затылке, босой, по щиколотку в земле, он все же был Маккавей, и он возвышался над всеми, и его высокий рост и широкие плечи были столь же естественны, сколь его доброта и обаяние.
Я помню, каким он был тысячу раз в тысяче разных мест, и все же я больше всего люблю вспоминать, как он стоял под жарким летним солнцем на высокой террасе, и его коротко стриженная борода отливала золотом, и его коричневая от загара кожа была чуть темнее там, где ее покрывали веснушки, и его длинные пальцы мяли и крошили комок земли. Ему еще не было и тридцати — далеко не было, — и он был в расцвете своей мужественной юности, такой высокий, стройный и прекрасный, что Никанор, грек, не мог отказать ему в том почтении, которое оказывали ему все другие люди.
Позднее многие в Модиине вспоминали тот день. Как и я, они вспоминали Иегуду таким, каким его больше всего хотелось запомнить; и когда они говорили об Иегуде, в глазах их появлялись слезы, и они были горды одним лишь сознанием, что они принадлежат к тому же народу, что и этот человек, которому нет равных на земле.
Сам Никанор был хорошо сложен, он был среднего роста, и явно воин по роду занятий. Он был непохож ни на выродка Апелла, ни на изверга и палача Аполлония — это был расчетливый, хитрый временщик, которому нужны деньги и слава и который ни перед чем не остановится, чтобы получить все, что он хочет. И он, и его хозяин Деметрий достаточно хорошо знали, что тысячи наемников, чьи кости лежали в наших долинах, обошлись в целое состояние, которое обогатило бы казну любого царя. Они также знали, что никто не сможет спокойно владеть Иудеей, пока против него будет Маккавей.
Свой разговор Никанор начал не очень удачно. Он сказал, что под рукою царя царей есть — что вполне естественно — другие цари, так почему бы сыну Мататьягу, достойному Иегуде Маккавею, не сесть на трон Израиля?
Иегуда слегка улыбнулся, рассматривая комок земли в руке, и пожал плечами.
— Почему я должен быть царем? — спросил он, и в этом простом вопросе было все.
По-моему, Никанор предпочел бы говорить с Иегудой наедине, но он понимал, что Иегуда на это не согласится, и поэтому греку волей-неволей приходилось выполнять поручение теперь или никогда, как бы много людей ни собралось вокруг.
— Все хотят славы, — сказал Никанор.
— Разве у меня мало было славы? — пробормотал Иегуда.
— И власти, и богатства.
Грек стоял, расставив ноги, теребя рукой подбородок, и был, наверно, изрядно озадачен: какой подход найти к Иегуде, чем его прельстить? И он с интересом рассматривал этого загадочного еврея, словно перед ним стояло существо, чья жизнь и образ мысли были вызовом всему, что он, грек, знал и во что верил.
— Что мне делать с властью и богатством? — спросил Иегуда.
— Многое, Иегуда, — искренне ответил Никанор. — Вы упрямый народ, однако есть на свете кое-что поинтереснее, чем плуг и клочок земли. Из своей ненависти к грекам и ко всему греческому вы сделали догмат веры, но подумай, разве кто-нибудь дал миру больше красоты и мудрости, чем греки? Приобщиться к ним, почувствовать их…
— Так, как мы почувствовали все это у нас в Иудее?
— При этой сирийской свинье? Да ведь сама мечта о свободе, за которую ты сражался, Иегуда, — эта мечта родилась в Греции три века тому назад. Ты не можешь этого отрицать.
— И долго ли жила эта мечта, когда вы познали власть и богатство и стали завоевывать чужие земли? — задумчиво ответил Иегуда. — Разве вы были тогда такие, как мы: без рабов и без наемников? Если так, то я склоняюсь перед мертвой славой Эллады. Но сейчас я не вижу славы в Греции, и нам не нужно ее даров. Я бы просто не знал, куда мне их девать и что мне с ними делать.
Грек начинал сердиться.
— Я пришел сюда не для того, чтобы меня превращали в посмешище, — сказал он.
— Не понимаю, о чем ты говоришь, — сказал Иегуда.
И грек увидел, что Иегуда говорит правду, что он действительно не понимает. Я следил за Никанором, и в глазах его мелькнуло мимолетное выражение, убедившее меня, что он наконец-то начинает осознавать, что за человек Иегуда; на лице грека отразилась тень сожаления, попытка понять непостижимое. А затем он поднял глаза и устремил взор вдаль, на прекрасные зазубренные холмы Иудеи, зеленые уступы террас и голубое, усеянное облаками, высокое небо.
— Ты женат? — спросил он внезапно. Иегуда, улыбнувшись, покачал головой.
— Тебе следовало бы жениться, — медленно произнес грек. — Не то, когда ты умрешь, не останется никого, подобного тебе.
Иегуда снова покачал головой. По-моему, он был смущен и взволнован.
— Я не знал, каков ты, — продолжал Никанор. — Может, было бы лучше, если бы ты был царем, а может, и нет. Но мне кажется, переубеждать тебя бесполезно.
— У нас нет царей в Иудее, — сказал Иегуда. — Когда-то были у нас цари, и они принесли нам одни страдания — это было время печали, и до сих пор мы со скорбью вспоминаем о нем в синагогах.
Никанор помолчал. А когда он снова начал говорить, это было несколько неучтиво.
— В Антиохии поговаривают, да и в Дамаске тоже, — сказал Никанор, — что если бы Маккавей был мертв, на земле был бы мир.
— Они не понимают, — мягко ответил Иегуда. — Маккавей — это ничто. Он вышел из народа, и все, что он делает, он делает потому, что этого хочет народ. И когда он становится больше не нужен, он делается таким же, как все люди.
И, стирая с пальцев остатки земли, Иегуда задумчиво добавил:
— Я думаю так: когда-то рабами были мы в Египте, и потому наш Закон гласит, что сопротивление угнетателям есть первейшее повиновение Богу. Когда на обратном пути ты будешь проходить через нашу деревню Модиин, посмотри на синагогу — если ты читаешь по-нашему, ты это там прочтешь, это высечено на краеугольном камне. А синагога — это очень древнее место. Я был покорен Богу. Это все. Если я буду убит, народ найдет себе другого Маккавея. Ничего не изменится.
— Я думаю, что изменится очень многое, — сказал Никанор. — И мы еще встретимся с тобой.
— Может быть, — согласился Иегуда. И грек удалился, а мы с Иегудой продолжали пахать.
Мало-помалу люди начинали обосновываться в разрушенном Иерусалиме. Они селились в пустых, обугленных домах и пытались устроить себе там сносное жилье. Многие из этих людей прожили всю жизнь в других городах в соседних землях, но их сгоняли с насиженных мест по приказам безумного Антиоха, кровожадного царя царей. Одним из таких людей был Моше бен Даниэль. Со своей дочерью, единственной оставшейся от всей его родни, они поселились в Верхнем Городе. Все еще очень красивая, Дебора жила, омраченная гибелью Эльазара, в нескончаемой, всепоглощающей печали. Однажды мы с Ионатаном навестили их, но вот прошло уже много недель с нашей последней встречи.
Приближался Судный День, когда Иегуде предстояло идти в Храм и стоять первым во время службы, так что мы стали собираться в Иерусалим. Каково же было наше изумление, когда вдруг в Модиине появился Моше бен Даниэль, покрытый пылью, запыхавшийся от быстрой ходьбы. Как всегда, мы были ему рады, ибо мы ценили его житейскую мудрость и тонкое остроумие, что было редкостью в нашей деревушке. Но сейчас в нем не было ни следа остроумия и еще меньше веселости.
— Позови своих братьев, — сказал он мне.
— Сначала поешь и выпей вина, — охладил я его, — я позволь мне омыть твои ноги, и дать тебе переодеться, Моше, мой добрый товарищ, и пока будем обедать, мы вспомним былые дни,
— Нет времени. Позови их сейчас же. Он заметно осунулся, и в лице его было такое беспокойство, в голове такая тревога, что я тут же пошел исполнить его просьбу. И вскоре Иоханан, Ионатан и Иегуда сидели рядом со мною в доме Мататьягу, и горькие слова срывались с губ купца. Начал он с того, что стал умолять нас ему поверить.
— Да мне ли не верить тебе, Моше? — участливо спросил Иегуда. — Да будет мир с тобою, мой добрый друг. Здесь старый дом Мататьягу, и здесь боятся нечего. Или что-то случилось с Деборой?
— Нет, хвала Богу, она здорова, — сказал купец.
— И здесь перед тобою родные тебе люди, — улыбнулся Иегуда. — Все мы твои сыновья, разве не так? Мы для тебя то, чем был Эльазар, только меньше. Выпей вина, и да будет с тобою мир!
— Нет мира, — горестно сказал Моше бен Даниэль, — ибо то, что я собираюсь вам рассказать, подобно горьким ядовитым травам, которые растут в Араве, долине печали. Позвольте мне рассказать, и да простит Господь меня и всех остальных! Грек по имени Никанор — он теперь главный наместник Деметрия, нового царя царей…
— Мы знаем этого Никанора, — сказал я.
— Тогда вы знаете, что он за птица, — продолжал купец. — И вы знаете, что это вам не Аполлоний, это умный и коварный человек, который ни перед чем не остановится, чтобы заполучить то, что ему нужно. Так вот, он явился в Иерусалим — не с войском, не с наемниками, а всего лишь со своим оруженосцем; это сдержанный человек, умеющий владеть собой — и так он говорит: просто, прямо и точно к делу. И он прост в обращении и в одежде.
Да, Деметрий — не Антиох, они делают свои дела по-разному; но я говорю вам, дети мои: добиваются они одного и того же. На языке у Никанора был сплошной мир — столько мира, сколько меду в сотах, но когда ему надо было, он умел показать и сало. Да, он дал нам это понять.
Он предстал перед советом старейшин, в который вхожу и я, потому что когда-то в Дамаске я был как адон. Я был на этом совете, Иегуда Маккавей, дитя мое, и там был Рагеш, и все остальные. И вот что он сказал: «Должен быть мир в Иудее, — сказал он. — Евреи будут в мире пахать свою землю и будут в мире молиться в своих синагогах и в Храме. Но они должны признать себя безусловными подданными Деметрия. Они должны увеличить дань, которую они платят, до пятидесяти талантов золота и десяти талантов серебра в год. Они должны дать эллинизаторам уйти из Акры и снова поселиться в своих домах в Иерусалиме. Они должны согласиться на то, чтобы в Иерусалиме и в Бет-Цуре разместились пять тысяч наемников. И наконец — да сгниет мой язык! — они должны выдать Деметрию Маккавея.
Наступила тишина, и Моше бен Даниэль переводил взгляд с одного лица на другое. Я уже понял, почему он явился к нам в такой спешке, и гнев, и ярость запылали во мне и в Ионатане тоже, но Иегуда оставался невозмутимо спокоен. Лицо его не дрогнуло. Налив еще стакан вина, он обратился к купцу:
— Выпей, отец, и доскажи остальное. И верь: ни одно твое слово не возбудит у нас и тени сомнения, ибо между нами — нетленная связь, в сейчас эта связь стала еще крепче.
— Тогда встал Рагеш и спросил Никанора: „Зачем вам нужен Маккавей? Ведь нет сейчас войны в Израиле. Маккавей мирно пашет землю в Модиине“. Так сказал Рагеш, и Никанор ответил ему гладкими словами. „Да, — сказал он, — это правда, Маккавей мирно пашет землю, но долго ли продлится этот мир, если в любое мгновение может снова взвиться стяг Маккавея?
Представь себе, что Маккавей захочет стать царем — разве не найдутся тысячи евреев, которые соберутся под его знамя? Разве честолюбие не свойственно человеку? Скажут, что Иегуда не честолюбив. Но разве во время этой долгой войны не Иегуда, не один лишь Иегуда настаивал на том, чтобы продолжались битвы? Не Иегуда ли отвергал мирные переговоры и любые соглашения? Не Иегуда ли требовал главенства для себя и своих братьев, чтобы даже при разделении сил во главе каждого отряда стоял один из сыновей Мататьягу? Разве это можно отрицать?“ И тогда Энох из Александрии напомнил, что Иегуда — первосвященник, на что Никанор возразил: „Это разве не честолюбие?“ Дети мои, не ожесточайте своих сердец против этих людей. Они стары. Их глаза видели слишком много войн и горя. Они хотят мира.
— Мира? — вскричал Ионатан. — Да падет на них проклятье Господне за такой мир!
— Продолжай, Моше, — прошептал Иегуда. — Скажи, что ответил Рагеш.
— Рагеш… Рагеш… — купец устало покачал головой. — Рагеш держался дольше других, да, дольше, дольше. Он сказал, что скорее готов умереть сам, чем послать на смерть Маккавея, но Никанор возмутился от такой мысли. „Деметрий, — сказал он, — не желает гибели Маккавея.
Он получит в Антиохии или, если захочет, в Дамаске роскошный дворец, и рабов, и все, что его душе угодно, но он должен покинуть Иудею навсегда“. — „А где поручительство? — спросил Рагеш. — Чем ты ручаешься?“ И тогда Никанор дал честное слово.
— Слово грека! — усмехнулся я. — Честное слово нохри…
— Но они поверили этому слову, — вздохнул Иегуда, и лицо его стало усталым и старым. — Слово ли грека, слово ли нохри, но они поверили ему, и они купили свой мир, и, право же, я думаю, это недорогая цена. Ведь я же сам сказал Никанору, что когда борьба кончается, Маккавей становится таким же, как все люди.
— Борьба еще не кончилась, Иегуда, — сказал я.
— Для меня она кончилась, Шимъон, брат мой.
Я поднялся весь в гневе и обрушил на стол кулаки.
— Нет! Клянусь Господом, Богом Израиля! О чем ты думаешь, Иегуда? О том, чтобы сдаться им?
Он кивнул.
— Только через мой труп! — закричал я.
— И мой! — сказал Ионатан. Схватив брата за руку, я сказал ему:
— Иегуда, Иегуда, послушай меня! Я шел за тобою не один год, я повиновался тебе, потому что ты был Маккавей, потому что ты был прав.
Но теперь ты неправ, Иегуда! Они тебя не предали — разве могут они, эти жалкие старики, тебя предать? Они величают себя адонами! Я знал лишь одного адона в Израиле, моего отца Мататьягу, да почиет он в мире — но не будет ему мира, слышишь, Иегуда, если ты сам предашь себя, и своих братьев, и свой народ! Как он сказал, когда умирал, наш старик? Ты помнишь, Иегуда? В битве ты будешь первым — но на меня возложил он ответственность за братьев, мне он сказал:
„Шимъон, ты сторож брату своему, ты, и никто другой!“ Ты слышишь, Иегуда?
— Слышу, — жалобно ответил Иегуда. — Но что мы можем сделать? Что мы можем сделать?
— То, что мы делали прежде: уйти в горы. Или ты веришь честному слову грека?
— Уйти в горы? Одни?
— Одни: только ты и я, пока не наступит решающий час. Ты когда-нибудь видел, чтобы наместника можно было удовлетворить? Ты когда-нибудь видел, чтобы алчность наместника можно было насытить?
— Я пойду с вами, — сказал Ионатан.
— Нет! Иди в Иерусалим, Ионатан. Иди к Рагешу и передай ему, что Маккавей в Офраиме, Маккавей и его брат Шимъон.
Скажи Рагешу, что в Офраиме есть два человека, и что пока двое свободных людей ходят по земле Иудеи, борьба не кончена. Скажи ему, что борьба будет продолжаться до тех пор, пока весь мир не узнает, что живет в Иудее народ, который не клонит колени ни перед человеком, ни перед Богом. Рабами были мы в Египте, но больше мы никогда не будем рабами. Передай все это Рагешу.
Иоханан хотел отправиться вместе с нами — мягкосердечный книжник Иоханан, у которого но было ни воли ненавидеть, ни силы бороться, но который ни разу не поколебался в своей верности и ни разу не дрогнул перед врагом. Прихоть рождения сделала его одним из пяти странных братьев, которые были сплочены, как никогда еще не были сплочены братья в Израиле. Неукротимый дух научил его военному искусству, научил вести за собою людей, научил многому, к чему не лежала у него душа. И теперь тоже, когда мы были одни, когда нас осталось лишь четверо против всего мира, сердце Иоханана было с нами.
И скажи Иегуда или я одно только слово, он бросил бы жену и детей, свой дом и синагогу, свои драгоценные свитки, и пошел бы за нами, чтобы стать изгнанником, изгоем, без надежды и будущего.
Но этого мы не сделали. И, поблагодарив Моше бен Даниэля, поцеловав его, как поцеловали бы отца, мы взяли оружие и еды, сколько могли нести, и ушли. Мы ушли ночью, ни с кем не попрощавшись, чтобы тот, кто не знает, не допрашивал свое сердце, и направились в Офраим. Мы шли по ночам, избегая селений, шли через горы по старым, хорошо нам знакомым тропам, на которых каждый шаг был отмечен в нашей памяти печатью славы.
Мы добрались до Офраима без приключений, и здесь мы с Иегудой обосновались в пещере, которая когда-то давала кров множеству еврейских семей. Ионатан и Иоханан хорошо знали это место и в нужный час могли нас тут отыскать. Мы не знали, что это будет за час и когда он наступит, — но до тех пор нам предстояло скрываться, и нам было очень грустно. Через многое мы прошли, и многое нас еще ожидало, но ничто не вызывает в моем мозгу столь ужасных, разрывающих сердце воспоминаний, как это офраимское изгнание. Никогда еще у нас не было так тяжело на душе, никогда еще будущее не казалось таким безотрадным, и нередко я воистину чувствовал то, что Иегуда выразил словами, что это действительно конец.
Но горше всего мне было смотреть на моего брата и видеть, как угасают в нем геройский дух и жар непокорного сердца, видеть, как в его волосах пробиваются все новые серебристые нити, видеть, как углубляются борозды морщин на его молодом лице.
Я хорошо понимал, что его гложет: его потрясло, что предал его Рагеш Рагеш, который был с нами с самого начала борьбы, Рагеш, который был столь неподвержен чувству страха и так легко относился к смерти, что почти готов был броситься ей в объятия просто из любознательности и пытливости ума; Рагеш, чье остроумие одолевало любые неудачи, Рагеш, который для всех нас стал как отец и не только для сыновей Мататьягу, но и для тысяч других евреев. Но никогда Иегуда не заговаривал об этом, и ни словом, ни знаком не дал он понять, как он страдает.
Как постигнуть мне брата моего, Иегуду, и как понять народ, который породил и вскормил меня? Народ и Иегуда — едины, и дух Иегуды был сутью жизни, благоуханием жизни и волей к жизни.
И он все одолел, и сил у него было больше, много больше, чем у меня.
Мы мало что делали в нашем изгнании. Иногда мы охотились на мелкую дичь, чтобы пополнить наш запас продовольствия — ибо мы избегали ходить даже в те немногие деревушки, которые были в Офраиме. Мы довольно мало беседовали между собою. Мы ложились рано и вставали с зарей. Мы молились, как молятся все евреи, ибо мы были евреями, и так же не могли отказаться от нашего Бога, как не могли отказаться от самой жизни, — и мы очень сблизились друг с другом.
Как мне объяснить эту близость, которая дается братьям и никому более? Это — как существование одной души в нескольких телах, как предвестие тех времен, когда все люди — и евреи, и нохри будут вместе ложиться и вместе вставать, как предсказывал сладостный пророк изгнания.
И в силах ли я сказать больше или понять больше? Однажды мы без страсти и без боли вспомнили Рут и говорили о том, какой она была. Но мертвые спят спокойно, спокойно…
Мы провели в изгнании тридцать два дня, когда появился Ионатан. Он пришел рано утром, когда мы сидели у входа в нашу пещеру. Мы обняли Ионатана и поцеловали его, и Иегуда взял его за обе руки и оглядел с головы до пят, улыбнувшись впервые за все это время при виде тонкого, гибкого юноши, который, как Вениамин, был нашей юностью и нашим сокровищем.
— Что случилось? — спросил я брата. — Но сначала поешь и отдохни.
— Случилось многое, — сказал Ионатан: раньше он был ребенком, теперь же он стал мужчиной. — Я пришел из Иерусалима, — добавил он, — и там творится нечто ужасное. Рагеш мертв, и Моше бен Даниэль мертв, и Шмуэль бен Зевулон, и старейший из старейшин Энох из Александрии, и много, много других — мертвы…
Ионатан смертельно устал; от радости при виде его мы в первый момент не заметили этого, но теперь, рассказывая, он склонил голову, и страдание исказило его лицо.
— Так много других, — прошептал он. — Они купили мир так дешево, так дешево, но эту-то цену надо было заплатить.
Слезы катились у него по щекам.
— Заплатить…
— Ионатан — резко крикнул Иегуда. — Ионатан!
— Со мной-то все в порядке, — сказал юноша. — Я здесь, вместе с Маккавеем, так что со мной все в порядке. Но по Иудее идет слух, что Маккавея нет в живых. Со мной все в порядке, только я голоден и хочу спать.
Мы накормили его, и я омыл ему ноги и растер их целебной мазью.
— Расскажи обо всем, — попросил Иегуда.
— Рассказывать недолго. Я пошел к Рагешу, как ты сказал мне, Шимъон, и повторил ему все, что ты велел сказать. Шимъон, Шимъон, да хранит меня Бог испытать те страдания, какие испытал Рагеш!
А потом к нему пришел Никанор и сказал ему: „Подай мне Иегуду!“ И Рагеш ответил: „Иегуды нет, Иегуда ушел в горы. Никто не знает, где Маккавей“. Так сказал Рагеш, и Никанор пришел в ярость.
„Может ли еврей спрятаться от еврея?“ — крикнул он, и клялся всеми своими богами, что если ему не выдадут Иегуду, то пусть пеняют на себя. Тогда Рагеш пришел ко мне и рассказал обо всем этом и спросил: „Ты знаешь, где сейчас твой брат?“ Я сказал: „Знаю“. Рагеш спросил: „Ты пойдешь к нему?“ И я сказал: „Да, я пойду к нему, когда придет час“.
И тогда Рагеш со слезами сказал: „Будь моим гонцом, моим посланником, Ионатан, сын мой, будь моим гонцом и пойди к Иегуде Маккавею, где бы он ни был, и возьми его за руки, и поцелуй его руки за меня, и умоляй простить меня“. Вот слова Рагеша… Ионатан запнулся.
— Иегуда, — сказал он. — Вот слова Рагеша:
„Скажи ему, — так он сказал, — скажи ему, что только его прощения я прошу, только его, а не Бога. Я проклят, и буду я проклят, но сердце Иегуды Маккавея достаточно велико, чтобы в нем нашлось немного милосердия для меня“. Так он сказал, Иегуда…
— Ну — и? — сдавленным голосом прошептал Иегуда.
— И потом Рагеш выпил яд и умер. И когда Никанор услышал об этом, он обезумел, совсем обезумел от ярости. И он дал приказ, и наемники словно сорвались с цепи — они поубивали всех старцев и разграбили весь город. Они убили Моше бен Даниэля, изнасиловали его дочь и бросили ее умирать на улице. Я прокрался туда ночью с двумя левитами, и мы принесли ее в Храм, куда наемники не врывались, и там она умерла у меня на руках, и в бреду ей казалось, что я это Эльазар, который вернулся к ней. А потом я пришел сюда. Это все, Иегуда. А теперь я вместе с Маккавеем. Я устал, я хочу спать.
И следующим утром — серым ранним утром — мы, все трое, покинули Офраим. Но теперь мы шли ко по тропам — теперь мы шли по дорогам. Сначала мы отправились в Левону, оттуда в Шило, оттуда в Гилгал, а затем в Дан, Левеин, Хорал, Гумад в одну деревню за другой, пока не добрались до Модиина. И теперь мы шли днем, а не ночью, и куда бы ми ни приходили, везде люди собирались под стяг Маккавея.
И куда бы мы ни приходили, вокруг нас собирались люди, они обнимали Иегуду, и слезы струились у них по щекам. И мужчины брали копья, луки, ножи и вливались в наши ряды. В Шило, в Гилгале стояли наемники; безжалостно и хладнокровно мы перерезали их — и после этого во всех других деревнях молва о нашем приходе опережала нас, и наемники поспешно скрывались.
Мы вышли в путь на заре, а к полуночи мы пришли в Модиин, и с нами было девятьсот человек. И люди подходили и подходили всю ночь, и страну облетала весть, что Маккавей жив.
Никто из нас не спал в эту первую ночь. Модиин, еще недавно охваченный отчаянием — оттого, что исчез Иегуда, а в Иерусалиме наемники устроили резню, — теперь воспрянул духом и буйно ликовал, как никакое другое селение в Иудее. В каждом доме, в каждом амбаре, даже в нашей старой синагоге разместились бойцы, и все же им не хватило места, и они расположились на террасах и склонах холмов.
Кузнец Рувим, обуреваемый радостью, оборудовал оружейную мастерскую прямо на главной площади. Были собраны все точильные камни, какие нашлись в деревне, и до самого утра площадь озарялась снопами искр, разлетавшихся от крутящихся точил и заостряемого железа. Тем временем начальники наших десяток, двадцаток и сотен разыскивали своих старых бойцов, участников прошлых сражений, и ночь оглашалась выкриками и приказами, и повсюду царили суета и суматоха. И в этой суете и суматохе возрождалось наше войско.
Времени у нас было в обрез, потому что неподалеку, за холмами, лежал Иерусалим, а там был Никанор и его наемники. И сейчас, конечно, до него дошли уже вести о новом восстании, и мы знали, что если он не дурак, то попытается уничтожить нас, пока восстание не набрало силу. Так мы рассчитали, и расчет наш оказался верен. Нас спасла и дала нам драгоценную отсрочку на сутки нерешительность Никанора.
Его нерешительность можно понять, ибо Иегуда в первую же ночь разослал отряды лучников, чтобы встретить тяжеловооруженных наемников в горных теснинах.
В старом доме Мататьягу расположилась наша ставка, и здесь мы с Иегудой при свете лампы трудились всю ночь, создавая за считанные часы новую армию. Иоханан, Ионатан и Адам бен Элиэзер, который пришел к нам как только разнесся слух о новом восстании, постоянно докладывали нам обо всех новостях, а мы на огромном листе пергамента расчертили все устройство наших воинских соединений и порядок подчинения. Как только составлялась двадцатка и назначался для нее начальник, мы вручали список Леволу, и он ходил по домам, амбарам и привалам, выкрикивал имена и отсылая только что созданные части на площадь к Рувиму для проверки вооружения и обеспечения всем необходимым. И в довершение всей этой сутолоки, модиинские дети (а также дети из Гумада, откуда почти все жители явились в Модиин) сновали повсюду, мешая взрослым своими криками.
Но удивительнее всего была перемена в Иегуде. Он снова ожил. Он снова был прежним Иегудой — терпеливым, мягким, страстным и, в зависимости от обстоятельств, уступчивым или непреклонным. Он снова был Маккавеем, и так его называли, и повсюду слышалось:
— Где Маккавей?
— Есть новости для Маккавея!
— Я привел Маккавею двадцать человек из Шмоала!
— Я пять лет сражался под началом Маккавея, я ему нужен.
Все они были нам нужны, и всех мы принимали. Сколько раз в ту ночь провозглашалось благословение, когда начальники отрядов, еле волоча ноги после долгого пешего перехода, один за другим входили в дом Мататьягу, чтобы стать под знамя Маккавея!
И наутро — и это было всего лишь второе утро после прихода Ионатана с вестями в Офраим — мы уже сколотили в Модиине войско, и еще двести лучников залегли на холмах, готовые встретить Никанора, если он выступит в поход ночью. И наше войско в Модиине насчитывало две тысячи триста человек — суровых, испытанных воинов, прошедших через сотни сражений.
Я заставил Иегуду лечь спать, закрыл дверь и поставил двух часовых следить, чтобы его никто не тревожил. Робко занималось утро, и нежная розовая полоска зари окрасила небо на востоке, где был наш священный город, и бросила розовый отсвет на наши высокие, плодородные террасы.
По влажной от ночной росы траве я пошел к оливковой рощице, где когда-то мы с Рут лежали в объятиях друг друга, и разостлал там свой плащ и лег, ощущая своим усталым телом родную землю.
Я был счастлив — я, Шимъон. Шимъон, которого называли железной рукой и железным сердцем, я, ничтожнейший и недостойнейший из сыновей Мататьягу, одинокий, бесстрастный, бесцветный труженик, — я был счастлив так, как, мне казалось, я никогда уже не буду счастлив.
Впервые за много лет в сердце у меня был мир, и ядовитая горечь испарилась из моей души. Воспоминания мои были радостны, и я лежал там, рядом с мертвыми и рядом с живыми, и это успокаивало меня.
Демоны более не смущали меня, и ненависть перестала меня разъедать. Суровый и властный старик адон спал спокойно, и так же спокойно спала высокая, прекрасная женщина, которая владела моим сердцем, как не владела и не будет владеть ни одна женщина на земле, — женщина, которая целовала меня и отдала мне свою душу. Наверно, я немного задремал в то прохладное утро, овеваемый свежим ветерком, ибо мне показалось, что в одно и то же время я и грежу и вспоминаю, и в грезах и воспоминаниях моих была древняя-древняя земля Израиля, которая взрастила такой странный народ — нас, евреев. И слова утренней молитвы звучали во мне, как благословение:
„Как прекрасны шатры твои, о Яаков, жилища твои, о Израиль!“
Эти слова повторял я снова и снова, пока дрема не одолела меня и не превратилась в глубокий сон. А когда я проснулся, яркое солнце било мне в глаза.
Никанор повел свое войско из девяти тысяч тяжеловооруженных наемников прямо на Модиин, через долины — по той дороге, по которой мы в детстве ходили из Модиина в Храм вместе с адоном.
Греки вышли из Иерусалима ранним утром, и хотя наши высланные им навстречу двадцатки лучников всю дорогу но давали им покоя, обстреливая их с горных кряжей, наемники неумолимо продвигались вперед, подняв и сдвинув щиты. От Иерусалима до Гибеона и до Бет-Хорона шли они, непрерывно осыпаемые тонкими, смертоносными кедровыми стрелами, и Никанор в этот день на своей шкуре понял, что имеют в виду греки, когда они говорят о беспощадном „иудейском дожде“. Наемники шли, оставляя за собою бесчисленные трупы.
Однако Никанор не остановился, не свернул в сторону. По пути он сжигал опустевшие деревни. В Бет-Хороне он устроил ночной привал, но всю ночь наши стрелы свистели над греческими шатрами, и наемники не спали всю ночь. А утром, раздраженные и разозленные до предела, они стали спускаться вниз в долину, по направлению к нашей деревне. За три мили от Модиина, где мирный ручей течет по долине вдоль дороги, окаймленной с обеих сторон отвесными холмами с террасами, заросшими сухим кустарником, мы перегородили дорогу высоким валом.
Мы применили наш старый метод ведения боя, но для Никанора он был нов. Каждая теснина в Иудее — это смертельная ловушка для врага, и целое поколение наемников уже нашло смерть на земле Иудеи. Но Никанор пошел прямо в теснину, прямо в приготовленную для него ловушку. Впрочем, что он еще мог поделать? Мы стояли у него на пути, и ему оставалось одно из двух: либо смести нас с пути, либо вернуться в Иерусалим, — если бы ему удалось туда добраться. Он решил смести нас с пути.
За валом мы поставили восемьсот наших лучших воинов с копьями, мечами и молотами. Остальные рассеялись по холмам, вооружившись ножами, луками и колчанами с короткими, тонкими стрелами, острыми, как иглы. Вал был построен из камней, земли н ветвей, восемь локтей в высоту и двадцать в толщину — это была не такая уж неприступная стена, но первый напор врага она сдержать могла. Наши люди притаились за валом, а перед ним встали Рувим, Иегуда и я.
Мы смотрели, как, спускаясь по дороге, к нам приближается огромная, звенящая металлом орда наемников, заслонившись сомкнутыми щитами и выставив длинные копья. Они заполнили в теснине пространство шириной в добрую сотню ступней, они перешли ручей, они двигались по склонам холмов, и то и дело кто-нибудь из наемников, пораженный стрелой в щеку, или в глаз, или в шею, застывал на мгновение, удерживаемый в стоячем положении плечами своих товарищей, а потом падал наземь, под подкованные подошвы шагающего войска.
Когда наемники достаточно приблизились, нам стали хорошо видны их разъяренные, грязные, лоснившиеся от пота лица, и мы почувствовали, чего это им стоило — прошагать много часов под жгучим иудейским солнцем, неся на себе восемьдесят фунтов горячего металла. И утренний ветер, казалось, доносил до нас тошнотворный запах их немытых тел и кожаных портупей. Звон металла наполнил теснину, смешиваясь с дикими кличами наших лучников, грохотом камней и обломков скал, катившихся сверху, воплями раненых и стонами умирающих и яростными арамейскими ругательствами наемников.
А затем всего лишь локтях в пятидесяти от нас они вдруг остановились. Лишь пятеро шагнули вперед, один из них был Никанор, и он выступил еще немного вперед, подняв кверху руку — и шум сразу же затих, и дождь стрел прекратился.
— Хочешь поговорить, Маккавей? — прокричал Никанор.
— Не о чем нам говорить! — ответил Иегуда холодным и резким голосом.
— Маккавей, ты убил Аполлония, а он был моим другом! Ты коварно заманил его в свою грязную еврейскую ловушку и убил его. Разве не так, Маккавей?
— Я убил его! — сказал Иегуда.
— Так вот, еврей, я даю обет! Я даю обет, что убью тебя своей рукой, и я прорвусь через этот перевал и очищу его от еврейской швали! И на каждом оливковом дереве в Иудее будет висеть еврей! И в каждой синагоге будет зарезана свинья!
Пока Никанор говорил, он медленно шел вперед, и Иегуда вышел ему навстречу. В руке у Никанора был щит, но меч его был в ножнах. У Иегуды не было ни щита, ни нагрудника, только длинный меч Аполлония, висевший на перевязи через плечо перед ним. Иегуда двигался мягко, как тигр, одетый лишь в белые полотняные штаны и сандалии, голый до пояса, и пока он шел, мышцы его напряглись, и вдруг он, как тигр, напружился и прыгнул навстречу Никанору. Мало кто знал, как я, насколько Иегуда силен.
Никанор, вытаскивая меч, пытался отразить натиск Иегуды щитом, но Иегуда рванул щит в сторону, и в поднявшемся с обеих сторон диком реве мы услышали, как хрустнула рука Никанора. Голыми руками Иегуда убил Никанора, нанеся ему два страшных удара по голове, а затем он поднял его тело над головой и швырнул на копья надвигавшихся наемников.
Стоял страшный шум. Иегуда отбежал назад, и сотня рук сразу же протянулась к нам, чтобы поднять нас на вал. Строй наемников устремился на нас, докатился до вала и полез на него. Наши лучники со склонов, точно обезумев, ринулись вниз в теснину, сражаясь камнями, ножами и даже голыми руками.
В них клокотала дикая, бешеная, неукротимая ненависть, накопившаяся за все эти годы бессмысленных, безжалостных вторжений, бесконечных убийств, насилий, мучений, сожженных деревень и разоренных полей, — ненависть и ярость свободных людей, которым никогда ничего не нужно было, кроме свободы, но которые помнили только поругание, глумление и горе.
Будь у наемников вождь, и держись они с большей стойкостью, и не столпись они так плотно на дне теснины, им, может быть, удалось бы добиться того, за чем они пришли. Но гибель Никанора и наш неудержимый натиск ошеломили врага. Передние ряды стали откатываться от нашего вала, а задние еще напирали вперед, и мы увидели, что боевой порядок наемников нарушился, и ринулись вниз…
Наемников было девять тысяч, а евреев — меньше трех тысяч, и пять долгих, ужасных часов мы сражались в узкой теснине, и Иегуда и Ионатан рядом со мной в этой кровавой бойне. Многие подробности я забыл, много я не видел или не сохранил в памяти, ибо невозможно все это помнить и продолжать жить: не было ни до того, ни после столь жестокой и кровавой битвы, — но кое-что я все-таки помню. Я помню короткую передышку — ведь бойцы должны остановиться и передохнуть даже во время сражения, я помню, как стоял по колено в ручье, и ручей был красный, густой и липкий: крови в нем было больше, чем воды. Я помню, как мертвецы лежали друг на друге слоями по пяти человек. И я помню, как в какой-то момент я оказался так плотно стиснутым со всех сторон, что ни я, ни те, кто меня окружили — евреи и наемники — не могли пошевелить рукой, застыв лицом к лицу, плечом к плечу. И я помню, как мы долго стояли, и вокруг нас слоями лежали трупы, и на расстоянии пятнадцати локтей от нас не было ни одного живого существа…
Наконец это кончилось. Все было кончено. Мы победили. Сражаясь врукопашную, мы уничтожили огромное войско наемников — но какой ценой! В этой долине смерти меньше тысячи евреев могли стоять на ногах, и все они были с головы до пят в крови, почти голые — ибо одежда на них изодралась в клочья, на плечах и на бедрах висели какие-то лохмотья, — и все они были покрыты ранами, и кровь капала с них, смешиваясь с липкой кровью, пропитавшей землю у них под ногами.
Я попытался найти своих братьев, но в этом кошмаре все люди казались на одно лицо. Причитая, еле дыша от изнеможения и страха, я звал их, и они подошли ко мне — Иегуда, и Ионатан, и Иоханан, но Иоханан был так тяжело ранен, что ему пришлось ползти по трупам — и все же он собрал все силы и поднялся, чтобы стать среди нас…
Так мы победили. Но, как сказал Иегуда, когда мы, сами еле передвигаясь, несли наших стонавших раненых в Иерусалим, — это была победа без торжества, без радости. Накануне в Модиине мы веселились в последний раз, предвкушая победу, но теперь много ли в Модиине, Гумаде и Шило осталось людей, которые не потеряли бы отца, или брата, или мужа?
Еще были люди в Израиле, но в этой долине смерти погибли многие из тех, кто был красой и гордостью нашего войска, — погибли испытанные воины, сражавшиеся с самого начала нашей борьбы. Из мужчин Гумада после этой великой битвы осталось в живых только двадцать два человека, а из модиинцев, помимо меня и братьев, — всего лишь двадцать. И мало было утешения в том, что наемники погибли все до единого, что даже тех, кто бросил оружие и пустился наутек, добили лучники или дети в соседних деревнях Гибеоне и Гезере. Так было с самого начала, и так повторялось снова, и снова, и снова, ибо мир без конца мог снабжать Сирию наемниками. Неужели же, думал я, все это будет продолжаться и дальше, всю жизнь?
Неужели и дальше будут эти кошмарные, бесконечные, бесчисленные вторжения захватчиков, мечтающих покорить нашу крохотную полоску земли? Неужели этому не наступит конец? Неужели мы так и будем без передышки сражаться? В этой долине пал учитель Левел, пал Натан бен Барух, который тринадцатилетним мальчиком принимал участие в нашей первой битве, пали Мелех, Даниэль, Эзра, Шмуэль, Давид, Гидеон, Ахав — те, кого я знал всю жизнь, с кем я играл в детстве, и после которых теперь остались дети, — могла ли утешить нас гибель наемников? Какое это утешение? И когда все это кончится, и как все это кончится?
Мы отправились в Иерусалим, и там мы три дня отдыхали, пока евреи и греки в Акре не узнали, какие мы понесли потери. Они медлили слишком долго, ибо через три дня к нам присоединились двести яростных темноволосых евреев с юга.
И когда богатые евреи из крепости повели своих наемников против нас, мы сразились с ними на улицах, нанесли им тяжелый урон и прогнали их обратно в их твердыню. Но опять мы потеряли людей. Я чувствовал себя таким измотанным, что, казалось, я уже никогда не смогу восстановить свои силы, и раны мои никогда не залечатся. Рувим бен Тувал потерял три пальца на руке, и как ему ни перевязывали руку, она кровоточила и воспалилась. А мой брат Иоханан лежал в Модиине и метался в горячке, и раны его загноились. Что же до Ионатана, то со своей искрящейся, бурлящей, чудесной юностью он распростился навсегда. Он был слишком молод и слишком многое видел, он стал тихим, молчаливым, и в его только недавно отросшей бородке появилась седина.
Только Иегуда был неподвластен отчаянию. Как-то раз он поддался отчаянию, но больше этого никогда не должно было случиться. И он сказал мне, и повторял это снова и снова…
— Шимъон, свободный народ нельзя победить, его нельзя убить: для нас это всегда начало, всегда начало.
Тогда в Иерусалиме и показал себя Иегуда настоящим Маккавеем. Это он собрал тела убитых старцев и похоронил их. Это он еще раз очистил Храм, и надел белоснежную одежду первосвященника, и вел службу. Это он утешал вдов и заражал своим бесконечным мужеством тех, кто о чем-то просил, требовал или умолял. И это он внушил нам, что мы должны снова сражаться, когда мы, еще не оправившись от своих ран, узнали, что к границам Иудеи движется новое войско наемников.
Никогда еще вторжение не повторялось так быстро. А ведь теперь не было у нас друзей — таких, как Моше бен Даниэль, да почиет он в мире! — которые заранее предупреждали нас о том, что происходит при дворе царя царей. Когда-то безумцу Антиоху требовался год, а то и два, чтобы восполнить потерю девяти тысяч человек, а теперь не успел еще адский шум битвы в долине ужасов умолкнуть у нас в ушах, как мы услышали новость от евреев, бежавших от наступающих наемников. Деметрий, новый царь царей, казался каким-то демоном никто из нас не видел его, но слухов о нем было много.
Или он умеет добывать наемников из воздуха? Кое-кто верил и в это, и еще много чего говорили о Деметрии.
И что толку сопротивляться, когда вражеским ордам воистину нет числа! Просто мороз подирал по коже.
А из-за пределов Иудеи, от евреев из других стран, не доносилось ни звука. Казалось, люди устали и опустили руки, увидев, что кровопролитие ведет только к новому кровопролитию. Их можно было понять. Ведь мы гонимся за призраком свободы, от которой они отказались несколько поколений назад, и все-таки они выжили. Поначалу этот высокий, с каштановыми волосами юноша был овеян славой: он отбирал оружие у врага и превращал в воинов простых, мирных крестьян, умевших лишь возделывать землю. Но слава меркнет.
— Может быть, теперь, — сказал я Иегуде, когда мы услышали, что на нас движется новое войско под началом нового наместника Вакхида, — может быть, теперь нам стоит выждать и разойтись по домам?
— А что будет делать Вакхид? — мягко спросил Иегуда, слегка улыбнувшись. Ты думаешь, он тоже будет выжидать, пока мы наберемся сил и залечим раны? Никанор был другом Аполлония, а этот Вакхид, как я слышал, друг Никанора. Может быть, он посетит долину, где лежат трупы Никанора и его девяти тысяч наемников, и это заставит его нас полюбить? Нет, Шимъон, поверь мне, мы должны драться. Мы можем жить только в борьбе. А если мы повернемся к ним спиной, все будет кончено. Но мы не повернемся к ним спиной.
Тяжело раненый Иоханан лежал в Модиине. Он написал Иегуде, умоляя нас не выступать против Вакхида, а, оставаясь под защитой высоких стен, защищать Храм и постараться на каких-то условиях сторговаться с греками, чтобы хотя бы выгадать время, создать новое войско и собраться с силами. Рувим, и я, и Адам бен Элиэзер были согласны с Иохананом, и мы долго и горячо убеждали Иегуду. Но он был неумолим, он сердился и кричал:
— Нет! Нет! И слушать не хочу! На что нам эти стены? Чем они нам помогут? Стены — это ловушка для того, кто так глуп, чтобы на них понадеяться.
— А где нам взять людей? — спросил Адам бен Элиэзер. — Не можем же мы поднять мертвых.
— Мы можем поднять живых, — сказал Иегуда.
— Иегуда, Иегуда! — умолял я. — Подумай, что ты говоришь! Вакхид в одном дневном переходе от Иерусалима, а у нас тут, в городе, всего тысяча сто человек, не больше. Где ты найдешь за день, пусть даже за два, столько людей, сколько нужно? Ты пойдешь в Модиин? Но там никого не осталось. Или в Гумад? Или в Шило?
— Нет! — закричал Иегуда. — Я не дам поймать себя здесь в ловушку. Я не пойду опять на совет старейшин. Они погибли, потому что захотели дешево купить свободу. Я не совершаю сделок с теми, кого нанимают сражаться за золото и за добычу, — с нохри, которые набрасываются на нас, как голодные волки. Пока есть кому сражаться вместе со мной, я буду сражаться. Я буду сражаться так, как я умею сражаться — в открытом поле, в горах и на перевалах, — как сражается еврей.
— Иегуда, послушай…
— Нет! Ты меня слушай, Шимъон. Вспомни, что сказал наш старик. Ты решаешь в мирное время, а я — во время войны. Что ты тогда велел передать Рагешу? „Пока двое свободных людей ходят по земле Иудеи, борьба не кончена“. Правильно? Так ты сказал?
— Так я сказал, — прошептал я.
— Если ты пойдешь своим путем, и Рувим, и Адам бен Элиэзер, и его двести южан, и все остальные — все, кто хочет купить свободу ценой дешевой победы, ваша воля, идите, куда хотите! Ионатан останется со мной.
Иегуда повернулся к Ионатану и пытливо посмотрел ему в глаза. Юноша улыбнулся печальной улыбкой и кивнул головой.
— До конца, Иегуда. Я еврей.
— Так пойдем, и пусть они подумают на досуге, — сказал Иегуда, и, обняв Ионатана за плечи, он вышел с ним из комнаты.
И в наступившем долгом, безнадежном молчании мы трое посмотрели друг на друга и по очереди кивнули друг другу головой.
В этот вечер Иегуда собрал всех нас в Храмовом дворе. Еще никогда он так не говорил. Он не преувеличивал и не преуменьшал грозящую нам опасность, но рассказал все, как есть, как он все это видел и понимал, и, клянусь, он видел зорко и понимал верно.
— Мы должны опять драться, — сказал он. — Я не знаю, в последний ли это раз. Я думаю, что они будут приходить еще и еще, и нам придется еще и еще драться, но в один прекрасный день мы завоюем свободу. Будь у нас достаточно времени, мы обошли бы нашу землю, и люди пришли бы к нам, как приходили прежде, и мы могли бы обучить их и дать им оружие.
Но времени у нас нет, и мы не можем спрятаться, как делали когда-то, мы не можем оставить всю землю беззащитной на разграбление наемникам. Тогда, в Офраиме, у нас не было такого долга перед народом. Но теперь люди доверились нам и вернулись в свои дома, к своим полям, и мы не можем позволить Вакхиду и его своре ворваться в нашу землю, как стая волков в овчарню. Как бы нас ни было мало, мы обязаны драться, но не за стенами Храма, а в наших горах, как дрались всегда.
Он замолчал, и в ответ не раздалось ни звука. Перед Иегудой стояли старые бойцы — те, кто остались от первого войска, созданного в Офраиме, люди из Модиина, Гумада, Хадида, Бет-Хорона. Большинство из них сражалось еще под началом старика адона, а теперь они сражаются под началом юноши Маккавея. Им достаточно было только взглянуть на Иегуду, стоящего перед ними спиной к стене Храма, озаренной последними лучами заходящего солнца, которое блестело в волосах Иегуды и на его смуглой коже и озаряло его прекрасные черты и стройное тело па фоне высоких белых камней, — им достаточно было только взглянуть на него, и он уже знал их ответ.
И, как всегда, он сказал просто и мягко:
— Мне не нужен никто, у кого есть неоплаченный долг, молодая жена, только что построенный дом, вспаханное поле, новорожденный ребенок. Эти люди могут уйти, и не будет на них позора. Сражаться они будут позже. Мы — евреи среди евреев, и нам не надо стыдиться друг друга.
Некоторые люди, со слезами на глазах, начали уходить прочь. Ряды поредели, но оставшиеся сомкнулись сплоченные и стояли молча, с решимостью во взорах. Осталось восемьсот человек. Тогда Иегуда прошел по рядам, назвав каждого по имени, поцеловал, и они прикасались к нему и обращались к нему с такой любовью, какой никогда еще не удостаивался ни один человек. Он принадлежал им, он был Маккавей, и они принадлежали ему. Связь между ними и им была скреплена кровью, — и я думаю, что если бы даже они знали тогда, что их ожидает, они вели бы себя точно так же.
А затем, когда пала на землю тьма, они покрыли плащами головы, и Иегуда читал тихим, но отчетливым голосом:
„Зачем возмутились народы, и рыкают племена понапрасну? Восстают цари земли, и вельможи совещаются вместе — на Господа и на помазанника Его: Разорвем их узы, и свергнем с себя их бечевы! — Восседающий на небесах улыбается; Господь над ними смеется. Во гневе Своем Он тут заговорит, и яростию Своею приведет их в смятение“.
И тесно сомкнутые ряды ответили:
— Аминь! Да будет так!
В ту же ночь мы вышли из Иерусалима и направились на запад, ибо мы знали, что грек двигается с северо-запада, и Иегуда задумал зайти ему в тыл и ударить либо сзади, либо сбоку. Нас было слишком мало, чтобы лоб в лоб встретиться с ними в какой-нибудь долине, заградить им путь и в то же время тревожить их с горных склонов. Но Иегуда уповал на то, что нам удастся отрезать часть вакхидовых сил и нанести им такой урон, чтобы все наступление приостановилось или даже повернуло вспять. Поэтому мы как можно быстрее, пока, уже за полночь преодолев около двадцати миль, не решили, что достаточно зашли Вакхиду в тыл; и тогда мы выставили дозорных, расположились на ночлег на широком пастбище в окрестностях Бет-Шемеша и уснули мертвым сном. Утром, отоспавшись и отдохнув, мы двинулись дальше.
Настроение у наших людей было приподнятое. Это объяснялось, может быть, отчасти тем, что стояло великолепное утро, над нами голубело чистое небо, со Средиземного моря тянуло свежим ветерком, и вокруг пас поднимались чарующие зеленые взгорья, покрытые террасами, — а может быть, тем, что снова нас вел Маккавей: была глубоко укоренившаяся вера, что пока мы с ним, нам ничего плохого не грозит. И двигаясь на север, к равнине, откуда мы собирались повернуть в горы и зайти в тыл грекам, наши люди затянули старую иудейскую боевую песню. Но песня резко оборвалась, когда мы вышли к равнине и неожиданно увидели, что вся она полна наемников, их были тысячи и тысячи, и от главных сил отделялось длинное, вытянувшееся на большое расстояние боевое расположение, отрезавшее нам отступление в горы.
Кажется, я понял, что это конец. Наверно, все это поняли, даже Иегуда. Но он бодрым голосом приказал нам следовать за ним и пустился бегом, ведя нас прямо на этот растянувшийся боковой отряд.
Мы думали застать греков врасплох, но получилось как раз наоборот. Каким-то образом получив сведения от лазутчиков или предателей — мы так этого и не узнали, — Вакхид сумел предвидеть наши действия, и вот впервые грек поймал в ловушку еврея.
Но мы приняли вызов. С храбростью отчаяния бросились мы вперед и ударили по вытянутому боевому расположению греков, в самое его слабое место. Незащищенные доспехами, ринулись мы на строй наведенных пик, прорвали его сначала в одном месте, а потом расширили прорыв, обратив наемников в бегство яростным, неудержимым натиском. Нам даже показалось, что это победа, и мы торжествующе закричали и уже повернули было назад, чтобы преследовать наемников с тыла.
Но тут, перекрывая шум битвы, раздался голос Иегуды, приказавшего нам остановиться; мы прекратили погоню и увидели, что оба конца растянувшегося греческого соединения перестроились и двигаются на нас, а дальше, за ними, тесными рядами следуют основные греческие силы.
Мы отступили на склон, где было много огромных валунов и узких ущелий; там греки не могли сражаться сомкнутым строем. Но Иегуда не решился приказать отступать дальше, опасаясь, что отступление может превратиться в беспорядочное бегство, и тогда греки смогут смять нас, как мы только что смяли их. Нас уже окружали, и греки устремились на нас со всех сторон. Иегуда сделал единственное, что он мог в этом положении сделать: он собрал нас всех вместе среди валунов и скал, построил круговую оборону, и так мы приняли бой.
Никогда не забуду я того дикого, звериного рева, который издали наемники, когда увидали, что наконец-то евреи попали в капкан, из которого они не могут ни отступить, ни обратиться в бегство. Ради этого они годами усеивали трупами своих воинов землю Иудеи. Они мечтали об этой минуте, они готовились к ней, и наконец-то сегодня мечта их сбылась.
И все же мы оставили по себе у греков страшную память. Мы были не овцы в загоне, мы были старые, опытнейшие, лучшие бойцы во всей Иудее, и мы не погибли бесславно. Нет, Иегуда! Ты показал себя, ты показал себя.
Сначала, пока греки приближались к нам, мы стреляли из луков. Мы стреляли не так, как мы это делали в ущельях, когда стрелы низвергались ливнем, заполняя воздух, нет, мы стреляли медленно, осторожно, тщательно целились, выбирая мишень, ибо знали, что когда мы расстреляем все сорок стрел, которые были у каждого из нас в колчане, больше их не будет. Мы целились в неприкрытые доспехами части тела: в глаз, в лоб, в руку; и дорого же они заплатили за свой первый натиск. Они уже не так громко орали, они продвигались медленнее, но в конце концов они до нас дошли.
И до самого полудня дрались мы копьями, а когда переломали все копья, то мечами, ножами, молотами. И за это время мы отражали один натиск за другим. Не знаю, сколько их было, но много, много — так много, что, даже вспоминая об этом, я ощущаю усталость и боль. А затем они отошли, чтобы передохнуть, перегруппировать свои ряды и подсчитать своих мертвецов, громоздившихся вокруг нас стеной.
Они дорого заплатили, но и мы тоже. От наших восьми сотен осталась едва ли половина. Старые раны раскрылись, и к ним добавились новые. Когда я опустил меч, то почувствовал, что поднять его снова будет просто выше моих сил. Рот у меня пересох, как высушенная кожа, и когда я пытался что-то сказать, изо рта у меня вырывались лишь хрипы, вроде карканья. Повсюду вокруг нас лежали раненые, прося воды, и мертвые, которые уже ни о чем не просили. Я оглянулся, ища глазами Иегуду и Ионатана, и сердце мое стало биться спокойнее, когда я увидел, что они живы — так же, как и Рувим и Адам бен Элиэзер. Но у Иегуды был кровоточащий шрам через всю грудь. А яростный, мстительный Адам бен Элиэзер был ранен в лицо, и вместо рта у него была сплошная кровавая рана.
Иегуда подошел ко мне, переступая через трупы, и протянул мне фляжку с водой.
— Отдай ее раненым, — прохрипел я с натугой.
— Нет, Шимъон, лучше пусть пьют здоровые — иначе вечером сегодня больше не будет раненых.
Я смочил губы — большего я сделать не мог.
Ко мне подошел Рувим — он поцеловал меня.
— Шимъон, друг мой, прощай, — сказал он.
Я покачал головой.
— Нет, прощай! — повторил он. — Да будет мир с тобою! Я счастлив. Так умереть я согласен. Так хорошо было жить рядом с вами! И вовсе не тяжело умирать, когда рядом сыновья Мататьягу.
Я не мог думать о смерти, о конце, о прошлом или о будущем. Я мог думать только о каждой благословенной минуте отдыха, и я мог только желать, чтобы этот отдых еще хоть чуть-чуть продлился, еще хоть немного, совсем немного, пока греки снова не пойдут в наступление.
И они пошли. Наш круг теперь сузился. Они шли в наступление снова и снова, и теперь мои братья были совсем рядом со мною, — а в начале сражения они были по другую сторону круга. Мы отбивали натиск греков, но они опять наступали, и вот уже мы собрались полукругом вокруг могучего валуна; здесь мы будем стоять, здесь мы погибнем.
Каждое движение причиняло мне безмерные мучения. Раны мои теперь уже не болели, я ничего не чувствовал и ничего не слышал; я ощущал только одно ужасную, невыносимую тяжесть моего меча, и все же. опять и опять подымал я свой меч, и рубил, и колол, как рубили и кололи мои братья, как рубил и колол Иегуда своим длинным, острым мечом, который когда-то, давно, достался ему от убитого им Аполлония.
А наемники все нападали и нападали — и я знал, что нападать они будут вечно, пока не погибну я, пока не погибнут все евреи. Время остановилось. Все остановилось, кроме движения наемников, которые, перелезая через горы трупов, еще и еще раз нападали на нас. Иногда бывала передышка, но неизъяснимое блаженство этой передышки всегда продолжалось слишком недолго, — а потом они снова устремлялись на нас.
А затем наступила передышка, которая не окончилась. И я неожиданно погрузился в ночь — не в сумерки, не в медленный переход от дневного света к вечернему полумраку, но в черную, черную ночь — и по лицу моему застучали капли дождя. На мгновение мне показалось, что я остался один в этом жутком обиталище смерти, и я подставил губы под дождь и закричал… Нет, то были не слова — то был дикий, захлебывающийся, хриплый вой, и я продолжал выть и выть, пока не ощутил у себя на лице чьи-то руки, и тогда я осознал, что лежу на земле и что кто-то кричит мне в ухо, и до меня дошло, что это голос моего брата Ионатана, и он спрашивает меня, спрашивает меня — сторожа брату своему:
— Шимъон, Шимъон, где Иегуда?
— Не знаю… не знаю…
Мы поползли по земле, осматривая лежащих. Кроме нас, не осталось в живых никого, никого… Мы ползли от трупа к трупу, н наконец мы нашли Иегуду. Ночь была черна, словно адская бездна, и как-то нашлись у нас силы поднять бездыханного Иегуду и унести из этого дьявольского места.
Мы двигались медленно, страшно медленно, и каждый шаг причинял нам боль. Временами мы проходили так близко от лагеря наемников, что отчетливо различали их голоса, — а потом мы отдалились от них и голоса их затихли в ночи. А мы все шли и шли. Не знаю, как долго мы шли. У той ночи не было ни начала, ни конца. Но наконец мы ухитрились отыскать какую-то узкую расселину в скалах, и здесь мы легли, положив рядом тело нашего брата, и, несмотря на дождь, мы сразу же, в крайнем изнеможении, погрузились в глубокий сон.
Не знаю, сколько было времени, когда мы проснулись на следующее утро. Дождь все еще лил, и небо было серым, и мы не видели ни наемников, ни того места, где мы вчера сражались.
У нас не было слов, не было слез. Все было кончено, и Иегуда, брат наш, Иегуда Маккавей, не имеющий равных, без страха и упрека, был мертв. Осторожно, бережно подняли мы его холодное тело. Все было кончено, все завершилось. Но мы шли и шли по направлению к Модиину, к нашему родному крову, — старому дому Мататьягу.
Нот у меня слов, чтобы поведать, что ощущал я тогда и о чем я мыслил, как не было слов в тот день ни у меня, ни у Ионатана. Иегуда был мертв.
И вот я пишу об этом, я, старик, старый еврей, который роется памятью в прошлом — в этой далекой и беспокойной юдоли воспоминаний. Я писал, но больше писать не в силах, ибо мне начинает казаться, что писать эту повесть бесцельно и лишено смысла.
Ночь — это мрачное время. И хотя царит сейчас мир на нашей земле, я, Шимъон, ничтожнейший из братьев, но знаю мира.