Что снится нерожденным детям? Этим вопросом я задавался пару недель после того, как узнал, что моя супруга беременна. Я представлял себе, что их сны о цвете звука и теплоты, о жидкости ввиду отсутствия света. Но я понимал, что то, что у нее внутри, еще не ребенок пока, не совсем, но станет им, началом чего-то… чего-то большего, чем я мог представить, но пытался…
В тот момент, когда я задал себе этот вопрос, она была ничем иным, как шаром клеток, бластоциста — внеземной термин для этого понятия. Она была ничем иным, как формой, образованием, в котором наслоением формы на форму она стала маленьким человечком. И, о, да… когда она родится сквозь жидкость к свету, осознавая настоящее пространство и чувство внешнего мира, она увеличится, вырастет, подобно кукле из сверхпоглощающего полимера, средой для которой будет воздух. Но не единственно воздух — любовь, свет, тепло и на какой-то период времени молоко… но вопрос, терзающий теперь мой разум, гораздо сложнее, с заменой всего лишь одного слова: что снится мертвым детям? Я понимаю, что это не совсем вопрос. Да, он грамматически правильный, но, возможно, на грамматике всё и завершается. Как можно понять смысл подобного вопроса? Мне не удается.
Не знаю, сколько я смогу писать. Это слишком больно. Чтение предыдущей записи вызывает приступы тошноты и головокружения. Ребенком я записывал свои сны. Иногда я забывал сделать это, в другой раз просто забывал сон, словно он утонул в моем сознании. Я убил его и теперь оплакивал. О, Боже… мне пришлось спешно удалиться в ванную комнату, чтобы извергнуть желудочную кислоту. Она обожгла мне внутренности, горло и рот. Хуже того, казалось, что, выходя, желудочный сок пытался меня переварить. Казалось, что жжение никогда не кончится…
Как уже говорил, я пытался вести дневник своих снов, но ушел не один год, пока я наконец-то заполнил единственную тетрадь. А сейчас я не могу найти ни ее, ни каких-либо других заметок о ночных повествованиях из моего прошлого. Возможно, оно и к лучшему. Но один сон, который я видел недавно, никак не выветрится. Врезался, будто только что просмотренный фильм. Никуда от него не денешься, черт его подери. Полагаю, что его следует рассказать:
Я обнаружил, что лежу на пляже, ни прошлого, ни будущего, лишь равномерное дыхание моря. Открыв глаза, во сне, я почувствовал, что не один. Присутствие кого-то или чего-то, нуждающегося в моем наставлении, бдительности и защите. И в то же время я не знал о его местонахождении, и потому моя миссия была обречена на неудачу. Ощущение неудачи было осязаемым. Оно вдавило меня в песок. Собрав все силы, я встал, чувствуя себя Атлантом, удел которого держать на своих плечах землю. В полный рост, навстречу ветрам, вот тогда я и увидел ее.
Я больше не могу продолжать. Я пытался, но есть ноша, которую не поднять. Сегодня что-то случилось, что вынудило меня закончить повествование, так я и поступлю:
Я увидел ее. На берегу. Свою драгоценную дочь. Она выросла вне чрева. Высокая. Уже женщина. Одетая в какое-то белое платье, словно для свадьбы, которой у нее никогда не будет. Но либо воображение моего подсознания ограничено, либо оно играет моими эмоциями, страхом и подавленностью. Лицо этой женщины… я назову ее именем, которое было обговорено еще в начале беременности, созвучное с именем Лилианна, именем ее матери… лицо Марианны не было сформированным. Ниспадающие белые локоны крепились к светлой, почти прозрачной коже, где на висках то там, то здесь проступали голубоватые вены, но оно сужалось, как будто у ампутанта… ее лицо сужалось в утробный плод. Губному желобку еще предстояло спаяться, а пока он свисал, как два кожаных лоскута, образуя с беззубым сияющим ртом черный треугольник. Нос был плоским, свиноподобным. Глубоко посаженные глаза размещались ближе к бокам головы вместо передней части лица. Я почти уверен, что, попытайся я погладить ее по щеке, та бы оплыла, словно воск. Проклясть мою дочь, наделив недозрелым лицом — это невыносимый ужас. Это несправедливо. Я почувствовал, что хочу, осмелюсь ли я написать, проклясть Бога. Но те ощущения — дикий полет сновидения, и, проснувшись и утерев слезы, я молил о прощении. Мне еще предстоит исповедаться у отца Иосифа, что, как только соберусь с духом, я сразу же сделаю.
Однако здесь сон не кончался: поскольку моя миссия заключалась в том, чтобы защитить Марианну, поддерживать и любить ее, я не думал отступать, и то, как она выглядит, не имело значения. Она — моя дочь. Поэтому я побежал за ней, но она ускользнула. Исчезла. Я искал повсюду, но тщетно. Я мотался вдоль берега, думая, что потерял ее навсегда… опять. Я звал ее: «Марианна! Марианна!» Но чем дальше я убегал, тем сильнее становилось мое одиночество. Я вскарабкался вверх по каменистому подъему холма и не останавливался до тех пор, пока не добежал до утеса, нависшего над бушующим морем. По неизвестной причине место оказалось Средиземноморьем. Подобные виды я встречал лишь на почтовых открытках. Я присел на край утеса, почти задыхаясь. Я рыдал. Такие рыдания бывают только во сне, потому что с тобой плачет всё вокруг, содрогаясь и всхлипывая, словно и у природы имеются легкие и слезные протоки. В реальности же рыдают лишь Господь да я. Больше никто. Господь повсюду. Я знаю, не иначе. Но этого не ощущается. Прости меня…
С того места на круче, свесив ноги, я уставился на бурлящую и шипящую серую воду. Солнце всё еще не зашло, но его огонь не давал света. Я слышал, как волны накатывают на скалы, напоминая по звуку треск и хруст костей. Вдруг я заметил тело на воде, которое то засасывали, то извергали волны. Я знал, что это, наверняка, Марианна. Чтобы спасти ее, я поступил так, как на моем месте поступил бы каждый отец. Я бросился в пучину. Вынырнув, я ее не увидел. Море штормило. Я плавал и звал ее. Я хрипел ее имя, захлебываясь соленой водой. Я барахтался в волнах, пока усталость не взяла верх и я отключился или заснул. Возможно, в это время я уже видел другие сны, а может, спал без странных видений, кроме того, в котором уже пребывал. Спустя столько времени мое тело сморщилось, словно в формальдегиде. Меня выбросило на берег острова с черным песком. Я глубоко зевнул. Песчинки оказались крохотными крупицами угля и толстыми завитушками пепла. Это всё, что я увидел на том клочке. Он был настолько мал, что едва мог сойти за остров. Боковым зрением я заметил рядом с собой фигуру. Смутную. Размытую. Нечто вне времени. Обернувшись, чтобы взглянуть на нее, я не мог определить, то ли у нее лицо из плоти, то ли из утробного плода, как у Марианны. Я не сдержался и спросил: «Как думаешь, она мертва?»
Фигура, кажется, задумалась на мгновение, переметнувшись из сумрака прошлого как можно дальше в будущее.
— Она может быть как мертвой, так и живой.
Голос ее звучал четко, хотя словно издалека. Голосов было много, а может быть, всего два: молодой и старый, модели мышления и присыпанные пылью хрипы.
— Этого не узнаешь, пока сам не умрешь. Тогда сможешь заглянуть в ящик. А до тех пор она и то, и другое.
Во сне я не понимал, что в какой-то степени фигура была отсылкой к мысленному эксперименту Шредингера, где задействованы кот, ящик и колба с синильной кислотой, и всем управляет радиоактивный распад.
— Я никак не могу представить, что она и то, и другое, — ответил я.
— Возможно, в конечном счете, если ты всё же представишь это и тем самым успокоишься, тебе не следует заглядывать в ящик, вообще не стоит его открывать.
— Нет… нет, я так не смогу. Я должен знать. Я должен знать наверняка.
Я взглянул ей в лицо, в ее безличие, словно заглянул в медленно исчезающее зеркало.
— Так не может продолжаться вечно, — сказала она.
— Что ты имеешь в виду?
— Вечное, вневременное, вечность, бесконечность — всё это лишено значения. Всё это лишь желание, но желание само по себе только иллюзия. Даже солнце не будет вечным.
— Я никогда и не думал, что будет. Но… хотя также никогда не задумывался, что оно не вечно.
До меня дошло, что я сейчас, на худой конец, разговариваю с олицетворением своих сомнений. И Сомнениям известно, что я хочу знать: мертва ли моя нерожденная дочь, в лимбе ли мой некрещенный ребенок? Каким образом она попадет на небеса? Начнем с того, что эти вопросы подпитывают мои сомнения. Ну это уж слишком…
После общения с Сомнениями во сне случилась своего рода кульминация. «Реальность», окружающая меня, начала плавиться, оставляя наверху лишь частицы пепла. Я вдыхал и выдыхал студеный воздух. Частицы объединились в облачка из точек, и в каждой вспыхнул микроскопический уголек, как загорается от искры клок шерсти. Вдалеке они засияли белым светом, пока небо смыкалось над головой всё более непроглядной чернотой. От пустоты потянуло металлом. Земля под ногами задрожала, а затем, должно быть, вовсе развалилась, рухнув в бездну. Я посмотрел вниз и убедился, что так оно и было. Да, земля провалилась. Я парил. Темнота внизу была очень чистой и теплой. Я почувствовал, что не один, как тогда на пляже, и поднял глаза. Над головой растянулся Млечный путь. Пыль превратилась в звезды, земля — в планеты. Моя кожа трепетала в унисон с этими сияющими точками. Я ощутил, что притяжение отпускает меня, и я подплываю всё ближе и ближе. Сквозь темноту, припорошенную огоньками, я провалился в одну точку, в солнце.
Я записал свой сон, потому что в тот день со мной что-то произошло. Но к концу записи я был настолько истощенным, что не мог продолжать. Перечитывая ее сейчас, я чувствую злость и разочарование. Другой рукой я сжимаю четки так, что они врезаются в ладонь. Как я могу писать так… какое же слово подобрать? Поэтически? Как я могу писать так, когда моя дочь мертва? Лишь сны способны заставить, и поэтому мне начинает казаться, что сны, в лучшем случае, есть отвлечение или, в худшем, то, что меня убьет. Но, если я собираюсь выполнить это, что бы оно ни значило, я должен остановить фантазии. Я расскажу, что изначально заставило меня записать свой сон. Когда прозвенел будильник, а он каким-то образом подключен к радиоприемнику, начался любопытный репортаж, который я позже обнаружил в газете:
Обсерватория НАСА, для изучения солнечной активности круглосуточно наблюдающая за Солнцем, запечатлела одну из самых значительных вспышек за всю историю. Пик радиационного излучения пришелся на 3 часа утра на правой стороне Солнца, и вспышке была присвоена категория класса Х5.1. Всемирно известный космолог доктор Нисон прокомментировал это следующим образом: «Суть случившегося — показать, что именно Солнцу мы обязаны жизнью, в прямом и переносном смысле, оно источник света, жизни, гарант нашего существования. Но, как я уже говорил, Вселенная всеми силами старается нас уничтожить. Она на мгновение даст нам жизнь, короткий трепетный миг, а затем сама его оборвет. Что касается Солнца, то подобная вспышка способна превратить планету в пепел быстрее, чем вы намажете хлеб маслом, но для Солнца она сравнима с зачатком зевка, с едва заметным потягиванием поутру».
Прошлое воскресенье — именно тогда я видел тот сон, 3 часа утра — самый разгар моего забытья. Какое совпадение, что я влетел в Солнце и за этим последовала сильнейшая вспышка. Это заставляет меня задуматься, и это могло бы многое объяснить, если бы часть меня, моя душа, или, может быть, дух, не была действительно вырвана и брошена, так сказать, в горнило. С тех пор, как я ее потерял, я чувствовал, что мой дух — спирит — уже не цельный, в любом смысле этого слова, кроме разве что спирта, который пьют, чтобы снять напряжение. Я еще не упоминал об этом, но могу сказать сейчас: я — алкоголик, успешно проходящий курс реабилитации, но, похоже, близок к тому, чтобы вернуть себе это позорное звание. Мне стоит невероятных усилий и Божьей помощи выпивать лишь время от времени, да и то не так, чтобы просыпаться по утрам с головной болью. Я опасаюсь, что этот спирт как плавное возмещение моего спирита приведет к тому, что я буду теряться не во снах и не в реальности, а в несравнимой бесчувственности. Я уже начинаю это ощущать. В одни дни я в силах противостоять этим порывам, в другие — нет. Но с течением времени я всё больше боюсь… я так одинок.
Одиночество не проходит. Напротив, с каждым днем только нарастает. Оно увеличивается, как разлом в груди. Я скучаю по ней. Я скучаю по ним обеим…
Каждый плод пребывает в сосуде-колыбели, плавая девять месяцев в укромном море, обеспечивающем его жизнедеятельность. У каждого ребенка есть мать. Пока я упомянул мать, свою бывшую жену Лили, лишь дважды. Раз — в самом начале этой черной тетради, еще раз — когда вспомнил имя дочери. Мысль о Лили причиняет боль, но, возможно, если я напишу о ней, это станет своего рода катарсисом. Тем не менее, во всё растущей пустоте каким утешением становится даже самый незначительный лучик света!..
Я тогда работал учителем английского в средней школе в Тиаро, собственно, там же числюсь и до сих пор. Хотя в школе мне и предоставили отпуск, я не особо верю, что смогу вернуться. Без особого труда представляю всех их: детишек, маленькие тельца, зажатые узкими одиночными партами; их глаза, лишенные всяческого интереса, без огонька; их рты, неизменно выгнутые параболой откровенной скуки; их подбородки, унылые, в чернильных пятнах. Мои методы никогда не работали. Ни неожиданные проверочные работы, ни слайдовые презентации, ни диспуты с мастер-классами, ни тематические шарады и ребусы, ни экскурсии, ни то, что закрывал глаза, когда вопреки правилам они ели и пили в классе, ни, в конце концов, произвольное обучение, превращавшееся в итоге в безумие, присущее поведению школьников в кафетерии. Любая попытка оборачивалась провалом. Я не мог до них достучаться. Единственно важным для меня представлялось объяснить им то, что действительно имеет значение. Я пытался рассказать им о классической литературе, на которой вырос: Фитцджеральд, Сэлинджер, Херстон, Ли, и даже о Фолкнере, что стало моим величайшим поражением. Мне хотелось привить и разделить с ними тягу к знаниям. Не преуспев в этом, я отправился к отцу Иосифу, чтобы тот посоветовал нечто другое как источник вдохновения для моих учеников. Он невзначай предположил, что я мог бы использовать в качестве педагогического инструмента Святой Дух. Как только они воспримут Святой дух, им будет под силу усвоить всё, чему я пожелаю их научить, программу целиком и даже больше, сказал он. Отец Иосиф предложил мне поприсутствовать на занятиях по изучению Библии, которые вела на добровольных началах новенькая девушка по имени Лили, я так и поступил (я не посещал занятия по Библии с детства и, несмотря на то, что помнил теорию достаточно хорошо, подумал, что, возможно, почерпну что-то новое, на худой конец это будет своего рода «повторный курс»).
Занятия проходили в помещении церкви, о котором я раньше и не догадывался, очевидно, предназначенном для детей. Одну из стен украшали нарисованные горошины размером с тарелку. Самая большая из них парила точно по центру среди остальных и выглядела как Земля. На другой стене не было ничего, за исключением креста, который был написан так, что казался трехмерным. Три пестрых, разного размера дивана и кресло-мешок занимали большую часть пространства в дальнем углу (непосредственно рядом с ними стоял мини-холодильник, где, по моему представлению, хранились сок и фруктовое мороженое для детей, в то время как в моем детстве учебные комнаты состояли из четырех стен и потолка, то есть самого необходимого) и бело-розовой кафедрой, за которой стояла Лили. Она улыбнулась мне едва уловимым движением губ и отчужденными глазами. В помещении было прохладно из-за кондиционера, в то же время я уловил поток тепла, идущий от нее. Какое-то безвредное и успокаивающее излучение. Я сделал шаг-другой в ее направлении, и, казалось, свет в комнате то ли оттолкнулся от меня, то ли бросился к ней, сложно сказать наверняка. Чернильные ресницы, хлорофилловые радужки. В глазах сквозила не только отчужденность, но и чрезмерная созерцательность ненарушенного окружающего мира. Они скорее принадлежали райской птице, а не обычному млекопитающему. Ее взгляд выдавал тягу к знаниям. Россыпью кардамоновых веснушек под глазами и широкой переносицей она была похожа на подростка, но я знал, что это впечатление обманчиво. Нижняя, более пухлая губа, выпячивалась не от недовольства, а от уверенности в себе. Темно-бордовое платье, прикрывавшее практически всё тело, само по себе источало непоколебимость благопристойности, хотя я уже заметил это по ее безупречной осанке.
Она спросила:
— Вы потерялись?
Она произнесла слово «потерялись», словно имела ввиду обратное, что она нашла меня. В некотором смысле так оно и было.
— Меня зовут Питер, — сказал я, массируя ладонь левой руки большим пальцем правой. — Я пришел послушать.
Она слегка подняла выпуклый подбородок:
— Узнать что-то для себя?
— Надеюсь.
— У нас есть замороженные сладости. Угощайтесь, — она указала подбородком на мини-холодильник. Едва заметное движение, но я увидел, что ее глаза не только поглощают свет, но и питаются им, пытаются получить нечто, чего не было ранее, нечто, в чем она так отчаянно нуждается. Однако я понимал, что тусклому искусственному освещению комнаты подобное не под силу.
— Я подразумевал, что пришел посмотреть, как вы преподаете. У вас особый подход к детям, как мне рассказывали.
— У меня? Да нет, что вы.
— Но вы можете задействовать Святой Дух?
— Могу позволить Святому духу задействовать их. Присаживайтесь, пожалуйста.
По какой-то до сих пор необъяснимой причине я выбрал кресло-мешок, и, вне всякого сомнения, на протяжении всего выступления Лили и последующего обсуждения выглядел нелепо. Она невероятно ладила с детьми, словно те были ее собственными. Никогда не доводилось видеть такой увлеченности. Она их загипнотизировала. Хотя, безусловно, Святой Дух играл некую роль в данном богословском обучении, я знал, что нужно отдать должное манере преподавания Лили. Тому, как она наклонялась к ученикам или становилась во время общения на колени. Тому, как она задавала вопросы, как искренне хотела знать их собственные мысли вместо того, чтобы направлять те в определенное русло. Ей отвечали все дети, все до одного, и я ощущал ее близость с ними. Всё это время они были ее детьми. В течение занятия она бросила взгляд на меня тридцать шесть раз (я считал). И каждый сопровождался чуть заметным поднятием правой брови. По крайней мере, подумал я, она находит меня забавным.
Тема занятия была не совсем обычной, возможно, лишь по случайному стечению обстоятельств. Она рассказывала детям о Святом Петре, моем тезке и одном из апостолов Христа. Святой Петр, считая себя недостойным принять смерть подобно Господу, попросил, чтобы его распяли на перевернутом кресте. Должен признать, что, возможно, слышал лишь половину из того, что она говорила. Я был просто очарован ее чертами лица и движениями. Грех, знаю. Но время показало, что это была любовь, а не похоть, и поэтому я знаю, что Он меня простил, по крайней мере, за это. Мне бросилось в глаза, что, когда она говорила, чуть покачивая головой, ее волосы казались бесконечным каскадом завитушек, каждая цвета мокрого грецкого ореха. Иногда она продевала палец в локоны и туго наматывала у основания. Я не видел, но мог представить, как на коже появляется красная линия, такое было впечатление. Я задавался вопросом — виной тому тревога или нервозность из-за общения с учениками, но потом решил, что причина во мне. В нелепости того, как я сидел на неожиданно твердом кресле-мешке, не проронив ни слова, лишь выпучив глаза. Как я понимаю уже сейчас — вид у меня был весьма странный. Я принял за интерес ее взгляды украдкой, но тогда я их даже не рассматривал как симптомы застенчивости. Как оказалось, я ее действительно заинтересовал. Ближе к концу занятия, когда, казалось, источник детской энергии истощился и они все попадали друг на друга, словно тряпичные куклы, которыми устали играть великаны, она пригласила поучаствовать и меня.
— Не против?
— Не против, конечно, — ответил я, не понимая, на что именно соглашаюсь.
Она улыбнулась со знающим видом, и веснушчатая мягкая луковица ее носа расширилась и сжалась.
— В конце концов, Петр — это и мое имя тоже.
Сейчас она уже понимала, что я дразню ее, и не был уверен, нравится ей это или нет, но она говорила шутливым тоном.
— Вы выходите из игры, Питер. Тщеславие — это отвратительно.
Она окинула взглядом детей и те прыснули смехом. Сейчас, думая об этом, я вспоминаю, что один ребенок не выказывал такого уж рвения. На нем был костюм-тройка, как у миниатюрного джентльмена, и модная стрижка «под горшок». На его лице читалось, что выход из игры вполне реальная перспектива, вероятная и позорная угроза в этой комнате и, возможно, в его жизни в целом. Глядя на его выражение, я понял, что Лили строга. Она требовала уважения, не только словесно, прошу заметить, но и посредством действия…
Я уже знал, как сильно мне не хватает Лили, матери моей пропавшей дочери, по которой я так тоскую, моей прекрасной крошки, но воспоминания об этом маленьком стойком ребенке наводят меня на мысль о неких темных пятнах в наших отношениях. Если я делал или говорил что-то не так, она становилась не то чтобы какой-то другой, а вообще переставала быть собой. Она закрывалась и окружала себя какой-то официозной аурой. Казалось, гнев и негодование с огромным трудом сдерживает узкий свод ее тела. Один эпизод случился в церкви, когда нам повстречалась новообращенная — незамужняя дама распутной внешности. Я сделал комплимент по поводу изысканности ее платья. Не могу вспомнить точно, как оно выглядело, вроде как его верхний край проходил на уровне сердца незнакомки и застегивался античной брошью. И, если я правильно помню, она ответила мне тем, что лукаво подмигнула. Лили в этот день должна была поделиться своим опытом работы с детьми, а я рассказать, что узнал для себя, присутствуя на ее занятиях. Однако, когда Питера и Лилианну пригласили к микрофону, мне пришлось идти одному. Я озирался, ища ее, и наконец увидел стоящей неподвижно у входа в дамскую комнату. Убедившись, что я разглядел пустоту в ее глазах и яркий гранит губ, она вернулась обратно в сумрак холла. Я совершенно точно выставил себя на всеобщее посмешище, пытаясь разглагольствовать о необходимости Святого Духа, словно имел какое-то представление, как действуют высшие силы. Когда я закончил, сбиваясь и заикаясь, то получил, как мне показалось, аплодисменты из жалости, а затем выскочил посмотреть, как там Лили.
— Лили? — позвал я, постучав в закрытую дверь туалетной кабинки. Я знал, что никто не застанет нас врасплох. Сюда, сломя голову, мчались лишь тогда, когда отец Иосиф заканчивал свою службу. Я услышал вихрь уносящейся воды в унитазе, и она резко открыла дверь.
— Чего вам? — бросила она, направляясь к умывальнику. Я увидел сквозь белую пену, что она трет каждый палец дважды. У мыла был неуместно приятный лавандовый запах. Я стоял, не зная, что сказать.
— Вы плакали? — вопрос прозвучал нелепо, беря во внимание ее сухое и невозмутимое лицо.
— Ха!
Ее синтетический смех отрикошетил эхом от кафельных стен. Я бы и не понял, что именно она издала этот грубый звук, если бы не видел, как ее челюсть открылась и закрылась в слитном механическом движении. Не забывайте, я и понятия не имел, что подобное поведение стало следствием моего легкомысленного замечания по поводу платья другой женщины.
Она круто повернулась ко мне.
— Мы нравимся друг другу, — сказала она. — Вы нравитесь мне. Я нравлюсь вам. Я не хочу делить вас с кем-то еще.
— Кого с кем делить?
Она не объяснила, да и не собиралась. Она выше любых слов. Я сам должен был понять, и, когда мы стояли здесь, глядя друг на друга, я прокручивал всё, что мог вспомнить из случившегося за последние пару часов, пока внутреннее око не уловило блестящий лазурит броши и само платье. Я понял. И, судя по ее слегка приподнятой брови, она тоже это поняла.
— Прошу прощения, — сказал я. — Я не знал.
— Что вы не знали? — спросила она.
— Что я вам нравлюсь. Как… как…
— Разве не видно? — она готова была разрыдаться. Флуоресцентная лампа над головой начала моргать так неожиданно, что я не мог понять, виной тому мое зрение или действительно какие-то скачки напряжения. В тот момент ее лицо, кажется, соскользнуло с лекала и кожи головы и повисло в воздухе. Я узнал ее полыхающие губы, ее глаза, превратившиеся в измятое золото спазмами синтетического света. Внутри и снаружи из зеленого и золотого. Разные цвета. Непонятно, где какой. В темноте ее груди извивались и взрывались огни ночного карнавала — ее сердце. Я понимал, что люблю ее больше, чем литературу.
Природа ее глаз, возможно, будет понятнее, если я перескажу подробности нашей второй встречи: после моего первого занятия по изучению Библии с ней я набрался духу (главным образом уставившись на свои коричневые блеклые туфли) и спросил, не хочет ли она прогуляться завтра в парке.
— За воронами наблюдать одно удовольствие, — сказал я.
Она сказала, что было бы прелестно, хотя ничто в ее внешнем виде не выдавало восторга от такой перспективы. Я воспринял ее загадочное поведение как вызов. Вызов, с которым я справился на следующий день…
Мы не спеша прогуливались в тени замшелых дубов по мощеной дорожке.
— Похоже на Централ-парк, — сказала она, пересекая одной ногою траекторию другой, как истощенный солдат. Во время движения светлые и темные пятна скользили по каждому сантиметру ее фигуры. Интересно, заметила ли она этот зрительный эффект, который также сопровождал и меня.
Она шла немного впереди, поэтому я почти окликнул ее:
— Вы из Нью-Йорка?
— Ездила однажды, с отцом.
— А я никогда не был, — сказал я.
— Он уже не с нами…
— А, ваш отец? Мне очень жаль.
Тишина была особенно мучительной. Шум деревьев, раскачивающихся на ветру, не стихал, подобно океану. Если бы я закрыл глаза, то, вероятно, не смог бы отличить одно от другого.
— Можно спросить, что с ним случилось?
— Сердечный приступ, — ответила она. — Характерный для его возраста и диеты.
— Мне очень жаль, — сказал я. Я всегда чувствовал себя неловко, говоря с людьми о близких, которых они потеряли. Это всё, что я мог сказать в такие моменты. Но я сознательно сделал над собой усилие добавить еще что-нибудь. То, что пришло на ум, было почти оригинальным:
— Он сейчас с Господом.
Дело в том, что я сам часто находил утешение в этих словах. То, чего я был лишен с тех пор…
— Да, — ответила она. Я не мог сказать наверняка, всерьез или с сарказмом, и это в некотором роде меня беспокоило.
Белки словно прилипли к коре деревьев, некоторые вниз головой, задрав их при этом вверх, а хвосты с белыми кисточками изогнув дугой вдоль спин. Пушистые горгульи были настороже. Когда мы проходили мимо, они поднимались выше среди силуэтов листвы. Торжественную обстановку нарушал пронзительный писк тревоги. Лили не обращала на это внимания. Ее нескончаемый вальс был настолько невинным, настолько чреватым в своих скупых движениях, что я хотел заключить ее в объятья, но вместо этого громко вздохнул, чтобы выпустить пар или, по крайней мере, сдержать желание.
— И всё же, откуда вы?
— К чему такой интерес?
— Хочу лучше узнать вас.
Она посмотрела на меня, дежурно приподняв правую бровь. Готов поспорить, ей было приятно подобное внимание. Однако всё еще оставалось загадкой, интересен ли ей я.
— На самом деле, из Питтсбурга. Я выросла в обычном доме на улице, похожей на все остальные. Мое детство ничем не примечательно.
— О, — сказал я. — Вас это беспокоит?
— Вообще-то нет.
— Я вырос здесь. Никогда не покидал Флориду.
— И вас это беспокоит?
— С детских лет я говорю всем, что постоянно путешествую с книгами.
— Не кажется ли вам, что это эскапизм?
Мимо пробежали двое в неоновых кроссовках. Их затрудненное дыхание дополняло друг друга: уф, уф, уф.
— Нет, не эскапизм, — не согласился я. — Скорее… посещение. Я посещаю места и миры, которые никогда не видел в действительности.
— Звучит жутковато.
— Ну, думаю, что в некотором роде да. Книги — это страницы волшебства в переплете.
— А сейчас вы говорите, как чудак.
Я почувствовал, как кровь прилила мне к лицу. Что я делаю, пытаюсь впечатлить ее?
— Не стоит копировать… мистера Роджерса[38], — сказала она. — С детьми нужно быть честным. Это единственный способ найти к ним подход, к любым детям.
Не люблю, когда меня поучают подобным образом, но я подумал, что, вероятно, она права, в ее словах кроется ключ к разгадке.
— Понимаете, я никогда не терял близких, — сказал я. — Мне приходится лишь догадываться о ваших чувствах к отцу. Наши отношения с родителями не слишком близкие, хотя я и люблю их. И если они уйдут, мне будет их не хватать. Думаю, что в душе мне будет недоставать этих звеньев.
— Воспоминания никуда не уходят, — сказала она. — Никогда. То, как он приносил домой пригоршню леденцов и я набивала их за обе щеки, как одна их этих белок. — Она махнула не глядя. Выходит, она всё-таки их заметила. Я недооценил ее периферическое зрение. — И темные воспоминания, — продолжала она, — как тогда, когда я, не посмотрев по сторонам, перебежала дорогу. Он схватил меня за руку и затащил в дом. Его лицо дрожало от ярости, и можно было разглядеть тонкие морщинки у глаз. Он взял со стола карандаш и ровным голосом произнес: «Это могло случиться с тобой», и с треском сломал его в каких-то сантиметрах от моего лица. Я до сих пор слышу, как ломается дерево и разлетается грифель. Я вижу, как щепки рассекают воздух между нашими лицами. А потом все исчезает или, скорее, расплывается. Тогда я обычно плачу.
— Насколько я понимаю, вы это видите, когда переходите дорогу.
— Именно так. Это то, что я и имею в виду, честность, откровенная, безжалостная честность. Без нее никуда, если хотите кого-то чему-то научить. Я никогда не забываю отцовский урок и даже сейчас всегда гляжу в обе стороны. Дважды, а то и трижды в каждую.
— И много у вас подобных воспоминаний?
— Неприятных, как это, да. Но на самом деле они свет, скрывающийся под видом тьмы. Конечно, тогда я этого не понимала. Но в них нет дыр. С отсутствием все обстоит иначе. Потому что воспоминания бывают разными, у них разная оболочка.
— Что вы имеете в виду?
— Как я выразилась…
— Разная оболочка?
— В них появляется человек, которого больше нет, — сказала она, и я расслышал неверие в голосе. — Я не могу сесть в машину и навестить его. Это невозможно. Сейчас он полностью в воспоминаниях. — Она замолчала, задумавшись. — Словно ты смотришь очень старое кино и думаешь про себя: «Все эти люди уже умерли».
Если она говорит такое, возможно, ее ответ на мои слова, что отец сейчас с Господом, был сарказмом? Но у меня, конечно, не хватило смелости спросить об этом. Ответа я боялся не меньше. Мне требовалось, чтобы она верила, чтобы я тоже мог верить. Возможно, она полагалась на меня по той же причине. Наша вера, теперь я уже знаю это, зиждется на вере других людей, членов семьи, друзей. Основанием является наслоение веры на веру и так без конца, пока не доберешься до черной, укрытой дегтем сердцевины неверия, если оно существует.
Впереди я разглядел белую стену света в конце дорожки под сенью листвы. На дереве расположилась стая ворон: одна примостилась на нависшую ветку, другая вышагивала внизу, сводя и разводя крылья, словно старик свои больные артритом плечи, пара птиц уселась бок о бок на спинку скамейки, а самый крупный экземпляр пикировал на дорожку, словно какое-то черное пятно.
— Вот и они, — сказал я.
Мы остановились. Я в нескольких шагах позади. То, как ее вьющиеся локоны скользили из стороны в сторону, свидетельствовало о том, что она рассматривает птиц. Пристально, как я представлял, с легкими линиями, различимыми у глаз. Осторожно, чтобы не нарушить торжественное умиротворение, ибо даже ветер утих, оставив в покое деревья, я сделал пару шагов вперед, пока не оказался рядом с ней. Поскольку я уже очень приблизился, рыскавшая в траве ворона ускорила шаг, покачивая иссиня-черной головой, словно карикатурный египтянин. Лили обняла меня за талию, впервые прикоснувшись ко мне. Тут же вся четверка ворон и пятая, прятавшаяся в листве, сорвались между деревьями и приземлились на поляне, подпрыгивая и расправляя крылья. Они разговаривали друг с другом на непонятном языке, каркая всё громче и громче. Тогда до меня дошло, что они вовсе не удалились, подобно белкам, а, скорее, уступили нам дорогу, как смерть тем, кто пришел за ней.
Должно быть, Лили пришла в голову похожая мысль, потому что она прошептала заклинание на латыни: «Absit omen»[39].
Мы синхронно двинулись вперед. Я чувствовал напряжение ее тела, но не из-за меня, а в связи с приближающимся светом. В ее движениях ощущалось колебание, едва уловимое желание вернуться туда, откуда мы пришли. В ответ на ее объятье я нежно положил руку ей на плечи, и так, обнимая друг друга, мы пошли, раскачиваясь, как импровизированная колыбель, и вскоре я с уверенностью мог сказать, что она успокоилась. Как и я сам. На пороге яркого света у меня зачесалось в носу. Затем, когда тенистая часть дорожки осталась позади, я почувствовал тепло, словно укутавшись в одеяло. Я взглянул на солнце, чтобы скорее чихнуть. Невольно рванул воротник и изверг на рубашку воздух с брызгами слюны.
Лили засмеялась:
— Какой ужас!
Придя в себя, я посмотрел на нее и увидел ее глаза такими, какими они должны были быть. Золотистыми в солнечном свете. Не в тусклых, искусственных лучах, изобретенных Человеком. Это была ее стихия, то, к чему так стремились ее прежде зеленые глаза. К свету из природного источника. Согревающего и бесконечного.
Улыбаясь, она спросила:
— Что?
— Ничего. Просто кое-что вспомнил. Того мальчишку вчера. В костюме-тройке. Он ваш?
— У меня нет детей.
Признание данного факта вызвало вспышку, и оттенок глаз стал темнее.
— Полагаю, вы тоже бездетный, — сказала она.
Отвечая на ее очевидный вопрос и тот, который подразумевался, я сказал:
— Да…
Нам стало понятно, где пролегала эта невидимая связь, в самом основании нашего стремления любить своего ребенка, взаимная тяга стать родителями. Я увидел в ее глазах, что Лили собирается произнести еще одну фразу на латыни: «Deo volente[40]»