Нил Егорович Шарабанов не любил поездки, последние двадцать лет просидел в деревеньке под Тулой, никуда не выезжал, кроме как на базар в райцентр — тихий городок, все так же, как столетие назад, лениво-пыльный в летние дни, грязный в осеннюю и весеннюю распутицу. В городке Шарабанов бывал раза два в год, покупая самые необходимые вещи.
В марте нынешнего года Нил Егорович получил большой денежный перевод, повергший в изумление всю деревню, и, о чем потом много говорили, телеграмму — вызов на похороны.
И оттого, что была слякотная, затяжная весна, оттого, что раскисли и без того плохие проселочные дороги, а ехать-то далеко, на очень таинственную, будто бы инопланетную Чукотку, оттого, что вызывался ка похороны друга, с которым не виделся и не переписывался с самого конца войны, оттого, что в телеграмме сообщалось о каком-то странном наследстве (в наши-то дни какие могут быть наследства?), совершенно неожиданно оставленном ему покойным, — от всего этого поездка Нила Егоровича чрезвычайно страшила. Было еще одно очень важное обстоятельство, если не самое важное, из-за чего Шарабанову не хотелось трогаться с места. Пришла вторая телеграмма с настойчивой просьбой прибыть на похороны, в телеграмме прямо указывалось, что это воля покойного, и Нил Егорович, уловив в этой настойчивости приказ, тоскливо стал собирать в дорогу небольшой чемодан.
Из-за погоды Шарабанов задержался в пути, прилетел на Чукотку, когда товарища схоронили на маленьком кладбище, далеко за посёлком, на пригорке, заросшем жесткой, шершавой осокой и корявым, с суховатой листвой ольшаником.
В аэропорту гостя встретила машина. Полный шофер с грушевидной головой, длинноволосый, с синерозовыми щеками, покряхтывая, с трудом переставляя кривые ноги, поднес чемодан, что говорило об особом отношении шофера к приезжему. В пути, беседуя, толстяк произносил слова мягко, уважительно и все время хвалил покойного.
— Умный, честный, у людей в уважении был. К нему, все за помощью и советом шли.
Прямо из аэропорта Нила Егоровича привезли в кабинет начальника коммунхоза, где совсем недавно работал покойный. Начальник, мужчина лет сорока, но уже лысый, обрюзглый, хотя лицо у него было розоватое и довольно приятное, вышел из-за стола, протянул гостю холодную влажную руку, пригласил сесть в кресло и повел не спеша беседу.
— Я вас так себе и представлял. Такие дела, как смерть, всегда случаются неожиданно. — Начальник был человек покладистый, мягкий, но подчиненные не любили его за бесхарактерность. К тому же он все время старался казаться в глазах других очень образованным. — После операции, когда осколок от сердца оторвали, Константин Иванович почувствовал приближение смерти. Позвонил из больницы и, я вам доложу, красочно, интеллигентно воссоздал обстановку действительности, — мужественный был человек. Он и сообщил, что родственников у него нет и что часть сбережений он оставляет на строительство новой поселковой библиотеки, а часть завещает троим друзьям-фронтовикам. Двое наследников, как он сам выяснил, умерли раньше, и он назвал конкретно вашу фамилию и соответствующий адрес. По настоянию покойного, на это есть и соответствующие документы — зарплата за последние два месяца, а также отпускные за последний год были отчислены на организацию поминок. Касательно библиотеки Константина Ивановича, то две тысячи томов переданы согласно списку и завещанию покойного библиотеке поселка, а часть книг, опять же согласно списку и завещанию, устному завещанию, розданы сотрудникам конторы, в память о покойном.
Начальник вызвал секретаршу, наказал ей взять ключи от квартиры Константина Ивановича Лапова, бывшего бухгалтера коммунальной конторы, и проводить в квартиру приезжего человека.
Вышли на улицу. День пасмурный, тихий и волглый, как недосушенное белье, но холодный, и Шарабанов в стареньком, потертом зимнем пальто, из коротких рукавов которого торчали его длинные руки в вязаных деревенских варежках, разом почувствовал во всем теле какой-то зудящий, неприятный озноб.
Тучи, зацепившись за белые вершины крутогорбых сопок, висели так низко, что до них можно было добросить камень. И были тучи необычно синие, а эта синева, как розовая внутренность арбуза, обрамлялась режущей глаза белизной, — то ли налетом инея, то ли межзвездного холода, просачивающегося сквозь тучи к земле из великих далей бесконечности. Северные тучи были совсем непохожи на те, что в марте денно и нощно зависали над деревней Нила Егоровича, время от времени обсыпая поля мелкой дождевой пылью, пахнущей глинистой плесенью.
Диковинный Север! Диковинный поселок!
Дома, вроде кротов, зарылись в снег, и только трубы с металлическими или асбестовыми надставками, удерживаемые проволочными растяжками; подобно высоким антеннам, выстроились в длинные ряды, помечая сугробисты кривые улицы четкой цепью, будто палочки, старательно выведенные мальчишеской рукой на листе бумаги.
Море подступало к передним домам сине-зелеными нагромождениями многометрового льда, тускло поблескивающего в сыроватой пасмурности короткого северного дня.
Вначале секретарша вела Нила Егоровича по тропинке среди причудливых торосов, на которые гость посматривал с любопытством и страхом — чем черт не шутит, а ну как обвалится, лед все-таки! — затем свернули на ухабистую, разъезженную машинами дорогу, которая, как бы разрезая поселок надвое, повисла над самыми домами, утонувшими в снегу. Многометровая толща промороженного снега отзывалась скрипучим утробным звуком — снеговым эхом.
— У нас весны и в помине пока нет, хотя дни стали длиннее, — сказала маленькая полненькая секретарша, закованная в длинную кожаную армейскую шубу. — У вас-то, в деревне, поди, — она странно улыбнулась, с тихим обожанием посмотрела на Нила Егоровича, точно он зеленая весенняя ветка.
— Грачи прилетели, земля отошла, — продекламировал гость.
Прошли магазин с замороженными белыми витринами, двери которого то и дело, как бы истонченные морозной болезнью, скрипели. Затем миновали кинотеатр — гордость поселка, выстроенный год назад, напоминавший огромный бетонный кубик без окон. С афиш улыбались полногрудые, с обнаженными плечами, красноротые женщины. Мужчины на афишах были в шляпах, с черными усами и смотрели на женщин, на их бугристые прелести с ленивой сонливостью.
Улица в этой части поселка была расчищена. Снег образовал два высоких террикона, из которых детвора устроила горки.
За кинотеатром опять свернули на тропу и вышли почти на самую окраину поселка. Шарабанов по дороге приметил, что к входным дверям занесенных домов прорыты узкие туннели в снегу, а у входов в туннели лежат какие-то маленькие брезентовые рулончики. Зачем они? Потом Нил Егорович догадался, что этим брезентом на ночь закрывают входы.
— Бывает, так засыпает снежищем, что за день насилу откопаешься, — пояснила секретарша, заметив, с каким любопытством гость рассматривает туннели. — А у вас?
— Снега всю нонешнюю зиму почти не было. Ваш-то снег да к нам бы.
У длинного здания остановились (четыре трубы торчало, потому Шарабанов и понял, что дом длинный), вошли в свежий, туннель — снег под ногами еще не утоптан и стенки не обледенели, — подошли к дверям, обитым мешковиной, секретарша, медленно шевеля замерзшими, пальцами, отомкнула большой висячий замок, вошли в узкие сени, затем оказались в маленьком утепленном коридорчике, где пахло пылью и паутиной. Секретарша долго шарила по стене, наконец нашла выключатель. Когда зажегся свет, на стенах розово заблестел иней.
У двери стояла бочка с водой, рядом громоздились штабельком сухие колотые дрова, на лавке три пустых ведра, синий эмалированный ковш.
— Он мужик был хозяйственный, — сказала секретарша.
Комната Лапова небольшая, квадратная и чистая, ладная.
От печи исходило суховатое, приятное тепло, пахло древесной золой. На окне в старых эмалированных кастрюлях, обсыпанные розовыми звездочками, сочно зеленели два ваньки мокрых — любимый комнатный цветок на Дальнем Севере. Желтые полы устланы красной, с зелеными полосами по краям — «лампасами» широкой ковровой дорожкой. Такой обычно устилают лестницы и коридоры в солидных учреждениях. Кроме односпальной кровати, прикрытой серым солдатским шерстяным одеялом, двухтумбового письменного стола с протертым зеленым сукном, по всей вероятности, списанного какой-то конторой, трех самодельных, почему-то ярко-голубых табуреток, в комнате ничего не было. На стенах, обклеенных золотистыми обоями, делавших комнатку особенно светлой, остались следы книжных стеллажей, и потому казалось, что на стенах умышленно выжжены солнцем ровные прямоугольники.
Нил Егорович снял шапку, повесил бережно пальто, разулся, поставив заботливо в уголок серые, добротно подшитые валенки, и в одних толстых шерстяных носках на цыпочках, словно боялся разбудить кого-то, прошел к столу, сел на табуретку. Секретарша тоже разделась, долго цепляла воротником тяжелую шубу за крючок — петельки на шубе не было, потом села напротив Нила Егоровича и стала исходить томным теплом, как натопленная русская печь. В комнате запахло дорогими духами. Секретарша была еще молодая, с короткими и толстыми руками, добрым мягким лицом человека капризного и обидчивого.
Сидя на табуретке, женщина все время водила ладонями по кримпленовой юбке, как — бы гладила прущую из-под одежды тугость ляжек, а материя потрескивала, и секретарша хмурилась, вроде бы сердилась на синтетику.
— Нынешний год високосный, а потому люди мрут и мрут, как будто им больше делать нечего. — В голосе говорившей чувствовалась тихая, искренняя печаль сердобольной женщины. — Теперь свое здоровье больше богова блюсти надо.
— Он-то как же, долго болел?
Из Нила Егоровича медленно истекала стынь, которой он, как губка влагой, напитался за дорогу. Телу было приятно и благостно, а вот душа, вроде как птица, попавшая в силки, была не на месте.
— Осколок военный стал по телу двигаться. Врачи ловили, ловили, а когда поймали, то уж поздно было — поймали-то у самого сердца. — Секретарша отвернулась и торопливо вытерла влажные глаза платочком. Потом она посмотрела на гостя и поняла, что в своем стареньком суконном пальтишке, каких уж теперь не носят (такое когда-то, сразу после войны, носил и ее покойный отец), гость сильно продрог за в общем-то не длинную дорогу. Ей стало жалко его, и она предложила: — У Константина Ивановича в чулане хороший полушубок висит, почти новый, мало надеванный, так вы носите, а то промерзнете. На улице еще такая холодрыга!
— Он-то как же, не женился?
Секретаршу не то обидел этот вопрос, не то он ей был неприятен — ничего не ответила.
Помолчала немного, сказала:
— Со мной Константин Иванович культурно обходился, и я с ним.
Лицо у секретарши неожиданно порозовело, и она стыдливо потупила глаза.
В голове Шарабанова, как в заржавевших старых часах, заведенных с великим трудом, медленно, тяжело поскрипывая, стали раскручиваться колесики памяти.
— Жалостливый он был человек и справедливый, — врубился хриплым голосом Нил Егорович и крутнул так сильно маленькой седой головой, что клацнул зубами.
— Он, как и я, устал от Севера. В жизни всегда приходит такой момент, когда боишься жить дальше, а прошлое, как и настоящее, становится таким скучным. — Секретарша вздохнула, перестала поглаживать юбку, добавила: — Летом собирался насовсем уехать: пенсия подошла. Думал купить дом в средней полосе, где лес и речка, и жить потихоньку, чтобы не быть ни себе, ни другим обузой.
И тут секретарша, словно спохватившись, с каким-то по-женски нескрываемым испугом спросила:
— А вам не страшно тут на ночь оставаться?
— Да нет, — Нил Егорович хмыкнул и улыбнулся.
— А я покойников боюсь, — произнесла женщина.
— Он, поди, часто на юги летал?
Шарабанову почему-то хотелось, чтобы жизнь у Лапова была не такая праведная и покойная, какою она ему представлялась из рассказов, чтобы в ней было что-то пусть не порочное, но по-человечески веселое, чему можно было бы позавидовать.
Секретарша не поняла, что такое «юги», переспрашивать не стала — привыкла не переспрашивать, но отвечать что-то надо было, и она произнесла:
— Климатические условия тут для всех суровые.
Когда секретарша оделась и ушла, Нил Егорович первым делом внимательно осмотрел постель. Ватный матрас совершенно новый, и простыни с наволочками тоже совершенно новые, даже матерчатые бирки с датами выпуска и розничной ценой не оторваны. Белье на ощупь тугое, скользкое и пахнет сырой бумагой.
Темнеет на Севере стремительна. Окно, к которому свет проходил по неглубокой ямке в снегу, порозовело, а вскоре позеленело, точно его залили морской водой, и вот уж оно вовсе темное, как бы траурное.
Нил Егорович зажег свет, растопил печь. В комнатке стало так жарко, что пришлось снять пиджак.
Колесики памяти все раскручивались и раскручивались, прошлое было пока еще отрывочным, не совсем понятным, будто вовсе не им, Шарабановым, пережитым. Это походило на странный сон, в котором перемешались живые люди и убитые, пыльные дороги, на обочинах которых брошены машины, канонада, как далекое извержение вулкана, легкий хруст лопаты, входившей в сырую, податливую землю, когда он копал могилы и окопы.
Война напоминала Нилу Егоровичу о себе болью старых ран, кошмарными снами, удушливыми перебоями порядком сносившегося сердца.
«Зазря я сюда приехал, — чувствуя жар во всем теле, подумал Шарабанов. — Жил бы тихо, как прежде».
И он ругал себя за страх перед приказом, за слепое повиновение его лаконичной, сухой силе. Последняя телеграмма напоминала именно приказ: «Вам надлежит явиться соответствии завещанию покойного похороны», а приказам подчиняться научила Шарабанова жизнь.
Нил Егорович сидел у открытой дверцы печи и вдруг увидел себя на берегу реки, возле небольшого леса.
Полк подходил к переправе через реку, и вот с фланга, из-за леса, ударили вражеские танки. Вначале бойцы отстреливались, пытались удержаться на взгорке, а потом побежали, и танки расстреливали и давили бегущих. Шарабанов бежал следом за Ладовым, сбоку от основной массы отступающих, волоча по сухой стерне винтовку, и на него накатывалась знойная обгоревшая рыжая степь, изрытая оврагами и балками. Лапов упал, стал кататься по земле, схватившись руками за правый бок. Шарабанов увидел его лицо, залитое потом, бледное, окаменевшее от страха. За грохотом взрывов, выстрелами, ревом моторов не было слышно крика раненого.
Нил потащил друга к овражку, к кустам, зеленевшим впереди, потащил, задыхаясь от гари, почти теряя в сером дыму сознание. Другие повернули к реке, и наперерез им ударили из пулеметов танки, а те, что все-таки добежали до воды, не смогли переплыть реку.
Он дотащил Лапова до овражка и притаился, затих, стараясь вжаться, как бы превратиться в сыпучий, сухой песок склона, а над головой, выше по склону, поскрипывая гусеницами, обдавая траву и кусты маслянистым жаром раскаленного мотора, прогромыхал первый танк, затем второй, третий. Машины, истерзанные зноем, стремились к реке, ее прохладе, ее грязно-кровавой воде. И тут загудело затянутое пылью и чадом боя небо, замелькали по земле тени самолетов. Очередь крупнокалиберного пулемета хлестанула по танковой броне, потом раздался взрыв, потрясший землю, что-то острое и горячее лизнуло Шарабанова в шею, и он разом потерял сознание.
Необъяснимо быстро летний день середины войны, когда Шарабанов был ранен, сменился осенним, когда война, подобно адовой карусели, только раскручивалась, захлебываясь в неистовой жестокости.
Из-за плоскостопия Шарабанов был определен в похоронную команду. Было раннее утро, когда их привезли к высоте, за которую накануне ночью шел бой. Над землей висел туман, но поле просматривалось до самой высоты, поросшей орешником и колючим шиповником, изрытой, как лицо оспой, воронками, опоясанной шрамами окопов, буграми дотов и блиндажей. Все поле было загромождено подбитыми танками, покрытыми, точно потом, утренней изморосью, угрюмыми в своей стылой обреченности. Люди с оторванными ногами и руками, с искаженными землистыми лицами, залитые темной кровью, бездыханные, навеки ушедшие, лежали под машинами, орудиями, были вдавлены в сырую глинистую землю, а над ними колыхалась опаленная выстрелами сочная молодая трава, со дня зачатия земли не помнившая такой сечи.
Восемнадцатилетнего Шарабанова, впервые увидевшего убитых, охватил ужас, что страшнее смерти. Он не чувствовал и не понимал себя, он превратился в животное, которое страх гнал прочь от этого кошмара. Его рвало от густого смрада до зеленой пены, выворачивало внутренности, а потом он побежал, тупо уставившись в пространство. Он бежал в узкой, давящей темноте и жаждал только одного — выскочить к свету, а свет маленький, робкий маячил далеко впереди.
Потом его кто-то сбил с ног, а он стал вырываться и кусаться. И тут на него посыпались увесистые, отрезвляющие тумаки, он затих и заплакал, как малое дитя.
— Дурак! Ты же мог на мине подорваться, — спокойно сказал тот, кто бил его. — Все со временем пройдет. Это по первой, а потом-то бесчувственнее будешь, душа быстро от большой боли черствеет.
Вот с того-то поля, с той осени Шарабанов сдружился с Лановым и почти всю войну прошел с ним вместе.
Нил Егорович взял кочергу и осторожно стал мешать угли в печи. Пламя порозовило его острое, вытянутое лицо с седыми мохнатыми бровями, сгладило складки, пропитало краснотой ввалившиеся усталые глаза, заблестело на оголенном покатом черепе. От жары из глаз выкатились маленькие слезинки.
И тут ему вспомнился небольшой узкий кабинет, за столом молодой розовощекий лейтенант. Лейтенант был спокоен, и как бы подавлен этим покоем. Между тумб стола были видны его ноги в щеголеватых поблескивающих хромовых сапогах.
— Говорил твой дружок, что враг силен? — лейтенант смерил вошедшего с ног до головы спокойным, тяжеловатым взглядом.
— Говорил, — выдохнул вошедший.
— Говорил, что мы слишком торопимся победить?
Отвечающий неопределенно пожал плечами.
— Говорил, говорил… Это и другие подтверждают. Это ведь не придумаешь.:—Лейтенант давил своим спокойствием, своей уверенностью, как безоружного пехотинца танк. — Нужно свой долг перед Родиной выполнять, а не очернительством заниматься. Есть данные, что он и на гражданке, в своем совхозе работая счетоводом, очернительством занимался. Ему многое только через черные очки видится.
— Он сам же на фронт пошел, хотя у него «белый билет» и здоровье…
— Это мы знаем, и это к делу не относится. Матвеев и Никитин подписали бумагу, в которой говорится, что Лапов восхвалял силу и дисциплинированность врага, критиковал отдельных наших командиров, теперь погибших на поле брани смертью храбрых, и тем самым нанес оскорбление павшим за победу.
— Но они тогда были живые.
— Возможно. Но не в этом дело. Ты поручишься, что при тяжелых обстоятельствах он не переметнется к более дисциплинированному врагу? То-то! Подпиши вот эту бумагу. Разумеется, о нашей встрече не следует распространяться.
С тех пор Шарабанов не видел Лапова, правда, слышал, что тот был определен трибуналом в штрафной батальон, что отличился в боях и был прощен.
Нил Егорович поднимается, закрывает дверцу печи, раздевается и ложится в прохладную, мягкую постель, скорый сон уносит его в белую тишину и покой.
Отъезд Вила Егоровича с Чукотки откладывался. Он рвался побыстрее вернуться домой, уж больно в тягость была роль друга уважаемого в поселке человека, потому что в дружбе-то не все было чисто. Вышла формальная задержка с наследством: пришлось запрашивать кое-какие бумаги из деревни. Поскольку бумаг с материка следовало ожидать не ранее как через месяц — при капризной погоде и дальней дороге письма идут медленно, — Нил Егорович решил привести в порядок могилу Лапова: вместо временного деревянного надгробия поставить бетонное, окружить могилу металлической оградкой. Хотя начальник коммунхозовской конторы, к которому за помощью обратился Шарабанов, попытался было его отговорить, пообещав, что этим займется сама контора, как только будут сделаны квартальные отчеты и появится свободное время, но в конце концов с удовольствием согласился переложить на приезжего все хлопоты, пообещав договориться с соответствующими службами о материалах.
В хлопотах, беготне из бетонного цеха, где взялись отлить надгробие, в мастерскую котельни, где сваривали ажурную изгородь, прошел март и наступил апрель.
По ночам еще стояли гулкие, густые морозы, но днем, под солнцем, снег оседал, желтел, подобно девице, брошенной возлюбленным. Берингово море все чаще и чаще дышало липкой влагой — вечерами, когда синело закатное небо, в поселке пахло мерзлыми водорослями, сырым льдом и солью. Ночами небо задергивало седой дымкой, и сквозь эту дымку, как сквозь капроновую накидку, просматривались только самые яркие и самые крупные звезды. Луна стала розоватой, будто зреющее яблоко. Ночами неистово выли на привязи лохматые ездовые псы.
В апреле по ночам Нила Егоровича стал мучить еще один неразрешимый вопрос: почему именно ему Лапов отписал часть своих сбережений? Думал об этом Шарабанов и раньше, но думал как бы вскользь, походя, торопливо отвечая самому себе, что, видно, так ему захотелось. Теперь это «захотелось» Нилу Егоровичу казалось странным. «Если Лапов знал о той бумаге, о моей подписи, то как же это вяжется с завещанием? — спрашивал Шарабанов сам у себя. — Чего, он вспомнил именно обо мне? Ведь с войны не знались и не переписывались».
Вопрос не то чтобы томил Нила Егоровича, но все-таки беспокоил.
Как-то Шарабанов вспомнил разговор с начальником коммунхоза в самый первый день, когда тот обмолвился, что покойный Лапов намеревался часть денег завещать еще двум фронтовикам, но узнал, что их уже нет в живых. И вот тут Нил Егорович Шарабанов наконец все понял. Он даже вспотел от своей неопровержимой догадки.
Фамилии тех двоих, что вместе с ним подписали бумагу, Шарабанов забыл, прошло много времени, но не в фамилиях тут вовсе было дело — это он отлично понимал.
Теперь Нил Егорович не стал торопиться с отъездом в деревню.
В середине апреля, когда с завещанием все было улажено и Шарабанов мог получить довольно крупную сумму денег, когда могила Лапова была приведена в полный порядок, Нил Егорович пришел к начальнику просить разрешения пожить еще в комнате Лапова. Тот, естественно, разрешил, расценив поступок Шарабанова как высшее проявление фронтовой дружбы.
А с Нилом Егоровичем происходило что-то необъяснимое. В деревню под Тулу, где он прожил двадцать лет, перестало тянуть. Может, потому, что у него там не было близких родственников? Или, может, здесь, на Чукотке, был он окружен таким почетом и уважением, какого не знал в деревне? Или на Севере денежнее и сытнее жилось?
Память разбередила прошлое. Шарабанов часто вспоминал, как в затишье между боями он с Лаповым вел душевные разговоры о жизни, как поверяли они друг другу тайны, как мечтали о конце войны, о возвращении домой. Тогда они решили после войны не разлучаться, ибо и у Лапова и у Шарабанова никого из родных не осталось.
Гуляя по поселку, Нил Егорович с щемящей болью думал, что и Константин совсем недавно ходил по этим улицам, смотрел на синее небо, белые сопки, торосистое море, вдыхал этот просоленный дальними морскими ветрами воздух, радовался приходу тепла, как радуются рождению ребенка, ждал чего-то, верил во что-то. И представлял он Лапова тем двадцатипятилетним, крепким, с ясными голубыми умными глазами, высоким лбом, густой шевелюрой, слегка прихрамывающим на правую ногу, которая была чуть-чуть короче левой, — вспоминал всегда таким, каким он был на фронте, а не сутулым, лысым, с ввалившимися глазами, каким видел его на последних фотографиях. Ему становилось жалко себя — побаливает сердце, не так крепок, как хотелось бы, жалко других людей — начальника коммунхозовской конторы, секретаршу, вообще всех прохожих, что мимо бежали с сумками в магазин или в кино, иногда даже кивая ему. И он чувствовал себя самым несчастным человеком в мире, у которого нет семьи, верных друзей, который некрасив, которого никто не любит.
Впервые такое с ним было. Он жалел, что рано не стало Лапова. Не виновата ли в этом и та, неверно составленная бумага?
Как-то приснилось Нилу Егоровичу, будто идут они с Константином по лугу. Тепло, пришлось расстегнуть гимнастерки, а трава пахнет так хорошо, что кружится голова, и небо синее, а на душе чисто и спокойно, точно и нет никакой войны. Шли по тропке, которая вела к озеру, в котором они надумали искупаться. И вот видят окопчик, приземистую пушчонку в нем, рядом лежит убитый розовощекий лейтенант в начищенных хромовых сапогах, а кругом еще дымятся сизым дымком гильзы. Тут Лапов подскочил к пушке и стал наводить ее на Шарабанова. «Страшно?» — спрашивает. «Страшно! — кричит Шарабанов. — Не убивай, я жить хочу!» — «Все жить хотят, а на войне надо ж кому-то погибать», — говорит Константин. Сердце у Шарабанова от ужаса заледенело. Потом облегчение пришло — понял, что от того, чему быть, не убежать. «Стреляй, — говорит, — обижаться не буду, видно, так надо».
Лапов отвернул в сторону пушку, вздохнул и тихо произнес: «В людей нужно добром стрелять. Давай лейтенанта по чести схороним».
Проснулся Нил Егорович, вытер потное лицо, прислушался к сердцу, стучавшему так, что в голове стук отдавался болью, подумал: «Зачем человеку такое снится?»
В конце апреля заметно потеплело, появились первые проталины, в бухте оторвало и унесло в море льды, из сугробов вытаяли крыши домов, а белые чайки, бродя по помойкам, кричали так пронзительно и тревожно, что нехорошо становилось на душе. Наступили белые ночи, солнце почти не заходило за горизонт, в поселке только и говорили о приходе первых судов, начале навигации.
Нил Егорович неожиданно потерял сон.
Рано утром, когда от тугого мороза стеклянисто звенел снег, когда еще в синем дыму спал поселок и только лохматые ездовые псы не переставая выли глядя в небо, Шарабанов в теплом полушубке выходил на крыльцо дома. Он смотрел вдаль, резко очерченную свинцовой серостью моря и синью неба, на четкий круг холодного, весеннего солнца, которое висело над морем, и его наполняла неистовым волнением мысль о той непознанной жизни, которая текла где-то за горизонтом. В эти минуты Нила Егоровича отчаянно тянуло к привычному: к улочкам деревни, хате, где он жил двадцать лет, к редким, теперь в отдалении похожим на праздники поездкам на базар, к целительному шуму старого леса, запаху теплой земли, родящей хлеб, к заливным лугам, что раскинулись за деревней, где он жаркими летними днями косил траву с мужиками, где косили траву сотни лет такие, как он, — тянуло к прежнему покою.
Белизна снегов Севера стала его пугать, как ребенка темнота. Нил Егорович засобирался к себе домой, в деревню.
…Секретарша, частенько заходившая проведать приезжего, взялась помочь в сборах. Теперь почему-то она стала чаще ругать мужа, который, по ее словам, пристрастился на Севере к «зеленому змию», усердно хвалила его, Шарабанова — мужчину видного, степенного и, как она выражалась, «созревшего для семейной счастливой жизни».
— Приедет муж — и за бутылку. Зачем она ему? Или время теперь такое бутылочное? — говорила она жалостливым голосом, как бы докладывая самому господу богу, сложив на груди коротенькие ручки, вперив в потолок влажные страдальческие глаза. — Вылакает эту бутылку и дрыхнет до утра, а потом поест и опять отправляется в рейс. Ни ласки от него никакой, ни внимания.
Как-то так вышло, что секретарша ушла от Шарабанова домой только рано утром следующего дня. Ей-то Нил Егорович после всего происшедшего между ними поведал о подписанной когда-то бумаге.
— Там, в штрафной роте, убить его могли? — первое, что спросила секретарша.
— Еще как.
— Слава тебе господи, что обошлось все! — секретарша неумело и смешно перекрестилась, посматривая вместо угла, в котором обычно висят иконы, на печь. — Если все обошлось, то все так должно и быть, значит, все правильно было.
— Что правильно?
— Все. А самое главное — жив он остался. Если бы Костю там, в роте этой… — секретарша от сильного волнения заплакала. — Не смей больше мучить себя! Ты теперь для меня самый дорогой в мире человек, Нил Егорович!
Из поселка Шарабанов и секретарша Мария Ивановна уехали в майские праздники, когда в домах стонала музыка, лихо плясали, пили вино. Об исчезновении Шарабанова и Марии Ивановны узнали только после праздников, и это стало самой сенсационной новостью, о которой говорил несколько дней весь поселок.
На деньги, полученные в наследство, Шарабановы купили в райцентре на тихой улице хороший каменный дом с большой верандой и яблоневым садом. Сад выходил к реке, и это особенно нравилось супругам.
Нил Егорович устроился на консервный завод тарщиком — сколачивал ящики под банки, а жена решила не бросать своей профессии — стала работать секретаршей на швейной фабрике.
Жили Шарабановы спокойно. Иногда ночью Нил Егорович просыпался, бродил по большому дому, трогал стены, обклеенные дорогими обоями, гладил спящую жену, ощупывал себя, зачем-то неумело крестился (в бога-то он не верил), а потом ложился спать, но не спалось, мерещилось, будто в дом входит покойный Лапов и отбирает все. Шарабанов вскрикивал, просыпалась жена, обнимала его и успокаивала.