Одиночество. Друзья и враги

Каждый человек, наверное, к концу жизни, хотя никогда не знаешь, когда конец, но все‑таки, прожив, скажем, восемьдесят лет, хочет и даже обязан подводить какие‑то итоги, анализировать свое прошлое. Что сделано зря, а что не зря, сколько было ошибок.

Мне сейчас кажется, что я столько не дочитала, столько не узнала при всей моей жадности к жизни. У меня какой‑то страх: я не хочу умирать. Когда я плохо себя чувствую, думаю: неужели теперь так будет все время? Я привыкла быть здоровой. Я боролась с недугами, побеждала их и сейчас думаю: «Ну неужели я не увижу завершения реформ? Не увижу парка Победы? (Его‑то я увидела!) Успеют ли при мне достроить храм Христа Спасителя? Успеют ли сделать то, это? Успеют ли изгнать всех бандитов?»

А в общем‑то получается, что я всю жизнь жду. То были пятилетки, и я ждала светлого будущего. Потом настала война, я ждала победы. Потом восстанавливали страну, залечивали раны. На мое поколение выпал самый трудный период истории нашей страны. Мы практически не знали, что такое стабильность…

А потом, я думаю, надо собой побольше заниматься, чтобы продлить жизнь. Иду к врачу, выписываю рецепты, даже лекарства покупаю, хотя теперь они очень дорогие. Потом я в них запутываюсь, снова иду к врачу и говорю: «Я все перепутала». И думаю: если я забываю, какие лекарства от чего, значит, я могу терпеть, обходиться без них. Мне порой очень не хочется, но я все равно встаю и долго тру спину массажной палкой. Я знаю, что стала сутулиться, и вспоминаю, что мне надо держать спину.

Идет борьба за жизнь.

В детстве, когда тетя Маруся объявила мне, что она мне не мама, а тетя, я так жалела себя, ощущала свое сиротство. Зато потом у меня по жизни сложилось амплуа женщины, которая умеет за себя постоять. Но на самом деле я из тех собак, которые лают, а хвост поджимают. Я не могу себя защитить. Помню партийные бюро — вечные склоки, вечно влезали в чужую жизнь, кому‑то выговор объявляли за измену жене или плохие отметки сына. А одно заседание я хорошо запомнила, оно было после гастролей в Тбилиси.

В то время я была секретарем партийной организации. Так вышло, что наш директор Нежный заболел, а Грипич, наш временный главный режиссер, куда‑то уехал, и таким образом на гастролях я стала руководителем театра. Меня это нисколько не испугало, хотя трудностей хватало: рабочие отказались нести декорации на четвертый этаж, Андреев запил, Дружников заболел.

Мы давали «Бесприданницу». Паратова играл Сергей Столяров, Нина Алисова — Ларису. Нас очень хорошо принимали. И вдруг нас выселяют из гостиницы, потому что приехали иностранцы — тогда был такой порядок, нам и номера давали с таким условием, что мы освободим их по первому требованию. Как всегда, у нас перед иностранцами расшаркивались, а на своих плевали. Нас выселяли, надо было тесниться, надо было в одном номере жить вдвоем или втроем… В общем, трудные были гастроли.

Я, конечно, пошла к руководству города и добилась, чтобы у нас были сносные условия существования. Или, например, нам не давали денег, банк их не переводил. Мне пришлось и этим заниматься, хотя я, как и все актеры, участвовала в концертах, спектаклях. Я утром мазала ресницы, надевала лауреатский значок и отправлялась хлопотать. Я была блондинка, русская, кокетничала, и очередной начальник, да к тому же грузин, не только дал эти деньги, но и прислал в гостиницу дюжину шампанского. Помню, при мне председатель горисполкома ехидно сказал, отказывая какому‑то просителю: «А вот вы руководите, как она, тогда тоже своего добьетесь!»

Но когда я отчитывалась в Москве на партсобрании о гастролях, Столяров громогласно заявил, что я в Тбилиси все время устраивала свои личные дела. Он всегда плохо ко мне относился. Я его чем‑то раздражала, так же как потом и его сына Кирилла. Я даже как‑то в сердцах бросила: «За что вы меня так семейно ненавидите?»

Какие личные дела? Все свободное время я тратила на дела театра. Сухаревская даже удивлялась: «Как это у тебя все получается?»

Я спряталась в туалете и там горько плакала. Но вернулась не заплаканной, а собранной, и никто не знал, чего мне это стоило.

Причина такого поведения Столярова до боли проста. Дело в том, что во время гастролей в Тбилиси в местной печати была рецензия на спектакль, где ругали Столярова за исполнение роли Паратова. Я, как обычно, повесила эту рецензию на видное место — таков был порядок, — а он решил, что я это сделала нарочно, чтобы его унизить.

Вспоминается Борис Андреев. У нас были ровные, хорошие отношения, но с ним было нелегко. Например, звонят из милиции, это было в Сухуми:

— Андреев у нас, у него нет штанов, принесите!

Разыскиваю штаны и иду в милицию. Андреев, когда выпивал, становился буйным, ссорился, дрался, скандалил. В Донбассе на «Большой жизни» он разбил стекло в магазине, где продавали мебель, и улегся спать на кровать прямо в витрине. Про него ходило столько анекдотов…

Последнее время я особенно остро ощущаю свое одиночество, свою незащищенность, я стала себя чаще жалеть, чем раньше, наверное, оттого, что стало меньше сил. Особенно тяжело, когда возвращаешься домой после гастролей. Там успех зрительский, тебя приласкали, хорошо встретили и проводили, там твои товарищи, с которыми ты работала. И вот приезжаешь домой, открываешь дверь — и пустая квартира, ни кошки, ни собаки, никого. Чувствуешь себя слабой, а мне это чувство очень не нравится. Оно любому человеку неприятно, а мне особенно.

Слава Богу, что у меня есть сестра, племянница и ее славные ребятишки, мои внуки. Они заботятся обо мне, звонят по нескольку раз в день, ухаживают, если я заболею. Даше и Антошке нет дела до моего одиночества, плохого самочувствия, неудовлетворенного чувства материнства. Они знать не знают о моей популярности. Едва я вхожу, они кричат: «Давай беситься!» И я с радостью ношусь с ними по комнатам, играю в их игры, ору, визжу от всего сердца, пока моя сестра строго не прикрикнет: «Да уймитесь же вы наконец!»

Я очень благодарна своим знакомым, друзьям, подругам. Не могу забыть свою дружбу с Гришей Шпигелем. Какой он был хороший актер и человек! Он всегда играл отрицательные роли, чаще всего в музыкальных картинах. Его все очень любили, он был интеллигентным, порядочным. Для меня он был как близкая подруга.

Я дружила больше с мужчинами, но подруг было тоже достаточно. Много лет назад, еще когда был жив Рапопорт, у меня собирался девичник. Я приурочивала его к своему дню рождения— 13 февраля. Поначалу приходили Жизнева, Цесарская — то поколение. Потом Аня Коноплева, жена главного инженера «Мосфильма», мои самые близкие подруги — концертмейстер Попазоглу, Люся Рапопорт, заведующая музыкальной частью в нашем театре, моя любимая Галя Баландина, второй режиссер «Мосфильма», работавшая со всеми киномэтрами. Бывали и Шагалова, и Сухаревская, и заведующая труппой Биля Балк.

Рапопорт, чуткий, деликатный, считал, что он здесь не нужен, всегда уходил, а Гриша Шпигель, наоборот, приходил, так что Гриша был единственным мужчиной среди нас. Мы собирались, и я всегда к этому очень готовилась. Все помнили и ждали этот день, его нельзя было пропустить. Настолько, что если у кого‑то был флюс, у кого‑то болело горло, у кого‑то еще какая‑то болячка, все равно приходили, смешные, перевязанные, но веселые. Один раз у меня в этот день была передача на телевидении вечером, так мои гости пришли в десять утра, и наша встреча состоялась!

Мой девичник стал популярным в нашей среде, и кто‑то даже намекал, что тоже хотел бы принять в нем участие. Среди них была Рая, жена композитора Фрадкина. Она всегда что‑то покупала, что‑то продавала и объясняла: «Марк мне мало денег дает, мне не хватает на личные расходы», а сама была сказочно богата. Напросилась ко мне и Марина Фигнер, «широко известная в узком кругу». Марина дружила с Галичем, с Борисом Ласкиным. У нее тоже периодически собирался бомонд: приемы были на редкость оригинальны, даже изысканны, к тому же почти подпольны. Галич пел запрещенные песни, читал стихи. Спустя некоторое время он был выслан. Марина всегда была подчеркнуто хорошо, даже как- то экстравагантно одета. Рая и Марина пришли и тут же затеяли разговор о цене на золото, меха, о курсе валюты. И мои «девочки», которые жили на зарплату, очень скромно, и с таким удовольствием ели у меня за столом вкусные вещи, сказали:

— Зачем ты их позвала?

Но, как правило, собирались люди, которым я верила, которые друг друга любили. Мы много смеялись, шутили, очень хорошо проводили время. Гриша Шпигель и Люся Рапопорт знали миллион анекдотов. Потом появилась Надя Румянцева, она тоже очень талантливо рассказывала всякие байки. Иногда Люся с Гришей разыгрывали смешные сценки. Было весело, мы все не могли разойтись и все‑таки расходились, чтобы ждать следующего года и обязательно встретиться. К концу вечера, где‑то к двенадцати — тогда еще можно было вечером ходить по городу, — приходил Рапопорт. Его все очень любили. Потом было горе: не стало Рапопорта, ушел из жизни Гриша. А сейчас почти никого не осталось…

Люся Рапопорт каждый раз сочиняла к этому дню стихи. Вот, например, стихи к 13 февраля 1982 года. Они, конечно, немудреные, но мне дороги как память:

Уж и не счесть, который год

Мы в этот день приходим к Лиде.

Февраль неотвратим.

И вот Мы снова здесь друг друга видим.

Никто не станет нарушать

Традиций наших неизбежность.

Сегодня мы пришли опять

И верность принесли и нежность.

И было так десятки лет,

Ничто не изменялось вроде,

Но… Вот впервые Гриши нет,

И много лет уж нет Володи.

Иной раз хочется вопить!

Зачем же так несправедливо?

Ни возвратить, ни заменить

Их некому… Пока мы живы,

Обязаны друзей беречь

И отмечать их дни рожденья…

…Ну а сегодня праздник Лиды!

Спасибо, что живет она,

Что ждет к себе нас непреклонно.

И, как всегда, юна, стройна

И ценит нас — друзей влюбленных.

Этому девичнику уже лет 35 или 38… Жизнь двигалась, менялись застолья, менялись люди.

Мое поколение имеет печальную закономерность — оно уходит, да что там, почти все ушло. А я отстала, осталась в этой жизни. И появились новые друзья, из другого поколения. Раньше мы дружили целыми большими компаниями (не путать с современными тусовками!), нам было хорошо всем вместе, когда собирались «наши». Одни компании распадались, другие возникали. Я ценила в людях дружелюбие, веселость, остроумие, словом — компанейство. Я поверяла подругам самое сокровенное: «он сказал, посмотрел, позвонил, мы встретились…» Все было важно — жест, взгляд, интонация, поступок. Думать, размышлять было некогда, я переживала — любовь, влюбленность, увлечение.

Теперь не так. Старость научила меня анализировать, делать выводы. Я стала делить людей не на умных и глупых, талантливых и бездарных, а на добрых и злых, плохих и хороших. Как в детстве. Столько горя, беды, грубости, жестокости в нашей жизни — целая гора камней, тупых булыжников, и среди них вспыхивают огоньки добра — маленькие драгоценные камни. Я вытаскиваю их, и жизнь становится надежней, защищенней.

К таким островкам добра я отношу Наташу Гундареву. Я влюблена в нее как в актрису и творческую личность. Мне нравится ее внешность, темперамент. По — моему, она может сыграть все. А тут еще оказалось, что она превосходный организатор — умный, волевой, целеустремленный, делающий конкретные добрые дела. Она президент актерского фонда. Занимается тем, чем прежде занималась я в Союзе кинематографистов. Наташа трогательно заботится об актерах, ходит по кабинетам, «выбивает» материальную помощь, путевки в санатории, больницы. И делает это изящно, красиво и, главное, — результативно.

Она приезжала ко мне в больницу, когда я там лежала с камнем в почке, разговаривала с врачами, проверяла, есть ли у меня все, что нужно. И была при этом так благожелательна, добра, заботлива. И я вдруг поняла, что выражать благодарность мы не умеем. Не можем найти нужных слов, говорим казенно и косноязычно, нам не хватает фантазии, мы откупаемся цветами и конфетами или, еще хуже, хрустальными вазами. Я мечтаю быть ей нужной, я люблю действенные чувства. Кто знает, может удастся когда‑нибудь сделать для нее что‑нибудь доброе, полезное. Мне бы очень этого хотелось.

Или вот Люся Успенская, киновед, кинокритик и мой добрый ангел — хранитель. Мне ее судьба подарила. Я иногда сетую, что нет со мной Константина Наумовича, моего строгого, придирчивого наставника. Но Люся в какой‑то мере заменяет его. Она одна может прямо сказать то, что другие не решаются, когда речь идет о моем творчестве.

На моем 85–летнем юбилее одна организация при всем честном народе торжественно объявила, что дарит мне ни много ни мало, как стиральную машину. (Я, отсталый элемент, до сих пор стираю руками.) Объявить‑то она объявила, а дарить не спешила. Тогда Люся сняла трубку и каким‑то скрипучим, довольно‑таки противным голосом чеховского «беззащитного существа» напомнила ее деятелям, что обещания надо выполнять. Те отшучивались, отнекивались. Люся звонила и звонила, и в конце концов машина воцарилась в моей ванной. Научиться бы теперь ею управлять!

Или Тамара Кокина, жена хирурга, который когда‑то меня оперировал. Белозубая, румяная, с веселыми искорками в глазах, она приезжает ко мне регулярно аж из Строгино, приводит в порядок мой архив, учит меня обращаться со стиральной машиной (а раньше просто — напросто стирала, хотя сама отнюдь не прачка, а научный работник) и делает мне массаж спины, после которого она (спина) наконец успокаивается, перестает ныть и болеть.

Прелестная Ксения Кондрашина стремительно ворвалась в мою жизнь и сразу стала необходимой. Когда я в очередной раз лежала в больнице, она приходила ко мне дважды в день. Не всякая дочь на такое способна.

Андрюша Глузский, сын старого верного товарища Миши Глузского, такой заботливый, преданный.

Галя Пешкова — тонкий и чуткий человек. Когда мне плохо, она всегда рядом.

Инна Сидорова — интеллигентная, мягкая, сердечная. Инну привел ко мне ее брат, Глеб Скороходов, когда у нас с ним застопорилась работа над моими мемуарами. Он хотел, чтобы у нас с ним получилась Книга, а я — чтобы это была Моя книга. Мы спорили, ссорились, ругались. Потом появилась Инна, и все встало на свои места. Она профессионал, мгновенно включилась в работу. Мы понимаем друг друга с полуслова.

Глеб — хороший товарищ. Он умеет слушать и слышать, на него можно положиться.

А еще есть добрый, трогательный Сережа Чернышев, который говорит, что меня любит, и я ему верю, потому что он всегда отзывается, всегда готов мне помочь.

Я дружу с людьми много моложе меня и не чувствую свою правоту перед ними. Я часто размышляю о них, во мне проснулся интерес к раскрытию личности — еще одно преимущество зрелого возраста перед беспечной молодостью.

Я перечислила далеко не всех своих новых друзей. Некоторые скажут: грешно тебе жаловаться на одиночество. Что делать, если я его чувствую! Хотя, конечно, понимаю, кому‑то в тысячу, десятки тысяч раз тяжелее. Мне звонит иногда Биля Ароновна Балк, диспетчер нашего театра. Раньше она была буквально растворена в работе, театр заменил ей дом и семью, а теперь жалуется: «Лидочка, я так одинока, что порой пугаюсь собственного голоса». Чем ей помочь? Я даже поговорить с ней как следует не могу — она почти ничего не слышит. Я навещаю ее, она бывает очень этому рада.

Я думаю, сегодня ни врачи, ни ученые не знают, почему женщины живут дольше. Наверное, физиология женского организма лучше приспособлена преодолевать недуги и бороться с ними. Многих моих подруг и знакомых уже нет. Но среди тех, кто остался, немало женщин значительно моложе меня. Все они вдовы, очень одинокие. Хотя у большинства есть дети и внуки, чувство одиночества, душевная неустроенность не покидают их. Такова, очевидно, жизнь.

Я сама познаю незнакомые мне раньше чувства, замечаю в себе много всяких черт, которые мне никогда не были свойственны и проявились только сейчас. У меня всегда так было: я просыпаюсь утром — мир черен. Даже в молодости при хорошем самочувствии — с утра настроение плохое. Казалось бы, физически и нравственно здоровый человек должен и просыпаться бодрым. А у меня все не так. Вот я проснулась, потянулась, как болванчик вскочила, но у меня плохое настроение. Лезут в голову мрачные мысли, все мне кажется не так — и погода, и люди, и события. Потом проходит час, два. Гимнастика, душ, уборка… И уже то же самое выглядит совсем по — другому. Как будто все изменилось, и люди, и события…

Но сегодня не так. Утреннее плохое настроение долго не проходит. Чаще всего я не показываю виду, а душа болит. Мои одинокие подруги говорят, что у них все так же. В середине дня звонит приятельница и говорит:

— Как плохо!

Я:

— Только не будем говорить о болезнях.

Я знаю, что у нее болит, она знает, что у меня. Не могу слышать о лекарствах, их недоступной стоимости. Главное здесь другое — одиночество, тоска. И я уговариваю подругу:

— У тебя такой хороший внук, хорошая внучка, зять не алкоголик!

Сейчас настал период, когда делаешь очень неожиданные открытия. К ним относится душевная боль, от которой нет лекарств. Просто физически болит душа, она влияет на настроение, и никакие уговоры не помогают.

Единственное, что спасает, — это занятость. Спасает или отвлекает.

Вот, кажется, лучший пример — Любочка Соколова. Замечательная русская женщина! Она моя очень близкая приятельница. С ней прожита большая жизнь. Долгое время у Любы не было комнаты, не то что квартиры. Потом она построила на свои деньги кооператив — ездила в Германию, в воинские части с концертами, чтобы заработать. А до этого она часто жила у меня. Она была мне как сестра, пользовалась всем, что есть в доме. Ей было, наверное, у нас хорошо. Спала она в столовой на диване, возле секретера Рапопорта, за которым он часто сидел, когда был дома и ждал меня.

Но у каждого своя судьба. На Любу обрушилось неутешное горе — она потеряла единственного сына. Это то, что невозможно пережить. Она часто звонит мне и говорит слова, какие я могла бы просто повторить вслед за ней:

— Ну что делать, так трудно, такое отчаяние…

И все же она снимается, участвует во встречах со зрителями, в концертах, читает сказки по радио, ее приглашают. Она много работает, у нее замечательная память, она знает много стихов и сама пишет. Она читает стихи своего погибшего сына, поет, у нее приятный голос — знает много романсов, песен. И когда на нее смотришь, кажется, что она вся в творчестве, а мне она говорит о своем одиночестве. Получается, у всех одно и то же?

Что это — примета времени, примета возраста?

Я очень часто хожу по квартире, маюсь и думаю: надо искать вину в себе. Надо воспитывать себя, вытащить из себя такую волю, которая позволит измениться, избавиться от тоски. Иначе — катастрофа.

Я знаю одиноких женщин, которые сидят дома, махнув на все рукой. Конечно, дома удобно, вот так — в халате. Но это засасывает, а останавливаться ни в коем случае нельзя, надо через силу идти. Да, идти вперед…

Это самое главное, особенно для актрисы кино, — перешагнуть через свои трудности. Зато с моими зрителями я чувствую себя человеком. Зрительскую любовь ничем не заменишь. Иду по улице, еду в метро, меня узнают, говорят: «Вы — наша любимая». У меня на глазах слезы. Признаются: «Вы — наша родная», — предлагают свои услуги. Или вдруг звонок по телефону, совершенно посторонний человек спрашивает, не нужна ли мне помощь. Без анекдотов не обходится и тут. Звонит полковник, говорит, что он одинокий, еще крепкий, у него хороший характер, он хозяйственный, что мы обретем счастье. Или регулярно звонит один и тот же мужской голос, надеется, что когда‑нибудь я ему разрешу познакомиться. Он говорит, что любит музыку, литературу, дает какие‑то советы, предлагает лекарства. И я молча слушаю, слушаю… Он спрашивает:

— Можно я буду звонить вам?

Мне неудобно сказать «нет», я сижу и думаю, почему я его не прогоняю, ведь я все равно с ним не встречусь. Просто понимаю, что он тоже одинок.

Сейчас трудное время. Оказывается, уже не учитывается высокое звание народной артистки СССР, популярность, лауреатство. У всех пенсия по их заработку. Раньше у меня была пенсия общесоюзная, так же как у половины народных. Для меня очень тяжелым был конец 1994 года. Я помню, пришла в магазин и увидела очень хорошую ветчину, она была розовая, свежая, я такой давно не видела, но она так дорого стоила. Стала считать, хватит ли мне денег. Думаю, куплю 300 граммов ветчины, а масло? А овощи? Все стояла и размышляла: купить — не купить? Но так и не решилась.

Пришла домой, и меня начала мучить эта ветчина, вот я хочу ее, и все. На следующий день вернулась в магазин, а ее уже нет. Я рассказываю эту незамысловатую историю потому, что я тогда испытала страх. Как жить в новых условиях? Я совершенно ничего не умею продавать, вот кожаное пальто лет восемь продаю — никак не получается, никто не покупает. Я могу рассчитывать только на концертные выступления, которые не всегда бывают, или на пенсию. Я с ужасом думаю, что будет, если, не дай Бог, сломается холодильник или телевизор.

Сейчас президент издал указ об особых пенсиях. Это десять минимальных зарплат. Я попала в число избранных — спасибо Ельцину, дай Бог ему здоровья. Жить стало лучше, жить стало веселее, по старому сталинскому лозунгу. Ветчину, во всяком случае, теперь могу купить.

Я уже говорила, что актеры в массе своей всегда получали гроши. Конечно, есть исключения — Кобзон или Зыкина, ну еще десятка два, кто умеет зарабатывать. Есть актеры, которые сами назначают цену, им платят. Меня спрашивают: «Сколько вы берете?» — а я отвечаю: «А сколько у вас есть?» В актерском мире по — разному: в академическом театре получают сносную зарплату, а театры провинциальные вообще нищенствуют, больше того, голодают. Есть актриса у нас в театре, у нее такая пенсия, что ей хватает только на хлеб. Это правда. Мы об этом как‑то не очень знаем, никто об этом не пишет, но актеры очень бедствуют.

Раньше на праздники было много концертов. Каждое учреждение что‑то устраивало. Все концертные площадки праздновали 7 Ноября, 1 Мая. В эти дни все отдыхали, а мы, актеры, работали, вкалывали. Ждали этих дней. Некоторые умудрялись по десять концертов отработать. Это не обязательно халтура. У меня, когда было пять концертов, я радовалась.

Человека часто спрашивают, как бы он прожил, если бы начал жизнь сначала. О, я бы, конечно, родила. Это закон жизни, женщина призвана родить. Я думаю, что воспитала бы ребенка хорошо. Ведь я могу быть строгой, а могу и ласковой. Я столько матерей сыграла, а в жизни не пришлось испытать чувство материнства.

Если бы я стала матерью, если бы у меня были дети! Сейчас я жалею, тоскую. Хотя мои подруги говорят: «Скажи спасибо, что у тебя их нет. Господи, сколько они стоят, сколько они забирают сил, энергии. Родишь — страдаешь и потом страдаешь». Но ведь не у всех так. Одна моя подруга рассказывает, какая у нее дружба с сыном, уже большим мальчиком. Я думаю, какая это прелесть! Иногда я мысленно разговариваю с моими несуществующими детьми, остерегаю их от ошибок.

Поговорим об ошибках. Их много. Прежде всего я бываю излишне откровенной, допускаю к себе людей слишком близко. Мне кажется, что были люди, которые пользовались моей доверчивостью, откровенностью. Может быть, закрытым людям жить спокойнее, только как же тогда дружить? Вот Тамара Федоровна Макарова была, конечно, закрытый человек. Вместе с Сергеем Аполлинариевичем они представляли деловой союз. Я не касаюсь их чувств, но они друг друга дополняли, помогали друг другу. У нас с Рапопортом был отнюдь не деловой союз, но мы тоже помогали друг другу. У него была очень добрая душа, он вообще был очень добрый, отзывчивый. А как он относился к своим ученикам, помощникам, сколько для них сделал!

Думаю, были бы у меня дети, я бы не занималась столько общественной работой, хотя и там я узнавала жизнь, людей, характеры. И конечно, мне надо было бы меньше влюбляться, терять голову, придумывать своего героя, а потом разочаровываться. Ну зачем, зачем я потратила на это столько сил и времени? Между прочим, по сравнению с другими я не так уж и любвеобильна. Просто все мои романы были очень шумные, с трагедиями. Вот если, предположим, взять Мордюкову, у нее романов, по — моему, было не меньше, чем у меня. Она из‑за этого поменяла квартиру, сначала одну, потом другую. Я спрашиваю:

— Нон, зачем ты это делаешь?

А она:

— Я не знаю, сколько это протянется. Хоть год, да мой.

Я не меняла квартир, но слишком много времени потратила на то, на что не надо было его тратить. Постоянно драмы, слезы, выяснения отношений, которые омрачали мне жизнь. И в этих романах было больше страданий, чем счастья. За счастье я дорого платила. Слишком дорого. А причина моих страданий, по — моему, крылась в моей нерешительности, жалости. Теперь понимаю: надо было резко все обрезать, а не тянуть резину. А я все время придерживалась тактики, чтобы волки были сыты и овцы целы.

Много времени потратила я на какую‑то трепотню, на разбор коллективных склок, на собрания. А эти бесконечные телефонные переговоры, бесконечные заседания. Союз — заседания, райком заседания, домоуправление — заседания. Все это зряшное. Нужно остаток жизни провести разумно.

Каждый час жизни дорожает. И думаешь, пойти на этот спектакль или лучше на тот? Начинаешь выбирать, пока выбираешь — опоздала на оба. Хочется остановить часы, остановить время. Единственное, что радует, — голова еще достаточно светлая, могу думать. А вдруг настанет время, когда ты уже не человек, а так, мумия? Я прогоняю эти мысли, но они не уходят.

И у меня давно уже возникло желание приготовить свой портрет, хороший портрет, чтобы я там была помиловиднее. А дома, где‑нибудь в углу, держать у себя памятник. Для могилы. Мне не хочется обременять родных, а памятник все- таки нужен. Я уже решила, какой он будет. Я даже собиралась года три назад пригласить архитектора, зря этого не сделала, потому что тогда это было в сто раз дешевле. Я уже все придумала. Белый мрамор или лучше габро, барельеф. Пусть будет мой курносый нос, мои толстые губы, но я хотела бы, чтобы это был лирический образ, а не активный.

Помню, как создавался памятник Рапопорту. Я рассказывала, объясняла, что это был за человек, показывала его фотографии, буквально не отходила от резчика, когда он работал.

Сначала все было в гипсе, я показывала его Сергею Герасимову, ученикам. Они удивились. Как он был похож! Самое интересное, он разный. Иногда я прихожу на кладбище и мне кажется, он сердится. А иногда принимает меня как‑то по- доброму. Я в этот памятник вложила душу. Так же я должна увлечь человека, который будет творить мой памятник. Он должен знать меня. Мои роли.

Можно, конечно, сделать все формально, как памятник Жизневой. Нарисовано ее лицо на белом мраморе. Совершенно не похожая. И поскольку Абрам Матвеевич Роом очень ее любил, он попросил, чтобы его похоронили здесь же. Это на Введенском кладбище, бывшем Немецком. Я там часто бываю.

Я играла одну роль, моя героиня говорила своему сыну: «Я скоро умру, но пока ко мне будут ходить дети, потом внуки, потом правнуки, я буду с вами, а когда перестанут ходить, вот тогда я действительно умру».

Да — да, человек жив, пока его навещают и помнят. Так, никто не ходит к Шпигелю. Я надеюсь на своих родных. Каждому человеку в глубине души хочется, чтобы его помнили. Может, радость моей профессии в том, что картины еще проживут, «душа в заветной лире мой прах переживет». Ведь мы и сегодня смотрим картины даже 60–летней давности. Правда? Может быть, останутся моя Дуська или Жучка, Москалева или Варя, Шурочка…

Или вот эта книга…

Я не знаю, когда первый раз почувствовала, что жизнь кончается. В молодые годы человек этого не ощущает. Кажется, произошло это совсем недавно, когда стал меняться характер, обнажаться незнакомые чувства. Когда я стала подумывать, не пойти ли мне в Дом ветеранов, когда стала думать: «Боже мой, я вчера лазила на лестницу, снимала штору. А что если я упаду?» Раньше я бегала, только бегала и вдруг стала медленно ходить, не стало уверенности в ногах. Я помню, в «Моей любви» снималась замечательная актриса, старуху играла. Она шла, а мы с Переверзевым ее ждали. Она шла, ее качнуло, и мы громко засмеялись. А теперь я сама в ожидании, все время к себе прислушиваюсь: вот качнуло, вот заболела спина… А вот… А вот я поделилась с вами, моими читателями, моими зрителями, своими тревогами, сомнениями, одиночеством… И мне стало легче.

И все‑таки я люблю жизнь!

Наверное, прав был Дунаевский, когда говорил, что такая человечина, как я, не может умереть.

Меня почему‑то раздражают люди, которые ко всему безразличны. Так нельзя! Не выношу, когда человек в шорах, ни на что не хочет смотреть, чтобы себя не волновать. Не понимаю, как можно жить в стране и не участвовать в событиях, которые в ней происходят, и даже не желать о них знать. Меня это просто раздражает. Ведь есть люди, которые так и говорят: «Я лучше ничего не буду знать, буду пить, есть, заниматься своей работой, а что происходит — не мое дело…»

Я сидела у телевизора и смотрела все заседания Верховного Совета, того, первого. Позвонила тогда своей подруге, а она сказала: «Мы слушаем Рахманинова. Мы решили политикой не заниматься». Происходят события в Буденновске, а подруга говорит: «А я смотрела «Санта — Барбару». Никогда не приму этого! Порой я устаю от собственных эмоций. Читаю ли я книгу, смотрю ли фильм, слушаю ли классическую музыку, я переживаю все так глубоко и бурно, что говорю себе: хватит, нельзя так относиться ни к жизни, ни к искусству, нужно уметь владеть собой. Но ничего не могу поделать.

И вообще мне всегда было интересно жить, знакомиться с новыми людьми, узнавать их судьбу, раскрывать их характеры, не думая о том, пригодится ли мне это когда‑нибудь в творчестве. Я знала: когда нужно, все само всплывет, напомнит о себе.

У меня в памяти осталась одна старуха. Когда мы снимали «Жучку», мы жили в деревне. Мне достался домик, такой ветхий, покосившийся. Мою хозяйку в деревне называли почему‑то ведьмой. Она была очень одинокой, забытой, странной. Ее бросили дети, бросили родные, она кое‑как перебивалась.

Она за мной ухаживала, заранее ставила в печку большой чугун с водой, чтобы я могла после съемок смыть грим. А вечером доставала четвертинку, и мы задушевно беседовали. Эта женщина оказалась с такой интересной судьбой, у нее были такие интересные мысли! Мне не было с ней скучно. Мне вообще не бывает скучно.

Пассивная жизнь у меня была лишь однажды, когда я болела, долго и тяжело. Мне внесли инфекцию и чуть ногу не отняли, целую огромную миску гноя вычистили. Я три месяца лежала, очень тяжело все переносила. И умудрилась влюбиться в своего хирурга. Он делал мне болезненные перевязки, но был так талантлив, что я терпела. Я так безгранично верила, что он меня спасет. Я его «за муки полюбила» (мои), даже отдавала ему свой суп, потому что мне казалось, что он голоден. Он действительно был голодный. Но это так, между прочим.

Конечно, у моей влюбленности никаких последствий не было. Не было? Нет, неправда. Я и теперь не забыла его глаз, когда он копался в моей огромной, наполненной гноем ране. Я помню этот хищный, жестокий взгляд умного, уверенного в себе человека, он словно гипнотизировал меня.

Я приоткрывала дверь своей палаты так, чтобы меня не было видно, и неотрывно следила, когда он пройдет мимо, не догадываясь, что я жду его. Мне нравилась его упругая, стремительная, летящая походка. Потом, когда меня выписали, я узнала, что он сам попал в больницу, и ездила навещать его через всю Москву в осеннюю промозглую слякоть. Я приглашала его в гости, а он все медлил и медлил, а потом наконец пришел с молоденькой женой, которая недавно стала мамой, — и я поняла, что он все знал о моем безумии и так достойно объяснил мне всю неуместность моих притязаний. Я не вычеркиваю этого из памяти…

Встреча с Константином Воиновым круто все изменила. Он меня раскрыл как человека и как актрису, у меня изменился характер благодаря ему. Он часто упрекал меня, что я трачу много энергии на ненужные вещи. Он говорил, что я мало читаю, мало занимаюсь искусством. Мою общественную работу он терпеть не мог.

Как‑то раз Ромм позвал Воинова к себе домой, он очень хорошо к нему относился, считал его талантливым. Позвал, чтобы «спасти» его от меня. Ромм меня совершенно не знал, он вообще из актрис, кроме Кузьминой, никого не хотел знать. Михаил Ильич говорил, что я погублю Константина Наумовича, искалечу ему жизнь, что я из тех коварных женщин, от которых надо спасаться. Ромм провел с ним полночи. Но все напрасно. В чем заключается это мое коварство, я не могу объяснить, но, может быть, он был прав? Жил бы Воинов спокойно со своей правильной Николаевой. Только я не знаю, были бы те прекрасные фильмы, которые он сделал со мной?

Загрузка...