Проблемным ребенком в семье была не я, а тетушка Фрида. Если она что-нибудь вбивала себе в голову, выбить вбитое считалось невозможным. В 1958 году, когда мы еще жили в Литве, польским уроженцам разрешили уезжать в Польшу. Тетя Фрида была уверена, что она — польская уроженка, но выяснилось, что перед самым ее рождением границу передвинули в очередной раз и родилась она в Литве. А все потому, что местечко Копчево стояло на стыке государственных границ, которые прыгали туда-сюда. Однако, раз тетя Фрида решила уехать, не в ее правилах было изменять своим решениям. За золотой рубль, который тетушка всю войну проносила на груди, ей удалось купить себе фиктивного мужа-поляка, уехать в Варшаву, а оттуда в Израиль и там попасть в кибуц. До войны ее именно к этому готовили на специальных курсах, которые назывались «ахшора».
Тетин кибуц располагается недалеко от Гедеры. Маленькие белые домики с красными черепичными крышами утопают в зелени и цветах. Тетушка и ее муж жили вдвоем в двухкомнатном домике, а четверо детей тетушкиного мужа разъехались кто куда. В те времена кибуцники еще считали предателями всех, кто оставил кибуц. Даже члены кнессета приезжали по субботам каждый в свой кибуц мыть тарелки после обеда. Но дети мужа моей тети этого не делали. Несмотря на это, их отца, Даниэля, в кибуце все равно любили. Он отвечал за работу с добровольцами, отдавая всю душу и все силы своему делу.
Добровольцы были двух видов — евреи и покаянцы. Покаянцы приезжали, в основном, из Германии и Северной Европы, рассказывали про папу или деда-эсэсовца, проливали по этому поводу видимые и невидимые слезы, и кибуцники их любили. А евреи были родом из галута, обычно не собирались оттуда уезжать и приезжали так, на короткое время, приобщиться к национальному подъему. Этих кибуцники презирали. Но моя тетушка, ставшая героиней кибуцного труда, о чем написала в боковой колонке газета «Давар», думала иначе. Она всегда думала иначе. И она не хотела, чтобы эсэсовское семя сидело в ее кресле, пило из ее стакана и ело ее вилкой. А галутных евреев тетушка как раз жалела и привечала. «Когда-нибудь, — объясняла она, — их выгонят из дома, отведут на плац и убьют. А они будут плакать и вспоминать, что могли спастись и жить сейчас в кибуце припеваючи».
Тетушкины чувства разделяла только ее соседка родом из Риги, пережившая гетто и концлагерь. Остальные кибуцники, конечно, читали или слышали о фашистских зверствах, но не полностью в эти россказни верили. Даниэль же рассказам жены и соседки верил, но и в раскаяние эсэсовского семени он тоже верил. И если он уж никак не мог не притащить домой очередного добровольца-покаянца, тетушка уходила на время этого визита к соседке-рижанке. Они усаживались в шезлонги на веранде и провожали покаянцев злобными взглядами. Я вспомнила о тетушке в Войну Судного дня, когда больницу заполонили евреи-добровольцы. Ни одного покаянца среди них не было.
Почему, собственно? «Потому, — объяснил Даниэль, — что работа в кибуце — одно, а война — другое». Война, настаивал он, это сугубо личное гражданское дело нации. Я напомнила ему про добровольцев, отстаивавших республиканскую Испанию. «Если бы чужаки не лезли в то дело, — пробурчал Даниэль, — испанцы обошлись бы гораздо меньшей кровью». Он знал про эту запутанную историю что-то, о чем не знала я, но говорить об этом отказывался. Впрочем, никто бы и не позволил покаянцам воевать нашу войну. Даже еврейским добровольцам из галута неохотно позволяли вмешиваться в сугубо личное гражданское дело израильтян.
Шимон Маркиш, хорошо знакомый с Иосифом Бродским, рассказал мне сначала по дружбе, а после повторил в газетном интервью, что отношения поэта — нобелевского лауреата — с Государством Израиль далеко не всегда были плохими. Испортились они в 1973 году, когда Бродский пришел в израильское посольство в США и потребовал призвать его добровольцем на Войну Судного дня. Поэту (тогда еще не лауреату) отказали в грубой форме, после чего он исключил государство евреев из поля зрения и круга интересов. Почему отказали?
Возможно, это было в самом начале войны, когда израильтяне, находившиеся за кордоном, слетались домой со всех концов света. Они летели шумными стаями, скандалили у билетных касс в разных аэропортах мира, пытались пробраться незамеченными мимо стоек аэровокзалов (тогда еще порядки в этих цитаделях не отличались особой суровостью) и были готовы платить втрое за билет и даже за безбилетное место. Всем им было необходимо попасть на войну, а самолетов и мест в них, даже стоячих, не хватало. Напомню, что самолеты чужеземных компаний не любят летать над войной, а тем более садиться на летные поля, которые могут подвергаться обстрелу. Поэтому летали в основном на самолетах израильской авиакомпании «Эль-Аль».
Прилетавшие тут же уходили в свои части, иногда прямо из аэропорта. Но многие были откреплены от армии в связи с учебой или работой за границей, и призыв на них не распространялся. Они все равно прилетали и шли воевать добровольно. Один такой доброволец приземлился в нашем отделении, что было очень кстати, поскольку все старшие врачи ушли — кто на фронт, кто в послеоперационные палаты, а гражданское население между тем продолжало страдать от инфарктов и кровавых колитов. От менее серьезных заболеваний оно на время войны страдать воздерживалось. Даже диабетики и астматики старались не попадаться больничным врачам на глаза, но мы все равно падали с ног. Лишняя пара рук была спасением.
Паренька тут же назначили стажером, но он и не думал оставаться в тыловой больнице. Мы ублажали его яичницей с помидорами и перцами, называемой «шакшука», и уговаривали не дезертировать на передовую, поскольку настоящая передовая — здесь. Но наш стажер вообще не хотел врачевать. Он очень разозлился на египтян и сирийцев и хотел наказать их лично, что называется, своими руками. А для этого ему нужно было вернуться в свою танковую часть, ту, в которой он служил до поступления на медицинский факультет Болонского университета, окончить который помешала война. У стажера были обширные связи в армии, очевидно, благодаря папе и маме. И он без конца куда-то звонил, терпеливо дожидался ответа, отсылавшего на другой номер, снова звонил, ждал, опять звонил и добивался согласия. Добился. И согласился подежурить ночь перед уходом на передовую. Подставить, так сказать, плечо.
Но тут на нас налетела Мими. Она числилась санитаркой, а была первоклассной знахаркой, спустившейся с Атласских гор две войны тому назад. Профессор Шиба позволил ей знахарствовать в отделении на том основании, что классическая медицина все равно делает тут свое дело и вреда от Мими быть не может. Мими лечила болезни, предсказывала их исход, а также предугадывала встречи, расставания и войны. Эту войну она тоже предугадала, но если уж Голда Меир не стала прислушиваться к предупреждениям иорданского короля, передавать ей предсказания Мими было пустым делом. И вот Мими потребовала, чтобы мы связали стажера по рукам и ногам, потому что смерть ходит за ним по пятам. И вообще — на войну нельзя идти добровольно. Это еще хуже, чем подарить любимому ножницы или дать подруге для примерки обручальное кольцо.
Я не проверяла статистически, как обстоит дело с добровольцами на войне, подвергаются они большей опасности или нет. Но наш стажер погиб в первый же день своего прибытия в часть. Говорили, что пуля была шальная. Можно подумать, что они бывают уравновешенными! А на следующий день наши дела на фронте пошли так плохо, что Мими повернула портретики Даяна лицом к стене. Сначала она развесила повсюду эти портретики и прикладывала к ним два пальца, как к мезузе, посылая одноглазому полководцу, на спасительные силы которого надеялась, воздушный поцелуй. А тут стала плевать на сложенные два пальца и прикладывать их к задней стороне картинок. Магическое действие помогло. Наступление египтян захлебнулось, сирийцев тоже. А портрет стажера, писанный маслом, потом какое-то время висел в библиотеке. Его явно рисовали с фотографии, снятой до поступления в Болонский университет. Совсем мальчишка. Впрочем, именно тогда он и был танкистом срочной службы.
Не знаю, был ли Леонард Коэн, знаменитый канадский певец и поэт, так же упорен, как наш стажер, но его желание приехать добровольцем на израильскую войну удовлетворили. В отличие от просьбы Иосифа Бродского. То ли у Коэна были знакомые в израильском консульстве, то ли консул или посол-кибуцник (тогда большинство работников израильского МИДа были из кибуцев) считал, что певец из Канады лучше развлечет солдат на передовой, чем опальный поэт-ленинградец. И то сказать: кому бы будущий нобелевский лауреат читал в ту войну на передовой стихи на русском языке?
Про участие Коэна в Войне Судного дня пишут все его биографы. «Дал концерт на передовой…» Не знаю, как они себе это представляют. Передовая в Синае — это не «на Западном фронте без перемен». Тут все кипело, все вертелось вперемешку, везде можно было наткнуться на арабов, стреляли отовсюду и из всего: из пушек, танков, засад, блиндажей и временных укреплений. Между тем концерты все же были, и не один. Так утверждает профессор из иерусалимской больницы «Хадасса». По словам этого солидного человека, бывшего во время Войны Судного дня сравнительно молодым врачом, Леонард Коэн действительно прибыл на передовую, где не знали, что с ним делать. Первой и главнейшей задачей было защитить знаменитость от всех случайностей войны. Во вторую очередь требовалось собрать в самом тихом месте сколько-то солдат, которым требовалась передышка или в которых не было острой надобности, чтобы создать певцу-добровольцу аудиторию.
Отметим, кстати, что Коэн тогда еще не был столь оглушительно знаменит. Во всяком случае, большинство солдат ЦАХАЛа несомненно предпочитали ему Пупика Арнона и Ошика Леви, не говоря уж о Мати Каспи и красотке Илане Ровиной, поднимавших тогда наряду с Коэном дух солдат на Южном фронте. Как бы то ни было, наш профессор, тогда еще молодой военврач, обдумав поставленную перед ним задачу, решил прятать канадца по бункерам. Порой они пели исключительно друг другу, поскольку свободных солдат в безопасном месте в назначенное время не случалось. Надо сказать, что ныне уважаемый профессор является большим ценителем творчества Леонарда Коэна. А певец появился потом в Израиле только в 2011 году. Обиделся, что ли?..
В ту войну в больнице находились еще с десяток еврейских добровольцев из разных стран. Все они были раздражены безучастным, в лучшем случае, отношением местных людей к их добровольческому подвигу. «За что они меня не любят? — жаловалась специалистка по искусственной почке, прилетевшая из Парижа по отчаянному зову нашего главврача, поскольку армия мобилизовала обоих больничных нефрологов и отпустить хотя бы одного отказывалась. — Может быть, за то, что я хромаю?» Это звучало абсурдно. Да и не было никакой нелюбви. Просто доброволка не знала никакого языка, кроме французского, и договориться с ней было непросто.
А на второй день войны у больничных ворот выстроилась длинная очередь. Стояли в основном женщины. Все они надеялись стать временными нянечками или уборщицами, поскольку арабки, ранее исполнявшие эти обязанности, на работу не вышли. «Куда ты лезешь? — крикнула баба в плотно повязанном тряпичном платке даме в кашемировой блузке с ниткой жемчуга на шее. — Может, ты умеешь мыть полы? Может, от тебя тут будет какой-нибудь толк?» Дама деловито засучила рукав и показала обидчице цифры, выжженные в концлагере. Очередь загудела. А вдоль нее, припадая на кривую ногу, волочился молодой парень. Он хныкал и показывал очереди справку об освобождении от армии по инвалидности. «Мог бы работать на фронтовой кухне», — сухо произнесла пожилая тетка. «Вот именно!» — подтвердил старичок в панамке.