Он сел, скукожившись, перед тележкой с завтраком и молча предъявил рукопись – как я тогда подумала, полный свод «Маккоркла». Словно пожитки бедняка, рукопись была упакована в два пластиковых пакета, внутри синий, снаружи белый, и обклеена тремя широкими полосами изоленты. Чабб поморгал:
– Слейтер считает меня опасным?
– Нет, – ответила я.
Я хотела попросить разрешения прочесть стихи, но когда Чабб кокетливо отодвинул сверток, я передумала: раскрыла записную книжку и стала расспрашивать, как и отчего погиб молодой редактор.
– Спросите его друзей, – резко возразил Чабб. – Они утверждают, будто Вайсс повесился. Никто не сомневается. Спросите полицию – вам скажут, что он свалился с табурета. – Он выдержал паузу. – Ручка у Вас при себе?
И лишь когда я сняла колпачок, он пустился рассказывать о том, как угрюмым дождливым днем стоял на похоронах Вайсса. Он не мог уклониться: хотя, вполне вероятно, его ждали оскорбления, а может, и рукоприкладство, не прийти на похороны – значило сделаться парией навсегда.
Трудно сказать, почему его это так беспокоило? Как я убедилась, уже побывав в Австралии, Чабб никогда не пользовался популярностью. В переписке членов Общества современного искусства его неоднократно называют фашистом. Это не подразумевало конкретной политической позиции – точнее всего было бы назвать его либертарианцем, – но означало только, что Чабб был в ссоре с сюрреалистами, имажистами [47], анархистами и коммунистами, которые шли за гробом Вайсса.
На центральном кладбище Мельбурна родители усопшего приняли его соболезнования с достоинством, но другие плакальщики не воздержались от угроз. Самые любезные старались не замечать Чабба.
Поскольку набожностью семья не отличалась, Вайсса похоронили неподалеку от усыпальницы бильярдиста по имени Линдси Вальцер. В Мельбурне игрок на бильярде всегда превыше поэта, а потому теперь, разыскивая могилу Вайсса, лучше всего сослаться на этот ориентир. Если проследить взглядом за линией, заданной мраморным кием на вечном бильярдном столе Вальцера, вы упретесь в черное мраморное надгробье с надписью:
А также запиши:
Я ритм искал, метафоры и метр,
Познал расщелины, в какие входят стопы,
Преткнувшись, падал,
Но тихий голос мудрость обретает
И, охватив пределы мирозданья,
Прослеживает неизбежную кривую.
Эти строки из «Малого завещания» [48] Боба Маккоркла родители Вайсса, трогательно подчеркивая ударения, читали на похоронах. Так ли высоко ценили они поэзию вообще или же хотели указать на могиле, что стало причиной гибели сына? Кто знает.
Чаббу казалось, что эти слова, часть жестокого и остроумного розыгрыша, высечены в граните вечным укором ему, как преступление надзирателя из «Исправительной колонии» Кафки было вытатуировано на его теле.
Простой сосновый гроб опустили в могилу, провожающие вернулись в «Латинское кафе» читать стихи, плакать, а там и драться во славу покойного друга. Какая-то часть души влекла Чабба за ними – принять кару и покончить с этим, но для этого требовалась кожа потолще, чем у него, а потому он побрел вглубь кладбища.
С утра шел дождь, воздух пропах грязью и дымом, поднимавшимся из каминов Карлтона; Чабб споро шагал в северный конец кладбища, к так называемому «детскому участку», возникшему после эпидемии «испанки» в 1921 году. Позднее, когда сам он стал отцом, это место приводило его в ужас, но тогда лишь здесь он мог привести мысли в порядок.
Шаги он услышал прежде, чем увидел преследователя. Знакомый звук – башмаки, экономии ради подбитые металлическими подковками, примета мещанства, ненавистная Чаббу и привычная его матушке. Звук приближался, Чабб понял, что ускользнуть сумеет, лишь обратившись в бегство, а с него уже хватало унижений. Он свернул на поперечную дорожку и остановился; обернулся, готовый принять свою кару, какой бы она ни была.
Когда преследователь показался из-за угла кипарисовой изгороди, Чабб узнал безумца, который устроил сцену в суде. Может, и не великан, но почти семи футов ростом. В тот раз Чабб услышал сильный австралийский акцент и решил, что парень – трудяга, не из интеллигенции, а потому хороший черный костюм его удивил. Длинные, струящиеся волосы оттеняли мраком бледную кожу и резкие черты лица, на котором каждая деталь выделялась размером и формой: сильный подбородок, резко выдающийся вперед нос, выступающие скулы, высокий лоб, густая грива откинута назад. Мощное лицо – мужественное, полное ума и гнева.
Незнакомец протянул руку – приветливо, как сперва показалось Чаббу, – но вместо рукопожатия крепко ухватил его за правую ладонь и потянул за собой. Вырваться Чабб не мог, сколько ни бился, так что едва незнакомец поволок его по асфальтовой дорожке, ему оставалось разве что звать на помощь.
– Чего вам надо? – спросил он.
– Я тут других засранцев от тебя не отличаю, – сказал ему чужак, – поскольку ты один – ублюдок, вроде меня.
С этими словами он грубо дернул Чабба за руку. Спотыкаясь на ухабах дорожки, он продолжал говорить:
– Поганый детектив, мать его! Ненавижу! Фогельзанг! Черт, подходящее имечко для ненавистника стихов – «птичья песенка» по-немецки. Надеюсь, хоть это тебе известно? Птица! Если этот урод – птица, то коршун, не иначе. Печенку вырвет у человека живьем! Я этого терпеть не стал.
– И мне это не понравилось! – подхватил Чабб. Великан на миг запнулся и сморгнул, но не прервал монолог.
– После того как меня вывели из этого, с позволения сказать, суда, – продолжал он, – я еще покрутился на Уильям-стрит, повысматривал, куда двинется мистер Птичья Песенка, потому что решил покарать его судом Искусства. Выследить его было нетрудно – с его-то квадратной головой и утиной походкой. Он спустился под горку к Суонстон-стрит, прошел мимо этих гомиков, что газетами торгуют. Они вопили: «"Геральд", "Геральд", покупайте "Геральд", все о непристойных стихах!» Если бы полисмен ехал на своей машине или взял такси, выследить его было бы не так легко, но, как любая дешевая сявка, он сел в трамвай, 15-й номер, и с этой минуты я не упускал его из виду. Птичья Песенка себе купил билет до Глен-Айрис, протиснулся в центральную открытую часть вагона и стоял себе среди мужиков, яйца почесывал. Я тоже взял билет до Глен-Айрис и сел в застекленном отсеке вместе с женщинами. Квочки не обрадовались моему вторжению в курятник, но сколько б эти дуры ни пыхтели, ни ворчали, я с места не подымался. Терпеть их не могу – губы гузкой, ручки крепко сжимают ридикюль.
– В тот момент все мои планы сводились к тому, чтобы избавить моего издателя от новых унижений. Я твердо решил: на следующий день такое не должно повториться.
Тут Чабб спросил: неужели он – Маккоркл, и в ответ получил орлий непостижимый взор и яростный клекот:
– Он и есть!
К тому времени Маккоркл успел довольно далеко увести Чабба к северу, и кладбище, которое казалось поначалу надежным убежищем, теперь таило угрозу. Чабб не на шутку встревожился, и его опасения заметно усилились, когда безумец почти бегом увлек Чабба с асфальтовой дорожки на болотистую, хлюпавшую под ногами лужайку и разразился страстной речью:
– Вы когда-нибудь читали статью «издатель» в Оксфордском словаре? Прочтите – вы будете поражены. «Человек, чья профессия заключается в выпуске книг… Кто берется за печатанье и создание копий подобных произведений и распространение их среди книготорговцев и других продавцов или среди общественности». Кто посмел написать подобную чушь? – прогремел великан, и голос его эхом разнесся среди гробниц. Кипарисовая ограда заслоняла от глаз пожелтевшие небеса… Можно подумать, никто из этих оксфордцев в глаза не видал издателя, мать их! – продолжал безумец. – Вот вы – знаете, кто такой издатель? Очень надеюсь, что знаете!
– То был не простой вопрос, – сказал мне Чабб. За неправильный ответ безумец мог, того гляди, удавить его.
– Друг? – осторожно предположил он. – Защитник творчества?
– Вот именно, друг! Защитник. А этот топтун хотел засадить его в тюрьму. Разве мы такое потерпим? Будем стоять и смотреть, как вершится злодеяние? Разве французы смирились бы с подобным? – возопил Маккоркл, пролагая себе путь по влажной земле среди старых, ушедших в землю могил и ржавых оград, давно заросших чертополохом. – Разве в цивилизованной стране за это судят? Я готов возненавидеть свою родину! Я хотел возвысить голос, а эти фашисты выволокли меня из зала. Теперь я прятался от него в трамвае, сидел, словно старый варан среди квочек. Фогельзанг стоял посреди вагона и всю дорогу до конечной станции читал в «Геральде» отчет о собственных подвигах.
Он вышел; я последовал за ним. Вы-то не знаете, кем слывет Фогельзанг в районе Сент-Кильда – работящие девушки называют его «Убивцем», но я-то нисколько не боялся, так и шел по пятам в трех ярдах, пока детектив не остановился у садовой калитки. Отворив калитку, он повернулся и поглядел мне прямо в глаза.
Он думал, что с меня и этого хватит, но он прежде не связывался с поэтами. Фогельзанг и не догадывался, что его ждет.
Я зашагал дальше, нашел кафешку, где работал невеликий собой мигрант в грязной фуфайке. Заказал сэндвич с курицей и салатом, шоколадно-молочный коктейль. Когда начало темнеть, я вернулся к гнезду Птичьей Песенки. Сломал забор сбоку и прошел мимо лимонного дерева. Став посреди клумбы с ирисами, я увидел в окно подсудимого. Его ужин состоял из бутылки «Виктория биттер» и мясного пирога. Я и сам живу по-холостяцки и знаю эти одинокие вечерние часы, и я бы хотел иметь жену и малыша, и чтобы в котелке булькала подливка. Но опять же, разве культурный человек станет ужинать один и без книги? Ан нет, детективу Птичье Дерьмо книги без надобности. Он сидел за столом пустым, надраенным, что твой памятник павшим героям.
Мне скоро надоело смотреть на это жалкое прозябание, я легонько постучал в окно монеткой, и детектив быстренько вышел во двор. В темноте он не мог меня как следует разглядеть, но он уже видел меня днем у калитки. Он сказал: если я сию же минуту не уберусь с клумбы, он меня вздует. Я ответил – пусть попробует.
Он ринулся в дом и выбежал снова уже с наручниками. Ему прямо-таки не терпелось примерить их на меня. Мы хорошенько потоптались по его цветочкам, Фогельзанг взбесился, и я без особого труда сшиб его.
– Ирисы мои не трогай! – вопил он. Я отволок его в жалкую тесную кухоньку. Ирисы – только о них он и думал, пока я не усадил его на стул и не уведомил придурка официально, что он не имел ни малейшего права трогать издателя.
Если б он согласился уехать из Мельбурна или хоть отпуск взять, все бы обошлось. Ему и так несладко пришлось – на морде грязь, ошметки его любимых ирисов присохли. Ясно же, что на этом я не остановлюсь, но где ему понять, какой властью наделен поэт! Фогельзанг сказал мне, что все напрасно: в любом случае Дэвида Вайсса ждет обвинительный приговор.
И тут я малость перестарался. Зря, конечно, но и вы перестарались, мистер Чабб, так что должны мне посочувствовать. В ящике стола нашелся разделочный нож – старый такой, с желтой рукоятью. Я гонял Фогельзанга вокруг стола, пока не зажал голову под мышкой, и срезал у него с черепушки кусок скальпа, небольшой, пару квадратных дюймов, не смертельно, хотя на голове много сосудов, кровь так и хлынула ему на лоб и в глаза. Наверное, он бы здорово перепугался, если б сумел разглядеть свое отражение в зеркале.
Вот теперь он готов был послушать, теперь он с готовностью поклялся, что не станет больше выступать в суде против моего издателя. Он тоже перестарался: советовал вломиться в дом прокурора, поджечь его машину. Я сказал придурку: речь идет о его жизни, и если он не сдержит слово, я вернусь ночью и сверну ему шею во сне. Все это я делал не только ради Дэвида Вайсса, но и ради искусства, ради нашей страны, где разучились драться за что-нибудь серьезнее, чем решение крикетного арбитра. Мой поступок может показаться зверством лишь тем, кто ничего не смыслит в искусстве. Во имя поэзии я готов содрать кожу и волосы хоть с тысячи голов.
– Это аллюзия на «Помрачившуюся эклиптику»? – спросил его Чабб.
– Мне дороги любые стихи, – отвечал Маккоркл. – Даже ваши.
Что он хотел этим сказать? «Помрачившуюся эклиптику» Боба Маккоркла написал Чабб.
– Я же не бросил Фогельзанга истекать кровью, – продолжал Маккоркл. – Я прижег рану меркурохромом, порвал наволочку на бинты. Как все забияки, мистер Птичье Дерьмо сделался теперь кротким и беспрекословно улегся в постель, когда я ему велел… На эту возню ушло слишком много времени, – продолжало чудовище, подводя Чабба к лужайке, где прошлогодние сорняки слежались темно-бурой подстилкой. – Трамваи уже не ходили, то есть было за полночь. Я проторчал в Глен-Айрис пять часов. Пришлось топать в город на своих двоих, но я к ходьбе привычен, потому-то и подковал носки и пятки – так башмаки дольше служат. В день я в среднем по тридцать миль отмахиваю.
Я решил навестить Дэвида Вайсса, сообщить ему добрую весть, что с обвинением покончено. Сначала я завернул к миссис О'Брайен на Грэттан-стрит и купил с черного хода бутылку шипучего «бургундского». Сами понимаете, я сильно волновался: Дэвид Вайсс стал для меня все равно что матерью, он породил меня на свет, Дал мне жизнь, бился за меня против всех врагов. Они называли меня фальшивкой, а он не усомнился во мне.
Но – странное дело – мы ни разу не встречались. Он знал меня только по письмам самозванной «сестры». Нет у меня никаких сестер, но кто-то написал эти письма, да еще так, словно я уже помер. Кое-что он сообщил верно: раньше я ремонтировал велосипеды, а сейчас работаю в «Масс Мьючуал» [49] и считаюсь весьма перспективным агентом. И я вовсе не помер – автор этих писем врет как сивый мерин.
– Тут он как зыркнет на меня! – содрогнулся Чабб. – Чой! Боже спаси, ну и взгляду него был!
Кристофер Чабб – не в Мельбурне, а рядом со мной в Куале-Лумпур – поднялся на ноги и в десятый раз оправил на себе желто-коричневый саронг.
– Конечно, – продолжал он, – этим лжецом был я, но я же не знал, что известно Бобу Маккорклу. На кого он сердится? На меня? Пока я видел только одно – этот человек спятил. И я не пытался спорить с ним, прикусил язык. Сарунг тебуан джанган диджолок, маши кена кетубунг, как тут говорится. Не лезь в гнездо к осам, не то зажалят до смерти.
Но Чабб, словно телок в загоне, не мог сбежать ни от рассказчика, ни от его повести.
– Первое разочарование, – неуклонно продолжал его мучитель. – Вайсса я дома не застал. Пришлось часами бродить между «Латинским кафе» и «Молиной», пока я не обнаружил его – он как раз прощался с вами на Коллинс-стрит. Дело шло к рассвету, но бутылка вина так и лежала нетронутая у меня в кармане – и вот он, наконец, мой издатель! Никого на свете я так не любил.
Я понимал: наша встреча потрясет Вайсса. Он же считает меня покойником. Чтобы не застать его врасплох на улице, я решил пойти к нему домой. Дэвид жил на Флиндерс-лейн, неподалеку от Коллинса.
– Вы-то, само собой, получше разбираетесь в жизни, чем я, – сказал безумец Чаббу, провожая его к рядам детских могил, откуда поверх высокой ограды кладбища они могли разглядеть одинокую Попрыгунью [50] на фоне иссиня-черного неба. – Кое-кто называет меня гением. – Он произнес это без малейшего намека на иронию. – Наверное, потому-то я так мало знаю об этом мире. Люди вроде вас и не догадываются, что я знаю и чего не знаю. Вы слишком хорошо понимаете мир и совсем не понимаете меня.
Повисла пауза. Чабб сообразил, что надвигается кризис, и огляделся по сторонам в поисках камня или палки.
– Что? Наскучила моя история? – оскалился Маккоркл.
– Нет-нет, отнюдь. Мне бы хотелось лучше знать вас.
– Ну так вот что я вам скажу, – после минутного раздумья произнес Маккоркл. – Я прекрасно разбираюсь в устройстве двигателя внутреннего сгорания, но простейшее словосочетание вроде «шелковые чулки» сбивает меня с толку. Вы можете мне это растолковать?
Поскольку Чабб не знал, что творится в больной голове, он предпочел воздержаться от прямого ответа. Пробормотал только, что не понял, о чем речь.
– Да вот о чем, – с неожиданной простотой сказал великан. – Глупо я поступил: сломал дверь, когда Вайсс не открыл мне.
– Вы сломали дверь?
Ярость, бушевавшая в гиганте, на мгновение затихла. Плечи его обмякли, он выпустил из цепких пальцев запястье Чабба, закрыл лицо большими ладонями.
– Увы – пробормотал он. – Я напугал его. – Я назвался, как же иначе? Боб Маккоркл – так и сказал. Он же видел мою фотографию. Сам ее опубликовал. Вы тоже видели, надо полагать.
Он же знает, что я сам сделал эту фотографию, подумал Чабб. Он дразнит меня, но зачем?
– «Я Боб Маккоркл», – сказал я ему, – повторил великан. – «Ваш автор, мистер Вайсс». Но он заорал на меня: «Убирайтесь!» В голос заорал. На меня! Стоял передо мной в рубашке и трусах. Мой издатель. Я любил его. Я снял с себя плащ и протянул ему, чтобы он прикрылся, а он оттолкнул мою руку и крикнул: «Чудовище!»
Я постарался не обижаться. Я переступил тот порог, потому что думал только о Вайссе, хотел ему добра, пришел сказать, что с неприятностями, которые он нажил из-за меня, покончено. Я поднял с пола отвергнутый плащ, смотрю – а бутылка-то, которую я думал распить с ним вместе, разбилась. Одежда пропиталась вином, в кармане – одни осколки. Но разве я мог обидеться на Вайсса? «Я – Боб Маккоркл», – повторил я. И начал читать ему стихи в доказательство.
И вновь, на Главном кладбище Мельбурна, в шесть часов зимнего вечера, гигант, расставив тяжелые мощные ноги и ухватив Чабба за руку, разразился нелепой и страстной декламацией:
Пленник мутного, тяжкого воздуха…
Разумеется, стихи были Чаббу знакомы, но он не был готов к такому исполнению – к исступленному взмаху свободной руки, к подергиванию головы, к закатившимся глазам, будто слепец играет джаз на рояле. И звук – вместо усредненного дикторского английского, который слышался автору, когда он писал эти строки, зазвучал голос гнусавый и яростный, осипший от горечи. Чабб слушал однажды запись Элиота, и авторское чтение показалось ему скучнее проповеди, но этот человек неистовствовал, как пойманный хищник, как запертый в клетку дикарь.
Пленник мутного, тяжкого воздуха
Я неживые ресницы смыкал, чтоб привыкнуть к нему,
И видел цветные высокие башни,
Пестрые крыши, высокие снежные шапки вдали, -
Отраженье в стоячей воде:
Не зная, что это – видение Дюрера.
И снова я – скупщик краденого,
Грабящий сны мертвецов,
Я прочел в книге: искусство – великий труд,
Но кто бы не сказал, что невежда твердит
Чужую мысль, и – все тот же
Черный лебедь чуждых мне вод.
То были стихи, написанные Чаббом, но – совсем другие стихи. Он задумывал пародию, каждая строка здесь была ключом к выстроенной им сложной загадке, но безумец, не меняя ни слова, переиначил весь текст. Подделка стала правдой, гимном самоучки, провинциала, безумного, больного антипода.
– Боже мой! – вырвалось у Чабба. – Что сказал Вайсс, когда услышал это?
– Назвал меня фальшивкой.
– И вы тогда…? – с ужасом спросил Чабб. Он понимал, что сейчас последует признание, а за ним, скорее всего, – расправа.
– Я показал ему кусок скальпа, который срезал с головы Фогельзанга.
– И?
– Он попытался убежать от меня, – устало сказал Маккоркл. – Я пошел за ним, словно за котенком, который удрал из корзинки. Он пытался вылезти в слуховое окно. Я крикнул вслед, что ничего плохого не сделаю, но он стал просить меня, чтобы я больше его не мучил, он и так страдает, как ни один человек на свете, когда же его оставят в покое? И про вас тоже. Он назвал ваше имя, сказал – вы меня создали, сложили по частям. Он выкрикивал все это, протискиваясь в окно. Клянусь, я и близко к нему не подходил. Зачем-то он полез через верхнюю фрамугу, но табурет под ним покачнулся, упал, Вайсс рухнул вместе с ним и со всего маху ударился головой о стенку. Так он погиб.
– Да, это я убил его, – завершил свою повесть Маккоркл и, опустошенный, выронил руку Чабба.
В отеле «Мерлин», в номере 604, Кристофер Чабб повернулся ко мне и тоже развел ладони с въевшимся в линии судьбы и любви машинным маслом.
– Он отпустил меня, – повторил Чабб. – Я кинулся в ночь, точно кролик. Упал, покатился, вскочил и побежал дальше… Наутро я очнулся с вывихнутой лодыжкой и синяками на лице, но твердо решил уехать. Собрал свой мешок, дотащился до Спенсер-стрит и выложил три фунта за билет второго класса до Сиднея.