Мирской захребетник Герман ест за столом у Хокана и спит у его очага. Но он не просто ночлежник, не просто лишний рот в дому. Кое-какой прок и от него есть. Он чинит грабли, щепает лучину, точит ножи, смолит снасти. Уж что-что, а дело в крестьянской усадьбе всегда сыщется. И Хокану незачем будет тратить время на такие мелочи.
Но Герман вскорости унесет отсюда свой узелок. Харч у племянника скудней прежнего стал: хлеб, брусничная подливка, жидкая каша, чуток молока да иной раз дрочена. Хокан от души потчует его, заметив, что старик совестится есть, но Элин, по всему видать, охотно сбыла бы с рук лишнего едока. Она заводит речь о том, что в бочонке с селедкой скоро будет дно видать, что придется ей хозяина мякинным хлебом кормить. Да, нынче летом не миновать им лакомиться хлебом из мякины, вереска и почек орешника. Все это речи для его ушей. И он вскорости унесет свой узелок из этой усадьбы.
Невесело нынче в дому у Хокана. Сам хозяин, похоже, желает своему дому сгореть. Видно, напасти ожесточили и озлобили его душу. Корова у него околела, так он ее вместе со шкурой в землю зарыл. И с севом у него не ладится. А все потому, что не умеет он ничего наперед рассчитать. Разбросанный навоз на солнце сохнет, семя он в землю бросает в неурочное время. И прежде душа у Хокана к крестьянской работе не лежала, но уж таким он все же не был.
Что-то гнетет его. И скоро Герман смекает, в чем дело. Хокан сохнет по бабе. Недолго пришлось старику гадать, кто она, — он ведь еще покуда не ослеп. Хокана ноги сами несут к одной из усадеб в деревне. Что ж, лакомый кусок всякому люб. Он и сам был бы не лучше Хокана, кабы ему скинуть годков этак сорок.
Герману кажется, что Повель не пара такой бабе. Кровь у него в жилах больно стылая. Что ж, может, жизнь теперь выпрямит то, что люди вкривь и вкось сладили. Ясное дело, жизнь всегда свое возьмет. Но только ой какая беда из этого может произойти!
Эта женщина — ну и ну! Встрять промеж людей, что лежат на супружеской постели! Добра от этого не жди. Если есть у человека хоть на грош разума, он нипочем не посягнет на замужнюю. Коли их по закону осудят, то уж хлебнут они горюшка! Того, кто брачный обет порушил, случается, и в колодки забивают. А розги, острог и прочие постыдные наказания — так уж это непременно. Нет, не пройдет им даром милованье.
Ой и несладко же им придется… Само собою, человек похитрей сумел бы долгое время держать все в тайности. Но Хокан не из таких, у него на это ума недостанет. Да и то сказать, в деревне тут глаз и ушей довольно, не так-то легко тишком в чужую-то кровать пролезть. Да, по кривой дорожке идет Хокан. Добро бы вовремя одумался.
Спору нет, меж людей все должно быть по чести, по совести, чтобы не пришлось опасаться, что сосед в твою кровать залезет. Иначе и порядку на земле не бывать. Да и для чего у соседа воровать, коли леса и так полны дичины? Как будто нельзя обзавестись бабой, не порушив чужих прав!
Но так уж неразумно повелось на свете, что горячая кровь удержу не знает и людские законы ей нипочем.
От молодки он еще ничего не добился, это по всему видать. Он весь горит страстью. Он — сосуд похоти, полный до краев. У Германа на эти дела глаз наметанный. И ежели ей удастся подольше не подпускать его к себе, то страсть его сама собой утихнет или другой выход найдет. Но он пылает яро, как смолистое полено, и огонь этот может опалить и ее, коли она не остережется.
И если жизнь возьмет свое, то они дорого за это заплатят. Много понадобится им силы и крепости духа, чтобы все перенести.
Будь Хокан поумней, он не стал бы лезть на рожон, а довольствовался бы тем, что близко лежит. Герман видит небось, что служанка Элин так и вьется возле хозяина, так и ходит вокруг него, как кошка, которая ждет, чтобы ее приласкали. Уж ее-то ему не пришлось бы улещать нежными речами. Эту бабу он может повалить на спину, когда ему вздумается. И была бы у него разумная и работящая жена. Она и сейчас уже печется о его выгоде, хоть он артачится и упирается. Да, что греха таить, неразумный Хокан мужик. Хотя, может, тем он и счастлив, что живет на свете без ума, без разума.
И настает утро, когда Хокан просыпается с чувством ликующей радости в душе. Он ощущает ее, еще не совсем стряхнув с себя ночное забытье, но не добрый сон тому причиной, а воспоминание о том, что случилось накануне наяву.
Чудо, что он вернулся домой из рощи, не сломав шеи. Он шагал, не разбирая дороги, прямо через пни и валуны.
Мэрит — это имя вырывается из его груди, как дыхание. И достало же у него духу обнять ее! Он не может понять теперь, как это случилось. Точно в бреду, в беспамятстве обхватил он обеими руками ее стан и прижал ее к себе. И ее горячий дрожащий рот прижался к его рту. Пылающие огнем женские губы на миг раскрылись под его губами — короче вздоха был этот миг, но ему и этого было довольно.
Хокан, как всегда, выводит из хлева волов, идет на свое поле, но иной рассвет встает сегодня над деревней, над пашнями, над розовыми от зари березами у изгороди, над всем миром. Мэрит — он обнимал ее, и теперь много дней и ночей он будет переживать это объятие. На короткий миг дотронулся он ртом до тонкой кожицы губ, а ему чудится, будто он обладал всей женщиной. Многое посулили ему женские губы за этот короткий миг, и он жадно приник к ним. Мягкие, дрожащие женские губы посулили ему все тело. И он понял, что она будет принадлежать ему вся, душой и телом.
А когда она попросила пощадить ее, он послушался, потому что жалеет и бережет то, что принадлежит ему.
Он не видит больше ее клетчатого платка в осиновой рощице. Но нетерпение его улеглось. Мягкой, как воск, была она в его руках, такой же мягкой, как ее дрожащие губы, и этого ему довольно. Он не ходит больше к Повелю, теперь это ни к чему — дни его и так полны до краев.
Мэрит заполняет его мысли, пока он работает на своем поле. Он видит ее босой на скамеечке возле коровы, щеки ее пылают — это из-за него кровь кинулась ей в лицо. Он видел, как переменилась в лице Мэрит, когда он коснулся коленом ее скамеечки. И в нынешнее воскресенье он видел на ней алый корсаж, обтягивающий ее грудь. На корсаже вышиты веточки брусники. Так белеют на бугорке цветы брусники, и грудь Мэрит кажется ему двумя цветущими бугорками.
Он вспоминает Мэрит и чувствует радость наперекор всему. Тяжко им придется, но радости у них никто не отнимет. Пускай другие видят рассвет не таким, как видит он, — ему-то что за дело до этого? У него свои глаза есть, и никто не принудит его глядеть на белый свет чужими глазами.
Элин заметила, что у хозяина вдруг словно спала с души какая-то тяжесть. За все пять лет, что она служит в его усадьбе, она сроду не видела, чтобы он так светился радостью. И ей подумалось, что он наконец стряхнул с себя томившую его кручину и теперь станет вести себя по-людски.
Уже давно сохнет Элин по Хокану. Что-то влекущее исходит от Хокана и проникает ей в самое нутро. И уж много лет она из кожи лезет вон, чтобы сделаться ему необходимой. Она служит ему верой и правдой, все сносит, все терпит и дожидается того дня, когда он поймет, что ему без нее не житье. Но день-то этот, видать, еще не близко. Шестой год она у него в работницах, а он обходится с ней так, точно она вчера к нему пришла. И Элин тяжко страдает от этого.
Пуще глаза бережет она его добро, больше, чем он сам, блюдет его выгоду. А он и не спросит, зачем ей это. Ему и в голову не приходит, отчего она делает вдвое против того, что ей положено. Вроде и не замечает он ее стараний. Но это бы еще полбеды. Пускай бы все ее труды прахом пошли, только бы он ее самое заметил, поглядел бы на нее с вожделением. Так ведь нет! Она для него пустое место. Принарядится ли она, ходит ли в затрапезе — ему все едино. Да убери она себя с головы до ног в серебро и злато, он и того не заметил бы. До чего же горько бывает Элин чувствовать себя нежеланной. За все эти годы Хокан точно и не вспомнил ни разу, что бок о бок с ним живет женщина. Небось и не подумал никогда о том, что молодка с горячей кровью спит с ним под одной крышей, что их только дверь разделяет.
Сколько бы она ни старалась, он и теперь обходится с ней так же, как тогда, когда она только поступила к нему в работницы. Элин не раз слезами умывалась, думая об этом. Но если она даже вся изойдет слезами, то не станет от этого ему желаннее. Плачет ли она, смеется ли — хозяину до нее и дела нет.
А может, он просто не догадывается, что ему без нее не обойтись? Что, если она скажет ему: «Ухожу от тебя»? Что он ответит? Может, хоть тогда поймет, до чего тяжко ему без нее придется? И она тешит себя такими мечтами: он глядит на нее, просит ее остаться, наконец-то он заметил ее. Угроза лишиться ее открыла ему глаза. Пускай остается, пускай станет ему, кем сама захочет…
Такие мечты для Элин что хлеб насущный, без этого ей не выдержать.
Если бы ей хоть было позволено давать советы Хокану для его же пользы! Но он горяч, ему и слова не скажи. Вот и приходится помалкивать.
Хокан же частенько досадует на то, что работница мнит себя чуть ли не хозяйкой в усадьбе. Ворчит, что поле в срок не вспахано. До всего ей дело есть — до пахоты, до сева. Хороша служанка — хозяину житья не дает. Спору нет, девушка она работящая, не ленивица какая, только пусть свое дело ведает, а остальное не ее забота. Плату и еду получает — что ей еще надо?
Правду сказать, платы за последний год она не получала. Не оттого ли, думает Хокан, она и забрала такую власть в доме и хозяином помыкает? Ладно, заплатит он ей. Хоть из-под земли денег добудет, а заплатит. Этому надо положить конец. То, что ей причитается, она получит.
У Хокана теперь остались всего две коровы, но однажды вечером он накидывает на корову веревку и ведет ее вниз по косогору. Он приводит корову к хозяину постоялого двора в Бидалите, который покупает скот на мясо. Домой он приносит только веревку. Но в кошельке звенят деньги, и он вынимает оттуда сто далеров.
— Держи плату за год.
— Могла бы и погодить, — говорит Элин.
— Ни к чему годить, коли нужды в том нет, — отвечал ей Хокан.
У Элин больно сжимается сердце. Корову, которая должна была отелиться в сентябре, он продал на мясо. И срам, и грех! Господи, да она с радостью еще подождала бы! Она ведь ни о чем его не просила. Ни словечком не обмолвилась насчет платы. А он вон что выдумал. Ну как тут не лопнуть с досады! Но она и попрекнуть его не осмеливается. Ей остается только молча взять деньги.
Сказать по правде, втайне Элин желала бы, чтобы Хокан подольше оставался ее должником. Ей кажется, что тогда она была бы ему нужнее. Но ей и этого не позволено. Не нуждается он в ней, потому что не хочет этого.
Отныне Хокан выгоняет в деревенское стадо только одну корову. Но теперь у него будет покой, думает он. Элин не станет больше донимать его попреками. Само собой, хорошего мало, когда в хозяйстве всего одна корова, но тужить об этом Хокан и не подумает. В сердце его теперь нет места для печали.
Если в крестьянском доме иссякают припасы, никто не станет требовать от хозяина, чтобы он кормил мирского нахлебника, даже если тот ему дядей доводится. И старый Герман перебирается в дом Франса Готфрида. Теперь у него и харч, и кров — все иное. Теперь он живет у зажиточного хозяина, который прячет в сундуках деньги и мог бы уж не отказывать себе в сладком куске. Но Франс Готфрид бережет свое добро и не дает поживиться им ни себе, ни другим. Так что и в этом дому не отведать Герману куска пожирнее. И ни капли вина не достанется ему, чтобы размочить сухую корку…
А ведь был когда-то зажиточный хозяин Герман Ингельссон. Сроду не варил он меньше тридцати ведер пива за раз, а в рождество так и все шестьдесят варил. Только с наступлением весны ему не наскрести было в ларях зерна на посев. И тогда он сеял, сколько хватало семян, а остальная земля отдыхала. И так отдыхала его земля, покуда вовсе из рук не уплыла…
А Франс Готфрид, тот крепко за землю держится. Он уже старик, и скоро род его совсем вымрет. Франс Готфрид — старая сухая коряга, которой уже не пустить в землю корней. Но чем ближе его смертный час, тем ревностнее бережет он свое добро. Ни у кого в деревне нет на дверях таких крепких запоров, как у Франса Готфрида. Никто так не трясется над своими сундуками, как он. Хлев у него того и гляди рухнет, но чтобы построить новый, надобны деньги, и немалые, а он не в силах их лишиться. Рука у него не поднимется деньги из сундука вынуть, он потом себя вконец изведет.
Герман знает, что душа и тело старика источены терзаниями. Франс Готфрид терзается не только жадностью, но и страхом. И страх этот живет в нем с молодых лет. Да, долгие годы прошли с той поры, как вор обокрал Франса Готфрида, а его все еще гложет страх перед одноруким человеком. Никому не открывает он своего страха, но все о нем знают. Франс Готфрид выдает себя всякий раз, когда в деревне или в округе появляется чужой человек. Старик думает, уж не тот ли вор направляется к нему, чтобы отомстить. Уж не однорукий ли идет сюда…
Он спрашивает Германа, который недавно бродил по дорогам, не встречался ли ему человек с каким-нибудь увечьем. При этом тень набегает на лицо старика, и он отводит взгляд в сторону.
— С каким увечьем? — спрашивает Герман, хотя ему понятно, про что говорит старик.
— Ну, человека без ноги либо без руки…
Нет, у тех, кого Герман встречал на дорогах, и руки, и ноги были целы. Все люди как люди. Франс Готфрид успокаивается. У Германа нет охоты шутить над стариком, как это сделал один из его односельчан. В прошлом году тот пришел в воскресенье из церкви и солгал Франсу Готфриду, будто видел среди прихожан однорукого человека. Старика обуял такой страх, что он целые две недели за порог не выходил. Ночи напролет у него в доме горел огонь, а сам он не решался сомкнуть глаз. Односельчанин везде похвалялся своей шуткой, только шутка та была злая.
Ведь не без причины дрожит от страха старый Франс Готфрид. Ему есть чего опасаться. Так говорят все, кто помнит историю с вором и кто видел человека, которого так страшится старик.
Случилось это ранней весной в воскресенье, как раз в ту пору, когда заколосилась рожь. Почти все жители деревни были в церкви. На это вор, должно быть, и рассчитывал, потому что подгадал ко времени, когда в церкви шла служба. В доме Франса Готфрида тоже никого не было. Сам он пошел на пастбище поглядеть на скотину, а раз дом был пустой, то он и запер его на замок. Воротившись, он увидел, что окно спальни вынуто и лежит на траве. Франс Готфрид вбежал в сени и схватил заряженное ружье. Вор тем временем управился со своим делом, и не успел хозяин пустить в ход ружье, как он выпрыгнул в окно и нырнул в ржаное поле за домом.
Рожь стояла густая и высокая и рослого мужика могла скрыть с головой, если тот чуть пригнется. Франс Готфрид погнался за вором с заряженным ружьем, но увидел только, как шевелятся колосья на пути беглеца. Стрелять пришлось наобум. Убегающему вору надобно стрелять в ноги — вспомнив это, Франс Готфрид старательно прицелился. Но так как вор бежал, то он угодил ему в правую руку. На выстрел сбежались люди, вора схватили и отвели к ленсману. Оказалось, что человек этот уже не однажды был бит батогами и сидел на хлебе и воде за разбой. Это был отчаянный головорез. И вот теперь он взломал сундук у Франса Готфрида и стащил пятьдесят дал еров.
Выстрел раздробил вору руку, и ее пришлось отнять по плечо. Когда вора уводили к лекарю, он попросил дозволения поговорить с крестьянином, который стрелял в него. Франс Готфрид подошел к вору. Тот был здоровенный детина со сверкающими белками глаз. Он устремил на крестьянина горящий взгляд.
— Ты лишил меня руки, — сказал он, — но мы с тобой сквитаемся. В свой час я приду к тебе и лишу тебя жизни.
Раненый человек, стоявший перед ним, был уже неопасен. Просто пойманный вор с раздробленной рукой, которую теперь не было надобности отсекать в наказание за разбой. Но его злобная угроза прозвучала всерьез. Он добавил:
— Придет час, и я к тебе явлюсь. Я знаю, где твой дом.
Последние слова вор повторил дважды:
— Я знаю, где твой дом!
Это были слова, рожденные лютой ненавистью, и Франс Готфрид не мог их забыть.
Вор был наказан плетьми и посажен в острог на четыре года. Все это время Франс Готфрид мог чувствовать себя спокойно, хотя и не совсем. Оставалось опасение, что вор сбежит из острога. Но опасение это было лишь малой долей того страха, который обуял Франса Готфрида, когда минули четыре года. Он непрестанно думал о том, что теперь вор на свободе и может сотворить любое зло. Он изводил себя этой мыслью, вор почти каждую ночь являлся ему во сне с громадным ножом, и Франс Готфрид бежал от него в смертной тоске.
К тому же и совесть его тревожила. Он лишил руки своего ближнего. Правда, тот украл у него деньги, но правая рука человека дороже пятидесяти далеров. Так что, может статься, и его вина тут есть. Может, вор начал бы добывать хлеб честным трудом, не лишись он руки.
Франс Готфрид казнился страхом, потому что был трусоват. Невелика смелость выстрелить в убегающего человека. Когда же старик чуял, что сила не на его стороне, он всегда норовил увильнуть от стычки. А тут у его недруга были все козыри — в его власти было выбрать и день, и место, и оружие, и все остальное. Стоит Франсу Готфриду выйти за порог, как он может получить пулю в спину. Он избегал ходить в одиночку в лес, и где бы он ни был, тревога не отпускала его. Он до того сжился со своим страхом, что страх сделался как бы частью его души.
«Я знаю, где твой дом».
Франс Готфрид видит перед собой глаза человека. Зрачки расширились, когда он произносил эти слова.
И угроза эта не была шуткой.
Он вспоминает, как стоял вор перед столом судьи. Лекарь уже сделал свое дело, пустой рукав вора колыхался при малейшем движении. Он точно тянулся к Франсу-Готфриду, который стоял по другую сторону стола. Пустой рукав тянулся к тому, кто отнял живую плоть, наполнявшую его, рукав жаждал мести.
Идут годы, а про вора — ни слуху ни духу. Односельчане забыли про этот случай. Даже домочадцы Франса Готфрида, и те стали про него забывать. Но сам он твердо убежден в том, что вор придет, а можно ли выкинуть из головы то, что грозит тебе смертью? Вор не является, должно быть, оттого, что ему пришлось до поры до времени отложить свою месть. Может, он снова на воровстве попался и его посадили в острог. Но рано или поздно он опять выйдет на волю и тогда наверняка вспомнит про деревню Хэгербек, где ему нанесли увечье.
А может, он хочет выждать, пока страх Франса Готфрида уляжется. Только этого он небось и дожидается. Вот как он мыслит: «Минет много лет, и крестьянин понадеется, что я уже не приду. Он перестанет опасаться меня, и я застану его врасплох. Тогда мне легче будет с ним расправиться».
Но, может, он медлит просто потому, что знает, до чего непереносимы человеку муки страха. Да, так оно и есть, думает Франс Готфрид, он хочет сперва всласть помучить меня, а уж после убить.
Так отыскивает Франс Готфрид всякие причины, отчего не является к нему вор. Сотни раз в мыслях пережил он тот миг, когда однорукий появится в его доме. Он заранее представлял себе, каким образом тот свершит свою месть. И что бы ни придумал этот душегуб — Франс Готфрид все наперед знает.
Да, вот уже скоро тридцать лет минет с того злосчастного воскресного дня весной, а Франс Готфрид все еще в страхе ждет появления человека с одной рукой. Стоит объявиться в округе чужому, как его охватывает тайная дрожь, и с языка сам собой срывается вопрос:
— Нет ли какого увечья у этого человека?
И мирской побирушка Герман, который ходит по чужим дворам, ест чужой хлеб и спит где придется, чувствует жалость к этой источенной страхом душе. Вот так и накликает сам человек на себя беду, вяжет себя собственными руками.
Старый Герман тоже был связан когда-то, но потом он пошел к кривой березе с вер гой в руках, и путы спали с него.
А вот Франс Готфрид, хозяин богатой усадьбы, лишился воли из-за тянувшегося к не]' пустого рукава и голоса, произнесшего:
— Я знаю, где твой дом.