Страна рослых людей

Когда самолетное радио объявило, что наш рейс закончен и мы прибываем в аэропорт суданской столицы Хартум, мною овладело состояние какой-то расслабленной нереальности. Еще несколько минут тому назад я не верил, что будет посадка, вообще не верил, что слово «будет» существует для пассажиров и экипажа нашего самолета. Чуть не от самого Каира мы тщетно пытались вырваться из грозового окружения, грозы были вокруг нас и под нами; когда же мы пошли на посадку, они оказались сверху и, похоже, в нас самих. Самолетные плоскости не просто отражали взблески молний, но сами творили небесный огонь и слали его в неистовствующее пространство. Я глядел на красивый, озаряемый вспышками княжеский профиль моего спутника профессора Мачавариани. Характерная грузинская натяженность лба, носа и подбородка толкала мою память к другому тонкому, гордому профилю — грузинской актрисы Наты Вачнадзе, погибшей в пораженном молнией самолете. Сгореть факелом в небе — это шло такому необыкновенному, романтическому существу, как Ната Вачнадзе, трудно было бы вообразить для нее другую смерть, но это вовсе не шло таким тяжелым, заземленным людям, как мы с профессором, это не шло и нашей переводчице, стройной, сухопарой, резко-деловитой Елене Стефановой.

Но я не верил, что попаду в Хартум, и в другом, более широком смысле. Слишком уж не по жизни гладко и кругло все получалось. И месяца не прошло, когда, вынырнув из волглого октябрьского сумрака, окутавшего Подмосковье, у дачного крыльца возникли три темнокожих человека, съежившихся от холода, и голос еще невидимой за пеленой измороси Стефановой произнес:

— Эй, в доме, встречайте гостей!..

Это были председатель Союза суданских писателей, поэт Мухаммед Махджуб, новеллист и переводчик Абдуллахи Ибрагим и суданец, так сказать здешний, молодой, очень передовой поэт Тили Абдул Рахман — он окончил Литературный институт имени Горького и сейчас учится в аспирантуре.

Я и не заметил, как сдружился с ними, особенно с близким мне по возрасту Мухаммедом Махджубом. У меня было ощущение, будто я спокон века знаю этого курчавого темнолицего человека с белыми неровными зубами, обнажающимися в широченной, безмерно доброй и милой улыбке. Его доверчивая открытость не имела ничего общего с пустой сентиментальностью, человек он деловой, проницательный, умеющий четко выдерживать расстояние. Он любит поэзию, живопись и доброе в людях, и, когда сталкивается с этим, его прохладное достоинство пронизывается ярким накалом глубокой, чистой растроганности.

Вторую рюмку Мухаммед Махджуб поднял за мой приезд в Судан.

— Учти, это приглашение, — шепнула мне Стефанова, — они не бросают слов на ветер.

— Я охотно съездил бы…

— Тогда можешь принять тост.

Я так и сделал. И вот — вспышка молний, слепой охлест ливня по иллюминаторам, внезапный и безмерный блеск солнца, глухота, боль в черепной коробке, короткое обалдение и широченная, во весь оскал, улыбка Мухаммеда, застенчивая улыбка Абдуллахи и еще много, много прекрасных больших улыбок, — Союз писателей чуть ли не в полном составе явился нас встретить. Сердечность первых минут стала атмосферой всего нашего пребывания в Судане. И хотя цветы были только на аэродроме, а там — серьезные разговоры, споры, порой весьма жаркие, сейчас мне кажется, что вам, словно тенорам, то и дело дарили цветы, — так обставили нашу поездку эти изящные и добрые люди.

Мы прибыли в тот дневной час, когда жизнь замирает, склонившись перед всевластьем зноя. Сейчас, в начале ноября, температура воздуха достигала к полудню тридцати восьми градусов. Суданцев этим, конечно, не удивишь, но даже для южака Мачавариани было чересчур. Мы расселись по горячим машинам и помчались мимо закрытых магазинов и парикмахерских, бездействующих оффисов и министерств к нашему отелю на берегу Голубого Нила. Часа через три, когда в преддверии быстрой южной ночи зажгутся на закате фонари, все лавки вновь откроются, все учреждения продолжат свою работу, каждый завершит оборванное дневным зноем дело, движение, жест, фразу, и все это произойдет с той безмятежной простотой, как в спящем королевстве, пробужденном целительным поцелуем принца.

К отелю мы подъехали, развернувшись у соседствующего с ним зоопарка. Там за низенькой оградой спали в вольерах и клетках хищники, бегемоты, слоны, носороги и жирафы, обезьяны, считавшие, что они на свободе, а мы, их безволосые братья, — в клетке, нежные антилопы с глазами Софи Лорен, зебры в арестантских халатах и то необыкновенное, в неволе рожденное существо, о котором мы наслышались еще в дороге, — лигр — дитя львицы и тигра. Набрав в машину славного зверьевого запаха, мы лихо остановились у стеклянных дверей Судан-отеля.

Обычная вестибюльная суматоха, неотделимая от вселения в гостиницу, даже если номера забронированы загодя, затем — по стакану ледяного оранжада на посошок, — и толпа встречающих удаляется до вечера, а с нами остается один Махджуб. Он хочет лично убедиться, что все в порядке: номера удобны и глядят на Нил, айркондишен бесшумен, термос заправлен, все лампы горят, все звонки звонят…

И вот я один в номере с широкой низкой кроватью и удобной красивой мебелью. Хочется спать, но все же я выхожу на балкон. В лицо ударяет жаром паровозной топки. Конечно, эту сухую накаленность нельзя сравнить с влажной, душащей жарой приморского юга, например Рангуна, где мне недавно пришлось побывать, но все же я поспешил захлопнуть дверь и включить на всю мощность айркондишен.

Проснулся я в тот странный час, что соответствует нашим северным вечерним сумеркам, а здесь налит блеском солнца и небесной синевой, лишь под деревьями сгустились лиловые тени. Вышел на балкон. Жара спала. Прямо передо мной за рослыми, толстоствольными акациями — каждая с наш матерый дуб — медленно нес свои воды Голубой Нил. Шесть лет назад в Луксоре я так же смотрел с гостиничного балкона на величавое течение Нила, а внизу кричали и нахлестывали костистых одров полуслепые извозчики. Как похоже сегодняшнее на давно прошедшее: набережная, высокие деревья, желтая, мутная, медленная вода. Конечно, кое-что изменилось. Был я тогда моложе, здоровее да и поудачливее — возле находился любимый человек, а в остальном сравнение в пользу нынешнего времени: и номер у меня классом выше, и не сидят на потолке плоские, серые, будто из газеты вырезанные ящерицы, и не трепещет во мне неутоленное, завистливое туристское любопытство…

На деревья опускаются большие темные птицы с хищными клювами из рода коршуновых — за все пребывание в Судане мне так и не удалось узнать их европейского имени. Они распластывали крылья и, казалось, недвижно висели в воздухе на манер геликоптера, затем плавно приветвлялись и застывали гигантскими шипами акаций, а вскоре поглощались темью, источаемой стволом и листвой дерева.

А на соседнюю акацию прилетели всей семьей аисты; они выбрасывали перед посадкой длинные ноги, устремленные вперед, будто шасси самолета, тормозили выкругленными крыльями и садились на ветви далеко не столь плавно, как их хищные соседи. Уже окогтив сук, они долго трепыхались, пока не обретали равновесие и покой.

Мне показалось, что во главе семьи я узнал святогорского аиста, каждый год прилетающего на берег Сороти, чтобы построить гнездо на тележном колесе в расщепе старой обезглавленной сосны. У святогорского аиста точно такое же умное, сосредоточенное, задумчивое лицо. И тут к речной заводи прошли косяком кряквы, а сторонкой прошелестел, прозвенел стрелой чирок-трескунок, и это было уже чересчур, ибо я их всех тоже узнал — мы встречались на осенней охоте в Мещере. Так вот куда они направляются, когда ледяная корка задергивает озеро Великое и замолкают на нем выстрелы и голоса, а мой приятель егерь-инвалид Анатолий Иванович печально несет домой через хрустящие болота свое скупое, легкое тело, опираясь о землю одной ногой и резиновыми насадками костылей.

Судан нежно и странно соединился с моим привычьем, с родной и милой Мещерской землей, с тем многим и разным, что она мне дала в жизни, и я сходу, прямо в день приезда, смертельно затосковал о доме, обо всем оставленном позади…

По счастью, раздался стук в дверь, и появились мои спутники, а за ними улыбающийся Махджуб, и застенчивый Абдуллахи, и поджарый элегантный прозаик Абу-Бекр Халед. Надо было начинать знакомство с городом, в первую очередь с президентским дворцом, а затем ехать на встречу в университет, а еще позже на свадьбу в Омдурман, прежде же всего полагалось выпить кофе или чаю и непременно ледяного лимонного сока, или оранжада, или хотя бы содовой воды. Ни одно дело не начинается в Судане без того, чтобы чего-нибудь не выпить. Куда бы вы ни пришли, вам прежде всего предлагают какое-нибудь питье, деловую, солидную порцию жидкости: горячего чая с мятой или каркаде, по вкусу и цвету напоминающего клюквенный морс, ледяного оранжада, лимонного сока, содовой или пива. Обычай этот порожден не отвлеченной вежливостью и гостеприимством, а самозащитой: надо постоянно сохранять необходимое количество влаги в организме, иссушаемом жарой. Но, как и всегда бывает у людей, обычай оторвался от своей физиологической основы, и вас накачивают напитками с утра до ночи в количестве едва ли полезном.

Столица Судана Хартум, давшая свое имя знаменитой конференции арабских стран, состоит из трех частей: собственно Хартума, Хартума-норд и Омдурмана. Хартум — это административный центр страны, здесь находятся президентский дворец и все правительственные учреждения, посольства и банки, а также университет, всевозможные училища, музеи, превосходные современные отели. Архитектура города в эклектическом английском колониальном стиле — викторианская буржуазность сочетается с элементами национального своеобразия. В миниатюре то же явление повторяется в районе новостроек близ аэропорта. Зажиточные люди столицы — купцы, землевладельцы, крупные чиновники застраивают недавний пустырь нарядными коттеджами. Обычно владельцы сами живут в этих коттеджах со своими семьями, но иногда и сдают поэтажно. Домики очень живописны и своеобразны, не найдешь двух схожих — типовое строительство тут не в моде, но стиль не поддается расшифровке: смесь дворца с бунгало, Шахразады с модерном, но зато красиво, ярко, многоцветно, комфортабельно, и даже худшие здания остаются в пределах вкуса.

В Хартуме есть заводское, фабричное и ремесленное производство. Здесь выделывают кожи, производят пищепродукты, различные строительные материалы, кирпич; здесь шьют, тачают, столярят, плотничают, режут по кости, камню и меди. Лежащий на другом берегу Голубого Нила Хартум-норд располагает верфью для речных судов, предприятиями по первичной обработке пищевых продуктов, железнодорожными мастерскими.

Чтобы попасть в Омдурман, надо перейти мост через Белый Нил, находящийся неподалеку от слияния двух Нилов. Одноэтажный, слепой Омдурман — дома по-южному глядят внутрь двориков — с его огромным, шумным, вонючим рынком, осликами, верблюдами и допотопными желтыми автобусами, разбегающимися от рыночной площади по сельским местностям, с крошечными кофейнями, пряно-пахучими обжорками, кричащими рекламами кино, с его аукционами, балаганами, свадьбами и футбольными воротами без сетки на каждом пустыре — типично арабское поселение.

Суданцы любят свой Омдурман, полный громкой и яркой жизни. Во время национально-освободительного восстания в прошлом веке махдисты, разбив турок и заняв Хартум, перенесли столицу в Омдурман. И сейчас еще говорят иные суданцы: Хартум — административный центр, Омдурман — народная столица. Но мне думается, правы те, кто считает: Хартум, Хартум-норд и Омдурман — три лица одной суданской столицы.

Прием в нашу честь в университете состоялся под открытым небом. Посреди лужайки, подстриженной на манер травяного теннисного корта, стояли сдвинутые торцами длинные столы, а на них — вазы с фруктами, торты, печенье, конфеты и различные приторные даже на вид южные сладости. Вокруг — прекрасный, задумчивый сад. Сквозь сумрак — солнце, разбросав жар-птичье оперение, уже потонуло в Ниле, — грозно алели канны, нежно и маняще розовел тоб — легкое, газовое покрывало молодой жены декана, хозяина вечера. Покрывало изящно окутывало ее стройную фигуру, облачком вздымалось над маленькой, модно причесанной головой, но, как и всем суданкам, оно постоянно чем-то мешало жене декана, и она то собирала его складками, то нетерпеливо запахивала вокруг тонкого тела, то зарывалась в него всем милым лицом, сама себе мешая протестующим движением плеч.

Разговор, естественно для места встречи, коснулся образования, а тут все карты в руки Владимиру Мачавариани, профессору Тбилисского университета. Я же, словно предвидя, как редко доведется нам видеть женщин на приемах, углубился в тихий разговор с алым газовым облачком. Наш спотыкающийся английский тоже свернул на вопросы образования: алое облачко — учительница.

Ликвидация неграмотности — одна из главных проблем Судана. Стране необходимы образованные, хотя бы просто грамотные люди. В сельских местностях ничтожно малая часть детей ходит в школу, в городах дело обстоит несколько лучше, но даже в столице посещаемость школ явно недостаточна. Основная беда не в отсутствии школьных помещений или преподавателей — родители неохотно отдают детей в школу. Нужны рабочие руки в семье, а ребенок семи-восьми лет уже может помогать отцу в поле. Таким образом, проблема образования впрямую связана с экономикой, с материальными условиями жизни народа и не может решаться сама по себе.

Из алого трепещущего облачка ко мне поступило много любопытных сведений. Оказывается, многоженство в деревне выгодно, потому что жены и дети — рабочие руки. Многодетная семья скорее себя прокормит, чем бездетная. Интересно, что самый громкий протест против уничтожения многоженства исходит от… женщин. Ход рассуждений прост: что я одна буду на семью ишачить и в поле, и дома, и на базаре, пусть и другие горбину гнут. Сторонники женской эмансипации имеют главных противников в лице самих женщин…

На приеме мы познакомились с видным литературным деятелем, председателем иностранной комиссии Союза писателей Судана Абдаллой Хамед аль-Амином.

Тяжелая, неизлечимая болезнь навечно приковала его к креслу на колесиках, оставила его узким, изящным рукам подвижность лишь от пальцев до локтя. Но болезнь не лишила его дух бодрости, ум — силы и работоспособности. Абдалла пишет критические статьи, регулярно выступает по телевидению, ведет большую работу в Союзе писателей, участвует в мероприятиях Общества судано-советской дружбы и ко всему еще изучает русский язык. Абдалла любезно пригласил нас на свадьбу близкой родственницы, выходившей замуж за молодого художника…

В десятом часу вечера мы прикатили в Омдурман и долго кружили по каким-то кривым немощеным улицам, освещенным лишь идущим на ущерб месяцем. Фары «мерседеса» выхватывали из темноты долгие, тонкие фигуры в белых джеллабах, похожие на привидения. Порой казалось, что под белой тканью скрываются ходули. До чего рослый и красивый народ! Впечатление такое, что находишься в сказочной стране Баскетболии. Ночной порой эти длинные белые, с лунным отблеском фигуры казались баскетболистами не земных, а небесных пределов из сборной команды ангелов.

Когда мы наконец прибыли к месту назначения, — свадьба была в самом разгаре. Гости заполняли обширный двор невестиного дома — мужчины по одну сторону, женщины по другую — и слушали джаз-оркестр; четверо невероятно худых, шарнирных и пестро одетых юношей извлекали максимум ритмов и шума из пианино, электрогитары, барабана и саксофона.

Что сказать о женихе? Молодой славный парень из той же баскетбольной рати, одаренный, как говорят, художник, с покоряющей суданской улыбкой. Невеста же в белом покрывале, оставляющем открытой голову с драгоценной прической, фарфоровое, важно-печальное лицо и стройную шею, украшенную ожерельем, принадлежала, несомненно, к редкостным удачам творца. Создавая ее, вседержитель чувствовал себя одновременно Роденом и Боттичелли: совершенство сильной формы он населил тонкой, зыбкой, словно пульсирующей прелестью духовности. Казалось, красота не дана ей раз и навсегда, а беспрерывно творится заново в ее чертах и персиковых красках. Она все хорошела, меняя оттенок красоты, то чуть увядая в усталости, но обретая новое очарование, то наливаясь жизнью, словно соком, и хотелось крикнуть: «Остановись! Не все так счастливы, как твой жених!..»

Но все эти перемены в ее облике носили подспудный характер. Внешне она оставалась невозмутимой, безучастной к происходящему. Это требование этикета: невеста должна вести себя так, будто все вокруг ничуть ее не касается. В строгой, отвлеченной сосредоточенности прощается она со своей девичьей долей, вступает в новую, взрослую жизнь. Говорят, в конце свадьбы невеста выходит из летаргии, исполняет танец, воплощающий ту же идею, но мы не дождались этого танца, сломленные усталостью.

От жениха, напротив, требовалась непосредственность. К нему то и дело подбегали друзья его холостых дней и справляли некий своеобразный обряд: они щелкали пальцами, как в испанской пляске, полуобнимали жениха левой рукой, а правой, болтая кистью возле его затылка, воспроизводили постук кастаньет. Для этого большой, средний и указательный пальцы складываются щепотью, затем указательный расслабляется и при встряхивании кисти производит резкий, сухой звук. Неисповедимы пути судьбы: в четвертом классе школы я и мои однокашники были помешаны на этих пальцевых кастаньетах. Кто занес заразу — ведать не ведаю, но все мальчишки класса с утра до ночи упражнялись в нелегком искусстве. Я довел до отчаяния мою бедную мать, она не расставалась с мокрой тряпкой на голове. Не столько бесконечный потреск ее угнетал, сколь горестное открытие, что она дала жизнь полуидиоту. И вот спустя столько лет мое детское упорство было вознаграждено. Осушив стакан скотча с содовой, я подскочил к жениху и на высшем уровне исполнил обряд пожелания добра и удачи. «Будь счастлив, друг, мир и радость твоему дому!» — протрещали мои неотвыкшие пальцы у его затылка. Успех превзошел ожидание, суданцы никак не ожидали подобной прыти от европейца.

Подбежал фотограф и снял нас с нескольких точек. Фотографирование на свадьбе тоже возведено в ранг ритуала: нас еще около десятка раз вызывали фотографироваться с молодыми при участии то подружек невесты, то друзей жениха, то почетного гостя и родича Абдаллы аль-Амина, то в окружении детей — их было тут едва ли не больше, чем взрослых. Дело считалось настолько серьезным, что даже невеста, изменяя своей каменной неподвижности, прихорашивалась медленными, плавными, как под водой, движениями.

На утоптанной земле посреди двора не прекращались танцы. Оркестр играл твисты, мамбо, шейки, и под будоражащую эту музыку на кругу трудились девочки от восьми до двенадцати лет: в белых платьицах, модно причесанные, при сережках, в туфлях на высоком каблуке. Одна из них, некрасивая, сутулая, большеротая, но с яркими, огненными глазами, танцевала мастерски. Она словно предчувствовала, что в жизни ей придется брать не внешностью, а чем-то другим, и поражала присутствующих недетской ловкостью вызывающих, ломаных движений. Остальные были завидно старательны и по-щенячьи неуклюжи. Я впервые заметил, что у девочек ступни непомерно велики. Когда на них сандалеты или тапочки, это не бросается в глаза, но модные туфли на шпильках подчеркивают смешное и трогательное большестопие маленьких дам.

На площадку вышел еще один танцор: черный, курчавый, очень модный кавалер лет четырех — и принялся ввинчиваться в землю — оркестр играл твист. Потом он так же истово трясся в шейке, корчился в мамбо. Видит бог, он не был маленьким Лифарем, Нижинским или Вахтангом Чабукиани, но его трудолюбие и самоотдача вызывали уважение.

Традиционный национальный женский танец — позже, в одной из деревень, мне назвали его «танцем верблюда» — исполнили три самые красивые подруги невесты.

Этот танец содержит минимум движений: под еле приметный переступ все сильнее прогибается позвоночник, вытягивается шея, закидывается голова, и необъяснимо грозно и мощно вздымается, как опара, грудь. В танце сочетается нечто маняще-женское с целомудренно-материнским. Грудь — животворный источник, дарящий желание любимому, а равно и пищу рожденному любовью. Опаляющую силу этого танца невозможно передать словами, его надо видеть. Несколько девочек, в том числе большеротая дурнушка, старались подражать движениям взрослых женщин и что было мочи таращили свои плоские, цыплячьи грудки. Впрочем, у дурнушки и тут что-то получалось, талант заменял ей плоть.

«Танец верблюда»

Свадьба

А на женской половине не прекращалось волнующее брожение: одни уходили, другие приходили, третьи перемещались с заднего плана на передний, все в нарядных, чудесных оттенков тобах, в бусах, ожерельях, браслетах, шоколадные, и почти черные, и слабой желтизны слоновой кости, и орехово-смуглые, и совсем светлые, даже бледные, с подрумяненными щеками. Судан — страна переходная от арабской к Черной Африке. Арабский и негроидный типы дают здесь бесконечную гамму сочетаний, я никогда не видел столь дивного калейдоскопа. Но вот появилась громадная, как башня, женщина в фисташковой тобе поверх бледно-розового платья, на плоскостях ее лица цвета эбенового дерева электрический свет мерцал, словно лунное отражение на воде, в ноздре сверкало серебряное кольцо, в ушах — обручи сережек, на крутом всхолмье груди покоилось тяжкое золотое ожерелье. Прекрасная великанша разломила тесный круг женщин, заняла свое место, повернулась лицом к танцевальному кругу, улыбнулась, показав кипень зубов и малиновую пещеру зева.

Я все ждал, когда же появится хоть один пьяный, и наконец он возник на круге — шутейный человек в желтом, расстегнутом до пупа халате и полуразвившейся чалмушке. А лицо доброе, растроганное, без всякого хмельного нахальства. Он стал дирижировать оркестром, не обратившим на него никакого внимания, прищелкивать танцующим, потом и сам немного покружился. К нему подбежал дружка жениха и со смехом увлек за собой, будто желая показать что-то занятное. Все чинно, мягко, благородно, пьяный не испортил свадьбу, напротив, придал ей недостающую краску.

Между тем усталость, острота дневных впечатлений, слабо разбавленное виски, духота ночи, набитой звездами, как решето черешнями, сытная еда — нас беспрерывно потчевали, — недоступная прелесть чужого счастья, груз лет и переживаний, к ночи становящийся непосильным, окончательно доконали меня. Мачавариани уехал еще раньше, у него была назначена встреча с каким-то лингвистом. Я попросился домой. Перед тем как началась прощальная суматоха, я в последний раз с необыкновенной отчетливостью увидел всю свадьбу с луной и звездами вверху, дувалами и деревьями округ, увидел невесту в ее печальной сосредоточенности на пороге неведомого, устало-счастливого жениха, улыбающегося Абдаллу в кресле на колесиках, симпатичного пьянчужку в желтом расстегнутом халате, неутомимо пляшущих детей, великолепных женщин во главе с доброй великаншей, увидел красоту, грацию, нежное достоинство всех этих людей и запомнил на всю жизнь…

Накануне нашего первого путешествия по стране мы побывали в одном литературном доме. Сам хозяин дома никакого отношения к литературе не имел и, похоже, не слишком жаловал это занятие, он человек деловой — специалист по обуви. Надо полагать, специалист хороший, ибо построил от трудов своих превосходный коттедж в аристократическом квартале близ аэропорта и живет на широкую ногу со своей семьей, слугами, золотыми рыбками в аквариуме, птицами в клетках, газелью на привязи посреди зеленой лужайки перед домом. Он любит свое дело, жену и детей, охоту и рыбалку, но еще он любит хорошую компанию, застольные песни, разговоры и крепких на спиртное собутыльников. Поэтому он охотно делит общество друзей и коллег своей жены, писательницы-очеркистки, очаровательной Хадиджи. Эти люди — литераторы, поэты, журналисты, редакторы журналов, а еще тут бывают парламентарии, художники, артисты — люди компанейские, острые на язык, с немалым жизненным опытом.

Наше появление в этом нарядном, щедром и гостеприимном доме началось с маленького происшествия. Я только успел поздороваться с хозяевами и немногими гостями, как маленькая газель, взяв разбег, изо всех сил боднула меня в живот. Быстрота реакции, сохранившаяся во мне с той далекой поры, когда я играл в футбол, спасла меня от участи Абеляра. Я мгновенно согнулся и принял голову газели с твердыми, острыми рожками, как мяч, самортизировав удар. А потом мы подружились с маленькой злюкой, и весь остальной вечер она охотно позволяла мне трогать ее нежный нос, крепкий лобик и ребрастые теплые рожки.

Разговор носил, естественно, литературный характер. Сама Хадиджа — автор большой книги о Китае, куда она ездила более десяти лет назад, в пору больших успехов молодой Китайской республики. Она отказалась подарить нам эту книгу. «Зачем? — сказала она печально. — Книга безнадежно устарела, сейчас надо писать совсем о другом».

Хадиджа, мать шестнадцатилетней дочери, сохранила девичью стать; английский костюм в обтяжку подчеркивает стройность ее точеной, легкой фигуры. У нее гордый постав головы, нежная шея, скульптурное лицо. Хадиджа — красавица. Она женщина завтрашнего Судана: писательница, журналистка, общественная деятельница. Хадиджа лихо водит машину, посещает клуб и собрания, участвует во всевозможных конференциях, ездит по странам мира, всем своим смелым поведением она утверждает право женщин на равенство с мужчинами.

Будьте счастливы, друг мой Хадиджа, в своем доме с рыбками, птицами и бодучей газелью, в своей хорошей, красивой семье, будьте счастливы в большом доме своей родины, в большой семье своего народа, которому вы хорошо служите каждым своим смелым жестом, гордым вскидом головы, даже тем, что, лишь выезжая в Европу, надеваете национальное платье…


…В Порт-Судан мы должны были вылететь днем, но самолет опоздал ни много ни мало на восемь часов. Нас провожала Хадиджа. Она мило рассказывала, как несколько дней назад на крышу соседнего дома рухнул пассажирский самолет. Она тут же оговорилась, что это был иностранный самолет, суданские опаздывают, но не падают.

Она стояла под фонарем дневного света, темно-бледная, с серебристо-лиловыми губами, очень красивая.

Аэродром Порт-Судана встретил нас горящими плошками с мазутом, четко отмечавшими посадочную площадку.

— Если будет воля Аллаха, — произнес голос самолетного диктора, — то через несколько минут мы приземлимся в Порт-Судане.

Аллах был милостив, и мы действительно благополучно опустились в паркую духоту красноморского городка. Огромный, как винт самолета, вентилятор в просторном номере отеля «Красное море» дал мне не только желанную прохладу, но и ощущение продолжающегося полета, на всю ночь полета, заведомо безопасного и независимого от воли Аллаха.

Посадку я совершил в раннем утре, напоенном солнцем, запахом цветов из внутреннего сада и криками худых элегантных галок. И начался один из тех странных дней, что потом вспоминаешь как нереальность, ибо творящееся в нем не имеет отношения к твоей жизни, к твоей заботе, твоей беде, но все равно как-то вплетается в ткань души и становится ее частью. В этом дне было многое: красивый город, порт, ощерившийся жирафьими шеями кранов, корабли на рейде и у причала, на разгрузке-погрузке, корабли Англии и Голландии, Норвегии и Греции, Панамы и Мартиники, и щеголеватый, с иголочки, наш советский «Демьян Бедный», гигантский элеватор, построенный нами для Судана, возвышающийся над портом, над всем городом, словно замок или храм; бедуинский базар, где торгуют хворостом, сеном, просто травой, фасолью, овощами, пряной едой на прогорклом оливковом масле, где медленно жующие верблюды с подвязанной правой ногой неловко отпрыгивали с пути нашей машины, а их хозяева, откинув с коричневых глаз завитые в косицы волосы, провожали нас заинтересованным взглядом; прогулка на катере со стеклянным дном над зелеными пропастями и мерцающими коралловыми замками, над жирными водорослями и огромными ракушками, над медлительными, сонными морскими окунями и резвой мелочью — будто горсть монет бросили в воду, над плоскими камбалами, помахивающими шелковыми одеждами, над горбоносыми темными уродцами и сребротелыми красавицами — увлекательное путешествие, словно подглядываешь в чужие окна, и все это под нежное воркование молодой пары, совершающей свадебное путешествие (ведь начался счастливый месяц свадеб), пары, настолько похожей на хартумских молодоженов, что, казалось, мы вновь приглашены на их нескончаемый любовный праздник. А потом настал вечер, и мы поехали в порт, и закатное небо было тускло- и грозно-оранжевым, с огненным взрывом между двух сизых туч, небо гибнущей Помпеи; мы петляли среди бесконечных хлопкохранилищ (длинноволокнистый хлопок наряду со смолой для гуммиарабика — основа суданского экспорта), и крепко, ядрено пахло то нефтью, то свежей древесиной, то фруктовой порчей, и высились возле полосатых будок худоногие стражи в шортах, обмотках и фетровых шляпах, похожих на ковбойские…

В заключение долгого, богатого впечатлениями дня у нас состоялась встреча в клубе выпускников. Под выпускниками подразумеваются окончившие высшие учебные заведения, но практически такие клубы объединяют интеллигентных людей независимо от образования. В прошлом деятельность клубов носила четкую политическую окраску, играла роль в борьбе за независимость Судана, ныне остались только культурные цели.

Все последующие встречи с суданской интеллигенцией в Вад-Медани, Эль-Обейде в той или иной мере повторяли первую нашу встречу под ночным бархатным небом Порт-Судана. Сперва подали кофе в маленьких керамических кофейниках с узкими носиками, заткнутыми сухой травой на предмет фильтрации, затем — мятный напиток и чай с молоком, после оранжад, кока-колу и лимонный сок, затем опять: кофе, мята, чай, прохладительное, и так без конца. Под непрерывное омовение внутренностей шел горячий разговор об искусстве, о связи литературы с жизнью, с делами и чаяниями народа.

Нас поразило — впоследствии мы к этому привыкли — сочетание живого, искреннего интереса к нашей стране, ее культуре, искусству, литературе с полной неосведомленностью. Ошеломляющим открытием явилось для наших слушателей, что советской литературе присуще многообразие стилей, что у нас равно есть писатели, тяготеющие к русской классической традиции и к современной западной манере; что наша литература находится в живом, активном обмене со всей мировой литературой…

На другой день мы отправились в мертвый город Суакин, в сорока километрах от Порт-Судана. Давно минуло время, когда Суакин был преуспевающим морским портом, ведшим обширную торговлю со всем миром. Особенно процветала торговля невольниками. Но к концу прошлого века оскудел невольничий рынок, бухта заросла кораллами и центр морской торговли переместился в бурно растущий Порт-Судан. А Суакин с его прекрасными многоэтажными зданиями, банками, отелями, магазинами, портовыми сооружениями, пристанью, мечетями заглох и стал быстро разрушаться под действием соленых бурных ветров. И наконец вовсе опустел. Даже уничтоженные стихийными бедствиями — землетрясением, ураганом, наводнением или войной — города восстанавливаются, а тут тихо, без бурь и потрясений, бесславно умер большой цветущий город.

Бедуин

Наш путь лежал через пустыню. Ее серое однообразие изредка нарушалось караванами верблюдов, овечьими отарами и становищами бедуинов. Вечные кочевники, нищие из нищих, бедуины всегда в движении: таскаются по пескам и собирают хворост. Затем, навьючив верблюдов, отправляются на базар, где сбывают за бесценок сухое топливо пустыни. На вырученные гроши покупают спички, соль, муку, чай. Их одежда — грязная ветошь, их дома — изодранные шатры.

Куда зажиточнее бедуины полуоседлые, занимающиеся разведением овец и коз. Они довольно длительное время живут на одном месте — пока не оскудеют пастбища, заводят огороды, сажают кукурузу и для охраны ставят чучела, напоминающие скульптуры абстракционистов. Жизнь творит порой странные чудеса. Мы ехали мимо такого временного пристанища бедуинов, сухо шелестела кукуруза с обобранными початками, — помахивало рукавами драной джеллабы чучело, шевелились кошмы шатров, и вдруг невесть откуда возникла женщина: статная, гибкая, с модной прической, в туфлях на шпильках и европейском платье, открывавшем шею и смуглые легкие руки, радостная, с огромной улыбкой, обращенной к дымчатому от зноя небу, она побрела куда-то в пустоту, осторожно ставя свои точеные ножки на острых каблуках.

Я спросил нашего спутника Абу-Бекра, что означает это явление. Он ответил кратко:

— Женщина.

Я уже и прежде заметил у него манеру определять окружающее простейшими, изначальными понятиями. Летит ярко-красная с кобальтовой головой птица. Я взволнованно спрашиваю:

— Что это, Абу-Бекр?

— Птица, — отвечает он важно.

— Какая птица?

Он смотрит недоуменно:

— Птица.

Странный куст, словно растрепанный бурей, возникает обочь дороги.

— Что это, Абу-Бекр?

— Растение.

Может быть, он по-своему прав. Мы так замучили мир названиями, что он утратил свое единство, свой общий, главный смысл и образ. Абу-Бекр возвращает миру его первозданную значительность. В самом деле, разве так важно, кто это: жена, дочь или невеста бедуина? Пошла она за водой, за хворостом или за вяленой козлятиной?

Важно вот что: пустыня, небо, прекрасная женщина…

В Суакин мы прибыли в час зноя, промчались по пустынной улице пригорода и оказались среди высоких красивых усопших зданий. Сохранились броские, гордые вывески торговых компаний, банков, отелей, магазинов, в разломах стен видны просторные, комфортабельные квартиры. Улицы расчищены от обломков, похоже, разметены, но это — прибранность покойника. На другом конце города, на острие мыса, вздымается над водой громадный полувосставший из руин отель. Справа открывается море, впереди безумно сверкает лагуна, испятнанная парусами рыбарей, а слева чуть ли не до самых синих гор разворачиваются солончаки — серая равнина с фольговыми намывами соли. В отеле нас ждало питье и накрытый стол: блюда с жареной печенкой, почками, бараниной, салатами, консервированный ананас и вкусный пресный хлеб.

Но мне не пилось, не елось. Разрушенный город странно и мучительно связался с моей судьбой, с моим внезапным одиночеством; что-то неестественное, незакономерное было в его гибели посреди цивилизации. Ну, заросла бухта кораллами, но ведь от них не так уж сложно избавиться с помощью взрывчатки. Казалось, некая иная, не поддающаяся расшифровке мистическая причина изгнала отсюда жизнь. Быть может, и людей губит неспособность разобраться, найти истинную причину разлада, какое-то отсутствие веры, — вот, слово найдено: отсутствие веры погубило Суакин. Веры в то, что город может жить, не будучи главным и единственным портом Судана. Отсутствие веры породило сперва апатию, затем слабость и страх, а страх погнал людей прочь из насиженного места, из отчего дома, город был предан.

Так думал я, стоя на высокой террасе отеля, над ярко блещущей синей водой, менявшей свой цвет вдали, за косицами, на изумрудный. Парили альбатросы и чайки, выписывали быстрые круги голуби, живущие под стрехой гостиничной крыши, коршуны высматривали верхоплавок, повиснув на широких недвижных крыльях, замерли в сухих камышах на одной ноге, вытянув тонкие шеи, белые цапли, и я чувствовал, что люблю Африку, люблю Суакин и хочу, чтобы он жил опять, потому что и на себя не признаю права смерти, я еще способен к радости и жизни, но чего-то во мне недостает, быть может той же веры…

На террасу веселой гурьбой ввалились мои спутники с чашечками душистого кофе в руках.

Мне стало грустно от вторжения шумной и смешливой жизни в мою тишину. Я спустился с террасы на раскаленную улицу. Напротив находилась почти разрушенная мечеть, и оттуда возник тот, кого я бессознательно ждал. Скелетно-худой, орехово-темный, изморщиненный, будто выветренный сухими ветрами пустыни, древний, но сохранивший резкую подвижность старик в грязной лохмотной джеллабе и такой же чалмушке вынес из мечети дивную, прозрачно-розовую раковину, растворившую в своем фарфоровом теле солнечный луч, раковину, слышно шумящую прибоями минувших лет, десятилетий, веков, даже когда ее держишь на расстоянии. Он вручил мне эту раковину и наотрез отказался от денег.

— Я хочу, чтобы вы добром помнили Суакин и любили его, — сказал он по-английски. — Хотите, я дам вам еще раковину, у меня есть… там, — он кивнул на брешь, возникшую на месте обвалившегося входа в мечеть.

Я шагнул было следом за ним, но он живо обернулся и закричал, указывая на мои ноги:

— Обувь!.. Обувь!..

— Я думал, мечеть не действует, — смущенно пробормотал я, сбрасывая сандалеты.

— Всякая мечеть действует, пока есть хоть один верующий, — убежденно сказал старик. — Я здешний муэдзин…

Он был не только муэдзином, но и старожилом, патриотом, гидом, хранителем мертвого города. Он любил Суакин, город предков, и не ушел отсюда с последними беженцами. Было время, когда здесь не оставалось живой души, кроме этого старика и его семьи. Но и тогда неукоснительно подымался он в положенные часы на шаткий минарет и оглашал тишину своим высоким голосом. Они жили впроголодь от скудного улова рыбы, они с болью наблюдали, как разрушается город, становясь могилой самому себе, но верили, что это еще не конец. Первыми на развалинах появились туристы, и старик стал их проводником-экскурсоводом; вскоре отстроился отель, к окраинам Суакина приблудились какие-то люди, поставили шатры, заменив их потом хижинами, а дальше — это открылось нам, когда мы покидали Суакин, — за границей руин выстроилось новое селение: бедное, грязноватое, с лавчонками и кофейнями, с базарчиком, с домовитыми хозяйками, носящими на голове тяжелые лотки с провизией, с голопузыми детьми, томными девушками, с разной живностью — осликами, собаками, кошками, с развалюшными грузовиками — и стало быстро набирать рост. Старик муэдзин не считает новоявленный поселок частью Суакина, но он видит в нем залог оживления мертвого города. Недаром же приезжали из Хартума специалисты и обследовали дно бухты, чтобы сделать ее вновь доступной для судов. Старик уверен, что доживет до дней нового Суакина.

Он водил меня среди развалин, среди домов, напоминающих пустые соты, и домов почти целых, требующих лишь ремонта, рассказывал мне о Суакине, и пустые улицы оживали, наполнялись шумной, разноязыкой толпой, в людском потоке мелькали жирные левантийские купцы и поджарые, продубленные солнцем и ветром морские разбойники, прекрасные женщины и веселые матросы, хитрые коммерсанты и бесстрастные чиновники, портовые грузчики, бродяги, ловцы удачи, корректные банковские служащие, полные горечи от постоянного соприкосновения с чужими деньгами, горластые зазывалы, торговцы запретными наслаждениями, кочегары, ремесленники, люди, украшающие жизнь, но сами не нажившие ни полушки. И звучал голос старика: «Наш город был грешен, но кто безгрешен на этой земле? Он не заслужил смерти, он должен жить!..».

И он будет жить, этот город, спасенный от гибели ценой любви и веры жалкого, нищего старика!

Что-то очень большое и важное для себя нашел я среди развалин Суакина.


Нашу следующую поездку мы предприняли в Вад-Медани, столицу провинции Голубой Нил.

Две великие реки несут свои воды по землям этой провинции: Голубой и Белый Нил, но она избрала себе имя Голубого Нила. Это самая богатая провинция Судана, опора его экономики, источник надежды, прообраз будущего. Всем этим провинция обязана знаменитому Проекту Гезира. Спокон века в половодье уходили в пустыню и поглощались песками нильские воды. Люди давно ломали головы, как бы сохранить бесценные воды и орошать землю в пору созревания урожая. В канун первой мировой войны был создан проект по искусственному орошению земель «междунилья», вскоре началось строительство плотины и огромного водохранилища. Но лишь через семь лет приступили к осуществлению проекта во всем объеме, для чего была создана объединенная судано-английская компания при участии местных землевладельцев. И вот стала плотина на Голубом Ниле, возникла система оросительных каналов, и на восьмистах тысячах федданов земли, отторгнутой у пустыни, забелел хлопчатник, дающий высококачественный длинноволокнистый «египетский» хлопок.

В 1950 году истек срок английской концессии, и Гезира была национализирована, во главе Проекта стало правление: совет и администрация. Хлопок уже не является единственной культурой, хотя и сохраняет свое ведущее положение, — значительные площади отведены под кукурузу. Для собственных нужд здесь сеют зерновые, рис, а также кормовые травы, позволяющие развивать животноводство.

Обо всем этом нам рассказал главный директор Проекта доктор Хусейн Идрис, самый красивый человек, какого я когда-либо видел в жизни и на экране: почти двухметрового роста, косая сажень в плечах, с тонкой талией, с лицом смуглого бога, с волевым сопряжением прямых, стрельчатых бровей и гордо-тонкого переносья, с мягким абрисом рта; когда он разговаривает, обнаруживается нежно-алый подбой нижней губы. Доктору Идрису лет тридцать пять, он агроном по специальности, окончил Хартумский университет. И вся остальная администрация Проекта состоит из суданцев, в большинстве своем получивших образование на родине. Здесь имеются несколько научно-исследовательских лабораторий, в них работают суданские ученые и специалисты. Когда-то, покидая Гезиру, англичане были уверены, что их призовут назад: разве справиться арабам с таким сложным, гигантским хозяйством! Не призвали. Судан вырастил свою интеллигенцию и смело доверил ей руководство главным экономическим узлом страны.

Конечно, ни цифры, ни голые факты не могут дать представления о том чуде, каким является Гезира для Судана. Но даже на маленькое наше путешествие из Хартума в Вад-Медани пал отсвет этого чуда. Двести километров тащились мы на машинах по пыльному бездорожью вдоль не достроенного американцами сквернейшего шоссе, изнемогая от духоты, потому что нельзя было открыть окон из-за пыли, и все равно густая, жаркая, горькая пыль проникала сквозь какие-то щели, хрустела на зубах, забивала носоглотку и уши, превращала в грязный жемчуг капли пота на лбу, и липла к телу рубашка, а брюки и пиджак — хоть выжимай, и, как в бреду, мелькнул погребенный под пылью городок, и опять пустота, населенная лишь пылью, и какой-то пыльный сон объял меня, а когда я проснулся от тишины, прекратились толчки, качка и сотрясение машины — кругом были прозрачность, свежесть, зелень, кусты акаций с шипами, как гусарские шпоры, эвкалиптовые леса, порхали дивные птицы: красногрудые кукурузницы, названия других — лиловых с палевым, темно-зеленых с синим, сплошь оранжевых — я не знаю, и печальными монументами застыли плешивые задумчивые марабу, повесив длинные носы, и величаво брели коровы с маленькими головами и круглыми горбиками зебу — и все это породила желтоватая полоска воды — неширокий канал, стрелой уходивший за горизонт. Но лучше я выражу свои впечатления в библейской манере Абу-Бекра:

— Мы ехали — и не было ничего. Мы приехали — и стало все: растения, звери, птицы, ибо есть вода, а вода — это источник жизни.

Да, вода — это два хороших урожая в год и реальная возможность добиться третьего. Это фруктовые сады и эвкалиптовые леса, это тучные стада коров и буйволов, это отары овец, это поселки, созданные по проекту суданских архитекторов; это тяга к образованию, отсюда столько чисто, даже нарядно одетых школьников, столько щеголеватых веселых студентов педагогического техникума; это повышенные культурные интересы — нигде нас так не эксплуатировали клубы выпускников, как в Вад-Медани, столице провинции. Особенно запомнилась мне одна встреча. Большую часть аудитории составляли седобородые шейхи: богатые купцы — тонкие ценители литературы, иные и сами пишут. В разгар увлекательного разговора шейхи вдруг извлекли молитвенные коврики, расстелили их на земле и стали молиться, обратив к востоку тонкие, точеные лица. Но один из старцев, торговец мануфактурой, потрясенный северным обаянием Елены Стефановой, расположил коврик как-то косо, чтобы не терять из виду стройных ног переводчицы.

А еще мы ездили в эвкалиптовый лес поглядеть на зеленых мартышек. Это довольно крупные блекло-зеленые обезьяны с белыми бакенбардами. Я впервые видел обезьян не в стойловом содержании. Они резвились среди огромных, наособь стоящих деревьев в просквоженном солнцем лесу без травы и подлеска и позволили вволю налюбоваться собой, а затем с небрежной грацией взлетели на деревья и в свою очередь стали наблюдать нас. Убежден, что у них осталось неважное впечатление. Верно, они решили, что двуногие, бесшерстые, грузные и неловкие существа — их убогие предки, которые еще недопроизошли в обезьян. Эти существа шли тяжело и медленно, то и дело спотыкаясь, ничего не видя вокруг, даже горящих из листвы насмешливых глаз, потом они сунули в рот какие-то белые трубки, задымили и стали кашлять от дыма и плеваться. В доверчивой глупости недообезьяны сложили под деревом бананы и апельсины, не понимая, что их запасы станут добычей ловких хозяев леса, забрались в клетки на колесах и, окутавшись вонючим дымом, укатили из блаженной прохлады леса в зной и пыль.

Зеленые бандарлоги вдосталь посмеялись над нами и вмиг растащили горушку фруктов…

Уже на закате мы увидели чудовище. Оно появилось на песчаном бугре, поросшем низкой жесткой травой, не то птеродактиль, не то археоптерикс, изогнуло гибкую шею и закинуло голову, задрав к небу гигантский клюв с крюком на конце. За шумом машины не слышен был дьявольский хохот, но я убежден, что чудовище хохотало, его крылья приподымались, сотрясаемые адскими раскатами. Лишь потом я смекнул, что в нем, может, и метра не было, это холм, кровяная подсветка, игра теней наделяли его громадностью.

— Кто это? — потрясенно спросил я Абу-Бекра.

Он не спеша обернулся.

— Птица, — сказал важно.

И я подумал, что величавая манера нашего спутника порой идет просто от незнания родной природы. Но осуждать его за это я не имею права. Откуда взяться пришвинскому дотошному любопытству ко всяким птицам, зверушкам, жукам и травам, когда существует столько неотложных проблем: вода, бедуины, неграмотность, груз пережитков, одиночество юношей, которым вековые предрассудки не позволяют подступиться к девушкам, что уродует их психику и физиологию, да и мало ли о чем еще нужно писать!.. А название чудовища я все-таки узнал: китоглав…


Поездка на запад в провинцию Кордофан, знаменитую славным историческим прошлым, полным безводьем — на всю огромную территорию ни реки, ни озера, ни даже ручья, — гуммиарабиком и растением каркаде, напомнила мне далекие фронтовые дни. Когда после контузии и демобилизации из армии я стал работать беспогонным военным корреспондентом мирнейшей газеты «Труд», я точно так же добирался до переднего края. Сперва второй эшелон: Политуправление фронта, при котором располагался корреспондентский корпус, затем армия, дивизия, полк, батальон и, наконец, окопы. На армейском языке это называлось «спуститься до отдельного бойца». Наше путешествие строилось тоже поэтапно: прилет в столицу Кордофана, славный город Эль-Обейд, где зачиналось махдистское восстание, оттуда легковой машиной в уездный центр Бара, затем грузовиком в село Аль-Башира и, наконец, деревенька Тейиба и там контакт с «отдельными рядовыми бойцами» суданской жизни — феллахами.

Отцы провинции Кордофан еще не имели дела с советскими писателями, и, поскольку по природе своей они люди широкие, гостеприимные, щедрые, к тому же любящие литературу, они решили, что лучше перебрать, чем недобрать. У трапа самолета нас ждали в парадной форме и белых пробковых шлемах, при всех регалиях, с наборными — кость с деревом — стеками под мышкой губернатор, полицмейстер и все главные сановники провинции. Я уже опасался, что придется принимать парад войск, но, к счастью, обошлось, и мы просто обменялись приветственными речами. Сходная церемония повторилась на уровне уездного начальства, когда мы прибыли в город Бара, а в селе Аль-Башира нас встречали вожди племен и шпалеры школьников с цветами в руках. Девочки в белых платьицах, мальчики в шортах и белых рубашках. Лишь в Тейибе, куда мы приехали в базарный день, обошлось без торжественных встреч — на переднем крае не до церемоний.

Все остальное было на том же отменном уровне: когда надо было перейти улицу, подавались машины; белозубый молодой губернатор уснащал свои речи, обращенные к нам, — вязью восточных стихов, не отставал от него очаровательный полицмейстер, прием следовал за приемом, и я начал чувствовать себя Хлестаковым. Верно, нечто сходное промелькнуло в совестливой душе Мачавариани. Я услышал, как после очередного завтрака (четвертого за день) он бормотал про себя:

— Отличный лабардан, господа!.. Отличный лабардан!..

После знакомства с Эль-Обейдом, с его богатейшим базаром — там идет обширная торговля скотом: коровами, буйволами, козами, овцами, почти неотличимыми с виду от коз, ягнятами, домашней птицей, а также осликами и верблюдами, — с музеем махдистской славы, хранящим старинные мечи и ружья повстанцев, а также простые деревянные копья, топорики и щиты; после визита в управление тюрьмы — там нас одарили стихотворным сборником старейшего местного поэта; после встречи в клубе выпускников, после осмотра единственного в своем роде водохранилища, существующего за счет артезианских вод, мы отправились в уездный центр Бара.

Здесь за вкусным и обильным обедом у градоначальника мы познакомились со многими видными местными людьми: гражданскими и полицейскими чинами, вождем племени, директором школы и уездным врачом, симпатягой Хуссейном, пригласившим нас к себе в гости на вечер. Хозяин дома простер свое расположение к нам до такой степени, что вопреки обычаю провел на женскую половину и познакомил со своей женой и детьми.

Дорога между Барой и Аль-Башири, столь отчетливо существующая на карте, в действительности занесена песком, пришлось нам сменить легковые машины на грузовики. Для поездки через пустыню используются обычно специальные грузовики с усиленным мотором, рустированными шинами, передними и задними ведущими колесами, но таких машин не оказалось в наличии. Боясь застрять, шофер наш, молодой губастый парень в шортах, свернул с укрытой песчаной пылью дороги на целину и шпарил напролом сквозь кусты акаций. Мы подняли стекла, чтобы спасти глаза от вооруженных острыми шипами веток, с дикой силой хлеставших по машине. Нас заносило, швыряло из стороны в сторону, раз-другой машина описала полный поворот вокруг своей оси и лишь чудом не опрокинулась, мы увлекали за собой пыльное облако, нами же рождаемое, и в нем исчез простор. Мы мчались в непроглядной желтоватой мути, оглушительно барабанили ветви акаций по лобовому и ветровому стеклам, по крыльям и дверцам кабины, будто грузовик расстреливали из пулеметов.

Случалось, мы оказывались на твердом, пыльное облако сворачивалось клубком у колес, возникала большая зелено-желтая круглая пустота, обведенная дымчатой синевой гор. И раз эту плоскую пустоту населили в отдалении грязно-серые зонтики. Миг — и зонтики словно ветром сдуло. Я успел приметить, прежде чем они исчезли, что у них сверху отросло еще по ручке. Бог мой, да ведь это же страусы!..

В близости Аль-Башири начались бахчи с бледно-зелеными арбузиками величиной с кулак, мы нещадно давили их, и водитель счел нужным пояснить, что убытку тут большого нет — арбузы сажают лишь для семечкового баловства. На полях работали женщины в ярких одеждах, порой мелькали деревеньки непривычного для нас обличья: круглые хижины с заостренной крышей. Высились толстоствольные, с твердой корой деревья, что служат водными резервуарами: сердцевина ствола выдалбливается, в период ливней там скапливается дождевая влага. Это нисколько не вредит жизни деревьев, а вода остается свежей, чистой и прохладной…

В Аль-Башири, большой, широко раскиданной деревне, нас приветствовал староста, пожилой человек с редкой бородкой и усиками на туго-морщинистом, многоопытном лице.

— Писатели? — переспросил он хрипловатым от курения голосом. — Что ж, отлично! Хотя, по чести, нам нужны насосы, а не песни.

В справедливости его слов мы не замедлили убедиться. Неподалеку от нас феллах занимался поливом своего огорода. Перебирая руками измочалившуюся веревку, он нагибал коромысло высоченного колодца-журавля, неотличимого от рязанских собратьев, и ведро далеко в глубине находило воду; феллах мерными, неторопливыми, рассчитанными движениями подымал ведро и опорожнял над лотком. Вода сбегала с лотка в длинный желоб, оттуда в канавки, прорытые вдоль гряд. Глядя, как жадно впитывает воду пересохшая почва еще на подступах к грядам, не веришь, что можно напоить весь огород. Но в конце концов непрестанный, без перекура, как сказал староста, труд феллаха вознаграждается: вода растекается по всем канальцам к самым дальним грядкам. Тогда феллах распрямляет замлевшую спину, стряхивает с чела пот — шестнадцатичасовой рабочий день кончился, можно пойти домой, ополоснуться, выпить горячего мятного чаю, поесть жирной баранины, закурить вкуснейшую сигарету.

Пока мы наблюдали каторжный труд феллаха, староста распорядился запустить на соседнем участке единственную в деревне мотопомпу. Хозяин участка подобрал некогда брошенный англичанами старый двигатель, кое-как отремонтировал, раздобыл в Баре допотопный насос и смонтировал поливальную машину. Запустить это сооружение оказалось делом нелегким. При каждом повороте заводной рукоятки двигатель выстреливал из каких-то своих деловых дыр брызгами бензина и сразу замирал. Вскоре все мы вымокли с головы до пят, и староста запретил присутствовавшим курить во избежание самовоспламенения. Почти вся деревня собралась вокруг норовистой установки, у каждого имелся добрый и бесполезный совет. На помощь подоспел местный технический гений, парнишка лет семнадцати в грязнейшей джеллабе. Он разогнал невежественных доброхотов, что-то подвинтил, что-то отпустил, чего-то куда-то подлил, зажал ладонью какую-то дыру и с силой крутнул рукоять — мотор выплюнул вонючее синее облачко, закашлял, зачихал и пошел отстукивать свои два такта. Вода полилась в желоб, и сразу стало видно, насколько даже такой вот жалкий двигателишко превосходит бедные усилия человеческих рук!

— Это вам не песни! — с далеким отголоском укоризны заметил староста.

Советские специалисты строили в провинции Кордофан большой молокозавод, аппетит же, как известно, приходит во время еды, — староста, похоже, надеялся, что и мы, перестав разыгрывать из себя отвлеченных служителей муз, принесем его деревне некую вполне материальную пользу.

— Песни важнее насосов, — строго сказал рослый, благообразный шейх, вождь племени.

Староста чуть развел руками, его жест равно можно было принять за выражение почтительности или сомнения.

— Если б они спели у себя на родине, как нам нужны насосы! — произнес он со вздохом.

Каждое место на земле обладает своей музыкой. Тихая музыка Аль-Башири слагалась из двух скрипов: легкого, едва слышного — колодца-журавля и грубо-жалобного, стонущего — маслодавилен. В разных концах деревни свершают нескончаемый круговой путь старые верблюды с завязанными глазами, приводя в действие примитивные давильные механизмы. Они не подозревают, что кружат на одном месте, у них такой величавый, гордый вид, будто они вышагивают впереди каравана бескрайними просторами пустыни. Распространенное заблуждение верблюжьего ума…

Пока старые верблюды с повязками на глазах продолжали свой путь в никуда, их молодые с непотушенным зрением родичи участвовали в скачках. Не знаю, стихийно ли возникло лихое состязание или было запланировано гостеприимными хозяевами, но красота и удаль этого зрелища несравненны.

Всадники брали разбег далеко за деревней. Вот они отъехали к зеленым водоносам, развернулись и неторопливо затрусили назад. Ловко оплетя одной ногой тонкую, гибкую шею горбатого скакуна, они сохраняли величавую неподвижность на крутом всхолмье верблюжьей спины. И вдруг резкий посыл вперед, и всадники уже несутся вскачь; великолепен мягкий, плавный, кажущийся неспешным из-за этой плавности верблюжий галоп! Когда же лавина накатывает, стремительно и грозно, щемящий восторг завладевает душой. Здесь, в Кордофане, зародилось махдистское движение, здесь был разбит наголову турецкий наймит англичанин Хикс-паша. И вот так же, оглашая воздух горловыми воплями, неслась в атаку сквозь кинжальный огонь противника бесстрашная верблюжья кавалерия Махди Суданского.

Опередивший всех всадник мчался прямо на нас, мы поняли, что не должны отступать, и смело приняли в лицо жаркий рев верблюда и клочья зеленоватой пены с его губ. В последний миг всадник осадил хрипящего, скалящего желтые резцы верблюда и повалил на колени. Мы дружно захлопали в ладоши.

— Чепуха все это! — хмуро сказал староста. — Нет того, чтобы делом заниматься, только и знаем на верблюдах скакать!

Но когда белый, словно альбинос, верблюд на всем скаку сбросил в пыль своего всадника, староста кинулся к бунтарю, усмирил властной рукой и проскакал на нем кружок-другой.

Деревня Тейиба встретила нас горячим, пахучим, многолюдным базаром и национальными танцами. Такова традиция — люди съезжаются из дальних мест не только ради дела: продать-купить, но и ради праздника. Наше присутствие поддало жару неутомимым танцорам. Мужчины, потрясая палками, исполняли танец, символизирующий труд феллаха на хлопковом поле, женщины — небольшие, подбористые, с головой в мелких, туго заплетенных косицах, пропитанных смолистым составом, с серебряным кольцом в ноздре и бусами на шее — ритмично, тщательно и сурово вздымали грудь в знакомом нам танце верблюда. Завершался танец чем-то похожим на поцелуй: каждая из танцующих приглядывала на кругу мужчину, приближалась к нему и быстрым, ускользающим движением проносила свое лицо мимо его лица, задевая по губам тугими, черными, клейкими косицами.

Домой мы возвращались на закате по розовой, густо-розовой пустыне, а горы — между Тейибой и Аль-Башири они близко подступали к дороге — были оранжевыми, небо — блестящим, почти бесцветным, с еле приметной прозеленью и лишь над тонущим солнцем — жарко-золотым. Это многоцветье длилось мгновения, пала скорая южная ночь — и все вокруг стало ночью.

В ночи мы простились со старостой.

— Прощай, друг, — сказал он и обнял меня.

— Прощай, — сказал я, до слез жалея, что не увижу больше этого умного, крепкого, с душой зрелой и детской, народного человека. — Может, приедешь в Москву? Я дам тебе адрес.

— Не надо, — сказал он. — Если приеду, я тебя и так найду.

— Верно! — согласился я. — Нашел же я тебя в Судане, а в Москве это куда легче.

— Я приеду за насосами, — сказал староста.

— Давай, — сказал я, — я предупрежу наших.

Его белая джеллаба долго тлела в темноте, улавливая свет мелких, частых звезд…

До уездного центра мы мчались со скоростью восемьдесят миль в час, выхватывая фарами из тьмы белые скелеты павших верблюдов и ослов.

Просторный и комфортабельный дом врача Хусейна в глубине сада наделен всеми удобствами: водопровод, канализация, электрический свет, холодильник и т. п., а в городе ничего этого и в помине нет. Но удобства созданы, так сказать, кустарным способом: по утрам Хусейн сам заливает водой из колодца бак, питающий водопровод, и другой бак в туалете, а нестерпимо-яркий, пронзительно-мертвенный свет он добывает из полупроводниковой лампы. На полупроводниках работает и холодильник, а радио и проигрыватель — на батареях. Мы пили вино и виски, остуженное ничуть не хуже, чем если б холодильник питался от сети, слушали чудесные джазовые пластинки — батарейное питание ничуть не ухудшило их качества, то же можно сказать и о водяном снабжении дома. Под уютным кровом собралась весьма пестрая компания: суданец Хусейн женат на польке, они познакомились в Варшаве, где Хусейн кончал медицинский институт, мы с Еленой Стефановой представляли Москву, Мачавариани — Грузию, еще присутствовали две молодые учительницы: англичанка из Лондона и здешняя. Сам Хусейн — уроженец совсем иных мест, но он выбрал этот трудный, безводный, многонаселенный уезд, чтобы отслужить положенное с наибольшей пользой. Он единственный врач на семнадцать тысяч человек, разбросанных по обширной территории, правда, ему помогают несколько им же подготовленных фельдшеров. Хусейн врачует от всех болезней, делает операции, принимает новорожденных, лечит и удаляет зубы. Года через два он вернется с семьей в Варшаву и поступит в аспирантуру. Видимо, они останутся в Варшаве навсегда, его жене, филологу-слависту, здесь не находится работы по специальности. У Хусейна двое мальчиков: старший родился в Варшаве, он белокож и рус, как истинный славянин, другой, увидевший свет в Бара, смугл, волосом черен и курчав.

Миловидная соотечественница Хусейна недолго оставалась с нами, вскоре она ушла в детскую и принялась возиться с младенцем. Хотя она девушка современная, эмансипированная, у нее нет бесстрашия Хадиджи, и столь долгое пребывание в мужском обществе ей не по силам.

Молодая англичанка с фигурой спортсменки и несколько постным выражением лица преподает в католической школе в Эль-Обейде. Она мужественно говорила об оставленном доме, о стариках родителях, и вопреки благостно-скромнейшему выражению чуть поджатых губ в ней угадывался характер сильный и смелый.

Мы сидели в суданской ночи, в самом сердце Африки — пришельцы с берегов Москвы-реки, Куры, Вислы, Темзы, а также Нила (лишь местная учительница была «обезврежена», ведь у артезианских вод нет берегов) — и чувствовали себя преотлично, нам нисколько не мешало даже разноязычье. Людям, когда их оставляют в покое, совсем нетрудно ощущать себя человечеством.

Наш отъезд в Эль-Обейд, затем из Эль-Обейда в Хартум был как бы началом прощания с Суданом. Нам еще предстояли встречи со старыми друзьями и новые знакомства, посещения мастерских художников, институтов и музеев, но все это происходило как бы по пути домой. Расставаясь с тем или иным человеком, мы уже знали, что расстаемся, быть может, навсегда. Но, теряя постепенно милые лица, улицы, деревья, облака, я чувствовал неокончательность этих утрат. Ничто не уходило бесследно, все обретало место в моей душе, делая ее добрее и лучше.

1967 г.

Загрузка...