Огненный олень с золотыми рогами бежит, запыхавшись, на запад, за снеговые горы.
Бабушка Канох сидит на большом белесом камне, подстелив под себя палассик. Вспоминает. Когда она была еще полнозрелой женщиной и когда девушкой быстроногой была, и когда сопливой девченкой бегала и не раз вместе со всем аулом отступала в горы от гяуров, — все таким же оставался камень. Каждодневный отдых на нем теперь, и воспоминания теплы и приятны. Они шелестят, как поле поспевающей кукурузы, и струятся, будто слезы в осеннюю ночь.
Аул знал много хорошего, еще больше плохого. А все-таки раньше жилось лучше, чем сейчас; яснее. Была свадьба старшего сына Мусы, был день, когда мулла при всем народе хвалил младшего ее сына, прочитавшего три раза коран. Об этом говорили все. Потом за дочку Диссу внесли богатый калым, потом перед страшной войной с какими-то немцами аул собрал невиданный урожай кукурузы и проса. Кто богател и водил дружбу с русским приставом, — жили неплохо. А разве может быть жизнь прочной и богатой теперь, при Калмыкове? При коммунистах? Да пропади она пропадом и пусть покарает их черная рука аллаха!
Бабушка Канох плюет три раза через правое плечо и снова устремляет взор в далекие видения. Небо желтеет, зеленеет, голубеет. Лицо в черном платке становится четким и строгим, будто нарисованное. Лицо кажется каменным, испещренным письменами глубокой резьбы; морщинам нет числа, как и прожитым годам; глаза острого блеска, чуть-чуть прикрытые ресницами, медленно затухают. Худой желтый подбородок тихо дрожит на ровной завязи кашемирового платка.
Плохие настали дни. Куда там! Раньше кабардинцы хоть и часто прятались от казаков, отстреливались от солдат, переселялись с места на место и боялись пристава, а все же блюли свои обычаи, религию, уважали князей. Кто умел — расширял хозяйство. Трудно, конечно, было. А разве сейчас не худо? Мулла призывает правоверных мусульман на молитву, а мужчины спешат на собрания, торопятся в совет, говорят о колхозах. Князей арестовали, зажиточных гнут в дугу, девушек и парней сбивают на учебу. В ауле завелся русский учитель Павел Никанорович, он же секретарь совета; партийная ячейка, комсомольцы. От их речей кружатся головы у молодых, душа уходит в пятки у старых и богатых. А что хуже всего — непоседа Аминат, самая любимая из внучек, радуется учителю больше, чем отцу и матери. И смеет, негодная девчонка, хвалить Калмыкова, водиться с красными чертенятами — пионерами. Не свихнулась бы совсем. Может, поговорить с муллой?
Проходит молодая Муслимат, сноха Кожажевых, низко кланяется. Косы ее, заплетенные тугой тоской, тяжелы и нарядны. Только недавно выдали ее замуж, не спросив согласия, за богатого жениха; а в глазах уже смертная тоска. Ничего, все в порядке. Женщина не должна выдумывать, ее дело слушаться родителей, покоряться мужу, поддерживать очаг. Надо заняться серьезно Аминат, длиннорукой голенастой девченкой, прыгающей по скалам, точно коза, исчезающей в лесах по два-три дня. Обобьет-таки она себе руки. Вдруг вчера заявила: «Я коран не понимаю, хочу в советскую школу».
— Прокляну, откажусь; это у нее от гяурки-матери, — шепчет зло бабушка Канох, — пусть тогда идут побираться. — И сразу ей становится жаль этого дерзкого подростка. Девчонка ведь песнями и рассказами заполнила весь дом. Все дома аула. Она знает и про звезды, и про зверей, и про Эльбрус. Ее рассказов не наслушаешься. Она хоть и шалунья — любит устраивать из шпагата петли-ловушки для птиц, ягнят и мальчишек, — но когда она приходит к бабке в гости, сходятся солидные соседи, послушать. Оказывается, Эльбрус — это не великан седой, закапанный русскими генералами в землю по самую макушку, а простая гора. Горячий дых волнует кожу земли, приподнимает и опускает; от этого и горы. Только всего. А вино и водка одно и то же, и раз Магомет запретил пить вино, не надо пить и водку. А впрочем, сам Магомет выпить был не дурак.
— Прокляну, если что, — поднимает старуха к затухающему небу совиное лицо. В это время и подкрадывается к ней с кошкой в руке любимица Аминат; сразбегу бросается буйной головкой в ее колени, ласкается без конца.
Сердце бабкино постепенно отходит.
— Пришла, плутовка? Ну, что в школе? Что Хабас? Не нужно ему нести вышитое полотенце и лакум и халюо и делать бзегуанта, а?
Девочка зажмуривает глазки, охватывает бабкин стан руками, смеется. Все это уже было и не повторится. Она лучшая ученица, прочитала коран пять раз и он ей надоел; мать вон тоже говорит.
— Мать твоя дура, нищая, она русская. Ты к нам ходи, ты кабардинка, ты наша, а она пусть и на порог не показывается, не приму.
Бабка отрывает голову внучки от своих колен. — А за пять коранов подарок тебе сделаю. Тобой гордится все селение. Чего, дурочка, купить тебе?
— Нана, — лепечет Аминат, — а мне об’яснили русские буквы. Павел Никанорович показал. Я хочу ходить в советскую школу. Начну тебе книги читать.
— Русские — собаки, чтобы им всем умереть от холеры.
Бабушка Канох грозно поднимает костлявую руку. Привстает с камня столетнего, мшалого. Но Аминат уже нет.
— Я буду ходить, буду, буду! — кричит она, убегая. В боярышнике, среди левкоев и дикой кашки, на пустыре — звенит ее рассыпчатый дерзостный смех. Не девченка — огонь.
Сразу с минарета крикливо и надрывно несется: «Ля илляга иль аллах… Правоверные, спешите на молитву… Альхамду лиляги ребиль… Нет бога, кроме бога…».
Упала на палассик бабушка Канох, оборотив восторженное лицо к востоку. Ладонями провела сверху вниз вдоль лица: омоемся, очистимся от всякой скверны, отряхнем с ног земное, вознесем наши души к владыке владык…
День сменяет ночь, хмурые облака и темные тучи на ослепительных снегах Кавказского хребта сменяют все чаще голубизну неба. Наваливается с севера непрошенная гостья — осень. В этом году фены — сухие горные ветры с юга — забыли Кабарду. Но часты исландские циклоны и азорские, полярные и сибирские антициклоны, подружившие с западными влажными бризами. Дождит и холодит. А главное, в этом году курмав приходится на зимний декабрь; и хоть ураза уже заканчивается, Аминат не может больше ждать. Ей не под-силу долгий голод в дни поста, лицемерные крики мулл, разговор в доме топотом. Скорей бы трехдневный гаид, а с ним и праздничное настроение, пиршества, гости, великое множество сластей…
— Иди, детка, — печально вздыхает мать, — иди, а то опоздаешь.
На голове у Аминат синенький платок, из-под него выглядывает рыженькая косичка. Через плечо надета серая холщевая сумка; на ногах чувяки. Аминат кладет в сумку лепешку, припрятанную матерью с вечера; на улице ждет ее двоюродный брат Жабраиль: скорей, скорей!
Небось, подождет. Девочка рывком возвращается в кривые сени своего убогого дома, кричит матери в полуоткрытую дымную дверь:
— Павел Никанорович потихоньку учит меня читать. Выучусь, тогда брошу коран и Хабаса. Поеду учиться в город, вот!
С улицы:
— Бабушка Канох тебя не любит, так и знай.
На улице быстро забывает вечно сердитого отца и вечно печальную, прожившую всю жизнь с виноватым лицом гяурку-мать. До школы нужно пройти широкую улицу, свернуть в другую, узкую, перепрыгнуть через ручей и выбраться на площадь… Все занимает по дороге Аминат. Тамужиным кончают свозить урожай; отец, верно, тоже здесь. Как-никак, самые богатые люди. Да и должен он им пятьдесят пудов зерна… Через площадь, тянутся скрипучие арбы, доверху груженые мешками. Впереди — знамя, оркестр.
— Красный обоз, красный обоз! — Радостно хлопает Аминат в ладоши; и хоть брызжет мелкий холодный дождь, а на ней ничего нет, кроме ситцевого платьица, — остановилась она и пытается прочитать таинственные белые строки, написанные по-русски на алом полотнище.
— Скорей пойдем. Попадет от учителя.
— Не попадет.
Школа. Шестьдесят мальчиков и девочек расположились на полу, поджав под себя ноги. Сумки их сняты с плеч, лежат возле каждого; на лицах тупое покорное выражение; у некоторых — испуг. Боятся пошевелиться, говорят шопотом; иным хочется почесать голову, спину, живот — и нельзя. В окошки лениво вползает мертвый свет, нехотя плывет по голым грязным стенам, сам становится грязным, остывает на полу.
Аминат, самая бойкая из всех, быстро оглядывает лица, головенки, понурые фигуры детворы. Ей становится всех сразу жаль. Они тоже тяготятся учебой на арабском языке, ненавидят непонятный коран, полны страха перед учителем. Она переводит негодующий взор на учителя. Хабас в самом деле строг, надменен, внушает страх. Черный колпачок его приспущен почти на глаза, густые щетинистые брови срослись над переносицей, длинные усы отвисли, полное болезненное лицо с мелкими узенькими глазками отсвечивает злобой. Возле него две палки. Одна длинная предлинная, другая короткая. Первой он бьет далеко сидящих учеников, второй близких. Вот пальцы учителя, оправив витой поясок на халате, легли на коран.
— Читай, Хабалла Чижоков. Да, читай.
Хабалла в это время, отвернувшись, шептался с другом своим. Услышал приказ с опозданием, не успел приступить к молитве, Длиннючая трость, взвизгнув и изогнувшись в воздухе, быстро отсчитала три удара: удар по голове — чтобы в мыслях всегда жила ясность; удар по плечам — чтобы не забывали о жизненной ноше и равномерно несли бы ее во веки веков; удар по рукам — чтобы работали проворно.
— Читай, Хабалла.
— Альхамду лиляги…
Все зажмурились. Вдруг не знает? Когда первый вызванный не отвечает, плохо приходится в тот день всей школе.
— Альхамду лиляги… Ребиль галямина… Галямина арахмани… арахмани… Арахими маличи ёмидини…
У класса отлегло от сердца. Хоть с запинкой, да прочитал первый стих. Будто и на улице посветлело.
Учитель вял и всем недоволен. Руки его быстры, палки мгновенно вскакивают и, ударив виновника, ложатся послушно на пол. Будто дирижирует Хабас, ни на кого не глядя. Но вот позвал он Измаила.
— Измаил Афажев, да, ты вчера прочитал десять стихов.
— Я прочитал, учитель.
— Ты вчера прочитал, Измаил Афажев. А знаешь, что теперь?
— Я принес, учитель.
— Ты принес, я знаю. Да. Иди сюда.
Высокий худой мальчик выходит вперед, трепеща. В руках его переполненная школьная сумка. Он боится не выдержать испытания. Вз'ерошенные волосы его шевелятся, синие глаза бегают по стенам и потолку.
— Теперь будет бзегуанта.
Афажев вынимает из сумки две румяные пышки — лакум, специально для учителя зажаренные в масле; вынимает вареную курицу; вынимает халву — халяо; вынимает новое полотенце и шелковый платочек. Передает учителю. Тот принимает подарок, обычную дань от всех учеников, шаг за шагом овладевающих кораном. Курица Хабаса мало удовлетворяет: стара, жилиста. Полотенце ничего себе.
Начинается бзегуанта. Все привстают, стараются смотреть не дыша:
— Высунь язык. Да.
Измаил высовывает кончик.
— Еще.
Хабас ловко, привычным жестом, расправив шелковый платочек на пальцах правой руки, завязывает им язык школьника и перевертывает.
— Теперь читай все выученные молитвы.
Трудно Афажеву, ой как трудно. Изо рта его течет слюна, горло издает нечленораздельные звуки; на лбу появляются мелкие капли пота.
— Читай. Или попробуешь обеих палок. Да. И отцу твоему придется через неделю опять готовить курицу и другое.
С трудом, давясь и хрипя, читает мальчик. Всем его жаль. Аминат взволнована сверх меры.
— Садись, Афажев. Скажешь отцу — все в порядке. Да.
— Учитель, — срывается с места Аминат, — зачем мы учим коран, раз ничего в нем не понимаем?
— Кто посмел это говорить?
— Я.
Очередная палка готова уже опуститься на голову непокорной. И вдруг Хабас видит и понимает, что это спрашивает лучшая ученица, гордость аула, пять раз прочитавшая таинственную книгу. Беднячка, — но у нее богатая бабка, крепкая мусульманка… Палка меняет в воздухе законную траекторию и с треском опускается на другую девочку, худенькую и маленькую, дочь красного партизана, погибшего в горах от белобандитов.
— Ай-яй, — кричит девочка, хватаясь за ухо. Удары усиливаются. Учитель наказывает девочку за все: за крик, за дерзость Аминат, за отца, красного партизана, посягнувшего на религию, на обычаи и башню феодалов; за то, что Хабаба уже трижды вызывали в аульский совет и интересовались методами его обучения.
Девочка затихает, замертво запрокидываясь на пал. Из уха ее течет кровь, лицо рассечено.
— Читайте молитву и идите домой, — приказывает наставник, упаковывая подарки.
Девочку во дворе отливают водой, умывают, уводят под руки. Расходятся все. Но уйдет ли так Аминат? На школьных ступеньках лежит извилистая, из шпагата сделанная петелька; от нее нить за угол школы. Хабас открывает дверь, ступает в средину хитрой петли, поднимает левую ногу, чтобы ступить вниз, и сразу вскрикивает и, распластав руки, кулем валится по ступенькам вниз. Он смертельно напуган, он разбился о каменные ступени, он растерял ценные дары учеников. Вареная курица отлетает шагов на десять.
Аминат отомщена. Она схватывает курицу, бросает ее в лужу и убегает.
А вечером она в гостях у бабушки Канох. В самый разгар их беседы на белесом камне раздается призыв с минарета. Они становятся рядом на коврик, и девочка, теребя косичку, спрашивает:
— Нана, мы читаем молитвы на арабском языке, но мы ничего в них не понимаем. Зачем они нам? Какая от них польза?
— Тсс, дурная. Это у тебя от матери. Молчи. Человек не должен знать. Аллах знает — и этого достаточно.
— Нет, человек сам должен все знать!
— Молчи, тсс… Люди услышат. Бог услышит.
— Должен! Должен знать!
С утра мать была печальна, к вечеру повеселела…
1924-й год, пока что, в ауле мало чем отличается от 1913-го, — так говорит русский учитель и секретарь сельсовета Павел Никанорович. Ему не верить нельзя. Аул не пускает детей в советскую школу. Старики командуют и заправляют всем. Через стариков, под видом соблюдения адатов, властвует сердцами людскими мулла. И он же — частый гость богатея Тамукина, избранного в председатели сельсовета. Трудно с таким секретарю.
Повеселела мать-гяурка, которую не любит бабушка Канох. Первым пришел с дарами двоюродный братец Жабраиль. Заулыбался широколицый, белозубый, глазастый.
— Примите, пожалуйста, с миром.
Мать низко поклонилась ему, как взрослому; поблагодарила приняла переднюю баранью ножку, две пышки, кусок сыра. Жабраилю надо еще итти к троим родственникам и к двоим соседям — разносить к празднику пышки, баранину, халву, сахар. Но он не может отказать себе в удовольствии похвастать перед Аминат. Они трех баранов зарезали к гаиду, так это вот бараны. Каждый курдюк фунтов двадцать, честное слово кабардинца! Его мать не знает, куда вытапливать курдючное сало, нехватает кувшинов. А сестра Нука столько наварила орехов в меду, что на все праздники хватит: а уж бузы приготовили — и не выпить! И старшим, и маленьким хватит. Как говорится, приходите все и кушайте себе на здоровье.
Тебе пора, маленький, а то дома начнут ругаться, — советует мать-гяурка, хорошо знающая, как не любят кабардинки пускать к ней детей своих.
— Сейчас. — Жабраиль важно восседает на табурете, болтая босыми ногами. Он интересуется, кто им еще что принес, варили ли они сами бузу и пойдет ли Аминат с обычными ежегодными поздравлениями по домам.
— Я с девочками пойду, — важно отвечает Аминат.
Жабраиль знает, что девочки ходят поздравлять отдельно, а мальчики отдельно; и все же ему казалось, что она пригласит с собой и его, там более, что ее, Аминат, всюду встречают, как редкого гостя. Простая любезность — оплата за переднюю баранью ножку должна была научить ее пригласить с собой и его.
— Ну, и иди со своими галками бескрылыми, — обиделся мальчишка. Схватил шапку и, насупившись, вышел со двора. Подготовка к празднику, и ожидание праздника были омрачены. А в дом уже входила толстенькая Диса Ажукова, неся сверток на вытянутых руках.
— Вот вам, кушайте, мама к празднику прислала.
Ее дары беднее, но звезд в небе не считают, они бесплатные. Затем приходит соседка, вторая, золовка, двоюродная сестра отца. Мать всех благодарит, кладет подарки на стол, а после ухода посетителей прячет в шкафчик. Лицо ее веселеет. Уже шкаф до верхней полки набит пышками, сыром, сладкими лепешками; есть и халюа, и четыре куска баранины, и полкурицы. Жить можно.
— А что мы понесем родственникам? — тревожится Аминат. — Получать от других хорошо тогда, когда и сам можешь не меньше дать. В этом гордость каждой женщины. Перед праздником кабардинки как бы состязаются в показе своего довольства и благополучия. Только нищие получают, ничего не давая другим. С какими глазами Аминат пойдет завтра с поздравлениями?
— Может, отец принесет, — успокаивает мать свою любимую непоседу-дочь; наедине они говорят по-русски. — Ему что-то обещали. Наверно принесет.
Отец, широкоплечий, понурый, с сединками в бороде, в самом деле приносит освежеванного барана, большой кусок сахару и пуд пшеничной муки. Тотчас же нарезаны ломти мяса, поделен сахар, и Аминат торжественно несет заднюю баранью ножку председателю сельсовета богатею Тамукину. Пусть узнает этот спесивый гордец, что у бедняков больше стыда и сознания! Она придет и все выложит им. «Вы нас пожаловали — худющей костью от старого-престарого барана, а мы вам лучший кусочек, мы не такие жадные. Вы воображаете, что поставлены выше всех и что хотите, то и можете делать с вашим Хабасом, а мы хоть и бедняки, а горды и не будем вам кланяться, за нас горой стоит сам Калмыков, пожалуйста! А вашему Хабасу я удружила-таки на ступеньках школы, и с курицей, будете покойны».
Отец вздыхая, останавливает словоохотливую девчонку.
…И в кого ты такая уродилась? Все хочешь быть умнее старших. Барана этого в счет заработка как раз и дал мне Тамукин. Хорош баран, значит хорош и человек, — не пожалел для бедняка такой платы. У такого работать хорошо. И Тамукин знается с самым предрика Абазовым. Иди и держи язык — зубами. Не будь женщиной с детства…
Аминат трудно держать язык за зубами, хоть и пять раз Хабас совершал ей шелковым платочком бзегуанта. Впрочем, ей не удается поспорить с отцом. Старшая сестра, в прошлом году бежавшая в Нальчик и теперь обучающаяся в ленинском ученом городке, прислала весть: приедет на праздники. Это занимает Аминат: сестра расскажет о советской школе, чему и как там учат; может, посоветует, поможет и ей убежать.
— Иди, — хмурится отец.
Аминат уходит, потряхивая косичками. Но у Тамукиных ей не удается насладиться местью; хозяек во дворе не видно, нет их и в сенях, некому передать сочную пахучую баранью ножку, чтобы затем отнести новые порции бабушке Канох, старшему брату отца и двум соседкам. Девочка робко входит — в парадную комнату и слышит голоса, но не видит говорящих из-за шелковой занавески, натянутой на раму красного дерева. Она стоит, замерев в восхищении: такого богатства ей еще не приходилось видеть. Вот это живут люди!
Дорогой мягкий ковер на полу, бархатною широкие стулья у стен и серебряное оружие на стенах, и лепной потолок — все чарует детский взор. Правда, многого не видно, но она выступит сейчас из-за занавески, подаст баранину, и тогда увидит все-все..
Вдруг знакомый голос Хабаса заставил ее насторожиться, затрепетать, замереть.
— Говорил с твоим секретарем. Да. Советский учитель хочет ехать жаловаться Абазову, что к нему никто не идет учиться. Да. Он думает, что можно — уговорить жителей, а тебе приказать, чтобы ты повлиял на кабардинцев. Надо хорошо думать…
— Мы не пустим наших детей в советскую школу, — поддержал второй голос. — Не пустим, пусть жалуется… А ты, Хабас, приготовил свои беседы с народом по истории Кабарды? Ну-ка, скажи мне, скажи коротко, как ты будешь восхвалять феодалов и поносить русских? Скажи, пожалуйста. Ковры тонко ткут, искусно. Это надо ткать еще тоньше. Научи их чтить этикет Адыге-Хабзе.
Аминат, дрожа, слушает. Оказывается, выше кабардинца нет человека; не случайно у балкарцев, чтобы похвалить кого-нибудь, говорят: «Он похож на кабардинца». Над кабардинцами стоят их мудрые муллы и над всем — князья-феодалы. Кабардинцы били русских собак, карачаевских трусов, зайцев-осетин и всех остальных. Кабарда через коран и обычаи всегда тесно была связана с Портой. Русские вечно заискивали в кабардинском могучем народе. Самый грозный их царь Иван женился на кабардинской княжне Марии Темрюковне, чтобы быть в союзе с Кабардой.
— А происхождение наше? Название наше?
Девочка слышит, но мало что понимает. Кабарда от имени черкесского князя — родоначальника Кабертая. Он вывел народ из неволи и привел его на северный склон Кавказа, и сделал счастливым. Кабарда населена южной ветвью черкесского или адыгейского племени. Потом два князя Кабарды — Беки разделились; старший поселил народ свой на Баксане, так стала Большая Кабарда; младший близ Терека — Малая Кабарда. Кабардинские князья всегда пользовались благоволением аллаха и Магомета. Они вывели свой народ еще из Египта; жили долго в Турции, переселились в Крым. Затем переправились еще раз через море в гавань Кизиль-таш и осели по реке Кубани. Все это хорошо записано ученым человеком Шора Бекмузином Ногмовым. Человек этот знал арабский, турецкий, персидский языки и собрал все предания о кабардинском народе и его князьях. Самим богом люди разделены на князей, уорков — благородных, азетов — вольноотпущенных, пшитль — крепостных. А переходящий от князя к князю великий кабардинский этикет — адыге-хабзе! С почитанием корана, князей, старшин!.. Коммунисты хотят уничтожить князей и всех уравнять; это враги. Они агенты русских… А этого учителя…
Жирная задняя баранья ножка громко и смачно падает на пол; и тогда Тамукин быстро подходит к ширме и берет девочку за руку:
— Кто такая? Зачем стоишь? Ага…
— Я только вошла. Примите, пожалуйста, с миром; отец и мать вам прислали.
Хабас узнает ее, смотрит на баранину, облизываясь.
— Возьми себе, — и председатель отдает мясо мулле; в его голосе звучат брезгливые нотки. — А ты, девочка, иди домой. А завтра приходи ко мне, награжу тебя. Я слышал, ты пять раз прочитала коран. Это ничего, что отец твой Нух бедный человек. Он предан мне, к таким я хорош. Нам нужны люди, знающие коран и уважающие адаты Кабарды. Приходи завтра, милая.
И Аминат идет. Идет прямо к Павлу Никаноровичу и, путаясь, сбиваясь, мало что понимая, пытается передать сказанное Хабасом. К ее удивлению, русский учитель отлично знает о всех кознях Хабаса. Он успокаивает девочку, внимательно выслушивает сообщение о приезде ее сестры, проверяет, не забыла ли она читать по складам, показывает ей, как надо писать по-русски, и подробно говорит о Советской Кабарде, ее истории, границах, возрождении…
Дуб, опаленный грозой, стоял у реки. Веселая хохотунья-речка перекатывала, играючи, валуны, шелестела галькой, сверкала прозрачной чешуйчатой водой. Корни дуба, полуобнаженные, ползли по траве к опадающему песку, как бы ища опоры. Расщепленный ствол дерева говорил о двух жизнях, — старой, сожженной, и молодой, пенящейся в зеленых побегах новых стволов и кудрявых листьев. Старые морщины и молодые глаза, горестные вздохи и юная песня — смешались.
Аминат с утра пришла сюда; она вспоминает беседу с Павлом Никаноровичем. Порой ей кажется, она слышит — вот оползают ледники Эльбруса, вздыхая, и по щекам их седым катятся быстрые холодные слезы… А то забудется девочка и увидит: в травах изумрудных вспыхнет бронза лица, человек гикнет, свистнет, поднимет плеть над белой войлочной шляпой и в ту же секунду нет его, топот жаркого коня стынет в говорливой кукурузе…
Праздник. Раннее утро.
Советский учитель, имеющий пока мало учеников, говорит хорошо. Его слушаешь и видишь: вот проходят дикие орды всадников. Впереди, со знаменами, едут князья в дорогих латах, в шишлаках золотых, и серебряных, в малиновых плащах. Их арабские кони породисты и легки, послушны мгновенному касанию руки властителя; их оружие с рукоятями в письменах и золоте, и драгоценных камнях — сама история кровавых походов. Старый горский князь, седобородый и властный, и надменный, и беспощадный, подсчитывает добычу; считает, сколько сотен пленников продать в Турцию в рабство и сколько тысяч лишить голов или бросить в мрачные подземелья замков. На знамени его зеленом — герб: в лазоревом щите, на двух серебряных, крестообразно, остриями вверх, положенных стрелах, малый золотой щит с червленым, обращенным вправо полумесяцем; в трех первых четвертях серебрятся шестиугольные звезды.
Позади князя — два сына его, два удалых Кемиргоевича. Они были аманатами в далекой Москве и только что вернулись оттуда. Еще дальше — приближенные князья, спесивые и гордые легкой победой над врагом. Но зато усталы лица простых всадников и смертельно бледны лица пеших. И воины, и пленники — черная кость. Они не люди, они принадлежат князю, они игрушка его прихоти; их жизни не стоят следа его сапога. Только что ограблены и сожжены пять селений Карачая, отказавшихся платить непосильную дань, Карахалк — черный бедный народ — погиб почти весь: и старики, и женщины, и дети. Мужчины пали в бою или взяты в рабство и идут теперь закованные в цепи; и до конца дней своих будут стонать в рабстве. Не с того ли пышное возвращение князей-владык будто сопровождается звоном десятков усталых скорбных оркестров?
И видит Аминат затуманенными гневными глазами другое. Русские царские полки вторгаются в Кабарду; и русские царские казаки врываются ночью в обезумевшие аулы. Кажется, велись долгие переговоры о замирении Кабарды и в то же время бесцеремонно отбирались лучшие земли, пастбища, стада. Аулы не ожидали столь быстрого вторжения. Русский царь Александр первый отдал приказание генералу Глазенапу: покорить Кавказ, наказать непослушных горцев. Кабардинцы бились храбро, отражая русские несметные полчища; но где уж было отразить! Не сдержать горному выступу снегового обвала… Падали всадники молодые и старые, отстреливаясь из-за скал, отступая в глубь гор. Эльбрус в те дни и ночи плакал кровавыми слезами. 80 аулов разрушил, снес с лица земли беспощадный генерал, палач Глазенап. Почему правоверным не помог аллах? Грудных детей поднимала гяуры на острия шашек; девушек юных позорили на веки вечные, стариков мирных убивали у порогов их саклей. По особому приказу вытоптали все посевы, погубили все урожаи…
«Как же лучше? Как устроить, чтобы вражды не было, чтобы это никогда не повторилось, чтобы всем было лучше?» — напряженно думает Аминат. Не слышит, что ищут ее подружки, окликают ее, первую рассказчицу, певунью и танцовщицу в ауле. Пора ведь итти по домам с поздравлениями…
«Как же лучше? Павел Никанорович говорит, что при советской власти нет былой вражды. А как же Хабас? А как же председатель совета Тамукин? И почему ее не пускают в советскую школу? И почему ей не позволяют учиться на русском языке? Знает ли обо всем этом Калмыков? Или ему кажется, что все идет гладко, хорошо?»
— А-ми-нат! Иди скоре-ей!
— Аминат, сестра прие-еха-а-ла! Иди.
День тучевой, сырой холодно обнимает землю. Гор не видно. Но девочка знает, где восседает Эльбрус, слушая ее. И она говорит старику: «Прощай, еще приду». Она прощается с дубом, не перестающим пить у реки, с травами желтеющими, и причмокивая, напевая, скачет по тропинке на одной ножке. Остановившись, поднимает белый голыш и бросает его высоко вверх. Срывает несколько переспелых, сморщенных алых зерен боярышника, кладет в рот, разговаривает с рукастыми ветвями алучи, мушмалы, шиповника; рвет лапчатку, перестойную мяту и нюхает ее: хорошая трава от желудочных болей! — срывает летучую медукку, горошек облетелый. На тропинке лежит ровненькая палочка. Аминат поднимает ее и бросает вверх, считая: четное или нечетное число раз обернется палка в воздухе. Если четное — сестра приехала с хорошими вестями и заберет Аминат с собою. Если же… Но палка хитрюга, она здорово шлепает Аминат по лбу, до крови. Вот тебе и праздник, нечего сказать!
— Иди! Ма-а-ть зо-о-вет!
Да. Сестра единоутробная, два года назад убежавшая в Нальчик, приехала с хорошими вестями о школе! Она советует Аминат готовиться к учебе. Но в доме переполох, отец набросился на мать и на сестру, обозвал ее русской свиньей. Сообщил свою волю: русская свинья может шататься по русским школам, сколько ей влезет, о ней забот мало. Но Аминат никуда не поедет. Так хочет и бабушка Канох. Не выдумывайте, пожалуйста. Надо, чтобы кто-то вел хозяйство, раз мать больна грыжей. Разве не девчонка доит корову, запрягает соседскую лошадь, пропалывает огород и пасет баранов? Довольно!.. А кому не нравится такое решение, может хоть сейчас убираться из дому. Он сказал окончательно. Девчонка — мусульманка, хорошая кабардинка, ее хвалят и Хабас, и сам Тамукин; нечего кружить ей голову!..
Подозвал любимую дочку:
— Запомни, Аминат. Ты кабардинка, тебе будет хорошо. У тебя богатая бабка, она тебя не оставит. Председатель тоже обещал помочь. Помни, как отцу трудно. Будь послушной, тебе будет легче. Ну, иди к подругам, два раза приходили за тобой…
Пришел отцов старший брат Муса. Оказывается, у бабушки и дедушки с утра ждут Аминат. На низкий круглый столик, покрытый по-праздничному чистой холстяной скатеркой, мать ставит бутылку водки, блюдо с барашком и рисом, чашечки, пышки, сыр, вареную курицу. Начинается угощение. Аминат очень хочется отведать всех этих вкусных вещей. О них ведь мечтала она весь месяц противного поста! Но она любит старшую сестру Анну, а та выходит из комнаты, чтобы прекратить ругань с отцом. И она расспрашивает о русском учителе и как к нему пройти. Аминат торопливо провожает ее и, не наговорившись вдосталь, бежит к бабушке.
Хороши праздники, всем хороши. К этим трем дням женщины прибирают жилища, шьют себе и детям наряды, пекут, жарят, варят, готовят сладости. Надо сделать так, чтобы очищенные уразой людские души были бы нарядны, белоснежны и не помнили о невзгодах и неудачах. А много ли человеку нужно? Кусочек радости, росинку надежды и он забыл о тягостном пути своем…
Перво-на-перво нужно зайти к бабушке, потом к председателю совета. Но по дороге ее зазывают в один дом, в другой, подруги где-то отстали. Аминат входит уверенно, приветствует хозяев и гостей, приносит пышные поздравления, желая дому богатства, урожая, всем здоровья и хорошей жизни, благословенной аллахом. Ее все знают, к ней все расположены.
Еще-бы!.. Похитили-ли девушку в невесты, и женщины запрудят улицу, слушая далекие выстрелы, Аминат тут как тут. Расскажет, сколько жених приготовил калыма я согласятся-ли отец и брат похищенной на свадьбу. Похороны-ли, поминки-ли по умершему, свадьба, рождение, прибыль в доме — без Аминат не обойтись. И когда гулянка молодежи и какая-нибудь Хайшет или Диса, распластав на груди гармонь, заставляет плыть пары в трепетной лезгинке, или в чудесной кафе. Аминат и там поспеет, выскочит вперед и станцует лучше многих взрослых. Даже в разгар постройки новой сакли когда по местному благородному обычаю в помощь хозяину сходятся соседи, пожилые и молодые, безвозмездно делать саман, класть стены, таскать бревна, плести заборы — плетни; и затем устраивается пиршество в честь соседей, даже на эти сборища зовут Аминат. Пусть расскажет, споет, станцует, развеселит хмурые человечьи сердца.
Да, хорошо все-таки в праздники! Каждая соседка приветливо усаживает, не знает, чем угостить. В домах прибрано, подметено, нарядно. На опрятных столиках стоит угощение. Аминат голодна, ей хочется сразу всего; но она блюдет этикет: надо делать вид, что ты сыта по горло. К тому-же Аминат знает, что ей еще быть в десятках домов; в такие дни желудок слона и тот окажется мал. Аминат лениво, нехотя с’едает кусок барашка, поднесенный ей на тарелке, надкусывает медовую лепешку; пробует и ореховую пастилу. Да-да, вкусно, спасибо, но она больше не хочет. В районе, она слышала, будут строить свою больницу и четыре школы. Угуу прокладывает каменную дорогу. У-у-у, этот Калмыков — голова. Сестра говорит, что в Нальчике он построил много новых домов, заводов, открывает техникумы. Одним словом, для кабардинцев начинается широкая жизнь. Ну, она пойдет, пусть ее не бранят, надо еще зайти к бабке. Сердечное спасибо за все, заходите к нам, отец и мать будут очень рады…
У бабушки Канох — дом сытый, покойный. Маленький толстый дедушка во всем послушен бабушке, но делает вид, что свое хозяйство, трех бородатых своих сыновей, живущих при нем и двух работников держит в ежевых рукавицах. У дедушки, как и полагается, сидят в гостях старики; первый день праздника принадлежит им.
— Пришла, стрекоза, — улыбается бабка. — Ну, садись, я тебе угощение припасла.
— Спасибо, нана, я дома ела достаточно.
— Ну-ну, знаю я ваш дом; не радуйтесь, что в долг достали паршивого барана. Ешь! Для тебя готовила. Если бы твои отец не был дурак и не слушал этой русской бабы, ему непришлось бы ходить по чужим людям.
— Да уж я я за человека не считаю того, кто покорится женщине, — подвыпивший дедушка победоносно оглядывает своих друзей по старости. Перед девочкой ставят десяток тарелочек с изюмом, медом, орехами, хаюой, пирожками, куриной ножкой. Входят ее подружки — наконец-то они ее нашли! Их тоже угощают, хоть и более скромно. Аминат-же не отпускают так быстро. Пусть девочки идут с поздравлениями пока одни, она их потом догонит; надо еще послушать ее разговоры и песни.
Она ест, отвечая на вопросы бабки, степенно поддакивая захмелевшим старикам. Только что собралась рассказать о сестре и о ссоре с отцом, как вдруг на улице послышались крики, топот коней…
Ях ходчебз, — первой всплеснула руками Аминат, бросаясь к окну. — Не посмотрели на праздник. Вот люди!
— Ях ходчебз, — отозвались гости, выскакивая на пороги. Улица пылила вслед летящим на быстрых конях всадникам. Вскоре в погоню за ними метнулись двое — старик Ужажев и его сын. Парень на лету сорвал с плеча винтовку и выстрелил три раза в воздух. Тотчас же отозвались ответные выстрелы там, в пыльных облаках…
— Кану похитили! — покачивали головами женщины, — что теперь будет? Это Магомет Начеков, из соседнего селения. Не даром он со вчерашнего вечера крутился здесь у нас, все подбирал себе товарищей. Не отдадут за него Кану, разве это калым — простенький нагрудник, пояс с узенькими плиточками серебра, даже не видно их, одно шелковое платье, две коровы и пять баранов?..
— Да уже ради этого не стоит и девочек рожать. Мы их растим, кормим, бережем пуще глаза — и не взять за нее хорошего калыма? Главное, брат несогласен. Ему тоже приходит пора жениться, он думал отыграться на сестре, заполучить тысченку денег и пару быков…
— Не сойдутся в цене, значит вернут невесту, только и делов.
Страсти быстро угасают, разговоров же о похищении — ях ходчебз — хватит на три дня. Аминат ест и благодарит. Вновь ест, ласкается к бабке, по ее просьбе и в угоду пьяным старикам отжаривает без запинки скороговоркой двадцать стихов из корана. Морщинки бабушки мягчеют, светлеют. Глаза ее наполняются гордыми слезами удовлетворения; вот она, ее внучка! пусть скажут все люди, чего она стоит? Эта никогда не продаст обычаев Кабарды. Для такой не жаль ничего…
У Тамукиных пир на весь мир. В гостях сам председатель РИК’а Абазов. Солидный, уверенный в себе человек. Не проходимец какой-нибудь, а местный житель; дом — полная чаша, поддерживает знакомства с дворянами, хорош с муллами, имеет две мельницы. С таким приятно дружить, видеть такого у себя в гостях — большая честь.
Ему рассказывают об Аминат, всячески восхваляя ее таланты, усердие к корану, знание преданий и обычаев кабардинского народа. Он обнимает ее худенькие плечи потной рукой, гладит ее льняную головку, засматривает в карие глазки пьяными хитрыми глазищами.
— Молодец, таких как ты, надо собирать; собирать отдельно, готовить и пускать в народ. Молодец! Будь всегда послушной, я тебе во всем помогу. Ты народу очень нужна…
Уже тускнеет полупьяный день. Аминат бегает по улице от дома к дому и самодовольно думает: «Я нужна народу. Меня будут готовить отдельно. Вот я какая!».
Она находит, наконец, подружек; но надо зайти еще в несколько домов. Они встречают много детских групп, также расхаживающих с поздравлениями. Мальчиков всюду встречают так себе, кое-что вынесут им, а то и откажут: уже много было; пойдите еще к другим. В комнаты их приглашают редко. Зато девочкам — почет и уважение. И нигде нельзя отказаться от еды — нанесешь хозяину смертельную обиду.
К вечеру Аминат чувствует: наелась так, что живот стал, как барабан. Поздно, при лампе, сидя с матерью и сестрой Анной (отца дома нет, видно — пьянствует у кого-нибудь), слушает Аминат воспоминания матери и жалеет ее, очень жалеет своим детским сердечком. Нет, она не повторит этого пути, у нее другая дорога жизни! Сестра снова советует ей ехать учиться. Есть приказ Калмыкова: учить всех детей.
«Они не знают, что скоро я буду избранная народом», — мечтает в полудреме Аминат. «Уже сейчас меня все уважают. Но если опять пошлют к Хабасу — возьму и убегу сама», — решает она. «Убегу прямо в Нальчик, к Калмыкову или в Пятигорск. Вот, скажу, пользуйтесь, учите; сама пришла»…
— Аминат! И куда могла запропаститься эта негодница?
На дворе холодный ноябрь. Клены и дубы, отряхиваясь на ветру, осыпают на землю миллионы дождевых капель. Бабушка Канох, кутаясь в платок — аллах за грехи лишил женщину права носить ватную теплую одежду — выходит в садик. Здесь Аминат тоже нет. И во дворе нет. И на улице. Только что заходил Хабас, жаловался: девочка отбилась от рук, третий день не посещает занятий. Куда же она уходит по утрам? Не подменил-ли ее шайтан?
Да. За побег ее жестоко наказали. И кто бы мог предположить, что кабардинская девочка, пять раз прочитавшая коран, общая любимица, надежда всех стариков и мулл района, вдруг убежит из дому? Забудет родную бабку и родного деда, опозорит вконец неудачника отца и поскачет на чужой подводе; а потом пойдет по лесам пешком в Нальчик проситься в советскую школу? И у кого проситься — у вчерашнего батрака Калмыкова?! Прославившегося в черные годы вражды бедных с богатыми и детей с отцами тем, что собирал он всех недовольных, всех батраков, всех голодранцев и ставил их начальниками над почтенными людьми. И что это за время наступило? Чтоб ему пусто было!
— Ами-нат! Соседка, ты не видала внучки? Ну, скажи на милость, как она отбилась от рук.
Заблудилась девченка тогда в лесу. Совсем бы убежала, да перепутала тропки. Вышла попрыгунья вместо Нальчика к балкарскому селению, примерзла, проголодалась, чуть не свалилась в обрыв. Подобрали тогда ее добрые люди, скоро узнали, откуда она, и доставили в родной аул. А уж отец рассвирепел так — и не передать. Убить собирался. Тоже вояка выискался. Лучше бы поменьше водку пил, да побольше слушал старуху мать. Взяла в тот вечер бабка внучку к себе, две недели вот ухаживает за нею, угождает во всем, силится образумить; только Аминат не сдается. Куда там! Ходит мрачная, ест нехотя, по ночам бормочет непонятные слова, а днем забьется в уголок, подопрет худое личико кулачками и сидит неподвижно. Не заболела-бы. С такими бывает…
А главное, — эта история с Хабасом. Он пришел, как учитель и духовный наставник, вразумить ее; а она при всех и ляпни: — «Ты бочка с навозом! От твоей школы только дурным станешь». — Пожелтел и затрясся учитель. Такое услышать от соплячки!..
Бабушка Канох, сгорбившись, идет в дом. На лице ее будто прибавилось морщин, в волосах — седых прядей. Кто поймет ее страдания, ее любовь ненасытную, эгоистическую к девочке? Девочке, для которой она жертвует всем и которая не дарит больше ее дом своими песенками… Но что поделаешь. Не раз заставала себя старуха плачущей, да ведь слезами горю не поможешь…
Только хотела войти в сени и развести очаг, чтобы у вечернего огонька предаться горестным размышлениям, и вздрогнули от неожиданности, на этот раз радостной неожиданности, бабушка Канох. К ней подкралась с кошкой в руке прежняя веселая Аминат. С разбегу по привычке бросается она к бабке, упираясь ей в грудь горячей головкой. Обнимает и ласкается долго-долго.
— Нана, — шепчет она и почти плачет, — я вас везде искала. Мне нужно…
— Чего ты? Я весь день дома.
— Мне без вас стань скучно, нана. Я вас очень-очень люблю. Мне надо вам что-то сказать… Очень важное.
Все подозрения бабки бросились бежать врассыпную. Она рада, она сама готова расплакаться, вспомнить далекую, спрятанную в туманах, молодость, прочитать капризному ребенку нотацию. Но кошка, прижатая бурным об’ятием, больно царапает ей руку. А тут вскоре несется с минарета привычный призыв. Девочка тоже застывает с раскрытым ртом, так и не сказав бабке главного. Костлявые дрожащие ладони последний раз проползают по ее щекам. И опять Аминат исчезает, погнавшись за кошкой. За кустом боярышника рвется ее бурная горная песенка.
…Долго молилась в этот вечер бабушка Канох. Долго не могла успокоиться ее встревоженная душа. А тут еще приезжал и от Абазова из района к председателю, а этот приходил зачем-то к мужу и долго шептался с ним взаперти. Не новые-ли тучи собираются от Пятигорска, от Грозного и от Орджоникидзе? Прикрыть седую мудрую голову Эльбруса и угнать сытый покой из кабардинских селений? Только бы не знать завтрашнего, только бы не думать о нем!..
В эти часы Аминат долго и в последний раз говорит с Павлом Никаноровичем. Он еще утром получил письмо от Анны и в полдень увидал девочку и позвал на вечер к себе. Многие видели ее беспечно поющей, скачущей на одной ножке, таскающей кошку за хвост. Но знает-ли кто, о чем говорил строгой девочке Павел Никанорович уже имеющий в ауле десять учеников и теперь пишущий отзыв о способностях Аминат, бойко читающей русский текст и сносно пишущий по-русски?..
Поздно вечером новости черной тучей падают на улицу. Бабушку Канох укладывают в постель. Всеми уважаемый председатель района Абазов срочно вызван верховым милиционером в Нальчик к самому Беталу Калмыкову. Второе — духовный учитель Хабас, возвращаясь в пьяном виде от Тамукина, где был на совещании, неподалеку от своего дома оказался сбитым с ног тонкой веревочной петлей и угодил с размаху в огромную лужу, из которой его с трудом вытащили. Какой позор! Какое святотатство!.. И третье — лучшая певунья, лучшая танцорка и лучший знаток корана. Аминат исчезла из аула вторично, захватив с собой все свои вещи и пальтишко двоюродного братца Жабриеля.
В ауле смятенье,
В ауле тревога,
И шопот растет,
Переходит в крик, —
Сегодня по каменной
Узкой дороге
На суд повели
Друзей двоих.
«На суд их, на суд!» —
Кричал Сулипов.
Он — старший в ауле,
В совете — глава.
И голос срывался
До низкого хрипа,
И словно плевки.
Вылетали слова.
«Он смел порочить
Аул-совета
Самых почетных людей,
Он будет.
Он будет за это
По меньшей мере —
Чорт знает где…
Он, словно змея,
Неожиданно жалит,
И надобно вырвать
Язык ей…»
И долго
Стены еще дрожали
И остывали
У хлипких дверей…
Когда в тюрьму
Проводили мимо,
Вверх поднимали
Облезшие брови
И радовались секретарь —
Лишенец Шалимов
И председатель —
Бывший торговец.
Аюб-селькор и Доку-селькор,
Селькор селькору — брат.
А если Аюб в тюрьме у гор,
Надо решимость брать,
И надо аулу и всем доказать,
Что правда не может врать,
И что Аюба судить нельзя,
Как сделали это вчера,
И что священны
Селькора дела
И что печать —
Старому бой…
И снова Доку
По длинным ночам
Распутывал
Лживый клубок.
В аул заползала
Снова тревога,
И вот однажды,
В сизом рассвете,
Доку Бацуев
Ушел в дорогу
Правду искать
В комсомольской газете.
Дни проходили,
Как мулы нагружены,
И вот, когда солнце
Над краем земли —
Сулипов хвалился
За жирным ужином:
«Батуева —
Здорово мы упекли.
Он нас заметкой,
А мы его следствием.
Он нас статьей,
А мы его в суд.
Сначала причина,
А после следствие
Нам правоту
И сытость несут…»
Доку распутал
Своими статьями
Клубок, что над Аюбом
Петлю связал,
И вот поменялись
Герои скамьями
В суде аула Дач-у-Барзай.
Аульские жители
Зубами не клацали,
Стояли тесно,
Как можно стоять,
Когда прочли:
«За провокацию
Кулацкую банду —
Расстрелять».
Пером селькора
Метким и точным
С позицией классовых
Был сброшен враг.
Селькор на-страже
И днем и ночью
Берет врагов
На мушку пера.
Залпами метких
И верных строк —
До хруста в руках винтовку
Стиснув,
Юнрабселькор —
Сверхметкий стрелок
По врагам
Социализма.
В Итум-Кале, на базаре, подошел ко мне молодой стройный парень в галифе, чулках и в галошах, вместо чувяк.
— В Грозный — не едешь? — спросил он деловито. — Мы, несколько человек, наняли в Грозный арбу и ищем еще пассажира — дешевле будет и нам, и тебе.
— Что-ж, это подходяще. А вы что за народ будете?
— Ученики, едем в школу учиться: два — после каникул, четыре — поступать.
И это было подходяще. Смотался за чемоданом. Лезу на арбу, битком набитую чеченскими ребятами. Старая «нана» (мать) подводчика, согбенная чеченка, тащит нам сноп кукурузной соломы, заботливо подстилает в арбе, чтоб было мягче. И вот тяжелая чеченская арба загромыхала по шоссе.
Мне повезло: в арбе ехал молодой, разговорчивый, открытый народ, полный бодрости и хороших надежд. Ну-ка, чем живет, о чем думает молодая Чечня, хорошая-ли растет смена?
Из Грозного, из ЧечОНО, пришла в Шарой бумага: — «Вашему округу, по разверстке, предоставлено 5 мест на рабфак; присылайте в Алхан-Кала (под Грозным) 5 молодых крестьян, знающих грамоту, для определения их на подготовительные курсы».
Собралось четверо: комсомолец Джабраил Кортоев — он был ингуш из Назрани и работал в Шарое секретарем совета, и еще трое ребят: Али Кубиев, Яхя Хаджиев и Мути Махаев — все великовозрастные, лет по 19.
Али Кубиев сильно колебался: у него — жена, двое детей и старая нана (мать). Ему тяжело было бросить хозяйство, но все-таки он поехал.
До Итум-Кале шли пешком, потом сложились по целковому — и вот едут в город за наукой.
Было в арбе еще два мальчугана из Итум-Кале: на облучке, рядом с подводчиком, вертелся черноглазый, лихорадочно живой Исмаил Махашев, ученик фабзавуча на заводе «Красный молот» в Грозном, а на задке трясся Сэйда Усманов, сирота, скромный и тихий мальчик, ученик Владикавказской железнодорожной профтехнической школы для националов; оба они возвращались после каникул.
Обо всем этом рассказал мне Джабраил.
— Здесь все наши бумаги, — сказал он, вынимая из-за пазухи пакет: — справки от врача, сельсовета, ячейки на всех 4-х человек. Пятый отказался: испугался, жалко было бросить хозяйство.
— Дурной! — сказал Исмаил с искренним сожалением, — окончил бы курсы, послали бы на рабфак во Владикавказ…
— Кого во Владикавказ, кого в Ростов, в Москву… во все рабфаки будут посылать горцев, — пояснил Джабраил.
— В Ростов, в Москву?.. — заерзал на облучке Исмаил. — Правду говоришь, Джабраил?.. Какие вы счастливые!.. А я только в фабзавуче… Всю жизнь молотом стучать… А какой я рабочий? Молота не подниму: здоровье слабое.
Замолчал Исмаил, повесил голову. Вдруг надумал что-то.
— Джабраил, а что, если бы ты взял меня с собой? На место того, который отказался…
— Дурной ты, — протянул Джабраил тоном старшего, — на тебя же нету у нас документов. Без справки нельзя учиться.
— Ах, беда!.. Несчастливый я, такой несчастливый…
Катясь под гору, гремела арба. Опять екали печенки и опять плыли перед глазами картины прекрасные, как сон: внизу водопад, падающий в бездну, вверху — серебряный ручей над головой: он низвергался трубой с обрыва, ветер разбивал его в пыль, а водопад качался в воздухе пышным водяным султаном.
— Смотри! — показал Исмаил.
Узкий зыбкий мостик повис над глубокой щелью; в черной глубине кипел, шумел Аргун.
— Недавно тут женщина в Аргун бросилась: муж ее наказал, она не могла перенесть.
— Не так! — поправляет подводчик, — Майштиргоева была слепая девушка, гуляла со всеми. Брат видит — растет у нее живот, будет ребенок. «Нам стыдно», — говорит он ей, — «мы убьем тебя сами». Она и бросилась.
— С этого места много женщин бросилось — вспоминает Джабраил. — Я как раз проезжал тут, когда покончила самоубийством Тоайт Бетирова. Один человек взял ее замуж насильно. Прошло много времени — у нее уже было два сына. Но Тоайт жилось плохо. Сказала она своему брату: «Трудно мне, помоги избавиться от неволи». Брат убил ее мужа. Но подросли сыновья, узнали все, и, встретив дядю, который убил их отца — убили его… Прибежала Тоайт на мост, рвала волосы, кричала: — Зачем мои дети убили моего брата! — и бросилась в Аргун.
— Вон там нашли ее, — показал Джабраил, — целую версту тащил Аргун ее тело.
Молодой человек ехал нам навстречу, вез в арбе камень.
— Сын Тоайт — шепнул мне Джабраил, — хочет строиться. Построится, а на завтра его убьют…
Из-за поворота показалось несколько всадников: — конных милиционеров. Впереди — начальник, красивый, черный, с усиками. Это был Тойзулбек Шерипов, брат Асланбека Шерипова[2], судебный следователь.
В эту ночь на одно из селений напали бандиты-конокрады. Отстреливаясь от погони, они убили одного крестьянина наповал, другого смертельно ранили.
Проезжая через селение, мимо кладбища, видим группу чеченцев с лопатами, — копают могилу убитому. Вдали, на крыше сакли, стоят женщины, ломают руки, плачут…
— В Осетии уже почти не носят кинжалов, — замечаю я.
— Если бы и у нас бросили этот глупый обычай! — говорит Исмаил. — Ну, да мы уже кинжалов носить не будем…
Да, это так. К этому идет. В асланбековский учебный городок, в прошлом году, Чечня впервые прислала учиться 370 молодых ребят. Половина из них впервые увидела железную дорогу, электричество, сельхозмашину, многие из них впервые узнали, что такое карандаш и бумага. И немалых трудов стоило убедить их сдать в цейхгауз кинжалы и заменить папахи легкими кепками.
Пока подводчик огибал с арбой крюк, мы все, присев на бревно, отдыхали на полянке. В горах уже была ранняя весна. Деревья стояли в почках, в сережках. Пели птицы, по земле меж кустарников голубели фиалки. Еще сыроватый воздух был напоен щекочущей ноздри прелью и такой тревожной, иссушающей губы, весенней теплотой. Вот и первые желтые восковые цветочки под ногами…
В глубокой задумчивости смотрел Исмаил на серные пещеры, на исполинские столбы размытых гор, на старые черные башни.
— Откуда мы, чеченцы, взялись? — сказал он, не то спрашивая, не то размышляя вслух. — Что за язык наш чеченский, почему он не такой, как русский?
— Вот это ты хорошо спросил, — похвалил Джабраил. — Все хотим знать, да никто не скажет. Кто построил эти башни?.. Кто мы такие, чеченцы и ингуши?
Я знал, что этими вопросами чеченские комсомольцы неизменно засыпают всех профессоров, приезжающих сюда экспедициями. Народ, впервые осознав себя нацией, хочет знать свое прошлое, чтобы строить будущее. Но нелегко ответить на эти вопросы. Чечня не имеет своей писанной истории. Ну, что-ж, будем обходиться легендами. И я рассказал ребятам, что знал.
В Брагунах, тысячелетнем ауле, меня повели к более чем столетнему старику, самому старому человеку в ауле — мне сказали, что у него хранится старая-старая родовая запись чеченского народа.
Старик сидел в сакле на тахте, согбенный и высохший, как пергамент. Услышав шаги, поднял лицо: из кровавых век, вывороченных трахомой, смотрели оловянные, ничего не видящие глаза. Я передал через толмача свою просьбу. Но патриарх слушал безучастно. Отрицательно покачав мертвой головой, он отвернулся — в знак того, что наши просьбы останутся безуспешными. Спугнутые мухи опять присосались к гною на его ресницах, ползали по голому, синему черепу. Патриарх не трогал мух: «мухи — это души умерших», говорит старая Чечня. Бросив взгляд на окованный жестью ларец на полке, где хранилась заветная грамота, я ушел. Но другой русский — А. Костерин, странствующий корреспондент и литератор, — был счастливее меня: Чечня знала, что он был помощником у самого «Дикало» (Гикало). С долгими уговорами и деликатным нажимом через местный совет, Костерин получил возможность взглянуть на драгоценную рукопись, сломанную на сгибах, и сельский кади, переполненный самодовольством, перевел затейливый бисер арабского письма на русский.
— «Моим братьям, всем моим родственникам, оставляю запись о далеком прошлом, о начале нашего рода. Род наш пошел из города Шеми, что лежит на юг отсюда, в Турции. Градоначальником Шеми был богатый и могущественный Ахмат-Хан. Многими землями владел Ахмат-Хан и много людей было у него подвластных. Но красой и гордостью его были три сына: старший — Шам-Хан, средний — Сеид-Али и младший — Абас. Прослышали сыновья о великих и богатых горах на севере. С тяжелой скорбью отпустил их Ахмат-Хан в далекое, неизвестное путешествие. Несколько лет шли братья, прошли от моря и до моря, шли по берегу моря и вышли за горы дагестанские в неизвестную, незаселенную страну. И увидели братья, что богат и красив этот край — многочисленные реки текли с гор, в реках рыб можно ловить руками, кругом богатые, нетронутые леса, полные всякого зверья. Из скал били горячие источники, которые исцеляли от всяких болезней, из земли сочилась нефть, которая вспыхивает от искры кремня. И основали селение Махкеты, что значит: „Пришедшие к желанной земле“. Десять лет прожили здесь братья. Род их увеличился и стало тесно. Сеид-Али основал селение у реки и назвал селение и реку по имени своего сына — Аргун. Абас основал селение Нашхой, назвав его так по имени страны, откуда вышли нохчи, что значит „народ“. Шам-Хан остался в Махкетах; потом было основано еще одно селение — Гордали, названное так по имени сына Шам-Хана. Кроме этих четырех селений, в те времена больше селений здесь не было. От этих селений и пошла страна Нохчи. Записываю это в году 430-м от появления Магомета»[3].
— Какие вы умные, русские! — восклицает Исмаил простодушно, — все знаете, обо всем читали… И как ты быстро пишешь в свой блокнот! А вот мы — свою историю, и то не знаем… Хорошо узнавать легенды, выяснять, что правда, что нет. Больше всего я люблю общественные науки — как жили люди, как надо жить. Историю люблю, политграмоту люблю… И работать на заводе тоже люблю, да сил нет, слабое здоровье.
Обогнув крюк, под’ехал наш подводчик.
— Эх, почему я не учусь на рабфаке! — вырвалось у Исмаила с искренней горечью.
— А ты подай заявление, — говорит Джабраил.
— А можно?
— Почему нет? Ты хорошо учился?
— Джабраил, я был первый ученик в Итумкалинской школе! В Грозный меня потребовало само ЧечОНО, как лучшего ученика. В школу ФЗУ лучше меня учатся только двое русских, но они же знают русский язык и хорошо подготовлены. Скажи, скажи, кому подать заявление?
— Ну, вот что, — говорит Джабраил, — поедем с нами прямо в Алхан-Кала. Там пойдешь в приемочную комиссию и подашь заявление, что просишь допустить тебя к экзаменам на вакантное шароевское место. Мы подтвердим, что по Шарою свободное место есть. Пиши заявление.
— Джабраил, Джабраил!.. Я сильно, сильно хочу учиться на рабфаке!..
Мальчуган скакал от радости. Я вырвал из блокнота листок. Исмаил написал заявление. Джабраил на нем же дал хороший отзыв.
— Только не зевай, экзамены завтра утром.
Всю дорогу весело тараторил обрадованный Исмаил. То он проверял у Джабраила свои знания по политграмоте, то показывал мне дикие серные источники или два странно-сросшихся дерева, «заработавших 20 рублей от генерала» (лошади понесли, генерал выпал из фаэтона, полетел в пропасть, но зацепился за эти деревья, за что пожертвовал ближнему аулу 20 рублей), то подводил к обрыву, с которого в Аргун упала ночью женщина с арбой и лошадью.
На крутом под’еме опять слезли с арбы и пошли пешком.
— А ты, Сэйди, кем будешь, когда окончишь? — не унимался Исмаил.
Сэйди, мальчуган в курточке и в куцых штанишках, бодро шагал впереди всех.
— Мы будем ревизор движения… — говорит он скромно. Подумав, добавляет:
— А может, и сам начальник станции.
— Счастливый! — качает головой Исмаил. Он явно подавлен столь блестящей карьерой друга.
У селения Дзунахай Исмаил обратил мое внимание на великолепный бетонный мост, выгнувшийся аркой.
— Все наши крестьяне так хвалили мост, что инженер, который его строил, умер: такой дурной наш мужик, — сглазили инженера!
— Какая чепуха! — пожал плечами Сэйди, — а еще комсомол!
Подводчик Бисол Исаев и женатый школяр Али Кубиев, черный, горбоносый, похожий на тюрка, отстав от нашей группы, тоже вели разговор.
— Дурной, дурной, куда едешь? — говорил парню подводчик, — они мальчишки, а у тебя жена, двое детей!
— Хочу учиться, — тихо отвечал Али.
— Старая нана будет плакать. Трудно будет нана — хозяйство разорится.
— Хочу учиться… — упрямо твердил Али.
— Ай, дурной!.. Женатый человек такой дурной!
В Арш-Марды, близ Аргунского моста, нас застали сумерки.
Но ребята не хотели отдыхать: завтра утром — экзамен, к утру во что бы то ни стало надо попасть в Алхан-Кала. В убогой сакле-лавчонке старая, черная чеченка отвесила нам на безмене белый городской хлеб — большая роскошь в горах. Ребята делились хлебом по-братски, подкреплялись на-ходу, торопя подводчика.
Едем час, два… бесконечно! Время уже к полуночи. Еще раз взобраться на горб горы, и там, — спуск к плоскости.
Ночь, тьма… Притихли ребята.
— Максим, смотри!
Поворачивают голову — неожиданное, сказочное зрелище, бриллиантовой россыпью сияют во тьме огни Грозного, огни нефтепромыслов. Не верится, что до них еще 35 километров. Но промысла расположены на горе и видны из самых дальних ущелий.
…Черная, ровная степь, мрак, сизый, сырой туман, из тумана выходят и пропадают старые курганы… Едем и едем по таинственной, древней земле Нохчи. Далеко в стороне чуть светятся огоньки какого-то селения.
— Погоняй, погоняй, Бисол, — опоздаем на экзамен!
Заблудились. Стали. Бисол ушел во тьму искать дорогу.
Где-то в стороне проскрипела арба, доносятся голоса.
— Эй! — кричит Джабраил, — милах бу Гойта бюда нек? — Где тут дорога на Гойты?
— На Гойты — прямо! — кричит из тьмы сунженский казак.
И опять тарахтит арба по звонкой, накатанной дороге. Огни, журавль колодца, деревья из тумана… В 12 часов ночи, закоченев, тесно прижавшись друг к другу на дне арбы, пробираемся по невылазным улицам селения Гойты славного революционного селения, где даже женщины и дети помогали отражать атаки белых.
Вдруг возница останавливается. Школяры поднимаются и слушают в глубоком молчании: гудят ночные гудки заводов Грозного.
— А сколько гудков в Ростове! — мечтательно вздыхает Исмаил. — А сколько в Москве!..
В Гойтах часа три поспали в крохотной хатке чеченца, грозненского нефтерабочего: школяры — вповалку на полу, меня хозяин с почетом уложил на своей единственной кровати.
…Чуть брезжит скупой, холодный рассвет. От мутного Мартана клочьями рваной кисеи ползет к горам туман. Над берегом — скифские, каменные торчаки, на пригорке — надмогильные шесты кладбища.
— Холум, — показывает Исмаил на лес шестов, — гойтинцы сильно с казаками воевали, и кто на войне умирал, тому на могиле холум ставят. Мулла говорит, кто на войне погиб — тому место в раю.
— Чеченский чепуха… — брезгливо говорит Сэйди, — хочет на рабфак, а верит в такой глупость.
Степь. Квадраты свежих пашен. У бричек и арб, по зеленому ковру, пасутся крупные черкасские волы. Чеченцы-пахари, недавние переселенцы с гор, настраивают плуги и бороны.
— Малх-Сахажна (солнце взошло)! — говорит Джабраил, будто слова привета.
Капли росы блеснули по зеленому ковру первой весенней травы.
— Солж-галит! — вторит Исмаил с радостью. — Солж-галит!
Арба гремит по мостовой, в’езжаем в Грозный — «Солж-галит» — «Город на Сунже» на языке чеченцев.
Вечером еще раз я вижу Исмаила на вокзале у кассы: в руках у него — путевка, он едет на курсы в Алхан-Кала.