Роман освещает большевистское подполье и партизанское движение в тылу Деникина на Северном Кавказе. Оба отрывка — «Подпольники у Лели» и «Ася в контрразведке» — относятся к первым месяцам работы ростовского подполья.
Вечером снова встретились товарищи, поделились новостями, пошли к Леле. Она уже их ждала и встретила с шумной радостью. Юная, едва сформировавшаяся, пухленькая, цветущая еврейка, она держалась полной хозяйкой дома. Внимательно выпытала: не нужно ли им чего, настояла, чтобы они у нее ночевали, пока не найдут квартиры, наскоро собрала им ужин и, усевшись против них, повела оживленную беседу, расспрашивая о загадочной советской стране.
Она горячо верила всему, что ей говорили, очевидно, представляя с их слов не то, что они хотели передать, а то, что создавало ее почти детское восхищенное воображение. С первых же слов она узнала, что они приехали работать в подполье, пришла в восторг от их героизма, от того, что эти знаменитые революционеры-подпольники, которых она считала сверх’естественными, недосягаемыми, перед ней; она может иметь с ними общение и сейчас, и потом и, наконец, принять участие в их героической работе. Она пьянела от счастья.
Вскоре пришла Вера и спокойно, с оттенком легкой иронии, слушала беседу. У нее хрупкие, изящные пальчики. Георгий оживился, встряхивал кудрями, обжигал ее взглядами, тщетно силясь оживить ее, втянуть в разговор и разгадать ее, но это не удавалось. Может быть потому и влекло его к ней, что он так легко и просто подходил к другим девушкам, а эта была неприступна.
Он рассказывал о поездке, расцвечивая то, что в действительности было тусклым, но не теряя чувства меры, так что Илья не всегда мог заметить, что Георгий, того, что-то будто врет. Корзина с литературой, по его словам, была пудов четырех-пяти, поэтому ее мог нести только Илья; что Илья, кстати сказать, такой сильный, что пудов одиннадцать руками выжмет.
Илья, вообще застенчивый, около девушек совсем терялся; когда же его хвалили, да еще с избытком — он готов был бежать.
Случай с корзинкой Георгий обрисовал так: сперва ее обнюхивали шпики, а они — Илья и Георгий — героически стояли на посту до последней минуты и с честью ретировались лишь тогда, когда шпики унесли корзину и нащупали их. Двух так он в лицо запомнил. Здесь он привлек в свидетели Илью, который неуклюже подвел друга, глуповато признавшись, что не видел их.
Потом Георгий нарисовал страшную картину встреч на ростовском вокзале. Когда они высаживались из поезда и входили в вокзал, у дверей шпалерами стояли шпики и перекрестным огнем взглядов изучали входивших. За подозрительными посылали в слежку тут же толпившихся шпиков чином пониже. Георгий опять призвал в свидетели Илью, тот подтвердил; Вера доверчиво взглянула на него, точно сказала: «Если вы подтверждаете, значит это — верно. Вам я вполне верю». Илья понял ее взгляд, будто прочитал по буквам, и просиял, даже сердце затрепетало.
Вскоре пришла старуха, мать Лели, с крошечной девочкой, отец — хозяин магазина и несколько позже — брат Лели, студент.
Несколько раз бывали здесь ребята, несколько раз ночевали. Родные Лели с первого же вечера узнали, что Илья и Георгий — подпольники. Отец видимо занятый только своими делами, внешне был вежлив и холоден. Сын-студент, одетый по последней моде, держался англичанином, чуждался ребят. Мать, сморщенная, со страдальческим лицом, потеряла покои. Она представляла себе ужасы, которые ежеминутно могли обрушиться на ее семью, на ее дочь, которая потеряла голову и бегала куда-то, видимо, начинала работать с ними. Она не хотела, чтобы эти страшные, как зараза, гости бывали в ее доме, но не смела высказать это и гостеприимно угощала их каждый раз, когда они приходили. Чуткая, как магнитная стрелка, она осязала надвигающийся кошмар, видела виновников — и не в состоянии была остановить движение жизни…
А девочка, крошечная, неуклюжая, беззаботно и весело топотала по комнатам, назойливо приставала к ребятам и бесконечно повторяла, ужасно картавя, своим хриплым, бесформенным голоском злободневную песенку:
«Чипленон жареный, чипленок вареный,
Чипленок тоже хочет жить.
Его поймали, арештовали,
Велели пачпорт показать…»
В Ростове тем временем, с легкой руки Георгия, быстро втянулось в работу с полдюжины курсисток. Они уже раз’ехались в окрестные станицы, на фронты, подпольные газеты, листовки, а одна даже отправилась в Советскую Россию. Но главное — нужно было как-нибудь связаться с Мурлычевым, выручить его. Решено было, как надоумил тот же Георгий, послать в контр-разведку «невесту». Но кого? Не подпольницу же? Просилась Леля, но она еврейка. Посылать ее туда безнадежно, даже опасно, да и молода уж очень…
Поручили это дело молоденькой, не связанной с подпольем, курсистке Асе. Шла она в контрразведку с горделивым сознанием важности порученного ей дела. Она трепетала от восхищения при мысли, что может спасти товарища, и ужасалась позорного провала затеи…
Пришла в контр-разведку, замирая от страха, как, бывало, в комнату начальницы гимназии. Робко вошла, не смея встретиться глазами с тем ужасным, от кого зависело замучить человека или отпустить на свободу. Нерешительно спросила у приглянувшегося ей пожилого, самого маленького чиновника — наверное, у него большая семья, человек он, видно, старого закала, вырос на подмазках да на подмочках, — так спросила у него нерешительно и вкрадчиво к тому же: как бы увидать главного, как он у них называется. Тот указал на дверь и сказал, что надо подождать. Стала она ждать, но из этого ничего не получилось. Люди входили, выходили, присматривались почему-то к ней: видимо, у них собачья повадка вкоренилась, на ходу всех обнюхивать, друг или недруг, и к каждому подходить, как к вожделенной жертве. Надоело Асе сидеть, решила снова обратиться к «папаше» за помощью. Он, конечно, в очках был и поэтому посмотрел на нее сверх очков, отчего стало казаться, что он по-бычьи хочет ее боднуть. Ей стало страшно от этого взгляда, но она вспомнила про женские хитрости, которые ни один мужчина, если он вообще мужчина, не в состоянии был игнорировать. Хотела она всхлипнуть и попросить, он уже добрыми глазами по-смотрел на нее в ожидании, она полезла в ридикюль за платком, чтобы его своевременно поднести к глазам, но дверь открылась, вышел красивый военный и, спросив ее, в чем дело, предложил войти. Один план ее рушился, нужно было сгоряча строить другой.
Холодный, благородного вида военный предложил ей сесть и спросил, чем может служить. Она и в самом деле столько наволновалась в ожидании и так внушила себе, что ей нужно чуть-чуть пустить слезу для полного эффекта, — что и в самом деле в ответ на его слова совершенно искренно всхлипнула. Он засуетился, поднес ей стакан, постарался успокоить ее и, наконец, узнал то, что нам было давно известно, что она невеста Мурлычева и беспокоится о его судьбе. Услышав эту «хамскую» фамилию, он скривился и чуть растерялся: «Эта девушка его невеста?… Но ведь она так искренне держится!» Снова взяв холодный тон, он в двух-трех словах изложил ей суть дела, сказал, что скоро будет суд и ничем более полезен быть не может. Свидание же разрешить с ним может, но для этого ей нужно выйти и немного подождать.
Выйдя в комнату, где был бодливый «папаша», она так была довольна полученным разрешением на свидание, так расхрабрилась, что «котелок» ее начал варить во-всю. Она вмиг сообразила, что здесь может помочь ей только «папаша», и подсела к нему. Разрешение на свидание должен был написать он, но, как всякий чиновник, выполнял свое дело равнодушно, спокойно, будто забыв, что от него ждут милости. Ася заговаривала с ним, спрашивала, нет ли у него дочерей, призналась, что она как-будто знает его дочь, справилась об его адресе и постаралась крепче запомнить этот адрес. Увлекшись разговором, она попыталась отвлечь его внимание от главного на пустяки, чтобы ее у него не «встретили», — и тут-то услышала: щелк, щелк… Один с левой стороны пробежал с папкой, другой — с правой. Похолодела от мысли: «Сфотографировали для коллекции, с первого же шага попалась»…
Выдали ей вежливо пропуск — вышла. Как рванула от двери! Как из подвала на солнце вырвалась: так легко, весело! Пробежала немного, оглянулась — спутники поодаль, торопятся шпики! Она — на извозчика, — и они. Она — на трамвай, и они. Она — в большой магазин, в толпу, а там смелым шагом в контору, во двор, на другую улицу, — и растаяла, как дым. Прибежала в общежитие, хохочет, аж слезы на глазах, рассказывает со всеми подробностями, как она держалась смело, всех провела, даже всплакнула: не хуже актрисы держалась…
Попробовал бы кто-либо сказать ей, что она может и вправду всплакнула, глаза бы выдрала: «Хуже всего, когда героические поступки оценивают иронически со стороны тех, которые сами не способны на это».
А они слушают ее завистливо и думают:
«Ах, если бы нам доверили такую важную, рискованную работу!»
Мурлычев передал из тюрьмы, куда его перевели, письмо, в котором раскрывал тайну провала. Хозяйка дома, где он жил, знала его, как большевика и десятника боевой дружины завода «Лели», где он работал слесарем. Знала также о том, что он был членом горсовета. У нее — знакомый, старший надзиратель 7-го участка. Хотела ли она Мурлычеву злой смерти или думала, что его нужно посадить в «холодную» на недельку, чтобы одумался и остепенился, — но она донесла, «как верная долгу гражданка», о том, что Мурлычев, такой-сякой, может взорвать кого задумал, что-то затевает. А в то время конспирация какая была: дворовый пес, и тот понимал, в чем дело, и явно равнодушно пропускал гостей к Мурлычеву. Надзиратель проследил, донес по начальству — и дело было сделано.
Отцветали сады. И когда полк вошел в село, солнце сквозь оголенные деревья сочилось дрябло и прохладно. Ночи густели синеватым наливом, да и небо было холодное, обмороженное льдинками звезд. Дули ветры с дождем. Сквозь темноту нащупать противника было труднее и рискованнее.
В исходе сентября полку был отдан приказ сняться со стоянки и форсированным маршем итти на подкрепление отступающих частей. Ухали далекие орудия, сливающиеся с перепалкой грома. В полночь Печурку вызвали в штаб. В темноте он смутно распознал знакомые обрывки усов и глухой простуженный голос. Фигура на лошади качнулась и моментально затерялась в черноте ночи.
Печурка уяснил только одно, что ему сегодняшней ночью поручили ответственное дело. Найдя среди бойцов своего товарища, спящего на лошади, разбудил. Сонный Юрка долго пялил глаза, пока не опознал товарища.
— Если не вернусь, Юрка, передашь хоть в протокол… Говорил он по-молодому задористо, но Юрка почувствовал, что Печурка сегодняшней ночью подвергнется опасности.
— Ты не смейся, а говори делом, чтобы я знал.
— Защита правого фланга лежит на моей ответственности.
— Подумаешь, командир выискался! Завтра же напишу в ячейку ребятам.
— Вот, вот, так и напиши, что Печурка с честью выполнит поручение защиты правого фланга.
— Ты скажи, что за поручение?
— Поручение? Видишь ли… — Печурка замялся. — Поручение ответственное.
— Но какое?
— Подносить патроны. — Чувствуя, что сказал мало, добавил:
— От меня зависит, так и сказал командир полка: — «От тебя», говорит, «зависит, если патроны сумеешь доставить вовремя защите».
Печурка умолк и до самой остановки не произнес ни слова.
Полк пошел в наступление.
Мимо Печурки мелькнул знаменосец, увлекая в бой бойцов.
Простившись с товарищем, Печурка взвалил на плечи восемь коробок патронов и свернул с дороги на боковую стежку.
Окунувшись в камыши, он почувствовал страх и одиночество, но, вспомнив разговор с Юркой, устыдился. Где-то далеко, за камышем, глотая ленты, медным голосом звал пулемет.
Итти было вязко, боязно и тяжело. Винтовка болталась на ремне, оттягивая и без того перегруженное левое плечо. Остановился, прислушиваясь к говору камыша. Все также издалека сквозь камыш доносилось медное дыхание пулемета. И, словно отвечая ему, ворчливо отозвались дальние орудия.
«Поспеть-бы», — подумал Печурка, чувствуя, как хлюпает вода в ботинке. Очутившись в прогалине, остановился, замирающе прислушивался. Пулемет заглох, лишь попрежнему завывали орудия протяжно и тоскливо. Немного передохнув, Печурка решил итти на орудийный звук, зная, что в том же направлении ждет его мертвый пулемет. Камыш густел, ветер усиливался, и молодые ноги впервые в жизни отказывались служить. Дотащившись до просвета, Печурка вдруг остановился цепенея. Перед ним тихо покоилось озеро. Пронизывающий ветер зло кидал волны в пустоту, обдавая ноги брызгами.
Пулемет не подавал признаков жизни. Только орудийные взрывы передвинулись ближе, и звук доносился отчетливей и звонче.
«Пропал», подумал Печурка бросаясь назад. Очутившись в густой заросли камыша, опустился на илистую траву. Машинально смахивая с лица пот, сидел, чуткий по-звериному, оглядываясь по сторонам. Стрельба передвигалась все ближе. Орудийная перепалка мешалась с беспорядочной винтовочной стрельбой. Затравленно опознавая местность, Печурка встал и шатающейся походкой медленно побрел через озеро.
Скорей бы, словно в забытьи, шептал он, чувствуя, как ледяная вода обожгла его. Ему казалось, что его уже не существует и что через озеро бредет не он, а кто-то другой, не живой, а замороженный. Был момент, когда Печурка думал сбросить с плеч цыновки, но тот, как ему казалось, другой, — кто брел по озеру, предупредительно грозил ему.
«Нет, не брошу», — будто отвечал ему, подумал Печурка. А стрельба все близилась, близилась, и казалось — вот уже близко-близко рыщет противник, отыскивая скрытый пулемет. Силится Печурка выбраться из ледяного озера, но вода ползет выше и выше, добираясь до горла.
«Пропали», подумал Печурка, окостеневшими руками поддерживая цыновки. Хлесткие волны обливали голову, попадали в рот. Надломленный ношей, теряя сознание, Печурка упал в воду, но вода вдруг неожиданно резко пошла на убыль. Беспомощно приподнимаясь, он выбрался на берег, теряя путь. Окраина замерла, лишь ветер глухо свистел, хлестко обдавая лицо камышем. Казалось, что камыш никогда не кончится, но он неожиданно пропал с глаз Печурки, открыв поляну. Опять заговорили… винтовки, поддерживаемые близким орудийным огнем. По горизонту чуть вправо, к удивлению Печурки, отметился темный силуэт — и моментально исчез в темноте, а потом в том же направлении мелькнули еще две фигуры.
«Неприятель», спокойно подумал Печурка.
Страха не было, а была смертельная усталость…
— Кто идет? — окликнул впереди робкий голос.
— Печурка, — ответ был равнодушный, покорный. Черный силуэт вдруг вырос в глазах Печурки, быстро направился к нему. Обессиленно, чувствуя, что ноги его потеряли дно, а сам он падает в глубокое илистое озеро, Почурка свалился на землю. Сквозь забытье он слышал разговор и потом неожиданно радостно ожил. У пулемета был знакомо-волнующий голос…
Вечером Юрку и Печурку вызвало командование.
— Так значит, готовы?
— Готовы, товарищ командир, — отвечал Юрка.
Командир устало потянулся к окну, долго стоял в задумчивости, глядя на небо.
Печурка кашлянул.
— Вам вдвоем столько лет, сколько мне одному. Жизнь впереди — и какая жизнь!
Голос командира дрогнул нежностью.
— Сына у меня вчера убили — погиб. Не жил, а погиб. Сегодняшней ночью, возможно, еще двоих потеряю. Тяжело! — нервно хрустнул пальцами, опять отошел к окну.
— Хорошая жизнь берется дорогой ценой: мы платим кровью. Тяжелая плата, но… Вы идете умирать, да, умирать, но то, что вам поручено, дороже наших жизней. Командир смолк, подошел к ребятам вплотную, протянул руку. Вышли. Звездный путь указывал дорогу. За селом, в степной прохладе, Юрку потянуло курить. Он с сожалением вспомнил, что спички находятся у Печурки.
— Покурить бы, — сказал он.
— Нельзя, — ответил Печурка, — могут заметить.
— А мы в канаву.
— Не дам спичку! — отрезал Печурка.
Юрка обиделся.
— Если вернемся, доложу командиру о твоем поступке.
— Мы не вернемся.
— Надо вернуться. Взорвать и вернуться, понимаешь?
Шли дорогой молча, осматривая окрестность.
Чтобы помириться, Печурка сорвал на бахче арбуз и предложил Юрке. Сели, тщательно собрали об’едки и бросили в траву сбоку дороги. Брезжило предрассветье. Дорога ветвилась надвое. Правая ветка вела к селу. — Значит, сюда, — произнес Печурка, указывая на чуть видневшийся в ложбине синеватый налив садов.
Шли попрежнему молча, думая о своем. Печурка — о грозящей опасности, Юрка — о табаке. На гребне остановились, оглядывая растерянный, мчавшийся налетом кавалерийский раз'езд.
— Бежать не смей! — вдруг вскрикнул Печурка, хватая за руку Юрку. — Все равно не убежишь. — Стояли у края дороги, судорожно уцепившись друг за друга…
«Семь», мысленно сосчитал Печурка, уставившись в переднего. Буланый конь играл под всадником.
Стой; — приподняв руку, скомандовал передний, осаживая коня. Лица всадников в глазах Юрки раздвоились и запрыгали. Он отчетливо заметил близко-близко, на расстоянии удара, вызубренное белое стремя, берегущее аккуратно вычищенный сапог.
— Сироты мы, — боязливо отозвался Печурка, глядя на переднего всадника.
— Казанские? — насмешливо спросил тот.
— Не, мы тутошние.
— Тэкс, тэкс, следовательно, сироты. А красные вам какие будут родственники?
Несколько всадников угодливо засмеялись. Передний с улыбкой нагнулся, оправляя стремя, и ребята отчетливо заметили посеребренный погон с продольной полоской, на которой были рассыпаны четыре мелкие звездочки.
— Ну да, как вам красные доводятся по матери или по отцу?
— Никак! — отрезал Печурка и решил больше не разговаривать. Офицер вскользь кольнул… взглядом Печурку и, обращаясь к заднему, вкрадчиво произнес.
— Нефедов, проведешь в штаб, прихвати с собой двоих, что-то подозрительные сироты…
— Слушаюсь.
Сказано это было тихо, но ребятам показалось, что офицер не прошептал, а отрубил металлическим голосом решение их участи…
Окруженный всадниками, Юрка пытался было произнести какое-то слово, но оно потерялось вместе с ударами сердца в глубинном тайнике.
— Печурка?.. — только и произнес он.
— Что, Юра?
— Так… Ничего…
Впереди устало покачивалась спина Нефедова, старая, покорно р…… запыленная тысячеверстьем.
— Возишься с ними, как с писаной торбой, а по-моему — за ноги, да об забор, как, Митрий?
— Не иначе, как можно?
— Чиво можно?
— Али побить, али отпустить.
— Кого отпустить? — вдруг оборачиваясь, спросил Нефедов.
— Митрий хочет ребят отпустить, — заискивающе отозвался всадник.
— Никак нет, господин урядник, побить их, — произнес Митрий.
— Ты у меня смотри, а то я тебе отпустю плетей!..
Смолкли. Показалась зеркальная река. Густая синяя вода урчала у обрывистых берегов. По ту сторону реки, по колено в воду, забрели вербы, образуя теневую зубчатость садов. В Печурке вдруг безумно затрепетала жизнь. Хотелось крикнуть об этом, но рядом сидел равнодушный всадник, приговоривший их к смерти. Неожиданно Печурка рванулся в сторону и прыгнул с обрыва…
В шесть часов утра разведка донесла, что в селе Заречном произошел взрыв порохового склада. Полк моментально свернулся. Ослепительное солнце вело в село. Пытаясь отыскать брод, командир полка свернул влево, вдоль реки. У обрыва, сбоку дороги, лежал мальчик. Командир слез с лошади, оторопело приостановился, всматриваясь в окровавленную белокурую голову. Мертвец улыбался далекому, но вечно прекрасному солнцу. Это был Юрка.
Ливенцовка
Август 1933 г.
1920 год. На станции Матвеев-Курган — невообразимая толкотня. Грязное помещение тонет в табачном дыме. Пол завален мешками. В заплеванном углу прикурнуло несколько оборванных фигур, похрапывая на весь зал. На перроне — не лучше. Сотни людей устало бродят, с безнадежностью посматривая на свободный железнодорожный путь. Со вчерашнего дня не было поезда. «Мешочники» волнуются, ругаются. Один из них выбегает из помещения и, всплескивая руками, вопит:
— Держите! Держите! Ограбили!
Толпа безучастно наблюдает. Никто не имеет ни малейшего желания броситься в погоню за вором. Сорвешься с места и сам без мешка останешься. Здесь это — обычная история.
Среди людской мешанины выделяется группа молодых ребят, вооруженных винтовками и обрезами. Их — шесть человек. Они часто ходят к начальнику станции и убедительно просят его сообщить точные часы отправки поезда. Начальник станции невозмутим. Он, по обыкновению, разводит руками.
— Пока ничего неизвестно… возможно вечером будет.
— Но ведь у нас вечером открывается конференция…
— Ничего, граждане, не знаю… не мешайте работать.
Ребята уходят. Они — делегаты на первую уездную конференцию комсомола от Матвеево-Курганского подрайонного комитета. Им надо обязательно попасть сегодня в город. Неужели не будет поезда?
В толпе раздался зычный голос:
— «Максим» идет! «Максим»!
Как сумасшедший закружился перрон. Замелькали мешки. Толкая, спотыкаясь, падая, бежали стадом люди. Из помещения хлынула новая человеческая волна. Все смешалось, завертелось беспорядочной каруселью.
Подошел «Максим». В вагоны полетели мешки и люди. Кто-то вскочил на густую толпу человеческих голов, покатился по ней, как мяч, скрывшись в вагоне. Желтая, как лимон, женщина, сдавленная, словно тисками со всех сторон, кричала не своим голосом:
— Ой, задушили, родимцы… задушили!
Кондуктор, пытавшийся урегулировать посадку, был освистан и сбит с ног.
В вагонах повернуться негде. На перроне суетятся не успевшие сесть.
— На крышу! Скорей!
Крыши в одно мгновение заполняются «пассажирами». На одной из крыш уселись комсомольцы — делегаты первой уездной конференции. Смеются, шутят.
— С треском, врежемся в город… на курьерском.
— Да еще в специальном вагоне, вроде, как иностранцы.
Раздался третий звонок.
— Ложись, ребята, поехали!
— Не спеши. «Максим» сперва подумает часок, а потом ножками задрыгает…
Прошло полтора часа после третьего звонка. Паровоз хрипло засвистел и тихо поплелся по знакомому пути.
Ребята разлеглись на крыше. Веснущатое лицо секретаря комсомольского подрайкома Ивана Тесленко задумчиво смотрело на облачное майское небо. Лежавший с ним рядом комсомолец Семен Кривошеев нарушил молчание.
— Ваня, что там про фронт слышно? Говорят, поляки бьются здорово?
— А как же ты думал? Воевать — не орешки щелкать.
— Ваня, а как по-твоему, чья возьмет?
— Чья? Ясно, наша возьмет. Потому, у нас главная сила — сознание. За нас горой встанут польские рабочие и крестьяне. А у них что? Муштровка одна…
Тесленко перевернулся на-бок.
— А ты, Кривошеев, что, сомневаешься, что наша возьмет?
— Ну, нет, Ваня, ты не придирайся к словам. Это я у тебя спросил, как сам в политике хреново разбираюсь.
Поезд остановился на станции Таганрог.
В клубе имени Карла Маркса готовились к конференции. На сцену втащили большой стол и покрыли красной материей. Знамена отсвечивались «золотыми» и «серебряными» буквами. Стены увешаны плакатами и лозунгами.
Председатель оргбюро по созыву первого уездного комсомольского с’езда Емельянов поминутно подходит к столу регистратора, узнавая о количестве прибывших делегатов. Член оргбюро Савченко, большого роста парень, сидя на подоконнике и обложившись кипой бумаг, составляет тезисы для доклада. Руководитель музыкального кружка, кучерявый Задара, шлепает босыми ногами и, держа подмышкой мандолину, нетерпеливо созывает оркестрантов:
— За сцену ребята, за сцену!.. Через полчаса открывается конференция, а мы еще ни разу не репетировали!..
В зале группами сидят прибывшие делегаты. Почти все — с винтовками и сумками через плечо. В задних рядах организуется хор. Савченко вскакивает с подоконника. Захватив бумаги, он бежит в коридор, становится на колени и, положив на стул недописанные тезисы, ожесточенно чиркает карандашом.
Из зала несется:
Вихри враждебные
Веют над нами,
Темные силы
Нас злобно гнетут.
В бой роковой
Мы вступили с врагами,
Нас еще судьбы
Безвестные ждут.
Савченко, закрыв левое ухо пальцем, продолжает «вымучивать» тезисы. Он чувствует, как кто-то положил ему на плечо руку.
— Николай, пошли. Сейчас открываем конференцию. Прибыла последняя делегация из Матвеева-Кургана.
Савченко вскакивает.
— С тезисами ни черта не получается.
— Брось ты эти тезисы. Без них лучше выйдет…
Савченко рвет тезисы и входит в зал. Голос Емельянова мягко звучит со сцены.
— Первую уездную конференцию коммунистического союза молодежи об’являю открытой…
Делегаты встают и бешено аплодируют. Тесленко влезает на стул.
— Да здравствует пролетарский союз молодежи, здравствует наш первый с'езд!
Задара, бледный от волнения, дрожаще поднимает руки. Три мандолины, четыре балалайки и две гитары грянули «Интернационал».
Делегаты поют. Емельянов опускает вниз влажные глаза.
С интер-на-цио-на-лом
Вос-прянет род людской..
Емельянов выпрямляется.
— Для ведения с’езда нужно избрать президиум. Какие будут предложения?
— Емельянов!
— Савченко!
— Касьяненко!
— Кривошеев!
Загуторили делегаты. Десятки фамилий полетели на сцену. Полтора часа шли выборы президиума.
Вспотевший Емельянов зачитал список.
— Прошу членов президиума занять места.
Кривошеев с некоторой боязнью поднялся со стула.
— Да иди же, иди — толкает его Тесленко, — привыкать надо…
Председательское место занял Савченко.
— Предлагается следующая повестка дня: текущий момент и задачи комсомола, доклады с мест, отчет городского комитета и выборы укома. Какие будут замечания? Нет. Повестка дня принимается. По первому вопросу слово имеет товарищ Емельянов.
Притаившуюся тишину пронизала горячая речь.
— Наша задача — борьба с экономической разрухой и помощь военному фронту. Польские паны, не считаясь с интересами своих рабочих и крестьян, повели наступление и начали вторгаться в пределы советской Украины. Нужно разбить шляхту и победить разруху. Мы, коммунистическая молодежь, должны отдать этому все силы и нашу энергию, сотнями и тысячами вливаясь в Красную армию…
Задара с открытым ртом наблюдал за движениями Емельянова и, когда услышал последние слова, — да здравствует победа над польскими панами, — заегозил:
— Приготовились… начали… пошли…
Прогремел «туш», сливаясь с гулом аплодисментов и приветственными криками в честь Красной армии.
Савченко терпеливо ждал, пока прекратится шум.
— Кто хочет выступить в прениях?
Кривошеев не понял. Он долго силился вникнуть в суть диковинного для него слова «прения» и нерешительно повернулся к рядом сидевшему члену президиума.
— Слушай, что это за «прения»?
Парень улыбнулся.
— Разве не знаешь? С борщом едят…
Кривошеев покраснел. Парень дружески сказал:
— Мотай на ус, да не забывай. Прения — это когда ребята выступают и говорят в прениях…
Кривошеев был удовлетворен. Ему ужасно захотелось выступить в прениях, но он не решался. Никогда ему не приходилось говорить на собраниях, да еще на таких многолюдных. Долго он сидел, слушая выступавших ребят, а потом решительно поднялся и протиснулся к председателю.
— Товарищи, я хочу сказать в прениях…
— Фамилия?
— Семен Кривошеев… из Матвеева-Кургана…
Председатель об’явил:
— Слово предоставляется товарищу Кривошееву, делегату Матвеево-Курганснского района.
Кривошеев почувствовал, как у него задрожали колени, а язык будто присох. Он весь вытянулся, схватился левой рукой за стол.
— Поляки думают нас завоевать, — начал он, еще крепче хватаясь за угол стола, как будто в этом находил поддержку для продолжения своей речи. — Но мы этого не допустим… Мы должны, как комсомол, все пойти на фронт. Я об’являюсь добровольцем, чтобы юные коммунисты, как делегаты, тоже записались в Красную армию…
Кривошееву не дали договорить. Он стоял на сцене, оглушаемый бодрыми рукоплесканиями, звонкими голосами, и ему казалось, что весь зал превратился в кипящий котел, который вот-вот разорвется от сильного нагрева.
Сквозь шум пронесся голос:
— Всех делегатов отправить на фронт!
— Об'явить комсомольскую мобилизацию!
Председатель напряг всю силу своих голосовых связок:
— Товарищи! Прошу успокоиться!
Шум постепенно прекратился.
— По докладу товарища Емельянова есть предложение отправить на польский фронт половину делегатов с’езда, об'явив запись добровольцев.
— Мало!
— Всех надо!
— Послать всех — это значит оставить организацию без актива, совершенно развалить работу. Я голосую: кто за то, чтобы половину делегатов с'езда послать на фронт? Единогласно. Об'является перерыв до завтрашнего утра. Все секретари должны сегодня, не позднее двенадцати часов ночи, представить в уездный комитет списки товарищей, уезжающих на фронт.
Кривошеев сошел со сцены и остановился возле матвеево-курганенских делегатов. Тесленко пожал ему руку.
— Молодец, Сеня! Не ударил лицом в грязь. А помнишь, на крыше вагона ты мне говорил, что в политике хреново разбираешься? Нешто это хреново, если на с'езде такую политику завернул, что хоть куда!..
Кривошеев отвел в сторону Тесленко.
— Ты вот, что Ваня, я сейчас настрочу матери записочку, а ты уж будь добр — передай. Да не забудь через совет небольшую поддержку ей оказать. Сам знаешь, как приходилось жить.
— Ладно. Все будет сделано. Только ты не забывай ребят.
Хорошо?
— Ну ясно. Дай «пять»!
Большое село — Голодаевка! Тысяча домов, покрытых соломой, железом, деревом и черепицей, раскинулась по узким, цветущим зеленью улицам. Низенький дом, примостившийся на сером бугре, ничем не отличался от своих «собратьев». Квадратные окна. Крыша — треугольником. Потрескавшиеся от жары, плохо выбеленные стены. Короткий заваленок, а вокруг изгородь — из камней и крепких длинных веток.
Двери этого приземистого домика очень часто открываются. Группами и в одиночку направляются в дом люди. В одной из комнат, окруженный тесным кругом молодежи, сидит начальник комсомольского отряда по борьбе с бандитизмом Чернов. Он быстро, но внимательно просматривал лежащие перед ним бумаги, исписанные малограмотными буквами, потом вскакивает, и его большие волосы, потревоженные рывком головы, опускаются на низкий смуглый лоб, почти закрывая глаза.
— Вот что, братва. Коммунисты и комсомольцы об'явлены на казарменном положении. Банда Махно находится в трех верстах от Голодаевки, в немецкой колонке Густафельд. Нужно сейчас же послать разведку, точно выяснить расположение банды, а затем — в обход окружим…
Чернов спокойно обвел суровым взглядом присутствовавших.
— Кто хочет добровольно итти в разведку?
Стало тихо. Некоторые отошли в задний угол комнаты.
— Я!..
Большой парень подошел к Чернову.
— Ты, Соломахин, не подойдешь. Тебя хорошо знает местное кулачье, а оно с бандами связь держит.
Снова стало тихо.
— Тогда меня пиши, — бойко отозвался низкорослый мальчуган, Пирогов Иван.
Чернов сделал движение рукой.
— Правильно. Еще кто?
— Записывай Каверду Семена.
— Тоже подходящий.
— И меня… Безуглова…
— Ну, вот и хватит, — сказал Чернов, одобрительно похлопывая ребят по плечу, — берите лошадей и кройте, да езжайте разными дорогами. А ежели кто спросит, отвечайте — к реке путь держим, коней маленько попоить. Кстати вы молодые комсомольцы и об этом почти никто не знает.
Пирогов, Каверда и Безуглов вышли из комнаты. На дворе было жарко. Солнце забралось в центр неба, на свое любимое место, и оттуда бросало на землю раскаленные лучи.
Степь. Желтая, сухая, широкая. Кинешь взор и кажется, что нет конца и края земляным просторам. Пыль по зигзагообразной дороге клубится, вырываясь из-под копыт пятнистой лошади. Ноги Безуглова туго сжимают худые бога коня.
— Н-н-н-о… — тихо, словно уговаривая коня, часто повторяет Безуглов, тревожно вглядываясь в степь.
Несколько минут назад Безуглов оставил товарищей. Впервые за свою недолгую жизнь он идет в разведку. Когда вступал в комсомол, отец пригрозил избить, а потом смирился и только иногда, хмуро покачивая головой, ворчал: «туда же, в коммунисты лезешь. Сопли сперва изничтожь, а потом за ум берись».
Безуглов вспомнил отца, болезненно улыбнулся и со всей силой нажал на бока коня.
В одной руке — вожжи, в другой — обрез, завернутый в мешок. Путь казался долгим и скучным.
«Где же ребята?» — подумал Безуглов, увидев неподалеку длинные белые дома немецкой колонии.
Од оглянулся. На смежных дорогах, соединяющихся возле колонии, никого не было.
— Что за чорт! — вырвались тихо слова, и вслед за этим лошадь с седоком в’ехала на застывшую от тишины улицу колонии Густафельд.
На улице пустынно. Рука Безуглова потянулась к обрезу. Возле калитки одного из домов он увидел двух беседовавших.
— Куда едешь, малец?
Безуглов вздрогнул.
— К речке… коня напоить… а что?
— Да так… язык почесать хотца. Тут уже двое приезжали коней поить, а потом деру дали, махновцев испужались.
Безуглов остановил коня.
— А я-ж при чем?
— Да мы ничего. Только смотри, хлопец, примеру ихнему не последуй. Вот смеху-то будет!
Безуглов насильно засмеялся, дернул за вожжи, думая ехать дальше, но потом стремглав повернул обратно. Он увидел, как из-за переулка выехало четыре вооруженных всадника, опоясанных бомбами и патронными лентами, направляясь в его сторону.
— Если бы не обрез, можно было бы не удирать, — мелькнуло в голове у Безуглова.
Он решительно дернул вожжи.
Конь рванулся рысью.
Бандиты спохватились. Раздался предупреждающий выстрел.
— Стой, твою такую!..
Безуглов вынул обрез из мешка и еще сильнее заработал ногами, обрушиваясь на бока лошади.
В воздухе прокатилось несколько выстрелов, и свистящие пули пронеслись над головой молодого разведчика. Безуглов оглянулся. Бандиты шпорили коней. Чувство, что еще несколько секунд — и он попадет в махновские лапы, — сильней и сильней охватывало сознание Безуглова.
— Н-н-н-о! — кричал он яростно, прислонив голову к шее коня. — Н-н-н-о!
В глазах прыгают синие круги. Безуглов видит в нескольких шагах небольшой курган. Он делает последнее усилие и, под’ехаз к кургану, прыгает с коня, спрятавшись за выжженный солнцем бугор.
В руках обрез.
Дрожащий палец нажимает курок.
Раздается оглушительный выстрел. Один из бандитов, словно туго набитый мешок, свалился с лошади, и глухой крик эхом отдался в степных просторах.
В ответ раздалось несколько выстрелов. Две пули, зашипев, врезались в бугор, остальные пронеслись мимо.
Безуглов крепко прижал ложе обреза к плечу.
Глухо шлепнулся в воздух выстрел. Ехавший впереди бандит схватился за лицо и, бешено закричав, выпустил из рук винтовку. Его лошадь споткнулась и упала. Бандит с раздробленной челюстью дико стонал.
Оставшиеся махновцы, почувствовав, что противник находится в надежном месте и, что дальнейшее преследование может окончиться для них плачевно, оставив раненого, помчались обратно.
Безуглов выскочил из-за бугра, вложил новую обойму и, дав несколько выстрелов, сел на коня. Конь, тряся головой и тяжело фыркая вздувавшимися ноздрями, побежал по пыльной дороге. Безуглов то и дело оглядывался назад, ожидая новую погоню.
Тревога оказалась напрасной. Безуглов благополучно приехал в Голодаевку. Слезая с коня, он видел, как его со всех сторон обступили ребята, расспрашивали о результатах, а командир отряда Чернов дружески говорил:
— Вижу, брат, что жара была. Пирогов и Каверда еле удрали. Ну, рассказывай.
Безуглов рассказал все, как было.
— Значит, банда в Густафельде?
— Да.
Вечером комсомольская рота, вооруженная винтовками и тремя пулеметами, двинулась на Густафельд. Бандиты, очевидно, догадавшись, что им готовится должная встреча, удрали, по словам колонистов, в хутор Калиновчик, находившийся вблизи немецкой колонии.
— Улизнули сволочи, — говорил Чернов. — Ну, ничего, мы их все равно разыщем.
Всю ночь не спал отряд. А ночь была хорошей и светлой.
И звезды рассыпались по небу, словно новенькие блестящие патроны.
Утром пришло сообщение, что из города на помощь отряду выехали два броневика.
Днем броневики были в Густафельде. Вместе с ними прибыл на двухместном мотоцикле красноармеец-комсомолец Сизов для поддержания быстрой связи между отрядами ЧОН’а.
После совещания решили послать Сизова на хутор Калиновчик, чтобы выяснить точно, там банда или нет.
Заурчал мотор. Пальцы сжали руль и мотоцикл, словно пуля, полетел по ровной дороге.
Не успел Сизов в’ехать на хутор и остановить машину, как из-за переулка показался конный отряд бандитов. Сизов дал «ход», но было уже поздно. Один из махновцев быстро под ехал к машине и прыгнул во вторую «коробку» мотоцикла. Остальные окружили Сизова.
— Откуда?
Сизов молчал.
— Звестное дело откуда. Камунист… не видишь картуз, а на ем звезда жидовская.
Сизов продолжал молчать.
— Что-ж ты, сволочь, молчишь? Аль языка нет?
Сухой и жилистый махновец в белой папахе с черной лентой на ней, ехидно захохотал.
— Да что там с этим супчиком разговаривать. Ему надо нашинскую люминацию устроить.
И махновец, пробившись сквозь строй отряда, подошел к Сизову.
— Держи его, да покрепче.
Мохнатая бечева обкрутила туловище Сизова. Руки были крепко привязаны к рулю.
— А теперь даешь люминацию!
Из фляжек хлынул бензин. Сизов чувствовал, как серая жидкость расплывается по его одежде, бежит по телу. Он до крови прикусил губы и, посмотрев на злобно смеющиеся лица бандитов, крикнул до хрипоты:
— Гады! Это вам так не пройдет!
— Пройдет или нет, а тебя сейчас пот прошиб, — попытался острить сухой, жилистый махновец, вынимая коробку со спичками.
— Зажигай, Павленко, а ты, Ерилов, мастер по моторам, педали мотоциклетные нажмешь!
Вспыхнула спичка. Брошенная на облитую одежду Сизова, она быстро превратила его в пылающим костер. Сизов застонал, беспомощно ворочая туловищем.
— Пущай мотор… да машину не забудь под обрыв направить!
Мотоцикл сорвался с места и, никем не управляемый, помчался по степи.
Красное пламя охватило Сизова. Казалось, что мчался не мотоцикл, а огненный столб, гонимый сильными порывами ветра.
Вот и обрыв.
Мотоцикл, словно самоубийца, бросился вниз, разбившись об острые камни.
До вечера ждал отряд сообщения от Сизова, пока проезжие крестьяне не сообщили о случившемся.
Ночью комсомольцы и два броневика пошли в наступление на хутор Калиновчик. Бандиты были застигнуты врасплох. Завязался бой. Отряд Чернова показал исключительное геройство. Махновцы дрогнули и начали отступать. Отряд по пятам преследовал убегающих бандитов, со всей беспощадностью расправляясь с теми, кто сеял ужас и разорение для трудящегося крестьянства.
На следующий день хоронили Сизова.
Было пасмурно и хмуро.
Крупные капли дождя, словно слезы, падали на землю.
Над зияющим провалом могилы склонилось боевое знамя комсомольского отряда.
Рассеялись в воздухе последние прощальные слова.
На могилу брошена последняя горсть земли.
В Голодаевке на площади выросла свежая могила с дощечкой и надписью:
Здесь похоронен прах борца,
Он был живым сожжен врагами.
Но память о тебе меж нами
Зажжет огнем наши сердца.
Лектор, он же секретарь Екатериновской ячейки комсомола Бердник, потирая от холода руки и постукивая о пол дырявыми ботинками, выпустил изо рта «пар».
— Итак, товарищи, лекция по истории революции закончена. У кого есть вопросы?
«Коптилка» бледно мерцала. Небольшая темная комната с обваленными стенами, откуда врывался назойливый декабрьский ветер, напоминала сырой подвал. Два стула весьма подозрительного качества и опрокинутая на бок разбитая скамья представляли собой всю мебель. Махорочный дым беспрерывно поднимался вверх и казалось, что над головами слушателей, вместо потолка, плавают крутые, как взбитое тесто, облака.
— Ну, чего же молчите, — волновался Бердник. — Если что непонятно, спрашивайте.
Затрещал стул. Отряхивая с полушубка грязь, поднялся «несчастливец», упавший вместе со стулом и, под общий смех, раздраженно заметил:
— Понятно оно все, только непонятно, почему о стульях никто не беспокоится. Полгода существует комсомол, а политкружку заниматься негде.
Закутанная в шаль комсомолка, прижавшись к соседке, сказала:
— Может, для Павла все понятно, а для меня нет. И нечего тут стульями глаза замазывать.
Бердник обрадованно встрепенулся. Ему всегда стоило больших трудов втянуть ребят в беседу. Не привыкли они. Некогда было заниматься воспитательной работой. С утра до поздней ночи гоняют по колено в снегу бандитов и устраивают облавы на самогонщиков. И когда Бердник услышал реплику комсомолки, он почувствовал, что эта реплика есть та ниточка, ухватившись за которую, можно распутать клубок молчания.
— А что для тебя непонятно? — спросил он, обращаясь к комсомолке.
Соседка прошептала:
— Ну, говори же, Нюрка…
— А што спросить?
— Пущай скажет, што такое монахристы?
— Что такое, товарищ Бердник, монахристы? — чуть заикаясь, спросила комсомолка.
Бердник поправил:
— Не монахристы, а монархисты. Кто ответит на этот вопрос?
Наступило молчание. Сквозь дымовую завесу было видно, как зашевелились комсомольцы. Усиленней запыхтели «цыгарки».
— Может, ты ответишь, Меринов?
«Несчастливец» Меринов, тот, что опрокинулся вместе с поломавшимся стулом, недовольно буркнул:
— Я-то отвечу, а вот пусть другие скажут.
— Ну, вот и ответь, а остальные послушают.
Меринов снял шапку и почесал затылок.
— Монархисты это те, которые с бонбами… Они, конешно, убивают буржуазею и помещика…
Меринов тяжело дышал. На лбу выступил холодный пот.
Ему казалось, что он попал в «точку» и что ребята удовлетворены его ответом. И вдруг, будто что-то тяжелое свалилось ему на голову, и он, как сквозь сон, услышал:
— Меринов бузу прет. С бонбами, это которые за анархию, а монархисты, которые за царя…
Меринов покраснел и отошел в сторону.
— По-вашему выходит и на одну букву ошибиться нельзя. Повыдумывали разных слов, только мозги путают.
Бердник взглянул на часы. Половина десятого. Еще можно позаниматься два часа. В двенадцать часов очередная облава на самогонщиков.
Скрипнула дверь. Холодный ветер полыхнул в комнату. Рябой начальник милиции, расталкивая ребят, подошел к Берднику и наклонился над ухом.
— Кончай лекцию, а комсомольцев не отпускай. Сейчас накроем больше десятка самогонщиков. Есть сведения…
Начальник милиции сказал еще тише:
— Позови Меринова.
Меринов подошел и широко раскрыл глаза.
— У нас есть точные сведения, что твой дядька, Аким Петрович, гонит самогон и связан с другими самогонщиками. Надо обделать небольшое дельце. Только, смотри, провалишь — плохо будет.
Лицо Меринова покрылось красным налетом.
— Ты что меня, за провокатора считаешь? Дядька — дядькой, а за самогон душа вон!..
Пока начальник милиции, отозвав Меринова в сторону, вел с ним беседу, Бердник об’явил об окончании занятия политкружка.
— Работа кружка переносится на завтра, а сейчас никто не расходись.
Начальник милиции и Меринов скрылись за дверью.
Акима Петровича Меринова знает вся Екатериновка. До революции он скитался по селам, работал у кулаков. С приходом советской власти получил девять десятин земли, а когда отменили продразверстку и ввели продналог, урвал еще восемь десятин. На собраниях всегда говорил о своей бедности, спекулировал на прошлом. Но от прошлого Меринова не осталось и следа. Торгашеская паутина опутывала все сильнее и сильнее его сознание. Потихоньку скупал скот и занимался перепродажей по дорогой цене. А когда услышал, что можно неплохо подработать на самогонке, — купил у приятеля аппарат и на «паевых» началах, с группой односельчан, организовал у себя дома варку самогона. На чердаке припрятал в мешках запасы сахара и пшеницы. А если на общегражданском собрании стоял вопрос о борьбе с самогоноварением, Меринов тут как тут.
— «Зеленый змий» — наша гибель, — гремел голос Меринова, — он наше нутро грызет, мешает советской власти покрепче организоваться. А сколько хлеба жрет самогон?
Меринову аплодировали, а его друзья по варке самогона хихикали в кулак.
— Ну и Аким! Вот заливает!
Вот и сейчас — Меринов входит в свою просторную хату, снимает кожух и широко улыбается.
— Обвел, жинка, обормотов. На собрании прямо сказал — кто варит самогон, высылать надо.
— Закрывай дверь на засов, а то еще кто-нибудь заглянет.
На печке варился самогон. От большого чана спускалась вниз узкая оцинкованная труба, упиравшаяся круглым концом в горлышко «четверти». Из трубки в «четверть» лилась, с зеленым отливом, жидкость.
Меринов закрыл дверь. Занавесил окна грязными тряпками.
— Давай, жинка, ужинать.
Кусок сала и большой ломоть хлеба, «приправленные» чашкой самогона, были уничтожены моментально.
Меринов остановился, тяжело дыша. Жена, растопырив руки, испуганно заворочала глазами.
— Снимай все и прячь в сени…
Жена бросилась к печке.
Стук повторился настойчивее и упрямей.
— Дядька, отвори…
Меринов облегченно вздохнул. Он ясно услышал голос племянника и подождав, пока жена все убрала, открыл дверь. Вошел Павел Меринов.
— Не узнал, Аким Петрович, родню? Я к тебе на минутку… За ломтем хлеба… С утра ничего не жрал, все на собрании торчал.
В комнате слышался легкий запах самогонных паров. Павел это почувствовал.
— Может, Аким Петрович, у тебя сальце есть? А к нему неплохо и рюмашечку дернуть.
Аким Петрович насильно улыбнулся.
— Комсомольцам пить не полагается. Да и где взять-то влаги?
Жена вмешалась.
— Сам, Павка, знаешь, как теперь за самогон нахлобучку дают. А тебе, как комсомольцу, стыдно об этом говорить. Да… стыдно…
Павел усмехнулся.
— Я теперь не комсомолец. Сегодня на собрании, на глазах у всех билет порвал. Нечего мне там делать, толку никакого нет. Только и знаешь, что горло бандитам подставляешь. Износился, обтрепался, а помощи никакой.
Павел выругался:
— К чорту все!
И схватив за руку дядьку, тихо сказал:
— Решил пожить хорошо. Начну варить самогон.
Дядька подозрительно посмотрел на Павла. Жена злорадствовала.
— Что, раскусил комунию? Сколько раз я тебе говорила — выпишись оттедова. Обносился до ниточки, а теперь жрать нечего. Эх, ты!
Павел молчаливо сел на стул и закрыл лицо руками. Дядька моргал жене. Она вышла в сени и вынесла оттуда стакан самогона.
— Брось, Павла, хныкать, — сказал Меринов, — выпей лучше, а потом поговорим по душам.
Павел опустил руки и увидел налитый самогоном стакан, схватил его.
— За твое здоровье, Аким Петрович.
И опустошив полстакана, закашлял.
— У-у-у-у… Не лезет проклятая!
— Дуй все… Сейчас, Павла, вместе хлебнем.
И Меринов размашисто ринулся в сени.
Павел стоял с налитыми глазами и чувство тошноты подкатило к горлу. «Зеленый змий» тихо вползал в сознание. Становилось обидно, что приходится глотать эту гадость, но для него теперь было ясно, что дядька гонит самогон и что заявление, поданное на него в милицию, не злостная клевета, а горькая истина.
Он бросился к двери. Жена Меринова схватила его за руку..
— Ты куда?!
— Ты спрашиваешь, куда? А вот…
Павел отодвинул засов и толкнул дверь.
— Заходи, ребята!
Вместе с начальником милиции в комнату вошли комсомольцы.
Жена заголосила.
Меринов, услышав плач, выскочил из сеней, держа в руке стакан, доверху налитый самогоном.
Комсомольцы направились к сеням.
— Не пущу! — заревел Меринов, — не пущу!
Павел бросился вперед.
— Гадина! — прошипел Меринов и бросил в Павла стакан.
Павел нагнулся. Стакан полетел мимо и, ударившись о стену, прозвенел и рассыпался.
Бердник сидел в холодной комнате и составлял для уездного комитета комсомола отчет о работе ячейки.
— Сообщаю, что культурно-воспитательная работа почти отсутствует. Помещения для занятий политкружка до сих пор не достали. За последний месяц удалось прочитать только одну лекцию. Вся работа ячейки состоит в операциях против остатков банд и облавах на самогонщиков. Варка самогона принимает угрожающие размеры. Уничтожаются сотни пудов хлеба и сахара. Организовали четыре молодежных отряда по борьбе с самогоноварением. Проводим массовую работу, собрания, беседы. Двадцатого декабря накрыли двенадцать крупнейших самогонщиков, работавших в одной «артели» под руководством Акима Меринова. Аким Меринов присужден на пять лет со строгой изоляцией с последующей высылкой. Остальные на разные сроки. Очень интересно, что эта шайка были раскрыта комсомольцем Павлом Мериновым, племянником Акима Меринова. Пришлось прибегнуть к довольно «оригинальным» методам работы…
И Бердник подробно описал то, о чем уже знает читатель.
Председатель правления центрального клуба рабочей молодежи Золотовский неистово размахивал руками:
— Я же вам говорю — не туда вешаете плакат. Сейчас же снимите и пригвоздите его над сценой!
Коротконогий парень, слезая со стула и пыхтя, словно хорошо нагретый самовар, кричал:
— Опять не туда? Когда же ты перестанешь меня мучить? Я категорически отказываюсь выполнять твои распоряжения!..
— Ну, ну, Петька, не бузи. Ты сам должен понять, что плакат с надписью «религия — опиум для народа» — есть на сегодня узловая проблема.
— Сам ты опиум и узловая проблема, — передразнил Петька и, переваливаясь из стороны в сторону, пошел к сцене.
На сцене в это время была на полном ходу репетиция. Вечером — антирелигиозный карнавал. Ночью, после карнавала, доклад «Наука и религия», спектакль и концерт. Клуб готовился к важнейшей политической кампании — «комсомольскому рождеству».
Руководитель карнавала, спектакля и концерта Николай Филиппенко стоял, прислонившись к декорации, и укоризненно покачивал головой.
— Послушай, Байраченко, куда ты пялишь глаза в стороны. Ты — «дева Мария» и поэтому будь добра, закати глазки к небу. Вот так… Так… Правильно! Теперь сложи руки на груди, как покойник! Молодец! Пройдись блаженной походкой. Замечательно!
Филиппенко прищелкнул языком.
— А теперь, пречистые девы, отойдите в сторону. Товарищи попы, пожалте бриться….
Пресвятые девы всех вероисповедании — христианская Мария, буддийская Майя, магометанская Иштар и прочая, и прочая — уступили место попу, мулле, раввину, а эти, в свою очередь, расчистили путь богу Саваофу, Моисею, Аллаху, Будде. За ними демонстрировали «ангелы» и «черти». Елейные мотивы, песни, частушки сочетались с танцами, монологами и общим хороводом. Аллах, воздев вверх руки, орал не своим голосом:
Самый сильный бог
Это ми — Аллах.
А всэ астальной
Есть балшой дурак.
Христианский поп с огромным красным носом, пошатываясь, хрипел:
Ночка темна,
Грязь по уши.
Люблю выпить
И покушать.
Я есть поп
Не бусурманский,
Настоящий
Христианский…
— Получается на красоту, — торжествовал Филиппенко. — А теперь давайте хором споем антирелигиозный интернационал. Не забудьте, что его должен подхватить весь зал, после инсценировки. Семенцов, сколько штук ты отпечатал «интернационала»?
— Пятьсот.
— А не мало?
— Тю, еще останется.
— Ну, ладно… затягивай…
Сперва тихо, а потом сильней и сильней понеслись со сцены слова, врываясь в тишину зала.
Вставайте, кто силен и молод,
Берите бога за бока.
Дроби его сильней наш молот,
Чтоб жарко стало небесам.
Припев звучал громко и отчетливо:
Против бога
Науку
Грызть зубами начнем.
И с мыслью свободной
Мы в новый мир войдем.
— Вот здорово! — хлопал в ладоши Петя, забыв про плакат и устремив взор на сцену, — как в жизни все получается.
— Еще бы, — авторитетно заявил Филиппенко, — недаром полторы недели муштровал.
Петя хитро подмигнул.
— Ишь ты! Небось ребят муштровал, а сам хотя бы в какую-нибудь пресвятую богородицу нарядился!
— Я-то? О, насчет меня не беспокойся. Я, брат, превращусь в самого главного чорта.
— Ну?
— Вот те и ну! Да еще на крышу катафалка залезу.
— Ишь ты!
— Да оттуда речуху сказану. Все святые от страха помрут.
Филиппенко засмеялся.
— Я вот хоть чортом буду, а ты что делаешь? Стенгазета готова?
Петя сделал обиженное лицо.
— Ясно, а как же!
— А плакаты?
Петя спохватился и поднял брошенный плакат, бурча под нос:
— Эти плакаты у меня в печенках сидят. Все стены облепил, а говорят — мало. Ты понимаешь, Колька, три ночи глаза не закрывал, а? Три ночи!
И Петя, захватив плакат, нехотя полез на лестницу прибивать плакать над сценой.
— Религия — опиум для народа, — прочитал вслух Филиппенко и шутливо спросил:
— А ты как думаешь?
Петя, вколачивая последний гвоздь, со злостью ответил:
— Трижды опиум! Какому-то дьяволу понадобилось пустить его в оборот, а ты теперь страдай.
Он неожиданно изменил выражение своего круглого лица и зареготал:
— Пригвоздили, наконец, этот проклятый опиум!
В рождественский сочельник, как по уговору, затрезвонили колокола, перекликаясь нудным гулом. С улицы и переулков шмыгали в ночную темь людские силуэты. Одни, еще окутанные паутиной лжи и ханжеского лицемерия, направляли свои стопы в церкви. Другие, разорвав религиозные цепи, шли на антирождественскую демонстрацию для участия в молодежном походе против поповского дурмана.
Площадь рядом с комсомольским клубом клокочет шумным говорливым потоком людей. Ярко горят факелы, и черный дым большими кольцами отрывается от полыхающего огня, разнося по воздуху смоляной запах. Три катафалка выделяются своей белизной, привлекая всеобщее внимание. На катафалках пусто.
В ожидании «покойников» демонстранты выстроились шпалерой по обеим сторонам дороги.
Дверь комсомольского клуба широко распахнулась.
— Несут! — шумно пронеслось и скрылось в последних рядах. — Несут!..
Из клуба, на скрученных белых простынях, вынесли три гроба. Крышки гробов наглухо забиты. На одной из них надпись — «религия», на другой — «попы всех вероисповеданий», на третьей — «фанатики всех стран». За гробами беспорядочно шествовала святая братия: — боги, попы, «пресвятые девы», «ангелы», монашки и черти.
Поднялся невообразимый шум, свист, смех. Группы молодежи коллективно выкрикивали лозунги:
— До-лой ре-ли-ги-оз-ный дур-ман!
— Да здрав-ству-ет на-у-ка!
— Ура!!!
Гробы кладут на катафалки. Впереди катафалков разместился благочестивый народ.
Стянутые морщинами лица стариков перекашивались злой усмешкой. Согнутая временем, словно обруч, бабка шамкала беззубым ртом:
— Анчихристы… езуиты… против бога пошли… срам-то какой!
И поплелась обратно в церковь, крестясь на ходу и унося с собой слепую веру в рождество несуществовавшего Христа.
А карнавал продолжал бушевать огненными вспышками факелов, боевыми речами, лозунгами. И песни, веселые и задорные, шумно плескались в ночной темноте, нарушая спокойствие церковного молебствия.
— Долой религиозные путы! Да здравствует комсомол, несущий знамя освобождения трудящейся молодежи от поповской лжи и обмана.
Речи и веселые мотивы сменяются сильными, как порывы ветра, знакомыми словами:
Никто не даст нам избавленья,
Ни бог, ни царь и ни герой.
Добьемся мы освобожденья
Своею собственной рукой…
Карнавал двинулся дальше вниз по Ленинской улице. Со всех сторон стекались к карнавалу толпы людей, умножали ряды демонстрантов, запрудив доотказа широкую улицу. И когда волнующаяся человеческая масса остановилась около здания уездного комитета комсомола, трудно было уловить взором, где начинается и где кончается лавина безбожной армии.
Один за другим выходят ораторы на балкон уездного комитета. Представители комсомола, партии, юных спартаков, трудящейся молодежи, рабочих, работниц — все горячо призывают к борьбе против религии.
Ряженые «святые» в смущении. Они простерли руки к небу, громко призывают сойти на землю «господа бога» и повергнуть в прах нечестивых богохульников.
В это время к катафалку подбегает группа комсомольцев:
— Товарищи, — кричит один из них, и многотысячная толпа мгновенно утихает. — Сейчас начинается сожжение религии. Возражений нет?
В ответ несется «ура».
С катафалка снимают гроб с надписью «религия». Его ставят возле орущих благим матом «святых», обливают керосином и поджигают… Огонь быстро прошелся по сосновым доскам гроба, бросая в воздух мелкие блестящие искры. Группа комсомольцев делает «круг» и, взявшись за руки, образует живое человеческое кольцо. Закружились ребята в хороводе.
Сжигаем мы
Поповский хлам
Чум-чаара, чу-ра-ра!
Не нужен он
Для стройки нам
Ку-ку!
Заголосили каждый на свой лад ряженые попы. «Ангелы» утирают слезы огромными платками. «Монашки» и «непорочные девы» истерически кричат. И только «чорт», забравшись на крышу катафалка, безумно кривляется и грозит в пространство кулаком.
— Чорт, гля… чорт, — несется по толпе.
И вдруг «чорт», неожиданно всплеснул руками и, застонав, полетел с крыши катафалка вниз. Вначале думали, что это шуточный номер, исполненный ряженым. Но «чорт», упав на снег, продолжал стонать. Неудержимо рванулись первые ряды демонстрантов.
— Что случилось?
«Чорт» медленно поднялся и снял маску. Это был Николай Филиппенко, На правой щеке запеклась кровь.
— Ну и саданул кто то, — тихо сказал он, держась за окровавленную щеку.
Оказалось, что из толпы, чья-то рука бросила в «чорта» большой камень. Враг, ослепленный ненавистью к комсомолу, ринувшемуся на штурм религиозных «твердынь», решил, очевидно, хотя бы этим поступком удовлетворить свою злобу.