ПАРОХОД НА СУШЕ
Рассказ моего деда

В 1951 году 17 апреля исполнилось сто лет с начала правильного движения на первой в России железной дороге от Петербурга до Павловска. Открытие дороги произошло еще раньше: 30 октября 1837 года. Царь Николай Первый проехал от Петербурга до Царского Села в коляске, поставленной на открытую платформу. Тянул поезд маленький паровоз с высокой трубой, построенный в Англии на заводе изобретателя первого паровоза Георга Стефенсона. Паровоз отапливался брикетами-кирпичами кардиффского угля, нарочно выписанными для этого из Англии. И рельсы, или «плющенные шины», как тогда их называли, были прокатаны тоже в Англии, на заводе Буттерлей.

Мне довелось мальчишкой слышать от моего деда Григория Патрикеевича о первых паровозах и о первых поездах на Царскосельской дороге. И просто не верилось, что дед рассказывает одну правду, а вам-то через целых сто лет, пожалуй, и вовсе за сказку покажется.

Начать с того, что дед мой не мог привыкнуть к слову «паровоз» и упорно называл локомотив «пароходом». «Сказка — складка, а песня — быль». Дед в подтверждение своего рассказа пел нам, внучатам, под гусли песню, вернее — старинные куплеты, о первом «пароходе»:

Подымался Питер рано.

Лишь забили в барабаны,

Все пустилися в поход

Поглядеть на пароход.

В трубы звонко затрубили,

В барабаны громко били.

Пароход идет, парит,

«Юбер» в дудочку дудит.

Впереди орган играет,

Всполошась, вороны грают,

Удивляется народ

На чудесный пароход:

«До чего народ доходит —

Самовар по рельсам ходит!»

Вдруг навстречу ему бык

Чрез канаву прямо прыг!

Про этого-то самого быка и рассказал нам дед вот какую историю.

«У меня в жизни было много разных «вакансий», — рассказывал дед. — В то лето вышла мне «вакансия» быть скотогоном, подпаском. Мамынька выговорила мне жалованья десять рублей «за все» и, справляя меня, на всякий случай зашила в подоплеку рубахи три целковеньких.

Наше село Куженкино приписано было к Хотиловскому Яму.[1] Мы — природные ямщики. Стоит Куженкино на самом московском шоссе. По тракту, вернее — вдоль тракта, потому что вол камня не любит, — всегда гнали волов на мясо в Питер со степей саратовских, с Астрахани, с Дону и Кубани, а главное, из Черкасска, потому что в Питере очень уважают черкасское мясо.

Двинулись мы не торопясь вдоль шоссе. Волы идут и пасутся. А по шоссе в обе стороны дилижансы трубят, возы; курьеры на лошадях и на тройках скачут. До Питера без малого четыреста верст!

Хозяин — на первом возу и большею частью спит. На другом возу — его хлопцы. Тоже спят. Я один за всех работник. Волы, запряженные, остановились, я подгоняю: «Цоб-цобе!» И опять заскрипели колеса.

Скотины гнал наш хозяин порядочно: восемьдесят голов, а восемьдесят первый — единственный среди волов бугай, то есть бык. В быке и была вся сила. Муругий бык, здоровенный. Рога — ухват такой, что трехведерный чугун из печки доставать! Глаз огненный, кровавый! Под атласной кожей жилки играют! Ужасный бык! Головастый! И звали его «Голова». А на шее у него, как у волостного старшины, жестянка висит вроде знака. Те волы-то смирные, как коровы, — куда бык, туда же и они. Поить пришла пора. Голова первым пробует воду — годится? Тогда и волы пьют. Вода ржавая, торфяная; Голова фыркнет и отойдет, и, уж будьте покойны, волы этой воды пить не станут.

Время у нас в пути шло по петуху. Вместо часов у хозяина на возу — клетка реденькая из камыша, а в ней черный петух, облезлый весь, бесхвостый, злой от скуки — ведь все один! У нас летом, знаете, чуть не сутки солнце, а чем ближе к Питеру, тем ночи белее. Но петух этого не признавал. Он в аккурат, как часы, захлопает крыльями, закричит «кукареку» благим матом — значит, в Черкасске в этот момент солнышко садится.

И волы, только закричит петух, останавливались. Голова подходил к хозяйскому возу — дышал хозяину в лицо. Волы ложились кругом. Жевали. Хозяин награждал Голову куском хлеба с солью. Доставал с воза большую плетеную бутыль, хлеб, сало. Луковку чесночную хлопцы достанут, корочку чесноком потрут — тоже хорошо. Потом запоют. Очень хорошо пели, и всё: «Гей! Гей!» — не наша песня. Споют куплет и помолчат — чего-то думают, потом еще куплет и опять — с перерывом.

А я лежу под возом, слушаю песни и думаю: «Хорошо бы нашему хозяину вместо петуха в Питере себе часы купить. Да оно и мне бы самому неплохо вернуться домой с часами. Девушки с ума сойдут. Да, впрочем, где уж мне!..» Пощупаю в рубахе свои три рубля — и о часах мечты долой.

О Питере раздумывать начинаю: какая это — торцовая мостовая? Как это пушка в полдень палит?

И про чугунку думаю, про «пароходы» эти самые. Слыхал я, будто кое-где в народе говорили, что в «пароходах» действует нечистая сила. Нас, ямщиков, не черти в чугунке пугали, а слух, что, попытав счастья на первой чугунке, будут строить дорогу от Питера до Москвы. Что тогда делать ямщикам? Что делать возчикам? Беда! Лежу так, мечтаю — да и засну. Вдруг наши часы: «Кукареку!»

— Гей! Вставай, Гриц! В Черкасске солнце всходит.

А у нас оно, можно сказать, и не закатывалось!

Было это уж под самым Питером, близ Четырех Рук, где два шоссе скрещаются. Голова идет, за ним волы, а за волами — наши два воза. Хозяин и хлопцы, по обычаю, спят, с головой укрывшись. Я смотрю вперед и вижу — сделался на шоссе полный затор: тройки, коляски, брички, возы с сеном, верховые. Подошли и мы, уперлись в затор, а сзади прибывают еще. Наскочил фельдъегерь.[2] И его тройка остановилась, и денщик фельдъегерев лупит ямщика нагайкой: «Пошел!» А куда пошел? Впереди волы мои, сено, солома, объезду нет. Крик, ругань, пыль.

Я соскочил с воза, забежал вперед: «В чем дело?»

Народ стоит, и спущен шлагбаум, а за шлагбаумом поперек дороги — чугунка. Насыпано земли выше роста человека, а на ней рельсы поперек шпал и множество ворон, грачей и галок по рельсам перепархивают, конский свежий навоз клюют.

Вдруг народ закричал. Шапками машут: «Идет! Идет!»

Чего там идет? Гляжу, по шпалам скачет меж рельсов драгун, на пике у него флажок. Скачет на коне драгун, а сам через плечо назад, вытаращив глаза, смотрит, словно за ним кто гонится. И верно: воронья стая с криком взвилась. Справа загрохотало, пахнуло паром, сладким дымом — «пароход» идет! Труба у него высокая. И не так уж скоро он идет и вовсе не торопится. На приступке «парохода» перед трубой стоит в парадной форме солдат, у него на белой перевязи шарманка прилажена. Солдат шарманку крутит, а сзади где-то ему в разноголосицу трубы подыгрывают и барабаны бьют. Сбоку «парохода» стоит господин в белых брюках и высокой черной шляпе, под названием цилиндр, и пары пускает. «Пароход» весь в медных обручах, с медным колпаком, вроде самовара, а на боку вывеска: «Лев». За «Львом» — вагончики, вроде качелей на балаганах: с занавесочками, фестончиками. Господа и дамы нарядные сидят на скамейках, посмеиваются, любезничают. Прохлаждаются апельсинами, пряниками. За вагончиками — платформа, на ней поставлена коляска с гербами. А в коляске, развалясь, какой-то важный барин. На козлах ни к чему — кучер в шапке, а на запятках два лакея во фраках с позументами.

Что тут поднялось! И по сю и по ту сторону дороги лошади на дыбы, народ кричит, волы мои ревут! Воз с сеном набок свалился. Ямщик завернул фельдъегереву тройку и скачет назад, а денщик его за шиворот левой рукой, а правой тузит по шее кулаком. Хозяин мой вылез из-под кожуха, бросился в испуге к волам. Петух крыльями в корзинке хлопает и кричит «кукареку» совсем не ко времени. Но волы наши всю эту передрягу оставили без внимания. Потягивают себе клоки сена из поваленного воза. Один Голова не мог никак успокоиться — храпел, фыркал, скакал по придорожной лужайке, завернув хвост на спину, и рыл землю передними копытами в веселой ярости.

Наконец все угомонилось! Затор растаял, и под пестрые шлагбаумы потекли по шоссе через чугунку в обе стороны потоки троек, сидеек, колясок, возов. Голова тоже успокоился и вернулся к гурту. Только под шлагбаум он не пошел. Звали, манили хлебом — нейдет упрямый бык, да и только. И волы нейдут. Хозяин задумался, уставив очи в землю, и сказал, покрутив головой:

— Мабуть, запрещено скотину перегоняти? Или, пошлину платить?

Инвалид на переезде повесил свой рожок на стенку пестрой будки, снял мундир и, сидя на табурете, принялся штопать под мышкой. Хозяин подошел к инвалиду и снял шапку:

— А что, добрый человек, чи можно, чи ни через вашу чертову дорогу…

— Дорога не чертова, а царская.

— То все равно! Я хочу вас спросить: чи можно, чи не можно волов перегнать?

Вот до чего человек с толку сбился: видит сам, что народ и туда и сюда через дорогу, а он просит дозволения!

— Отчего нельзя, — ответил инвалид, — особо, если на табачок старику пожалуешь… ну, гривну, что ли? А?

— Гривну? Той гривны у меня нема, а тютюн е.

Хозяин насыпал из тавлинки в подставленную инвалидом фуражку табаку.

— Гони беспрепятственно, — сказал инвалид, накинув фуражку на лысую голову так ловко, что табаку и порошинки не пропало.

Но и разрешение, полученное от начальства, ничуть не подействовало на быка.

— Гони! Чего же? — кричит инвалид. — А то скоро обратная машина будет.

— Гнал бы, добродию, да бык, скаженный, нейдет…

— Это уж не в нашей власти. Наломай ему хвост.

Однако и это средство не подействовало: сколько ни крутили Голове хвост, он не хотел ступить на дощатый помост переезда. Бугай нейдет, и волы стоят.

Вдруг за рощей, куда умчался поезд, взвились и опять заграяли вороны. Шары на столбах поднимаются и опускаются — вверх, вниз, вверх, вниз… Инвалид надел мундир в рукава — бежит к шлагбауму.

Опять по линии проскакал с флажком солдат. Не успел инвалид опустить шлагбаум, как Голова кинулся на помост и стал посередь рельсов; ревет, рога долу клонит. Волы пошли за Головой и тоже встали на переезде.

— Гей! Гей! — Я кинулся к Голове и огрел его дрючком.

Хозяин с хлопцами лупят волов…

Вдали показалась машина. Слышно, опять шарманка играет, барабаны бьют. Бык завидел «пароход» — и пустился вскачь ему навстречу. Я, света не взвидя, за ним. Догнал, бью его по морде, с насыпи свернуть хочу. Не тут-то было! Уставил рога и бежит. Я — с насыпи кубарем, вскочил на ноги, хотел бежать куда подальше. Тут меня кто-то за ворот схватил и тряхнул так, что у меня зубы лязгнули. Гляжу — жандарм.

— Твой бык? — рявкнул жандарм, шевеля усами.

— Мой, — с испугу ответил я.

— Гони на Дистанцию. Ты чуть крушение не сделал!

Оглянулся я. Вижу — стоит «пароход» неподвижно. Шарманка перестала играть. Пар шипит. А Голова, упершись в передний брус машины, бодает, будто хочет весь поезд назад подать. Обер-кондуктор бежит вдоль вагонов и господ успокаивает, под козырек берет.

— Ну, — говорю быку, — натворил делов! Пропали мы с тобой, Голова!

Привел меня жандарм к станционному дому, доложил. Писарь посмотрел в расписание взысканий и говорит вахмистру:

— Три рубля штрафу!

Ну, думаю, плакали мои денежки! Распорол я пальцем подоплеку, достал зеленую бумажку.

— Пиши квитанцию, — говорит вахмистр, обращаясь к писарю.

— Как звать? Чей будешь?

Я отвечаю. Писарь скрипит гусиным пером. Оторвал квитанцию от корешка, накоптил печать на свечке, квитанцию пристукнул, мне подает:

— Ступай вон!

Засунул я квитанцию, где была зеленая бумажка, и пошел вон в слезах. Бык замычал даже от радости, меня увидя: думал, я совсем пропал. А мне на него глянуть противно.

Веду я быка назад к переезду на шоссе. Все тихо на чугунке, только проехала по рельсам пароконная тележка с кирпичами. По шоссе через переезд народ идет, тянутся возы. Наших волов и хозяина с хлопцами нигде не видно. Спрашиваю старика:

— Кавалер, а где же волы наши, где хлопцы, где хозяин?

— Ха-ха! Напугал я их, что теперь тебя в крепость свезут, там в крупу столкут, а порошок в Неву спустят. «А бык? И бык пропаде?» — «Зачем пропаде! Бык, говорю, пойдет в солдатский котел». Хозяин инда заревел. Шапкой о землю ударил да скорее волов гнать к Питеру. Догоняй их теперь. Ищи!

Мы с Головой пустились вслед хозяину к Питеру. Да где догнать! И бык устал, и я устал. Дело к ночи. Заночевал я с Головой в лесу; не ужинав, привалился к его теплому боку и дремал, пока, взойдя, не обогрело солнышко. Думал я, что утром скорее догоним — наверное, и наши на ночь где-нибудь пристали. Нет! Да и негде: начались уже дома, трактиры, огороды и уже вместо шоссе мощенный булыжником Обуховский проспект, — где тут скотине расположиться?

Скотины утром — видимо, местной — гнали порядочно; я потом узнал, что в тот день «площадка» была, то есть базарный день на скотном рынке.

Еще до скотопригонного двора было далеко, а уж меня спрашивают прасолы:

— Продавать быка ведешь? На мясо? На племя?

— На племя! — отвечаю. — Что, не видишь, какой бык?

— Да, бык — лучше не надо. Только тощий… Сколько просишь?

Я испугался: чуть быка чужого не продал. Не ответил, спешу дальше. Так дошли мы с Головой до огромного здания с высокой аркой для ворот, а по бокам ворот стоят два ярых чугунных быка: черные, огромные, как живые, — того гляди, с гранитных фундаментов спрыгнут.

Здесь нам с быком пришлось совсем плохо. Меня за руки хватают, быка за рога. Пастух с трубой, с берестяным ранцем; уполномоченный от общества — в кафтане; чухонки в белых платочках; немцы в круглых шляпах; ражие мясники с засученными рукавами; одна даже благородная в салопе и шляпке.

— Продаешь быка?

— На племя?

— Документ есть?

Рвут у меня веревку из рук…

— Сколько просишь?

— Пять красных! — кричу, чтоб отвязаться.

— Бери любую половину! — кричит пастух. — Четвертной билет получай.

— Двадцать пять с четвертаком! — кричит один.

— Двадцать семь! — набавляет другой.

— С полтиной!

Пошел, можно сказать, мой бык «с аукциона».

Опомнился я — гляжу, народ от нас отхлынул. Держит быка за веревку барыня в салопе (и к чему ей бык?), у меня в руках деньги: тридцать два рубля с серебряной полтиной.

«Чего же это я сделал? Чужого быка продал!» — думаю.

— А документ есть? Уж не краденый ли бык-то? — спрашивает барыня.

— Как же! — спохватился я и достаю квитанцию жандармскую.

Читаю вслух — сам впервые узнал, что там написано: «Взыскано с крестьянина Григория Патрикеева за допущение ему принадлежащего быка на линию железной дороги три рубля». И печать с орлом.

Барыня у меня квитанцию взяла, прочла, осталась довольна, потому — печать! Я — в одну сторону, она с быком — в другую; не успел я с ним как следует проститься. Ходил я весь день по проспекту, по трактирам — думал, найду, да так и не нашел хозяина. Как в воду канул и он, и хлопцы, и волы. Что будешь делать?!

В трактире с органом напился чаю с лимоном, купил в лавке пуховую шляпу с золоченой пряжкой и отправился на Семеновский плац. Гляжу: дом с башней, на башне громадные часы — стрелки в сажень! Расспросил, как и что, — говорят, машина скоро пойдет. Место в карете стоит два с полтиной ассигнациями, в дилижансе (это вроде второго класса) — рубль шесть гривен, а на открытой платформе — три двугривенных: это третий класс. Кассир меня и спрашивать не стал, какого я классу, выдает круглую жестянку и добавляет:

— Береги билет, а потеряешь — три рубля штрафу.

Зажал я жестянку в кулак. Выхожу на платформу. А машина уже готова.

Кондуктор засвистал. Заиграла шарманка. Грянула музыка. Бухнул пар из трубы. Искры посыпались. Машина покатилась. Я шляпу рукой держу. А уж впереди огороды, и тот переезд на шоссе, и знакомый инвалид. Драгун с флажком скачет впереди поезда — «путь очищает».

Думаю, что не больше чем в полчаса докатила машина до Павловска. Чистая публика — в вокзал. Я тоже сунулся. А в дверях жандармы парой стоят:

— Куда, серый черт, прешь? Не видишь?

Вижу, вывеска: «Нижним чинам и простолюдинам вход воспрещен».

Походил я вокруг, да с той же машиной в Питер воротился! Купил там мамыньке гарусный платок, батеньке — складной ножик, девушке одной — колечко да ситцевый платок с напечатанной на нем картинкой. Пошел я затем на почтовую станцию. Купил себе верхнее место в почтовой карете до Хотиловского Яму — и домой! Да тут и соблазнился: увидал в часовом магазине часы серебряные с шейной цепочкой да и купил за двенадцать с полтиной серебром. Взобрался на карету, часы вынимаю, поглядываю: скоро ли почта пойдет?..

Так домой и воротился. Мамынька мне обрадовалась. А батенька все деньги спрятал и часы отобрать хотел. Но я ему так объяснил: не миновать-де моему хозяину то ли назад домой, то ли в будущее лето мимо нас скотину гнать — он ведь этим живет. Увижу его и отдам по-честному часы, — человек самостоятельный, а вместо часов петуха возит! Просто срам глядеть.

Батенька согласился:

— Ну, носи покуда!

Да так до сей поры и ношу».

Дед достал часы, щелкнул крышкой и, поднеся по очереди к уху каждого из внучат, дал послушать, как тикают часы.

— Идут часы, не становятся! — вздохнув, закончил дед свою повесть.

Загрузка...