Перед премьерой «Моей любви» вся Москва была заклеена моими портретами. Дунаевский писал мне: «Я хожу по Москве со Смирновым — Сокольским, пью «Смирновскую», и с каждой афиши на меня смотрит Смирнова».
Я была счастлива и даже близко не представляла, что все в одночасье может измениться. Война для меня была неожиданностью невероятной. Мы с Сергеем в очередной раз собирались в поход. Он сидел дома с разложенной на полу байдаркой, налаживал управление.
Я пошла в булочную. Там какие‑то разговоры, стоят группки людей и слышно слово «война». Это слово совсем мне было незнакомо, непривычно. Я прибежала домой, кричу: «Сергей, война!» Включили радио, и с этого момента все как будто перевернулось. Было непонятно, что нас ждет.
Очень скоро мы эту войну почувствовали, потому что начались налеты, тревоги, особенно ночью. Было так страшно. Я приезжаю на «Мосфильм» — у меня съемки. Вижу какой- то штаб, какое‑то собрание. И вот уже первая бомбежка.
Мы сразу же начали снимать боевые киносборники. Одновременно я готовилась к «Парню из нашего города». Эту картину задумали еще до войны режиссеры Столпер и Иванов. Пробовали меня не на главную роль, а на роль сестры Боголюбова, ту, что сыграла Ниночка Зорская, а на роль Вари никак не могли найти подходящую актрису. Потом кому‑то пришло в голову: а почему, собственно, я — не Варя? Все закрутилось очень быстро.
Немцы, наверное, думали, что там, где «Мосфильм», находится какой‑то завод, и бомбили его беспрерывно. Мы все были распределены по бригадам. Кстати, я потушила несколько зажигалок. Мы дежурили на крыше или собирали в подвале посылки на фронт — носки теплые, перчатки. И уже готовилось ополчение из работников «Мосфильма».
Конечно, кто‑то уходил, но кто‑то и оставался, как в любом учреждении. Заводы работали, фабрики работали, магазины работали, жизнь шла, тыл обеспечивал фронт. Делались картины, хотя их темы менялись.
На «Мосфильме» есть Доска почета, где выбиты на мраморе фамилии тех, кто ушел на фронт и не вернулся. Я помню большую группу людей, которых мы провожали в ополчение. Рядом, в школе на Потылихе, был призывной пункт, и мы, актеры, давали концерты.
Для меня дежурство на крыше было самым страшным испытанием, я элементарно, по — человечески боялась. Вот летит самолет, вот он бросает что‑то. Очень страшно, когда на тебя летит бомба. Но никто не спрашивал, страшно тебе или нет. Тебе давали рукавицы, и ты должна была научиться хватать зажигалки щипцами.
Днем, когда были налеты, надо было прятаться, поэтому каждое учреждение и каждый завод делали укрытие, как и мы на «Мосфильме». Мы тогда все рыли траншеи. Напротив входа в центральный корпус были просто холмики, трава зеленая. Не было асфальта, газонов, заборов, ничего не было. Была кинофабрика и просто кусочек природы. Помню, мы (Чирков, я и Кузьмина) снимались в киносборнике Александрова «Мы ждем вас с победой», а в свободное время рыли траншеи и, когда был налет, прятались в них.
В каждом доме какое‑то помещение приспосабливалось для бомбоубежищ. В Сретенском переулке, у тети Маруси, на случай тревоги у меня был приготовлен рюкзак с самыми необходимыми, самыми дорогими для меня вещами. Он стоял на комоде, и, как только тарелка — радио объявляла: «Граждане, воздушная тревога», я первая бежала с этим мешком в убежище — так боялась. Но это не помешало мне поставить там себе раскладушку. Потому что как мне ни было страшно, но прежде всего я актриса, я должна выспаться и хорошо выглядеть, а налеты иногда длились по нескольку часов.
Я приходила в убежище, пальчиком через железную дырчатую перегородку выковыривала себе какую‑нибудь ягодку с соседнего овощного склада, примыкавшего к убежищу, а затем, несмотря на свои страхи, крепко засыпала. Я спала, пока не кончится налет, а потом ехала на съемку, на «Мосфильм», а там меня тоже могла застать тревога.
Если же я была дома, на Бронной, то бежала очень далеко, в метро на площадь Маяковского. Все бежали. Я брала с собой кожаное пальто Сергея, спускалась вниз. Поезда останавливали, я подстилала пальто на рельсы и ложилась. Весь вестибюль, все пути были заняты людьми, только эскалатор был свободен. После бомбежки все выходили, но налет мог через час начаться снова. Но я забежала вперед.
…Сергей исправно ходил на службу, ожидая повестки из военкомата. Как‑то раз секретарша Спорткомитета, где он работал, она же парторг отдела, презрительно фыркнула:
— Что это ты молодой, здоровый сидишь дома?
— Я не умею стрелять, зато знаю три языка и могу пригодиться на фронте как переводчик!
— Так иди в ополчение!
На следующий день Сергей записался добровольцем.
Мы стали с ним готовиться, собирать вещмешок. Я помню, как в каждую вещь, в каждый носок, в каждую майку положила по ласковой записочке. И заготовила много — много открыток: «Жив — здоров. Люблю. Целую.» С моим адресом. То есть я за него написала все открытки, чтобы ему оставалось их только опустить, зато я буду о нем хоть что‑нибудь знать.
Рано утром я пошла провожать своего Сережу по Малой Бронной на призывной пункт. Я безжизненно висела у него на руке. Мы молча проследовали мимо очереди у магазина «Молоко», и люди тихо провожали нас глазами, понимая, куда и зачем мы направляемся.
— Дойдем только до угла, — сказал Сергей, — а потом ты вернешься, а я пойду один. Ты только не оглядывайся, ни за что не оглядывайся, я тоже не буду. Так и иди до самого дома, не оборачиваясь.
Глотая слезы, я тихонько поплелась назад. И очередь снова молча смотрела на меня, понимая, откуда я возвращаюсь. Дома я обхватила руками висевшее на вешалке его кожаное пальто — чуть ли не полгонорара за него заплатила, того, первого, хотела порадовать мужа— и дала волю слезам. Пальто упало на пол. У меня тоскливо защемило сердце…
Прошел месяц. От Сергея ни слуху ни духу. Я снималась у Григория Александрова в «Боевом киносборнике», в работе был трехдневный перерыв, и я решилась… На призывном пункте усатый армянин, отвечавший за отправку ополчения, изумился моей наивности.
— Слушай, девушка, — говорил он игриво (несмотря на всю свою усталость), — за месяц я столько народу отослал на фронт, откуда мне знать, где твой муж?
Я пристально посмотрела на него одним из своих самых чарующих взглядов.
— Ну хорошо, — сдался он наконец, — завтра в пять утра будь на Можайском шоссе, к ним пойдут грузовики с матрацами (а до тех пор они спали прямо на голой земле, даже палаток не было), последний тебя подберет.
Едва забрезжил рассвет, я пешком отправилась в назначенное место — все в той же белой маечке, белой юбочке, белых парусиновых туфельках. Ждать пришлось долго. Мимо меня прошло с десяток грузовиков, последний остановился. Боясь выпасть из машины, я легла сверху на матрацы, вцепившись руками в толстые веревки, которыми они были перевязаны. Мы ехали час, другой, третий. Я оглядывалась, стараясь определить, где я нахожусь, да разве поймешь. Наконец машина остановилась.
— Дальше иди пешком, вон туда, к школе. Спросишь командира, на меня не ссылайся, мне и так за тебя попадет, — сказал военный.
Я послушно соскочила с машины, поблагодарила его и пошла в эту школу. Вижу, сидит полковник средних лет. Я представилась, сказала, что я актриса Смирнова. Слава Богу, он меня узнал и хорошо встретил. Я ему объясняю, что ищу Сергея Добрушина, это мой муж, что не получаю от него никакой весточки, не знаю, где он, очень волнуюсь… Полковник как‑то проникся ко мне симпатией, даже пошутил:
— Первая ласточка! Приехала первая жена, скоро приедет первая мать, потом сестра, и пошло — поехало. Раз уж узнали, теперь будут ездить.
Мы пошли с ним на крыльцо. Он вызвал солдата и говорит ему:
— Вон там, видишь, опушка? Беги туда, в шестую роту, и спроси, нет ли там Сергея Добрушина? Возвращайся и доложи.
Солдат убежал. Я поворачиваю голову и вдруг, как из‑под земли, появляется Сергей…
Мы онемели… Стояли как вкопанные… В нашей паузе было и горе, и радость, и отчаяние, и счастье…
Потом Сергей спросил командира:
— Разрешите поздороваться?
Мы обнялись. Он смотрел на меня, а я вся была как негатив: и лицо, и ресницы, и волосы, и маечка, и юбочка, и туфельки — все было покрыто густым слоем пыли.
Полковник ушел в здание и принес полбуханки хлеба и котелок с молоком.
— Вот вам, товарищ киноактриса, молоко и хлеб, поешьте.
Он с трогательным пониманием отнесся к нам, дал возможность поговорить, а через какое‑то время вызвал Сергея к себе и приказал завтра утром ехать в Москву в командировку, почему‑то за мотоциклами. (У них в полку была всего одна пушка, да и та не стреляла.)
Я помню, мы ночевали под грузовиком, прямо на траве. А утром отправились в Москву. Мы стояли счастливые, держась руками за шоферскую кабину. Ехали мы долго, нас болтало. И вот мы дома…
Москва встретила нас воздушной тревогой.
— Пойдем в убежище, — взмолилась я, — мне страшно.
Сергей нехотя согласился, но там, едва мы спустились, какая‑то женщина зло крикнула:
— Мужики на фронте воюют, а ты в щель прячешься?
Сергей молча пошел к выходу, я, опустив плечи, поплелась за ним.
— Айда на крышу, — вдруг сказал он, — там хоть видишь, кто, куда и что бросает…
Через три дня я снова пошла его провожать, и это было еще тяжелей, чем в первый раз. Больше я его никогда не видела…
Я получила от него всего несколько весточек, написанных карандашом. Они сохранились — эти пожелтевшие, полуистлевшие странички: «Дорогая Лидуха. Не ищи меня по старому адресу, мы уехали». «Морда, родная, любимая! Ну вот я и доехал. Жизнь вошла в полевую колею. Когда мы прощались у машины, мне показалось, что ты что‑то не договорила. Родная, единственная, любимая! Скоро все кончится и мы будем опять вместе. Целую миллион тысяч раз. Сергей».
И последняя, от 8 сентября 1941 года: «Лидуха! Родная. У меня все в порядке. Я работаю на новом месте, как тебе писал. Здоров…»
Я была уже в Алма — Ате, в эвакуации. От Сергея — ни строчки. Я попросила председателя Комитета по кинематографии Большакова, приехавшего к нам на съемки, разузнать что‑нибудь о Сергее. Он‑то мне и сказал, что Сергея нет…
Но одна встреча долго мучила меня. Я по старой привычке посещала Дом журналистов, где мы так любили бывать с Сергеем. Там мы встречали Новый год, там я слушала концерты, там впервые услышала замечательного Яхонтова, Гоголеву. И вот много лет спустя, после войны, после гибели Сергея, у меня там был творческий вечер. В антракте ко мне подходит женщина. Здоровается со мной как со старой знакомой. Мне тоже кажется, что я ее где‑то видела. Она говорит мне «ты», хвалит за выступление и так ненароком спрашивает:
— А где Сергей?
— Сергея нет, он погиб.
— Как погиб? Я его недавно встретила на Арбатской площади. Он постарел, но такой же красивый.
У меня как будто что‑то защелкнулось в сердце, мурашки пошли:
— Как? Этого не может быть, он погиб, столько лет уже прошло!
— Да нет же, я его даже спросила: «Как Лида, она стала такой знаменитой?» — а он ничего не ответил.
В это время раздался звонок, мне пора на сцену, а я была так взволнована, что даже голос потеряла.
— Умоляю, не уходите.
— Что это ты меня на «вы»?
— Я сейчас должна идти на сцену, только не уходите.
— Конечно, конечно, я тебя обязательно дождусь.
Уже не помню, как я выступала, голову словно обручем сковало. Ринулась за кулисы — ее там не оказалось, и больше она не пришла. Со мной творилось что‑то невероятное. Я спрашивала, искала ее. Никто не обратил внимания, куда она делась. В то время я репетировала с Эфросом «Гедду Габлер», у меня на следующий день была репетиция, я всю ночь не спала, утром все рассказала Сухаревской и Эфросу. Ведь Сергей, когда уходил на фронт, сказал мне на прощание:
— Если со мной что‑то случится, я буду калекой или тяжело ранен, я к тебе не вернусь.
И вот эта женщина, этот разговор. Можно себе представить, что я вообразила. Я очень долго не могла успокоиться и до сих пор не знаю, что означала эта встреча.
Спустя годы я была у ясновидящей Ванги.
— Возле тебя твой Сергей, — сказала она после долгого молчания. — Он военный, красивый. Он чаще всего около тебя. Очень любит твои ямочки на щеках. Жалеет, что у вас не было ребенка. (Господи, если бы не тот проклятый подпольный аборт в Ялте, моя жизнь была бы совсем другой!) Он расплавился под Смоленском. (Она первая мне это сказала. Я ведь не знала и до сих пор не знаю, где и как он погиб.)
Она мне рассказывала про Сергея, и каждый раз, когда она называла его имя, я вздрагивала.
И вновь прошли долгие — долгие годы. Были опубликованы мои мемуары. Их прочел генерал Иванов, главный редактор «Книги памяти погибших и пропавших без вести в Великой Отечественной войне 1941–1945 годов». Спустя более полувека после окончания войны вышло такое издание. Он открыл соответствующую страницу и… увидел: «Добрушин Сергей Александрович, родился 1904 г. в г. Москве. Призван Московским ТВК. Старшина. Пропал без вести в ноябре 1941 г.» И тут же: «Добрушин Сергей Александрович. Родился 1904 г. в г. Москве. Красноармеец. 24 сп 37 сд. Пропал без вести в ноябре 1942 г.» Один и тот же человек, один и тот же военкомат, но две разные записи, две разные даты кончины.
Генерал стал наводить справки. И вот что он узнал: Сергей попал в окружение под Можайском. Там была настоящая мясорубка. До сих пор находят косточки убитых, непогребенных бойцов и командиров, а уж ополченцы вообще были пушечным мясом. Тогда‑то и появилось сообщение: «Пропал без вести в ноябре 1941 г.» Но он каким‑то чудом уцелел. Вышел к своим в апреле 1942–го. Его могли расстрелять, могли отправить в лагеря, — в то время такое было не редкостью, — а ему разрешили воевать за Родину, правда, понизили в должности: был старшиной, стал рядовым красноармейцем 24–го полка 37–й стрелковой дивизии. Почему‑то он не написал об этом ни мне, ни матери, ни сестрам. А в ноябре 1942 года он снова пропал без вести, теперь уже навсегда. И опять неизвестно — ни где, ни как.
Все это Владимир Михайлович Иванов рассказал мне по телефону. Потом пригласил меня и еще двадцать человек, тех, кто искал и наконец нашел весточку о судьбе своих близких через «Книгу памяти». Собрались очень пожилые люди— сыновья, дочери, жены. Рассказали о погибших. Плакали. Я сказала: «Мы теперь все родные…»