Вихрастые потоки воздуха слизывают со льда залива выпавший накануне снег, который еще не успел слежаться и затвердеть, гонят его к далеким настывшим берегам. Ветер, распалясь в неистовом беге над равниной моря, натыкается на прибрежную гряду сопок, с жестким хрустом бьется о нее и, по-волчьи взвывая от боли, срывая с оголенных вершин сопок мелкую гальку, песчинки, как бы подпрыгивает вверх, а потом обрушивается всей своей мощью на поселок, прижатый к склоку холма.
Длинный, похожий на школьный пенал деревянный барак, привезенный недавно на тракторных санях из райцентра, стоящий теперь на окраине поселка, от сильного ветра вздрагивает, как больной в лихорадочном бреду. Ветер пытается опрокинуть балок, раздавить, втоптать его в землю. Окно, залепленное снеговой кашей, еле выдерживает напор пурги.
В балке накурено, пахнет соляркой, которой растапливают по утрам железную печь — большую металлическую бочку на трех изогнутых ножках; тугой дух пота исходит от ватников и портянок, что развешены над печкой.
За небольшим, грубо сколоченным столом возле окна, между двухъярусных армейских кроватей, сидят четверо мужчин и играют в карты. Игроки запальчиво и шумно спорят, неестественно громко смеются, много курят. Пятый обитатель балка бригадир Семен Задов, по кличке Зад, мужчина сорока девяти лет, некрасивый и угрюмый, лежит на кровати, подложив под голову мускулистые волосатые руки, тоскливо глядит в потолок.
Месяц назад бригада приехала в подшефный колхоз строить ледник. То из-за частых поломок электростанции и компрессора, то вот из-за пурги работа не клеилась.
— Просифонили мы месяц, просифоним еще два, а далее что? — нервно теребя карты, покусывая ниточки дрожащих губ, спрашивает у сидящих за столом щуплый вспыльчивый бурильщик Иван Петрович Сапов. Он самый старший в бригаде — ему пятьдесят два, и ребята прозвали его уважительно Иванпетя. — Начальство обещало заработок, а что выходит? Эти начальственные обещания — мыльный пузырь. Сколько раз заставлял себя не верить всяким обещаниям, а все ж накололся, все ж соблазнился. Вот уж холопское наше легковерие. Теперь вот сифонься тут. Никакой трудовой организации нет…
— Все недочеты в работе, как всегда, на пургу спишут, — добавляет Николай Мятников, сидящий рядом, по левую сторону от Ивана Петровича.
Мятников, поблескивая большими карими глазами, заглядывает к соседу в карты.
— Но, ты! — рычит Иванпетя и прячет карты.
Мятников хохочет, обнажив ровные, молодые зубы, весело запрокинув слегка курчавую, густоволосую голову. Он в старой, застиранной гимнастерке без погон, с дырочками от разных значков на груди (Мятников нынешней осенью демобилизовался из армии), в шерстяном синем трико, разбитной, дерзковатый, задиристостью похожий на мальчишку — предводителя ребячьих набегов на сады и огороды.
— Пора требовать от начальства компенсацию за эти дни. Пусть нам платят как за простой по вине руководства, которое не обеспечило нас нормальной техникой, — горбоносое удлиненное лицо Ивана Петровича начинает нервно краснеть. — Пора требовать свое. Пора требовать справедливости. У них же, пока из глотки не вырвешь, так…
— Какая справедливость? Дует вон, аж нутро выворачивает — вот и вся справедливость, — хлопая о стол картами, говорит Мятников.
— Больно мы на государственное любим рот разевать, — вступает в разговор напарник Мятникова белорус Василь Банков.
— Вот где мудрость! Вот где собака зарыта, — Мятников искоса поглядывает на Сапова, сдерживая улыбку, подмигивает лукаво остальным игрокам. Он вечно подтрунивает над Иванпетей. — А вы, Иван Петрович, еще не успели родиться как трудовой человек, а уже начали сосать советскую власть.
— Ветро-дууй! У меня рабочий стаж больше тридцати лет, а ты…
— При чем тут руководство, если пурга? — не понимает Банков.
— Мне плевать, что пурга, мне важно средний за год подтянуть. У меня в это лето намечается очередной отпуск. — Иван Петрович чешет под байковой рубашкой волосатую грудь, оглядывает игроков холодным жестковатым взглядом — взглядом орла с высоты, бросает на стол бубнового валета и добавляет: — По козырям, ребята!
— Ты ради денег к самому рогатому наймешься в работники. Что значит, когда человек пожилой формации! У него мини-мир — деньги и макси-мир — тоже деньги.
— Ветро-дууй! Деньги-то все любят. Древняя истина. И никто ее не может опровергнуть. Ты вот поживешь с мое и тоже поймешь что к чему. Пока ты — сырость… С деньгами-то каждый дурак себя человеком чувствует. У меня вот жена на руках, и об этом же нужно думать. Я тут торчу, а она там, бедная, с тоски небось помирает.
— Ну и дуромол ты, Иван Петрович! Кто жену даже на короткое время одну бросает? Спросил бы у меня совета… Она ж там себе кавалера заведет, и это я тебе предсказываю.
— Иди ты со своим предсказанием знаешь куда… — Иван Петрович заворачивает просоленный мат. Бее за столом хохочут. — Я-то за свою ручаюсь, а вот ты за свою буфетчицу Любку не моги.
— У меня с ней давно развод по-итальянски, — смеется Мятников. — Главное достоинство настоящего мужчины в том, что он вовремя чувствует, что надоел подруге, и смывается от нее.
— У меня вовсе козырей нет, что бросать-то? — спрашивает белорус Василь, напарник Мятникова по картам.
— Бросай что хочешь, только с умом бросай, — советует Мятников.
Василь, сосредоточенно наморщив лоб, думает. Совета напарника он не понял. Карта у него мелкая, бескозырная, и, как ею играть, он совершенно не знает. Бросить всю колоду к черту и… Василь вытирает ладонью потное лицо, ладонь трет о штанину. Что ж бросать? Десятку пиковую или семерку крестовую? Если Колька прибьет вальта, то лучше — больше для очков — сбросить десятку, а если нет, то…
Василь пытливо, с прищуром, глядит на напарника. Мятников, однако, не поднимает головы — уткнулся в карты и что-то сосредоточенно подсчитывает, шевелит при этом Тубами.
— Наша жизнь так обмельчала, как обмельчали теперешние реки! — цедит сквозь зубы Банков.
— Чего нюни-то распустил? «Нет козырей, нет козырей», — горячится Иванпетя. — Башкой соображай…
— Ты это не того, я не люблю это.
Крупное, мясистое лицо Василя подергивается бледностью — «цветет», как в шутку говорят ребята.
— Чаво это? Заважничал, так и сказать ничего нельзя? — голос у Иванпети звонкий и вызывающе раздражительный.
«Черт меня дернул связаться с этими охламонами, — думает Иван Петрович. — Там-то, на шахте, всегда мог хорошо подкалымить, сорвать куш на какой-нибудь срочной работенке. Здесь, как рыба, выброшенная на берег, бейся и бейся, а толку-то что? В карты, дураки, дуемся цельные сутки. Переругались, как динозавры, а толку-то что? Кабы платили хорошо, так можно было б и играть, и ругаться до умопомрачения».
— Вы играйте, не лайтесь, а то я брошу… — сонно говорит четвертый игрок по кличке Индюк. У него бабье, округлое лицо, низкий лоб, приплюснутый нос. — Злые все стали, как с цепи сорвались.
Индюк, позевывая, смотрит на сидящих за столом, прикрывает глаза, глубоко вздыхает. И он жалеет, что поехал в командировку в колхоз. Нет ему здесь покоя. А он любит поспать, вообще он любит одиночество. Спать ему хочется всегда, даже во время работы и во время обеда. Другие говорят — болезнь это. Сам Индюк думает, что это вовсе не болезнь, а недостаток витаминов так сильно действует на него. Север. Сонливость он себе прощал — это ведь не порок, а определенный склад характера. Лучше уж спать, чем попусту хлопать картами о стол и ругаться. Бросить же игру Индюк не может. Все разом начнут орать. Бригадир Семен принципиально не играет в карты, говорит, что с детства презирает их. Потому ребята силой за стол усаживают Индюка как четвертого игрока.
— Помолчи, а то больно грамотный стал, — накинулся на своего напарника Иванпетя. — Коллектив тебе говорит — играй, так играй хоть до беспамятства.
Гул пурги еще ровен и силен, как гул новой машины. От воя ветра за тонкой дощатой стеной балка исчезает ощущение текучести времени. Кажется, что балок с людьми, их заботами и руганью давно оторвался от земли и летит в гудящей пурге в бесконечность. Вообще Семен плохо себе представляет, что такое бесконечность. В то, что мир не имеет ни начала ни конца, Задов напрочь не верит. Всему и во всем есть конец. Лет десять назад, когда он еще работал в колхозе на материке, он побывал в клубе на лекции по астрономии. Лектор из города с воодушевлением рассказывал о звездах, галактиках, бесконечности. Особенно лектору нравилось рассказывать о бесконечности, и он нажимал на то, что жизнь на Земле в сравнении с бесконечностью — ничто. Как пульсируют, вращаются звезды, как вообще великий космический мир устроен, Семен понял, но вот бесконечность он понять и осмыслить не мог — не вмещалась она в его сознании. Жуть просто какая-то!
— Семен! Семен! Хочешь, великую идею продам, и вообще могу совершить нужное дело, — поглядывая через низкорослого Сапова на лежащего на кровати бригадира, спрашивает Мятников. — Я ведь знаю, вокруг чего твоя мысля вращается.
— Новость… — тянет с насмешкой Иван Петрович. — Каждый мужик или о выпивке, или о бабе всегда думает.
— Угадал. Умный ты, как старая кобра.
— Сам ты кобра.
— Вообще-то не мешало бы промочить горло, — вставляет Василь Банков. — Дует и дует, гадина, аж на душе тошно.
Семен вздыхает. В поселке давно выпит годовой запас спиртного, и уж больше месяца провозглашен сухой закон. Семен знает, что Мятников, несмотря на его настырность и проворность, ничего не достанет. А на душе так тоскливо, так нехорошо, что хоть криком кричи.
Семен Трет глаза, думает, что на время пурги, на время этого вынужденного безделья, надо бы как-то забыться, меньше думать о прошлом, о недавней беде — смерти жены, а там, глядишь, наладится погода, там выйдут на работу, а работа — это хороший лекарь от тоски и горя. Он, Семен, вовсе не пьяница, хотя в последнее время о нем так в шахтерском поселке говорят. А пьет он от того, что тоска по умершей жене, как мохнатая зеленая гусеница лист, съедает душу. Должны же люди понять, думает Семен, что если не забываться, если хоть на время не убегать от горя, то не выдержит душа тоски, зачерствеет, а то еще хуже, обозлится на весь мир да и потребует свести с ним счеты.
— Пустое все, — хрипло выдыхает бригадир.
— Нет, друг мой ситцевый, не пустое. Настоящий мужчина тем и отличается, что в критический момент для общества может найти очень верный выход. Если дашь в качестве приза посачковать пару дней, то я всех выручу.
Отдыха Мятникову не требовалось — они работать-то по-настоящему еще не работали, но за каждую свою выдумку он привык получать хоть какое-то поощрение. Сам Николай вовсе не пил, с малолетства не терпит спиртного. Но была у него блажь: любил он других угощать вином, любил других провоцировать на выпивку. Человек во хмелю, его глупые выходки веселили Мятникова.
— Ветродуй! Жилы-то, жилы чего из нас тянешь?
— Или говори идею, или иди знаешь куда! — Иван Петрович скорчил злую рожу.
Чего не любил Сапов в Мятникове, так этого стремления показать свое превосходство над другими. Он прямо-таки выпячивает, что он лучше всех. Ну не уважаешь ты других, ну моложе, красивее ты всех, ну не льешь ты, так и не выказывай своего отличия от других, не выказывай свое пренебрежение другими. Черт с тобой, пренебрегай всеми, но так, чтоб другие не видели и не чувствовали; черт с тобой, будь выше всех, но чтобы другие не замечали.
— Я серьезно… Даю голову на отсечение, что будет все окей. Настоящий мужчина тем и отличается, что может сдержать свое слово.
— Дай ты ему эти дни, — подсказывает бригадиру Василь, — Я могу за него отработать. Мне это вовсе не тяжело.
— Во, уже батраками обзаводится. Ребята, он же издевается над нами! Брехун этот…
— Иван Петрович! Пожилой человек, старший из нас, наставник, так сказать, пример для нас, подрастающего поколения, а брехуном меня… Обидно, до самого пупа обидно… — Мятников хмурится, демонстративно отворачивается от Сапова. — Я от чистой души хотел вам идею преподнести, а вы… Какая горилловская неблагодарность. Даю вам голову на отсечение, что все будет в лучшем варианте, но только не сегодня.
— Тем-ни-ла!.. — орет Иван Петрович. — Хвастун!
— Ты что думаешь, что пурга рагаыпе как через неделю затихнет? Так ошибаешься, дорогой! А вообще-то я для вас ничего никогда делать не буду. Настоящий мужчина тем и отличается, что в критический момент может в себе задушить сострадание к ближним.
— Не обижайся, говори идею, потом возьмешь отгулы, — Семен приподнимается на локти и смотрит пытливо на Мятникова.
— Окей! Приступаю к секретной операции.
Николай бросает на стол карты и поднимается.
Иванпетя хватает его за руку.
— Погодь, давай доиграем.
— Иди ты знаешь куда!
— Зна-аю. Ишь воспламенился давай доиграем.
Сапову впервые за долгую игру пришла хорошая карта и ему не терпится взять в игре верх над Мятниковым.
Николай пытается вырвать руку, но Сапов держит ее крепко.
— Не мешай, — вяло говорит бригадир. — Пусть инициативу проявляет. Но если он нас наколет, то я ему… Он мой характер знает.
— Брось ты его, Зад, слушать. Он всегда только и знает, что треплется. Известно, какая это балаболка. У него одни бабы на уме, а о другом ему думать некогда, — торопливо, захлебываясь словами, говорит Иванпетя. — Он же все сочиняет.
Мятников не обращает внимания на слова Сапова. Он обувается, надевает теплые ватные брюки. Он весь переполнен жаждой деятельности. Он быстро устает от монотонной, однообразной работы, ему надоедает ленивое безделье. Он любит частую смену событий. Непостоянство свое Николай уважал, ибо видел в этом признак прогресса.
Мятников надел полушубок, сверху, чтобы полушубок не намок от снега, натянул брезентовую камлейку, остановился у двери и командирским тоном приказал:
— Пока я осмотрю сени, Василю Банкову немедленно одеться и быть готовым следовать за мной.
— А кто ты такой, чтобы я тебя слушал?
— Отставить разговоры. За пререкание получишь взыскание.
— Василь, не пузырься, делай, что он говорит, — Семен истомленно поворачивается к стене, шумно и устало вздыхает. — Пусть уж разворачивается, но если он нас того, то он мой характер знает.
Как только Василь и Мятников вышли из балка, Индюк, позевывая, лег на кровать, которая стояла напротив железной печки, и уже через минуту слышалось его спокойное, блаженное посапывание.
— Вот сволочь! — фальцетит Иван Петрович, покачиваясь всем туловищем из стороны в сторону, морщит презрительно лицо, и на большом горбатом носу его собираются складки. — Уже как лошадь храпит. Надо ж быть таким! А? Тут себе места не находишь, а этот…
— Глохни, — рычит недовольно Семен, приткнувшись головой к тонкой, подрагивающей от порывов ветра стенке балка. — Без тебя тошно.
Иванпетя ругается про себя, но молчит, посапывая, собирает карты. Он сосредоточенно, с величайшей обидой в душе тасует их. Карты старые, потрепанные концы топорщатся. Иванпетя зло трясет колоду, посверкивая глазами, распрямляет загнутые утолки.
Бригадира Сапов не то чтобы боялся, но просто не хотел с ним конфликтовать. Как ни крути, а от бригадира многое зависит: заработок, участок работы полегче, вообще отношение к тебе в бригаде.
Семен Задов всего лет пять работает на шахте, но он зол в работе и вообще-то башковитый мужик: за такой короткий срок от простого бурильщика дотянул до бригадира.
Иванпетя недолюбливал Семена вовсе не потому, что тот в последнее время, схоронив жену, стал запивать, — подобное случается и с самим Саповым, а недолюбливает он его за резкость, за то, что бригадир не считается с мнением самого Иванпети, хотя уж с его-то мнением он должен считаться. Как-нибудь Сапов пятнадцать лет на Крайнем Севере, больше десяти из них работает на одной и той же шахте. Правда, некоторые его считают человеком с ленцой и потому всякое брешут о нем. И начальство недолюбливает его. Все из-за того, что он может резануть правду-матку в глаза. Это нынче никому не нравится. Не любят нынче правду и критику. Спеси-то в людях ох как много, а хозяйственности и деловитости нет. Все стараются задарма да побольше зарплату получить. Хорошо, любит он деньги. Так не краденые любит-то! Любит заработанные, трудовые. Ты дай мне работу посолиднее, обеспечь меня материалами, механизмами, а я те горы сверну, я те всю Землю перепашу, но ты мне за это и плати надлежащим образом, хорошо плати, чтобы у меня охотка была еще крепче работать. Стимульнуть человека рублем никогда не грех. А уж за качеством пусть начальство следит. Наше дело — давай, давай, горы ворочай. Мы с детства к штурмам приучены. Что касается качества, то тут все посложнее. Надежда на сознание нынче плохая. Это у молодых, горячих, сознание, гонор рубль заменяют, а у нас-то, кого судьба била и рвала, на переднем плане желание хорошо пожить. Чего ж нас ругать за то, что мы к деньгам приучены — сами ж приучали, условия приучали.
Не только из-за денег любит Иван Петрович Сапов Чукотку. Просторы здесь, вообще первозданная вольность в природе. Хорошо на материке, да уж больно тесно там человеку. Песчинкой там себя чувствуешь, затертым, забитым, задавленным сутолокой.
На Севере ты — человек, тут ты на просторе распрямленным живешь, тут ты сам к себе уважение имеешь.
О материке, а главное, о лесе и тепле Иван Петрович всегда тосковал. Раз в три года он отправляется в шестимесячный отпуск на материк, на Юг, к морю, лесам и солнцу. До отпуска Иван Петрович подобно Скупому рыцарю копит, бережет каждую копейку. На Юге он начинает сорить деньгами, покупает всякие дорогие безделушки, в ресторанах закатывает пиры, пешком почти не ходит, все на такси катается.
Из отпуска Иван Петрович с женой всегда возвращается досрочно, без гроша в кармане, с приличным долгом. Первое время муж и жена ругают себя за расточительство, клянутся, что уж в следующий раз и копейки даром не потратят. До очередного отпуска Саповы вновь отчаянно копят, экономят буквально на всем — еде, одежде, других вещах. И вот попадают на Юг, появляются на берегу благословенною синего Черного моря, в стране тепла, обворожительных женщин, дорогих вин и всяких соблазнов, где жизнь кажется необычно легкой и красивой, и тут с Саповыми что-то происходит, в них сгорают какие-то предохранители, и они безудержно сорят деньгами, мотаются по магазинам и ресторанам.
Мотовство свое Иванпетя оправдывал наследственностью: дед его был купцом, ворочал в свое время тысячами. Откуда в жене, человеке не городском, а деревенском, такое мотовство, Иван Петрович не мог понять.
Семен Задов стонет, кашляет, шмыгает, словно простуженный, носом, бубнит, как филин:
— Они что, сгинули? Да за эти три часа можно на луну сходить.
— Нашел кому верить, — сквозь ухмылку говорит Сапов.
Иван Петрович успел насидеться, належаться, и теперь он вновь сидит за столом и слушает пургу.
— Может, заблудились?
— Этот больно много языком мелет, а дел путных от него не жди. Кто много болтает — тот мало работает…
— Врешь! Колька злой до работы. — Семен садится, зевает, тянется, и тело его сыро похрустывает. — Ты не переживай насчет заработка, потом наверстаем.
— Когда потом? Чудак, у меня ж средний падает, а отпуск на носу.
— Чего ты такой Жадный? Не пойму я тебя. Наверное, оттого с тобой так и скучно, что ты жадный.
Бригадир сползает с кровати, надевает валенки, что стоят у порога, накидывает на плечи полушубок и выходит в сени. Сени узкие, из тонких досок, которые от ветра прогибаются.
Ветер с неистовой силой рвет дверь. Крутящейся снеговой плотью забито пространство. Где земля, где небо? Что можно разобрать в этой сумасшедшей круговерти?
Вот такая же неразбериха и на душе у Семена. Как не стало жены, так не стало на душе покоя и радости. Семен, Семен, отчего тебя обошло стороной счастье?! И сквозь ветер он слышит нежный женский голос.
Семен возвращается в сени, лицо от снежной пыли стало мокрым, волосы волглыми. Семен вытирается носовым платком, вытряхивает полушубок, обмахивает щеткой валенки и нехотя вползает в балок. Духота тесного помещения ударяет в ноздри, как застоявшаяся печаль в душу — колко и ноюще.
— Ни черта не видно, — хмуро роняет Семен, раздевается и ложится на кровать.
В балке сумеречно, но огня не зажигают: керосиновая лампа больно сильно коптит, а электростанцию еще, не, отремонтировали. Иванпетя, склонившись над столом, в бледном квадрате света из окна строит карточный домик. Индюк, разинув большой рот, вяло шевелит сухим языком и что-то мычит во сне. Семен скрипит — зубами тяжело, обреченно вздыхает.
— Может, поиск какой-нибудь организуем? — спрашивает бригадир у Ивана Петровича. — Хотя в такую-то пургу…
— Да чего ты страдаешь! Гляди, заблудится он. Этот, поди, уже нашел себе здесь деваху и развлекается. Он же без таких-то и дня не переживет.
Иван Петрович кивает на стену напротив, где над кроватью Мятникова вместо ковра наклеены цветные фотографии из знаменитого иностранного журнала для мужчин. Девицы в непристойных позах, томно и стыдливо улыбаясь, поблескивая в полумраке золотистыми обнаженными телами, демонстрируют молодость и страсть.
Как-то, подгадав момент, когда в балке никого не было, Иванпетя большинству оголенных девиц подрисовал усы и бородки клинышком, под кардинала Ришелье. Мятников рвал и метал, бегал по балку с кулаками, но так и не узнал, кто обидел его красоток.
В сенях неожиданно раздается глухой стук. Балок трещит. Семен и Иван Петрович раздетые, перепуганные выскакивают в сени.
В седой мути снега, задуваемого ветром в распахнутую дверь, они видят, как Мятников и Банков пытаются закатить в сени деревянную бочку. Бочка таких огромных размеров, что не проходит в довольно широкий дверной проем.
— Чего уставились? Туды вашу, — зло кричит Мятников. — Ломайте стояк, а то эта курва не лезет.
Бригадир, Семен смотрит на ребят, на огромных размеров бочку и ничего не может понять.
— Ты пошли за делом, — как-то не по-русски говорит он. — А выходит какая-то бочка.
— Иди ты, ваша светлость, знаешь куда? — отрезает Мятников. — Без дураков обойдемся.
Николай поддевает неизвестно каким образом появившимся в его руках ломиком стояк дверной коробки. Доска с сухим треском ломается. Мятников переламывает еще пару досок. Проем стал гораздо шире, и бочка свободно вкатывается в сени.
— Чего глазами шлепаете, прилаживайте назад доски и дверь закрывайте! — Это уже молчаливый, замкнутый Василь стал командовать.
Семен в сердцах плюет, через силу пытается улыбнуться, но в снежном дыму все кажется, будто он ощерился, как лошадь. Непривычно это и страшно. Бригадир уходит в балок. Иванпетя, поеживаясь, сквернословя, прилаживает доски, закрывает дверь.
Банков вносит в балок объемистую, довольно тяжелую бумажную коробку.
— Ну, будет дело! Будет! Бее устрою в лучшем варианте, — потирает замерзшие руки Мятников. — Вот заварганю так заварганю!
— Что в коробке-то? — спрашивает Банкова Иванпетя.
— Сахар… — отвечает тот.
— Вы что, психи? Куда нам его столько? На десять лет хватит, — бубнит Иванпетя.
Семен приподнимается на койке, сопя, зло говорит:
— Ты брось эти штучки, говори, где твоя инициатива…
Мятников понимает, что бригадир рассердился, и тут же раскрывает свой секрет.
— Ну и дуромолы вы все, неужто не поняли, что я решил брагу сварить?
— Бра-гуу! — ахает Иванпетя. — Фантастика! Как же мы раньше до этого не доперли?
— Хватит ругаться, за дело, мужики! — Мятников становится в центре балка и начинает давать всем задания: — Иванпетя и Зад, сходите к колхозному складу и там откопайте в снегу несколько старых оленьих шкур. Колхоз их выбросил, а нам они пригодятся для утепления бочки. Индюк, поднакопил силы? Теперь таскай воду из ручья. Мы с Василем начнем подготавливать бочку.
— Прямо фельдмаршал, — одеваясь, говорит Иван Петрович. — Тебе, Мятников, какой-нибудь Клондайк нужен…
— Зачем?
— Конституция у тя авантюрная.
Пурга кончилась на третьи сутки, кончилась в самое неподходящее время, когда у шахтеров в балке подоспела брага.
Утром из-за сопок выглянуло сине-малиновое солнце. В тишине запахло крепким, крутым морозом, как пахнет осенью горелой листвой в садах. Небо было белое, как и снег, нанесенный пургой с моря. Казалось, что небо — это продолжение заснеженной земли. Солнце такое близкое, что до него можно дотянуться рукой.
Поселок, засыпанный снегом, ожил: задымили трубы в домах, появились на улице дети и собаки, взрослые расчищали тропинки и дороги.
Наконец-то отремонтировали электростанцию, и с утра в домах горел свет.
Раньше всех в этот день встал Иван Петрович. Он выскочил прямо в кальсонах с чайником в сени, сбросил с бочки шкуры, отодвинул крышку и зачерпнул мутной белесой жидкости, слегка пузырившейся, разящей сивухой. В балке все еще спали, но когда Иванпетя налил брагу в кружку и выпил, тотчас проснулся бригадир Семен и спросил:
— Ну как, подоспела?
— В норме, стервь! Прямо в голову шибанула, целительная гадость.
На железную печь водрузили большой котел, нарубили в него оленины, выписанной накануне в колхозном складе, и, пока варилось мясо, пропустили по кружке браги, потом по второй, третьей.
Брага оказалась крепкой, горьковатой и резко отдавала дрожжами.
О работе в этот день никто даже и не вспомнил, О том, что кончилась пурга, шахтеры узнали, когда взошло солнце и крохотное оконце в балке подернулось малиновым отсветом.
— Никак, пожар! — ахнул опьяневший Иванпетя.
Василь Банков, пошатываясь, вышел из балка, долго тер снегом лицо, потому что не мог увидеть горящий дом, потом обратил свой взор на восток, на восходящее солнце и засмеялся.
— Мужики! — заорал он, ввалившись в балок. — Взошло солнце, начался полярный день, и есть смысл обмыть это историческое событие.
Подвыпивший Семен лез ко всем целоваться, умолял друзей быть верными женам, оберегать их от житейских невзгод и тяжелых болезней. — Нету, мужики, мочи в одиночку жить, нету-тиии…
— Вот теперь-то вы все как на ладони. Распахнула ваши души бражка. Вижу, кто вы все есть изнутри. А то все меня в баболюбии обвиняете! — Мятников похохатывал, самодовольно ухмылялся.
— Ты теперь вправе над нами потешаться, но не моги этого делать. Пьем мы не ради утехи, а от безделья. Безделье ведь самая страшная болезнь для мужчины, — кричит Иванпетя. — Если ты меня уважаешь; так я тебя до гроба любить буду. Я тебя всегда, как лучшего друга, с поля боя израненного и окровавленного вынесу.
К вечеру о гульбище в балке узнали местные почитатели Вакха. И потянулись мужчины один за другим к длинному балку на окраине поселка кто с чайником, кто с ведром, а кто с канистрой. Гости чинно здоровались, выпивали кружку белой жидкости, хвалили питье и с наполненной посудиной спешили домой. По радио уже несколько раз передавали штормовое предупреждение — надвигался антициклон.
К вечеру пришел местный поселковый гармонист, молодой парень с коричневым лицом, беззаботный и словоохотливый. Растянул он меха старенькой гармони, и кинулись шахтеры, истомленные бездельем, в пляс. Охали, ахали, махали ручищами, топали ногами так, что пол стонал.
После двух кружек браги сам гармонист так лихо топал, будто пытался проломить пол балка, остервенело рвал гармонь и пел похабные частушки.
Ночью вновь хлестко и зло запуржило. Крепкий, промороженный ветер поднял снег. Мир опять потонул, потерялся в снежной круговерти. Пургой сорвало крышу со старенького колхозного склада, завалило несколько подгнивших опор радиосети, а балок подбрасывало, как мяч, но он все-таки не рассыпался, а выстоял.
Шахтеры всю ночь горланили песни, плясали до полного изнеможения, клялись друг другу в любви.
В других домах поселка в эту ночь тоже долго не гас свет.
К утру ветер стих, но и на этот раз бригада Семена Задова не вышла на работу. В этот день в колхозе было необычно много прогульщиков.
Весь день в балке рекой лилась брага, отчаянно всхлипывая, хрипела истерзанная гармонь, а гармонист со взъерошенными густыми жесткими волосами, похожими на щетку, опять пел частушки.
За ночь брага была выпита.
Утром к балку подкатил заснеженный вездеход. Из кабины выпрыгнул пожилой человек в унтах, в цигейковой шубе. Крупным, размашистым шагом он подошел к балку, миновал сени, открыл дверь в жилую часть, и, как обухом по голове, ударил его спертый запах перегара, пота, солярки.
Оставив дверь открытой, приезжий прошел к столу и зычно крикнул:
— Встать! Подъем!
На двухъярусных койках никто даже не пошевелился. Приезжий крикнул еще несколько раз, но и это не возымело действия.
Иванпетя, который спал прямо одетый в обнимку с гармонистом, не понял, кто кричит, дотянулся до валенка, который стоял у кровати, и запустил им в крикуна.
Эта наглая выходка вывела из себя приезжего. Он принялся стаскивать сонных шахтеров за ноги прямо на холодный пол.
С оханьем и руганью мужчины стали просыпаться. Узнав в приезжем начальника участка, все разом пришли в себя.
Начальник снял шубу, прикрыл дверь, сел на лавку за стол. Поправив сползшую на лоб прядь седых волос, он пристально, поигрывая желваками, всматривается в притихших шахтеров.
— Буду настаивать, чтобы зачинщик этой пьянки получил серьезное наказание, — сухо произносит он. — Ну, так кто бражных дел мастер?
Шахтеры, насупившись, молчат. У всех с похмелья болит голова, и угроза начальника никого не страшит.
— Я бражную идею предложил, — сознается Мятников.
— Перестаньте клеветать на себя, товарищ Мятников. Я знаю, что вы совершенно не пьете, и теперь вы единственный в форме — у вас здоровый цвет лица.
— Да тут так вышло, — пытается объяснить Николай.
— Все сплошное вранье, — обрывает его начальник. — Не выгораживайте тех, кто опозорил нашу шахту. Какой пример вы показали подшефным колхозникам! Я потрясен, Семен Иванович. Вы, передовой бригадир и…
— Пурга, потом компрессор сломался, — тянет, как провинившийся школьник, Задов.
— Чушь, все чушь! Кто из вас сообщил о поломке компрессора? Почему вы не натянете брезент над шурфом и не работаете в ветер? Какая беспечность! Вы исполняете государственной важности дело; да в военное время за такое… Разве вы не знаете, что для колхоза ледник — это больше чем жизнь? Они ж летом из-за этого не заготавливают свежую рыбу, не забивают оленей на мясо. Где вы им прикажете без ледника хранить продукты? Мясо и рыбу для шахтеров мы берем в колхозе. Следовательно, своей плохой работой вы ударяете по всей шахте, по женам шахтеров и даже по их детям. Вы хоть это понимаете? — не унимается начальник участка. — Вы сообразите: если до весны мы не пробьем горизонтальный ствол, вентиляционные каналы, то загубим все дело. Летом начнется оттайка и… Компрессор я заменю, а людей больше у меня нет. Прошу всех четко и ясно сказать: справитесь с делом или нет. Если не справитесь, то я пришлю настоящих шахтеров, а вы… — начальник красноречиво машет рукой. — Только прошу понять меня, товарищи, правильно.
Шахтеров мутит, их больные головы с трудом переваривают сказанное начальником участка.
— Мы, Леонид Сидорович, поднажмем, — говорит Иванпетя, преданно и доверчиво заглядывая в глаза начальника. — Промашка с этой брагой получилась. Потом же никто не предполагал, что она такая крепкая выйдет. От объема, наверное, брага крепость набирает.
— Постараемся показать дело, — бубнит молчун Василь Банков.
— Народ готов к трудовому подвигу, — ехидничает Мятников.
— Не мути, — обрывает его Семен Задов. — Мы, Леонид Сидорович, уразумели сказанное вами. С шутейством к делу подошли.
— Я же говорил, что просифонили…
— Глохни, — прерывает Иванпетю бригадир. — Чего митинговать, работать надо…
Начальник поднимается, в который раз поправляет непослушный седой чуб, потом коротко говорит:
— Всем привести себя в порядок, через час быть готовыми к работе.
Он направляется к вешалке, одевается, все как загипнотизированные глядят на него.
— Чуть не забыл, — добавляет начальник. — В вездеходе посылки от ваших знакомых и жен. Коньяк, высланный вам, товарищ Сапов, женой, я конфисковал и верну, когда бригада прибудет домой. Бутылку шампанского, высланную буфетчицей Мятникову, поскольку такой у вас у всех тяжкий час, разрешаю оприходовать. Бригадиру одеться и следовать за мной к месту работы.
— Фельдмаршал, — шепчет восхищенно Иванпетя, когда Задов и начальник выходят из балка. — Валенка он мне теперь вовек не простит. Не видать мне премиальных! Дернул же черт кидануться! Это все ты виноват… Значит, шампанским хочешь ото всего откупиться? Презираешь и оттого не пьешь даже шампанское?
В балок приходили поздно вечером, ужинали наспех, ели что придется: краюху хлеба с сладким чаем, кусок оленьего мяса, рыбные консервы, вареный картофель или жареную рыбу, как подкошенные падали в кровати и спали мертвецким сном, с запрокинутыми головами, посапывая, не замечая духоты, муторного запаха. Рано утром, когда синь рассвета, прорываясь сквозь замороженное крохотное оконце в балке, размыто мерцает на лицах спящих мужчин, после сиплого окрика бригадира все с трудом поднимаются и идут к месту работы, а очередной дежурный плетется в столовую за завтраком. По обледенелой лестнице спускаются в вентиляционный шурф и уж не вылазят на поверхность иногда до самого обеда.
Вечная мерзлота то кололась мелкими, почти прозрачными блинчиками, то становилась такой вязкой, что отбойный молоток влипал в нее, как в тесто.
Вертикальные вентиляционные шурфы были узкие, и потому работать в них особенно трудно.
Когда стали вновь рубить горизонтальную штольню — главный ствол ледника, то дело пошло гораздо быстрее. Штольня была около четырех метров высотой и столько же шириной. Шахтеры бурили неглубокие шпуры, закладывали слабые заряды и взрывали. Грунт, тачками вывозили наружу. Ствол подчищали отбойными молотками и снова бурили шпуры. Так метр за метром шахтеры вгрызались в вечную мерзлоту.
В конце апреля дни стали длинными, а ночи такими короткими, что вовсе не темнело. Солнце иногда припекало так сильно, что в затишке начали Таять отвалы.
Появились первые проталины, зашумели крохотные ручейки, засинели сопки у горизонта, и сквозь плотный оледенелый снег на южных склонах проглянули ребра черных скал. Воздух с каждым днем густел, наполняясь запахами земли. Вскоре прилетели журавли, и их округлое курлыканье эхом разносилось по всей долине.
Ледник шахтеры рубили в склоне невысокого холма за посёлком, недалеко от небольшой реки, по руслу которой летом проходила дорога. С холма далеко видно тундру, пойму реки до самой наступающей с севера гряды сопок.
В редкие перекуры мужчины сидели на солнцепеке, сняв, шапки, и с тихой робостью в душе смотрели в синюю даль.
— Вот за это я и люблю Чукотку, — обычно восклицал Иван Петрович, показывая рукой на пойму реки, в сторону сопок. — Видеть такой простор — это самое главное для человеческой души.
Кое-где в штольне грунт стал оттаивать и обваливаться. Пришлось строить массивные утепленные ворота у входа, чтобы преградить приток в штольню наружного теплого весеннего воздуха.
Ворота теперь мешали вывозить из штольни грунт, к тому же пришлось до минимума сократить силу зарядов. Но тут шахтерам неожиданно повезло: они наткнулись на линзу. Многометровый лед, сдавленный землей, кололся со звоном, брызгая в лица бурильщиков иглами. Чтобы защитить глаза, щеки, шахтерам пришлось надевать брезентовые маски и очки. В линзе решено было пробить карманы — ответвления от главного ствола ледника, в которых будут храниться мясо, рыба и прочие продукты.
Теперь дело пошло настолько споро, что стало ясно: через месяц, на худой конец через два, ледник будет сдан колхозу.
В конце мая Колька Мятников захандрил. В короткие перекуры он неотрывно смотрит в сторону поселка, тяжело, с придыханием вздыхает.
— О буфетчице Любке томишься? — посмеивается Иванпетя.
— Дуромол! Нужна она мне, когда тут, в груди, настоящее зреет.
Мятников стал упрашивать бригадира дать обещанный отгул на два дня.
— Это за что ему отгул? — горячился Иван Петрович, — Он всех нас своей бражкой под ответ подвел. Цельный поселок, считай, споил, нашу шефскую честь замарал.
— Ты еще скажи, что я и в начальника участка валенком запустил.
— Ты, а то кто же? Твоя ж идея с бражкой, твое исполнение. Мне теперь страдай…
— Зачем тебе дни-то? — спрашивает Семен.
— Нужно. Дело одно нужно срочно решить.
— Баловство?
— Вроде нет, вроде серьезно. Я ж и говорю, что проверить все нужно.
— Ты, Семен, не слушай его. Это ж опять о бабах…
— Глохни, Иван Петрович! Настоящий мужчина тем и отличается, что сдерживает свое слово, как любит говорить один человек. — Семен ухмыляется, подмигивая Мятникову. — Даю субботу и воскресенье использовать как выходные, хотя все мы опять будем работать.
— Растлишь ты его, — выходит из себя Иванпетя. — Мало тебя, Семен, начальник участка наждачной бумагой тер?
— Глохни! Завтра начинаем бить последний торцовый карман.
В субботний день, когда бригада ушла на работу, Колька Мятников вымыл в балке полы, не мытые, наверное, месяца два, сходил в баню и постирал там все свои белые сорочки. Потом упросил знакомого электрика, и тот подрезал не в меру длинные волосы на Колькиной голове.
Вечером Мятников собрался в клуб на танцы. Пошел он пораньше, чтобы присмотреться и свыкнуться с обстановкой.
Клуб в колхозе был новый, просторный. В фойе, стены которого увешаны портретами передовиков и диаграммами трудовых успехов в различных отраслях хозяйства, требовательными призывами работать еще лучше, в углу размещался небольшой бильярд. Возле стола с зеленым сукном крутились молодые парни, спорили, даже махали друг на друга киями.
«Чокнутые, что ли?» — подумал Колька о пацанах и отошел в сторону.
В противоположном углу возле двери библиотеки за столом сидели две девушки и листали журналы. Кольку аж в жар бросило, когда в одной он узнал ту, которую несколько раз случайно видел на улице поселка и ради которой он, собственно, пришел на танцы. Она была худенькая, беленькая, с большой грудью, туго натянувшей голубую кофточку. У блондинки прямой аккуратный носик, Выпяченные большие губы, на длинной шее темнеет маленькая родинка. Прическа — волосы аккуратно закручены на макушке — скрадывает округлость лица и выгодно дополняет красоту шеи. Кажется, девушку зовут Зоей и она работает в пекарне. Колька расспрашивал о ней у знакомого электрика, и тот проболтался, что за девушкой безуспешно ухлестывает киномеханик, что она редко бывает в клубе, а больше сидит дома.
Месяц назад, возвращаясь из столовой, Колька повстречал ее на улице и попытался с ней заговорить, но она прошла мимо, даже не взглянув на него. Вот с тех пор Колька очень часто думал о гордячке. Но и не таким гордячкам он запудривал мозги. Главное — не зарываться, не наглеть, но и не быть рохлей, кирзовым сапогом. Больше всего девчата презирают наглых, а также тихонь-дураков. Наверняка Зоя любит стихи, теперь все девчата любят стихи или прикидываются, что любят. В самый раз почитать ей Блока, Есенина или какого-нибудь современного поэта. Жалко, но он, Колька, все стихи перезабыл.
Вторая девушка темноволосая, с цыганскими живыми глазами, длиннолицая и некрасивая. Колька вообще-то не обращал на нее внимания.
Он остановился у большой круглой голландки, исходившей теплом. В щели чугунной дверцы синело пламя.
Подруга что-то шепнула Зое и глазами показала на Николая, но та даже не повернула головы. «И она меня видит, — подумал Николай. — У каждой девушки не два, а четыре глаза, и они всегда все видят».
Весь вечер Мятников танцевал только с Зоей. Она доверчиво прижималась к нему. Он как бы невзначай касался щекой ее щеки, и, когда слышал легкое, как казалось ему, необычно трепетное дыхание девушки, когда сквозь нежный запах дорогих духов улавливал запах ее тела, слегка отдававший хлебом (она же работала в пекарне и пропахла хлебом), его сердце замирало от счастливого, нежного чувства. Нет, раньше все было иначе. Раньше было все иное, с другими он был иной, с другими девушками было проще и спокойнее.
Зоя боялась глядеть на него. Он это чувствовал. Почему Зоя робела? Ему был дорог ее взгляд. Как это нелепо и неожиданно!
Когда кончался танец, Мятников боялся отпускать Зою. Он робко держал девушку за руку и, когда она высвобождала руку — легко и не обидно, когда подходила к своей подруге и, смеясь, о чем-то беседовала с ней, он топтался невдалеке, всего в двух шагах, готовый с Первыми аккордами вновь пригласить Зою на танец.
Раза два Мятникова опережал киномеханик. Николая от ревности просто бросало в дрожь. Но с киномехаником Зоя танцевала иначе. Она держала его все время на расстоянии, и, когда он ей о чем-то рассказывал, она вовсе не слушала его.
Зоя разрешила проводить ее домой.
Девушка жила совсем недалеко от клуба, в маленьком, обитом толем домике.
— Они остановились у крыльца. Зоя была в темно-вишневом, с коричневым цигейковым воротником пальто, без головного убора. Ночами еще крепко подмораживало. Мятников понял, что девушка не сможет долго оставаться на улице.
Он поцеловал руку Зои, впервые в жизни поцеловал руку девушке. Он просто не знал, как это у него все вышло, как все получилось. Он покраснел, засмущался.
И Зоя засмущалась, потупила глаза, и задрожали легкие ямочки в уголках ее пухлых губ, обрамленных сверху, как инеем, налетом светлого пушка.
— Я одна живу и потому не могу пригласить тебя в гости, — спокойно произнесла Зоя.
— Я, собственно… Хочешь, Зой, я подарю тебе шубу?
— Какую шубу? — с тихим ужасом и удивлением спросила девушка.
— Какую-нибудь дорогую шубу, чтобы ты никогда не мерзла.
Она качнулась, запрокинула слегка голову, в просвете воротника пальто блеснули ее синеватые, выпуклые, ключицы, засмеялась грудным, тихим смехом, взяла Мятникова за руку и легонько сдавила ее.
— Дурачок, — ласково, так, что у него просто оборвалось сердце, шепнула она. — Я, может, тебе три шубы куплю, лишь бы ты…
Она повернулась, торопливо взбежала на крыльцо своего дома, юркнула в дверь, и… раздался в сенях лязг щеколды. Мятников подождал, когда в доме зажжется свет, и медленно побрел по дороге к реке.
Оттаявшая днем земля была теперь тугой, замерзшей, гулко похрустывала под ногами. На востоке, в стороне Берингова моря, покрытого еще прочным, ноздреватым, с голубыми озерцами талой воды льдом, пробился маленький язычок зарницы. Небо было синевато-серое и напоминало скверно покрашенную синькой холстину; на севере в сырой дымке полярной ночи таинственно белел еще не растаявший в урочищах горного хребта снег.
За поселком в лощине, заросшей кустарником, клейко пахло прошлогодней голубикой, висевшей сморщенными капельками на тонких, как бы иссушенных зимними долгими холодами веточках.
Река по-весеннему многоводна, стремительное течение поднимает со дна ил и песок. На песчаных косах, желтевших празднично в ночи, прижимавших реку к крутым, со свежими сырыми обвалами берегам, на поворотах лежали метровой толщины сине-зеленые льдины, похожие на спящих неуклюжих белых медведей.
Колька сел на сухую корягу и стал смотреть на восток: Внизу, набухая алостью зарницы, утробно и монотонно шумела река. Зарница стремительно разрасталась, она, светлея слегка, вспухала — выглядывало сине-медное солнце. Высоко в небе запел жаворонок, защебетал проснувшийся куличок, снялась с соседнего озерка пара гуменников и, тревожно посвистывая крыльями, растворилась в синей дымке.
Как обыденно все вокруг и просто! И от этой простоты и обыденности мира у Мятникова защемило сердце: он и его жизнь — всего лишь краткий миг в розовом утре вечности.
Мятников повернулся и посмотрел на поселок, на розовевшие домики. Он нашел глазами дом Зои и улыбнулся, чувствуя горячую нежность к девушке.
У балка Мятников неожиданно для себя увидел сидящего на скамейке бригадира Семена.
— Ты че? — спросил Колька. — Бессонница напала?
Он присел рядом с бригадиром.
— Душно в балке, вышел вот покурить. Сижу и думаю о нашей работе. Уедем мы, а дело-то наше останется. — Семен затягивается, потом с усилием, пыхтя, выдыхает дым. — Что бы там ни было, кто бы в этом колхозе ни работал, а ледник все равно будет, ледник все равно от нас пошел.
Мятников внимательно смотрит на бригадира.
— Ты, Семен Иванович, прочный мужик.
— Прямо душу коробит вот эта тишина, — с надрывом говорит бригадир.
Метрах в пятидесяти от балка, возле приземистого белого здания детского садика, по куче желтого песка степенно расхаживает ворон. Он озабоченно крутит продолговатой головой, По-хозяйски надменно и деловито каркает, бьет клювом песок, оставляя неглубокие дырочки; в розовом воздухе холодная чернота его оперения слегка отдает нежной сиреневостью. Что тревожит птицу и что она ищет в это чистое утро?
— Ишь, дуромол какой, — смеется бригадир.
— На нашего Иванпетю похож.
— Он мне вчера говорил, что готов просить отпуск и поехать снова строить где-нибудь ледник.
— Заработок понравился?
— Да не только…
Немного помолчали, прислушиваясь к непривычному в утренней тишине крику ворона.
— Веры во мне нет, а без веры страшно жить, — неожиданно с тревогой говорит Семен. — Я тебя хочу спросить, ты только не разбалтывай…
— Да не, могила…
— Как думаешь, пойдет за меня какая-нибудь? Не стар я по ихним понятиям? Ты ж спец в этом деле…
— Пойдет, — уверенно рубит Колька. — Тебе нужна мягкосердечная женщина. Ты-то мужик еще ничего — физиономистый.
Мятников улыбается, неожиданно вспомнив о Зое.
— Я как будто душу в чистом ручье вымыл, — неожиданно говорит Колька.
Солнце оторвалось от земли, солнцу предстоит долгий путь по небу.
«Чего я намолол! — с горечью думает Семен. — Никого мне ни теперь, ни потом не нужно. Если лебеди…»
Как чист и свеж воздух! Вот такими ранними утрами выходил он, Семен, из дома, шел коротким путем через рощицу, где пахло грибами, сырой травой и прелой листвой, шел мимо запруды, над которой истомленно синело облачко, шел к кузнице, возле которой усатый кузнец Никитыч сидел на пеньке и курил, поджидая Семена.
— Начнем люд поднимать? — говорит кузнец.
— Начнем, — отвечает Семен.
Никитыч старательно затаптывает окурок, проходит в кузницу, раздувает горн, достает щипцами из угля светящийся кусок железа; бросает его на наковальню, возле которой стоит Семен с тяжелым молотом в руках.
Вечером он идет к запруде и издали в сизости сумерек у кустов орешника видит хрупкий девичий силуэт.
— Устал? — шепчет она, и большие влажные глаза ее ласково блестят.
— Нет, совсем нет, — отвечает он, действительно не чувствуя недавней тяжести в мышцах.
Семен находит ее губы и не может оторваться от них, не может оторваться от ее пропитанного дневным зноем тела, пахнущего полем, где она работает. Тело ее на удивление хрупкое, вовсе не деревенское, и этим еще более дорогое ему.
В каждом утре витает ее светлая улыбка, чистое дыхание и ласковый шепот:
— Ты устал?
Утекло время, и утечет вот это утро, но не бесследно утекла его молодость, как не бесследным будет и это утро.
Мятников встает и, весело подмигнув, говорит:
— Пойдем, хоть часок покимарим. Север, как больных собак трава, вылечивает людей.
Солнце все выше — и выше, солнцу предстоит долгий, бесконечный путь над землей.