СОМБРЕРО

Испанский берег

На «Проворном»[1] все, начиная с командира капитан-лейтенанта Козина и кончая флейтщиком Фалалеем, знали наверное, что никаких военных действий не предполагается, да и не могло быть.

Летом 1824 года русский фрегат «Проворный» был послан императором Александром I в Испанию, чтобы показать, что царь одобряет вмешательство Франции в испанские дела. На «Проворном» в числе офицеров были члены тайного революционного общества «Северный союз» (будущие декабристы). Понятно, что они сочувствовали делу испанской свободы.

Утлый фрегат к ним и не был способен. Это сделалось ясно после того, как, входя вечером перед спуском флага во французский порт Брест, «Проворный» салютовал крепости тридцатью тремя холостыми выстрелами.

Французы из крепости ответили равным числом выстрелов.

— В трюме вода, Николай Длексеич, — доложил командиру мичман Бодиско. — Прикажете поставить людей на помпы?

Козин поморщился:

— Подождите. Это срам! После ужина.

Настала ночная тьма, и под ее защитой команда «Проворного» до полуночи «кланялась на помпах», отливая из трюма воду.

И это от холостых пушечных выстрелов! Боевые выстрелы сотрясают корабль несравненно сильнее. При боевом залпе одного борта, из тридцати собственных пушек разом, «Проворный» мог бы и совсем затонуть, без всякого усилия со стороны противника.

Франция и не нуждалась в русской помощи: восстание в Испании доживало последние дни — главный вождь повстанцев Риего был захвачен в плен и казнен. Другие — Лопец, Баниес, Наварец, Эспиноза — поспешили укрыться с ничтожными остатками своих бойцов в Гибралтаре под защитой британского флага. Только Вальдес еще держался против французов и короля в Тарифе.

К счастью для ветхого русского корабля, когда он покинул французские воды, в Атлантическом океане господствовала тишина. Плавание было очень покойное: недалеко от берегов фрегат пользовался бризами. 5 августа вечером на высоте мыса Сан-Винцент открылся берег Испании.

На «Проворном» хотели видеть по берегам апельсинные и лимонные рощи и вдохнуть их аромат, но взорам предстали суровые серые скалы, зазубренной чертой отделявшие синее небо от изумрудной морской воды. Береговой ветер принес оттуда печальный запах сухой земли.

— Полынью горькой пахнет! — удивились на баке матросы.

Утром вступили в Гибралтарский пролив и прошли испанский порт Тарифу. Перед Тарифой стоял французский фрегат и бомбардировал город, закутываясь в белый дым. В трех местах в Тарифе полыхало пламя пожаров. Крепость уже не отвечала.

— Попали к шапочному разбору, — угрюмо сказал боцман Чепурной.

Молодые офицеры на юте боялись, что командир, человек несколько вздорный, вздумает присоединиться к французам и откроет пальбу по Тарифе. Чувства моряков были на стороне испанской свободы. Но Козин буркнул:

— Нам здесь делать нечего.

Прибавили по его команде парусов, чтобы скорей и незаметно удалиться. Команда вздохнула с облегчением. Уже Тарифа скрылась из виду. На грех, ветер внезапно упал. «Проворный» заштилел. Паруса бессильно повисли. И только течение пролива тихо увлекало фрегат к востоку…

Европейский берег таился во мгле. Встал из моря берег африканский. Но все еще доносился по тихой воде со стороны Тарифы отдаленный пушечный гул.

На русском фрегате наступило штилевое безделье. Офицерская молодежь в кают-компании о чем-то горячо спорила. «О чем?» — размышлял командир фрегата, сердито шагая по вылощенной до блеска, «продранной» с песком деке шканцев,[2] заложив одну руку за борт кителя, а другую — за спину. У флага, застыв, навытяжку стоял часовой и, не смея передохнуть, проклинал командира: «Скоро ль он уйдет в свою каюту?»

С бака доносилось треньканье балалайки: флейтщик Фалалей что-то пел матросам. Порой оттуда слышался смех, и часовой около флага ухмылялся.

— О чем он там поет? — поймав улыбку часового, спросил, остановясь перед ним, Козин.

— Не могу знать, ваше высокородие!

Лицо матроса стало каменным.

— Позвать флейтщика сюда! — обратился Козин к Бестужеву, стоявшему на вахте.

— Есть! Флейтщика Фалалея на шканцы к командиру…

— Есть флейтщика на шканцы к командиру! — ответили с бака.

— С балалайкой!

— Есть с балалайкой!

С балалайкой в руке, весело улыбаясь, перед капитаном предстал флейтщик.

— Честь имею явиться: флейтщик роты его величества гвардейского экипажа Фалалей Осипов, ваше благородие!

— Ты там поешь?

— Точно так.

— Веселая песня?

— Точно так.

— Пой, что там пел!

Бестужев поморщился.

— Не надо бы, Николай Алексеич, — обратился он к командиру, — мало ли какие песни они там поют… У них свои песни…

— Пой, мне скучно! — повторил Козин приказание и, заложив руку за спину, по-наполеоновски, зашагал снова.

Фалалей испуганно взглянул в лицо Бестужеву, тот легонько кивнул головой.

Флейтщик отчаянно ударил по струнам и запел не так тихо, как раньше на баке, а в полный голос:

Ай, и скушно же мне

Во своей стороне!

Все в неволе,

В тяжкой доле…

Видно, век так вековать…

Долго ль русский народ

Будет рухлядью господ,

И людями,

Как скотами,

Долго ль будут торговать?

— Что? Что? Что это он поет? А? — круто остановился Козин перед Бестужевым. — Я спрашиваю вас, лейтенант, что он поет?

— Песню, Николай Алексеич! Вы же сами приказали. Не надо бы…

— Ага! Я сам? Ну, пой! Что же ты замолк? Пой!

Командир притопнул на Фалалея. Тот забренчал на балалайке и погасшим голосом продолжал:

А под царским орлом

Ядом поят с вином.

Лишь народу

Для заводу

Велят вчетверо платить.

А наборами царь

Усушил, как сухарь:

То дороги,

То налоги

Разорили нас вконец.

— Что он поет? А? Что он поет? И это на шканцах! У андреевского флага! На священном месте корабля! — кричал в слезах Козин, роясь в кармане.

Он достал клок ваты, нащипанной из морского каната, и, скатав из нее два тугих шарика, заткнул ими оба уха.

— Это бунт! — бормотал командир. — Я ничего, не слыхал. Слышите, лейтенант, я ничего решительно не слыхал! Мне в уши надуло! Ох!

Бестужев усмехнулся:

— Помилуйте, Николай Алексеич, откуда же надуло: тепло и полный штиль.

Командир закрыл уши ладонями.

— Я ничего не слышу… Ты! — повернулся командир к Фалалею. — Пошел на салинг насвистывать ветер![3]

— Есть на салинг!

Фалалей повернулся по форме и сбежал со шканцев.

Захватив флейту, он живо вскарабкался по вантам на салинг, оседлал его. Посмотрел вверх и, обняв стеньгу ногами, полез по ней еще выше, на самый клотик, отмахиваясь головой от вымпела, долгой змеей ниспадающего из-под сплющенной репы флагштока.

— Отчаянный парень! — сказал боцман Чепурной, смотря вверх. — Смотри — сорвешься! — крикнул он флейтщику.

Фалалей его не послушался. Подтянулся на руках, взгромоздился на клотик и сел на нем, свесив ноги. Куда хватал глаз, лежало перед закатом синее в золоте море. В тумане мрел африканский берег. Фалалей грустно вздохнул и, приложив к губам флейту, тихо засвистал песню на мотив: «Во поле дороженька пролегала…»

На баке стих говор, и вдруг к свисту флейты пристал звонкий, почти женский голос запевалы: «Во поле дороженька пролегала…»

Океан вздохнул. Шевельнулась ленивая змея вымпела и забила хвостом…

Снизу послышалась команда:

— Поворот к ветру!

Паруса заполоскали и наполнились ветром. Фалалей осторожно слез с клотика и сел верхом на салинг.

«Стоило в Испанию проситься! — Думал сердито Фалалей. — То и дело: «Пошел на салинг!» А у Чепурного в кармане линек[4] — хоть драть он и не смеет, а все-таки! Эх, лучше бы мне остаться в Питере… То ли дело на разводах!»

Он замечтался, вспоминая развод у Зимнего дворца. Рота гвардейского экипажа идет по Морской в дворцовый караул. Впереди всех флейтщики: их четверо, за ними барабаны. Матросы рослые. А флейтщики нарочно выбраны ростом пониже. Их так и зовут «малые», а то и «малютки». Лихо, локоть на отлете, «малютки» насвистывают на флейтах «пикколо» плясовую: «Во саду ли, в огороде…» Грохочут в такт маршу барабаны. Народ останавливается на панелях. Мальчишки вслед бегут: им завидно!.. Тоже и флейтщики: завидно им было, что Фалалея одного на фрегат в поход взяли: «Апельсины есть будешь! Канареек слушать!» Вот тебе и пташки-канарейки! Вот тебе и Испания! Эх, служба матросская!..

— Осипов! — крикнул боцман с палубы. — Пошел с салинга вниз.

— Есть! — ответил Фалалей и побежал вниз по веревочной лестнице вант.

Гибралтар

Фрегат «Проворный», подгоняемый свежим ветром, принял на борт с лодки лоцмана, вошел в огромную бухту Гибралтарской крепости и бросил якорь на рейде. В бухте находилось множество кораблей, военных и торговых. Лодки, весельные и с красными дублеными парусами, шныряли по рейду.

Капитан-лейтенант Козин приказал отдать салют англичанам.

— Тридцать три или тридцать один? — спросил его артиллерист.

— Тридцать три, — ответил Козин.

Люди на «Проворном» ждали, как ответят британцы. На салют «Проворного» ответила не крепость, а флагманский фрегат британского флота — это было знаком особого почета. Все считали, сколько ответных выстрелов даст британец. Старый спор: надменные британцы обычно отвечали на салют своему флоту кораблям других наций двумя выстрелами меньше.

— Тридцать… тридцать один… тридцать два… Тридцать три! Ура!.. — прокатилось вдоль русского фрегата от носа к корме.

В первый раз Англия признала равенство русского флота своему. Больше того: флагман британского флота послал команду своего корабля по вантам и реям — фрегат запестрел синими матросками, и оттуда донеслось ответное «ура».

Очевидно, прибытия русского фрегата ждали. Должно быть, шапповский оптический телеграф уже донес лорду Чатаму, губернатору Гибралтара, что «Проворный» не присоединился к французам и не послал в мятежный город ни одного снаряда.

На визит командира русского фрегата лорд Чатам ответил приглашением всех офицеров «Проворного» осмотреть крепость и порт, что англичане делают неохотно.

После осмотра командир фрегата и все офицеры были позваны лордом Чатамом на обед, где был и английский флагман с его офицерами. За обедом пили много вина. Под раскрытыми окнами губернаторского дома английский оркестр исполнял разные пьесы. Лорд Чатам, из желания угодить русским, приказал музыкантам сыграть «Марш Риего» — вождя испанской революции: марш этот русские моряки впервые услыхали еще в Бресте.

Молодые офицеры «Проворного» единодушно рукоплескали «Маршу Риего», исключая командира, который никак не мог забыть, что Россией еще правит Аракчеев. Крайне сконфуженный, капитан-лейтенант Козин сидел, опустив нос в тарелку; дело зашло слишком далеко.

Захмелевший Сашенька Беляев, подняв бокал, воскликнул:

— Да здравствует свободная Испания!

Лорд Чатам, улыбаясь тонкими губами, приподнял в ответ свой бокал, заметив:

— Да, но… Тарифа, последний оплот восстания, пала. Вальдес ночью, спасаясь от петли, на лодке прибыл на гибралтарский рейд…

Беляев, не допив вина, поставил свой стакан на стол.

В то время как офицеры с «Проворного» с командиром во главе пировали во дворце лорда Чатама, и «людям» разрешено было сойти на берег. К первой очереди пристроился и флейтщик Фалалей.

Выходя на берег, боцман Чепурной наставлял Фалалея:

— Гляди в оба. От меня не отставай. Я тут уж в третей. А ты еще аглицкого языка не знаешь. Без языка пропадешь. В случае отобьешься, говори: «Ай сей! Мой рашен сайлор, рашен чип»[5] — и покажи рукой, что тебе домой, на корабль, надо. Любой лодочник тебя доставит на борт. Понял?

— Ай сей! Мой рашен сайлор! Рашен чип! Айда, братцы, — повторил Фалалей, хватая фалинь, и первый выскочил из шлюпки на стенку каменного причала.

Матросы рассеялись по прибрежной улице. Фалалей, держась за большой палец Чепурного, тянул его вперед, дивясь всему, что видел. Да и было чему подивиться!

— Вроде как у нас на ярмарке! — воскликнул он. — Вот так базар! Народы-то какие, дядя Чепурной! Эна, гляди, ефиоп… Ай сей!

— Негра, а не ефиоп, — поправил Чепурной.

— А это кто?

Навстречу им важно, медленно шел чернобородый человек. Голова его была окутана пышной белой чалмой. Устремив взгляд вдаль, он шел в толпе, ее не замечая. Перед ним невольно расступались.

— Это индиец из Калькутты. Важный народ! — похвалил Чепурной. — А вот, гляди, арап… Негра тоже, только побелее.

Толпа кишела, делаясь все плотней. Мелькали синие береты французов с красными помпонами на маковке; красные фески с черной кистью на головах турок; черные шляпы с закрученными в трубку полями, из-под которых надменно смотрели с бледного лица черные глаза монахов; высокие шапки персов; широкополые панамы; расшитые золотом по черному тюбетейки; ловко завязанные белые башлыки, тюрбаны; белые каски «здравствуй-прощай» с двумя козырьками, спереди и сзади, окутанные по тулье зеленой кисеей; пестрые платки неаполитанцев с лихо спущенными на ухо уголками.

— А это какие генералы, дядя Чепурной? — остановясь в изумлении, спросил Фалалей.

Посреди улицы кружком стояли, тихо говоря между собой, пятеро высоких, статных молодцов. Полы коротких курток у них были богато расшиты золотом; за широкими шелковыми поясами у каждого торчало по паре пистолетов; вдоль шва узких красных панталон шли широкие лампасы из золотого позумента; на ногах крепкие башмаки, на головах островерхие шляпы с пышными кистями и широченными прямыми полями. Они о чем-то совещались; не выпуская изо рта сигар, попыхивали при каждом слове синим дымком. Не сторонились, и толпа их обтекала с обеих сторон, как будто с почтением и страхом.

— Это не генералы, а гитаны, — объяснил Чепурной фалалею. — Проще сказать — разбойники, контрабандисты…

— Эх, шляпы-то!

Фалалей выпустил из руки большой палец Чепурного и, подойдя к разбойникам, отдал честь и сказал:

— Мой рашен сайлор, рашен чип…

Разбойники все разом посмотрели на Фалалея. Один из них что-то сказал, похлопал Фалалея по плечу, блеснув белыми зубами, и протянул флейтщику сигару.

— Мерси вас! Не употребляю, хотя на память, впрочем, возьму.

Фалалей погасил сигару, стряхнув пепел и поплевав на огонь. Оглянулся и увидел, что Чепурного нет. Фалалея затолкали, народ вдруг куда-то повалил. Над толпой плыла, потрясая звенящим бубном, голая смуглая рука. Слышался зазывающий звонкий женский голос. Фалалею показалось, что в народе мелькнула ленточками бескозырка Чепурного. Фалалей начал пробираться вслед боцману. Толпа затерла Фалалея, он влекся в ней невольно и едва не задохнулся, когда его втолкнули в распахнутые двери. Под ногой крутые ступени… Фалалей скатился вниз по лестнице и очутился в прохладном подвале. Обдало крепким погребным запахом вина. Чепурного нет. Под сводом горели, оплывая, желтые восковые свечи в фонарях.

На подмостках сидели полукругом музыканты: мандолинисты щекотали косточками по брюшку своих инструментов, мандолины визжали; гитаристы щипали струны, и гитары по-гусиному гоготали; цимбалист подтягивал струны, ударяя по ним маленькой деревянной ложкой, — струны басовито отзывались.

Народ шумно наполнял подвал. Стало душно и тесно. Фалалея прижали к самым подмосткам. На них появилась женщина в пестром платье, с голыми руками и босая. Она подняла над головой бубен и, потрясая им, пригласила толпу к молчанию. Гомон, то вспыхивая, то угасая, постепенно смолк. Женщина о чем-то прокричала, проворно убежала в угол и скрылась там за занавеской.

Комедия дель арте[6]

Застрекотали мандолины; вторя им, загремели цимбалы, зарокотали струны гитар. Музыка оборвалась сразу, и Фалалей увидел, что на подмостки откуда-то упали один за другим несколько апельсинов, подобно тому, как с яблони падают на землю спелые яблоки.

Подмигнув публике, из-за занавеса вышел с большой корзиной согбенный человек, не то старик, не то молодой, топая неуклюжими деревянными башмаками. Он был на босу ногу, в сером запыленном бедном платье. Вывернутый наружу карман с большой дырой показывал, что человек очень беден.

«Должно, мужик испанский», — подумал Фалалей.

Воровато озираясь, человек начал подымать с полу апельсины, любуясь каждым. Потом он, забыв обо всем на свете, делал так, будто срывает апельсины с дерева, тянулся, чтобы достать повыше. Устало вздохнув, поднял тяжелую корзину на плечо.

Фалалею казалось, что корзина полна с верхом: с таким трудом, кряхтя, поднял ее на плечо испанец. Он уже готов был скрыться за занавес со своей великолепной ношей, как вдруг ему навстречу оттуда вышли двое: толстый монах с крестом в руке, в грубой рясе с капюшоном, опоясанный веревкой, а с ним тщедушный прислужник. Зрители их встретили криком и свистом.

Испанец попятился и поставил свою тяжелую корзину на землю, к ногам монаха. Прислужник потянулся к корзине, монах ударил его посохом по руке.

Возведя глаза, монах показал пальцем в землю, а потом на небо. Смех пробежал в толпе зрителей. Фалалей не мог понять, свое ли взял испанец и в своем саду или залез в монастырский сад и там наворовал апельсинов.

И, может быть, указывая в землю и на небо, монах говорил о том, что, когда испанец умрет и ляжет в землю, бог его накажет за воровство. Иль, может быть, монах говорил, что земля отдана церкви во владение богом, а потому мужик должен ему отдать часть урожая.

Так и есть. Из всех апельсинов монах выбрал два похуже и отдал их испанцу. Тот упал на колени и, плача, просил вернуть ему еще хоть один апельсин. Монах был неумолим. Он приказал прислужнику унести корзину. Корзина оказалась непосильна одному служке, и только с помощью покорного испанца прислужнику монаха удалось взвалить добычу себе на горб. Зрители рассердились на испанца и на разных языках кричали, что он дурак, простофиля.

— Не отдавай! — крикнул и Фалалей.

Монах с прислужником ликовали и уже готовы были удалиться, как вдруг на подмостки вскочил, звеня шпорами и гремя огромной саблей в жестяных ножнах, генерал в наполеоновской шляпе, с целым ворохом петушиных перьев над ней.

Генерал очень рассердился, что монах забрал себе все апельсины. Испанец с мольбой протягивает к генералу руки и просит защиты. Генерал грозно брякнул саблей. Монах закланялся, заулыбался, униженно пробормотал слова извинения и протянул генералу три апельсина. Генерал заревел и стукнул саблей об пол еще грознее. Монах достал еще два апельсина. Генерал довольно заворчал и спрятал апельсины в ташку.[7]

Испанец был в отчаянии. Он опять упал на колени, теперь перед генералом, и говорил, что у него двое маленьких детей, показывая рукой их рост от пола, и им нечего есть. Генерал достал из кошелька маленькую денежку и кинул ее в руку испанца. Поправив вывернутый карман, испанец опустил в него подачку; монета провалилась в дыру и покатилась по доскам; ее подхватил и спрятал служка монаха.

Испанец, поощряемый криками зрителей, готов был вступить в драку, не глядя на то, что тех было трое. Впрочем, у него нашлись бы союзники; зрители напирали вперед, и Фалалея высадили на подмостки. Генералу грозили кулаками. Он, дико вращая глазами, пятился к занавесу и даже грозил пистолетом. Монах махал перед собой крестом.

Вдруг из-за занавеса выскочил гитан, одетый точно так же, как те, которых видел Фалалей на базаре: в широкополом сомбреро[8] с кистями. Он схватил монаха и генерала за воротники и поверг их на пол.

Своды подвала дрогнули от общего вопля, и толпа отхлынула назад, предоставив смелому гитану одному расправиться с врагами. Монах с прислужником, забыв о корзине, поспешили на карачках убраться под занавес, а генерал вскочил на ноги и, выхватив саблю из ножен, предложил гитану сразиться.

Поединок продолжался недолго. Гитан выбил шпагой саблю из руки противника и готовился поразить поверженного врага; но тут, откуда ни возьмись, на гитана навалились сзади два дюжих жандарма во французских мундирах. Они схватили гитана за руки, вывернули их за спину и связали. Генерал поднялся на ноги, вложил саблю в ножны, показал на пленника и обвел пальцем вокруг своей шеи: «Повесить!»

В щель занавеса просунулись одна над другой испуганные рожи монаха и служки. Убедясь, что все кончилось для них благополучно, монах и служка выбрались на подмостки, и монах, сняв с себя пояс, предложил веревку. Служка сделал из нее петлю и накинул ее на шею гитану.

Но это было уже чересчур! Толпа волной прихлынула опять к подмосткам. На сцену из толпы выскочили несколько человек и накинулись на генерала и монаха с кулаками. Матросский нож вмиг перерезал путы на руках гитана. Монах, жандармы, генерал спаслись от побоев, удрав за занавес. Появились на своих местах музыканты. Гитан, взмахнув шляпой, крикнул одно слово:

— Риего!

Струны загремели. Гитан запел. Толпа подхватила песню. Но в дверях шла уже толкотня: зрители торопились покинуть подвал, так как в зале появилась опять та же женщина с бубном. Она, держа бубен, как тарелку, стремительно пробиралась меж людей; в бубен скупо сыпались монеты.

Фалалей ликовал. Он был очень рад, что гитан спасен. Фалалей нащупал в кармане свой единственный полтинник. Сначала ему хотелось кинуться к женщине с бубном и бросить все свое богатство в бубен, где гремели медяки. Она приближалась. Фалалею стало жалко денег, он кинулся к выходу и, работая головой, стал пробиваться вон.

Немало ему досталось крепких подзатыльников, пока наконец его не вытолкнули на волю. Флейтщик зажмурил глаза, ослепленный синим, как молния, дневным светом. Послышались бубенцы. Фалалей подумал, что это за ним гонится женщина с бубном, требуя платы, раскрыл испуганно глаза и увидел, что мимо идет длинноухий ослик в ошейнике с бубенцами; по бокам ослика висели две глубокие корзины. Одна из них была доверху полна гроздьями иссиня-черного винограда, в другой корзине для равновесия поместился черномазый простоволосый мальчишка с иссиня-черными кудрями. Он пощипывал из корзины виноград, весело распевая.

Ослик остановился. Мальчишка прикрикнул на него и дернул за ухо. Ослик мотнул головой и двинулся дальше.

Черномазый погрозил Фалалею кулаком и высунул язык. Фалалей молча ему ответил тем же и пошел в людском потоке вдоль улицы портового базара.

Чадили жаровни; трещали в них, стреляя и лопаясь, каштаны. Горы ярко-красных томатов и синих баклажанов рдели под полотняными прохладными навесами. Под синей с белыми полосками палаткой немец-оружейник продавал двум бедуинам в белых бурнусах кремневое ружье с длинным тонким стволом и чудным кривым прикладом, испещренное серебряной насечкой. Бедуины прицеливались из ружья, щелкали курком и отчаянно торговались.

Окруженный босоногими мальчишками и девчонками, печальный грек, уныло припевая, дергал за цепочку обезьянку в красной юбке. Обезьянка кувыркалась, помаргивая скорбными человечьими глазами.

Под холщовым зонтиком сидела на камне старая цыганка. В ушах ее звенели длинными подвесками серебряные серьги, изо рта свисала огромная трубка с кистями и фарфоровой чашечкой, прикрытой сквозной крышечкой. Гордый вид цыганки привлек Фалалея. Дивясь, он остановился перед ней и засмотрелся. Цыганка тасовала карты. Ее коричневые пальцы были унизаны перстнями с огромными изумрудами и брильянтами. Цыганка, не удостаивая взглядом Фалалея, достала из складок широкой юбки маленькую черную кочергу, открыла крышку трубки и покопалась в ней кочергой; из трубки повалил дым, как из угарного самовара. Цыганка покосилась на Фалалея, улыбнулась и поманила его к себе пальцем.

Фалалей в испуге бросился прочь бегом. Он заглядывал в каждую палатку. Наконец он увидел то, что ему было нужно, что он искал.

Покупка

На открытом прилавке стояли высокими стопками вложенные одна в другую островерхие широкополые шляпы с шелковыми кистями, почти… да нет, совсем такие, что были на гордых, нарядных испанцах.

Молоденькая веселая шляпница, надев сомбреро на поднятый вверх палец, ловко вертела его, приглашая прохожих покупать. Шляпа вертелась волчком, как будто сама собой, развевая кисти, и от скорости казалось, что она отлита из чистого золота: на боку ее даже сверкал от солнца зайчик, словно на золоченой маковке Исаакия.

Но напрасно продавщица старалась: все равнодушно шли мимо, не глядя на ловкую шляпницу и ее заманчивый товар, — лето было на ущербе, знойные дни убывали…

Фалалей остановился перед прилавком, ткнул себя пальцем в грудь, затем осторожно прикоснулся к стопке шляп и, замирая, произнес волшебные слова:

— Рашен сайлор! Рашен чип!

Продавщица подкинула шляпу с пальца вверх и подставила голову. Шляпа упала на кудри продавщицы.

Смеясь и тараторя, продавщица сняла со стопки верхнюю шляпу.

Фалалей сдернул с головы бескозырку, и продавщица нахлобучила ему на голову сомбреро. Испанка всплеснула руками, отступила назад, и все ее лицо, и фигура, и руки, и крик говорили ясно одно: «До чего же хорошо!»

Мало этого. Испанка, хлопнув себя по бедрам, громко позвала своих соседок: старуху, торговку гребешками, — справа и молодую кружевницу — слева. Обе подбежали и тоже залюбовались Фалалеем, качали головами, причмокивали и прищелкивали языком.

Хотя Фалалей чувствовал, что шляпа чуть-чуть велика, но что она хороша и ему пристала, не могло быть никаких сомнений. Он решительно протянул торговке согретый в руке полтинник.

Шляпница осторожно взяла полтинник с ладони Фалалея, осмотрела его с решки и орла, покачала головой, показала монету старухе и кружевнице; те тоже покачали головами.

Фалалей испугался. Он был готов заплакать.

— Не ходит?

Фалалей снял шляпу и бережно положил ее на прилавок. Комкая бескорызку, он стоял, поникнув головой.

Шляпница не хотела с ним так расстаться. Она порывисто нахлобучила на Фалалея шляпу; покинув свой товар, тянула куда-то русского моряка за руку, весело смеясь и болтая.

Фалалей, подняв голову, увидел перед собой столик. На столике качались от ветра небольшие медные весы. За столиком, укрываясь от зноя под огромным полосатым зонтом с синей бахромой, сидел в кресле седой еврей. Из-под его черной бархатной ермолки на виски спадали локоны.

Шляпница бросила полтинник Фалалея на чашку весов. Весы склонились.

Храня важный вид, меняла взял с чашки монету, осмотрел ее, но не с лица и с изнанки, а с гуртика, повернул ее кругом в бледных тонких пальцах, бережно положил монету на весы; уравновесив полтинник маленькими гирьками, меняла указал пальцем: стрелка весов стояла верно, на черте. Затем меняла снял гирьки, а полтинник Фалалея спрятал в правый ящик столика, выдвинул левый ящик и, насчитав мелочи, меди и серебра, выложил перед Фалалеем на столик. Самую маленькую монету меняла отодвинул пальцем в сторону. Фалалей понял, что это плата за размен, и сгреб остальные, зажав в руке. Старик молитвенно поднял голову к небу и закрыл глаза.

Они вернулись с шляпницей к ее товару. Фалалей высыпал деньги на прилавок. Шляпница отсчитала, что ей полагалось, и Фалалей увидел, что ему еще осталась сдача.

Шляпница на прощание расцеловала Фалалея в обе щеки. Он пошел дальше счастливый. Снимал шляпу, любовался ею, надевал снова, попытался вертеть на пальце — шляпа вертелась хорошо. Но, когда Фалалей попробовал ее подбросить вверх и подставил голову, шляпа ударила его по носу ребром и едва не упала в пыль. Попробовал еще — и снова неудачно.

Базарная суета и гам остались позади. Изумленный наставшей тишиной, Фалалей огляделся. Город кончался. Тропинка шла в гору. На ветру, по бокам ее, металась иссушенная солнцем трава. На колючих кустах щебетали, выклевывая зерна, птички, похожие на чижей. За изгородью шпалерой стояли пыльные оливы, осыпанные мелкими серыми ягодами…

Впереди перед собой Фалалей увидел насыпанный вал. По валу шагал английский часовой с ружьем. Увидев Фалалея, часовой махнул рукой. Фалалей остановился и крикнул издали:

— Рашен сайлор! Рашен чип!

Он снял шляпу, достал из кармана и надел на голову бескозырку. Часовой остановился и указал рукой влево.

Фалалей взглянул туда. Далеко под его ногами лежало море. На рейде стояло множество кораблей. И Фалалей среди них не мог разглядеть знакомые мачты русского фрегата. Лодки под красными парусами носились по рейду туда и сюда. Крутая узкая тропа, высеченная в скале, вела вниз, к порту. Солнце клонилось к закату.

Фалалею очень захотелось пить. Он понял, что тропа, указанная часовым, — самый короткий путь к порту.

На узкой тропе из-под ног Фалалея сыпались камни, шляпа парусила, и ее едва не сдуло под кручу. Бережно прижав шляпу к груди, Фалалей спустился к морю.

У причала стояло, толкаясь бортами, много корабельных шлюпок. В лодках спали матросы, оставленные сторожить. Ни один не отозвался на крик Фалалея. Напрасно он взывал:

— Рашен сайлор! Рашен чип?

Шлюпки «Проворного» не было видно.

В одной из лодок, маленьком черном осмоленном тузике,[9] сидел веснушчатый рыжий мальчишка. Он удил, спустив лесу в воду, и подергивал ее.

— Рашен сайлор! Рашен чип! — сказал Фалалей.

Мальчишка посмотрел на Фалалея и ответил:

— Рассказывай! А я сам-то не вижу?

Фалалей свистнул:

— Да ты, брат, наш? Отколь же?

— Из того же места. С батюшкой треску итальянцам везем. Поморы мы. Понял? Да батюшка, видать, на берегу загулял.

— Братец, свези меня на фрегат.

— Не повезу. Видишь, ужу. Тут, брат, макрель на тряпочку берет. Во какая!

— Да где же? Хоть одну покажи.

— Она покамест в море.

— Свези, братец! Будь добрый, Вася!

— А ты почему узнал, что меня Василием зовут?

— Сразу видать. Свези, Вася!

— Нипочем! Да и корабль твой, истинный бог, не вру, уж полувыти[10] тому назад ушел в море. Поднял тридцать парусов, да и был таков!

— Ну, это ты хвастаешь! Без меня корабль уйти в море не может.

— Ан и ушел!

— Нет, не ушел. Я уж вижу — вон он стоит!

— Эна он? Ан и не он вовсе.

— Свези, Вася.

— А тебя как звать?

— Фалалеем.

— Эх ты, горе! Истинно Фалалей. Тоже, купил себе шляпу! Али стибрил на базаре? Ворюга!

Фалалей достал из кармана медяки, потряс ими на ладони.

— А хоть и не вези. За мной командир особенно «двойку» пришлет. Меня там все уважают: и командир и товарищи…

— А линька, поди, частенько пробуешь?

— У нас в гвардейском экипаже не порют. У нас господа хорошие!

— Ну, уж это ты врешь! Как же это вашего брата не пороть? Ох, и вздрючат тебя, братец, за то, что на берегу остался! «Господа»! Ты, стало, не матрос, а барский?

Фалалей ничего не ответил. Снял бескозырку, сунул ее в карман, поставил новокупленную шляпу на палец, быстро закрутил, подбросил вверх и подставил голову — на этот раз вышло очень удачно.

— Видал?

— Садись, что ли, — сказал Вася, сдаваясь. — Надо своего человека к месту представить.

Фалалей спрыгнул в тузик и отвязал от рыма[11] фалинь. На дне лодки лежал, по морскому обычаю, плоский анкерок с пресной водой.

— Вася, дай напиться…

— Пей! В пресной воде отказа моряку не полагается.

Фалалей откупорил анкерок и напился.

Вася, стоя, «загаланил» кормовым веслом, и тузик, виляя, побежал от берега к кораблям.

Вечерело.

Работая веслом, Вася болтал:

— Ну, уж и посуда ваша! Еще назвали тоже. «Проворный»! Хм! Давеча я батеньку везу мимо: подвахтенные на помпах кланяются. А наша шхуна — во, гляди! В трюме сухо: портянки не выстираешь. А то зайдем ко мне на шхуну — ромом угощу! А?.. Некогда? Проштрафился? — ворчал Вася, огибая корму своей шхуны.

На резной ее корме среди раскрашенных завитков аканта была надпись: «Бог — моя надежда».

Фалалей зажал нос и сказал:

— Фу, как вонько пахнет!

Вася обиделся:

— Треской, конечно, попахивает. Да ничего, итальянцы кушают да хвалят. Мы с батенькой все моря прошли. А ты, видать, впервой… Ну, ваше благородие, вылазь!

Около «Проворного» по левому борту качалось множество зачаленных одна к другой лодок.

Фалалей перешагнул через борт в лодку, полную полосатых арбузов и желтых дынь.

— Спасибо, Вася! До скорого свиданья…

— Дай копейку!

— А этого не хочешь?

— Эх ты! Фалалей — одно слово! Хоть бы спасибо сказал. Да еще пол-анкера воды выдул!

Волной тузик отбило от лодок. Вася поплыл прочь и издали грозил:

— Погоди! Тем летом мы с батенькой в Кронштадт придем. Я тебя там найду! Попробуешь моего кулака! Алырник! Окоем! — сыпал Вася поморские бранные слова.

«Контрабанда»

Капитан-лейтенант Козин вернулся на корабль сильно не в духе. Поведение молодежи на обеде у лорда Чатама, аплодисменты революционной песне и особенно тост мичмана Беляева в честь Испанской республики — все это представлялось Козину почти преступным. Доноса можно было не опасаться: на «Проворном» нет аракчеевских шпионов. Но молодежь такова: вернувшись, сами на себя в Кронштадте наболтают и, пожалуй, наплетут больше, чем было на самом деле.

На корабле досада Козина еще усилилась. Фрегат стал похож на плавучий базар. Несколько десятков лодок, и маленьких и больших, почти барок, толкались бортами и качались на волнах по левой стороне «Проворного».

Гомон стоял на лодках и на палубе фрегата. Торговцы наперебой выкрикивали свои товары: свежие винные ягоды, изюм, фисташки, грецкие и кокосовые орехи, финики, вяленую прямо с гребешками сизую малагу, яблоки, груши, арбузы и дыни, бананы, рыбу, засушенных крабов с хвостами и без хвостов, вареных темно-красных лангустов с длинными усами и огромными зазубренными клешнями, раковины, в которых, если поднести к уху, шумело море, персидский золотистый шелк и пестрые индийские шали. В клетках щебетали канарейки; кричали, качаясь на перекладинах и кольцах, зеленые и белые с розовыми хохлами попугаи; живые черепахи ворошились в корзинках.

В одной из лодок, в лохани с пресной водой, лежал, свернувшись, молодой крокодил, и около него сидел сожженный солнцем полунагой феллах, печально поникнув, уверенный, что крокодила никто не купит.

По палубам шатались продавцы с мелким товаром: с бусами, кораллами и бирюзой, с матросскими ножами и «толедскими» клинками из немецкого города Золингена. Один матрос приторговывал явно ненужную ему чудесную уздечку в серебре для коня. Матросы вместо трубок дымили сигарами. Все подвахтенные были пьяны. На палубах мусор, апельсинные корки, ореховая скорлупа, кожура бананов. Медные поручни, начищенные утром до нестерпимого блеска, потускнели от потных, грязных рук.

— Не корабль, а бог знает что! — ворчал капитан-лейтенант Козин, шагая по-наполеоновски на шканцах, где было чисто, все сверкало и было пусто: сюда не пускали никого.

Всюду, куда ни обращался с высоты взор командира, ему попадал на глаза юркий мальчишка в широкополом сомбреро с кистями. То он прыгает с лодки на лодку и дразнит крокодила, потчуя его виноградом, то ныряет по трапу на нижнюю палубу, то на баке, то снова на лодке: и, покупая зеленого попугая, выкрикивает свою цену:

— Уан? Ту? Три? Фор? Файф?!

Торговец отрицательно качает головой.

Козин не сразу догадался, что это флейтщик Фалалей. Узнав же, он хотел его позвать и распечь, но мальчишка вдруг куда-то пропал.

Еще было далеко до спуска флага, однако Козин приказал прогнать торговцев и лодкам отчалить.

Матросы гнали толпу с корабля в толчки. Поднялся вопль и визг: одному не доплатили, у другого что-то украли, третий впопыхах рассыпал по деке свой товар и собирал его, ползая по всей палубе.

Наконец отдали концы, и лодки, сначала стаей, а потом разъединясь, отплыли.

— Мыть палубу! — приказал вахтенный офицер.

Матросы, ворча, принялись за уборку корабля. Козин ушел вниз, в свою каюту, чтобы выпить стаканчик рому. Когда он снова поднялся наверх, то увидел, что не все гости покинули корабль, и удивился. По верхней палубе расхаживали испанцы в расшитых золотом куртках и широкополых шляпах с кистями — очевидно, они считали, что распоряжение покинуть корабль к ним не относится. С одним из испанцев — видимо, главным — оживленно беседовал у трапа мичман Беляев. Фалалей в своей великолепной шляпе вертелся около них, засматривая испанцу в лицо.

— Мичман! Боцман! Флейтщик! — разом выкрикнул капитан-лейтенант.

Беляев крепко потряс руку испанцу и поднялся на ют. Вслед за ним явились боцман Чепурной и флейтщик. Все трое стояли молча перед командиром.

— Мичман Беляев, что вы там фамильярничали с контрабандистом?

— Это не контрабандист, Николай Алексеич… Это командир гверильясов[12] Вальдес.

— Я вам не Николай Алексеич, а капитан-лейтенант его величества!

У Беляева побелели губы.

— Николай Алексеич, в присутствии боцмана…

— Прошу вас, сударь, замолчать! Вы арестованы. Извольте идти в каюту.

Беляев молча отстегнул кортик, протянул командиру и в недоумении спустился вниз.

Козин обратился к Чепурному:

— Боцман! Ты пьян?

— Никак нет, ваше высокородие. Трохи выпил на берегу… лимонаду. Жара смучила.

— Ага! Жара? Ты не пьян? А как же ты не видишь, что у тебя на корабле маскарад?

— Где, ваше высокородие? Маскарад? Не вижу.

— А это что? — Козин сорвал с головы Фалалея шляпу. — Это головной убор для матроса императорского флота?

— Мала еще детина, ваше высокородие, что с него спросить!

— Я не с него, а с тебя спрошу! А ему дать двадцать линьков.

— Слушаю-с, ваше высокородие.

— И всех этих индюков долой с корабля! — Козин указал на испанцев.

Боцман подтолкнул Фалалея к трапу. Оставив шляпу в руках командира, Фалалей скатился вниз, скользнув по поручням руками. Боцман достал из кармана линек и, схватив Фалалея за локоть, приговаривал, похлестывая себя веревкой (так рассерженный тигр бьет себя хвостом по бедрам):

— Не за то тебя, хлопче, пороть буду, что шляпу купил…

— А за что же, дяденька?

— А за то, что меня на берегу бросил. Держался бы за большой палец, так ни!..

Последняя лодка с испанцами отчалила от борта фрегата, но держалась неподалеку. Козин остался на юте со шляпой Фалалея в руках: он не знал, что с ней делать.

— Глупо, сударь, глупо! — бранил он себя.

«Разбойники» расселись в своей лодке на ящиках и бочках. Послышался рокот гитары, стрекотание мандолин — испанцы запели.

— Опять «Марш Риего»!

Козин, не помня себя от гнева, швырнул шляпу Фалалея за борт.

Она поплыла. С лодки заметили, подплыли к шляпе, выловили и со смехом повесили сушить.

С крепости бухнула пушка… Солнце скрылось за горой в золотистой пыли. На военных кораблях всех наций началась церемония спуска флага. Команда «Проворного» стояла в строю. Рокотали барабаны. Свистала флейта Фалалея. На британском флагмане играл оркестр. С крепости пели рожки горнистов. На «Проворном» после спуска флага хор в пятьсот голосов пропел вечернюю молитву.

Ночь накрыла рейд и горы, разом задернула синь занавесом серых облаков. В небе — ни одной звезды. Только скупые клотиковые огни созвездием своим говорили о том, что на рейде много кораблей. Ничего не стало видно. Порт не уснул — началась безмолвная ночная жизнь: парусные лодки носились, подобно летучим мышам, меж кораблями, со всех сторон слышался плеск весел.

Стоя на вахте, мичман Бодиско не раз слышал, что к самому фрегату крадутся лодки.

— Вахтенные! Не зевать! — покрикивал мичман, услышав, что близко стукнуло весло, и крикнул по-английски: — Лодка, прочь!

Разобрав из сеток койки, команда «Проворного» подвешивала их, готовясь спать. В кубрике было шумно. Все матросы бранили Чепурного за то, что он отвесил Фалалею двадцать линьков.

— В гвардейском экипаже порки не полагается!

— Так Козин дал приказ! — оправдывался Чепурной. — Должен я слушать приказ или нет?!

— Матросов не порют, — ныл Фалалей.

— Так ты не матрос, а дудка!

— Юнга я!

— Юнгов в поход не берут.

— А вот взяли! Кинусь вот в море! А то убегу с корабля к испанцам! — жалобно причитал Фалалей, вытирая сухие глаза.

— Ну, хлопче, ну! Я тебе кинусь! Я тебе… Я тебя только для проформы, а уж кинешься в море — я тебя тогда!

— Братцы! Он меня еще пороть хочет!

— Не бойся, дудка, не дадим!.. Чепурной, брось манеру линек в кармане носить!

— Братцы, отымите у него линек, — посоветовал Фалалей.

Чепурной сам смотал линек в комок и вышвырнул за борт, в открытый полупортик.

Команда угомонилась, но по вздохам и шепоту было слышно, что многие не спят. Фалалей прислушивался к шороху волн за бортом, плеску и стуку лодочных весел и голосам. Первым захрапел Чепурной.

— Захрюкал кабан! — громко сказал Фалалей.

Никто не отозвался.

В кают-компании, за трубкой после ужина, офицерская молодежь, утомленная бестолковым днем, вяло отозвалась на предложение Бодиско обсудить поступок командира.

— Нас послали сюда на плохое дело. Он разлакомится, пожалуй: палки введет…

— Полно, Бодиско! Ты из мухи делаешь слона, — устало махнув рукой, сказал Бестужев.

Офицеры разошлись по своим каютам.

Мичман Беляев беспечно и крепко спал в своей каюте, забыв задвинуть засов. Лейтенант Бестужев вошел в каюту, зажег свечу и принялся трясти Беляева:

— Сашенька, беда! Вставай! Фалалей пропал!

— Фу-ты! Что за вздор!

— Вставай же, говорю! Надо доложить капитану.

Беляев поспешно оделся.

На палубе, куда они с Бестужевым вышли, их ждал Чепурной. Он всхлипывал:

— Так я же его только для проформы постегал! А он — в море! Свою шляпу ловить. Боже ж мой! Христианина будут есть чужие раки…

Беляев прикрикнул на боцмана:

— Что за галиматья! Ты видел, что он кинулся в воду?

— Ни!

— Так и не болтай вздора! Малютка не таков, чтобы топиться. Бодиско, доложи Николаю Алексеичу. Я не могу сам явиться — я арестован…

Козин еще не спал, занося при свете восковой свечи в свой журнал события дня. Капитан приказал осторожно, не тревожа команды, обыскать фрегат. Оказалось, что вместе с Фалалеем пропали его флейта и сумка.

— Морскому царю теперь играет наш хлопчик! — горестно воскликнул Чепурной.

— Молчать, боцман! — грозно крикнул капитан. — Где ты видел, чтобы матрос российского флота топился? Он сбежал. Эти канальи всё вертелись до ночи около фрегата…

Козин выслал боцмана, вернул Беляеву кортик и сказал:

— Сашенька, прости меня, я переборщил…

— Я не сержусь, Николай Алексеич, но что же нам делать!

— Спусти вельбот, бери людей. Отправляйся немедля и обыщи лодки инсургентов.[13] Я заметил, что они стоят близ купеческой стенки.

— Помилуйте, Николай Алексеич, ночь! Нас могут встретить выстрелами…

— Ничего. Лорд Чатам их держит в строгости. Не бойся.

— Я не боюсь, но насколько это удобно для нашего флага?

— Мичман Беляев, прошу не рассуждать и исполнять, что вам приказывают! По возвращении флейтщика — ко мне! Я не буду спать.

— Повинуюсь! Но…

— Никаких «но»!

Спустили шлюпку. Беляев сел за руль. Шлюпка отплыла… На «Проворном», как ни старались все делать в тишине, перебудили всю команду. Никто не спал, все ждали возвращения шлюпки.

Когда на всех кораблях в порту враздробь пробили полуночные склянки, шлюпка вернулась ни с чем. Инсургенты, не противясь обыску, сами засветили фонари. Ни на одной из лодок Фалалея не нашлось.

Первым у трапа Беляева встретил боцман Чепурной. В руках у него мичман сразу разглядел при свете фонаря новокупленную шляпу Фалалея.

— Так он на корабле? — воскликнул мичман.

— Ни!

— Откуда же шляпа?

— Да бис его знает! Ребята позвали меня на палубу, говорят: «Дивись!» Смотрю — и верно: испанская шляпа на крюке висит.

— Чудеса!

Бодиско, сменяясь с вахты, приказал вахтенным зорко следить и не подпускать к фрегату лодки. Уже рассветало…

Козину показали шляпу Фалалея. Он повертел ее в руках, поправляя покоробленные от воды, еще сырые края.

— Ну конечно, он на корабле! — заключил Козин. — Где-нибудь спрятался, негодяй, и смеется над нами.

— Но откуда же шляпа, Николай Алексеич?

— Шляпа?

— Да, шляпа. Вы выкинули ее за борт… Но…

— Мичман Беляев!

— Да, капитан!

— Шляпу мог кто-нибудь выловить, ну… высушить и… ну… подкинуть на палубу… Оставьте шляпу мне и ступайте спать! Надо наконец людям дать покой. Я знаю, он завтра вылезет сам из какой-нибудь щели.

— Уж тогда я его… — прошептал боцман. — Уж тогда я его… Уж не для проформы!

Пчельник

Ночь была свежая. Когда лодка инсургентов вышла из бухты Гибралтара, ее качнула крутая волна. В море было светлее, чем в порту, заставленном с трех сторон горами. Фалалей удивился, что красный днем парус на рейде был чернее ночи, а тут, в море, казался белым — белей воды и неба.

Флейтщик дрожал, но не от холода и не от страха, а оттого, что его судьба решалась — он не знал, что еще будет с ним.

К мальчику склонилась голова, повязанная платком, крепкая рука легла на его плечо. Испанец накинул ему на плечи плащ и мягко повалил его на дно лодки, укрывая от прохладного ветра и теплых брызг морской воды.

Фалалею стало тепло и хорошо; он лег навзничь и смотрел вверх. Над ним с шумом проносилось крыло паруса при поворотах — лодка лавировала. В разрыве облаков сверкнула синяя звезда. Фалалей думал о своем корабле и злобно шептал:

— Поплачете обо мне еще!

Заплакал сам и в слезах забылся крепким сном.

Его разбудила тишина. Шум и шорох волн прекратился. Светлело. Парус, снова красный, висел праздно, чуть плеща острым краем. Фалалей поднялся, сбросил плащ и вскочил. Лодка стояла у берега, в тиховодье маленькой бухточки. Узкая щель меж голых скал уходила, темнея, в высоту. В глубине ущелья серебрился, ниспадая, ручеек. Бросив сходню на берег, испанцы скатывали по ней бочонки. На берегу уже лежали выгруженные плоские ящики, в какие укладывают оружие. Испанцы работали, скупо перекидываясь короткими словами. Фалалей молча принялся им помогать.

Покорный ослик с вьюком дожидался своей очереди, пощипывая сухую, колючую траву. На бока ослику привесили на вьюке два бочонка. Не ожидая поощрения, ослик пошел в гору по крутой тропе. Ящики подняли по двое на плечи и понесли вверх.

Фалалею ничего не пришлось бы нести, но он выпросил себе ружье у командира. Тот отдал. Взвалив ружье на плечо, закинув сумку с флейтой на спину, Фалалей пошел вслед за всеми. Последним шел командир; он нес на ремне, перекинутом через плечо, две большие оплетенные бутыли с вином.

Тропа шла круто все в гору. Сначала легкое, ружье делалось все тяжелее и больно било Фалалея по ключице. Он перекладывал ружье с одного плеча на другое, и оба плеча одинаково невыносимо ныли. Фалалей оглянулся назад, на командира, ожидая, что тот его пожалеет и возьмет ружье обратно.

«Ни за что не отдам!» — решил ответить Фалалей и остановился, глядя в лицо командиру. Тот улыбнулся строго и печально и молча указал глазами вперед: они отстали. Фалалей двинулся догонять караван, браня и себя, и ружье, и испанцев.

Одежда у всех запылилась. Солнце выглянуло из-за горы; сразу сделалось жарко. Небесный покров растаял. Перышком сказочной жар-птицы летело одинокое алое облако в глубокой синеве. Томила жажда, а ручеек где-то, в глубине ущелья, невидимый и недоступный, звеня и журча, дразнил, катясь по камням в соленое море…

В одном месте пришлось перейти через ущелье по узкому и зыбкому мосту. Переходили по очереди. Сначала перешел со своей ношей ослик. За ним — по двое испанцы с длинными ящиками на плечах. Когда все носильщики перешли мост, командир взял Фалалея за руку, боясь, что тот сорвется в пропасть с ничем не огражденного моста. Фалалей вырвал руку. Спокойно перешел по зыбкому мосту, даже заглянул в темную глубину ущелья — это не страшнее, чем сидеть на клотике грот-мачты, свесив ноги.

За мостом командир велел каравану отдохнуть. Ослика разгрузили. Он начал жалобно кричать: его тоже мучила жажда. Испанцы расселись на ящиках, достали из сумок серый хлеб и оловянные стаканы. Командир налил каждому вина из оплетенных бутылей. Свой стакан он подал Фалалею. Кривым складным ножом он отрезал Фалалею половину своего хлеба и закурил сигару.

Фалалей поступил, как все: ломая и макая черствый хлеб в вино, ждал, пока кусок набухнет, и ел. Вино было легко и приятно. Стакана оказалось довольно, чтобы совсем пропала жажда. Фалалею сделалось весело. Когда Фалалей съел весь хлеб, принялся за еду и командир. Дали хлеба, смоченного в вине, и ослику, что очень удивило Фалалея.

После отдыха караван пустился дальше в том же строю. Только командир поменялся с Фалалеем ношей: он взял себе ружье, а Фалалею отдал бутылки из-под вина — они обе опустели.

Идти стало легче. Да и тропа расширилась, пошла полого вниз, по бокам ее, в камнях, зазеленела трава, запестрели цветы… Летали бабочки, на миг приникая к цветам. Носились пулями шмели и пчелы.

Ущелье расступилось. И взору Фалалея предстала изумрудная долина, похожая на огромную плоскую чашу, окруженная соснами. Их вершины напоминали пламя, раздуваемое ветром. Край долины обступили серые скалы. И темные развалины не то церкви, не то рыцарского замка высились в том месте, где ручей, покидая зеленую долину, низвергался с края в пропасть тонкой серебряной струей. К развалинам, обвитым виноградом, прислонилась хижина под соломенной кровлей. Белая безрогая коза, привязанная около хижины, заблеяла навстречу каравану. Ослик ей ответил радостным ревом.

На крик осла из хижины вышел человек и издали приветливо махнул рукой.

Фалалей остановился в изумлении на поляне: около развалин было расставлено по траве, испещренной цветами, несколько огромных шляп, сплетенных из жгутов соломы, очень похожих тульей на шляпу, купленную Фалалеем в Гибралтаре. Только эти шляпы годились бы великанам, и у них не было полей.

Тут же Фалалей увидел серые холсты, разостланные на траве, и на них — тонким пластом курчавые тонкие стружки. Увидев холсты со стружкой, Фалалей понял, что это белят на солнце воск, что это пчельник, а шляпы великанов — ульи.

Он вспомнил другую поляну в липовом лесу, уставленную серыми колодами под квадратными крышками. Среди поляны омшаник, проконопаченный косматым мхом, и под тесовой кровлей серую избушку, подслеповатую, с радужными от старины оконцами. И дед-старовер вспомнился Фалалею, кудлатый, с острыми глазами на заросшем волосами лице, в белой холщовой рубахе, в полосатых посконных штанах, босой.

От медвяного запаха трав у Фалалея закружилась голова. Фалалей, на ходу засыпая, едва добрел до хижины у башни, сложенной из серых глыб, повалился на траву и окунулся в блаженный темный сон…

Проснулся он к вечеру и не мог понять впросонках, где он и что с ним. Зеленый сумрак вливался в низкую дверь со двора. Над головой его висели пучки трав, распространяя сухой и строгий аромат. Фалалей лежал раздетый. Разутые ноги сладко ныли. Под головой жесткая подушка. С воли слышались блеяние коз и чужие голоса. За дверью, на низеньком табурете, сидел старик с кудрявой седой головой, постукивая чеботарским молотком. Около него на земле валялось несколько пар обуви; среди нее Фалалей увидел и свои морские сапоги с короткими рыжими голенищами.

Фалалей привстал и сел. Одежда лежала рядом, на скамейке. Он оделся, вышел и хотел взять сапоги. Старик мотнул головой и по-своему сказал: «Еще не готово». Оба сапога Фалалея ощерились спереди мелкими зубами деревянных шпилек — они «просили каши». Старик бросил на землю ботинок и принялся за Фалалеевы сапоги.

Фалалея позвали. Он увидел своих новых друзей: все сидели на скамьях у стола, под навесом, обвитым плетями желтых роз с темными лаковыми листьями.

Разбитым ногам было приятно ступать по ласковой, прохладной траве.

Фалалей подошел к испанцам. Командир подвинулся и дал Фалалею место около себя. На столе лежал бурдючок с вином, растопырив ножки. Фалалею нацедили из бурдючка немного вина. Оно было темное, как кровь, и густое. В оловянной тарелке лежал накрошенный сыр, в другой, истекая желтым медом, — соты. Кто-то протянул Фалалею желтую лепешку. Но ему не хотелось ни пить, ни есть. Он только отведал меду и, нажевав порядочный комочек воску, переваливал его во рту со щеки на щеку. Ему что-то, смеясь, говорили, что-то предлагали. Командир чокнулся с ним, и все, подняв кружки, закричали.

— Ваше здоровье! — важно промолвил Фалалей, подняв кружку. — Спасибо! Очень благодарен! Рашен сайлор! Рашен чип! Ура!

Короткая речь Фалалея всем, видимо, понравилась. Опрокинув кружки, испанцы заговорили между собой. Командир, обняв Фалалея, повел широко рукой и сказал ему что-то. Мальчик догадался, что ему предлагают здесь остаться или, может быть, спрашивают, понравилось ли ему тут.

— Но! — решительно ответил Фалалей. — У вас тут, конечно, очень хорошо. А у моего деда, в Липецком уезде… знаешь?.. Не слыхал?.. Тоже есть пчельник. Ну где вам! Как липы зацветут — дух захватывает! Пчела у вас будет пожалуй, покрупнее. Ну, а мед! Где вам! Рашен сайлор! Рашен чип! Но! Окончательно скажу: но!

Командир молча кивнул головой.

Когда дед кончил работу, испанцы начали собираться в обратный путь.

Бочонков и ящиков Фалалей не заметил; должно быть, их спрятали до поры где-нибудь в темном погребе развалин.

Обувшись, Фалалей нашарил в кармане брюк мыльную на ощупь, стертую серебряную монету и протянул деду.

Тот покачал головой, нахмурился, не взял.

— Не хочешь? Ну спасибо… А я думал, ты бедный. А мой бы дед взял. Спасибо, дедушка! Покуда до свиданья!

Старик улыбнулся, пошел в свою хижину, принес сумку Фалалея и достал оттуда флейту.

— Сыграть? Это можно. Чего бы тебе сыграть? Хочешь марш? Нет? Рашен? Можно рашен. Слушайте все!

Стоя, Фалалей начал играть. Пальцы плохо слушались. Печальная, унылая песня огласила окрестность. Сердце Фалалея сжала тоска. На глазах навернулись слезы… Губы ему не повиновались. Флейта вздохнула и смолкла.

— Во как у нас! — пробормотал Фалалей.

Испанцы захлопали в ладоши. Дед сорвал несколько больших виноградных листьев, завернул в них кусок белого сыру, меду, лепешку и все положил Фалалею в мешок, что-то приговаривая.

Караван налегке пустился в обратный путь и глубокой ночью вернулся к закрытой бухте, где дожидалась лодка.

Возвращение

«Проворный» готовился покинуть гибралтарский рейд. Не разыскав на фрегате Фалалея, командир заявил начальнику порта о пропаже с корабля мальчика-флейтщика, прося, если отыщется, доставить его на русскую поморскую шхуну, которая стояла на рейде с грузом трески для Италии.

Уже выкатывали якорь, когда к «Проворному» подошла лодка под красным парусом. Испанцы были опять в расшитых куртках и широкополых шляпах. Фалалей, стоя на борту лодки, махал шапкой и кричал отчаянно:

— Братцы! Братцы! Погодите!

Командир позволил лодке причалить к правому почетному трапу: он был, пожалуй, больше всех рад возвращению Фалалея.

На палубу фрегата поднялся командир испанцев, а за ним, понуро, — Фалалей. Встречал их Сашенька Беляев. А за ним стоял, усмехаясь, боцман Чепурной и, нащупывая в кармане брюк новый линек, приговаривал:

— Теперь уж нет! Не для проформы! Теперь уж не для проформы! Я тебя! Я тебя!

Задержав руку Беляева в своей, испанец сказал по-английски:

— Не наказывайте мальчика. Это бравый парень. Он хотел сразиться за свободу!

Мичман ответил пылко:

— Благодарю вас, синьор! Это он успеет сделать дома.

Испанец снял шляпу и поклонился. Он спустился в лодку. Лодка отчалила. Матросы на «Проворном» побежали по вантам. Упали и распустились паруса. Якорь выдернули, как репку. Паруса наполнились ветром. Фрегат развернулся и, рассекая волны, двинулся. С борта грохнули пушки, салютуя британскому флагу. Крепость отвечала равным числом выстрелов.

«Проворный» вышел из бухты в открытое море.

Офицеры после спуска флага пригласили капитан-лейтенанта Козина в кают-компанию.

Обычай флота таков: никто из офицеров не имеет входа в каюту командира без приглашения, но и командир может войти в кают-компанию только будучи приглашенным.

Предстояло обсудить поступок Фалалея. Мичман Беляев успел допросить Фалалея и теперь рассказал в кают-компании, как все случилось.

Фалалей в тот день, когда купил себе сомбреро, не мог долго заснуть после наказания и прислушивался к тому, что делалось на корабле и за его бортом. Ему послышалось, что на второй палубе открывают левый бортовой люк. Натянув брюки, Фалалей прокрался туда и увидел, что люк и точно открыт, а за бортом стоит пришвартованная лодка. Фонаря не было. Кто-то из матросов «Проворного» тихо переговаривался с людьми в лодке на матросском языке.

— Чего это они, дяденька? — спросил Фалалей потихоньку.

— Молчи! Шляпу тебе привезли! — и сунул шляпу в руки Фалалея.

Фалалей обрадовался, вернулся в кубрик, повесил шляпу на коечный крюк и вдруг решил убежать. Захватил флейту и сумку, прокрался снова на вторую палубу и хотел попроситься, чтобы его взяли в лодку. Тут вахтенный сверху окрикнул лодку, подозревая что-то неладное. Она отчалила. Фалалей спрыгнул в лодку, и люк тихо за ним закрылся.

— «Зачем ты убежал? — спросил я Фалалея, — продолжал Беляев свой доклад. — Тебе обидно было за порку?» — «Обидно, само собой. Да, главное, хотелось еще раз в Испании побыть, а на берег после того меня больше бы не взяли…» Вот и все, Николай Алексеич. Мы позвали вас сюда просить, чтобы малютку не наказывали. Все дело кончилось пустяками.

— Что же это такое, господа?! — гневно воскликнул Козин. — Это, по-твоему, Сашенька, пустяки? Будем говорить как родные. Это пустяки? Люди открывают в ночную вахту люк. К кораблю подходит лодка. Зачем? Мичман Бодиско, я спрашиваю вас как вахтенного начальника: вы видели, что к борту подошла лодка?

— Видеть было нельзя: ночь — чернее чернил. Лодки все время юлили вокруг нас. Я несколько раз окрикивал и приказывал вахтенным смотреть зорче.

— Вы должны были слышать, если не видали.

— Не слышал, каюсь. Я был очень утомлен, Николай Алексеич…

— Да, да, господа! Вы тогда были очень, очень утомлены! Надо допросить флейтщика — быть может, он опознает тех из наших людей, кои тогда открыли люк.

— Малютка не сделает этого ни за что, если б даже он узнал тогда людей, — уверенно ответил Беляев.

— Надо осмотреть корабль. Возможно, что мы взяли на борт контрабанду. Фалалей-то видел — грузили что-нибудь на корабль из лодки?

— Только шляпу, Николай Алексеич.

Молодежь рассмеялась. Старший летами артиллерийский офицер сказал серьезно:

— Я уверен, что к нам ничего не грузили, но кое-что выгрузили. Бомбардир Одинцов доложил мне, что у нас не хватает двух бочонков пороха.

Козин вскочил с места:

— Что? Что вы, дорогой мой! Замолчите!

Артиллерист спокойно курил и ответил, разведя руками:

— Да, очень жаль, но это так.

— Они лазили ночью в крюйт-камеру?[14] И вы допустили это! Вы пойдете под суд, сударь мой!

— Если под суд, то вместе с вами, капитан-лейтенант. Но будьте покойны: на крюйт-камере никто замков не ломал. Бочонки были приготовлены для снаряжения холостых картузов. Очень уж мы часто салютуем, Николай Алексеич!

— Какой порох: ружейный?

— Нет, пушечный, английский. Наших клейм, будьте покойны, на бочках нет.

— Зачем им пушечный порох?

— Они, может быть, надеются, что у них будет своя артиллерия.

— Фалалей видел на лодке бочонки?

— Да, два всего, — ответил Беляев.

— Еще что?

— Ящики. Надо думать — с ружьями.

— Ну, это не от нас!

— Наверное! Подарок лорда Чатама, вернее всего.

— Боже мой, боже мой!.. Господа, вы молоды. Я опытнее вас. Куда идете вы? Куда толкаете людей? Вы сами идете в пропасть и их толкаете туда… Господа! Что вы там делаете? Отвечайте, Бестужев! — вскричал Козин, прерывая свою проповедь.

— Делаю то, что обязан делать, — ответил лукаво улыбаясь, Бестужев, — пишу заметки. Ведь я же назначен, по высочайшему повелению, историографом корабля. Я должен подробно описать наши подвиги, наш славный поход… К этому мне сейчас представился единственный случай…

— Что мне делать с вами, господа? Вы все шутите, смеетесь, а отвечаю я. И перед государем, и перед законом, и перед своею совестью. Что мне делать? Скажите!

— Предать забвению! Все предать забвению! — тихо сказал старший летами артиллерийский офицер.

— Предать забвению! — согласились с ним молодые офицеры.

Козин встал и повторил:

— Предать забвению!

Он молча поклонился и вышел из кают-компании.

«Проворный», подгоняемый попутным ветром, на всех парусах стремился к родным берегам.

Плавание океаном, проливами и Балтикой было спокойное, благополучное.

Наконец открылись плоские берега и дюны Эстляндии. Выглянули верхушки мачт торговых кораблей в Кронштадтской гавани. «Проворный» вошел на рейд. Раздались выстрелы салюта, подтянулись фестонами паруса, упали реи, матросы побежали по вантам, и паруса на всех трех мачтах исчезли в мгновение ока. Упал якорь. Фрегат, описав круг, остановился.

Флейтщик Фалалей 14 декабря 1825 года вышел вместе с ротой гвардейского экипажа на Сенатскую площадь и был убит картечью при залпе царской артиллерии по восставшим против Николая Первого войскам.

Загрузка...