Глава первая

– А не махнуть ли вам, братцы, в Сибирь? – сказал прозаик Гена Давыдов утром в четверг. – Мне все равно туда ехать – расчет получать, вместе и махнем. Я вас с редактором Бубновым познакомлю. Расчет получу – и обратно в Москву, а вы работать останетесь. Про доярок будете писать. Про механизаторов. Поедем? А то Бубнов очень уж не хотел меня сюда отпускать. Говорил, и без Литинститута в газете работать некому.

Был знойный август 1976-го года. Мы с Витей Ксенофонтовым (1) сидели в 423-й комнате литинститутского общежития и тщетно пытались переплюнуть Чернышевского – найти ответ на вопрос: "Что делать?" Накануне меня с треском выперли со вступительного экзамена по русскому языку и литературе, и я тоскливо размышлял, где и как прожить этот год. Вите тоже было не сладко: обидели его тем, что за непримерное поведение перевели учиться с дневного отделения на заочное. И вот теперь предстояло решить, возвращаться ли на Сахалин или попытаться устроиться где-нибудь поближе к столице. Относительно беззаботно чувствовал себя лишь Гена Давыдов, только что поступивший в семинар прозы В.Е. Субботина. А время хронического безденежья у Гены было еще впереди.

– Ты что, шутишь? Да какой из меня журналист? – удивился я. – Даже очерков писать не умею.

– Жизнь заставит – научишься, – отвечал прозаик сурово. – Очерки, репортажи. Отчеты с партийных конференций. Все будешь писать! Главное, от коллектива не отбиваться.

– Мужики-то в редакции нормальные? В смысле, выпить, и вообще? – спросил Витя. В отличие от меня, газетный опыт у него был: в свое время работал в одном из районов Костромской области.

– Однако, обижаешь, паря, – блеснул прозаик знанием местного диалекта. – Тюмень – это не Кострома, там с похмелья в обиду не дадут. Золото, а не мужики!

Короче, уговорил, прозаик несчастный.

Нужны были деньги до Тюмени. Мы дружно ударили по карманам. Набрали на бутылку портвейна, триста грамм кильки пряного посола и телеграмму на восемь слов. В четверг же ее и отправили. А в субботу на мое имя пришел перевод из Уссурийска. На сто рублей. Сумма по тем временам немалая.

– Получим деньги – и на вокзал, за билетами. Сегодня же и уедем. Редактору позвоню, пусть с музыкой встречает: сразу двоих ему везу!- говорил Гена по дороге на почту. Размечтался, прозаик…

– В субботу мы переводы до двенадцати выдаем. Опоздали, ребята, -огорчила нас почтовая дамочка. – Приходите в понедельник утром. А лучше – после обеда. Деньги целей будут!

Почему-то последняя фраза нас больше всего и расстроила.

– Ну, девушка!.. Ну, пожалуйста!.. Ну, что вам стоит?.. – дружно завели мы на три голоса. Бесполезно: дамочка оказалась твердой, как сургуч.

– Объявляю лежачую забастовку. В знак протеста! – отчаянно выкрикнул я и улегся прямо под вывеской "Выдача телеграфных переводов". Сейчас вот думаю: глупость неимоверная. Мог бы и газетку подстелить.

– Гражданин, вы что хулиганите? – заверещала дамочка. Я на это не отреагировал. – Сейчас милицию позову! – попыталась она меня напугать. Я продолжал лежать. – Ну и лежи, сколько влезет, – в сердцах разрешила дамочка. Я этим тут же воспользовался: скрестил руки на груди и стал похож на поэта после дуэли.

Прошло пять минут. Десять. Пятнадцать. Дамочка крепилась и делала вид, что ничего необычного не происходит. Граждане входили и выходили, я продолжал бастовать. Витя сидел, пригорюнившись. А Гена Давыдов отличился: встал надо мной, как Кюхельбекер над Пушкиным, и принялся молоть жалостливую чепуху:

– Да что же это творится, граждане? – вопрошал Гена с фальшивой слезой в голосе. – Нищий студент захотел получить перевод. Полгода его ждал, представляете? Пришел, а ему денег не дают. Говорят, в понедельник приходи. Или в четверг. Он, бедняга, упал и лежит. Может, до вечера не доживет. А еще советская почта, называется!

Представьте: эпоха развитого социализма. Рабочие повышенные обязательства как семечки лузгают, крестьяне обильные урожаи в закрома Родины сыплют. А в это самое время в Москве, на улице Руставели, в почтовом отделении номер 254 лежит на полу человек и бастует. Нет, каково?..

Граждане недоуменно таращились на меня, не понимая, куда органы смотрят. Гена продолжал взывать к человеколюбию. В глазах у почтовой дамочки, с Гаршиным вовсе не знакомой, стыл остекленелый мор.

Ладно, хоть иностранцев на почте нет, наверное, думала дамочка, но чем черт не шутит? Вдруг да заглянут? А здесь диссидент на полу. И что тогда будет, что будет! Скандал будет жуткий. С работы уж точно, выгонят. А вражий "Голос Америки" еще и подробности разнесет.

Минут через сорок сургуч начал плавиться. Дамочка наклонилась через барьер и выразительно на меня посмотрела. Потом посмотрела еще раз. Подумала и спросила:

– Лежишь?

– Отдыхаю, – ответил я. – А скоро спать лягу. Одеяло найдется?

– И откуда вы только беретесь, такие настырные! Да еще в мою смену, – всхлипнула дамочка. – Ну, выдам я, выдам тебе перевод! Паспорт давай!..

… Поезд пришел в Тюмень под вечер. На автобус до Ярково мы опоздали. Надо было подумать о ночлеге. В те непритязательные времена самой дешевой гостиницей считался Дом колхозника: рубль с носа в номере на шестерых. Не люкс, зато не на улице.

Узнать насчет свободных мест отправили Гену, как самого опытного. Через минуту прозаик вернулся. Сказал, улыбаясь:

– Все нормально, братцы. Места есть. Во втором подъезде.

И двинулся в сторону железнодорожного вокзала.

– Я года четыре назад на Камчатку подался, решил денег заработать, – рассказывал Гена, расположившись в зале ожидания. – У приятеля отыскался родственник в Елизово, вот он нам вызов и прислал. А дело было по осени. Пока с Алтая добрались до Петропавловска-Камчатского, там уже снег выпал. Полдня искали гостиницу, нашли одну, на окраине. Мест нет, в фойе – по два человека на стуле. Стали упрашивать дежурную: так и так, мол, приехали к вам на Камчатку, сколько лет о ней мечтали, нам бы только переночевать, то да се… Вижу, у дежурной в глазах появляется интерес. "А кто вы такие?" – спрашивает, а сама на мой рюкзак косится, я его вместо чемодана в дорогу взял. Думаю, что бы такое сказать? Командированные? Так ведь скажет: удостоверение покажи. На заработки приехали? Да вон их сколько, шабашников, на стульях лежит… Мы – романтики, гордо так отвечаю. Кто, кто? Ах, романтики? Тут она прямо лицом расцвела. Говорит, повезло вам, ребята. Для романтиков в нашей гостинице места всегда найдутся. Специально забронированы. Во втором подъезде. Только без благодарностей: с этим у нас строго. Вот, думаем, повезло! Мы вещи хватаем – и на улицу. Бежим во второй подъезд. А там ни дверей, ни окон, из мебели одна бочка с известкой стоит. До холодов отремонтировать не успели, да так все и бросили. А нам куда деваться? Ладно, хоть крыша есть, снег на голову не сыплется. Едва до утра дотянули… Так что запомните, братцы: романтикам – второй подъезд! На первый и не рассчитывайте, – заключил Гена.

И растянулся на вокзальной скамье – от полуночи до рассвета.


В Ярково пальмы не росли,хотя было довольно тепло, почти жарко. Да и дожди здесь, судя по пиву, выпадали довольно часто. От автовокзала до редакции надо было идти километра полтора. Пока добрались, прокляли все на свете: дорогу, пиво, редакцию, жару, автовокзал.

– Не волнуйтесь, братцы, представлю вас в лучшем виде. Вы только на редактора не дышите, – на ходу инструктировал нас Гена. – Если спросит, почему вдруг в Ярково поехали, так и отвечайте: больно уж места у вас колоритные, много о них читали у Мамина-Сибиряка. Редактор от него в восторге.

– А мне Мамин не нравится, – закапризничал Витя. – Шишков лучше пишет.

– Жизнь заставит – понравится, – привычно отрезал прозаик. – Может, я и сам Уилки Коллинза обожаю, "Женщину в белом". Ну, и что? Коллинз сто лет как помер, а Бубнов уже два года в редакторах. Может и общежитие дать, если хорошо работать будете.

– Он кто, журналист? – спросил я.

– Почти. Агрономом в колхозе работал. Потом в ВПШ на заочное поступил – и сразу редактором поставили. А вообще, Бубнов – мужик толковый, ячмень от проса на ощупь отличит, хотя в слове "ветеринар" непременно ошибку сделает. Но это не важно, в газете корректор есть, Раиса Малюгина. Ошибку не найдет, так хоть запятую поставит.

Редакция районной газеты "Знамя коммунизма" размещалась в бревенчатом одноэтажном доме с пристройкой для типографии. Печка-"голландка" в коридоре всем своим видом подтверждала близкий коммунизм. На стенах была развешана наглядная агитация: портрет Л.И. Брежнева на ХХV-м съезде КПСС, пустая доска с надписью "Наши лучшие материалы" и инструкция по действиям гражданского населения в случае возникновения радиационной, химической или биологической опасности.

Редактор Бубнов встретил нас по-домашнему – с плюшкой в руке. Лично мне он понравился: круглолицый, простецкий на вид. Чем-то даже на Хрущева похож, только лет на тридцать моложе.

– Однако, нынче с утра на планерке в райкоме был, даже позавтракать не успел, – смущенно пояснил Бубнов и убрал плюшку в стол. – Геннадий мне о вас по телефону говорил. Значит, к нам в Сибирь решили приехать?

– Так Шишкова же начитались! Вот и приехали, – брякнул Витя.

– А мне "Женщина в белом" понравилась, вон, Геннадий давал почитать. Душевно написано, – вздохнул Бубнов. – Хорошо, что приехали, сотрудники нам нужны. Одна вакансия – постоянная, на ней хоть до пенсии работай, а другая – на год. На место нашей заведующей отделом писем, она в декретный отпуск ушла. В общем, решайте, я сейчас, – и вышел из кабинета.

– Чур, я на место декретной. Давно хотел стать завотделом, все подходящего случая не было, – оживился Витя. – А ты, Сережа, пойдешь корреспондентом, вместо Генки.

– До пенсии?

– Ну, почему же – до пенсии? Ты следующим летом в Литинститут будешь поступать? Вместе и поедем: ты – поступать, а я опять на дневное переводиться.

Вошел Бубнов со званым гостем – татарином лет тридцати пяти, в синем габардиновом пиджаке и малиновой рубахе навыпуск. Сказал:

– Сельхозотдел в командировку поехал, вместе с фотографом, а наш ответственный секретарь ушел зуб лечить. Вот, пока познакомьтесь.

– Шовадаев. Заместитель редактора. Парторг, – представился вошедший, по очереди здороваясь с нами за руку и с любопытством поскрипывая щегольскими сапогами на меху. Впрочем, я ошибаюсь. Сапоги Шовадаев надел накануне 7-го ноября и не снимал их до 8-го марта. А тогда, в середине августа, он был в ботинках. – Значит, решили к нам? Вместо Генки? Это хорошо. Партийные?

– Нет.

– А вот это плохо, – огорчился Шовадаев. – Нам на редакцию всего одну единицу дали. В ноябре Колчанова из сельхозотдела в кандидаты примем – и все, опять года три ждать придется.

Потом мы написали заявления, а Бубнов их завизировал. Нам с Витей он старательно вывел: "Принять…", а Генке – небрежно царапнул "Уволить…". Еще немного посидели, поговорили о видах на урожай зерновых культур и стали прощаться.

– Идите в гостиницу, устраивайтесь, – сказал Бубнов, доставая плюшку. – Недельки две, может, три поживете, освоитесь. А там что-нибудь решим. Я в райисполком вчера ходил, разговаривал. Просил дать вам что-нибудь, хотя бы комнату в общежитии. Обещали подумать.

Нам с Витей крупно не повезло: в Ярковском райисполкоме сидели форменные тугодумы. Осваивались мы почти год и уехали, так и не дождавшись общежития. Сначала нас поселили в гостиничном номере на четырнадцать персон из числа командированных водителей, потом сжалились – и перевели в двухместный люкс местного масштаба. На шести квадратных метрах умещались две кровати, тумбочка, чайник и стул-инвалид, с которого мы с Витей падали даже трезвыми.

По вечерам мы сидели по-турецки, каждый на своей кровати, и сочиняли стихи. В Литинституте я еще не учился, поэтому почти все, что тогда написал, благополучно забыл. Вите же, как студенту-заочнику 3-го курса, пришлось отдуваться за двоих. Наше тогдашнее житье-бытье он гениально уложил в 16 строчек:

Бревно к бревну – и вырос дом,

И в землю врос в земле неблизкой.

Мы там с Сережкой Чевгуном

Глушили спирт в глуши сибирской.

Он мне не друг, скорее – брат.

Глядит он, веря в неизбежность,

И Чевгуна чугунный взгляд

В моих глазах прессует нежность.

К чему? Ко всем и ко всему…

Когда черствее хлеба люди,

Вдвоем – уже не одному

Пить спирт в бревенчатом уюте.

И звезды не смыкали глаз

И печь разбрасывала искры…

Я это помню как сейчас:

Нас двое там, в глуши сибирской.

Спирт, конечно, метафора. Да и откуда в деревне спирт? В те времена после семи часов вечера и портвейна, случалось, не купишь. А печь была, это факт. Чугунная печь с котлом, в котором нагревалась вода для отопительной системы.

31 декабря 1976 года истопник бросил в печь последнее райкомхозовское полено, пошел за дровами и пропал. Появился он лишь в новом году, да и то поздним вечером. Сказал, что старые дрова в райтопсбыте закончились, а новых еще не привезли. Но обещают.

Поскольку на улице было минус пятьдесят (можно у синоптиков спросить), отопительная система не дождалась обещанных дров и перемерзла. А заблаговременно слить воду из батарей истопник посчитал ниже своего достоинства.

Все праздники мы с Витей спали обутые и в пальто. На третий, кажется, день от холода разорвало чайник. Потом праздник закончился, появились слесаря с кислородным баллоном в обнимку и принялись резать и менять синюшные трубы. А тут как раз подвезли свежие дрова, и в комнате наступило лето.

Мы с Витей воспрянули духом и решили отметить долгожданную перемену климата походом в местное кафе "Тополек". Лучше мы бы туда не ходили! Возвращаясь в гостиницу, Витя остановился прикурить, а я прошел чуть вперед. Поэтому меня забрали в милицию на пять минут раньше, чем Витю. А вот отпустили часа на три позже, чем его: из двух журналистов милиционеры выбрали самого подозрительного.

Пока я им объяснял, что к краже бензопилы из Ярковского ДРСУ не имею ни малейшего отношения, поскольку даже не знаю, что такое ДРСУ, Витя успел поднять на ноги всю редакцию, включая парторга.

– Если через пятнадцать минут Сережу не отпустят, завтра утром нас обоих здесь не будет! – заявил Витя. Это был сильный ход! Найти среди зимы сразу двух корреспондентов представлялось делом практически безнадежным. Меня с сожалением отпустили. А о том, как искали бензопилу, а нашли пару ящиков краденых гвоздей, позже в "Знамени коммунизма" рассказал наш активный внештатный корреспондент, он же районный прокурор Н.Н. Заремба.

Впрочем, я не об этом.

Прокутив половину расчета, Гена уехал в Москву, а мы с Витей остались. Первый рабочий день начался с того, что нас позвал в гости сельхозотдел. Тему социалистического соревнования между хозяйствами в газете освещали двое: заметно лысеющий корреспондент Володя Ганихин и похожий на бородача-геолога завотделом Сережа Колчанов (2). Ответственный секретарь Александр Федорович нам тоже понравился. Больно уж фамилия у него была серьезная: Дружинин. Потом появился редакционный фотограф Володя Калинин и снял нас на память вместе с сельхозотделом и "прописной" бутылкой на столе. Надеюсь, что фотография у Володи не получилась.

Да, был еще Серега Козлов, корреспондент-радиоорганизатор с катушечным "Репортером" на плече, но этот больше для антуража. Просидел часа два за столом, выпил пол-литра и ушел, оглушив нас напоследок Тухмановым в исполнении Ободзинского. Или наоборот, я не помню.

Встречались мы с Козловым и позже, хотя не так часто, как хотелось бы: радиостудия размещалась в районном отделении связи, а туда еще надо было дойти. Серега был парень ничего, крупный на вид, хотя и обремененный семьей и родственниками. Единственный из редакции имел цветной телевизор "Рубин", что по тем временам была большая редкость. Правда, качество изображения скверное, но что вы хотите? Первая модель! Купил ли Серега вторую – не знаю: не виделись мы уже лет тридцать.

Но все это было вечером. А с утра редактор выдал нам с Витей газетную подшивку и сказал:

– Почитайте, с районом познакомьтесь. Люди у нас замечательные, планы выполняют. Теперь насчет материалов. В четверговый номер есть что поставить, а на субботу надо бы сделать обзор писем, строчек на двести. И про культуру не мешало бы крепенькую информацию отыскать.

– Это мы запросто, – пообещал Витя. – Были бы письма! Ну, и культура, конечно.

– Насчет культуры сами ищите. А письма должны быть. Сейчас почту посмотрю.

Пока Бубнов смотрел почту, мы вышли на крыльцо покурить.

– Как писать информацию, знаешь? Ничего сложного, – успокоил меня Витя. – Берешь какой-нибудь факт и красиво о нем рассказываешь. Только и всего!

– А если я не умею красиво?

– Тогда рассказывай как можешь, – сказал Витя, подумав. – Только не обольщайся, все равно где-нибудь, да соврешь. Или кому-то покажется, что ты соврал. А нет, так редактор поможет соврать. В газете без этого не бывает.

– А если не врать? – спросил я.

На что мне Витя ответил так:

– Тогда готовься всю жизнь ночевать во втором подъезде!..

Худо-бедно, а информацию о местной культуре я написал. Витя слегка ее поправил и велел показать Бубнову.

– Душевно написано, – сказал редактор. – Только ты в одном месте, того…

– Неужели соврал? – ахнул я.

– Ну, что ты, Сергей! Просто ошибся: в нашем Доме культуры Пуртов работает, а ты Пурков написал. В следующий раз проверяй.

Исправил к на т и отнес информацию в секретариат. В субботу я открыл газету и увидел свою информацию на третьей полосе. Я был счастлив и горд. Пока не увидел под информацией подпись: "С. Чевкун"…

– Мою статью в Костроме как-то раз "Ксенофонтьев" подписали, ну и что? – успокоил меня Витя. – Фамилия для района новая, незнакомая. И откуда она взялась, не известно. Вот через к и написали. На всякий случай. Я же тебе говорил: газеты без ошибок не бывает. Привыкай. Не ты ошибешься, так кто-нибудь за тебя ошибку сделает.

Сейчас я уже привык. А раньше расстраивался, тем более что мою фамилию искажали часто. То Чивгун под стихами поставят, а то и Чувгуном публично обзовут.

В Литинституте преподаватель П.М. Мовчан (он вел у нас спецсеминар по украинской литературе) однажды объяснил мне:

– Чевгун – это русифицированное Човгун. От украинского "човгать" – идти, подволакивая ноги. Возможно, ваш дальний предок имел какое-то тяжелое ранение, поэтому и ходил именно так – човгал. Кстати, своей фамилией вы обязаны Запорожской Сечи,- и спросил с интересом: – У вас, конечно, есть родственники на Украине?

Я пожал плечами:

– Возможно. Но мне о них ничего не известно. Знаю лишь, что мой прадед Семен Каллистратович приехал с Украины на Дальний Восток в начале века, перед русско-японской войной. Почти все мои родственники живут в Приморье.

– Ну, если будете когда-нибудь у нас на Украине – попытайтесь узнать насчет своей родни, хотя бы ради интереса. А кого из украинских поэтов, прозаиков вы читали? – спросил Мовчан.

Я добросовестно перечислил Шевченко, Коцюбинского, Украинку, Тычину, Загребельного, Гончара… Вспомнил Натана Рыбака с его историческим романом "Переяславская Рада", и зря: чуть без зачета не остался.

– Обычный средний роман, – неожиданно холодно изрек Мовчан. – Не понимаю, за что только автору Сталинскую премию дали? А образ Богдана Хмельницкого он вообще исказил, сделал гетмана чуть ли не подданным московского государя…

Порекомендовал мне почитать на досуге Ивана Драча, поставил зачет и отпустил с миром.

В 1991 году я приезжал на три дня в Киев. Не к Мовчану, понятно, а так – посмотреть город, о котором читал у Булгакова. Киев тогда еще не оделся в желто-голубые флаги и не вооружился трезубцем. А русскую речь плохо понимали разве что продавцы магазинов, где свободно лежали на прилавках дефицитные в то время в России стиральные порошки, шампуни, сгущенное молоко… Прошелся по Крещатику, спустился в катакомбы Киево-Печерской лавры. На тихой киевской улочке поднял с асфальта спелый каштан – на память. Увез с собой на Сахалин. Да вот, пожалуй, и все мои тогдашние впечатления.

А о Мовчане я вспомнил лишь много лет спустя, когда искал в интернете дополнительные сведения о Григории Чубае (3), с которым когда-то учился в Литинституте – в семинаре А.В. Жигулина. Тогда и попалась мне на глаза фамилия Мовчан. Оказалось, в начале девяностых бывший преподаватель занялся политикой, стал депутатом Верховной Рады и председателем Всеукраинского общества "Просвита".

Теперь Мовчан часто и много рассказывает о своих мытарствах в стенах Литературного института и меряет Пушкина на украинский аршин. Покупать российские газеты и книги пан Павло советует лишь в случае крайней необходимости.


– Пора бы ребятам с районом поближе познакомиться, – на первой же планерке заметил Шовадаев. – Мне как раз из райкома звонили, предлагали съездить в Маранку, там молодых животноводов будут в кандидаты принимать.

– Да погоди ты, Сергей Николаевич, с кандидатами! У нас по отделу писем нет ни строчки, хоть из "Сельской жизни" перепечатывай, – оборвал его Бубнов, и принялся загибать пальцы. – Культуры нет, молодежи нет, образования тоже нет… Вот пусть ребята за всем этим и съездят.

– Куда? – дружным хором спросили мы с Витей.

– В Покровское. Это недалеко, всего двадцать пять километров. За день управитесь. Посмотрите, как подготовились школы к новому учебному году. Это раз. Заглянете в бытовое обслуживание, там третий месяц то ли закройщика нет, то ли ремонт часов не работает. На месте разберетесь. Это два. Потом еще нужна зарисовка об участнике художественной самодеятельности, я уже полгода нашему отделу культуры материал обещаю.

– А участника где мы найдем? – спросили мы нестройным дуэтом.

– В Покровском, где же еще? – удивился Бубнов. – Попутно что-нибудь про спорт узнайте. И про пионерское лето нужна информация. А лучше – две.

На следующее утро мы с Витей поехали в командировку. Третьим с нами отправился фотограф Володя Калинин – познакомить новичков с сельской интеллигенцией, а заодно и отснять что-нибудь для газеты.

Знакомство началось с Дома культуры. Пока худрук старательно перечислял Вите количество первых, вторых и третьих мест, которые ДК привез с последнего районного конкурса, фотограф расчехлил редакционный "Зенит" и снял работника культуры с баяном на переднем плане. Потом поставил баян у худрука за спиной и щелкнул второй раз. Вздохнул и снял в третий раз, теперь уже без баяна.

– Хотелось бы еще про какого-нибудь участника художественной самодеятельности написать. Кого бы вы нам могли посоветовать? – спросил Витя напоследок.

– Так ведь Петровича, кого же еще? – удивился худрук. – Неужели забыли? Газета о нем каждый год пишет. Гордость нашего хора, я бы сказал, самородок. Талант! Настоящий передовик сельской художественной самодеятельности.

Передовик самодеятельности оказался крепким на вид стариком лет семидесяти пяти. Нежданных гостей он встретил, как и положено героям газетных зарисовок – на завалинке.

– Опять, однако, приехал для районной брехаловки фотки делать? – спросил старик у Володи Калинина. – А это кто? Тоже фотографы?

– Да что вы, Афанасий Петрович! – Володя был явно смущен. – Это журналисты. Приехали поговорить, о вас написать…

– А чего тут писать? Про меня и так все знают, – отмахнулся старик. – Ты лучше, как в прошлый раз, с балалайкой меня сними, – и ушел в избу за инструментом.

Мы с Витей поняли, что зарисовки нам не видать, как собственных ушей.

– Не волнуйтесь, будем домой ехать, я вам о нем все расскажу, а вы потом напишете, – успокоил нас Володя. Здесь появился Петрович с обещанной балалайкой, и фотограф заметался по двору в поисках нужного ракурса.

Потом мы ездили по селу и собирали информацию. Брали все, что под руку подвернется: про спортсменов, про пионеров. Про подготовку школ к новому учебному году тоже взяли. А уже к концу дня поехали в местный комбинат бытового обслуживания.

Покровский КБО размещался в двухэтажном бревенчатом доме с диковинными резными наличниками на окнах. Ладно скроенный и крепко сшитый, дом выглядел этакой рубленой вороной среди своих бревенчатых собратьев.

– Между прочим, Гришка Распутин здесь жил, еще до революции, – сказал Володя, показывая на дом. – Про Распутина слышали? Вот здесь он и жил, варнак, пока в Петербург не уехал.

О конокраде из Тобольской губернии, волей судьбы вознесенном на самый верхний этаж самодержавной власти, позже рассказал В.С. Пикуль в романе "Нечистая сила". В Покровское потянулись страждущие пощупать стены да поскрипеть половицами там, где когда-то жил "сам Распутин". А в конце восьмидесятых комбинат развалился, и дом снесли вместе с бытовым обслуживанием.

Теперь туристов в Покровское зазывает частный музей Распутина. Он разместился в таком же рубленом тереме и даже на той же самой улице. Всего и отличий-то от прежнего дома – старец в этом музее и дня не жил. Однако, поговаривают, что Григорий Иванович будто бы частенько захаживал сюда. Просто так, по-соседски. А может, всего лишь мимо проходил. Да какая разница? Любителям чертовщинки все равно где половицами скрипеть, в Покровском или в Москве – в доме N 10 по Большой Садовой улице, где некогда проживал профессор Воланд с паспортом Михаила Булгакова.

Поскольку Витя свои материалы уже набрал на ДК и пионерах, вникать в тонкости сельского бытового обслуживания пришлось мне. Заведующая КБО визиту корреспондента не удивилась. Напротив, тут же принялась бойко перечислять фамилии мастеров и приемщиков, не забывая при этом указывать их трудовой стаж и членство в партийно-комсомольских органах.

К началу восьмидесятых я научился понимать таких заведующих с полуслова. А тогда мне потребовалось с полчаса, чтобы я хотя бы в общих чертах разобрался в производственно-политической системе бытового обслуживания населения. Зато мой словарный запас, вскормленный на тощих овсах русской и зарубежной литературы, пополнился десятком новых слов и выражений: "план-задание", "встречные обязательства", "правофланговые пятилетки" и "ударник коммунистического труда".

Меня, однако же, интересовал закройщик, а точнее, его полное отсутствие. Сначала заведующая сделала вид, что о закройщике слышит первый раз в жизни. Потом внимательно посмотрела на мой распухший от фамилий блокнот и выложила все как на духу:

– Есть такой факт. В Тавду закройщик уехал, родителей проведать. Третий месяц его ждем. Сейчас мы этот вопрос активно будируем. В районе о закройщике в курсе. Мы уже и в Тюмень телефонограмму послали – в наше областное управление. Буквально вчера опять туда звонили.

– И что вам там сказали?

– Обещали всяческое содействие.

– То есть?..

– В управлении будут держать вопрос на особом учете.

– В смысле?..

– В смысле, взяли вопрос о закройщике под строгий контроль!

Корреспонденцию о работе КБО я так и назвал: "Раз, два… Взяли!" Описал все, как есть, и о Тюмени не забыл. Про содействие и учет в материал тоже вставил. Витя читал и смеялся. Потом сказал, совершенно серьезно:

– Материал интересный, написан легко. Но в газету он вряд ли пойдет: редактор не пропустит.

И точно. После обеда Бубнов вызвал меня к себе, благо сделать это не представляло большого труда: его кабинет и отдел писем размещались в смежных комнатах.

– Материал интересный, да и написан легко, – как-то очень знакомо начал редактор. – Но боюсь, что в газету…

– …он не пойдет. Так ведь, Юрий Семенович?

Бубнов внимательно на меня посмотрел:

– Ну, если вы сами, Сергей, все понимаете, зачем же даете мне этот материал? – спросил он с официальной ноткой в голосе. Помолчал и добавил, уже мягче. – Пусть материал пока полежит у меня, я потом еще разок его посмотрю…

Материал о закройщике из Покровского КБО в "Знамени коммунизма" так и не появился.

– В газете важно не то, как ты пишешь, а важно о чем ты пишешь, – говорил мне Витя в гостинице вечером. – Володю Ганихина в последнем номере читал? Вспомни, как у него корреспонденция из Дубровного начинается.

Я вспомнил: с разношенной как валенок фразы. Что-то вроде: "Борясь за досрочное выполнение пятилетнего плана и взятых социалистических обязательств, бригада животноводов колхоза имени…" И далее по тексту.

– А причем здесь Ганихин? – спросил я.

– Да притом, что Володя, наверное, и сам понимает, какую чушь он пишет. Но трагедию из этого не делает, – сказал Витя, заваривая чай в литровой банке. – А ты думаешь, Бубнов этого не понимает? И он понимает. Только ему ничего другого не надо. И никому этого в газете не надо, Сережа. Никому!

– Но почему?

– Да потому, что…

И здесь к нам в дверь постучались. Витя открыл на полуслове. Пришел Володя Пуртов, тот самый, из Дома культуры, которого я чуть Пурковым в газете не назвал. Принес гитару и бутылку "Агдама" (когда-то было такое вино по рубль пятьдесят). А дальше – все как обычно: стихи, немножко гитары и долгие споры "о судьбах России". Обычный вечерний набор творческой интеллигенции времен глухого застоя. Табачный дым коромыслом и чай без сахара "на посошок".

Теперь можно было вернуться к прерванному разговору, но тема Покровского КБО Витю больше не вдохновляла. Он снова вспоминал стихи, свои и чужие. Мелькали тогда еще не знакомые мне имена: Петя Кошель, Коля Шамсутдинов, Юра Кабанков…

– А вот это я недавно написал, – сказал Витя, и начал читать, в своей обычной манере – раздумчиво, словно бы сомневаясь: услышат ли? А поймут?

У камней преткновенья

Вывод жизненный прост:

Превратиться б в растенье,

Дотянуться б до звезд!..

Даже если безвольно

Плюнуть и умереть -

Врут, что мертвым – не больно.

Это как посмотреть…

Но здесь я опять опережаю события. Эти стихи Витя читал мне три года спустя – на Сахалине, в портовом городе Корсакове, где мы опять работали вместе, на этот раз уже в газете "Восход". Но я до редактора Родионова пока не добрался, поэтому обрываю тот давний вечер многоточием…

Что же касается пятилетнего плана, а также социалистических обязательств, взятых бригадой животноводов из села Дубровное, то я через месяц-другой, освоившись в газете, мог при необходимости и обязательства вспомнить, и про пятилетку пару абзацев завернуть. Впрочем, Бубнов этого от меня не требовал. Видимо, смирился с моей политической несознательностью и писать о передовиках производства не заставлял. Перебивался я все больше мелкими информациями: то в Гилево местная библиотека читательскую конференцию устроит, а то в Плеханово конкурс детских рисунков пройдет.

Одно скверно: на информации много строчек не сделаешь. А их-то редактор Бубнов считать умел.

– Плохо, плохо работаем! Мало пишем. Совсем наших материалов в газете нет, – говорил Бубнов в конце каждого месяца. – Ну-ка, что у нас там, Александр Федорович, по строчкам вырисовывается?

Ответственный секретарь доставал листок с цифрами и знакомил нас с положением дел на строчечном фронте:

– Шовадаев – три тыщи двести строк, Колчанов – две тыщи сто двадцать, Ганихин – тыща семьсот пятьдесят…

– Ну, это еще терпимо, – прерывал его Бубнов. – А как по отделу писем?

– По отделу не густо, – вздыхал Дружинин. – Ксенофонтов – девятьсот шестьдесят восемь строчек за месяц, Чевгун – семьсот пятьдесят. Хуже всех. Вот такие скверные по отделу показатели.

Семьсот пятьдесят – это, конечно, мало. В каждом номере выходило примерно строчек по шестьдесят. Не потому, что я был такой ленивый, просто я слишком медленно писал. Мешала привычка, свойственная стихотворцам – выверять буквально каждое слово.

Теперь я понимаю: для газеты важен не стиль, а факт, не образ, а мысль, пусть даже не слишком красиво изложенная. А уж количество материалов – это дело святое: не знаю ни одного редактора, который платил бы за талант, а не за строчки. Сдается мне, что таких благодетелей и на свете нет. А если кто-то и был, так разорился еще в дефолт 1998 года.


Он пришел в редакцию утром – крупный, круглый, немножко потертый, с добрыми как у теленка глазами.

– Володя я. Журналист. Соколов, – представился гость. – Редактор на месте? – И застрял у Бубнова на полчаса. Сквозь хлипкую дверь слышно было, как гость повторил несколько раз довольно громко: "Да здесь пахать и пахать! Настоящая целина". И мы с Витей сразу же поняли, что товарищ Соколов пришел устраиваться на работу в отдел сельского хозяйства.

Шовадаев не ошибся: в ноябре из райкома пришла разнарядка, и Сережу Колчанова приняли кандидатом в члены партии. Прошло еще какое-то время, в "Тюменской правде" обратили на Сережу внимание и начали печатать его материалы. Потом вызвали на стажировку (была когда-то такая практика в партийных газетах). Сережа "глянулся", и ему предложили место собкора, кажется, в Омутинском районе. К тому времени жена Фаина родила второго ребенка – сына Ивана. С детьми в общежитие не поедешь, пришлось около месяца ждать, пока решится вопрос с жильем. Все хорошо, но на кого оставить сельхозотдел? Ганихин – парень хотя и свой в столешницу, но звезд с неба не хватает. Вот часы починить – другое дело (до газеты Володя работал в часовой мастерской). В общем, у Соколова были все шансы стать нашим новым завсельхозотделом. И он им стал! О чем Бубнов не преминул объявить на ближайшей планерке.

– Теперь, я думаю, проблем с нормой строк у нас не будет, – оптимистично заявил Бубнов, не удержался и посмотрел в мою сторону. Намек я понял, но быстрее от этого писать не стал.

Сережа уехал собкорить в другой район. А Соколов вышел на работу. И сразу же нас удивил. Вышел он в пятницу, а уже во вторник в "Знамени коммунизма" красовались две внушительные корреспонденции газетных дел мастера Соколова. В одной описывался самый разгар социалистического соревнования между двумя бригадами полеводов из Новоалександровки, другая же рассказывала о знатном механизаторе из Щетково. В четверг появилась большая статья, посвященная правильному севообороту. А в субботу нас с Витей добил красочный репортаж с ближайшей фермы "Что там, в подойнике?", плюс целое ожерелье информаций под рубрикой "Город – селу".

– Если дело так и дальше пойдет, останемся мы, Сережа, без гонорара, – озабоченно заметил Витя. Деньги у нас были общие, и он отвечал за них как казначей.- Да гонорар-то – бог с ним, как-нибудь выкрутимся. Я только одного не понимаю: когда он писать-то успевает, если даже пива не пьет?

Всю неделю Соколов ходил загадочный и трезвый. На очередной планерке присутствовал инструктор из райкома партии. Сидел по правую руку от редактора и перманентно делал значительное лицо.

– Накануне районной партийной конференции мы ждем от вас серьезных материалов, раскрывающих всю глубину характера нашего сельского труженика, – торжественно заявил инструктор в конце планерки. – Лично меня очень радует, что в вашем коллективе появился такой хороший журналист, как товарищ Соколов, – и добавил, обращаясь к Шовадаеву. – А ты переживал, Сергей Николаевич, что партийные кадры от тебя уходят. Ты погляди, какая смена растет!

После планерки Соколов стал расти вдвое быстрей, чем прежде. Он приносил в секретариат материал за материалом. Сначала Дружинин размещал их на полосе, потом – на двух полосах и готовился уже замахнуться на третью. Теперь целыми днями наш ответственный секретарь читал материалы на сельскую тематику и морщил лоб в поисках псевдонимов: ну, не ставить же на каждой полосе по нескольку раз одну и ту же фамилию: "В. Соколов"!

– Значит, "Первая борозда" – "В.Соколов", "С открытым сердцем" – "С. Владимиров", "Поет душа механизатора" – "В. Соков"… – бормотал добрейший Александр Федорович, и тут же спохватывался. – Нет, "В. Соков" – нельзя, на первой "В. Соков" уже есть! Надо что-то другое придумать…

Мы тоже, случалось, печатались под псевдонимом. Однажды Витя поставил под своим материалом фамилию "В. Ропшин", как видно, забыв, что такой псевдоним был у террориста 20-х годов Бориса Савинкова. Похоже, "Конь бледный" тогда в Ярково еще никто не читал, поскольку из компетентных органов в редакцию не позвонили.

В конце месяца Дружинин размечал гонорар и вздыхал больше обычного. В понедельник выдавали зарплату. В редакции традиционно "сложились по рваному", Соколов в общей трапезе участия не принимал.

– И откуда он только взялся, такой плодовитый! – сказал Володя Ганихин после первой. – Ох, вернусь-ка я лучше в свою мастерскую – будильники чинить. Там спокойней.

– Да и мне что-то снова в освобожденные секретари захотелось, – добавил помрачневший Шовадаев. В социалистическом соревновании между сотрудниками газеты "Знамя коммунизма" он впервые оказался вторым.

Посидели и разошлись, теряясь в догадках, сколько новых материалов Соколов завтра принесет. Шовадаев говорил – четыре, а Дружинин утверждал: нет, шесть! Однако во вторник случилось неожиданное: Соколов на работу не явился. Поскольку жил он в гостинице, только этажом ниже, вечером мы к нему заглянули. Однако Володи на кровати не было. А под кроватью от Соколова лежал один чемодан.

Всю среду Бубнов ходил мрачный и часто звонил куда-то, однако журналист Соколов так и не отыскался. После работы мы снова заглянули в 14-коечный номер. И снова ушли ни с чем.

А в четверг после обеда Соколова привезли в редакцию на грузовой машине.

– Что ли, ваш? – спросил шофер из Плеханова. – Принимайте. Куда сгружать?

Сгрузили Володю в гостинице. Пока он отсыпался, редактор Бубнов успел написать один за другим два выговора и следом – приказ об увольнении по 33-й статье КЗоТа (за прогулы). Однако на следующий день сжалился и уволил Соколова "по собственному желанию". Володя чуть не расплакался от такого благородства и предложил это дело обмыть. Но посмотрел на редактора и взял свое предложение обратно.

А в субботу утром Соколов поднялся к нам – попрощаться. Весь как был, с чемоданом, ввалился в номер, царапая косяки.

– Ну, что, коллеги, вздрогнем напоследок? – и выставил на стол "Перцовую". – А вы, я слышал, поэты? Стихи пишете? Оба? Так я их тоже иногда пишу.

И сходу принялся читать что-то длинное и путаное. Я не запомнил ни строчки. У меня вообще плохая память на скверные стихи. Но, кажется, что-то мрачно-алкогольное, вроде "Черного человека". Во всяком случае, рифма "боль-алкоголь" там присутствовала.

– И куда же ты сейчас поедешь? – спросил Витя.

– В Ишим, – отвечал Соколов довольно бодро. – Или я в Ишиме уже был? Сейчас посмотрю.

Вынул из чемодана толстенную папку с газетными вырезками и стал их перебирать. Судя по жирным пятнам на бумаге, делал это Володя уже не в первый раз. И даже не в десятый.

Перебирал Соколов долго, старательно, вырезка за вырезкой. Мелькали до жути знакомые заголовки: "С открытым сердцем", "Поет душа механизатора", "Первая борозда"…

– Да вот же, точно, Ишим, – сказал Соколов, и показал нам вырезку с материалом "Что там, в подойнике?". – Ну, значит, поеду тогда в Голышманово. А можно и в Бердюжье податься. Но я там, кажется, уже бывал…

Откуда он вообще взялся и куда потом сгинул, я не знаю. Во всяком случае, на кустовом совещании журналистов в Ялуторовске Соколова не было.

– Я у ребят из Голышманово узнавал: говорят, приезжал к ним весной Соколов, да уже уехал, – рассказывал Витя. – Всего-то месяц у них и проработал. Между прочим, пять тысяч строк успел опубликовать.

Переписывать газетные материалы, пусть даже и свои, в журналистике всегда считалось дурным тоном. Но кто и когда хороший вкус у Володи воспитывал? Строчки надо давать!..

А я еще много лет после этого встречал в самых разных газетах то "Первую борозду", то "С открытым сердцем", а то и "Что там, в подойнике?" И всякий раз смотрел фамилию автора: не В. Соколов ли? Не С. Владимиров?

Он ведь такой, Володя. Он – везде, везде…


В конце января приехал в гости Гена Давыдов. За несколько месяцев, проведенных в Литинституте, прозаик не написал ни строчки. Говорил, что очень расстроился из-за рассказа "Сявка", который отдавал для обсуждения в семинаре В.Е. Субботина. (Рассказ мне запомнился своей последней фразой: "С тех пор прошло десять лет, а может быть, и сто".).

– Досталось мне крепко. Ругали все, кому не лень, особенно москвичи, – рассказывал Гена. – Дескать, что это за герой – бывший зэк, да как его в общежитии в одну комнату с молодыми рабочими поселили… Эстеты хреновы. Я им говорю: все так и было, как в рассказе написано, я сам в этой комнате полгода жил! А они опять за свое: столько вокруг чистого и прекрасного, а ты героев в задрипанной общаге ищешь. Ну, ничего, я свою силу знаю! Как писал, так и буду писать.

– Сессию-то сдал? – спросил я.

– На трояки. Теперь и "степку" не дадут. Ладно, хоть "хвостов" нет, и на том спасибо. Да там предметы такие – хрен с налета сдашь. Прихожу я к Кедрову на зачет, а он давай ко мне приставать с народным фольклором. А я фольклор даже с похмелья не учил. Ну, думаю, сказки и сказки, что там мудрить? И начал ему что-то про Колобка рассказывать. Так Кедров меня чуть с зачета не выгнал.

Гена был сиротой, с шестнадцати лет мотался по общежитиям, стройкам и "шабашкам". Вынес из этих "университетов" тоническое заикание и жизненный опыт, который в столице, понятно, днем с огнем не найти. Пару семестров отучился в Барнауле – в педагогическом институте. А в 27 лет вдруг решил поступить в Литинститут. Захотелось рассказать о жизни, которую он так хорошо знал, пусть даже и не с самой приглядной ее стороны. Написал пару-тройку рассказов, их опубликовали. А дальше все получилось как бы само собой: творческий конкурс, приезд в Москву, поступление, семинар.

Мы с Геной были знакомы ровно пять лет – пока он учился в Литинституте. Я приезжал на очередную сессию, первым делом заходил в знакомую комнату на пятом этаже – и заставал примерно такую картину: за столом сидит Гена, рядом – только что прилетевший с Сахалина Витя (пару раз наши сессии совпадали), тут же Юра Кабанков, Витя Голубев, Сережа Ионин и другие.

– Ну, вот еще один подарочек явился! – восклицал Гена, едва лишь я возникал на пороге. Это была его коронная фраза…

В 1980 году я задержался после весенней сессии (ждал денег на обратный билет). Москва готовилась к летней Олимпиаде, в общежитии Литинститута срочно меняли обои и завозили новую мебель: на третьем этаже, где обычно живут заочники, предполагалось поселить журналистов. Я перебрался к Генке на пятый этаж. Вечерами мы вели разговоры о том, о сем и мечтали о славе.

– А не написать ли нам юмористическую повесть? – предложил однажды Гена.

– Почему именно юмористическую? – спросил я.

– Потому что ее легче напечатать, – ответил Гена, не задумываясь. – Ты в "Литературной учебе" повесть Славки Лецика читал? "Петух с глушителем" называется? Вот такую примерно вещь мы и напишем.

Повесть я читал. В том же восьмидесятом довелось мне встретиться и с автором – на совещании молодых литераторов в Благовещенске. Вечером хорошо посидели в редакции газеты "Амурский комсомолец", где В. Лецик в то время работал ответственным секретарем. Правда, я не уверен, что он меня вспомнит при встрече. У творческой интеллигенции вообще память дырявая, сколько раз в этом убеждался. Иной не то чтобы имя – фамилию, и ту при встрече вспомнить не может. Ладно, хоть я подобной амнезией пока не страдаю.

– Мне, может, уже завтра домой ехать. Стоит ли начинать? – засомневался я.

– Еще как стоит, – успокоил Гена. – У меня для таких вещей стиль тяжеловат, да и с юмором, знаешь, слабовато. А вместе у нас неплохо получится.

Я согласился. Повесть мы решили назвать "В объятиях Венеры". Сюжет ее прост. Это история о провинциальном альфонсе по фамилии Дюндик, который приезжает в Москву и ради столичной прописки начинает ухаживать за дочкой известного писателя Льва Львовича Лимонова. Чем там у них дело кончилось, я до сих пор не знаю, поскольку успел написать всего два авторских листа (из трех). А вот откуда взялся Дюндик – могу сказать абсолютно точно: эту редкую фамилию я позаимствовал у одного из студентов Владивостокского медицинского института, в котором когда-то учился. С тех пор осталась у меня эта вредная привычка – давать своим литературным героям реальные либо слегка измененные имена.

В течение двух недель каждый день для меня начинался примерно одинаково. С утра Гена уходил клеить обои и таскать мебель (он числился в общежитии разнорабочим), а я садился за допотопную "Москву" и начинал гнать сюжет по проложенной колее. Часов в пять появлялся Гена и просматривал написанное за день. Мы обсуждали очередные главы, пили чай вприглядку и ложились спать. А утром все повторялось сначала.

Потом пришли деньги, и я улетел в Благовещенск. А Гена дописал повесть и… отдал ее на кафедру творчества как свою дипломную работу. Сказать мне об этом он то ли забыл, то ли постеснялся.

Через год я снова приехал в Москву. Поздно вечером в комнату, где я жил вместе с другими заочниками, вошел Гена с бутылкой "Шампанского" в руках. А дальше – по Пушкину: "Вошел – и пробка в потолок!" В литинститутском общежитии это обычное дело.

– Закончил я институт, – сказал мне Гена, заикаясь больше обычного. – Сегодня дали диплом, п-представляешь? Пойдем, Сережа, ко мне, там т-такая компания… Посидим… Ну, Серега?.. П-пойдем!..

Я отказался.

Я знал, почему так сделал. Знал это и Гена. Сейчас бы я о той повести и не вспомнил, а тогда – как заклинило. Было обидно за Генку: что же он за пять лет-то десяток рассказов для диплома не смог написать?

До сих пор помню его взгляд – долгий, щемящий.

Потом Генка ушел. Вот и все.

С тех пор прошла четверть века. Все мои попытки отыскать Давыдова так ни к чему и не привели. Ничего о нем нет и в Интернете, одна лишь фамилия в списке выпускников Литинститута за 1981 год.

Я даже не уверен, жив ли Генка, или его уже нет. И честно говоря, сомневаюсь, что когда-нибудь смогу узнать об этом.


Примечание 2011 года. Через тридцать лет, окольными путями, мне удалось узнать в общих чертах о судьбе Г.Давыдова. Последние годы он жил в Барнауле, работал, где придётся, вплоть до сторожа на кладбище. И ничего не писал. Во всяком случае, в Алтайской писательской организации ни об одной публикации Г.Давыдова мне узнать не удалось. Свою жизнь Гена закончил трагически: в ноябре 2007 года его убили.

Здесь можно было бы вдоволь порассуждать о том, почему столько много писателей из моего поколения сошли с круга раньше, чем успели написать что-то стоящее. Но лучше просто оставить все так, как есть – без выводов и рассуждений. В литературе у каждого – своя судьба! Свой крест, своя Голгофа…


Стихи я перестал писать в 82 году. Произошло это как-то неожиданно, словно бы не по моей доброй воле. До сих пор не пойму, почему поэзия перестала меня интересовать. Все же стихами я начал заниматься рано, лет с семи, еще учась в школе, ходил в литературное объединение "Лотос" при городской газете "Коммунар". С шестнадцати – стал печататься, в девятнадцать – впервые участвовал в совещании молодых литераторов во Владивостоке. И вдруг – как отрезало: ни единой строчки, только проза: рассказы, повести, роман…

Но в 77 году до прозы было еще далеко. А Витя – вот же он, рядом, сидит на кровати, сложив ноги по-турецки, и бормочет, и проговаривает одну и ту же строчку, всякий раз прибавляя к ней что-то новое:

На фотопленке вижу детство…

….

Я фотопленкой пойман в детстве…

….

Я пойман объективом в детстве…


Все, первая строчка готова. Недолгая пауза – и снова бесчисленные повторы-проговоры, строчка за строчкой, строфа за строфой… И появляется стихотворение:

Я пойман объективом в детстве,

В минувшем времени стою, -

Такой, что даже, приглядевшись,

В себе – себя не узнаю.

Любительский обычный снимок,

Жизнь, пожелтевшая с краев…

Годами детскими своими

Впечатан крепко я в нее!

Теперь припомни-ка, попробуй,

Что думать мог он о себе,

Тот мальчик, вскинув подбородок,

В нарядной уличной толпе?..

Кто знал, что пройдет всего 16 лет, и мне придется редактировать это стихотворение для посмертного Витиного сборника – "На краю причала"? Он выйдет в Сахалинском книжном издательстве в 93 году, незадолго до моего отъезда на материк. А тогда, в 77-м, мысли о смерти были так далеки, что не воспринимались всерьез. Вите было всего 26, мне – 24, и… о чем разговор?

Ах, да, о поэзии…

(Через много лет я чудом верну, казалось, давно утраченный сборник "На краю причала" – и размещу его в интернете. Желающие могут найти эту книгу на Lib.rus.ec – Примеч. 2012 г.)

– Между прочим, вами в Тюмени интересовались, – сказал как-то Бубнов нам с Витей, вернувшись из областного центра. – На партконференции подошел ко мне Лагунов (4) из Союза писателей, спросил, есть ли у нас в районе поэты и прозаики. Я назвал вас. Так что готовьтесь.

– К чему? – спросил Витя.

– К совещанию молодых писателей. Будете представлять Ярковский район, в парткоме в курсе дела, – отвечал Бубнов. – Только имейте в виду: если в загон по два-три материала не оставите, в Тюмень вас не отпущу!

Напомнил, что месяц кончается, а строчек у нас как всегда не густо, и ушел читать передовую статью под названием "В едином порыве".

А мы с Витей отобрали штук по пятнадцать стихотворений и отправили их в Тюмень. И уже недели через две получили официальные приглашения "принять участие в работе областного совещания молодых писателей Тюменской области".

Не знаю как там насчет надоев и привесов, а вот что касается молодой писательской поросли, то Ярковский район оказался в тот год на высоте: прислал на совещание сразу двух поэтов. Пока разместились в гостинице, выпили-закусили, то да се, считай, день прошел. Зато на следующее утро нас, молодых и талантливых, старшие братья-поэты взяли в оборот. И поделом: а нечего на совещания ездить!

Поэтический семинар вели А.Г. Гольд (5) и Н.В. Денисов. Они прекрасно дополняли друг друга. Цепкий на слово, Гольд безошибочно выхватывал из стихотворения самую лучшую строчку, громко прочитывал ее и говорил автору примерно следующее:

– Ведь можете же писать, верно? Так почему же вы только одну хорошую строчку нам даете? А остальные где? В черновиках остались?

После чего автору оставалось лишь клятвенно пообещать работать над собой, или же выйти в коридор и застрелиться. Стрельбы, правда, не было, а вот двум участникам семинара пришлось-таки выйти за дверь и назад уже не вернуться. Это когда Альфред Генрихович, человек весьма эрудированный, уличил их в плагиате. Увы, литературное воровство началось отнюдь не в эпоху Интернета, как думают нынешние молодые авторы, а гораздо раньше, еще во времена портативных машинок "Москва". Другое дело, где взять на каждого плагиатора своего Гольда? В том и вопрос…

Несколько иной подход к стихам был у Денисова. Сам недавний выпускник Литературного института, Николай Васильевич невольно привносил в обсуждение стиль тамошних семинаров. Это когда руководитель берет стихотворение и прямо на глазах изумленных слушателей разбирает его по винтикам: метафоры – отдельно, эпитеты – отдельно, рифмы – отдельно. Причем не просто говорит "это плохо" или "это хорошо", а подробно объясняет, почему именно хорошо и почему именно плохо.

Особо тонких ценителей прекрасного, возможно, и покоробит такой механистический подход к поэзии. И тем не менее. Что бы там не говорили литературные эстеты, а поэзия – это ещё и техника, а не только озарение божье. Можно сослаться на Брюсова, который садился за стол каждый день и если не писал стихов, то занимался тренингом – упражнялся в размерах, рифмах. Но лучше представить себе самолет, построенный с ошибками в расчетах, да к тому же еще из непригодных деталей. Такой аппарат летать вряд ли будет, а если чудом и поднимется в небо, так лишь для того, чтобы незамедлительно сорваться в "штопор". И какое здесь, простите, озарение? Техническую документацию надо внимательней изучать. И почаще в Наставление по производству полётов заглядывать.

Строгость и благожелательность – это было главным на семинаре. Тем он и запомнился. Кого-то ругали больше, кого-то – меньше, но обид не было. Сибиряки вообще люди выдержанные, это факт. Нас с Витей оставили напоследок: верный знак, что наши рукописи руководителей заинтересовали. Обычно так на семинарах и поступают: кто посильней, тех обсуждают в конце.

Сначала взялись за Витю. Отметили его умение передать в стихах настроение. А вот за рифмы – поругали. Не приняли во внимание и третий курс Литинститута. Витя взъерошился и полез в спор:

– "Попробуй – подбородок" – обычная ассонансная рифма. Ударный слог один и тот же. Правильно?

– Формально – да,все правильно, – отвечал Гольд.- Но согласитесь,созвучия "рОбуй" и "рОдок" как-то плохо сочетаются…

Однако Витя стоял на своем, как спартанец в ущелье:

– Заявляю протест! На таких ассонансах половина поэтов держится!

Руководители семинара, однако, оказались из другой половины и протест решительно отклонили. На мой слух, вполне справедливо: если "рОбуй" и "рОдок" можно посчитать ассонансом, то с известной натяжкой.

– Поэт вы, безусловно, интересный, однако мало обращаете внимание на технику, пишете на одном чувстве, и это заметно, – заключил Гольд, и перевел взгляд на меня. – Ну, что, Сергей, теперь поговорим о вас? Прочитайте два-три стихотворения, на ваш взгляд, самых лучших, мы послушаем…

Будь это первое в моей жизни совещание, я бы, наверное, от волнения в гласных запутался. Но я уже дважды проходил подобные обсуждения во Владивостоке – в 72-м и 75-м, а уж там критиковать умели! Поднялся, прочитал "Монолог Модильяни", "Провожаю последний паром…" и еще что-то.

Потом началось обсуждение. Выступил Гольд. Наговорил много теплых ободряющих слов. Спросил, не собираюсь ли я поступать в Литинститут. ("Если хотите, мы можем дать вам рекомендацию…"). Денисов тоже меня хвалил. Наверное, было за что. Голова не кружилась, но уверенности мне семинар, безусловно, прибавил.

Меня записали на радио, взяли шесть стихотворений для коллективного сборника "Вам, романтики!". Через год сборник вышел в Свердловском книжном издательстве, а авторский гонорар разыскал меня уже в Уссурийске. Я уехал туда после того, как поступил на заочное отделение Литературного института.

Но все это было позже. А тогда, после совещания, мы выступали на поэтическом вечере в местном Дворце культуры. Начинался он в семь часов, мы с Витей пришли в начале седьмого: друзей-приятелей в Тюмени у нас не было, а ненавязчивый гостиничный быт надоел еще в Ярково.

Не помню, кто познакомил нас в фойе с поэтом Булатом Сулеймановым (6).

– А не промочить ли нам горло, ребята? – предложил Булат. – Перед выступлением помогает.

Предложение мы приняли: отправились в буфет – и промочили. Волнение и в самом деле прошло, зато появились всякие побочные мысли. Например, а не поехать ли нам после выступления к тюменским художникам? Булат пообещал познакомить с В.В. Волковым, сказал, мол, прекрасный художник и хороший человек. И поэтов, кстати, очень уважает.

В мастерской у Волкова я побывал, но гораздо позже, вместе с Колей Денисовым. Помню, как под влиянием спиртного и нахлынувших чувств пообещал Владимиру Владимировичу ровно через десять лет приехать в Тюмень и купить у него картину "Горящий лес" (написана она по мотивам военных лет, в два цвета – черный и красный). С тех пор прошло уже три раза по десять, а в Тюмень я так и не приехал. Впрочем, картину я помню до сих пор… Интересно, сохранил ли ее художник?..

На поэтическом вечере выступали человек пятнадцать, в основном – члены Союза писателей, плюс несколько поэтов, отобранных из числа участников областного совещания. Стихи Булата мне понравились, тем более что читал он их прекрасно. Потом выступил Витя – с "Там, где моя Россия…" и недавно написанным "Только липы, только липы…". А потом настала очередь выйти на сцену мне. Я прочитал "Сентябрь" – одно из немногих своих стихотворений, которые помню до сих пор, большинство же осталось в потерянных рукописях и давних публикациях.


… И полынь сентября я с водою осеннею выпил.

На последний глоток по судьбе выпадало: "Пора!.."

Громыхнуло о воду весло – и шарахнулся выстрел

От истока до устья.

И эхо, как стук топора.

И опять поднимаются весла – и падают за борт.

– До свидания – все!..

И встает на дороге моей

Воробьиная отмель, и ждет голубиная заводь,

Стережет у излучины омут вороньих кровей.

Три исхода моих – и одно неизбывное право

У реки: не прощать от весла застарелый рубец.

Воробьиная отмель – налево легла, а направо -

Голубиная заводь…


И к омуту выгреб гребец.

И явилось ему, как звезда разбухает от влаги,

Безнадежно вечерняя и безысходно одна

Над густой глубиной, где хвостами стучат о коряги

Одичалые рыбы и ходят кругами у дна.

Не мигая, звезда у гребца под ногами горела,

И нездешнею злобой воронья вскипала вода…


Но звезду я ударил веслом – и звезда потемнела,

И звезда – зашаталась, и рухнула к рыбам звезда!

Брызги света и тьмы я в лицо онемевшее принял,

Безрассудной рукой вытер звездную пену с лица

И тугую волну взмахом весельным располовинил:

– Выноси же из омута, лодка, шального гребца!..

Я один на реке, берегами покамест не узнан.

Задремавшие ивы с воды не поднимут голов.

И еще далеко ощущение близкого устья.

И не прожита жизнь для того, и не найдено слов…


Сейчас я понимаю: тогда, на совещании в Тюмени, меня не просто похвалили – по сути, мне выдали аванс на будущее. А я его взял – и растратил. Может, и не совсем бездарно, но поэтом я так и не стал. И скорее всего, никогда им уже не стану. Даже как Витя – посмертно.

А тогда мы с Булатом после поэтического вечера завернули в одну сугубо творческую компанию, где и просидели до утра. Конечно же, пили, конечно же, читали стихи. До славы, казалось, оставалось всего ничего – один только шаг. В крайнем случае, полтора. Но не больше.

Перед тем, как покинуть гостеприимный кров, мы оставили на печке свои автографы, вместе со стихами. Карандашом. Такая уж здесь была традиция – вроде книги отзывов.Ну, поэты…

Вот и мне – уходить, вот и вам – оставаться. И вам

Расставлять голубые стаканы по желтым столам

И меня вспоминать, и меня забывать за столом,

И печатью печали ночной опечатывать дом…

А что я еще мог написать тогда, в 77-м? Месяца за четыре до своего отъезда из Ярково?


В газете все шло казенно-размеренно, как и подобает в эпоху хронического застоя. Мы с Витей что-то писали, нас с Витей кто-то читал. По субботам ходили париться в баньку по-белому и занимались мелкой постирушкой. Март запомнился проводами русской зимы, конец апреля – сильнейшим снегопадом (осталось фото: мы с Витей стоим на редакционном крыльце, заметенном снегом). А 20 мая было так жарко, что я, перегревшись на солнце, сдуру переплыл по-весеннему полный Тобол, а самое удивительное, сумел вернуться обратно. И все это – ради девушки Тамары из обрусевших немцев, по фамилии Эльзессер. Не знаю, где она сейчас. Во всяком случае, в Берлине я ее не встречал, поскольку ни разу там не был.

Весной я отправил в Литинститут стихи на творческий конкурс. По прошлому году знал: обычно присылают две-три тысячи рукописей, на экзамены же вызывают человек сто с небольшим. Волнения не было, но и проигрывать не хотелось.

– Все будет нормально, – говорил мне Витя.

– Ну да. Если только они не вспомнят, как в прошлом году выгнали меня с экзамена, – отвечал я.

– Ерунда! Поступишь как миленький. Ну, если не ты, то кто?..

Он в меня верил…

В конце июня пришел вызов из Литинститута. Я подал заявление на расчет.

– Вот так всегда: только-только начнешь привыкать к человеку, а он – раз! – и в Москву, – вздохнул Бубнов, подписывая бумагу. – Геннадий уехал, теперь ты уезжаешь, потом Виктор заявление подаст…

Бубнов оказался прав: месяца через четыре Витя рассчитался и улетел к себе на Сахалин. Встретились мы лишь через два года. Но это совсем другая глава и другая история.

Уезжал я седьмого июля. Накануне собрались в редакции. Все пришли, даже Серега Козлов с "Репортером". Специально для меня завел своего любимого Тухманова:

…Вот стою, держу весло,

Через миг отчалю,

Сердце бедное свело

Скорбью и печалью…

– Если что, ты назад возвращайся, нам кадры нужны, – говорил мне Бубнов. – А насчет жилья не беспокойся. Я в райкоме поставил вопрос ребром: хотите, чтобы журналисты от нас не уезжали – давайте людям жилье! Да хотя бы общежитие, и то хорошо. В райкоме обещали подумать…

А Володя Калинин подарил мне на память фотоэтюд: крупным планом – вода в ручье, блики света и камешки на дне. Настоящий французский экспрессионизм с сибирским диалектом. "Поэзия – это то же самое", – написал Володя на обороте фотографии. Прямо как в воду глядел. Так с тех пор я поэзию и понимаю.

Потом были Тюмень, вокзал, трехчасовое стояние в кассу (лето, время отпусков). В Москву решил ехать через Новочеркасск. Это просто: Свердловск, Челябинск, Георгиу-Деж… а дальше по обстоятельствам. Обещал одному поэту, что при случае его навещу. Вот случай и представился.

Потом подали состав. Я постоял на перроне, покурил.

Потом забрался в вагон.

Поезд тронулся, я и поехал…

Загрузка...