ЛЯВОНОВНА ЕДЕТ В ГОСТИ Повесть

1

Еще в Дивном, на своем подворье, когда только что замкнула хату и вскинула на плечи поклажу, Лявоновна сквозь душевную боль, ни с кем не разделенную, которая гнала ее теперь из родного дома, смутно почувствовала, будто какое-то дело остается не сделанным, и в руках словно бы чего-то недостает. А чего — никак не вспомнить. Да и некогда: солнце-то вон уже где, на целый аршин поднялось над полем, времени — только до автобуса добежать. Кинулась было по закуткам, но, заметив во дворе мусор и беспорядок, вспомнила все зло, причиненное ей Нинкой-снохой, и недоверчивость сына к материнским жалобам, махнула рукой:

— А нехай теперь сами все делают, коль не гожа!..

И после, когда шла через Утицу и Гусек, все четыре длинных километра, до самой Журавки не покидало Лявонвну все то же ощущение чего-то несделанного, какой-то неприятной легкости — такую испытала однажды, когда у коровы неожиданно пропало молоко: все бабы с луга шли с полными подойниками, а она с пустым, — вот и сейчас словно с порожним ведром идет. Этакое наваждение! В недоумении ощупывала перекинутые через плечо туго набитые авоськи и кожаную сумку на ремне. Все тут: яблоки и цибуля, тыквенные семечки и яички — кажется, ничего не забыла. И подушка тут, из-за которой вчера весь сыр-бор в семье разгорелся, — горькая радость Лявоновны:

— Как ты на меня, сношка, ни злилась, как ни топотала, чертяка, а подарочек Невке, дочке своей любенькой, я все-таки везу!..

Протяжный гудок летит от журавского магазина.

— Ох ты, уже ревить! — И все печали на время забыты, одна думка: успеть бы! Лявоновна прибавляет шагу, срезая путь через огороды, с которых, кроме капусты, все уже убрано. Она машет рукой, давая знак, чтоб не уезжали, и автобус ее ждет, голубой, с квадратной латкой на боку.

— Вот спасибо, вот спасибо! — шепчет, влезая на подножку, еле переводя дух. — Паняй!

— Ха, как села, так и паняй! — усмешливо замечает шофер, вызывая всеобщее веселье.

Лявоновне достается местечко в заднем ряду, хорошее местечко у окна, она довольна. Приняв еще несколько пассажиров, автобус зачихал, застукотал. Новая вспышка радости: поехали!

Всего лишь несколько минут душа спокойна. А потом засосало, засосало. В первую очередь, конечно, от обиды. Но и еще отчего-то. Вглядывается Лявоновна в лица сидящих перед ней сельчан, молодых и старых, и раз и два проходится глазами по всему автобусу. Протерев вспотевшее стекло, смотрит на пустынные поля с перелетающими по ним грачами, на луга в белых хлопьях тающего тумана, на лесистые взгорья в радуге осенних цветин, спрашивает безмолвно: отчего же, отчего же? А ответа нет. Ровно катится автобус, вскидывая задком на ухабинах, ровно урчит мотор. Люди — кто коротает время в тихой беседе, кто читает, кто дремлет. Все те же спокойствие и тишина за окном. Хоть бы кто шепнул, хоть бы что надоумило…

Вдруг шофер на полном ходу резко тормознул. Не успели подумать, что там за беда, как в тот же миг снаружи донеслось отчаянное кудахтание зазевавшейся рыжей хохлатки, взлетевшей с облаком пыли из-под колес. Только тут Лявоновна свою оплошность обнаружила:

— А курица-то… Батюшки вы мои!.. — от горести даже привстала с сиденья, заломив руки и покачивая головой. Лицо ее болезненно морщится, рот страдальчески кривится. Видя это, пассажиры, что поближе к ней, наперебой спешат успокоить:

— Цела твоя курица, бабка! Ничего с ней не случилось. Глянь-ка, опять к дороге подалась… Она и думать забыла, а ты переживаешь!

— Да я не о ней, ну ее к лешему! — Лявоновна готова заплакать от досады. — Горюшко мое — курицу я дома забыла. Хотела дочке в город отвезти. И попалила, и разделала, а взять не взяла… На погребице лежит…

Людям забавно, весь автобус грохочет над старой:

— Ишь ты! Шофер чуть курицу не задавил, она и вспомнила!

— А если б не курица, она бы до самого города не спохватилась!

— Эх, шофер, надо бы тебе раньше курицу давить. Может, бабка и вернулась бы, а теперь далеко, пропала курица!

— Хватилась, когда с горы скатилась!

— Девичья память у тебя, бабка!.. Ха-ха-ха…

Отмахнувшись от насмешников — ишь, ляскают, весело им! — и смирившись со своей бедой — да что уж теперь поделаешь! — Лявоновна опускается на сиденье. Вот так промашка! Придет Нинка с работы, увидит курицу и запустит таких чертей свекрови вдогонку, только держись. Ух, запалючая! Еще и в толк не возьмет, что к чему, пошла шуметь, пока не одумается. Чисто Гашка Богданиха, тетка ее, одной они породы. Та, бывало, вспыхнет ни с того ни с сего, наговорит, наговорит, а потом, как схлынет дурь, к тебе же поддабривается как ни в чем не бывало. Обожжет и тут же спешит погладить, а того не поймет, что опаленное от этого свербит еще сильней, боль еще невыносимей. Ну а сынок-то что? Он же родная кровь! Всегда был добрым, учтивым, с малых лет радовал. Особенно был хорош, когда из армии вернулся. А женился — и как подменили, горой стоит за Нинку, хоть права она, хоть не права. И сдается, стал он таким не сразу, а лишь после того, как съездила Нинка в Кучугуры. Не разжилась ли она там у бабок-знахарок зельем каким да не опоила ли его. Соседка, та давно твердит, что на Лешку напущена порча. Наверное, так и есть, потому что и сама кое-что подметила… Достанется же от них сегодня Лявоновне, когда вечером сойдутся, все косточки переберут, язычки свои почешут. А у нее на душе такое жжение от вчерашней ссоры, что, кажется, к этой боли уже ничего и прибавить нельзя. И лекарств от нее пока никаких нет, кроме злорадства: пусть-ка они там помотаются. А то обихаживала их, обихаживала, все хозяйство на своем горбу тянула и, вишь ты, негожа стала. Только Людку жалко, внучку: принесут ее из садика, увидит, что бабушки нет, заплачет… «А может, подумают, что курочку-то я для них разделала! — мелькнула мысль у Лявоновны. — Вот так-то было бы ладно. А курочку Невке я с базара прихвачу!..» На том и успокоилась.

2

Лявоновна в городе не впервые. Как только Невка весной этого года, переехав с мужем и ребятенком из Поволжья, получила в областном центре квартиру, она сразу же съездила за матерью. До сих пор от той поездки смутная неловкость на душе, хоть, кажется, и не сделала тогда ничего плохого. Стыдно за восторженность, за наивность, которые она, вечно привязанная к дому, к хозяйству, и впервые увидевшая город, выказала перед дочкой.

— Ой, девонька! — взахлеб говорила она. — Какие агромадные дома! А там живут?.. Да как же туда заходят?.. И не страшно?.. А на улицах так хорошо кругом — зелено, весело. Цветов-то сколько! Вот говорят: рая нет. А это чем не рай? Настоящий рай!..

А в троллейбусе ехали по городу, вслух восхищалась и все никак не могла понять, как это водитель знает, где кому сходить. И, войдя в квартиру, заглядывала во все уголочки, всплескивала, как маленькая, руками, дивясь блескучим паркетным полам, ванной, туалету с кафельными стенками, балкону, газовой плите, всему. Лишь два дня пробыла: хозяйство же дома без присмотра! Только и успела с внуком посидеть да связать из тряпья половичок, который Невка при ней же постелила у дверей на лестничной площадке…

Сойдя с автобуса, Лявоновна сперва обежала шумящий тут же за углом базар. Час поздний, обеденный, все лучшее уже распродано. Есть гуски хорошие, утки, да жаль, в Невкиной семье ни гусей, ни утей не едят. А курицы такой, какая дома, уже не купишь — заморыши остались да петухи. Облюбовала самого рослого из кочетов, цена сходственной оказалась, взяла. Сразу ноша потяжелела, хлопотней стало: сесть в троллейбус, а затем и выйти на третьей остановке люди помогли.

Очумевшая от шума машин, от людской суеты, помедлила чуток, сложив добро на тротуаре, соображала, как дальше идти. Глядь, у газетного киоска Невкин мужик стоит, за руку держит малого.

— Микалай! Вадик! — вскрикнула обрадованно, и они оба заспешили к ней.

Прямо-таки повезло. Как бы она тащилась одна-то. И дом нашла бы, и в какой подъезд войти знает, а вот квартиру нужную могла бы найти лишь по своему половичку. А вдруг его Невка убрала, тогда ходи вниз-вверх по лестнице по всем этажам, гадай, в какую дверь стучаться — все они охрой окрашены, одна на одну похожи.

— Любенький, глянь-ка, что я тебе привезла! — хочет дать внучку горстку тыквенных семечек, привезенных для него специально, он их страсть как любит, но малыш, как увидел петуха, так и замер, тараща глаза и ничего не слыша — хоть чего ему дай! Эка для него невидаль!

— Баб, зачем у него ножки связаны? Ему больно!.. — Вадик теребит Лявоновну за подол. — Баб, а что мы с ним будем делать?

— Как что? Зарежем да съедим!

— Баб, не надо его резать!.. Он хороший.

И все время, пока они идут по улице, затем через двор и по лестнице, малыш упрашивает не переставая:

— Баб, не будем его резать. Ладно?.. Баб, не будем его резать…

— Да, наверное, не будем.

Все же вынудил, добился своего. А она-то тоже додумалась, старая, живую птицу приволокла, нет бы купить разделанную. И ничего теперь не поделаешь, надо как-то перехитрить мальца, а то будет реву. Огорчать ребятенка не дело. Вадик уже стучится в дверь, в ту самую, у которой половичок лежит, сплетенный Лявоновной, и, захлебываясь от радости, извещает мать громким криком:

— Бабушка петушка привезла! Ура-а!..

На Невкину семью Лявоновна не налюбуется. Все у них по-доброму, по-хорошему. Может, это потому, что по большим городам живут. С ней приветливые, обходительные. О дочери и говорить нечего: недаром на мать похожа. Зять — золото, ни единого слова дурного от него не услышишь, все мама да мама, иначе не назовет. Если б сын собственный был таким, не нагордилась бы. Вот уж правильно говорится: ежели плохое, так оно и свое плохое, а ежели хорошее, так оно и чужое хорошее. Сначала его стеснялась, а потом освоилась и даже нет-нет да прикрикнет на него за озорство, без которого он не он, не однажды, за столом, дурачась с Вадиком, схлопотал от нее ложкой по лбу, чего с другими затьями она себе не только не могла бы позволить, а даже на ум такое не приходило, хотя и те пустосмехи изрядные. Порой он расхохочется: «Ну, достались Лявоновне зятьки, один чище другого, а я так самый неудачный!..» В сынишке души не чает. Сведется с ним и ну играться, сам хуже маленького: греметь заводными игрушками, выстраивать башни из книжек, которых в квартире уйма, по всем шкафам, по всем полкам, дудеть в дудки, стрелять, с хохотом и криком кубыряться на ковре или, ни в чем не уступая малышу, гонять футбол в коридоре. А ведь уже не первой молодости. Партийным стал, очки начал носить, но все равно серьезности в нем ни на грош не прибавилось. От Невки слышала, что книжки он пишет, да что-то не верится. Такому только в клоуны. А этажом ниже живет не то его друг, не то приятель, в прошлый раз все к ним захаживал — тоже книжки пишет, не ему чета: важный, строгий, голова большая да лысая, ни единой волосинки — вот, наверное, умный. Николаю у него поучиться бы серьезности, но с ним он все хи-хи да ха-ха. Не поймешь, где у него всерьез, где в шутку. Вадик, видимо, в отца пошел, такой же мудреный. Еще совсем крошка, только-только лепетать начал, а уже скажет порой такое, что и взрослый не выдумает, и, если что просит, надо крепко подумать, прежде чем исполнить или не исполнить его каприз.

Внук и зять, как вошли к себе в квартиру, занялись петухом: разглядывают его да гладят, крошат хлеб, сыпят крупу перед ним, ставят блюдце воды — надолго им теперь хватит этой забавы.

Невка помогает матери раздеться, увлекает за собой. В комнатах у них стало гораздо лучше: кругом тюлевые и полотняные занавески, появились посудный шкаф, диван, телевизор, раздвижной стол, телефон, холодильник. Обжились. А по обеду, которым поспешила угостить дочка, по всякой провизии, набитой в холодильнике, поняла Лявоновна, что и питаются они неплохо.

Дочка расспрашивает о родне. Как Мария живет? Не обижает ли ее Иван? Как Лидка с Витюшкой, молодожены? Как Лешка с Нинкой?

Мать обо всем ей рассказывает, все новости сельские выкладывает, а про свою обиду на сына и сноху — ни слова. Уже пробовала она на них жаловаться — правда, пока лишь одной Маруське, старшей из дочерей, та хоть и не одобрила обидчиков, но и мать попрекнула. Так что и не рада была, что поплакалась. Перед Лидкой смолчала: зеленая она еще для таких разговоров, может, и вовсе беды ее не поймет. Невка другое дело, мать в обиду не даст никогда. Вот бы и высказать дочке все, что камнем на душе лежит. Однако, как ни велик соблазн, нельзя этого делать. Ведь откройся ей, она же все своему Николаю перескажет. Вот если бы сейчас на ее месте Наташка была, дочка, работающая колхозным агрономом, той бы все поведала без утайки. Она с мужем своим плохо живет, и о чем ей ни расскажи, все при ней останется. Терпение у нее материно. И когда приходит черед Лявоновны расспрашивать, в первую очередь она сверяется о Наташке, давно ли виделись.

— Да уже давненько. Где-то в июне заглядывала. А потом — жатва у них там, силосование, а теперь вот бурак. Пока не выкопают, председатель не отпустит. Ты же знаешь, он частенько ее за себя оставляет.

— Тьфу! Вот моду взял, чтоб ему провалиться!.. Наш-то никому ничего не доверяет, все сам, все сам. А этот ирод… Господи, прости мою душу за погрешение! — Лявоновна крестится.

— Да это же работа, мама… К ней и съездить можно. Тут недалеко. Часа три на автобусе…

Разговаривали, прибирая на кухне, потом купаясь в ванне. Побанились и легли на диване в комнате Николая. Столько времени с дочкой с глазу на глаз, а все же не рискнула Лявоновна сказать о томившей ее беде.

Вадик, оставив в покое петуха, который теперь сидел на балконе, забирается к бабушке под одеяло, обнимает крепко за шею — стосковался, с весны не виделись. Отец-то с матерью за это время не раз наезжали в Дивное, а он дома сидел, болел коклюшем, — не брали его, опасаясь, как бы Лешкину девочку не заразить. Бабушка и сама по нему сильно за лето наскучала.

— Баб, ты где будешь спать? Скажи, где? — донимает малый. — Хочешь, я тебе свою кроватку отдам? Хочешь?

— А я умещусь на ней? Она же маленькая.

— Тогда ложись на мамкиной!.. Мам, не обязательно тебе с папкой спать. Пусть он уходит на свой диван. Он тут, а мы там — как хорошо! Правда, ба?

— У вас же раскладушка есть…

Вечером смотрели телевизор, лежа в своих постелях. Лявоновне он в новинку, однако же, что происходило в ящике, долго не могло отвлечь ее от навязчивых мыслей, более того, раздражало непрестанным шумом, громкими криками, мешавшими вести разговоры. Там мелькали широкоплечие, здоровенные парняги в шлемах наподобие казанков, носились взад-вперед, размахивая палками, гоняя какой-то черный кругляшок. Вадик в восторге, даже Николай нет-нет да выкрикнет:

— Вот это игра! Вот это хоккей!

Мало-помалу и саму Лявоновну увлекло происходящее в телевизоре. Прежде всего ее удивило, как это можно так быстро бегать.

— Микалай, неужто это взаправду?

Оказывается, взаправду. Там лед, а на ногах у игроков коньки. А откуда льду взяться? Зимы-то еще нет. Да и зачем им играть на льду, на асфальте-то, наверное, лучше. И без коньков бегать легче, меньше бы падали. Это и многое другое было неясным, вызывало у нее вопросы и замечания. Что это у них, черненькое, что гоняют? И почему их вон сколько, а штучка только одна? Дали хоть бы две. Почему у всех дубинки, а у полосатенького ее нема? А почему вон тот, который бегать не хочет, лицо спрятал? Зачем так много людей за стеночкой-то, аж до самого потолка? Им, наверное, деньги платят, этим-то, что глядят и кричат. А за что игроки так стараются?

Когда кое-что выяснила, стало еще интересней — за всякий промах вслух выражала свою досаду.

— Вот чертяка! Лавит и лавит, треклятый, этот-то защитник!.. Все ноль да ноль. А тот, в маске, стоит да стоит на одном месте. Не хочет медаль заработать.

— А на что им медали? — захлебываясь в смехе, спрашивает зять, и чувствуя подвох, она отвечает уклончиво:

— Медали, чтоб люди видали…

Вдруг в телевизоре вместо людей забегали всякие звери, большие и маленькие, зарычали, и Лявоновна приняла их за настоящих, лишь одно она никак не могла понять: почему они говорят по-человечески.

— А это что, понарошку? — и рада, что сама догадалась.

Пока неправдашный волк гонялся за неправдашным зайцем, ей было скучно. Лишь Вадику одному было весело. Но вот снова появились парни с дубинками — снова гляди да переживай. А потом в телевизоре начались всякие чудеса, какие и во сне не снились. Вроде бы правдашный человек ходил с хлыстиком среди вроде бы правдашных не то тигров, не то львов, командовал ими, вроде бы правдашные девчонки на льду крутились волчком, и вроде бы правдашные люди сигали в воду в одних трусиках с вышки, что повыше городского дома, кувыркались вертушком, взлетали вверх на несколько саженей и всякое другое вытворяли, самое невозможное. Зять то и дело допытывался:

— Мама, а это понарошку или не понарошку?

Она отвечала с уверенностью, что не ошибается, но все падали от смеха: как видно, всякий раз получалось у нее невпопад. И все ж она отстаивала свою правоту:

— Да разве бы звери его не слопали!.. Да разве ж может человек вертеться тах-то, как юла!..

Это только прибавляет смеха. И то сказать, они по большим городам жили, всего насмотрелись, а что довелось видеть ей, домоседке, — лишь село свое да поля, огород да скотину. Кажут в телевизоре всякое, разобрать не трудно, где человек, где медведь, волк либо какая другая зверюга, а правдашные они или неправдашные — кто их поймет.

После всех чудес в ящике что-то щелкнуло, и в нем появился сердитый мужчина с усиками и при галстуке, принялся читать по бумажке о копке свеклы, о севе, о навозе, о зиме. Зять подошел, нажал на ящике красненькую кнопочку, и усач сначала замолк, а потом и вовсе его не стало. Был-был и непонятно куда подевался.

— Микалай, ты его совсем выключил?

— Совсем.

— Совсем-совсем?

— Совсем-совсем. А что?

— И он нигде-нигде больше не гомонит?

— Говорит. А вон, слышите, за стеной, у соседей.

Прислушалась, и точно — не только за стеной, но и вверху, и внизу слышен голос усатого мужика. Вон оно что — значит, в каждом телевизоре такой-то…

Все уснули в квартире, лишь к Лявоновне сон не идет, хоть глаза выколи. То ей подушка не мягка, а это — та самая, что из дома привезла, то под боком жестко, хоть дома-то и вовсе на камнях спит, на печке. Мука мученическая: ведь за сто верст от своего жилья, а всеми своими думами к нему привязана.

Всплывают в памяти и обретают свой смысл даже такие мелочи, на которые и внимания-то не обращала.

Оженился Лешка зимою, а по весне усадьбой занялся — перестроил сараюшки, погреб, поставил водонапорную колонку, понасажал по всему огороду молодых яблонь, начал хату перекрывать. Кому выгребать мусор, кому деревья поливать? Матери. Из дочерей в доме никого, а молодая на сносях. Особенно сад мучил: покачай-ка день-деньской воды, потаскайся с ведром по бугру туда-сюда. Цибарка здоровая, тракторная — когда-то полную носила, посвежей была, — а тут и по половинке носить уморишься: столько кустов полить надо. Лешка шифер крепил, увидел с крыши, что мать льет под дерево не по полному ведру, кричит:

— Мама-а! По цельному лей!

Лишь усмехнулась на его замечание: «Высоко, парень, сидишь, далеко видишь. Тяжело, Леша, по цельному-то. Тут надо ведер двести перетаскать». И продолжает носить по половиночке. Лешка опять кричит:

— Мама-а! По полной цибарке лей!..

Тогда еще мамой звал. И сноха так звала. А как народилась Людка, оба матерью звать перестали: бабка да бабка. «Какая же я вам бабка?» — говорила им иной раз, выйдя из терпения. День-другой позовут как положено, и снова: бабка. Нинка-то ладно, какой с нее спрос, она чужая. Обидно, что сын так зовет. И поправлять всякий раз — не напоправляешься.

Противней всего, что они шушукаются за ее спиной. Нинка всем своим видом показывает, что в свекрови не нуждается. Если обратится когда, то лишь с упреками: и это ей не так, и то ей не так. Сын слышит, мо-ол-чит. Сама же не терпит ни малейшего замечания. Как-то, одевшись как в гости, стала у печи. Лявоновна, жалеючи ее наряды, и скажи, дескать, не по-людски это, надо переодеться в домашнее, а потом уже за рогачи браться. Сноха так и пырскнула. Спасибо Маруське, дочке, — выслушав очередную жалобу, надоумила мать:

— Да пусть в своем наряде она хоть через печную трубу лезет, а ты молчи!

После этого все неправды терпела, все наскоки. Но однажды, не выдержав, как-то само собой получилось, сказанула пару зряшных слов. Сидели всей семьей во дворе за обедом, в это время мимо прошла одна из бывших Лешкиных ухажерок, которая и прежде Лявоновне нравилась, а теперь, подросшая, раздобревшая, еще больше приглянулась. Ну и словно лешак потянул за язык-то.

— Не Нинку тебе, Леш, надо было бы сватать, а вон кого — Нюрку Знатцеву. Не девка, а ягода! Что ты на ней-то не женился?..

Маруся, узнав о новой ссоре, раздосадованная, выговаривала матери, чуть не плача:

— Разве ж можно так, мама? Он любит Нинку, а ты такое брякнула. И при ней. Зачем так?.. Кому это понравится, сама посуди… Как же теперь быть, не знаю. Может, повинишься?

Перед кем виниться? Перед ними? Это Лявоновне кажется неприемлемым. Они обижают, а ты молчи. Как бы не так! Был бы Федор жив, муж, разве он дал бы в обиду и разве в чем осудил бы? Да никогда! А что он сыну бы сказал?.. Мал ты был тогда, сынок милый, когда мать под бомбежкой днем и ночью тащила тебя на себе, уходя от немцев, собой прикрывала, пуще своей жизни берегла. Да если б знала, чем ты отплатишь за это, оставила бы тебя тогда где-нибудь, на дороге бы бросила!.. В чем сейчас-то не угодила? Или сложа руки сидела? Картошку на огороде выкопала почти что одна. Прибрала всю кукурузу, всю гичку, всю гудину. Торфу наготовила на всю зиму. Понатягала сена с чибисника и бураков, как приказывала Нинка, с колхозного поля — сколько ночей из-за них не доспала. И гусей, и утей, и курей, и овец, и корову — всю живность обихаживала. Двух кабанов вырастила, бычка. Для вас надсаживалась, не для себя. Жили за ней как за каменной стеной. И вот отблагодарили… Из-за подушки и вовсе Нинке не было причины сыр-бор затевать. Не ею она собрана, не ею сшита. А перьев там, в мешке, на потолке, еще на пять хватит: шей, не ленись…

Сон пришел где-то под утро. Но едва на балконе захлопал крыльями петух, готовясь пропеть зарю, Лявоновна быстро начала одеваться, думая, что она дома и пора идти доить корову, разжигать печь, готовить завтрак. Поблукала впотьмах по комнате, поняла, что торопиться ей никуда не надо, и снова забралась в постель. Почти с наслаждением представила себе, как сейчас Нинка ворочается в кровати, будит Лешку, как они сонно переговариваются, тягуче позевывая — ох, как не хочется им подыматься в такую рань. Плохо ли им было за матерью-то.

Петух еще раз прокричал, еще да еще, настраивая Лявоновну на домашний лад. Шибко хорошо поет, чертяка, молодой, видать, и вытягивает долго, и голосок сильный — такого, пожалуй, во всем Дивном нет. Хорошо бы этого певуна домой свезти, свой-то совсем старый стал, курей плохо топчет…

3

— Баб, давай выпустим петушка. Он жить хочет!

С этими словами Вадик, проснувшись и спрыгнув со своей кровати, забирается в постель к бабушке.

— Как это так выпустим? За него деньги плочены!

— Выпустим, и все. Пусть летит к себе.

— Я его домой увезу.

— А не будешь резать?

— Нет.

— Баб, знаешь, как я тебя люблю? Вот как я тебя люблю!

Даже слеза прошибла Лявоновну, когда почувствовала на своих губах нежные целующие губки внука. Давно ли собственный сын был вот таким же малюсеньким и вот так же, ласкаясь искренне и неумело, прижимался личиком к ее лицу. И тепло, которого ей уже давно недоставало, заструилось, заструилось где-то глубоко-глубоко в груди, словно какую ледышку подтачивая, томительно и сладко.

— Баб, я хочу петушка покормить!..

— Лежи еще.

— Тогда я папку позову.

— Его нету.

— А понюхай, слышишь, накурено? Значит, дома.

— Иди, проверь.

Малыш пробежался по квартире, шлепая босыми ножками, возвращается, всем своим видом выражая удивление:

— Странно! Пахнет папкой, а самого его нет… Баб, петуха надо кормить, вставай! — снова затормошил ее, присев на край раскладушки. — Вставай, баб! А то я, знаешь, что сделаю… Я буду стенку ковырять. Вот!

И не шутя, хочет, постреленок, исполнить свою угрозу — ручонкой тянется к трещине под окном, которую, видимо, уже когда-то ковырял. Ничего не поделаешь, приходится Лявоновне подниматься.

— Не трожь!.. Вот отцу-то скажу, он тебе всыпет ремешком.

— А папка меня совсем не бьет. Ага!.. Он только вот так ладонью мне по головке, по подзатыльнику. Но это ни чуточки не больно!

— Тогда матери скажу!

— Нет, мамке не говори! А то дружить с тобой не буду… Знаешь, как она меня однажды настегала? Аж вот здесь у меня на попке полосы были. Красные!

— Ври!.. А как ты полосы-то увидел?

— А я в зеркале смотрел.

Вот малый препотешный. Правда, в этом возрасте все они занятные. И Лешка таким был…

Дома только они двое, старый да малый, родители Вадика уехали куда-то за город, по делам.

Сперва они дали поесть петуху, потом сами пошли завтракать. Пока Лявоновна готовит еду, внук уже успел за ее спиной пошастать в буфете. Слышно, как причмокивает. Повернулась к нему:

— Ты, малый, никак уже успел пирожные полизать?

— Нет, я не лизал.

— Зачем же шкафчик открывал?

— А я, баб, только хотел поглядеть, как они там лежат-полеживают, живут-поживают, добра наживают.

— Вот молодец какой!.. Сперва яишенки поедим, потом уже примемся чаевничать…

Однако ни тому ни другому позавтракать как следует не удается. Как начали Вадика звать дворовые мальчишки, выходи да выходи, будем играть в футбол, — малыш заегозился, пойду да пойду, на чай только подул, так и не стал ждать, когда остынет, обулся, оделся и бегом к своим приятелям. Крикнула ему вдогонку:

— Только со двора никуда не бегай! Слышишь? Смотри у меня!..

Она принимается прибирать постели. Через открытую дверь балкона со двора летит гвалт играющих мальчишек. Как раздается чей-то возглас порезче, приходится всякий раз выскакивать: не внука ли обижают.

Вот что-то у них там всерьез не заладилось. Парнишка, чуть побольше других, видать, ихний заводила, Вадика толкает, прогоняя куда-то, прицепился, поганец, не отстает.

— Вадик! — кричит Лявоновна с балкона, силясь перебить ребячьи крики. — Иди в хату!.. Я кому говорю!.. В хату иди!..

Как у себя в Дивном ребятню свою домой закликала, так и сейчас зазывает внука по домашней привычке, даже не спохватилась, что это очень смешно перепутать хату с этим огромным каменным домом в пять этажей.

Слышит Вадик бабушку, нет ли — не понять. Но там, видимо, уже помирились, с прежним азартом гоняют мяч по двору.

Не успела пол подмести, опять во дворе ссора, и внук вроде бы даже слезами голосит. Ну что за народ!

— Вадик, иди в хату!.. Я кому говорю! Иди в хату!.. Вот я матери скажу!

На этот раз внук не смеет ослушаться. Лявоновна выходит на лестницу встретить малыша. Снизу, как из глубокого колодца, долетают его плач и вперемежку между всхлипами выкрики: «Балан! Балан!» — это, видимо, прозвище такое — «Баран». В одном-единственном слове, пока добирается до своего этажа, он выражает то обиду и жалобу, то злость и беспомощность, то угрозу и вызов.

— Ну что вы там не поделили?

Малыш торопится припасть к бабушкиному подолу, пожаловаться:

— Этот Баланяла… Он гадкий, гадкий! — И захлебывается: слезы ему говорить не дают.

— Ну что тебе сделал этот-то Бараняра?

— Он говорит: «Я из-за тебя гол не забил, и за это, говорит, ты мне должен купить мороженое!»

Лявоновна уводит плачущего внука с лестницы, приговаривая:

— Ну, будя, будя… Да на вот тебе двадцать копеек, кинь ему, паршивцу, с балкона! Только не реви!

— Это он сам гол не забил. Балан!.. Я ему не мешал… Был бы Селгей, мой друг, мы бы ему дали!

— Как подрастешь, ты и один Бараняру поодолеешь! Ешь побольше — силачом будешь!

— Буду-у… Папа говорит, что я уже маленький силачоночек. Ведь правда, баб?

— Правда!..

И уже на его разгоряченное, румяное личико набежала светлая улыбка. У малого и обиды малые: чтоб успокоиться, много ли ребятенку надо. Не то что взрослому…

Слез у малыша как ни бывало, и совсем иные думы гнездятся в его головенке.

— Баб, а есть такая болезнь: свинья?

— Наверное, не свинья, а свинка.

— Ага, свинка. Эта самая свинка на Сережку напала, он дома сидит. И мне гулять не с кем.

— А хочешь, я с тобой пойду гулять?

— Хочу!.. А ты мне купишь чего-нибудь?

— Куплю.

— Купи мне, пожалуйста, вот такой же, как у тебя, кошелек с денежками! Ладно?

— Эка ты шустрый! Вот вырастешь большим, узнаешь, как денежки-то даются. За них надо хрип гнуть.

— Хрип гнуть?!

— А как же! За них надо работать. Где же ты будешь деньги брать?

— А я, как папка, буду выписывать в сберкассе. На почте есть такое окошечко. Знаешь? Эх ты! А я знаю!..

Лявоновна сама наскоро оделась, принимается за внука, обтирает ему личико.

— Ну ты и чумазый, идти с таким-то стыдно. Нос грязный. Ты что, с курами клевал?

— А это меня Витька Заикастый толкнул, я и упал. Прямо в клумбу!

Видать, забавно упал, ему и самому теперь смешно.

— И пуговицы на пальто нет. Ведь только что была! Да, тут-то!

— А я ее крутил, крутил… Вот так… Она и оторвалась.

— Куда же пуговицу дел?

— А она… Она куда-то сама подевалась…

Сколько ни искали, оторвавшуюся пуговицу не нашли, пришили другую. Пока Лявоновна складывала нитки, пока обувалась и ключи искала, Вадик выбежал на лестницу. Заперла дверь, оглядывается: где же малый? А он протиснулся между стойками перил и, держась за них, стоя на самом краешке площадки, наклонившись, вниз заглядывает. Так и обомлела: внизу-то пропасть, три этажа! Скорей выхватила его оттуда.

— Ах ты, родимец! Ведь упадешь!

А ему, постреленку, и страха нет, беды не чует. Смеется:

— Ну и что ж, что упаду! А я по ступенечкам — раз-раз-раз — и снова сюда взбегу!.. Мы каждый день с мальчишками отсюда плюваемся…

— Ремня бы вам всем всыпать! Вот я отцу-то скажу!..

Непременно сказать надо Николаю, чтоб место это опасное чем-нибудь заделал…

Выйдя во двор, Лявоновна огляделась — она всерьез замышляла купить по мороженому Вадиковым приятелям, но вокруг никого уже нет, ни Бараняры, ни Витьки Заикастого — ушли в кино.

На улице довольно-таки холодно, сиверко студит. Гуляют они по глухому переулку, где за домами безветренно и тихо. Едят купленные в магазине конфеты, довольны друг другом. Увидят что-либо интересное, стоят, разглядывают. Все мысли Лявоновны сейчас при нем, при внуке, им одним заняты. Слушает его неумолчный лепет, сама молчит, готова исполнить любую его прихоть. Вот он увидел: две собаки в чужом дворе играют — большая и маленькая. Сам остановился и бабушку задержал:

— Баб, смотри, смотри! Это — мамка и сыночек, правда? А где папка?.. Вон-вон какой-то песик побежал. Видишь? Далеко-далеко.

— Нет, не вижу. Зрение плохое, старая стала. А ты глазастый.

— Я вижу все-все — и небо, и тучи, и деревья, и вон тот столбик, что далеко-далеко на горе. А вот комарика, который сидит у него на макушке, не вижу…

Вскоре набежала туча, с неба закапало, и они заспешили домой — мимо кино и киосков, мимо троллейбусов и машин, идущих сплошным потоком. Вадик расхныкался: не хочется ему домой, а что поделать, если непогода гонит. Остановил он бабушку напротив милиционера, стоящего с полосатой палкой на перекрестке, просит чуть ли не со слезой:

— Баб, скажи дяде милиционеру, чтоб дождику идти запретил!

И, уже плачущего, она подхватывает его на руки, уносит домой.

Вновь содрогнулась всей душой, поднявшись на свой этаж и глянув вниз с того места, где Вадик легко просовывается за перила. Бога надо благодарить — за то, что сохранил малыша целым и невредимым.

Дома никого еще не было. Они посыпали петуху пшена и хлебных крошек, сами пообедали, затем прилегли спать, каждый на своей постели.

В коридоре раздались звонки, малому сон перебили.

— Баб, кто-то по телефону звонит!

— Я сейчас!..

Как люди разговаривают по телефону, Лявоновна видела в колхозном правлении: ручку надо крутить и трубку снимать, сама же дела с ним никогда не имела. А тут аппарат какой-то незнакомый, совсем не понять что к чему. Подождала: может, бросит звонить. Нет, не бросает. Звонит, чертяка, и звонит. Трубку подняла, из нее голос какой-то незнакомый: «Мама!.. Мама!..» Положила молча и осторожно ее на прежнее место, и тот, что в трубке, сразу замолчал.

— Кто звонил? — спрашивает Вадик.

— Да так, дурачок какой-то. Заладил: мама да мама. Видно, не туда попал…

Только прилегла, вновь телефон трезвонит. Вышла, подняла трубку: все то же. Теперь трубку положила не так уж осторожно, даже резко и сердито.

— Зачем они телефон-то этот завели, только спать не давает!

Внук опять интересуется:

— А это кто звонил?.. Тот же дурачок, да?

— Тот же. Спи, спи!..

К вечеру вернулись Николай и Невка. Зять спрашивает, не звонил ли кто. Лявоновна поспешила сперва высказать свое недовольство телефоном, дескать, одно беспокойство с ним, потом уже ответила:

— Два раза звонил ктой-то. Одно свое заладил, как дурачок: мама да мама, мама да мама!

— А ты молчала?

— А что ж я ему скажу!

— Да кто мамой-то тебя тут зовет, этого не подумала? Ну кто еще, кроме Невки и меня!.. Это я звонил… Подала бы голос: алло, слушаю!

— А я откуда знала, что надо тах-то!..

Досыта посмеялись все над оплошностью Лявоновны. Даже Вадик ее осудил:

— Эх ты! Надо было бы мне подойти…

Однако и его наступила очередь ответ держать.

Осторожно, исподволь Лявоновна рассказала, какая беда могла в любой день в доме случиться. И не столько она об этом поведала, сколько сам малыш, вовлекаемый ею в разговор: на него нашел задор похвастаться, что он и его приятели вытворяют на лестничной площадке.

— Ты же можешь упасть, негодник! — подступается к нему отец.

— Ну и что ж, что упаду! А я, как зайчик в телевизоре, раз-раз-раз — ножками по ступенькам и обратно прибегу!

— Ты же убьешься, глупенький, и тебя совсем-совсем не будет.

— Да что ты с ним разговариваешь! — возмутилась Невка. — Разве добром ему ума вставишь! Скинь-ка ему штаны да влепи как следует!.. Глянь-ко, еще оскаляется. Смех ему!..

Малыш думал, что с ним шутят, а как отец шлепнул раз да другой по задку, вмиг вся веселость с него слетела, заверещал что есть мочи:

— Ой, больно!.. Больше не буду! — и залился плачем, подняв глазенки на отца и упрашивая его слезно: — Папа, не бей меня по попке, бей по голове-е-е!

Тут уж Лявоновна не могла оставаться и далее безучастной. Подхватила внука, сама чуть не плача, прижала к груди, унесла его в другую комнату. Мать и отец подходили, он от них отворачивался, не принимая ласки, не желая глянуть и говоря сердито:

— Я с вами не дружу!..

С детьми надо построже, — думает Лявоновна. — Можно и шлепнуть, если заслужил. Ничего не сделается. Зато впредь будет умней. Эка важность, разок-другой по попке досталось. Зато жизнь лишний раз не ударит: урок на пользу пойдет. А жизнь пощады не знает: это родители бьют жалеючи, по мягкому месту, она же бьет по голове, и бьет страшно. Пусть сейчас малый в обиде на мать-отца за излишнюю строгость, после спасибо скажет. А не приструнь вовремя, неизвестно, как оно в будущем-то обернется, не пришлось бы локти кусать. Вот Лешка, к примеру… Ох, недоглядела за ним где-то, когда маленьким был, напрасно его баловали!..

— Ну, не плачь, ягодка моя! — успокаивает она внука. — Отца с матерью надо слушаться!.. А как мы с тобой сегодня славно гуляли. И завтра пойдем гулять!..

— Баб, мне вот здесь больно!

— Ничего, ничего. До свадьбы все заживет!

— До какой свадьбы?

— До твоей. Ты же будешь жениться, когда большой вырастешь!.. Девчонки-то во дворе у вас есть?

— Ну их! Они нехорошие. Мы с ними деремся… Я на тебе, баб, женюсь!

С лестницы доносится стук молотка по железу. Это Николай перилами занимается. Давно бы так!

Качая на руках внука, Лявоновна думает, что в сравнении с бедой, которая могла бы случиться здесь, у Невки, ее своя, домашняя ее беда — ничто. Вовремя она к малышу подоспела, когда он над пропастью-то наклонялся, и вообще вовремя она приехала — без нее-то, может, и не углядели бы за ним.

4

Идут день за днем, а они без работы длинные-предлинные. Была бы Лявоновна дома, сейчас чистила бы сараюшки, навоз на огород возила бы, пошла бы в лес грибов набрать либо груш диких, нарубить хворосту, наломать калины. Да и забылась бы ото всего. Не привыкнет к безделью, хоть пропади. Решила почаще на улицу выходить. Невке наказала:

— Ты дерюжку-то мою от двери не убирай!

Коврик у порога — единственно надежная примета, по которой находит она свою квартиру.

Во дворе и на улице, где бы Лявоновна ни была, повсюду чужие люди, ни одного знакомого лица. Привыкла в Дивном, как выпадет свободная минутка, посудачить с бабами, сидя где-нибудь на бревнышке в своем проулке, перебирая события дня, свои и чужие хвори, удачи и неудачи. Здесь же и погомонить не с кем. Раз да другой помоталась туда-сюда по улице в людском потоке, потолкалась в магазине среди народа и не сдержалась, заявила дочери, не думая, что этим обидит ее:

— У вас тут никого нет!

— Как никого нет?! — откликнулась Невка, огорченно пожимая плечами. — А я? А Николай? А Вадик?.. Ну, мама, ты меня насмешила…

Но не то чтоб засмеяться, даже не улыбнулась. Однако поняла, кого мать имеет в виду.

— Как это нет никого. Вон сколько бабок во дворе. Пошла бы да посидела с ними.

— Если б я кого-то знала!..

День был воскресный. После завтрака все собрались гулять, Лявоновна не захотела. Прибрала посуду и вышла от скуки на балконе посидеть. Отсюда весь двор виден, к тому же с петухом-то рядом даже вроде бы и не одна.

С полчаса так посидела и видит: возвращается домой все Невкино семейство, старуху какую-то с собой ведут: Вадик, задрав головенку, кричит: «Баба, баба!» — и ручонкой машет. Старуха тоже машет рукой и что-то кричит Лявоновне. Видать, дивненская — подружка либо какая родня.

Гостья через порог переступила, и даже тут Лявоновна не могла понять, кто такая, пока Невка не сказала:

— Вот, мама, сваху Агашу тебе привели!

Даже не верится, она ли это, подружка ее давняя.

— Богданиха?! Ты, что ли?

— А то кто же!

— Ну, девка, если б на улице встрела, ни за что бы не узнала.

— Еще бы! Не виделись-то с войны. Чи старость красит? Ты-то молодая, а я ведь давношняя. Семьдесят другой идет с велик поста…

Гашка сняла пальто, сбросила шаль, и, прихорашиваясь, обе вышли на свет, присмотрелись друг к дружке, потом уже поцеловались. Гостья, хохоча, тормошила Лявонвну:

— Ты хоть на человека похожа, а я… Ха-ха-ха! Зубов нема. Гля-ко! — она, ощерясь, показывает голые десны. — Хоть бы один. А дисни-то, дисни-то… Ха-ха-ха! Жмешь их, жмешь. Гля! Как будто бы сожмала, ан нет — трешшина, палец лезет… Ха-ха-ха! Где уж тут жевать… От, возьми двадцать, старость. Ну ее к кляпам! Под сто водяных!.. У тебя зубы-то бе-е-елыи, как у молодой!

— Ты думаешь, свои это у меня? Казенные! Вот. — Лявоновна вынула пластмассовую челюсть изо рта к удивлению гостьи.

— Эко, сделают же. — Она оглядела челюсть и попыталась ее примерить, не понравилось. — И как ты ее носишь?

— Не говори, девка! Все время так и хочется ее выплюнуть…

— А что она, поломатая, что ли?

— А это я орехи грызла волоцкие…

Лявоновна не стала водворять искусственные зубы на место, бросила на стул, тут же для каких-то своих целей челюстью завладел Вадик, играющий у ног на полу. Пусть! Ничего с ней не сделается.

— И глаза-то уже не те, что прежде были, — продолжала сетовать Гашка. — Не то что дырку в иголке… Ха-ха-ха! А саму иголку-то не вижу, Очки, говорят, надо… Коля, ну-ка я твои померю! Можа, подойдуть.

Очки оказываются не по глазам. Она возвращает их, говоря разочарованно:

— Нет, ничегошеньки не вижу, окромя туману… А тебе они неуж хороши? Почему же мне не подходят? Чудно!..

Их, старых подружек, оставили наедине. Невка возится на кухне. Николай стучит в своей комнате на пишущей машинке. Лишь Вадик, неугомон, ползает взад-вперед под ногами, толкая перед собой грузовичок, в кузове которого среди матрешек и разных зверюшек катается и вставная челюсть Лявоновны. Малышу не хватает напарника в его бесконечных играх, и он то одну бабушку, то другую подключает к своим забавам: то мяч ему брось, подержи то или это. Он включил телевизор и, подражая отцу, то и дело спрашивает:

— Баб, а это как, взаправду или понарошку? — И всякий раз, слыша ответ (а Лявоновна старалась не ошибиться), торжествовал: — А вот и нет! А вот и нет!

— От, ребятня! — следя за малышом, говорит Богданиха. — Ну что за дети, нынешние-то! Все знают, все умеют. Еще только вылупился, а глядь, уже тянет отцовский велосипед, прилепится сбоку, и не поймешь как, пошел летом летать по всему селу! А мы вот век свой прожили, а доси не знаем, как подступиться-то к нему!.. Или телевизор взять, этот-то. Внуки мне им надоели, хуже горькой редьки!.. Мы разве такими-то росли?

— Где там! Меня с пяти лет посадили прясть.

— А меня сызмальства отец к лошадям приучал. Сынов-то не было, одни девки. Сколько себя помню, все я на коне. То на пахоту, то купать, то в ночное. Мчалась вместе с мальчишками. Как и они, встану стоймя на спине лошади и скачу. Кто быстрей!..

Лявоновна посулилась поиграть с Вадиком, лишь бы телевизор не тарахтел. Малыш охотно согласился и щелкнул пуговкой выключателя.

— А во что будем играть? Давайте в пароход! Ты, баб, садись вот тут, бабушка-старушка вот тут, а я впереди вас, на моем стульчике. Знаете, как на Волге пароходы гудят? У-у-у, у-у!.. Вы будете гудеть, а я буду рулить. Я — капитан! Раз, два, отплываем. Гудите!

— У-у! У-у! — послушно выполняют они его приказания и так, не отлынивая от возложенных на них обязанностей, неторопливо продолжают свой разговор.

— А ты, Гашка, легкая на вспоминке. Анады подумала: была у меня подружка Богданиха… Как же ты все эти годы жила?

— Ох, девка, и не спрашивай!.. О тебе-то я все знаю: Невка рассказывала… Мне же досталось хлеще твоего. Голод-то после войны какой был. А я без мужика, сама — пятая. Сгребла детишек да и сорвалась с колхоза по вербовке. Где только не была! Дороги ремонтировала — и в Мурманском городе, где ночь-то тянется цельную зиму, и в Азии, в той-то, Средней, где ватка-то растет… На Мурмане напросилась я в мужичью бригаду. Смехота! Мужичье-то ведь знаешь как работает. Ткнули лопатой, не ткнули: хватит, давай курить. Я им: «Как курить? Мы же еще ничего не делали?» — А они: «Садись, кури!» Говорю им, что не курю, и никто из баб в моем роду не курил. Обругают меня: «Мать-перемать! Тогда просто сиди. Сиди и все!» — «Да как же так! — говорю. — Вон бабы работают. Я в колхозе работала от зари до зари. А тут с вами… Как не стыдно!» — и в слезы. Возмущаются: «Ну и человек! Брось, а то выгоним!..» Я еще пуще реветь, потому что, если выгонят из бригады, получать столько не буду. Чтоб у них удержаться, угождала им, заботилась. Они на работу всегда выходили с опозданием. Я же вовремя. Весь инструмент им приготовлю, жду. Наконец идут, смеются: «О, наша сорока уже сидит на инструменте!..» А вечером все бросят где попало, я все аккуратненько приберу за ними. Так и не выгнали, спасибо им. Только без дела было тошно, когда они курили, все порывалась работать. А совесть, видать, в них была. Скажут иной раз: «Да пойми ты, мы же не можем тебе оплачивать в двойном размере! Сиди!» — «Да как сидеть? — говорю. — В колхозе-то я от зари до зари работала!..» Когда наступил полярный день, а солнце там целыми месяцами не заходит, так и кружит по небу, ох, уж они тогда надо мной потешались: «Вот теперь, — говорят, — поработай-ка от зари до зари! А то одно свое заладила: колхоз, колхоз…»

— Что ж вы не гудите? — сердится Вадик. — Гудите, а то я вас ссажу и пойдете пешком!

— У-у! — опять они гудят в два голоса. Николай, выглянув из своей комнаты и застав их за игрой в пароход, только усмехнулся. Богданиха продолжала:

— Как подняла я дочек на ноги да определила замуж, думала, что конец моим мытарствам и можно возвращаться в Дивное, ан не тут-то было. Старшей достался мужик хороший да невезучий. Охота его ушибла построить дом. Построил. И тем же летом молонья его подожгла. Как есть все сгорело… Хуже грабежа: вор хоть оставит углы, а пожар, тот и углов не оставит. Что делать? Подались в Чикмен, или как его там, не выговорю, в Чуж-город, туда, где ватку-то сеют и где жены-то молодые завеску на лице носили. Пошли у них дети малые, а кому нянить? Нянить некому. Мне прямая дорога к ним, а тут другой дочке помощь потребовалась. Замужество сперворазу ей не далось. Такой-то верченый мужик достался, да страшный, черный, и лицо все заросшее волосьем, этакий Хабибула. Все глядела на него и думала: мы смешные, а, оказывается, есть еще смешнее нас. Как закозикается ему выпить, не остановишь. Только и знает — гулять да драться. С тех-то пор всех пьяниц остерегаюсь и другим наказываю: видишь, пьяный идет — обойди его, колесом обойди!.. Дружки у него такие же, лезут чем свет: «Пойдем поправимся с одного бока на другой!» Значит, опохмелиться зовут… Кралечки у него заимелись. Известно, у других-то все вкуснее, и жинки — вкуснее. Сказать бы ему: «Ты что, как баран круженый!» — да боюсь. Дочка, та плачет и плачет. Муж конюет — кому это понравится… Все же не стерпела я. Он — в драку. А я разве кому уступлю, даже мужику: как дам, будешь лететь да радоваться!.. Дочка мне подмогла, тот даже бечь кинулся. Беги, беги, милый, да побыстрей, чтоб бобик не догнал!.. Дочка развод взяла, а вскоре опять пристроилась замуж. Тогда уж я и поехала в эту-то Азию, в Среднюю-то. Подсобила старшой детей вырастить. Внучка, ох, развитая! Школу закончила, уже комсомолка, да еще все на кого-то учится. А внук, он помлаже, здесь, с нами. В техникуме займается. Да только, блудня, загуливается допоздна, а утром никак не добудишься, занятия пропускает. Надо бы сообщить матери-то, чтоб взбучку дала.

— Будить-то его, наверное, жалко?

— А разве не жалко. Конечно, жалко!..

Вадику наскучило играться с бабулями в пароход, он оставил их в покое, занявшись игрушками в своем уголке. Зато Николаю их разговоры, видать, пришлись по душе, он с интересом подсел к Богданихе. Его хлебом не корми, а дай повыспрашивать: как, что, зачем да почему.

— Тетя Агаша, вы говорили, что у вас и сыновья есть.

— Да, двое. Один — вот как ты, другой — помлаже… Да редко видимся: дуже лихие жены достались. Одна-то вроде бы тихоня, да тягостно с ней. Дома ничего делать не дает. Все сама. А я так жить не могу, работать люблю. Другая же, вот бойкая! Платья вполноги, спина до самого мягкого места на змейке, свои-то волосья выстрижены, чужие надевает, бегает туда-сюда, то к портному, то в парикмахерскую… У одного-то сына ребятенок есть. Вреднющий! На меня что зря кажет! «Ведьма, говорит, ты». Разве не обидно? В моем роду никогда ведьмов-то не было… — Всхлипнув, Богданиха смахнула слезу и продолжала: — Он от той-то тихони. А у того сына, что с бойкой живет-то, нема никогошеньки… Хорошая невеста была у меня на примете. Он не схотел. Эх, променял синицу на ворону — вот и каркай с ней всю жизнь!

— Тах-то, девонька, тах-то! — поддакнула Лявоновна, думая о своей снохе.

— Думаю я, такими-то снохами бог меня покарал за то, что свекруху свою забижала.

— Однако ты, Гашка, остепенилась, — заметила Лявоновна с грустной улыбкой: горькое признание подружки ей по душе.

— Глупая была, молодая. К тому же в Дивном это исстари заведено — свекровьям-то не уступать, верх держать над ними. На язык-то я погана. Как сказану, да еще частушку приплету, ту самую, про свекровь-то: «Коль не лает, то бурчит, а все равно не молчит». Сами знаете, как это бывает: стоит заругаться раз-другой, там само пойдет. Завелись злыдни на три дня, не выживешь их довеку… Иногда спохватишься: что же это я делаю? Душой-то я отходчива. А подумаю, не будут ли надо мной подруги смеяться, и продолжаю свое. Дуреха! Сейчас-то ни на кого не оглядывалась бы, мирно бы жила со свекровью. Плохо ли это — угождать друг другу делами да речами. Ласковое слово мягче свежего пирога… Если б ругни-то не было меж нами, может, я никуда бы не вербовалась, жила весь свой век в Дивном и детей никуда бы не пускала!..

— А где лучше-то, в городе или в деревне? — спросил Николай с обычной для него шутливой подначкой, наверняка зная, каков будет ответ.

— Конечно, в деревне! — воскликнула гостья, явно обидевшись за неуместный вопрос, и Лявоновна тоже внутренне возмутилась, решительным кивком поддержала Богданиху: тут они как одна душа.

— Что хорошего в городу-то? То и гляди, машина задавит!.. Утром мне надо в магазин за молоком, а они идут, идут без конца и краю, а все больше легковые, целая прорва: начальники катят. Столько начальства развелось, проходу из-за него нет!.. А улица, как на грех, широкая — метров триста бечь. Сорвешься, ног под собой не чуешь. Перескочишь кое-как, перекрестишься: пронесло. Обратно бежишь — те же страхи. Наконец дома. Слава богу, жива осталась! А сердце опять ноет: ведь завтра опять за молоком идти…

Николай, раззадорясь, еще спрашивает, готовый расхохотаться:

— А что лучше: здесь за молоком ходить или в деревне по грязи дрова из лесу таскать вязанками?

— Конечно, дрова таскать!.. Хорошо в деревне. Ветру-у! Сколько душеньке твоей угодно. Что захотела, то и сделала. Я работать люблю. Вот у тещи своей спроси, как мы с ней торх-то копали на чибиснике!

— Как же вы торф находили?

— А просто. Где земля дышит, тут и рой… Лявоновна всем пример подала. До нее о торхе-то у нас никто и слыхом не слыхивал. Как полезли все в ямки. Роем, а сами тещу твою клянем: «Откуда она только взялась, окаянная! Сама мучается и нас втравила. Чтоб ей где-нибудь в копанке захлебнуться!..» А у меня с ней было вроде соревнования, целыми днями из ямок не вылезали. Я так иной раз возьму и спрячу ее лопату, чтоб она больше меня не накопала. Ха-ха-ха!.. Кляли-то мы ее, когда рыли, зато зимой, когда в трескучие морозы было чем хаты натопить, спасибо ей казали. Бедовали бы мы не знай как без торху-то, ну его к кляпам!.. Чего только работать в жизни не пришлось. Косить, молотить. Не видел, как в семь цепов молотят или как в шесть пестов коноплю толкут? Напляшешься! А кросна бить? А землю копать? А лес валить?.. Гля, руки-то у меня от работы какие. Ха-ха-ха!.. Расшлепанные!

— А у меня чи лучше? — показывает зятю свои ладони и теща. — Анады Рюх, нашенский мужик, пригляделся, дак расхохотался: «Ну, — говорит, — у тебя и руки, Лявоновна, большие, как у мужика!..»

— Как он там, Мишка-то Рюх? — неожиданно оживилась гостья. — Это же мой женишок. Доси как встренет, обязательно пытает: «Наверное, каешься, что за меня-то не пошла? Что тебе дал хахаль-то твой? Только детей настрогал да сгинул. Майся теперь. А за мной жила бы как у бога за дверью!..» Я же мо-олчу. Не пошла за него, потому что противен. Он и в парнях таким-то был: гугнивый, из ухов течет, глаза слезятся… Пусть мало я со своим-то прожила, зато в любови жила, душа радовалась — есть что вспомнить!..

Посидев немного с просветленным лицом, Богданиха заметно пригорюнилась.

— Это сейчас у меня паров-то нет. День-деньской сижу на вышке, как дурочка.

— На какой вышке?!

— Да на этом, как его, где петух-то у вас сидит… На балконе. Дочкина квартира на пятом этаже… Или уставлюсь в ящик в энтот-то, гляжу. А чем смотреть, как с дубинками-то бегают, лучше б я, если б в Дивном жила, в лес за хворостом слетала! Бывалыча, разов пять на дню сбегаешь. А до леса от нас версты три будет, если не больше. Говорят, там теперь все распахано. Я бы и по распаханному ходила! Для такого дела самое время: зазимье прошло, теперь будет долгое вёдро…

Презабавная эта Богданиха. Кому как, а Николаю она понравилась определенно. Просто ей в рот заглядывал, так интересны ему все ее побаски, и время от времени записывал что-то в тетрадочку. За обедом он усадил гостью на лучшее место, сам, чтоб ее видеть, сел напротив и даже поднес ей водочки, на что она пошутила, довольная:

— Наверное, такого-то человека и на свете нема, который бы винцо не любил!.. Одна бабка, кажут, рюмочкой полведра выпила!..

После второй стопки гостья даже из-за стола вышла подробить дроби:

Эх, лапти мои,

Четыре оборки!

Схочу — дома заночую,

Схочу — у Ягорки!

— В старухи меня записывают, а я хоть куда! Еще отец обо мне говаривал: плохо скроена, да крепко сшита!.. Эх, возьми двадцать, люблю выпить! Жила б в деревне, самогон бы гнала. В колхозе-то, чай, урожай бураков поспел?

— Нет, девка, — заметила Лявоновна. — Отошла самогонка. Штраф за нее триста рубликов. Это надо, чтоб корова хвостом болтанула или надо выходить на два центнера кабана. Чуешь?.. Анады шкодили по дворам, у Парани Знатцевой и самогон забрали и всю сбрую, у Рюха — тридцать литров запарки.

— Эко, шалава, сколь запарил! — возмутилась Богданиха. — Нет бы помаленечку… И то сказать, помногу нынче пьют мужики-то. Разве было когда тах-то? Очень уж много праздников дадено. Тут тебе и День учителя, и День железнодорожника, и День физкультурника. Да еще два выходных дня на неделе. Вот и пьют, вот и лодырничают. В деревне-то вон никто работать не хочет. Поди, из Дивного-то вся молодежь в город бежала? А почему? Деньга тут без особого труда дается. Одна моя знакомая в оборщицы нанялась: «Легко, — говорит, — тут, после колхоза-то: работаю, все равно что играюсь…» Детишков малых и тех при себе не держат, норовят к бабушке спихнуть в деревню. Посмотришь, у иной полон двор городской ребятни. Тах-то: в городу рубят, а в деревню щепки летят. Ха-ха-ха!.. Жизнь-то сейчас хорошая пошла. Не живет народ, а цветет. Цветет! Разбогатеть легко — только знай работай, не ленись. Достаток у всех, и большой достаток, но все как-то не то. Конечно, такой-то жизни, какой мы с Лявоновной жили, когда из-за единственной пары лаптишек в семье дрались и кусать было нечего, я ни себе и никому другому не пожелаю. Далеко она, старая-то жизнь, и нехай провалится еще дальше того, куда она провалилась! Но, Лявоновна, не дай соврать, тогда веселее было. Хоть голодная, хоть какая, а как заиграет на улице гармошка, бежишь со всех ног, кричишь частушки, и мать никак тебя не докличется, разве что палкой домой загонит. Правда ведь, признайся!

— Еще бы не веселей, мы же тогда молодыми были!

— Так, подруга, так… И все было тогда слаже. Вот взять хотя бы хлеб. Насколько он был тогда вкусней. Правда ведь?

— Конечно, вкусней. Потому что досыта его никогда не было, а сейчас полно — ешь, не хочу.

— Или вот лаврушку взять. Помню, когда еще маленькой я была, отец от кого-то принес домой один-единственный листик. Мы положили его в суп. Ох как пахло! На весь проулок! С тем-то листочком мы еще разов десять суп варили. И все пах! Пока не раскрошился и пока мы его не съели. А сейчас что? Хоть целый десяток этих-то листков положь, запаху такого-то нет. Да что там говорить, не та лаврушка стала, намного похужела!

— Да ты, Гашка, просто уже пресытилась этим-то листом! Дома-то он у вас, наверное, лежит пакетами?

— Пакетами. Да что толку!.. Или вот лимон взять. Бывалыча тонюсенькую, вот такусенькую долечку в чашку положишь. Пахнет! Да и не на один раз хватает, еще на другой день да на третий. А сейчас хоть целый лимон слопай, вкусу-то такого нет!..

Лявоновна слабо перечила гостье, но та и рта ей раскрыть не давала:

— И не говори, девка, и не говори! Все похужело!..

Николай и Невка не участвовали в споре, только смеялись и смеялись без удержу. С Гашкой и спорить было бесполезно: как ей ни доказывай, ничего не докажешь, ни в чем не переубедишь. Ведь выпила-то сколько, два наперстка, но и этого было достаточно, завелась бабка, и Лявоновна увидела в ней прежнюю Богданиху, забубенную, вздорную. Вот и Нинка такая же…

Пообедав, гостья стала собираться. Николаю явно не хотелось ее отпускать:

— Или уже уходите?

— Нет. Я только оденусь. На улице-то холодно, так я посижу в пальто, немножко душку наберу.

С полчаса так посидела. Николай, провожая ее, сказал:

— Хорошая вы бабка, очень занятная! Приходите к нам почаще!

— Приду, милок, приду. Вы люди приветливые, пригостливые. Мы же сватья!..

Богданиха и на другой день пришла, и на третий. Так и подмывает Лявоновну рассказать ей о своей беде. Да как-то неудобно: все-таки Нинка племянницей ей приходится. Не поймет, пожалуй, а может, позлобствует.

Некому излить душу. А обида точит сердце и точит. Все время крепилась, да не остереглась: подметила-таки Невка, что-то неладное с вей творится, вздох ли тяжелый услышала, по глазам ли поняла, начала тревожить материну боль.

— Что-то ты невеселая приехала… Или Нинка тебя обижает?

— А что мне Нинка…

— А если Лешка, так ты посади его перед собой, глянь ему в глаза да скажи, что, мол, ты делаешь, сынок милый, зачем Нинке в дурости потакаешь!

— А что мне Лешка…

— Так что ж с тобой?

— А ничего со мной… А наверное, девка, помирать мне надо…

— Или что болит?

— Нет, болеть ничего не болит…

— Ну, мама, прямо зла на тебя не хватает! Такая стала — слово не вытянешь… Вот что. Будешь жить у нас!.. А Лешка дурак, под Нинкину дудку пляшет. Он же и сестер знать не хочет…

По-прежнему сдерживая себя, постепенно успокаиваясь за шитьем, за домашней уборкой, к концу дня Лявоновна пришла к твердому решению:

— Знаешь что, девка! Проводи-ка меня завтра к Наташке. Ладно?

— Ладно…

5

Очень уж нравится Лявоновне место, где Наташка живет. Прямо под боком у колхозных садов, у казенника. Сады и лес — на горе, а дом — под горой, у лога. Индюшкам и курам полная свобода. Гусям и уткам тоже раздолье: за огородами луг и речка. Хорошая пастьба для коровы и телка. От самых ворот по ложбине убегает в глубь садов и дальше к вековым дубравам ненаезженная, взявшаяся зеленью дорога. Заготовляй травы сколько хочешь — и вязанкой носи, и на тачанке вози. Топливо круглый год вольное. Под горку хворост легко стаскивать, а как снег выпадет, и вовсе хорошо: нагружай санки, они сами до дому добегут, да еще и тебя довезут. Дочка всегда приглашает: «Мама, поживи у меня!» Конечно, у Наташки хорошо. И если мать редко заглядывает к ней, то лишь из-за Ерки, из-за ее мужа. Характер у него неуживчивый, вспыльчивый. Правда, не его вина в этом: война и нервишки ему истрепала, и самого поизувечила — нога не сгинается, щека рватая.

Любуясь на взгорья в осенней позолоте, Лявоновна зябко ежится: холодная потуга из лога. Тут вечно вот так сквозит — летят из чащоб цветочные, грибные, всякие духовитые лесные запахи, с вечера наплывают туманы. Если верить дочке, эта потуга не во вред, от нее будто бы возле дома какой-то особый климат: в жаркое время, когда у соседей духота, здесь прохладно, а когда по осени соседские огороды заморозки бьют, у Наташки не страдает ни одно растение, отчего у нее и огурцы свежие водятся допоздна и помидоры, и каждый год вызревают дыни и арбузы, большие и сладкие, каких здесь ни у кого не бывает.

Лявоновна подходит ко двору, пробует открыть калитку, она не поддается. В щелку видно, что изнутри накинут крючок. Так у них бывает закрыто, когда никого нет дома. Надо просунуть руку сверху калитки — вот и все хитрости. Как открыла калитку, сразу увидела, что в своих предположениях не обманулась: на хате замок. Глянула на огород, там никого. Минуты две постояла в раздумье, тут с улицы донеслись мужские голоса, в калитку входит Ерка.

— Здорово, зятек!

— Здорово, бабка.!

Этот иначе никогда ее и не зовет. Бабка да бабка. Если уж язык не поворачивается мамой-то звать, то хотя бы по отчеству кликал, как все.

У Ерки и вошедших за ним двух мужчин за плечами ружья, брюки и сапоги вывожены в грязи.

— Чи охотничали?

— Не твоего ума дело, бабка!..

Зять еще что-то пробурчал, совсем непонятное, приятели засмеялись и стали чистить сапоги о ступени крыльца.

— А где Наташка?

— В район послали на какое-то совещание.

— Что это ее гоняет председатель почем зря?

— Пусть гоняет, ничего ей не сделается.

— Когда же приедет?

— А я почем знаю!

— Что Сашка-то пишет?

— Ха! А что писать солдату? Служу, жив-здоров, шлите денег…

Сам посмеивается, и те двое — тоже. Одного-то Лявоновна знает — Еркин друг закадычный, еще с детских лет, Пашка, шароваристый, крепкий мужичака, напарник во всех его затеях, пуще всего на охоте. Второй помоложе, высокий, насмешливый, форсистый — видимо, в городе живет, в отпуск приехал. Приятели его называют: Ваник. Все трое чем-то радостно возбуждены, но, кажется, не выпивши.

— Вот ключ, бабка, отпирай!..

Мужики ружья оставляют в сенцах и, войдя в хату, закуривают.

— Что ж, братва, сделана лишь половина дела, — озабоченно говорит Ерка. — Как дальше-то?

— Стемнеет, все обстряпаем! — Ванику, видать, все нипочем.

— Тьфу! Опять он за свое! — взрывается Пашка. — Я же сказал: вечером мне нельзя, гостей провожаю.

— Тогда надо было меня слушаться. Принесли бы!

— Это белым-то днем! Шевели мозгой, малый!

— Ну что ж, все обтяпаем по утрянке.

— А ежели лесник обнаружит?

— Пригрозим!.. Он и пару не пустит.

— Какой ты шустрый!.. До утра и собаки пронюхают, как прошлый раз. Чего там спорить. Куда ни кинь, все клин. Так будем брать в дело Жорика или нет?

Ерка кивает, Ваник морщится, но молчит.

— Тогда пошли!..

Как ни пытается вникнуть в их разговор Лявоновна, все без толку: сам леший не поймет, какая у них задача. В сенцах дружки задерживаются, оттуда слышно:

— А куда привезем? Может, к тебе?

— У меня же гости из Краснодара!.. И к Ванику нельзя. К его братишкам вся пацанва с улицы бегает. Лучше к тебе. Федоровны нет, никто не заглянет. А теща твоя, чай, не болтливая?

— Бабка что надо: и нашла — молчит, и потеряла — молчит.

— Ха! Вот и хорошо!..

Через час-полтора вся компания прикатывает на легковой машине, брезентовом «газике». Поругиваясь и пыхтя, они затаскивают что-то тяжелое в сенцы — один раз да второй. Ерка, открыв дверь и не переступая порога, приказывает Лявоновне:

— Выйди-ка да запрись, бабка, покрепче, и никого не пускай!

С улицы летит гудок, заставляет его поторопиться. Машина фыркнула, уехали.

Выходит Лявоновна в сенцы и даже присела от ужаса:

— О боже милостливый, сохрани и помилуй!

Такие страшилища лежат на полу: черные, волосатые, с оскаленными зубастыми мордами, с большими острыми клыками — два матерых кабана-секача, отродясь таких не видела.

Возвернулись мужики быстро — Ерка, Пашка и Жорик-шофер: надо кабанов обрабатывать. Все трое уже подвыпивши — значит, где-то успели повечерить. А Ваник куда-то завеялся. Не один раз ругнув его, приятели втаскивают в хату добычу — одного секача да другого. Если б не надо было таиться, обсмолили бы их на костре, а то надо шкуру драть. Наточили ножи, приготовили тазки, закурили, нервничают: где же он? Ждать-пождать — нема, ждать-пождать — нема. На дворе все темней, Ерка зашторивает окна, зажигает свет. Делать нечего, принимаются за работу без Ваника. Пашка с Жориком вдвоем кабана дерут, а Ерка один, трудно ему без помощника, матюкается. Тут бы и любого зло взяло. Вдвоем-то как было бы легко: один бы держал, другой бы резал.

Лявоновна то в окно глянет, то на улицу выйдет: «Где же он, нечистый дух?» Увидела мальчишку, идущего вприпрыжку по улице.

— Ваника не видел?

— А он дома. Пришел да как зачнет с братьями бороться! Лежанку у матери развалили…

— А сейчас что делают?

— Снова борются…

Вот шалава! Значит, надолго застрял. Лявоновна спешит вернуться в хату.

— Ера, дай хоть я тебе подмогну!

— Сами управимся! А ты, бабка, пожарь-ка нам свеженинки! — и зятек отхватывает ножом от кабана шматок килограмма на четыре.

Здоровенная есть сковорода у Наташки, на полдюжину едоков. Ее-то Лявоновна и облюбовала. Режет кабанятину и дивится: ведь тоже свинина, а не похоже — в той отдельно мясо и отдельно сало, а здесь и мясо и сало прослойками, жирок желтенький. А как поставила на огонь, дух пошел от мяса ароматный, лесной — известно, кабаны питаются всякими кореньями, желудями, яблоками да грушами дикими.

Те, что вдвоем-то принялись за кабана, быстро с ним справляются, а Ерка все дерет. Дружки, не сговариваясь, оба начинают ему помогать. Разделали, распотрошили. Отрубленные головы Ерка вместе со шкурами бросает к порогу.

— Вот, бабка, еще тебе дело. Утречком по темному отволокешь в речку!

Наконец приходит Ваник. Все на него с бранью:

— Где ты был? Неужели ты не знаешь, что у тебя дело тут!.. На чужом горбу любишь кататься!

— Да не мог я. Был занят.

— Что же ты делал?

— Что делал, что делал… А я дома своих братей в порядок производил!..

Еще на него малость пошумели и вроде бы примирились, приступают к дележу.

— Ему лодыжки! — Ваник кивает на Жорика. И не поймешь, то ли в шутку он это говорит, то ли всерьез. А шофер молчит себе, покуривает, могучий парняка — я тебе дам, спокойный — такого не скоро выведешь из терпения. — Жорику лодыжки!

— Да заткнись ты! — одергивает Ерка бузотера. — Делим всем поровну!.. А почему ему лодыжки? Он такой же участник, как и ты. Кто «виллис» пригнал? Кто привез?.. А если б попутали его с машиной? Враз бы рассчитали!.. И не увиливал от работы… Ну-ка, деляга, хоть сейчас потрудись! — Ерка втягивает тушку на заранее приготовленную доску. — Руби давай, а то на тебя не угодишь. Руби каждую напополам! Ну!

— Руби ты. Твоя рука лучше рубит… Жорику лодыжки!

Ух, как Ерка рассердится, как взял топор и давай сам кабанов разрубать: жах-жах, жах-жах — и того пополам, и того пополам.

— Вот, берите, что хочете! Клади, Ваник, любую долю в мешок! А ты, Жорик, свою долю в мешок клади! Что останется — нам с Пашкою.

Мясо, может, и не совсем еще ужарилось, но Лявоновне показалось, что самое время ставить его на стол, чтоб утихомирились страсти. Расчет ее оказался верным: мужики враз сменили тему разговора, заулыбались, потирая руки, и дележ, видимо, их всех теперь вполне устраивает. Ерка нырнул в сенцы, несет четыре бутылки. А какая же им без выпивки еда. Дружки усаживаются за стол, разливают самогон по стаканам, им не терпится, поспешно чокаются, и, выпив, заработали вилками, похваливая столь знатную закуску. Мило поглядеть, как они за столом угождают один другому, подавая соль, нарезая ломти хлеба, уступая лучшие куски мяса соседу, не забывая своевременно наполнить стаканы — и себе позднее всех. Даже расхохотались к пущей радости Лявоновны, вспомнив, как в прошлом году завалили сохатого, там же, в лесу, его разделали, мясо увезли на велосипедах, а шкуру зарыли: шито-крыто. И вот тебе, наутро заявляется к Пашке лесник: «Собаки кожу таскают, зарыли бы!» Они зароют, собаки ее вытянут, они зароют, собаки ее вытянут. Когда в очередной раз заявился лесник, Пашка даже рассердился: «Да сколько же раз можно ее зарывать!..»

Лявоновна в сторонке стоит, довольная: все тихо, мирно, ну и слава богу!

Чего не вспомнят, все им весело. Разговор незаметно переходит к сегодняшней охоте. Опять зашумели, перебивая друг друга.

— Жорику надо бы лодыжки. Он не охотился.

— А ты с нами тушки драл? А он драл… Филон!..

Лявоновна скорей их успокаивать: ребята, ребята, чи вы добычу до сих пор никак не поделите, чи еще что?

Что уж тут сказал Ваник, неизвестно, только Ерка вдруг хвать со стола сковородку да ею Ванику по голове. И сковорода летит на пол, и мясо, и жир — по всей хате. Ваник как выскочит из-за стола да на Ерку: за что, за что, за что? Да как схватятся, пошла у них потасовка. Сами упали и все со стола повалили: бутылки, стаканы, хлеб. Ногами раскидали стулья. Поглядела бы Наташка, что они в ее хате сейчас вытворяют.

Пашка и Жорик бросились разнимать дерущихся. Лявоновна тоже не устояла на месте. Сволоклись в одном клубке.

— Ах, родимец тебя расшиби! — зло берет Лявоновну на Ваника. Какой-никакой зять, она безраздумно заняла его сторону. Как же иначе: все-таки родня. Измолотила бы кулаками его противника, да не развернуться. Ничем не может ему помочь. Но вот подвернулась рука, цепкая, злая. Она ее и укуси. Думала, Ваникова, а это — Еркина. Он как заорет.

Это ли повлияло, или Жорик с Пашкой изловчились, одолели дерущихся, только драка вдруг прекратилась.

Ерка поднимается с пола, укушенную руку потирает. Ваник, прижатый мужиками к стене, все еще егозится — ишь ты, додраться ему хочется. А Лявоновна, в чем была, выскакивает на улицу проверить, нет ли у дома любопытных, прибежавших на шум и крики. Ведь если кто подслушает или — не дай бог — зайдет в хату да застукает мужиков на преступном деле — это же верный штраф, а то и тюрьма. Прислушалась: все пока по-доброму — прохожих, по-видимому, не было, и соседи не всполошились. Однако не ровен час, долго ли до беды, если приятели не угомонятся. Главное, чтоб шкуры никто не увидел да головы, и надо их побыстрей из дома спровадить, хоть головы и жалко: хороший бы холодец из них получился!

Найдя в кладовке порожний мешок, она возвращается в хату с намерением тотчас же исполнить задуманное. А тут уже примирились: Ерка с Пашкой ползают по полу, ища стаканы, вилки, подбирая на сковороду куски мяса, вышкварки, а Жорик с Ваником наводят порядок на столе, поднимают опрокинутые стулья. Опять все садятся есть-пить, режут хлеб, вилками в сковороду заширяли.

«Может, все еще обойдется, — думает Лявоновна и кидает мешок на подоконник — пока за ненадобностью. — И выпивки-то, кажется, у них нет, все порасплескали».

Поделили остатки самогона, выпили. Пашка поморщился, вздыхая:

— Маловато!.. Сколь добра пропало, разгильдяи!

— А у меня кое-что есть в заначке! — Ерка идет на кухню и оттуда несет две поллитровки к бурной радости приятелей. Вот паразиты, уже по два-три стакана выжрали, а все им мало, не насытятся. Опять наливают по полному. Беда! Наглотаются этой гадости, как мартын мыла, да и опять задерутся.

Теперь уже зная наверняка, что медлить нельзя, Лявоновна идет к порогу и решительно складывает в мешок кабаньи кожи, головы, требуху. Затем наскоро одевается и волоком, открыв спиной дверь, утягивает за собой груз через порог — тяжесть такая надсадная, пупок порвать можно. В сенях за что-то зацепилась, ощупала рукой: ружья. Кстати подвернулись, а то, чего доброго, те дурни еще схватятся за них да перестреляют друг друга. Одно она прячет в дровах, другое за ведрами и кадками, третье укрывает ветошью. Так-то будет спокойней.

Чтоб получилось посноровистей, мешок она подтягивает на краешек крыльца, с тем, чтобы самой сойти и принять его с высоты на спину. Неужто не осилю, думает. Раз! — и, не успев еде тать и трех шагов, валится под непосильной кладью. «Чертяка!» — ругнулась на мешок, как на что-то живое. Делать нечего, хоть так, хоть так, хоть неси, хоть вези, а надо скорей отправить все что добро на съедение ракам, чтоб, значит, и концы в воду.

Направились через огород, тут самый близкий путь к реке и от людских глаз далеко. Одно неудобство — рытвины кругом от копки картофеля, будылья подсолнухов и кукурузы, капустные кочерыги. Что ни шаг, то остановка. Это еще под горку идешь, а на ровное выйдешь — тогда как? Нет, за один раз не управиться.

Выбросила требуху из мешка, пробует уполовиненный груз взять на плечо — не поднимет, еще отбавляет одну шкуру — тогда уж подняла…

Когда от речки возвращалась, какие-то вскрики донеслись или только поблазнилось, сразу дурно стало от тревожных предчувствий, и прежде чем взять оставшуюся часть груза, Лявоновна поспешила ко двору — глянуть, что там, в хате.

И недаром сердце болело: вновь Ерка с Ваником задрались, а разнять некому. Пашки нет — значит, ушел краснодарских гостей провожать, а Жорик, растянувшись на диване, храпит. Будит его Лявоновна, никак не разбудит, изо всех сил за плечи трясет:

— Да что ты, парень, так спать ударился?.. Вот чертяка!.. Что же делать. Хоть разбояку кричи!

А драчуны тузят друг друга, ругаясь самыми страшными словами. Вот Ваник, не выдержав, сиганул из хаты. Думали, насовсем ушел, а он, еще и очухаться не успели — на тебе — врывается из сеней с ружьем:

— Ну, гад, сейчас решето из тебя сделаю!

Нашел-таки, проклятущий, свою двухстволку.

— Жорик! — взвизгнула баба не своим голосом и кинулась отнимать у Ваника ружье.

— Ах, ты так! — и Ерку черт понес в сени. — Тогда держись! У меня жаканом заряжено. Завалю, как кабана!

Что тут было бы, если бы не Жорик. Разбуженный криками, как вскочит он с дивана. У одного ружье отнял и у другого отнял, рассердясь не на шутку:

— Обоих в бараний рог скручу! — раскидал драчунов по разным углам.

И впору было теперь, как показалось Лявоновне, проявить ей все свое искусство. Она подошла к Ванику, сказала как можно ласковей:

— Уже поздно, касатик. Шел бы ты, милый, домой. Дома-то заждались, наверное. Вот мясо твое, неси. Матерь свою порадуй, братишечек…

Она своего добивалась, и мужики без лишних слов — один, накинув двухстволку ему на шею, другой, взвалив на спину мешок с кабанятиной, силком выставили его за дверь, продолжавшего все это время материться и грозить кулаком.

— И мне пора! — Жорик забрал свою долю мяса и вышел тем же следом. Вздохнув облегченно, Лявоновна заперла за ними.

У двора еще долго переругивались, стоя у машины. Ваник все чего-то доказывал, наконец поплелся, неугомон, домой, выкрикивая ругательства. Жорик, не тратя слов, длинно гудит ему вослед. И пошла перепалка: этот — сиреной, тот — матюком, этот — сиреной, тот — матюком. Так и ушел Ваник непримиренным. А минут через двадцать где-то неподалеку зачастили выстрелы — один за другим, видать, сразу из двух стволов. Ерке даже смешно стало:

— Экой злюка! Дуплетом жарит. А потом порох у всех клянчить будет, дурак!..

Значит, Ваник это стреляет. Досада его разбирает, что не додрался, не доругался. Долго не смолкают выстрелы. Все еще злость свою никак не истратит, нечистый дух!..

Зять тут же заснул, а у Лявоновны дел невпроворот: в хате разбросано, намусорено, хоть бы стекло битое подобрать, помыть посуду, кровь подтереть, мясо на холод вынести. А главная забота там, на огороде: не подбери сейчас кабанячьи потроха, так к утру и кишки, и брюховицу, да, пожалуй, и шкуру — все по улицам собаки порастащат…

Утром снова сошлись охотнички в хате, все четверо, вспоминают вчерашний день, ха-ха да ха-ха, со смеху рачки лазят. Будто не было ни драки, ни ругани. Опять команда Лявоновне: сжарь, бабка, мяса, свари картох! А спросили бы: спала ли ты, бабка? Это не для их разумения. Выдрыхлись, она же всю ноченьку бичевалась.

Особенно всех потешает здоровенный синяк у Ерки на руке, ею укушенной, и сам он похохатывает, шутя беззлобно:

— Ну, бабка, от тебя мне лишь одни убытки! Дальше так дело не пойдет!

А ей не до веселья: нервы вчера так они ей повымотали, что глаза бы на них сейчас не глядели. И готовить им не хочется.

Намыла картох, нарезала сковороду мяса, поставила все это на плиту, развела огонь, кличет зятя:

— Ера, глянь-ка, все тут: и мясо, и картохи. Теперь сами, чай, справитесь.

— А ты куда?

— Поеду… Некогда мне… Наташке поклон. Скажи, что я у Невки. Будет в городе, пусть забежит хоть на час.

— Да побудь еще!.. Если не завтра, то послезавтра она приедет наверняка!..

Лявоновна только головой помотала в ответ. Легко сказать: побудь. А ведь, кажется, и сегодня без бутылок не обойдутся, и не дай бог опять передерутся, уже нагрешила с ними, и еще больше нагрешишь. Шибко ей надо слышать их матершаку, видеть их пьяные образины, ночи не спать, переживая за них, нервы последние расходовать. Вот и Наташка всегда так говорит: побудь да поживи у нас. А как у них жить? Разве она смолчит, глядя на Еркины проделки? Нет, не смолчит, терпежу не хватит.

— Ну, не хочешь, как хочешь! — развел руками зять, зная нрав своей тещи. — Поезжай!.. Там, на погребице арбузы. Выбери парочку Невке с Николаем, и дыньку — их пацану. Да кабанятины им захвати! Вон тот шманделок. Лесной-то свинины они, чай, отродясь не ели!..

6

Досада на Ерку, на неудачную поездку чуть приглушила душевную боль, но день за днем она восстанавливалась, отравляя Лявоновне всю радость пребывания в семье любимой дочки. Хоть бы Наташку поскорей бог послал. И кто ни стукнет дверью, сердце так и отзовется: не она ли?

К вечеру, когда все домашние были в сборе, вдруг в дверь забарабанили настойчиво и смело — не иначе кто-нибудь из своих. Наташка, будучи в девках, всегда так стучалась, приходя на заре с ночных гулянок.

Невка поторопилась открыть, слышится ее обрадованный возглас:

— Лешка приехал!

Для Лявоновны это полная неожиданность. Не думала, что сын заявится. Не за ней ли он? Не случилось ли чего?

Прислушивается в тревоге. Однако в голосе Лешки ничего подозрительного, наоборот, чувствуется веселость.

— Как жизнь?.. По маленькой?.. А не лучше ли по большой?

У Лешки и Николая разговоры всегда в шутливом тоне.

— Ты только за тем и приехал — выпить?.. Какими же судьбами?

— Запчасти нужны позарез!

— Побудешь у нас?

— Только до завтра. Наутро в «Сельхозтехнику» и сразу же домой…

— Управились с бураком?

— Куда там! Еще полно. Ни конца, ни края…

Увидев сына, мать всплескивает руками: он в чем был на работе, в том и приехал.

— Ты что же, прямо с поля?

— Ну да. Морду сполоснуть и то не успел… Невка, налей-ка ванну! Сто лет не банился…

Пока он купался, Невка приготовила ужин, Николай сбегал в магазин, тот побаниться не успел, а уже его ждало угощение. Вышел распаренный, довольный.

— Хорошо! Враз полегчало. Грязь соскреб. Хоть и не всю. Разве тут за один-то прием отмоешься!..

Дали ему надеть Николаевы брюки и рубашку, усадили за стол. За едой Лешка и Николай по обыкновению перешучивались. Лявоновна, таясь, ждала удобного момента, чтоб вмешаться со своим разговором, но такого момента не было и не предвиделось: сразу же после ужина всем загорелось поглядеть тот-то самый хоккей, а Лешке так больше всех. И на что он ему нужен, этот-то хоккей?

Включили телевизор. Лявоновна забралась к себе в раскладушку. Лешке поставили кресло, но его он отодвинул и, облюбовав место на полу, лег на ковре, как дома привык, разбросал руки, непомерно уставший, с весны не знавший отдыха, занятый то пахотой и севом, то уборкой, то вновь пахотой и севом, худющий — больно глядеть. Невка подала ему подушку. Сразу же к нему присоединился обрадованный Вадик со своей подушкой, подгреб кубики, мячи, пистолеты, книжки, карандаши, заводные грузовички и легковушки — поиграться со свежим компаньоном. Николай грецких орехов сыплет, чтоб было чем гостю развлечься. Все это Лешка воспринимает как должное, и это понятно: ведь не кто-нибудь и не где-нибудь, а свой человек среди своих, родня. Лявоновне не терпится его выспросить, но кто бы знал, как трудно сейчас матери с разговорами к сыну подступиться: если он ей теперь и принадлежит, то какой-то самой малой частью, а то весь Нинкин, словно стеной какой сношка друг от друга их отгородила.

Выручает Вадик, соскучившийся по своему дядьке, и возится и возится возле него, лопочет и лопочет:

— Дядь Леш, а у тебя в носе усы растут!.. Папа говорит, что и у меня будут усы, вот тут. Я — мужчина. И ты, и я, и папа — все мы мужчины. А мама и бабушка — женщины… Почему ты Людку не привез?

— Она еще маленькая!

— А я уже большой! Смотри, какой! — Вадик вскакивает с ковра и вытягивается, вставая на цыпочки. Но это кажется ему не совсем убедительным, он взбирается на стул и на нем старается приподняться на кончики пальцев. — Вот какой большой!.. А когда ты к нам Людку привезешь?

— Правда, взял бы ее сюда! — встревает Лявоновна в разговор. — Как она там? Не болеет?

— Здорова. О тебе бесперечь спрашивает. Из садика придет, первые ее слова: «А бабушка приехала?» Играется, играется, вдруг захнычет: «Когда же бабуля приедет?» — и реветь. Только и твердит: бабуля да бабуля.

— А как Нинка-то?

— И не спрашивай. Замучилась!.. Три гектара бурака убери-ка. И дома все на ней. Грозится: «Брошу все, дочку на руки и уйду к матери!..» Ты бы, мама, побыстрей приезжала! И овец надо стричь, и кабана резать пора бы…

— Сам-то как?

— А я всегда как штык!..

Вот она, ожидаемая Лявоновной минута, когда можно выспросить сына обо всем, томившем ее неведеньем, догадками, о чем неловко было говорить при чужих людях, тем более при Нинке, сейчас же, при своих, сделать это весьма удобно.

— Леша, а скажи, что это было с тобой тогда-то, когда Нинка съездила в Кучугуры? Ты на головные боли жаловался… Люди сказывали, что будто бы ты вдруг, ни с того ни с сего с велосипеда сверзился. Один раз да другой.

— Ох, товарищи! — воскликнул Лешка, усмехнувшись и приглашая всех его послушать. — Вот грохнулся я нынешним летом! Никогда так не падал… Еду с работы, дорога хорошая, накатанная, жму на педали вовсю. Вдруг вижу перед собой: лежит поперек пути огурец, здоровенный, вот такой, толщиной с руку, длинненький. Мне бы его объехать, а я нарочно на него колесом правлю: ну, любый, сейчас я тебя перережу! Ну, и — велосипед в одну сторону, сам я — в другую да головой о телефонный столб. Верите ли, еле поднялся…

— А на мосту-то как сверзился? Там же не было огурцов.

Об этом падении она уже от него слышала, хочется, чтоб услышали Николай и Невка.

— Да, на мосту со мной случилось что-то странное. До сих пор не пойму. Словно кто сбоку ухватил и рванул за колеса…

— А еще, Лешка, помнишь, сухая лягушка у тебя оказалась в сапоге.

— Да, действительно лягушка была. А откуда взялась — не знаю… Где только не бросишь чеботы — на пашне, случается, и возле болота. У нас во дворе эта живность тоже водится. Заползла в сапог, а я и надел без внимания… Ну-ка, Вадик, отгадай загадку: ни рыба, ни мясо, сам прыгает…

Лешкины доводы ничуть не поколебали мнения Лявоновны. По-прежнему она верит и соседка так говорит, что замешана тут нечистая сила, что дело не обошлось без приворотного зелья кучугурских знахарок.

Поговорили еще немного о доме, о всяких пустяках. А как в телевизоре забегали парни с дубинками, Лешка притих. Пригляделись, а он спит, сладко почмокивая. Укрыли его одеялом, будить не стали…

Вспоминать этот вечер стало главной радостью Лявоновны. Неумолчно звучит в ее ушах Лешкин голос: «Мама, приезжала бы поскорей!..» И плачущий голосок внучки слышится явственно: «А когда же бабуля приедет?..» Жаль их обоих. И то, что она уехала из дома, кажется ей большой ошибкой. Не по-людски это, не по совести. О дочках нет такого беспокойства, как о сыне. Мария с Иваном, хоть и дрались когда-то, но теперь остепенились. Наташка с Еркой — хорошо ли, плохо ли, а живут, матери жалобами не докучают. Невке, той вообще повезло на мужа. Лидке тоже надежный человек достался. Дочкам Лявоновна подсобляла бы охотней, чем снохе: кому — постирать, кому — детей понянчить. Но у старших дети уже повыросли, у Лидки дитенок еще не народился, Невка со своим сама справляется. А там, дома, еще совсем крохотная внучка, сын, которым жена вертит как хочет, хозяйство без пригляда. Вот и получается, что больше других нуждается сейчас в матери он, Лешка. Да нет, он неплохой малый. Зря кляла, считая, что лучше бы его бросила тогда-то, когда с ним на закорках дни и ночи под бомбежкой металась, уходя от немцев. Сгоряча она это. Да будь он сейчас таким-то, как Вадик, несла бы его и несла, будь хоть какие ужасы, хоть на край света, и никогда бы не бросила. Помнится, любила его не меньше Невки, они подрастали вместе, погодки, а отец, так тот с рук не спускал, пуще всех детей баловал: девок много, а парень один… Может, еще одумается сынок: жен-то сколько может быть, а матерь где возьмешь другую. Может, и Нинка перебесится. Вся она в тетку свою, в Гашку. Ну чисто Богданиха! Если с ней быть потише, наверняка и она потише будет. Переделать ли ее, если у нее нрав такой, такая порода, — может, и себе не рада, потому что, как и Богданиха, сама же в первую очередь страдает от своего дурного характера. Маруська права: молчать бы надо. Старая неслушница! Век прожила, а ума не накопила. Бес попутал: ее ли дело судить, ту девку сын взял или не ту, любит он Нинку, и грех это — болтать о ней что зря, хаять при людях, Лешку против нее настраивать. Впредь такого не будет!

Были и минуты, когда, обдумывая свое поведение, Лявоновна находила себя во всем правой. И засыпая с твердым намерением уехать поутру домой, она просыпалась с настроением совершенно иным и откладывала свой отъезд со дня на день. Ждала, не подъедет ли Наташка, ее нет и нет. Петух по ночам распевал на балконе, будил ее за полночь и на заре, напоминая о привычных ее заботах. Тем из жильцов дома, которые в деревнях выросли, кочетиное пение было в радость, а некоторые начали Невке выговаривать за петуха, дескать, что вы его до сих пор не зарежете, сколько можно его на балконе держать, надоел, но, выслушав ее объяснения, разражались веселым смехом, находя забавным причуды Вадика. Только сосед, тот самый, большеголовый, лысый, что к Николаю заходит поучить уму-разуму и сам книжки пишет, всерьез просит убрать петуха.

— Другие-то, — говорит, — кочета как кочета. Поют где-то, я даже не замечаю. А у этого голос какой-то ржавый, как у пьяного мужика-табакура. Приму на ночь снотворное, только разосплюсь, а он уже кричит: «Полвто-ро-ова-а!..» Да, да, так именно и кричит: «Полвторого!» По крайней мере, мне так слышится…

Хоть сейчас бери петуха и уезжай.

— Да неужели из-за него ехать?! — возмущается Николай. — Вынести на базар да продать!

— Папа! — канючит Вадик. — Не надо петушка продавать. Бабушка его домой возьмет!..

Невка тоже мать не отпускает: побудь да побудь.

Лявоновна у них уже освоилась. Привыкла и к телевизору — стала разбираться, где рисованные фильмы, где обыкновенные. Научилась пользоваться и плитой и ванной. На телефонные звонки подходит смело — не только Невку и Николая по голосу узнает, но и друзей их, знает, кому и когда что ответить, будто весь свой век с телефонами дело имела.

Ночью приснился ей сон. Будто она у себя дома. Только что вытопила печь, прилегла на диванчике отдохнуть. А Лешка с Нинкой и Людкой на печке сидят, едят мед, веселые, руками ей машут, кричат: «Лезь к нам на печку, меду тебе дадим!» Ей тоже весело на них глядеть, и на душе легко-легко. Даже когда проснулась, не покинуло ее это отрадное состояние покоя.

Все еще спали, и не время было подыматься, а она уже и вещи свои собрала, у Вадика в игрушках отыскала свою вставную челюсть, ничего не забыла, пальто и шаль под руками положила, сидит, ждет рассвета.

Дочка удивилась, застав ее в таком виде.

— Или домой собралась?!

— Поеду!.. Сон хороший видела. Будто Лешка со своими на печи сидит. И сам он, и Людка, и Нинка — все рукой мне машут: дескать, иди к нам на печку, иди, медом угостим!.. Печка — это к добру. Значит, пекутся они обо мне, печалятся…

Невка не хуже других знает свою мать: если уж что задумала, не отговоришь, даже не пытайся. Быстро приготовила поесть, в пакетик наложила всяких сладостей, какие оказались в доме — гостинец Людке.

Искала Лявоновна, искала, кому бы поведать о своих переживаниях, а теперь даже рада, что никому ничего не разболтала: все остается при ней. Будь иначе, как сильно бы все осложнилось, нажила бы новых страданий, обрекла бы себя на еще большее горе. Опыт житейский вовремя ей подсказал, что в таких случаях спасает лишь отходчивость. Злом ничего не добьешься. Добьешься всего лишь добром. И никакого резона нет злобой жить: греет человека любовь, ненависть не греет.

Рада она, что у Невки побывала, благодарна всей ее семье и в первую очередь Вадику: возле него оттаивала, грелась душой (маленький, а уже имеет перед бабушкой своей важные заслуги!). Было полезным все, что довелось тут увидеть и услышать, встречи с Богданихой, разговоры с ней, которые настроили на примирение с Нинкой, даже бессонная ночь у Ерки, которая научила ценить покой своего дома, по-доброму глядеть на сына (ведь он не Ерка же!).

Вышла она из дома, ощущая в себе небывалую легкость, радуясь, что проснулась и отправляется в путь, когда утро только-только забрезжило, чувствуя удовлетворение даже оттого, что увозит с собой петуха: больше никого тут не будет тревожить, больше никому не будет кричать «Полвторого!..».

Провожал ее Николай. Просыпающийся город тешил взгляд, он ей полюбился. Через час мысли ее были заняты уже совсем другим. Журавский автобус, голубой, с квадратной латкой на боку, вскидывая задком на ухабах, уносил ее по бескрайнему, раздвигаемому все шире и шире встающим рассветом, розоватому простору полей.

Загрузка...