С развитием культуры обряды перехода должны становиться менее жестокими но это совсем не значит, что когда-нибудь они будут комфортными, приятными и безопасными. Довольно опрометчиво объявлять торжественные ритуалы нового времени (конфирмация, прием в пионеры) законными правопреемниками обрядов инициации. Если переход к новой жизни сопровождается ужасом и болью, то и отражающий его ритуал должен в сжатом виде нести в себе ужас, боль, стыд, неуверенность и их преодоление.

Весьма интересное исследование формализованных обрядов девичьего сообщества (последней четверти XX века) мы можем найти в работах профессора кафедры философии и социологии ШГПИ (г. Шадринск Курганской области) Сергея Борисова «Мир русского девичества»115, «Культурантропология девичества»116 и «Латентные механизмы эротической социализации»117. По мнению автора, современным (на исследуемый период) аналогом ритуала женской инициации является первое гинекологическое обследование школьниц — акт, в лучших традициях примитивных обществ, коллективный, принудительный и привязанный к определенному возрасту. Этот осмотр, пишет Борисов, «может восприниматься девочками-подростками как акт инициации, обряд вступления в мир "женской взрослости"». «Знакомство с воспоминаниями девушек [Борисов использует самоописания студенток Шадринского пединститута] о первом посещении гинекологического кабинета позволяет высказать предположение о том, что подлинный смысл осмотра заключается не в получении медицинских сведений или профилактике, а в психологической "ломке" девочек, своеобразной семиотической дефлорации». Этот вывод основывается на том, что при осмотре не только нет речи о мазках и прочих анализах, но более того — даже в медицинской карте не делается никаких записей по результатам обследования. («Никаких мазков не делали, просто посмотрели: а что? все ли из нас девочки?.. Ни результатов, ни анализов, даже в карточке пометку не сделали»). Факт поистине удивительный даже для тех, кто весьма поверхностно знаком с бюрократизмом нашей медицины118. Зато всегда присутствует ставший ритуальным вопрос — живет ли девушка половой жизнью. Понятно, что девушки, прошедшие определенные этапы полового созревания, неосознанно ищут инициации и так или иначе ее находят. И когда общество предоставляет им формализованный ритуал, единый для всей страны (одни и те же кресла, одна и та же процедура, и жрицы в однотипных белых халатах с одним и тем же ритуальным вопросом119) — они хватаются за него, потому что его можно использовать как необходимое символическое сопровождение совершающегося перехода. Но девушкам-то в этот период действительно жизненно необходимо хоть за что-то уцепиться! Другое дело усталая задерганная врачиха, мысли которой полностью поглощены пьянством мужа, двойками сына или болячками свекрови. Ей могут быть глубоко безразличны и ее пациентки, и их переживания. И если при всем этом, выполняя (пусть даже халатно) формальные предписания минздрава, она все-таки совершает таинство обряда сопровождения — значит, действительно можно говорить об уже установившемся ритуале. Конечно, для многих девушек он не срабатывает — но это уже другой вопрос, касающийся тотальной невротичности современного общества.

То, что Борисов называет «психологической "ломкой"», прямо соответствует «обуздыванию характера» в описании Тэрнера:

Неофит в лиминальности должен быть tabula rasa, чистой доской, на которой записывают знания и мудрость группы, касающиеся нового статуса. Испытания и унижения, которым подвергаются неофиты, имеют подчас грубо физиологический характер и символизируют отчасти разрушение прежнего статуса, а отчасти — обуздывание характера неофитов в целях подготовки их к новым обязанностям120.

Катастрофическое снижение эффективности всех ритуалов — признак общей невротичности культуры. Непрохождение ритуала женской инициации (феминистками, лесбиянками, «деловыми»121 женщинами) — признак разложения патриархальности семьи и общества. Дело, конечно, не в том, что кого-то вовремя не осмотрел гинеколог. Просто некоторые женщины не желают использовать для символического сопровождения инициации ни одну из предоставляющихся им возможностей — потому что элементарно не желают эту инициацию проходить. При такой установке даже первый (второй, третий, n-ый) половой контакт с мужчиной не сделает маскулинно ориентированную девушку женщиной.

Если первый гинекологический осмотр в нашей стране действительно стал ритуалом, то по общеритуальным законам даже сама эта тема должна стать закрытой (табуированной) как для мужчин (похоже, до Борисова никто ее не исследовал; да и само такое исследование стало возможным лишь на фоне общего кризиса идеологии122), так и для девочек допубертатного возраста (в их фольклоре гинекологическое обследование проходит по теме «страшилки»). Реальная рана (дефлорация) заменилась символической (осмотр); смысл ритуала стал завуалирован. Однако осталось вполне достаточное количество аналогий.

Подобным же образом, считает Борисов, и регулярные школьные медосмотры «можно рассматривать в качестве механизма девичьей половой социализации», так как они «интенсифицируют процессы телесно-половой саморефлексии, ускоряют процессы идентификации по типу "взрослой женщины"». На медосмотрах девочки получают опыт коллективного принудительного обнажения и пальпации. По сути, это опыт стыда и его коллективного преодоления. А поскольку стыд есть индивидуальный индикатор нарушения социального запрета (прямым действием или исполнением неосознанного желания), то и опыт преодоления стыда является одновременно опытом снятия запрета. Во время первого123 визита к гинекологу девушка (уже практически без поддержки подруг) получает опыт радикального обнажения и сопутствующего стыда, который она преодолевает. Запрет на половую жизнь при этом символически снимается — а это и есть главный итог женской инициации. Уже в самом ритуальном вопросе «живешь ли ты половой жизнью?» содержится недвусмысленное указание: я спрашиваю тебя так потому, что ты уже можешь (тебе уже можно, разрешено) это делать.

Стыд — это один из модусов страха, а страх и боль, как мы знаем — неотъемлемые переживания истинных инициаций (в отличие от современных торжественных ритуалов, пытающихся их заменить). Современные ритуалы не выполняют свою роль (в должной мере) вовсе не потому, что они торжественны — но скорее потому, что они не более чем торжественны (то есть не опасны, не болезненны, не страшны). Из ритуала как бы изъят один (ужасающий) полюс переживаний. Торжественность, гордость, разумеется, также присуща подростковой инициации — во-первых, за то, что «дорос» (в буквальном смысле) до нее; во-вторых, за то, что ее прошел (выдержал испытание, тест на взрослость). Этот аспект инициации (гордость) также присутствует в самоописаниях, собранных Борисовым: «нам надо было идти в кабинет гинеколога, все девочки стояли возле этого кабинета и еще гордились этим перед нашими парнями. А они ходили и смеялись над нами. А мы стояли такие гордые, показывая всем видом, какие мы большие»… «О, это было ужасно страшно, но интересно, и, даже немного хотелось через это пройти, ведь это будет лишний раз доказывать твою взрослость». Аналогичное наблюдение мы находим и у Тэрнера: «унижение усиливает справедливую гордость своим положением»124.

Но, как отмечает сам Борисов, «позитивные чувства» в такого рода воспоминаниях скорее исключение, чем правило; обычно «ожидание визита сопровождается чувством страха». Весьма сухая формулировка. Если быть точным, страх можно испытывать лишь перед чем-то уже знакомым; страх перед неизвестным — это чувство несколько иной природы, а именно: жуть и ужас125. Именно ужас и является «знаком» настоящей инициации, а «торжественность» без него — не более чем пустая форма.

Логично предположить, что в данном случае врачиха-гинекологиня является фигурой, символически замещающей настоящего жреца-дефлоратора — на что прямо указывают самоописания шадринских девушек: «На следующий день после посещения больницы мы, уединившись во время перемены от мальчиков, бурно обсуждали вчерашнее. И все дружно согласились с мнением, что было ощущение, как будто тебя изнасиловали». Проведение осмотра мужчиной-врачом, разумеется, обостряет описанную ситуацию. Но качественно ничего в ней не меняет. С другой стороны, создается впечатление, что женщины-врачи гораздо «бесцеремоннее» своих коллег-мужчин. Многие действия «врачих» могут восприниматься девочками как сознательно направленные на их унижение (или, в терминологии Борисова, на их «ломку») — «коллективный» (конвейерный) гинекологический осмотр (когда в кабинет запускают сразу несколько пациенток), открывание дверей в помещении, где проходит осмотр, непринятие должных мер, предотвращающих подглядывание или случайное «лицезрение» и тому подобное. Сюда же можно отнести непременную грубость, командный тон, пренебрежительное отношение к переживаниям девочек, и даже (как иногда кажется пациенткам) — желание сделать процедуру болезненней, чем это необходимо. Ритуальную функцию подобного унижения мы обсудим чуть позже (при рассмотрении системы родовспоможения, где ее проявления особенно очевидны)126. Пока же просто отметим, что женщина-врач сегодня гораздо лучше вписывается в обряд девичьей инициации, чем врач-мужчина. И именно потому, что социально она практически не ограничена в проявлениях своей грубости (чего нельзя сказать о мужчине).

Самым значимым жизненным переходом для женщины, безусловно, является материнство. Рассмотренная нами ранее проблема (большая голова ребенка и узкие родовые пути) сделала роды чрезвычайно болезненным и опасным испытанием, с которым женщина зачастую просто не способна справиться в одиночку. Современные роды — это сложная медицинская операция, в которую вовлечено большое количество профессиональных «жрецов». Неудивительно, что исследователи-этнографы часто описывают процесс родовспоможения в терминах классической инициации. Для нас здесь особый интерес представляют работы Екатерины Белоусовой «Современный родильный обряд» и «Родовая боль в антропологической перспективе», так как эти исследования (1994—1997) проводились в «родной» нам среде — Санкт-Петербурге, Москве и среди русского населения Таллина и Тарту. Также мы будем обращаться к статьям Татьяны Щепанской (Санкт-Петербург) «Мифология социальных институтов: родовспоможение» и Анастасии Чухиной (Архангельск) «Семантика запретов и предписаний для роженицы в ритуальном тексте родин». Базовыми составляющими переживания родильного ритуала Белоусова считает боль и унижение.

Боль в родах как бы нужна нашей культуре (или, по крайней мере, она ей желанна): у этой боли есть свои задачи и очень важные функции. Боль в родах является важной составляющей родильного ритуала, женской инициации. Предполагается, что роды должны быть болезненными, и каждая женщина должна через это пройти, достойно справиться с задачей и выполнить предписываемую ей культурой роль «состояться как женщина»127.

Но если родовая боль, как правило, неизбежна (и, таким образом, физиологически оправдана), то унижения, переживаемые российскими женщинами в родильных домах, обычно считают проявлением чистого произвола (то есть произвольными, ничем не обусловленными действиями) медперсонала. «Распространенный мотив женских рассказов о родах унижения и оскорбления, которым они подвергаются в роддомах»128, — пишет Белоусова, и большинство наших женщин, видимо, с готовностью подпишутся под этим заявлением. Более того, автор прямо называет инвективу, социальное «опускание» пациенток «одним из излюбленных приемов "медицинской педагогики"»129. Но, безусловно признавая факт оскорбительного и унижающего отношения к пациенткам в этой социальной среде, Белоусова ни в коей мере не считает действия врачей «произволом». Скорее наоборот: «Поведение медика и роженицы в роддоме подчинено их роли в ритуале и во многом диктуется принятыми в данной ситуации стереотипами поведения»130. А роли эти предполагают боль, страх и унижение женщины — как неотъемлемый элемент современного родильного обряда.

Исследование действительно проведено на высоком уровне; хотя, возможно, здесь все же недостаточно проработана тема страха. Главным образом — страха смерти (ведь роды, как мы говорили, один из важнейших жизненных переходов женщины). У Щепанской эта тема рассмотрена гораздо подробнее.

У Вас память о беременности той — как?… Страх смерти, во-первых. Прежде всего — да. Я как вспоминаю это вот ощущение, что вот ты не можешь вот. Момент такой: ты не знаешь, что с тобой через 5 минут: вот ты умрешь — или ты жив останешься? Полное… причем… никто тебя в этом не разубеждает, потому что никто этого не знает, я понимаю… все. Кто рядом, все они… Боль сейчас меньше вспоминается и вообще как-то она… А больше моральный какой-то вот… ну, задето или ущерб… страх смерти, наверное, что… Когда я очнулась, у меня было первое такое: я на этом свете или на том? То есть у меня не было вот… первой уверенности, что я жива131.

Невозможно обойти тему смерти, говоря о переживаниях родового периода. Но именно этого мы и должны были ожидать — ведь чтобы родиться заново, инициант должен прежде умереть; в этом суть любого перехода. И, говоря о родах, ван Геннеп подчеркивает именно этот момент:

у мальгашей обряды отделения, перехода и возвращения прослеживаются очень четко. Америна (или антимерина, или хова) рассматривали беременную женщину как мертвую и после родов поздравляли ее с воскрешением132.

На Мадагаскаре беременная женщина считается «мертвой», и лишь после родов ее поздравляют с тем,что она «воскресла»133.

О такой же точно «временной смерти» роженицы пишет и Чухина:

С наступлением родов, которые осмыслялись как временная смерть, женщина «просила прощения у родственников, исповедовалась...» При этом она лишалась любых формальных признаков пола: распускала волосы, развязывала пояс, снимала кольца, серьги и т. д. Здесь мы имеем дело с лиминальностью, определяющей ритуалы повышения статуса, когда субъект ритуала необратимо передвигается от низшей к высшей позиции в институционализированной системе таких позиций134.

Что здесь особенно важно — не только окружающие воспринимают женщину как «временно мертвую», но и она сама активно включается в этот ритуал:

Опыт родов женщина переживает как опыт временной смерти, причем это не единичный пример, а скорее стереотип… Метафоры «мертвого тела», «безумия» или «звериности» — средства деперсонализации тела: выведения его из-под суверенитета «я» путем отрицания этого самого «я» или его способности к разумному управлению135.

Это не должно нас удивлять — в ритуале перехода, ведущем к повышению статуса иницианта, «лиминальность часто уподобляется смерти, утробному существованию, невидимости, темноте, двуполости, пустыне, затмению солнца или луны»136. Как не должно удивлять нас и сопутствующее унижение — ибо «лиминальность подразумевает, что высокое может быть высоким до тех пор, пока существует низкое, и тот, кто высоко, должен испытать, что значит находиться внизу»137.


Роды, как и любой другой ритуал перехода в более высокий социальный статус, сопровождается страхом, болью и унижением. Два последних аспекта прослежены в работах Белоусовой в полном объеме. Здесь к выводам автора трудно что-либо добавить, поэтому стоит просто процитировать их:

Роды традиционно относят к переходным обрядам, теория которых разработана А. ванн Геннепом (van Gennep 1960) и развивается В. Тэрнером (Тэрнер 1983). Суть обрядов перехода заключается в повышении социального статуса иницианта. Для этого он должен символически умереть и затем вновь родиться в более высоком статусе. Путь к повышению статуса лежит через пустыню бесстатусности: «чтобы подняться вверх по статусной лестнице, человек должен спуститься ниже статусной лестницы» (Тэрнер 1983, 231)... В «обычной» жизни беременная женщина обладает достаточно высоким социальным статусом, она уже в большой мере «состоялась»: как правило, она уже вышла замуж, овладела профессией, достигла некоторого материального благополучия, и главное она уже практически мать. Но в ритуале ее статус «волшебным образом» невероятно снижается. Ей предписывается пассивность и беспрекословное послушание, покорное принятие нападок, ругани и оскорблений. Все это полностью соответствует традиционному поведению инициантов в описании Тэрнера: «Их поведение обычно пассивное или униженное; они должны беспрекословно подчиняться своим наставникам и принимать без жалоб несправедливое наказание» (Тэрнер 1983, 169)138.

Категорический запрет на «цивильную» одежду и драгоценности (явные знаки социального статуса в той, «прошлой» жизни) как раз и призван зачеркнуть все следы былого статуса, уравнять рожениц139, низвести их «до уровня своего рода человеческой prima materia, лишенной специфической формы (Тэрнер 1983, 231)... Сбривание лобковых волос роженицы также символически отсылает к лишению ее половозрастных признаков (Davis-Floyd 1992, 8384)»140. Женщина как бы возвращается (регрессирует) в бесправное и бесформенное детство; она становится «податливым материалом в руках посвятителей, из которого в ходе ритуала сделают то, что надо... Сама возможность существования «медицинской педагогики» обеспечивается временной утратой женщиной возраста, опыта, знания, то есть превращением ее в бессмысленного ребенка, который ничего не знает и не умеет делать, «не умеет себя вести», то есть незнаком с принятыми в данной ситуации стереотипами поведения»141.

«Произвол» медиков-садистов предполагал бы постоянное (и равномерное) унижение пациенток — от момента поступления до выписки. В действительности же, отмечает Белоусова, схема ритуала совсем иная:

В соответствии с трехчастной схемой переходного обряда, предложенной ван Геннепом, лишение иницианта его статуса происходит в первой фазе ритуала. В современном родильном доме ритуальное унижение женщины имеет четко выраженную временную локализацию: основная часть действий медиков, имеющая своей целью унижение, происходит при поступлении роженицы в приемный покой, при санитарной обработке и «подготовке к родам». Временная локализация унижения является важным отличием родильного дома от любых других медицинских учреждений, где инвектива отчетливее выражена как маркер социальной принадлежности (хотя любой больной обладает рядом свойств лиминального существа). Упомянутое выше «бритье» описано в рассказах наших информантов как одна из наиболее запомнившихся болезненных и обидных процедур142.

Показательно здесь и четкое изменение отношения медиков к уже родившим: «К женщине снова начинают обращаться на "Вы", ее называют "мамочкой"»143.

Особенно обидно роженицам, что медики (как им кажется) считают их лишь «телами» (вещами, объектами), с которыми необходимо провести различные медицинские манипуляции — но не автономными личностями, способными равноправно участвовать и в самих родах, и в подготовке к ним. А «вещам» не обязательно даже сообщать, что с ними делают и собираются делать дальше.

Попадая в родильное (или даже раньше — в дородовое) отделение, женщина как личность, кажется, вообще исчезает, присутствуя только в виде тела, как пассивный объект манипуляций, лишенный собственной воли: как будто это мертвое тело. Это представление не просто прочитывается в действиях врачей, передвигающих, перекладывающих, даже «делающих» женщину, — но и прямо вербализуется в женских самоописаниях, где довольно часто звучит мотив переживания родов как «временной смерти». Иными словами, женщины именно так — в терминах «смерти» — переживают свою вынужденно и неожиданно пассивную позицию… Явление деперсонализации, отчуждения женщины от ее собственного тела весьма характерно для системы родовспоможения144.

Но и здесь, утверждает Белоусова, поведение врачей жестко обусловлено правилами ритуала:

В контексте современного родильного обряда посвятителями женщины в таинство материнства, единственными носителями знания оказываются медики. И именно они конструируют картину происходящих событий и внушают ее как каждой отдельной пациентке, так и обществу в целом... Предполагается полная монополия врачей на любую информацию, связанную с «авторитетным знанием»... Попытки женщин вникнуть в ситуацию оцениваются негативно и пресекаются... Таким образом, посвящение женщины не предполагает вербальной передачи знания, информации: узнавание «тайны» должно происходить на некоем мистическом уровне. В таком случае становится понятным, почему советы и предписания даются медиками не прямо, а опосредованно в форме угрозы, упрека, инвективы145.

Ограждение роженицы от медицинской информации может показаться признаком, присущим только нашему времени (когда для овладения профессиональными знаниями требуются годы учебы и практики); но в тэрнеровском списке оппозиций свойств лиминальности и структуры мы находим и эту — «сакральное наставление/техническое знание»146.

В наше время родильный ритуал, как и все прочие ритуалы, необратимо теряет свою действенность. Среди женщин все чаще встречаются мужественные «борцы за права», восстающие против «ненормальной» ситуации в роддомах. При этом правозащитниц ничуть не смущает, что «ненормальная» ситуация странным образом воспроизводится на всем пространстве огромной страны (кроме разве что различных «кремлевок», которые давно уж «вышли из народа» и, таким образом, перестали быть объектами этнографического исследования). Причем воспроизводится она поразительно точно, вплоть до таких, казалось бы, незначимых мелочей как речевые клише, непристойные шутки, намекающие на возможность сексуальной связи с врачом-мужчиной, традиционное вытирание пола беременной и так далее. Сам механизм «борьбы за права» предполагает «рассекречивание» обряда, выведение на всеобщее обсуждение того, что прежде было сокрытым, тайным. Снятие покрова тайны — это уничтожение границы, отделяющей посвященных от непосвященных. А без этой границы, без тайны мистерия нежизнеспособна.

Обвинения медикам касаются в основном трех пунктов — профессиональной некомпетентности, сознательной злонамеренности и бесчувственности. Первый пункт не имеет никакого отношения к нашей теме; второй мы уже рассмотрели достаточно полно. По поводу же бесчувственности врачей хочется процитировать приведенное Белоусовой (по совсем другому поводу) наблюдение:

Она говорила, что у огромного числа студентов на таких практиках, кто на родах присутствует у них чуть ли не непроизвольное выделение кала начинается, потому что они так тужатся вместе с роженицей, что потом им приходится срочно бежать в совсем другое место147.

Можно ли представить более наглядный пример эмпатии?

Роды — действительно самое серьезное испытание, выпадающее на долю современной женщины. Медицина не может даже полностью исключить вероятность летального исхода или увечья роженицы и ребенка. И угроза неконтролируемого набора веса после родов тоже вполне реальна. В отличие от первого гинекологического осмотра, где инициация производится исключительно символическими действиями (то есть заведомо безопасными для здоровья и уж тем более для жизни), здесь все всерьез. И Белоусова подчеркивает этот предельно серьезный характер совершаемого действа:

Родильный обряд предполагает именно ритуальное, а не ритуализованное, то есть игровое поведение. Он не разыгрывается, эти события происходят «на самом деле» в особой ритуальной реальности. Поэтому унижение иницианта должно быть настоящим, ритуал должен нести инициантам именно это сообщение и достигать цели действительно унижать. Таким образом, роженица не может загородиться восприятием происходящего как игры, принять унижение «понарошку». И инициант, и посвятитель убеждены в серьезности происходящего. Однако на каком-то уровне и тот и другой осознают высокий статус матери и значительность таинства рождения, понимают, что осквернение священного возможно только здесь и только сейчас148.

Искать «произвол» в действиях акушеров — все равно что искать «случай» в оговорках и сновидениях. Сами врачи вряд ли смогут взглянуть на процесс родовспоможения как на классический ритуал (причем их неприятие данной теории, вероятно, будет куда сильней, чем даже у самих рожениц). Они же знают, что делают и чего хотят добиться! Но речь здесь идет совсем не о сознательных мотивациях.

Мы не хотим сказать, что медики используют инвективу в указанных целях сознательно. Создается впечатление, что не только мать заучивает таинство имманентно, но и сами посвятители действуют неосознанно, не задумываются о способе своего поведения, о цели своих действий, но как будто бы влекомы мощным невидимым потоком традиции. Они тоже знают посвятительное таинство имманентно, они как бы в трансе. В этом смысле об инвективе нельзя говорить как о собственно педагогическом (то есть осознанном) приеме149.

Такая «отрешенность» врачей — не просто дань архаичной традиции. Исследование Белоусовой завершает весьма категоричная фраза: «социокультурный аспект этих действий и высказываний является в наши дни едва ли не более актуальным и значимым, чем собственно медицинский»150.

Разумеется, рано или поздно (но скорее рано) мужественные «правозащитницы» добьются своего. Российские роженицы будут иметь исчерпывающую информацию о своем состоянии, будут участвовать в выборе методов медицинского вмешательства, получат полный доступ к младенцу с первых же минут его жизни. У них будут и всевозможные права, и гарантии выполнения этих прав. Врачи же будут иметь достойную зарплату и высокий социальный статус, то есть будут дорожить своим рабочим местом. Процесс уже пошел. Но давать ему этические оценки совершенно бессмысленно. Просто так оно есть, и ничего более. С другой стороны, связь матери и ребенка будет ослабевать, женщина все больше будет отождествлять себя со своим профессиональным положением, членством в организации и прочими статусными ролями; она будет Матерью уже не «в первую очередь», но лишь в той степени, в какой эта роль не помешает ее «основной» социальной роли. Институт семьи значительно ослабнет. Это даже не цена, которую надо заплатить за прогресс — это и есть сам прогресс.

Для нас он пока является лишь «тенденцией», прекрасным «завтра». Мы видим светлые стороны будущего и темные стороны настоящего, и эта своеобразная разность потенциалов стимулирует развитие. Хорошее в настоящем привычно и незаметно; плохое в будущем не актуально и потому вообще не принимается в расчет. Лишь став «настоящим», «будущее» повернется к нам своей темной стороной. А все великие свершения (за что боролись) станут привычными и незаметными.

Но сегодня, только пройдя самое страшное испытание в своей жизни, женщина может получить наивысшую из всех возможных наград — ребенка. Постыден и ужасающ путь к счастью материнства. Но разве мы ждали другого? А потом ее ждет торжественный ритуал встречи и «выкупания» младенца у роддомовской нянечки; и вот она уже возвращается в свой мир с обретенным сокровищем. Возвращается в совершенно ином качестве. Она стала Матерью.

Вернемся к нашим истокам, к ритуалам первобытных племен. Обряд оплодотворения девушки тотемным предком был символическим повторением изначального акта сотворения человеческого рода, когда Великая Праматерь зачала от волшебного зверя, Хозяина леса. Она родила первых людей, то есть дала им физическую телесность, а магические способности, необходимые для выживания и служения своему клану, они получили от духов-хранителей (Маниту) в ритуале подростковой инициации. Юноши получили магию войны и охоты, девушки — магию деторождения. И с тех пор, по первобытным представлениям, каждая дефлорированная девушка должна рожать, давать телесность новым членам тотемного рода. А истинный дух, магические способности, должен вдохнуть в них Маниту при инициации. Большинство сказок завуалировали главную цель этого перехода — обретение новых способностей, обретение магии, подменив ее дарением волшебных помощников или волшебных предметов. Например, в иной мир, в тридесятое царство, Герой обычно добирается на подаренном коне — окультуренном животном земледельческих обществ. В более древнем варианте сказки Герою помогает волк — дикий зверь из дикого леса. Но самый архаичный (и самый близкий к первоначальному ритуалу) способ добраться до иного мира — самому обернуться151 зверем или птицей, то есть обрести магические способности и воспользоваться ими. Это, конечно, не значит, что люди дописьменных обществ умели превращаться в зверей и птиц. Но по первобытным представлениям удача в любой охоте практически полностью зависела от применяемой магии и лишь в очень незначительной степени — от физической силы охотника, его опыта, настроения и так далее. Считалось, что убить зверя — элементарное дело; но найти его, подманить, заставить выйти на охотника — вот достойная магическая задача. Именно этому и должен был научиться юноша во время инициации.

Все это хорошо знакомо нам. В предыдущих блоках мы рассматривали варианты мужских ритуалов перехода, отраженных в схеме универсального мономифа. Но женская инициация сильно отличается от мужской, и прежде всего потому, что она преследует совершенно иные цели. Как мы уже говорили, трансформация должна актуализировать скрытые способности, которыми потенциально обладает каждый человек, открыть ему новые пути развития. Но при этом, что не менее важно, любая трансформация одновременно и закрывает другие, прежде возможные пути — как любой сделанный выбор уничтожает существовавшую до выбора свободу. Ребенок потенциально безграничен и, как вы знаете, бисексуален (в более широком смысле — полиморфно перверсен; но нас сейчас интересует только бисексуальность). Жизнь мальчика на доэдипальных стадиях мало отличается от жизни девочки. Их пути резко расходятся лишь в эдипальной ситуации, которая и является эталонной архетипической трансформацией; в дальнейшем она будет символически повторяться в каждом критическом возрастном переходе в форме отыгрывания и переживания сюжета универсального мономифа. Подростковая инициация призвана окончательно развести мужскую и женскую судьбы, активизировать у юношей и девушек несовместимые паттерны поведения. Мужчина должен руководствоваться героическими паттернами — то есть быть агрессивным, бесстрашным, жестоким — одним словом, маскулинным, или, как говорят в миру, мужественным. А женщина, соответственно, должна быть феминной, женственной — то есть любящей, сохраняющей, пассивно-подчиненной.

Абиссинская песня провозглашает следующее: «Дайте родить той, которая еще не рожала, дайте убить тому, кто еще не убивал!» Это способ указания на то, что два пола обречены каждый принять свою судьбу152.

Сказать, что у мужчин активизируются садистические, а у женщин — мазохистические компоненты влечений значит недопустимо упростить ситуацию. Героические мужские паттерны дают выход естественно присущей человеку агрессивности, а женские — подавляют эту естественную агрессию, порождая столь же закономерную фрустрацию. Эту фрустрацию часто недооценивают; но именно здесь корни трагической женской альтернативы: быть или не быть женщиной.

Судьба мужских агрессивных влечений — прямое естественное удовлетворение, а женских — подавление (то есть, согласно теории инстинктов: вытеснение, поворот против себя и в какой-то степени обращение в свою противоположность — в мазохизм). До ритуальной дефлорации каждая девушка потенциально носила в себе Великую Праматерь — свободную, неукротимую и беспощадную. Если юношеская инициация должна была разбудить в подростке Зверя, то женская инициация как раз и была направлена на то, чтобы убить в девушке Страшную Мать, подавить в ней мужское агрессивное начало и направить ее жизнь по вполне определенному женскому пути. Или, выражаясь языком Юнга, инициация должна была вытеснить и сделать бессознательным Анимус — мужскую сторону женской души. А дефлорация, отворяющая символические врата, была лишь телесным клеймом, физиологическим знаком этого перехода.

Традиция ритуальной дефлорации тесно связана с широко известной традицией табу девственности. Суть этого табу в том, что лишение девушки девственности смертельно опасно для любого мужчины, и в особенности — для ее будущего мужа. Следы того, что по традиции невеста должна быть дефлорирована не женихом, встречаются даже в современных свадебных обрядах европейских народов (Босния, Черногория). Особенно показательный в этом отношении обычай описал Рейтценштейн — когда в первую брачную ночь между молодыми клали резное изображение тотема, а жених в эту ночь должен был воздерживаться от сношений. Таким образом, право первой ночи и здесь принадлежит тотемному предку.

Опасность первой брачной ночи153 часто подчеркивается в волшебных сказках, и Владимир Пропп собрал обширный материал по этому вопросу. «Царь клич прокликал, что выдавал он за троих женихов дочь в замужество; обвенчают, на ложу положат молодая жива, а молодой-от мертвый. И прокликал царь клич, кто согласен ее замуж взять, все хочет тому царство свое отдать». В подобных сказках Герой обычно не решается подступиться к необъезженной невесте, пока его волшебный помощник не укротит ее, не убьет в ней Великую Страшную Праматерь. «Мишка Водовоз схватил ее за шиворот, ударил ее о пол, иссек два прута железных, а третий медный. Бросил ее, как собаку… "Ну, Иван-царевич, вались на постель, теперь ничего не будет!"». Это укрощение металлическим прутом и есть символическая ритуальная дефлорация.

В фольклоре сибирских и североамериканских народов открыто говорится о главной цели ритуальной дефлорации — она должна лишить девушку самого ужасного атрибута Великой Праматери вагины с зубами (vagina dentata)154, этой страшилки наших детских лет. Штернберг приводит гиляцкую сказку на эту тему. В юрту, где живут одни женщины, приглашают троих охотников. Двое из них по очереди ложатся с хозяйкой и в муках умирают. Тогда третий выходит на берег, находит там подходящий камень и приносит его в юрту. А затем «он поверх ее забрался, вот камень всадил, она укусила, зубы все поломала, ничего не оставил». И после этого бравый охотник уже спокойно сексуется с женщиной, только что убившей двух его друзей. Потому что сами виноваты — должны были знать, что такое табу девственности, что такое неукрощенная Страшная Праматерь.

Понятно, что ситуация подавления155 основных влечений противоестественна (а порождаемая ею фрустрация, напротив, вполне естественна). Поэтому вероятность неудачи при прохождении инициации у женщин выше, чем у мужчин. Изначально присущая ребенку бисексуальность позволяет женщине оставить сознательными какие-то части Анимуса, строить свою судьбу по мужскому типу. В наши дни этот процесс приобрел характер эпидемии; но, как мы знаем, в той или иной степени он существовал во все времена.

В мифологии мы постоянно встречаем злобных и беспощадных ламий, наводящих ужас на все живое. Но что здесь особенно интересно — их основная задача заключалась именно в мести женственности, в убийстве нерожденных младенцев во чреве матери. Мы можем увидеть в этом проявление черной зависти, тоски по своей нереализованной женской сущности. В каждой ламии, как и в каждой феминистке, мы видим отражение свободной и неукротимой Великой Праматери. Или точнее — самодостаточной самки австралопитека (с объемом мозга менее семисот кубических сантиметров), которая рожала вполне доношенных детенышей и воспитывала их, не нуждаясь в помощи самца — то есть не нуждаясь в семье, в структурированном обществе, в культуре. Но когда гоминиды пересекли критический порог в семьсот кубиков, кроме огромных физиологических изменений, уже рассмотренных нами, произошли и резкие изменения в либидной энергетике. Гоминиды начали применять вытеснение, а это значило, что на Земле впервые возникло культурное общество. Это общество не было человеческим — но человечество унаследовало его культуру. В том числе главные ее достижения — базовую структуру семьи и общества. С одной стороны, существование семьи стимулировалось физиологически — тем, что женщина стала сексуально привлекательной постоянно, а не раз в год в период очередной течки. А с другой, оно стимулировалось психологически — тем, что женщина стала женственной, то есть вытесняющей агрессивное мужское начало. Собственно, именно с этого момента мы и можем называть агрессивное начало мужским.

Таким образом, мы можем даже определить ту веху анатомического развития, на которой эволюция потребовала от женщины подобного вытеснения. Это произошло примерно два — два с половиной миллиона лет назад. На сегодняшний день156 науке известны четырнадцать видов гоминидов — тринадцать вымерших и один существующий, к которому принадлежим и мы с вами. К гоминидам относят четыре вида австралопитеков, один вид раннего человека и девять видов человека позднего. Ранний человек или homo habilis (человек умелый) и был первым видом, преодолевшим критический барьер. Объем его мозга составлял примерно восемьсот кубических сантиметров, против четырехсот пятидесяти у австралопитеков. Человек умелый появился более двух миллионов лет назад; по-видимому, именно он и заложил начала семьи, общества и культуры. Для сравнения можно сказать, что возраст нашего вида оценивается примерно в сто тысяч лет.

Итак, два миллиона лет назад женщины начали активно применять вытеснение — а это (как вид насилия над собой) способ жизни в высшей степени неестественный, то есть искусственный, культурный. И вполне понятно, что женщина никогда не могла в полной мере справиться с этой задачей, а в некоторых случаях и вовсе отказывалась от нее, выбирая типично мужской путь. Любое увеличение благосостояния общества, позволяющее женщине самостоятельно вырастить своих детей, вело к резкому увеличению количества маскулинно ориентированных женщин. Как это ни прискорбно для нас, мужчин, желающих одновременно иметь и женственных подруг, и достойную потребительскую корзину. Теоретически женщина может делать почти все, что делает мужчина, и даже, наверное, не хуже — ведь ребенок потенциально безграничен. Но нужны ли нам женщины-политики (общественные деятели, чиновники, предприниматели и прочие «деловые»), так компульсивно подчеркивающие свою половую принадлежность? Хотя из женского в них остались разве что половые признаки. Об одной из дам-политиков Виктор Шендерович сказал, что в случае путча она, подобно Керенскому, могла бы скрыться, переодевшись в женское платье157. Замечание, конечно, не очень корректное; но к нему трудно что-то добавить.

А мы, мужчины, конечно, всегда будем считать феминистические тенденции невротической патологией (даже когда на это будет запрещено и намекать) и разделим тезис Шандора Ференци, который писал, что «все больные женщины в случае полного излечения их невроза должны быть избавлены от своего мужского комплекса и выполнять без тайной злобы и помыслов женскую роль». Психоанализ здесь компенсирует недовыполненную современными аналогами инициации функцию по убийству в женщине Великой Матери, служит заменой той древнейшей ритуальной дефлорации, после которой девушка, лишенная вагинальных зубов, была готова выполнять свою женскую роль «без тайной злобы и помыслов».

На первый взгляд неприязнь мужчин к эмансипации имеет очевидное экономическое основание — она обусловлена жесткой конкуренцией за рабочие места. Но если взглянуть глубже, проблема уже не кажется столь простой. Создается впечатление, что мужчины сравнительно легко уступили женщинам в ключевых вопросах (всеобщем избирательном праве и профессиональной конкуренции) при активнейшем неприятии непринципиальных мелочей — коротких стрижек, женских брюк, курения. С брюками и стрижками все кажется ясным — они, как говорили коммунисты, «стирают грань» между мужчиной и женщиной, делают их менее различимыми. Иными словами, наглядно заменяют полоролевое разграничение неким унисексом. Но у этой проблемы есть и другой аспект. Можно привести множество примеров (особенно в Африке), когда юношей-инициантов на время обряда переодевали в женскую одежду, причем после церемонии эта одежда сжигалась. То есть подчеркнуто выделялись женские качества (некогда бисексуального ребенка), подлежащие ритуальному уничтожению. Обратные примеры (когда девушки во время инициации носят мужскую одежду) тоже есть, например, в африканском племени Сотхо. Обряд инициации фиксировал подростка в его полоролевой идентификации. И кроме того, прохождение испытания становилось допуском во взрослый мир, допуском к культуре, религии и сексуальности. Для людей племени Сотхо девушка в мужской одежде однозначно не годилась (была не готова) для выполнения своей культурной и сексуальной роли.

Сегодня унисекс стал массовой (то есть не знаковой, ни о чем не говорящей) модой. Не стоит искать здесь некий мировой феминистический заговор, ставящий целью ниспровержение патриархальный ценностей. Размывание женской роли в современном мире есть не сознательный злой умысел женщин, но скорее их вынужденное подчинение требованиям времени. Эпоха просвещения привела к очередному перераспределению материальных благ, в результате чего мужчина утратил способность в одиночку обеспечивать свою семью, перестал быть ее единственным кормильцем. Эмансипация, как ни горько это звучит, началась не с борьбы женщин за мужские права, а с возложения на них мужских обязанностей.

Проблема курения тоже достаточно глубока. Мужчина социально является носителем агрессии и в героические периоды своей жизни активно применяет ее. Но в межгероические периоды он порой не может обуздать невостребованную агрессию, и вынужден временно обращать ее против себя — как того и требуют законы развития влечений. Курение, пьянство, различные изнуряющие страсти — типичные примеры обращенной против себя мужской агрессии. Принимая на грудь чистый спирт, мы любим вспоминать нашу гордую поговорку: «Что русскому хорошо, то немцу смерть». При этом под «немцем» мы понимаем человека без аутоагрессивных позывов, занятого исключительно заботой о сохранении и укреплении физического здоровья. Понятно, что подобных «немцев» в природе не существует; это не более чем плод национального воображения. Но когда девушка начинает курить, пить и материться, она тем самым демонстрирует наличие у себя аутоагрессии (что означает: требуемое обществом вытеснение не произошло в должной мере). А мы знаем, что аутоагрессия подобна нарциссическому либидо в период болезни — в данный момент она привязана к Эго, но по сути это свободная несвязанная энергия, которая в любой момент может быть катектирована на объекты внешнего мира (в том числе, и на любого из нас). Таким образом, демонстрируя аутоагрессию, девушка тем самым манифестирует и свою готовность к прямой агрессии, к типично мужским паттернам поведения. А следовательно — неспособность (или неполную способность) к женским паттернам, к выполнению своей женской роли. Именно этого и не могут простить мужчины «вульгарным» женщинам. А от посещения выборов женственности не убудет.

Матерящаяся девушка проясняет эту ситуацию еще больше. Стоит лишь вслушаться в ее речь, перестать воспринимать выражения как эмоциональные связки слов, не несущие собственного смысла. Смысл всегда есть — да еще какой! Терминология матерщины — это по большей части или декларация своей фалличности, или манифестация желания и возможности проведения полового акта — причем, всегда в активной (мужской) роли. Естественным образом или в извращенной форме (в рот, в анус), с собеседником или с его родственниками, в прошлом (констатация) или в будущем (угроза) — акт остается актом. И позиция матерящейся девушки в этом акте — всегда активная, мужская. Естественно, у мужчин такая собеседница вызывает резкое неприятие.

В закрытом мужском коллективе (таком, например, как армия) мат практически полностью обессмысливается; он отражает в лучшем случае лишь эмоциональное состояние матерящегося. Ближайшая аналогия здесь — окончания русских глаголов, которые не имеют самостоятельного значения, но указывают на род, число и время (этого глагола). В английском время обычно задается отдельным словом — модальным глаголом, идущим в связке с инфинитивом. Подобным же образом и мат подчеркивает принадлежность говорящего к мужскому роду, причем в активном (креативном) возрасте. В армии, сугубо мужской среде, это подчеркивание теряет смысл. Но в девичьих устах именно несоответствие коробит, и первичный смысл мата тут же напоминает о себе158.

В дописьменных обществах бесплодие (то есть невозможность выполнения женской роли) связывалось с тем, что женщина «ведет себя подобно мужчине»; лечение и заключалось в том, чтобы вернуть ее истинную роль.

Например, в ритуале нкула, исполняемом для умилостивления духа покойной родственницы, который навлек на пациентку менструальные расстройства, явившиеся причиной бесплодия, мукула и другие красные символы контекстуально связаны с символами, присущими мужским охотничьим культам, для передачи той идеи, что пациентка ведет себя подобно мужчине, проливающему кровь, а не подобно женщине, сберегающей кровь, как ей следовало бы. Ее «мужской протест» состоит в том, что ритуал в основном направлен на преодоление и приспособление к делу ее женской роли159.

Иногда женский миф кажется дословной калькой с мифа мужского — девушка отправляется в иной мир, находит волшебных помощников, проходит серию волшебных испытаний, возвращает утраченного жениха и обретает счастье с любимым мужем. Порой мы встречаем даже женское отражение Антагониста — отца Волшебной Невесты, который, желая избавиться от Героя, задает ему невыполнимые задачи. Такова Венера, божественная мать жениха из мифа об Амуре и Психее. Бросается в глаза лишь разница в типе испытаний. Если юноша в мужских мифах должен доказать свою готовность к агрессии, готовность сперва рубить, а потом думать, то девушка в женских мифах и сказках должна продемонстрировать свою готовность к труду и смирению. Причем в большей степени к смирению, так как «золушкины» работы (типа перебора двух-трех мешков по зернышку) требуют скорее терпения, чем способностей.

Но на самом деле, похожие элементы женской и мужской мифических схем означают совершенно разные вещи. По прорицанию оракула родители снаряжают Психею для брачной (и одновременно похоронной) церемонии. Также увозит свою дочь на волшебный остров связанный словом купец из сказки «Аленький цветочек». Это женский вариант мотива «запродажи» ребенка, то есть отведения дочери в магическое место для совершения обряда инициации. В «Аленьком цветочке» Хозяин острова — звероподобное чудище. И Психея уверена, что ее невидимый жених — безобразный змей160; ее убедили в этом завистливые сестры. Но иначе и быть не может — ведь девушка до инициации — это свободная амазонка с образом Страшной Праматери в душе. Любой чужой мужчина для нее — грязное животное, сексуальное чудовище. Лишь после ритуальной дефлорации страшное чудовище обернется желанным принцем. Так и происходит во многих мифах и сказках — и именно таким видится женское переживание обряда инициации.

Страх и отвращение перед сексуальным чудовищем (мужчиной) отражает не вполне осознаваемую тягу к этому зверю, запрещенную обществом (по схеме: влечение — запрет — вытеснение влечения — страх). Но запрет на нормальную (в понимании конкретного общества) половую жизнь действует лишь до момента инициации. С обретением нового статуса (Невеста) девушка получает официальное разрешение на секс, и с этого времени неискаженное161 социальными нормами влечение к мужчине делает его, наконец, прекрасным и желанным.

В классических мифах этот метаморфоз мужского образа часто распадается на два противоположных объекта — крадет девушку (для ритуальной дефлорации) Змей, Кощей или Черномор, а освобождает Герой-жених. Такие мифы и сказки удачно объединяют переживания мужской и женской инициации. Потому что, хотя девушке и достаточно, если Змей обернется добрым молодцем — но юношу такая история не тронет. В своей героической мифологеме он должен убить чудовище и спасти принцессу — а похищенная и дефлорированная девушка должна скромно ждать освобождения. Классический миф одинаково пригоден для символического сопровождения переживаний и мужской, и женской инициации но юноша переживает его, идентифицируясь с Героем-воителем, а девушка с Волшебной Невестой.

Жизнеспособность (устойчивость форм) мифа определяется, в том числе, и его универсальностью. Даже в «женских» сказках о спящей (мертвой) красавице юноша находит отыгрывание собственных переживаний. Потому что царевну, как учат нас сказки, мало завоевать. Ее надо еще и разбудить, расколдовать, снять лягушечью кожу — то есть перевести из одного состояния в другое. «Спящая» — значит бесчувственная, фригидная. Разбудить ее (завести, зажечь, разбудить в ней женщину) — поистине героический подвиг для девственного юноши. Ложный Герой, такой как Фарлаф, на это принципиально не способен. Выкрав Людмилу, он привозит ее в Киев — и оцепенело стоит над спящим телом, не зная, что же еще он должен сделать с этой непостижимой женщиной. «В немом раскаянье, в досаде Трепещет, дерзость потеряв». Он не имеет волшебного предмета (полученного у волшебного помощника при прохождении испытания) — и, соответственно, не имеет никаких шансов на успех. А Руслан уже получил от Финна162 волшебное кольцо, которым он должен коснуться чела Людмилы. После этого муж, очевидно, использует кольцо по его прямому назначению — наденет на палец жены. Символизм надевания кольца на палец настолько прозрачен, что не нуждается в дополнительном раскрытии.

В юнгианской интерпретации фригидная женщина — это «голова с крылышками», то есть ощущающая себя так, как будто тела вовсе и нет. Коснуться такой головы кольцом (чистейшим вагинальным символом) — значит совместить дух и тело, забросить личность в реальность ее телесности. Без этого нельзя достичь всей полноты ощущений, нельзя разбудить чувственность, то есть разбудить женщину.

Разбудить спящую красавицу — настоящий подвиг, миссия истинного Героя. Пубертатные переживания юноши как раз и отражают его сомнения в своей способности к такому подвигу. Причем сомнения эти базируются на сексуальной переоценке объекта — чем выше такая гипероценка, тем сильнее неуверенность. А гипероценка сексуального объекта, в свою очередь, является следствием особого типа выбора у мужчины, разделения женщин на ангелов и шлюх. Эти индивидуальные пубертатные переживания современного юноши еще сравнительно недавно были социально закреплены кодексом рыцарской чести, паттерном рыцарского отношения к Прекрасной Даме. Рыцарствовать — это и значит разделять женщин на уважаемых и неуважаемых. Одни достойны секса и плетки, другие — нежности, почитания, боготворения и прочих проявлений целепрегражденной сексуальности163. Трансформированная подобным образом сексуальность не может снять себя в простом удовлетворении и порождает волну сублимаций, часто направленных на воспевание Прекрасной Дамы. И разве не то же самое мы видим, наблюдая картину пубертата? Подростки пишут стихи именно тогда, когда их любимые так притягательны и так недосягаемы. И пишут всё на ту же вечную тему. Обычно это быстро проходит; редкие случаи хронической склонности к сублимациям видимо свидетельствуют о непроработанности проблемы особого типа выбора.

Хочется еще раз вспомнить «Барышню-крестьянку» Пушкина. Мотив неузнанной Невесты наводит на мысль об отчаянной самоаналитической попытке проработки темы особого выбора, попытке совместить, наконец, в одном лице девку и госпожу. Но это — всего лишь вероятностная реконструкция мотиваций автора, мужской обзор проблемы. Для девушки же архетип неузнанной Невесты — женский вариант классической фантазии двух семей164. Высокородный юноша (современный вариант — богатый наследник) влюбляется в низкородную (бедную) девушку, которая, как выясняется впоследствии, тоже высокородна (богата) — это же излюбленный сюжет сегодняшних бесконечных мыльных сериалов! Их нелепость (обычно даже не особо скрываемая) обусловлена вовсе не избитой фабулой — просто в современном мире потерять165 ребенка довольно сложно. Поэтому для склеивания затасканного сюжета вводятся гротескные надуманные приемы, которые, ввиду их абсолютной нереальности, являются чистейшими условностями. Чего стоит хотя бы неизменная хроническая амнезия членов «настоящей» семьи! В любой талантливой пародии на мыльные оперы можно найти полный список подобных натяжек, нечто вроде «ста правил для Золушки-сироты». Но, несмотря ни на что, эти телеклоны оказывают убойнейшее воздействие на женскую аудиторию всего мира. Даже самые бездарные, порожденные исключительно экономическим решением «разрабатывать ту же тему теми же средствами».

Мы так любим рассматривать магию гениальных произведений, переживающих своего создателя. И закрываем глаза на поразительную эффективность воздействия бездарных сиюминутных поделок, не отягощенных ни талантом, ни интеллектом автора. А ведь именно в них проявляется прямое воздействие сюжета в самом чистом виде. Леви-Строс писал, что переводить стихи — тяжелый труд, и удачный результат здесь отнюдь не гарантирован. Тогда как перевод мифа, напротив, может быть самым бездарным; главное, чтобы сюжет не был искажен — и тогда его воздействие проявится в полную силу.

Надевание кольца на палец невесты должно символически разрешить жениху секс с идеализированным объектом, то есть свести на одной женщине прямые и целепрегражденные сексуальные влечения. И юноше это не всегда удается; да и красавицы не все желают просыпаться. Как писал Иосиф Бродский:

Мы не пьем вина на краю деревни.

Мы не ладим себя в женихи царевне.

Мы в густые щи не макаем лапоть.

Нам смеяться стыдно и скушно плакать.

Нам звезда в глазу, что слеза в подушке.

Мы боимся короны на лбу лягушки,

бородавок на пальцах и прочей мрази.

Подарите нам тюбик хорошей мази166.

И боимся, и скучно, и стыдно. И лениво. А главное — так ли это надо? Ведь никто не заставит и даже не осудит. Не случайно современный вариант сказки о царевне-лягушке так перекликается со строчками Бродского:

Задумал Иван-царевич жениться. Натянул тетиву, пустил стрелу в небо и пошел ее искать. Пришел на болото и видит сидит на кочке лягушка. И говорит она ему человеческим голосом:

Возьми меня, Иванушка, к себе домой, там поцелуешь и будет у тебя жена-красавица.

Домой-то я тебя возьму, отвечает Иван-царевич, а целовать не стану.

Но почему, Иванушка?

А говорящая лягушка прикольнее.

Может быть, вырождение (отмирание) ритуалов в нашем обществе вызвано вовсе не его хваленым интеллектуальным развитием, а его пассионарным угасанием. В здоровом этносе устаревшие обряды могут смениться новыми. Но если цивилизация, проповедующая идеологию гуманизма и терпимости, даже не считает себя вправе навязать юноше активную мужскую роль (а девушке, соответственно, женскую) — тогда царевна (Невеста) рискует навсегда остаться лягушкой. Чем гуманнее становится общество, тем несчастнее становятся его члены (скажем так: судьба «невписавшихся» в общество сегодня стала гораздо легче, но зато и таких «невписавшихся» стало существенно больше). Крах института семьи, катастрофическое снижение рождаемости, тотальная эпидемия невротичности — вот неотъемлемые признаки того цивилизованного общества, о котором мы так мечтаем.

Возможность девушки избрать альтернативный путь развития обуславливается не только изначальной детской бисексуальностью, но и двойственностью ее положения в треугольнике: она отец жених (Невеста Антагонист Герой). В мифах и сказках принцесса обязана четко идентифицироваться лишь с одним из аспектов этой двойственной роли: или дочь или Невеста. Она должна быть в первую очередь Невеста — кроткая, нежная, покорная, женственная, ожидающая спасения от жениха-Героя. Ведь ее похитил Дракон (для совершения ритуальной дефлорации), и поэтому Герою необходимо освободить ее. Или же принцесса должна быть в первую очередь дочерью своего отца, который для Героя является классическим Антагонистом. Тогда дочь будет помогать отцу избавиться от Героя, ставить ему невыполнимые задачи и желать его смерти. И тут Герою уже недостаточно просто выполнить все эти запредельные требования; такую Невесту, как мы видели, надо укрощать, сломав об нее три металлических прута, вырвав ее вагинальные зубы.

Эта двойственность положения девушки обусловлена древними представлениями о мане — разлитой в природе магической силе, которую способны аккумулировать вожди и колдуны. Вождь, согласно этим поверьям, управляет167 силами природы — дождем, ветром и солнцем. И поэтому любая критическая для общества ситуация — неурожай, засуха, эпидемия — является его личной виной, свидетельствует о том, что вождь утратил свою ману. А такая утрата естественным образом ведет его к позорной казни. Критическая ситуация потому и требует Героя, что она освобождает место царя (бывшего Героя, теряющего ману и становящегося поэтому Антагонистом). И дело тут даже не в природных катаклизмах. Даже при самых благоприятных условиях царь все равно теряет свою ману — с возрастом, с утратой сексуальной потенции168. Это с необходимостью происходит, когда его дочь достигает полового созревания. Такой ослабевший (в магическом отношении) царь-Антагонист должен быть убит, и его место должен занять новый Герой, ставший мужем его дочери. Эта ситуация ставит девушку в чрезвычайно двойственное положение с одной стороны, как любящая дочь, она должна спасать отца и помогать ему в убийстве Героя. А с другой, как гражданка, заботящаяся о благе всего народа, она должна помочь Герою убить ее собственного отца. На этом фоне требования мифа к юноше кажутся тривиальными — ему надо просто победить трусость и освободить агрессию. А девушку миф бросает в весьма неоднозначную ситуацию с различными вариантами возможных решений. И одно из них — противостояние Герою, уже знакомый нам выбор развития по мужскому пути. Современная девушка, конечно, не стоит перед выбором, смертельным для отца или жениха. Но мы знаем, да и она смутно ощущает, что полюбив неродного мужчину, она тем самым предает свой первичный эдипальный объект. Бессознательное чувство вины может оттолкнуть девушку от ее Героя, вернуть ее к инфантильным переживаниям, то есть к неврозу или к феминизму.

Впоследствии, с усилением централизованной власти, этот столь любимый народом способ смены царя уступил место наследственной монархии. Согласно Проппу, именно наш культовый миф об Эдипе и отразил этот переход — в нем форма преемственности уже новая (наследственная), а способ передачи власти (убийство Антагониста Героем) еще старый.

Излишняя фиксация на отце ведет девушку к еще одной форме отказа от мужчины — к ожиданию принца; крайним случаем такого отказа является монашество, статус «невесты Христовой». Ожидание принца — это стереотип жизни, названный Юнгом «пуэлла этерна» — вечная девочка. В данном случае отказ от принятия взрослой женской роли не приводит к обретению дополнительных маскулинных черт. Пуэлла этерна остается все той же инфантильной маленькой девочкой, типичной папиной дочкой. Но это скорее исключение, чем правило — обычно отказ от прохождения полоролевой инициации ведет к размыванию половой идентификации. Стиль жизни юноши становится женоподобным, а девушки, соответственно, мужеподобным.

Ожидание принца выражается в предъявлении чрезмерно завышенных требований к потенциальному партнеру. Сказочным коррелятом подобной позиции является задавание Герою-жениху невыполнимых задач, единственная цель которых — физическое уничтожение Героя. Попытки несчастного юноши, запавшего на подобную принцессу, соответствовать этим запредельным требованиям, скорее всего, будут иметь обратный эффект. Потому что здесь мы сталкиваемся не с проблемой его личных качеств, а с уже знакомой нам проблемой гинекологической стоматологии.

Два основных типа женских судеб, которые мы рассматриваем, описаны еще в «Теогонии» Гесиода. Серпом — древним орудием для обрезания того, что несет семя, Крон (Хронос) оскопил своего отца, Урана. Он бросил отрубленный фаллос169 в море, и из его семени (пены) родилась Афродита Урания, символизирующая суть истинной женственности — любовь и рождение. А из павшей на землю крови родились Эринии (Эвмениды) — Мегара, Алекто и Тисифона, бесплодные богини кары и слепого мщения. Эринии (у римлян — Фурии) были крылатыми женщинами со змеями в волосах. Здесь можно вспомнить также и трех крылатых змееволосых Горгон (Медузу, Эвриалу и Стено), и крылатых карающих Гарпий.

Миф здесь совершенно прозрачен — женственность рождается из кастрированной (подавленной, вытесненной) мужественности (и еще более наглядно это проявляется в другом мифе — когда оскопленный Агдитис становится Кибелой). По наблюдениям Фрейда, первоначально девочка ощущает себя кастрированным мальчиком. Женщина может смириться с этой псевдокастрацией, преодолеть зависть к пенису и «выполнять без тайной злобы и помыслов женскую роль» — то есть, подобно Афродите, перенять креативную функцию семени отрубленного фаллоса. Или не смириться, не принять женскую роль — и тогда ее ждет судьба жестокой Мегары (мегеры).

Можно искренне уважать женщин, достигших вершин в творчестве или иной мужской деятельности, можно восхищаться и увлекаться ими — но надо отдавать себе отчет, что успехи на мужских поприщах даются лишь за счет отказа от каких-то аспектов женской сущности. И сами творческие женщины прекрасно осознают это; во всяком случае, они сами утверждают, что гениальных поэтесс не может быть по определению — хотя иногда встречаются гениальные поэты женского пола. Наверное, так оно и есть. Но что-то неправильное слышится мне во фразе: «жить семейной жизнью с поэтом женского пола», не говоря уж о еще более странной: «иметь от него детей». У Конрада Лоренца в «Агрессии» есть интересное наблюдение из жизни диких гусей — иногда самцы ошибаются в сексуальном выборе и возникает пара из двух самцов. Причем каждый из них считает самцом именно себя, а другого, соответственно, самкой. В положенный срок они поочередно делают попытки потоптать друг друга, но, получив отказ, успокаиваются — мол, самка в своем праве, может у нее голова болит или еще что. Творческие женщины, похоже, подобно этим диким гусям, неосознанно считают своих партнеров самками — а такое редкий мужчина может вынести. Поэтому великие женщины обычно или одиноки, или имеют весьма блеклого спутника-сателита. А «звездные» пары, видимо, просто обречены на распад — если, конечно, это действительно попытка создания семьи, а не совместного бизнеса. В истории отношений Гумилева и Ахматовой эта линия прослеживается очень наглядно. Интересно, что именно их сын, Лев Гумилев, и сформулировал теорию пассионарности, к которой мы обращались в предыдущих блоках170.

Каждый выбор имеет и обратную, не всегда учитываемую сторону. Недавно в арабском мире был интересный судебный процесс — женщина требовала развод. Дошли европейские веяния и до Востока. Судья предложил компромиссное решение: верни заплаченный за тебя калым — и ты свободна. Нельзя выходить замуж по-мусульмански, а разводиться по-европейски. Чем больше обретаешь свободы, тем больше ответственности принимаешь на себя. Нельзя получить одно без другого.

Свободный выбор есть святое право каждого человека, независимо от пола, хотя, как мы говорили, выбор женщины намного сложнее. Женщина, действительно выбравшая мужской тип жизни, достойна не меньшего уважения, чем женщина традиционной ориентации. Но в результате такого выбора и требования к ней становятся мужскими — по самому высшему счету. А именно этого и не выносит подавляющее большинство феминисток. Свободы они хотят полной — на всю мужскую катушку, а в ответственности — скидок на женственность, на слабость женской природы. Похоже, в реальной жизни бытовой феминизм — не четкий выбор мужского типа, но всего лишь трусливое уклонение от прямого и окончательного выбора, отказ от обретения женской идентификации в рамках возрастной инициации, застарелая хроническая девственность (в мифическом смысле).

Феминистки хотят представить эмансипацию частью глобального процесса освобождения человека. Этот механизм был запущен, когда граждане первых республик получили избирательное право и гарантии личных свобод. Первоначально гражданство предполагало наличие определенных цензов — национальных, имущественных, религиозных. Но постепенно ограничения снимались, и полноправное гражданство получили инородцы, иноверцы и прочие бывшие изгои — в том числе и женщины. В наше время это движение логически завершается борьбой сексменьшинств за свои права — в частности, за право юридически оформить однополую семью и усыновить или удочерить ребенка. Который по малолетству за свои права бороться пока не может. Таким образом, по мнению феминисток, эмансипация является одной из неотъемлемых частей прогрессивного развития демократии — а не симптомом загнивающего общества, как утверждал безумный Ницше. Но Ницше вовсе не считал эмансипацию единственным симптомом декадентства. В разлагающемся обществе, писал он, наряду с усилением эмансипации всегда развивается и неуважение к старикам. И действительно, положение наших пенсионеров наглядно показывает, частью каких именно процессов является нынешний феминизм.

Глубинные корни феминизма питаются застарелой женской обидой, тем мерзким «самоотравлением души», которое Ницше назвал французским термином ressentiment. Рессентимент есть определенная психическая установка, приобретаемая человеком (группой) в результате долгого (хронического) подавления «низменных» страстей (злобной зависти, ненависти, жажды мести). Подавление обусловлено запретом на удовлетворение (и даже проявление) подобных чувств, а запрет — осознанием полнейшего собственного бессилия, своей неспособности отомстить, заполучить предмет зависти или отреагировать каким-то иным образом. В результате извращается вся система моральных ценностей (так говорил Заратустра: слабость они называют заслугой, бессилие — добротой, трусливую подлость — смирением, подчинение ненавидимым — послушанием, неспособность отомстить за себя — прощением). Главным источником рессентимента являются, разумеется, не прямые обиды, злонамеренно нанесенные недоступными для мести «сильными мира сего». Бессильная зависть вырастает из постоянного сравнивания себя с другими, в бесплодных мечтах о невозможном уравнивании. Любое «проявление себя» сильного человека может восприниматься как личное оскорбление теми, кто заражен ядом рессентимента. И тогда: здоровый человек уже одним фактом своего существования оскорбляет калеку, сильный — слабого, умный — глупого, красивый — уродливого, талантливый — бездарного. Богатый оскорбляет бедного своим богатством и независимостью, а назойливая реклама постоянно поощряет эту черную завистливость, выросшую на благодатной почве лени и нежелания менять образ жизни. Коммунисты могут расслабиться — их учение воистину нетленно. Шариковская идея «отнять все и разделить поровну» действительно неискоренима.

Мужчина уже одним своим бытием оскорбляет женщину. Или точнее: женщину оскорбляет неравенство ее бытия с бытием мужчины. «Зависть к пенису», рассматриваемая более широко, есть зависть ко всему мужскому бытию, а не только к его главному символу. Так раб-негр мог завидовать белой коже плантатора — не потому, что она более красива или функциональна — но как символу, пропуску в другой (желанный) мир.

В неравенстве мужчины и женщины феминистки всегда выделяют лишь социальную сторону. Но мы сейчас говорим о естественном, природном (физическом) неравенстве. Почему естественное положение дел должно вызывать зависть? Как справедливо заметил Макс Шелер, в строго кастовом обществе рессентимент не может процветать. Там каждый заранее четко знает границы своего бытия, свой «потолок». Другое дело — так называемое «демократическое» общество, где теоретически любой человек может занять любое место — президента, миллиардера, лауреата Нобелевки или Оскара. Но реально он, как правило, не может практически ничего, кроме одного — сравнивать себя с первыми лицами, обиженно вопрошая — «ну почему он, а не я?!» Это, пожалуй, единственное осуществляемое право, которое дала ему демократия, разрушив всевозможные сословия и соответствующие ограничения. В том числе и гендерные.

Но хотим мы того или нет, историю уже не повернешь вспять. Сегодня нашим женщинам, наряду с другими правами, даровано и это проклятое право — право завидовать мужчинам. Подобная мысль кажется абсурдной, ведь все мы знаем — женщины почти всегда завидуют именно женщинам. Это так. Но — «звездным» женщинам; женщинам, живущим, по сути, мужской жизнью. Темная сторона демократии в том, что даже самое разрушительное право уже нельзя отнять. Но есть и светлая сторона — никто не может заставить нас пользоваться всеми нашими правами. Демократия — не источник рессентимента, а всего лишь благодатная почва для него. Наши желания в норме порождают не бессильную зависть, а активные усилия для их осуществления. Рессентимент — это сделанный выбор, может быть неосознанный, навязанный — но это личный выбор каждого человека.

Повторюсь еще раз: рессентимент — это плод не просто злобной зависти, но зависти именно бессильной. Зависти к тому, чего нельзя осуществить, даже приложив самые титанические усилия. Женщина не может стать мужчиной. Но зато она может (имеет право!) страдать от бесплодной зависти к мужской жизни. Нужно ей это отравленное право? Ведь еще можно от него отказаться — пока рессентимент не стал устойчивой психической установкой.

Справедливости ради, следует отметить, что у мужчин, вероятно, куда больше оснований завидовать женщинам171. Женщина порождает новую жизнь внутри себя — дух захватывает даже от простого написания этой фразы! Может быть, в недалеком будущем проблемой станет зависть мужчин к женскому бытию — столь же бессильная и бесплодная, как и феминистическая. Но сегодня мы имеем разрушаемую модель патриархального быта, со всеми трагическими последствиями этого распада. И одно из самых тревожных — снижение численности населения у «цивилизованных»172 наций. Слово «вымирание» еще звучит преждевременно, но оно уже маячит где-то на горизонте.

Феминистки, конечно, вряд ли согласятся с этими выводами. А как же, спросят они, объяснить существование культов Великих Матерей в этом фаллоориентированном мире? А как же, наконец, матриархат, который, если верить сказанному, противоречит всему ходу человеческой истории? Я бы ответил так: на сегодняшний день не существует убедительных доказательств существования матриархата — по крайней мере, в том виде, который известен нам по мифу об амазонках. У нас нет оснований говорить о некогда существовавшей феминократии, то есть социальной власти женщин. На мой взгляд, в этом смысле матриархат еще более номинален, чем монархия в современной Англии. Он базируется на известном положении о том, что отцовство всегда сомнительно, тогда как материнство несомненно; и, пожалуй, это его единственная база. Именно поэтому в дописьменных обществах принадлежность к тотемному роду часто передавалась по материнской линии173, подобно тому, как в нашей культуре отец дает детям свою фамилию. Но самое важное здесь не по какой линии, а какая принадлежность передавалась — а передавалась принадлежность к роду мужского тотемного предка. Отголоски того, что мы называем матриархатом, еще совсем недавно встречалось в обрядах аборигенов Австралии, Африки и Северной Америки. Владимир Пропп в своей книге приводит исследования Вебстера и Мэтьюза по данной проблеме: «Одно из назначений обряда было подготовить юношу к браку. Оказывается, что обряд посвящения при экзогамии производился представителями не того родового объединения, к которому принадлежал юноша, а другой группой, а именно той, с которой данная группа была эндогамна, то есть той, из которой посвящаемый возьмет себе жену. Это австралийская особенность и, можно полагать, древнейший вид посвящений. Раньше чем отдать девушку за юношу из другой группы, группа жены подвергает мальчика обрезанию и посвящению»174. И далее, по дописьменным племенам в Виктории: «Помощник (приобретаемый мальчиком) не должен относиться к родне посвящаемого: он избирается кем-нибудь из пришедших (на торжество) племен, в которое мальчик впоследствии вступит через брак»175. Тем или иным образом, принадлежность к тотемному роду часто передавалась по женской линии176. Практически то же мы встречаем и у Боаса в исследованиях обычаев североамериканских индейцев племени квакиутл. За посвящение юноши полагалось вносить определенную плату, которую вносил не его отец, а отец его будущей невесты. Память об этих обычаях мы можем встретить в сказочных мотивах «запродажи» сына — «отдай мне то, чего в своем доме не знаешь». Хочется подчеркнуть, что хотя при создании семьи жених вступал в род своей жены, а не наоборот, феминократией здесь и не пахнет. Выкуп за его посвящение платил отец невесты, как глава семьи и рода, номинально передающегося через женщину. Ничего неожиданного для нас тут нет. Как мы знаем, Антагонист (тот, с кем Герой (инициант) связан узами унаследования) в мифах встречается в основном в двух социальных ролях: как отец матери Героя (или царь его родины) — и тогда он стремится избавиться от наследника, пуская его в плавание по ночному морю; или как царь другой земли и отец Невесты Героя, который хочет уничтожить незваного претендента, задавая ему невыполнимые задачи. Здесь мы имеем дело с Антагонистом второго типа, царем и отцом Невесты времен так называемого матриархата. Сегодня передача рода по женской линии — уже пережиток далекого прошлого; при желании женщина может дать ребенку свою фамилию, но даже самая ярая феминистка не способна сделать ему отчество из своего имени. Кстати, евреи, один из древнейших народов планеты, до сих пор считают, что национальность человека определяет исключительно его мать (а не отец). Но значит ли это, что Израиль — матриархальное государство? Или что он был таковым во времена Моисея?

Вместе с пережитками матриархата в далеком прошлом остались и жуткие культы Великих Матерей. Ужасны были дары этих богинь. Двадцать четвертого марта, в День Крови, молодые жрецы Кибелы, Матери Богов, оскопляли себя — на празднике в честь богини-Матери и ее сына-любовника Аттиса. Такой же жертвы требовала от своих служителей и Астарта в Иераполисе. Эта жертва, как мы можем видеть, в точности повторяет смысл классического эдипального наказания. И потому мы имеем основания предполагать, что и обусловлено то же самое наказание тем же самым грехом — желанием единоличного обладания матерью в сочетании с сильнейшим табу инцеста. Видимо здесь и кроется разгадка того ужаса, который вселяли в мужчин Страшные Матери. Плюс весь комплекс переживаний, формирующих образ «плохой» матери — как это описано в объект-теории. То есть Страшная Мать для мужчин — результат негативной проекции; образ, обусловленный запретными желаниями. У женщин же в этот образ входят фантазии о некогда утраченной самодостаточности, которой обладали самки австралопитеков, не утруждавшие себя вытеснениями и прочими трансформациями прямых инстинктивных желаний.

Не менее страшны были для мужчин и богини-Девы — поскольку, как мы говорили, каждая неинициированная (недефлорированная) девушка несет в себе образ Страшной Матери. Охотнику Актеону достаточно было всего лишь не отвести глаз от наготы девственной Артемиды — и, превращенный в оленя, он был разорван на куски собственными собаками. Тут невольно вспоминается разрубленный на куски Осирис, который после собирания разрубленных частей недосчитался своего пениса. Разрывание на куски можно считать вариантом кастрации в максимально жесткой трактовке.

Ужасное женское начало, так наглядно выразившееся в образе зубастой вагины, всегда пугало мужчин. Иногда вместо зубов в сказках упоминаются лезвия («в теле принцессы есть лезвия»), что еще сильнее бередит в мужчине комплекс кастрации. Мы уже говорили, что юношеская инициация должна была разбудить в подростке Зверя, а женская — убить в девушке Страшную Мать. Сейчас мы можем добавить, что женская инициация должна избавить девушку от зависти к пенису, а юношеская — освободить мальчика от страха перед зубастой вагиной.

Весьма показателен в этом отношении миф о Персее. Это очень классический миф, содержащий в чистейшем виде все элементы универсальной схемы: царя-Антагониста, пророчество по поводу сына дочери, заточение девственной дочери — Данаи, непорочное зачатие от золотого дождя, плавание по ночному морю в бочке, вторую семью, поход к западному краю земли (в царство ночи, в страну страшных чудовищ и золотых яблок), волшебных помощников, испытание, битву с чудовищем, освобождение Волшебной Невесты, свадьбу, убийство старого Антагониста, воцарение — полный набор. Из подвигов Персея наиболее известны две его битвы — с Медузой Горгоной и с Китом — морским чудовищем, напоминающим рыбу. Эти подвиги неравнозначны. К поединку с Медузой Персея готовят сразу несколько волшебных помощников, снабжая его целым арсеналом волшебных предметов. Грайи показывают ему путь к острову Горгон. Нимфы дарят ему волшебную суму, крылатые сандалии и шлем Аида (Гадеса), то есть шапку-невидимку. Афина дает Герою отполированный бронзовый щит, в котором он должен увидеть отражение Медузы. Гермес вручает ему волшебный меч (серп), способный прорубить чешую Горгон, и постоянно помогает мудрыми советами. Но несмотря на все это, битва с Медузой — чрезвычайно опасное предприятие с весьма сомнительным исходом. На этом фоне битву с Китом иначе как убийством не назовешь. Прекрасно вооруженный Персей, ничем не рискуя, хладнокровно расправляется с практически беззащитным чудовищем. Два этих подвига соотносятся примерно так же, как поход с рогатиной на медведя — с охотой старых маразматиков из Политбюро в госзаказнике. Но тем не менее, надир — нижний экстремум мифологемы — это именно убийство чудовища (Дракона) и освобождение Волшебной Невесты (см. рис. 3 и рис. 7). А эпизод с Горгоной — всего лишь предварительное испытание волшебным помощником. Говоря языком русской сказки, Медуза Горгона — это баба Яга, у которой Персей таким оригинальным способом выбивает волшебный подарок — в награду за пройденное им испытание. И мы знаем, что это за подарок. Многие аналитики писали, что змееволосая голова Медузы символизирует женские гениталии. Здесь хотелось бы только добавить, что это голова с острыми клыками — огромными клыками существа, привыкшего пить живую кровь. Главная цель предварительного испытания Персея — освобождение юноши от страха перед зубастой вагиной, от страха перед женщиной. Освобождение от страха перед женщиной иногда рассматривают как освобождение от тяги к матери — по сути, это две стороны одного и того же процесса подростковой трансформации (поскольку источник этого страха и коренится в запретных инцестуозных желаниях). А после прохождения такого испытания битва с Драконом уже не представляет особых трудностей.

Характерно, что Персей и после всех побед не мог взглянуть в мертвые глаза Медузы. То есть он не проник в тайну женщины, не подчинил ее себе, но всего лишь научился некоторым способам обращения с этой смертельно опасной стихией. Также символично, что воплощающая зловещую сторону женских гениталий голова Медузы впоследствии украсила щит Афины — вечной девственницы, андрогинной богини с мужскими чертами характера. Не случайно именно этот древний символ использовал Рональд Лэнг в своем образном описании психоаналитического мифа:

Фрейд был героем. Он сошел в «Преисподнюю» и встретился там с абсолютным ужасом. Он принес с собой свою теорию, как голову Медузы, превратившую эти ужасы в камень. Мы, следующие за Фрейдом, обладаем знанием, с которым он возвратился и передал нам. Он выжил177.

Патриархальное общество, построенное в результате многовекового совершенствования мужских и женских паттернов поведения, разумеется, было несовместимо с культами Страшных Матерей, требовавших оскопления от своих жрецов. Их просто обязаны были вытеснить мужские божества, менее кровавые и более дружественные. От них мужчины могли ждать не только защиты, но и помощи; тогда как у Великих Матерей, скорее всего, они просили лишь одного — оставьте нас в покое!178 И справившись с этим ужасом, мужчины без сожаления отринули прежних богинь. В храмах Чатал-Хююка, древнего неолитического города, стены украшались мужскими и женскими символами — головами быков и женскими грудями из известняка. Чатал-Хююк возник примерно девять тысяч лет назад и просуществовал более пятнадцати веков; археологические находки в нем свидетельствуют о постепенном вытеснении женских символов мужскими.

Еще радикальнее поступили строители древнейшего гигантского культового сооружения — Белого храма в Уруке. Известно, что древние зодчие предпочитали строить храмы в особых местах, располагающих к возвышенным настроениям. Поэтому при смене культа храм нового бога обычно воздвигали на месте прежнего храма, иногда в тех же стенах, и практически всегда — используя каменные плиты, колонны и другие элементы старого сооружения. Но только не в этот раз. Страх и неприязнь к Ужасным Матерям были так сильны, что древние месопотамские строители просто заложили кирпичами остатки старого храма, воздвигнув двенадцатиметровый зиккурат, и уже на нем возвели храм бога неба Ану. Это произошло в четвертом тысячелетии до н.э. Белый храм Ану можно считать великолепным символом нашего патриархального общества, в темном фундаменте которого, в бессознательном, наглухо заложенном слепыми кирпичами, до сих пор таятся страшные силы Великих Матерей, готовые вырваться на свободу и разрушить наш мир — к чертовой матери!

Патриархальность нашей цивилизации обусловлена именно страхом мужчины перед женщиной. Об этом писал еще Отто Ранк в работе «Травма рождения». Но если смотреть глубже, то боится мужчина скорее не женщину, а своего отношения к ней. Он страшится, что не сможет совладать со своими сексуальными желаниями, и неуправляемый Эрос разнесет вдребезги хрупкое здание нашей культуры.

Хотелось бы на этом и закончить блок, но нельзя не сказать еще об одном. Никого не должно вводить в заблуждение, что эта часть работы посвящена исключительно вариантам женской судьбы. И все же я занимался здесь в большей степени исследованием именно мужского восприятия женской психики, чем исследованием женской психики как таковой (но, разумеется, и ей тоже — мужские и женские судьбы слишком тесно переплетены и завязаны друг на друге). Хотя, наверное, все же бросается в глаза, что постоянно обращаясь к теориям мужчин-психоаналитиков, я практически игнорирую взгляды женщин на движущие силы их собственных судеб179.

О чем бы человек ни писал — он всегда пишет о себе (о том, что находит в себе). Главное здесь — удержаться от иллюзий по поводу «общезначимости» высказываемых истин. Но поскольку человек не может быть абсолютным уникумом — я пишу одновременно и от лица определенного слоя людей, для которых справедливо то же, что справедливо для меня. «Слоя» не в том смысле, что в этих людях есть какие-то особые черты, присущие только им; просто как раз они и способны заметить и узнать в себе именно эти общечеловеческие черты.

Человек, которому мои мысли чужды, вряд ли дочитает текст до этого места. Если же дочитает — значит, я задел и его, дал ему повод для споров и опровержений. А его опровержения — это истины для его единомышленников. Так или иначе, но я действительно рад, что вы до сих пор со мной. Приготовьтесь — сейчас перед нами предстанет карта самого отчаянного и рискованного — то есть самого героического путешествия.


ШИЗОМИФ

Мифологичность шизофренического и мистического переживания

Прочитано 26 мая 2000 года на психоаналитической пятнице в Восточно-Европейском институте психоанализа


В предисловии я уже писал, что предлагаемые вам тексты не претендуют на истинность, что это лишь описание одного из способов видеть. Но перед подачей данного блока хотелось бы повторить это еще раз. И особо подчеркнуть — в этом тексте нет никаких клинических рекомендаций.

Реальная болезнь — сила страшная и разрушительная. Столкнувшись с ней, ни в коем случае не стоит уповать на магическую силу сомнительных экспериментов. Лучшее, что здесь можно сделать — найти психиатра180, которому вы будете доверять.

Я действительно сомневался, стоит ли оставлять данный блок в этой книге. И все же, на мой взгляд, не лишним будет знать то, о чем здесь сказано. Естественно, не принимая эти идеи в качестве безусловных истин и тем паче в качестве рекомендаций.


В этой части цикла нам предстоит путешествие в одну из самых опасных и загадочных областей иной реальности, в зону иных, чуждых нам смыслов, объединенных общим названием — шизофрения, расщепление души181. Вы знаете, насколько близки образы шизофренического бреда образам мировой мифологии. Отто Ранк писал об этом еще в 1908 году в своей знаменитой работе «Миф о рождении героя»182, первой книге по прикладному психоанализу. Юнг много лет исследовал этот феномен и получил ряд поразительных результатов, в том числе и свой знаменитый метод амплификации. Юнг видел причины «мифологичности» бреда в существовании архетипов коллективного бессознательного, неких типических способов восприятия, чувствования и мышления, присущих всем людям. Мы не будем обсуждать здесь эти вопросы; мы рассмотрим шизофреническое переживание как специфическую форму перехода, героического нисхождения в мир иной реальности, как психотическое переживание единого универсального мономифа.

Шизофреническое переживание есть переживание рухнувшего мира, поверженного мира, где зло всесильно. Но и любой миф есть результат расщепления и, одновременно, процесс, направленный на устранение этого расщепления, на восстановление утраченного мира. Таков вывод исследований мифологии методами структурной антропологии. Крупнейший представитель этого направления Клод Леви-Строс писал, что миф начинается с фиксации противоречия, с фиксации противоположностей. Мы сравнивали этот момент с критической нехваткой, с угрозой миру, индивидуально-психическим коррелятом которой является неготовность человека к исполнению функций его новой социальной роли. Миф по Леви-Стросу — это «логический инструмент преодоления противоречий», «медиативный процесс», направленный на преодоление угрожающего раскола или, по крайней мере, на замену пары непримиримых противоположностей другой, менее опасной парой более близких «семантических оппозиций». Пользуясь методикой Леви-Строса, Греймас сделал ряд интересных выводов о симметрии морфологической схемы волшебной сказки Владимира Проппа, которую мы рассматривали в первой части данной работы (рис. 7).

Речь идет о парных функциях, таких как, например, недостаток и ликвидация недостатка, которые Греймас считает одной и той же функцией, взятой, соответственно, в прямом и инверсном виде. Особенно интересна здесь пара нарушение восстановление общественного договора. Запрет при этом трактуется как вовлеченность Героя в общественные связи, выполнение им функций своей социальной роли. Старой роли, заметим; роли, из которой он уже вырос, от которой ему надлежит отказаться. Нарушение запрета и есть такой отказ; при этом Герой выпадает из всех социальных связей и оказывается в полном одиночестве, один на один со своей проблемой. Но в результате успешного прохождения всех испытаний Герой, ликвидировавший критический недостаток, приходит к свадьбе и воцарению, то есть к восстановлению общественного договора, к вовлечению в социальные отношения на новом уровне, в новой роли, с новыми обретенными способностями. Аналогичным образом мы и будем рассматривать сегодня шизофрению — как процесс раскола души и мира, как результат раскола и, одновременно, как попытку преодоления этого раскола, героическую медиативную попытку синтеза обновленного мира.

В настоящее время диагноз «шизофрения» объединяет несколько психических болезней, весьма различных по своим внешним проявлениям183. Здесь мы будем говорить лишь об одной из них — параноидной шизофрении, сопровождающейся бредом и галлюцинациями, в которых больного преследуют некие сверхъестественные существа, злобные и практически всемогущие. В контексте нашей темы прохождение полного цикла шизомифа предполагает нисхождение в безумие (то есть в бессознательное), психотические переживания героического противостояния злу и, наконец, ремиссию, выздоровление, возвращение в этот мир с новыми способностями. Но статистика шизофрении обнажает жестокую реальность жизни. Как вы помните, в мифологии Герой принципиально не мог проиграть битву с Драконом; в худшем случае он мог отказаться от возвращения в свой мир и становился новым хранителем завоеванного сокровища, то есть Антагонистом. Но он потому и оказывался невозвращенцем, что не мог отказаться от обретенного блаженства — недостижимого в мире, где царит принцип реальности. А в шизофрении мы видим, что подавляющее большинство кандидатов в Герои проигрывают эту битву и бесцельно скитаются в мире психотической реальности, мучимые отчаянием и страхом, заблудившиеся, потерявшие все ориентиры мира. Вспомните, в сказках о неукрощенной Невесте Герой никогда не бывает первым соискателем ее руки. Часто какой-нибудь овраг за замком царевны (дочери Антагониста) буквально усеян мертвыми костями несостоявшихся Героев. И шизофрения почти всегда есть психотический коррелят сказочной судьбы неудавшихся кандидатов, вымостивших своими костями триумфальную дорогу Героя. Но мы сегодня будем говорить не о правилах, а об исключениях из правил, о редких случаях спонтанной ремиссии. Это будет звучать гордо; но любителям мистических переживаний следует помнить, что вероятность такого возвращения довольно мала. И абсолютно непредсказуема, так как о шизофрении до сих пор ничего нельзя сказать достоверно. Все теории о причинах заболевания и благоприятствующих факторах являются лишь более или менее удачными попытками сгруппировать и суммировать огромную массу описательного клинического материала. То есть все они носят исключительно описательный характер; до сих пор неизвестен ген, вирус или токсин, ответственный за активизацию шизофрении. Мы не можем даже сказать, каков характер причины заболевания — физиологический, психологический или комплексный. Единственное, что мы можем — это анализировать описания непостижимых психотических процессов, сравнивая их со знакомой нам схемой все того же универсального мономифа.

Каждая психоаналитическая школа дает свое объяснение шизофрении184. Классический фрейдизм говорит о нарушении направлений движения либидо. Согласно ему, здоровый человек обладает сравнительно незначительным количеством свободного несвязанного либидо; почти все способное к перемещению либидо у него катектировано на объекты внешнего мира. У невротиков, в результате интенсивных вытеснений, определенное количество либидо отделено от своих объектов и переведено (частично) на невротические заместители. Но значительная часть либидо, снятого с проблемных объектов, так и остается свободной, несвязанной. Это делает невротика буквально обреченным на компульсивный, болезненно-гипертрофированный перенос, что так резко различает ситуации лечебного и учебного анализа. А психотик, согласно этой теории, вообще не способен ни на какой перенос; его либидо практически полностью снято с объектов внешнего мира и задействовано в энергетике внутренних страхов и фантазий. Таким образом, трансфер — мощнейшее орудие психоанализа — не может быть использован в терапии шизофрении, что сводит на нет эффективность классического фрейдизма в данной области.

Это, как мы уже отмечали, описательный подход — то есть возможно и правильный, но не предлагающий ничего позитивного. Так же описателен и рассмотренный нами подход аналитической психологии. Но несмотря на это, мы привлечем к нашим изысканиям и работы Юнга. Потому что у нас все же есть некоторые основания считать шизофрению лингвистическим расстройством. По этой же причине, видимо, так часто пишут о шизофрениках те, кто их понимает — мистики и поэты; то есть те, кто подобен им в этой гипероценке магической силы слов. Их всегда приятно читать, и особенно в периоды возрастных кризисов, когда мы сами подобны Героям и шизофреникам.

Более продвинутый подход к проблеме шизофрении предлагает теория объектных отношений (объект-теория), известная нам в основном по работам Мелани Кляйн. Согласно этой теории, основы будущей шизофрении закладываются в первые три-четыре месяца жизни, в так называемой параноидно-шизоидной позиции. Это совершенно особый период жизни. О шестимесячном ребенке мы смело можем сказать, что он уже человек — маленький, недозрелый, недоразвитый — но, в принципе, такой же человек, как и мы с вами. Но двухмесячный младенец — это нечто совсем иное. Он еще не способен фокусировать взгляд, то есть у него нет мира визуальных объектов. Его системы дыхания, кровообращения и пищеварения недоразвиты и не скоординированы между собой настолько, что даже тревога может вызвать у него кислородное голодание и удушье185. До трех месяцев в нем еще функционируют зародышевые системы циркуляции186. Даже форма его энцефалограммы становится человеческой лишь на третьем месяце жизни187. Все это прекрасно согласуется с теорией о гипертрофированной недоношенности детей поздних гоминидов, которая рассматривалась нами в предыдущем блоке. Эта физиологическая патология наших предков и породила всю культурную основу нашей жизни — семью, общество, идеологию, мифологию. А также — переживания утраты рая и горести жизни, греха, вины и наказания. Плюс разлад с собой и конфликт с обществом, неврозы, психозы и, конечно, шизофрению.

В первом приближении параноидно-шизоидная позиция это период параноидных тревог и шизоидных защит188. Новорожденный младенец периодически испытывает стресс и сильнейший дискомфорт, который он воспринимает как нападение на себя, как агрессивное преследование со стороны внешнего мира. Любое неудовлетворение потребностей, любая фрустрация переживается им как нападение извне и вызывает в нем ответную агрессию. Переживание чередования то доверия к миру, удовлетворяющему потребности, то параноидной тревоги и агрессии по отношению к преследующим объектам, Мелани Кляйн трактует как взаимовлияние Эроса и Танатоса, либидо и влечения к смерти. Доверие к миру модифицирует тревогу преследования; от характера этой модификации и будет зависеть дальнейшая судьба человека. Уменьшение параноидной тревоги можно рассматривать как количественную проблему, описываемую в терминах обратной связи189. Мы будем считать, что система обладает обратной связью, если она активно реагирует не только на сигналы внешнего мира, но и на сигналы об изменении своего собственного внутреннего состояния. Или, выражаясь более технично, если управляющее воздействие на систему формируется как функция ее выходного сигнала. Рассмотрим схему активизации тревоги преследования у младенца в параноидно-шизоидной позиции (рис. 11).

Рис. 11. Схема активизации параноидной тревоги у младенца

Младенец испытывает фрустрацию, воспринимаемую им как нападение извне. Уровень тревожности повышается, он неосознанно сравнивается с нормальным уровнем, соответствующим удовлетворенности потребностей. Естественная оборонительная реакция младенца — агрессия. Но в результате негативной проекции (а параноидный — это и значит — связанный с проекцией) собственные агрессивные желания приписываются объектам внешнего мира. Это увеличивает страх перед ними и тревогу, ставшую параноидной, что в свою очередь увеличивает агрессию — и так далее, по механизму «порочного круга». Это типичная положительная обратная связь, то есть обратная связь, которая стремится увеличить расхождение между выходным уровнем системы и ее эталонным (нормальным) уровнем. Успокоить такую систему можно только сняв фрустрацию, то есть удовлетворив все потребности младенца. В процессе нормального развития обратная связь должна стать отрицательной; она должна гасить тревогу, вызванную угрожающими сигналами внешнего мира, а не бесконтрольно, панически увеличивать ее. Но для этого должен измениться сам характер реагирования на тревогу. У младенца, как мы видели, это агрессия.

Шизоидная защита заключается в расщеплении различных аспектов объекта, его «плохой» и «хорошей» сторон на два разных самостоятельных объекта. Для младенца первичный объект — материнская грудь — расщепляется на «хорошую», удовлетворяющую грудь и «плохую», отказывающую в удовлетворении, которая в результате негативной проекции становится еще и преследующей. А поскольку эмоции младенца экстремальны, хорошая грудь идеализируется, а плохая становится панически пугающей. Использование расщепления обусловлено несколькими причинами. Главные из них — боязнь причинить вред своей агрессией хорошему объекту и необходимость в хорошем объекте как защитнике от преследования плохого объекта. Кроме того, не следует забывать, что восприятие частей исторически предшествует восприятию целого. Когда мы говорим о каком-то предмете, мы имеем в сознании образ целостного объекта, и, значит, мы уже сконструировали этот образ из множества отдельных восприятий. Связь этих восприятий в единый образ, выделение его из общего потока восприятий, есть работа синтеза. Неизвестно, в какой мере врожденной является способность психики к такому синтезу. Вероятно, младенец начинает жизнь с несвязанных восприятий, из которых постепенно учится конструировать частичные объекты. Создать образ матери как целостного объекта, как личности, ребенок в параноидно-шизоидной позиции еще не способен. Но поскольку он вынужден оперировать частичными объектами, совершенно естественен его выбор критерия разделения — на хорошее и плохое, на приносящее, соответственно, или удовлетворение, или дискомфорт и тревогу. Принимая во внимание механизмы шизоидной защиты, мы можем детализировать схему активизации параноидной тревоги у младенца (рис. 12).

Рис. 12. Активизация эмоций младенца

Младенец испытывает воздействие внешнего мира, воспринимаемое им как фрустрация или удовлетворение. В случае фрустрации он, боясь разрушить первичный объект собственной агрессией, применяет экстремальные механизмы защиты, главным из которых является расщепление. Разделив первичный объект на «плохой» и «хороший», младенец фантазийно расправляется с плохим, применяя для этого два дополнительных механизма защиты — отрицание (то есть фантазийное уничтожение) и всемогущий контроль (то есть фантазийное управление угрожающим объектом). Проекция этих эмоций на плохой объект порождает параноидную тревогу. Хороший объект, напротив, идеализируется младенцем; позитивная проекция любви к нему вызывает доверие и к объекту, и ко всему внешнему миру. Постепенное накопление кредита доверия к миру позволяет преодолевать тревогу, а следовательно, и собственную агрессию.

На следующей стадии меняется как характер тревоги, так и характер используемых защит. В депрессивной позиции, длящейся примерно с трех до шести месяцев, расщепление перестает быть деструктивно патологическим. Младенец начинает, наконец, воспринимать мать как целостный объект, к которому он испытывает амбивалентные чувства. Он начинает понимать, что своей ненавистью и агрессией он причиняет вред не просто враждебному плохому объекту, но своей любимой матери, и это вызывает у него депрессивную тревогу, тревогу вины и сожаления. Одновременно с этим он испытывает стремление к репарации, к восстановлению поврежденного объекта. Трудности в прохождении этой позиции депрессивных тревог и маниакальных защит, как можно догадаться из названия, закладывают фундамент маниакально-депрессивных расстройств; но это уже проблема отношений с целостным объектом. А нас сейчас интересует период, когда острая параноидная тревога препятствует интеграции расщепленных частей объекта в целостный образ. Почему мы так подробно это обсуждаем? Дело в том, что сформировать личность, создать Эго, психика младенца может лишь одним способом, а именно — в бесконечных актах идентификаций, в непрерывном потоке взаимосвязанных проекций и интроекций, репроекций и реинтроекций. А идентификация с расщепленным объектом неизбежно ведет к формированию расщепленного Эго, к формированию светлой и темной сторон личности (рис. 13).

Рис. 13. Расщепление Эго при идентификации с расщепленным объектом

Младенец, как уже мы говорили, воспринимает фрустрацию как агрессивное нападение и отвечает на нее естественной ненавистью. Актом негативной проекции эта ненависть приписывается плохому объекту, который от этого в глазах младенца становится еще хуже. В акте интроекции, являющейся основой для идентификации с плохим объектом, темная сторона Эго становится еще более ненавидящей. Эта ненависть вновь репроецируется на плохой объект, с которым вновь идентифицируется младенец. Здесь мы опять видим пример положительной обратной связи, увеличивающей ненависть и тревогу до предельного уровня. Аналогичным образом, удовлетворенный младенец, общаясь с любящей матерью, формирует светлую сторону своего Эго, увеличивая любовь и доверие в актах позитивной репроекции и реинтроекции. Положительность обратных связей как бы разрывает мир младенца, предельно разводит его полюса. Ребенок воспринимает объекты и воздействия внешнего мира исключительно с позиций удовольствия и неудовольствия; и по этому принципу он радикально делит мир на черное и белое, на плохое и хорошее. Лишь когда доверие к миру сумеет ослабить и модифицировать параноидную тревогу, и младенец сможет интегрировать части своего первичного объекта в целостный объект — лишь тогда он сможет обрести целостное Эго. При условии, что он успешно пройдет параноидно-шизоидную стадию. Этому могут помешать, в основном, два фактора. Во-первых, врожденная агрессивность, конституциональная предрасположенность к деструктивным реакциям. Которая по любому, даже самому незначительному поводу дает такой мощный всплеск ненависти, что младенец не в состоянии справиться с ним должным образом. И, во-вторых, плохое обращение с ребенком и отсутствие любви, то есть постоянное наличие неудовлетворенных желаний, вызывающих параноидную тревогу при остром недостатке положительных эмоций, формирующих доверие к миру. А дальше все как в хорошо знакомой нам инстинкт-теории — неудовлетворительное прохождение фазы создает у ребенка параноидно-шизоидную фиксацию, к которой он периодически регрессирует со следующей стадии — когда депрессивная тревога становится невыносимой.

Дальнейшее развитие будущего шизофреника мы будем рассматривать в терминах экзистенциального анализа и антипсихиатрии Лэнга. Применение различных теорий для описания единого процесса — довольно спорный метод. Но в данном случае я считаю его вполне оправданным, так как рассматриваемые теории в описании генезиса шизофрении не противоречат друг другу. Просто разные школы рассматривают этот процесс с разных точек зрения; к тому же различные психоаналитические течения любят акцентировать внимание на различных возрастных этапах развития ребенка. Но Герой нашего шизомифа все равно пройдет все эти стадии, правда не всегда успешно.

Что же происходит с ребенком, потерпевшим поражение в прохождении параноидно-шизоидной позиции? Как мы уже видели, его Эго не обладает устойчивой целостностью; в критических ситуациях оно готово регрессировать и использовать расщепление, архаичную защиту дочеловеческого периода. И кроме того, такой младенец не испытывает фундаментального доверия к миру. Здоровое доверие ребенка к объектам его любви подразумевает уверенность в их константности и непрерывности, уверенность в способности объекта восстанавливаться после утраты. Ведь для младенца даже самый кратковременный уход матери, пропадание ее из зоны восприятия равносилен ее смерти. Только в депрессивной позиции он приобретает убеждение, что мать, выйдя из поля его зрения, все-таки продолжает существовать где-то сама по себе. Но младенец, неудачно прошедший параноидно-шизоидную позицию, не уверен в стабильности существования матери, как и всех прочих объектов. А поскольку его Эго формируется в актах проективной и интроективной идентификации, то он также не уверен и в себе, в стабильности своего собственного существования. Это состояние Рональд Лэнг называет онтологической неуверенностью, то есть бытийной неуверенностью, неуверенностью в реальности собственного бытия и в своем праве на это бытие. Онтологически неуверенный человек не может жить легко и естественно, без напряжения, в гармонии с миром. Для защиты и поддержания своего существования он постоянно должен прикладывать титанические усилия, истощающие его и приводящие к психотическому срыву. Его мотивации не просто сместились от стремления к удовольствию в сторону недопущения неудовольствия; но вся его жизнь представляет собой отчаянную борьбу за сохранение своей индивидуальности, постоянно подверженной смертельной опасности. В этом случае мы говорим о шизоидном типе характера, подразумевая под этим, с одной стороны, тревогу уничтожения, потери индивидуальности, а с другой — особый тип расщепляющих шизоидных защит. Нормальный человек может позволить себе спонтанность действий и эмоций; более того, он получает удовольствие от своей спонтанности. Он может самозабвенно отдаться чтению хорошей книги или просмотру фильма, то есть идентификации с Героем — поскольку ни на миг не сомневается в своей способности вновь обрести себя, вернуться к себе. Но для онтологически неуверенного шизоида это отнюдь не очевидно; он должен всячески избегать подобных опасностей. Он не может позволить себе подойти к кому-то слишком близко, боясь стать подобием любимого, а значит — потерять себя. И он не может позволить никому подойти слишком близко к себе — потому что любящий человек будет видеть его насквозь, сможет манипулировать им, то есть опять-таки разрушит его индивидуальность. В стадии психоза это часто выражается в очень распространенном бреде «стеклянного» тела. Любое чувство, направленное на него, шизоид воспринимает как разрушительное — причем любовь может быть даже более разрушительна, чем ненависть. Опасно даже простое внимание к нему, пристальный взгляд в его сторону. Он стремится стать непонятным, непостижимым, неуловимым, незаметным — то есть спрятать от всех свое «истинное я», уйти в себя. Он сознательно формирует некую личину, маску, предназначенную исключительно для общения с людьми. Лэнг называет эту структуру «ложное я». Согласно Лэнгу, главная линия раскола (между Я и не-Я) у шизоида проходит не между ним и внешним миром, а между ним и его телом, то есть вместо здоровой схемы:

(Я — ТЕЛО) (МИР) мы имеем схему: (Я) (ТЕЛО — МИР).

Тело становится не более чем одним из объектов внешнего мира, практически не имеющих отношения к жизни внутреннего я. Шизоид использует «ложное я» как автопилот, призванный обеспечить «низменные» потребности, обеспечить выполнение рутинных мирских дел, недостойных внимания «истинного я». В отличие от здорового я, воплощенного в тело и заброшенного в пространство и время этого мира, шизоид получает невоплощенное я, свободное от всех ограничений реальности. Внутреннее я живет всецело в фантазиях — и здесь оно всемогуще и неограниченно. Но чем более всемогущим становится «истинное я» в фантазийном внутреннем мире, тем более пустым и бесплодным становится шизоид в мире реальном. Динамика шизоидной стадии предполагает, что выстраиваемые защиты (все более радикальное обособление «истинного я» от реального мира) не ослабляют тревог преследования, а напротив, лишь усиливают их.

Однако здесь важно подчеркнуть следующее. Ретроспективно выстраивая историю болезни, мы рассматриваем шизоидную стадию как одну из фаз генезиса шизофрении. Эта латентная стадия, которая начинается после поражения младенца в параноидно-шизоидной позиции и может продолжаться несколько десятков лет, в течение которых человек воспринимается окружающими как совершенно нормальный, идеально удобный для всех. Непосредственно перед психозом шизоидная стадия переходит в кратковременную стадию анормального поведения, когда человек перестает быть удобным для всех. Он начинает раздражать окружающих, его поведение становится эксцентричным. Он воспринимается как человек «со странностями». Впрочем, эта стадия может пройти совершенно незамеченной — и тогда говорят, что психоз начался внезапно. Следующая стадия — непосредственно шизофрения, когда разногласия больного с окружающими по поводу реальности становятся очевидными. И затем (в самом благоприятном случае) — ремиссия (которая, как мы уже говорили, маловероятна).

Загрузка...