90-е

[11] Хардкор

Хардкор («твердое ядро») — это самый радикальный и, как правило, примитивный и тупой фланг любого культурного явления. Если какая-то идея доведена до несгибаемого абсурда, то можно смело говорить о хардкоре.

В контексте разговоров о техно слово «хардкор» тоже употреблялось. Понятно, что имелась в виду быстрая и шумная музыка. Первая половина 90-х — это и есть эпоха хардкора: музыка в целом стала более жесткой и быстрой, чем чикагско-нью-йоркский хаус 80-х.

Новый жесткий саунд был назван словом «техно». В 1990-м слово «техно» стало употребляться по отношению ко всем существующим стилям современной танцевальной музыки.

UR

В начале 90-х детройтское техно вступило во второй этап своего развития. Музыка стала несколько быстрее и шумнее, чем раньше, в нее вернулся электро-брейкбит. Сами музыканты называли свой стиль электрофанком. В центре политизированной антикапиталистической тусовки стоял лейбл Underground Resistance (UR).

UR — это безоговорочный культ. Собственно, почему? Дело тут не столько в каком-то неслыханном саунде, сколько в позиции и концепции. Кроме всего прочего, UR — это настоящий андеграунд. Без UR претензии техно на андеграундность были бы просто смешны.

Для участников UR техно — это вовсе не разновидность танцевальной музыки, а часть большого дела борьбы с Системой. С такой серьезностью и прямо-таки ожесточенностью, с которой подходят к техно в Детройте, больше нигде к этой музыке не относятся. Если в разговорах о техно речь заходит о революции, о бунте, о противостоянии Системе — значит, ищи детройтский след.

В конце 80-х, когда бум вокруг эсид-хауса охватил Европу, в Детройте наступило затишье — диджеи и продюсеры получили возможность выступать и выпускать пластинки в Европе и Японии. Именно в конце 80-х в Детройте и был создан творчески-бунтарский коллектив под нескромным названием «Подпольное сопротивление». Фактически это были всего два парня: Майк Бэнкс по прозвищу Mad Mike и Джефф Миллс (Jeff Mills). Позднее к ним присоединились Роберт Худ и Блэйк Бакстер. Они и составили так называемый «Штурмовой отряд подпольного сопротивления» (UR Assault Squad). Во время своих выступлений участники UR носили черную униформу и закрывали лица масками. Идею политического противостояния Джефф Миллс позаимствовал у Public Enemy, а идею выступать в военной униформе — у индустриальной группы Front 242.

Лейбл UR занимал агрессивно антикоммерческую позицию: скажем, была выпущена знаменитая серия грампластинок, которые на домашнем проигрывателе уже не послушаешь. Дело в том, что эти пластинки следовало крутить в сторону, противоположную обычной, чтобы иголка ехала по звуковой дорожке от центра к краю диска. Диджейский проигрыватель предоставляет такую возможность, а бытовой — нет.

Треки UR назывались «Бунт», «Ликвидация», «Адреналин», «Звуковой разрушитель», «Теория», «Красота упадка», «Хищник». В этой музыке начисто отсутствуют какие бы то ни было клавишные или струнные. Разговоры о машинной музыке — не пустая пропаганда: эти треки определенно похожи на тепловоз, груженный металлоломом (этот тепловоз — дальний родственник «Трансъевропейского экспресса»). UR — верные продолжатели дела Kraftwerk: никаких акустических звуков не допускается, музыка — это результат взаимодействия человека и машины.

Грампластинки UR обильно снабжены заклинаниями типа «Жесткая музыка из жесткого города». Часто упоминается бунт. Вообще же цель борьбы — преодоление программирования. «Программирование» — ключевое слово в идеологии Underground Resistance. Программирование — это принцип функционирования современных промышленных стран, которые в своем развитии дошли до такого уровня, что производят не только товары и механизмы, но и сознание отдельных индивидуумов. Имеется в виду, что все люди — не более чем биороботы, которых программирует современная жизнь, или, как принято говорить, Система. Мировоззрение, привычки, эмоции, убеждения, все, что составляет начинку человека, все его сознание и подсознание, — все это запрограммировано. Цель этого гнусного манипулирования — сохранение барьеров между людьми и между расами в ущерб миру и взаимопониманию. Школьное образование, домашнее воспитание, законы, средства массовой информации и индустрия развлечений формируют из народа отлаженный и исправно функционирующий механизм. А техно — единственный способ коммуникации, не учтенный всесильными программистами человеческих душ. Техно способно разрушать связи, сложившиеся в сознании, и таким образом освобождать индивидуумов. При этом быть незаметным — один из главных принципов. Mad Mike: «Жизнь — это борьба. Если тебя замечают, то тут же уничтожают. Или обезвреживают, и ты уже сам становишься инструментом программирования».

Взгляды участников UR не раз бывали неправильно истолкованы. Детройтские техно-бунтари регулярно получали депеши от якобы братьев по оружию из ирландских и ливийских террористических организаций. Но ребята из UR почему-то неизменно отказывались взрывать самолеты и автобусы.

Немецкие техно-теоретики соглашаются, что идеология UR берет свои истоки в речах героев научно-фантастических комиксов. Для UR характерно стремление к скрытности и анонимности и, одновременно, гипертрофированный универсализм, то есть намерение решать самые фундаментальные и глобальные проблемы.

Гангста-рэп

Возможно, имеет смысл упомянуть и хардкор хип-хопа, который тоже расцвел в первой трети 90-х. Ice T: «Гангстерский рэп — это народная американская музыка, мало чем отличающаяся от блюза или кантри. Ведь кантри-музыканты тоже поют о проблемах своих соседей, приходят на вручение призов Grammy в джинсах вместо смокингов и продают миллионы компакт-дисков, которые неизвестно кто покупает. Так вот, кантри — это сельский фольклор Америки, а рэп — городской».

Герои городского фольклора Америки, которых имеет в виду Ice T, это темнокожие сутенеры, бандиты и торговцы наркотиками. Они носят шикарные костюмы, тяжелые золотые цепи, часы и кольца, ездят в кадиллаках и улаживают свои дела исключительно по мобильному телефону, желательно не отходя от бассейна. Да, чуть не забыл: при этом они яростно ругаются, беспрерывно совокупляются и убивают всех подряд. Все они, с позволения сказать, новые афро-американские.

На противоположном полюсе прозябают жалкие обитатели гетто — соответственно старые афро-американские. У них нет ничего: ни образования, которым, судя по всему, блещут преуспевающие бандиты, ни денег, ни сисястых красоток, а главное — силы, злобы и агрессии.

Всех чернокожих терроризируют сволочи-полицейские, делающие вид, что пытаются защитить вялых обитателей гетто от агрессивных. Ice T: «Поэтому за свою жизнь приходится бороться — кулаками, ножом, а еще лучше пистолетом. А во всем виновата система белокожего и, не будем бояться этого слова, еврейского капитализма».

Весь этот идеологический комплекс увешанный золотом мультимиллионер и защитник угнетенных Ice T называет словом «real», подразумевая суровую реальность. Правда, при этом речь идет совсем не о тупой и скучной повседневности. Но и фантазиями бандиты не интересуются, им куда понятнее и ближе кино.

«Реальность» гангстерского рэпа — это то, что по-русски называется «настоящей жизнью»: красивый голливудский триллер, снятый по мотивам реальных событий, со слезами под дождем и красной кровью на шелковых простынях.

«Во-о-он там, — Ice T высовывается из окна своей шикарной голливудской виллы, — вилла Бон Джови. Этот мазафака гораздо богаче меня: ты только на его наручные часы посмотри… в его доме двадцать спален, а сам бегает в рваных джинсах, обманывает народ». Нет, Бон Джови — не real.

Гангстерский рэп в чудовищном количестве потребляют вовсе не угнетенные жители черных гетто, а белокожие отпрыски мелкобуржуазных семей. Они балдеют от карикатурного музбандита Ice Т, который, брызгая слюной, исходя потом и выпячивая нижнюю губу, похваляется своим горячим черным членом и холодным хромированным пистолетом.

В марте 1992-го Ice T и его металлогруппа Body Count записали песню «Сор killer» («Убийца полицейских»). Ice T: «Проснулся я утром, сижу, пью кофе, говорю по радиотелефону, вдруг по телевизору — президент Джордж Буш, который обзывает мою песню горячечным бредом сумасшедшего. А я и всего-то и спел: „Убей, убей свинью“. Ведь и Джонни Кэш тоже пел когда-то: „Вот подойду я к тому типу и пристрелю его, чтобы посмотреть, как он будет издыхать“. И ничего — классика кантри-музыки, шедевр народного творчества, так сказать. Видимо, все дело в том, что в моей песне речь идет о полицейском», — догадался Ice Т.

Правильно догадался. Возмущенные профсоюзы полицейских, владеющие солидной долей акций концерна Time Warner, который выпустил злосчастную песенку, публично пригрозили выбросить свои акции на биржу. А это несколько сотен миллионов долларов. На бирже разразилась паника.

Магазины между тем отказались продавать пластинку, и перед концерном Time Warner замаячила реальная угроза предстать перед судом за призыв к насилию против госслужащих. Наконец, когда на ведущих сотрудников Time Warner посыпались анонимные письма с обещанием подложить бомбу, концерн очухался и выпустил новую версию альбома уже без скандальной песни, а сам Ice T лишился контракта.

Он был очень недоволен: «Ведь это типичная ситуация сутенера и его шлюхи: Time Warner — сутенер, а я, Ice T, — проститутка». Музыкант пояснил, что всякий сутенер-профессионал работает с двумя девками: одна агрессивная и склочная (это, понятное дело, сам Ice T), а вторая тихая и ласковая (это Принц). Пока одна сидит в полицейском участке, другая утешает клиентов — главное, дело движется. «Это же элементарно!» — возмущался Ice T, объясняя, что это не он хотел убивать полицейских, а его литературный персонаж, которого те обидели, и он решил отомстить. «Нельзя все понимать буквально. Когда в другой песне я пою: „Засуньте меня в газовую камеру, я высосу весь ваш газ“, я имею в виду, что я крутой и клёвый и с меня все должны брать пример. А то, что на меня не действует яд, — это всего лишь поэтическая метафора. Весь вопрос в том, кому именно ты подражаешь. Если ты подражаешь, скажем, Терминатору, входишь в бар в черных очках и стреляешь направо-налево, то ты сам дурак. Совсем другое дело, если ты подражаешь Арнольду Шварценеггеру — богатому киноактеру и культуристу. Ты качаешь мышцы, делаешь деньги, имеешь всех телок, каких хочешь, и разговариваешь по мобильному телефону. Тогда ты молодец, не правда ли?»

Правда-правда.

Еврохардкор

В европейском хардкоре начала 90-х можно усмотреть, условно говоря, три параллельные тенденции.

Во-первых, британский хардкор. Это быстрый брейкбит с различными семплерными добавками — вокальными, джазовыми или какими-нибудь еще. Из этого хардкора получился джангл, а потом драм-н-бэйсс.

Во-вторых, голландский супербыстрый хардкор — габбер.

И, в-третьих, скажем так, бельгийско-немецкий саунд. Это не очень быстрый, но очень увесистый и грязный, то есть записанный с перегрузкой, брейкбит. Звук — не звонкий и чистый, а как бы проржавевший и надтреснутый, иными словами, индустриальный.

На интересный вопрос: «А почему музыка вообще стала жестче и шумнее?» — однозначного ответа нет. Есть мнение, что к началу 90-х были налажены изготовление и транспортировка синтетических наркотиков, в первую очередь экстази, в Западную Европу (делали экстази, похоже, на бывших государственных медпредприятиях Восточной Европы), произошло насыщение рынка, таблетки подешевели, рейверы увеличили дозу, и музыка соответствующим образом ускорилась.

Существует и другая версия, согласно которой количественно наркотиков, действительно, стало больше, зато их качество резко ухудшилось: в таблетке экстази содержался уже не чистый МДМА, а гремучая смесь, прежде всего амфетамин, не столько радующий, сколько стимулирующий. Таблетки сильнее отшибали мозги, и музыка стала жестче (панк-рок тоже был амфетаминной музыкой).

Еще одно объяснение сводится к комплексу неполноценности европейцев перед американскими хаус-продюсерами: европейцы взяли реванш и сварганили куда более устрашающую музыку.

Нельзя упускать из виду и то, что существовала еще одна разновидность андеграундной музыки, которая по своей дикости и агрессивности намного превосходила все остальные звуки конца 80-х: ин-дастриал, своего рода электро-металл. На него и равнялось бельгийско-немецкое андеграундное техно.

Британский еврохардкор

К концу 80-х британская хаус-тусовка раздвоилась. В лондонских клубах танцевали под жизнерадостный хаус, напоминавший о курортной жизни. А на незаконно проводившихся рэйвах на открытом воздухе царила совсем иная атмосфера: хардкор стал музыкой, под которую фанатичные рейверы отплясывали назло полиции и консервативному правительству.

В 1989-м стали появляться американские хаус-пластинки, на которых вместо прямого бас-барабана стучал брейкбит. Лондонские диджеи Grooverider и Fabio заводили американский техно-хаус на повышенной скорости. Оригинал, записанный на 33 оборотах в минуту, крутили на скорости 45. Grooverider на любой хаус-пластинке проигрывал то место, где звучит сбивка, чаще всех остальных пассажей, и тем самым существенно повышал процентное содержание брейк-бита в треке. Одновременно диджей-террорист на усилителе выкручивал до упора ручку Overdrive, то есть перегрузки: звук получался скрипучим и грязно-металлическим. И очень громким. Grooverider занимался целенаправленной селекцией американских пластинок; брейкбитом и в результате набрал целый ящик подобной музыки, которая стала восприниматься в качестве самостоятельного стиля.

Британский хардкор начала 90-х пользовался дурной славой. Его ие заводили радиодиджеи, его игнорировали даже сотрудничавшие в андеграундных изданиях журналисты. Если верно, что танцевальная музыка находилась в андеграунде, то хардкор был андеграундом в андеграунде.

Интересны описания того, как проходили хардкор-танцульки начала 90-х. Искусственный туман и море люминисцентных огней. Присутствующие взвинчены чудовищными дозами экстази и амфетамина. Многие обнажены до пояса. Танцоры постоянно втирают в свой торс какой-то медицинский крем — он якобы помогает дышать и усиливает воздействие экстази. Многие держат в руках ингаляторы и постоянно вдыхают какую-то дрянь, кое-кто даже танцует в кислородной маске, которая явно заряжена не кислородом. На руках у танцующих — белые перчатки, которые светятся в темноте. Лица искажены криком. На земле рядом с танцполом мутно поблескивают залитые потом тела тех, кто потерял сознание. «Кто-то тронул меня за локоть, и я заорал, как и все остальные», — писал ошалевший журналист, вообще-то симпатизировавший современной танцевальной музыке.

В 1991-м сингл «Charly» группы Prodigy стал большим хитом, он ознаменовал срастание хардкора с мэйнстримом. В Великобритании шел тот же процесс, что и везде: хардкор очень быстро вырождался в нечто радостное, бессмысленное и сугубо коммерческое, одновременно шла коммерциализация и гитарного хардкора — гранжа.

Лето 1992-го — момент выхода хардкора на поверхность, крупные фирмы выкинули на рынок массу второсортной продукции, на которой сделали большие деньги. Хардкор-андеграунд был ликвидирован, а еще через пару месяцев бум прошел. Единственные процветавшие до конца десятилетия герои массовой распродажи хардкора — это Prodigy.

Габбер

Самой знаменитой и неприличной разновидностью раннего европейского хардкора является голландский габбер (Gabber), или габба. Это слово переводится как «приятель», «друган».

В 1990 году Пол Эльстак, сотрудник грампластиночного магазина в портовом городе Роттердаме, обнаружил, что подростка проявляют интерес к жесткому британскому брейкбиту. Пол нача: выпускать синглы под псевдонимом Euromasters. Ориентация музыки становилась очевидной при первом же взгляде на обложку роттердамская телебашня справляет нужду на Амстердам. Тут нужно заметить, что между двумя городами существует злобное соперничество. Оно связано с конкурирующими футбольными командами: Feyenoord из Роттердама и Ajax из Амстердама. Кроме того, с роттердамской точки зрения, Амстердам — город туристов и снобов, а он, в свою очередь, относится к роттердамцам как к безмозглым пролетариям. Новая музыка была объявлением войны. После футбольного матча болельщики отправлялись на рейв, а в течение следующей недели раскупали хардкор-диски. Музыка была устроена крайне просто: бас-барабан стучал со скоростью 180, а то и 200 ударов в минуту, за этим стуком матерно выл неприятный мужской голос.

В качестве контрмеры в Амстердаме был создан лейбл Mokum. который множил якобы более интеллигентную версию того же самого саунда. В Голландии проходили суперрейвы, на которые собиралось по 15 тысяч человек — Hellraiser, Terrordrome, Thunderdome и легендарные Nightmares in Rotterdam. Люди до омертвения накачивались амфетамином и пивом, танцевали и дубасили друг друга по головам огромными надувными молотками. Драки и даже поножовщина были в порядке вещей. Участники голландских хардкор-рей-войн не скрывали своих неофашистских пристрастий.

Уже в 1992 году стало ясно, что голландский габбер находится в застое, никаких новых идей продюсерам в голову не приходит, если не считать идеей повышение скорости с 200 до 250 ударов в минуту. Патологически скоростной брейкбит расползся по Европе.

Еще через год стали появляться треки, в которых на быстрый стук накладывалась какая-нибудь общеизвестная радостная мелодия. Моментально для практически всех сколько-нибудь известных мелодий, как новых, так и старых, включая рождественские песенки и мелодии из бродвейских мюзиклов, были изготовлены их хардкор-варианты. Это явление получило название хэппи-хардкор (happy hardcore). Если кто-то полагает, что техно — это идиотская музыка для умственно отсталых индивидуумов, то это мнение почти наверняка вызвано прослушиванием именно хэппи-хардкора. Спорить трудно и, главное, не хочется.

Глазастый, клыкастый, черепастый — если судить по обложкам компакт-дисков — голландский габбер как-то подозрительно плавно трансформировался в позитивно настроенный хэппи-хардкор.

Алек Эмпайр (Alec Empire)

Для Алека Эмпайера эсид-хаус был музыкой протеста. Алеку чрезвычайно не нравилось то, что происходило в его родной Германии. Падение стены и объединение Германии, ликвидация Советского Союза, беспомощное барахтанье Кубы — все это привело к тому, что немецкие левые попали в полосу кризисов и деградировали, а фашисты и националисты, наоборот, воспряли духом. И на международной арене дела обстояли не лучше: война в Персидском заливе показала чудовищную силу средств массовой информации, способных манипулировать общественным мнением целой планеты. В мгновение ока распространившиеся словечки вроде «глобальная деревня», «виртуальное пространство» и «интернет» символизировали тотальный контроль над личностью. В Берлине все ненавидели коммунистов, и немецких флагов развешано повсюду было больше, чем когда-либо в истории Германии.

Шел 1991-й. В подвалах заброшенных домов в восточной части Берлина проходили яростные техно-пати, на которых отрывались безработные ребята из бывшей Восточной Германии и гомосексуалисты, понаехавшие с Запада за глотком свободы. Вместо экстази в употребление вошли амфетамин и героин. Алек Эмпайер крутил пластинки в мрачном техно-бункере под названием Tekknozid. «В начале 90-х мы с удовольствием слушали джангл, потому что эта музыка была невыносимо громкой, примитивной и дико действовала на нервы».

В 1992-м бывший панк, а ныне хардкор-диджей Алек Эмпайер создал безумную антифашистскую группу Atari Teenage Riot (ATR). За проектом скрывался целый букет славных идей. С ненавистной танцевальной музыкой покончено раз и навсегда. Брейкбит неостановимо движется в сторону транса и диско, единственной альтернативой остается Digital Hardcore. Digital Hardcore — это фрагменты гитарных партий металлической группы Slayer, невыносимо искаженный брейкбит, очень много индустриального грохота и еще больше воплей и криков. Самая главная идея: «Звуки бунта вызывают бунт».

Первое же выступление нового берлинского коллектива произвело такой фурор, что на второй концерт съехались представители всех концернов звукоиндустрии. Серьезные люди в пиджаках приехали аж из Лондона посмотреть на новое чудо берлинского андеграунда — такое случается, прямо скажем, нечасто. Сумасшедшей группе тут же предложили контракты. Алек и его коллеги были немало смущены скоростью коммерциализации их революционной агрессии.

Алек Эмпайер — яростный антифашист. Техно он тоже ненавидит. Все, на первый взгляд, безобидные рейверы для него чуть ли не гитлерюгенд. Его самые главные враги — это неофашизм и диско-музыка, с его точки зрения сильно связанные друг с другом. Неонацистские издания действительно прославляли транс и техно как новую музыку немецкой молодежи. Алек Эмпайер — серьезный парень, в утопические идеи о переустройстве общества на так называемых «демократических принципах» он не верит, потому что для него эти самые демократические принципы и есть современная форма фашизма.

Музыкант ненавидит саму идею рейва, то есть танцулек в конце рабочей недели, когда люди отправляются в клуб, чтобы забыть свою жизнь и почувствовать себя счастливыми. А в понедельник — снова на ненавистную работу.

Сам Алек ни наркотиков, ни алкоголя не употребляет. Он полагает, что немецкое правительство насаждает техно-музыку и экстази, чтобы дать хоть какую-то радость подрастающему поколению.

Алек Эмпайер: «Кое-кто полагает, что крутой музыка становится, когда бас-барабан стучит в темпе двести ударов в минуту. Что за чушь! Крутая музыка может иметь и ноль ударов в минуту, но быть нестерпимой для восприятия. Все дело — в качестве звука».

Эмпайер — принципиальный сторонник быстро сделанной и отвратительно звучащей музыки. Тут дело, конечно, не только в скорости изготовления. Сильно искаженным звук получается вовсе не оттого, что над ним мало трудились; искажения — результат целенаправленного применения специальных эффектов. Исказить звук, вообще говоря, несложно — сложно добиться грува.

Может быть, продукция Эмпайера и его тусовки — это не самый быстрый хардкор из имеющихся в природе, но определенно один из самых шумных и злобных. Да, он намеренно записан с искажениями, но акустической помойкой его никак не назовешь. Это очень скупо сделанная музыка.

Радикальный подход Алека Эмпайера вызывает не одни только восторги, для многих европейских музыкальных критиков Atari Teenage Riot — это манерная панк-группа эпохи техно. Термин «техно-панк» тоже, разумеется, был употреблен.

[12] Вот пришли барабаны

В 1992-м лондонские диджеи и продюсеры столкнулись с распродажей хардкора, рейвы поглупели, повеселели и стали неприлично коммерческими и легальными. Перепроизводство коммерческого хардкора привело к его девальвации, хардкор попросту надоел, радостно-попрыгучие пластинки заполонили рынок, их уже никто не покупал.

Бывший хардкор-андеграунд отреагировал созданием нового саунда. Его называли Darkcore, а чаще всего просто Dark. Для него характерны общая холодная и отчужденная атмосфера, акустические фрагменты из саундтреков к фильмам ужасов и трескучий брейкбит. Из барабанного стука выкидывали буханье бас-барабана, оставались одни тарелки и малый барабан.

Музыка имелась, но вот некому и негде было под эту музыку танцевать. Поэтому бывшие хардкор-диджеи перебрались в тусовку поклонников регги и рагга-музыки.

Джангл (jungle)

Джангл (jungle) — это брейкбит, который бьется на скорости около 160 ударов в минуту, он похож на спотыкающуюся дробь пионерского барабана. Под брейкбит подложена бас-партия, позаимствованная из регги. Бас-линия идет в два раза медленнее, чем стук, то есть со скоростью 80 ударов в минуту.

Тут нужно сделать маленькое техническое отступление: если увеличивать скорость вращения грампластинки, то соответственно повышается и высота тона, возникает так называемый «эффект Буратино». В начале 90-х компьютерные аудиопрограммы были оснащены такой вещью, как time stretching («растяжение времени»). Имеется в виду техническая возможность ускорять или замедлять темп акустического фрагмента, не превращая его в пронзительный визг или, соответственно, в бурчание на низкой ноте. Иными словами, брейкбит в джангле был ускорен на компьютере.


В марте 1992 года в лондонском клубе Paradise Club стала проводить вечера диджейская тусовка A Way Of Life. Именно на этих танцульках произошло объединение живого рагга-речитатива с бешеной диджейской музыкой в стиле Dark core. Результат и назвали джанглом.

Тут в нашей истории появляются не только мощный бас, истеричный вокал и так называемые саунд-системы — то есть мобильные музыкальные установки, характерные для регги, но и темнокожий преступный мир Лондона, главный потребитель регги и рагга-музыки. Белых рейверов, которые приходили в Paradise Club в наивной уверенности, что здесь крутят свежую разновидность эсид-хауса, били смертным боем. За экстази здесь тоже по головке не гладили. В Paradise Club курили крэк.

Во всех остальных клубах сразу пошла ответная реакция. Диджеев, заводивших джангл, больше никуда не приглашали, хотя они и вопили, что джангл, как и любая другая музыка, не имеет отношения к наркотикам и организованной преступности. Танцоров, одетых по джангл-моде, не пускали во все остальные клубы, на многих дверях висели плакаты «No Breakbeat Zone» («Зона, свободная от брейкбита»). Глянцевые журналы пугали поклонников хэппи-хардкора ужасами джангла: дескать, опять в туалете Paradise Club пырнули ножом какого-то чернокожего кокаиниста, увешанного золотом. Несмотря на упорные слухи, что рагга-джангл — это саунд черных расистов, среди диджеев, продюсеров и лаже поклонников джангла было немало белых лондонцев.


Для изготовления ритм-треков джангл-продюсеры к ритм-машинам не притрагивались, а использовали аудиобиблиотеки ритмов на компакт-дисках. Поскольку все это происходило в атмосфере регги и даб-музыки, то при компьютерном монтаже ритм-трека проявлялись чудеса изобретательности. Скажем, вот типичный джангл-эффект: поверх основного барабанного бита пустить его же, но в два раза быстрее и к тому же в обратную сторону.

Регги-бас брался со старых грампластинок с Ямайки. Сверху накладывалась всякая всячина, но предпочтение все же отдавалось рагге. Собственно, никакого другого андеграунда в Лондоне и не было. Диджеи, которые не хотели заводить хэппи-хардкор и эсид-хаус, автоматически оказывались в рагга-кругах. Рагга-андеграунд обладал собственными магазинами, студиями звукозаписи, мастерскими по изготовлению грампластинок и даже дистрибьюторскими фирмами и пиратскими радиостанциями. Вся эта инфраструктура взялась за пропаганду нового саунда.

Первые джангл-треки содержали вокальные партии, передранные с компакт-дисков. Но искушение попробовать живых вокалистов было велико.

В 1993-м диджеи Shy FX и горластый малый по прозвищу UK Apache с одного захода изготовили трек «Original Nuttah». Было вылущено несколько пластинок без указания авторов и названия трека. Публика впадала в раж при первых же звуках и очень скоро начинала орать: «Rewind, rewind!», то есть «Заводи еще раз с начала!»

На регги и даб-танцульках такие крики — обычное дело, хороший трек выдерживает до семи и более перемоток на начало (интересно, что арии в итальянских операх эпохи барокко тоже выдерживали до семи исполнений, публика кричала «Da Capo!», или же примадонна сама догадывалась, что хорошо бы спеть арию еще раз с начала). Собственно, выразить удовольствие от песни и от танцев под понравившуюся музыку — это не ремесло. На Ямайке принято вопить «Риуайнд!!!» в середине песни: на многих регги и даб-номерах слышен звук перематываемой пленки, после которого песня начинается снова.

Самое главное в джангле — томительное ожидание момента, когда врубятся или, как говорят джанглисты, «придут» барабаны. Перед самыми барабанами нужно диким голосом кричать «Риуайнд!!!», чтобы диджеи перекинул иглу на начало пластинки, рагга-вокалист подавился своим речитативом… впрочем, потом быстро бы сориентировался и напряжение бы снова поползло вверх. Когда наконец приходят барабаны, в зале начинается что-то невообразимое. Вверх поднимаются зажигалки, и начинаются дикие прыжки и вопли.

В песне «Original Nuttah» барабаны приходят совершенно неподражаемым образом, а длинное вступление превращается в демонстрацию силы и умения петь под чистый бас. И, с моей точки зрения, это плевок в сторону всего безголосого и безынициативного альтернативного рока. «Original Nuttah» — одна из самых удачных и энергетически нефальшивых поп-песен 90-х.

1994

1994-й — переломный в истории джангла. Большинство диджеев обзавелись собственными лейблами, действовало более дюжины грампластиночных магазинов, торгующих только джанглом, глубоко законспирированная пиратская радиостанция Kool FM передавала самую свежую музыку в день ее выхода, джангл крутили абсолютно все пиратские радиостанции Лондона. Именно в 1994-м джангл-рейвы вошли в моду и начали проводиться одновременно в нескольких лондонских клубах.

Это были очень серьезные и немного мрачные мероприятия. Изумленные новички констатировали, что в джангл-толпе никто не улыбается. Помещения были оформлены в кладбищенски-готическом духе: надгробные памятники, чучела ворон, покосившиеся кресты. Девушки были в эластичных шортах, как можно более узких и коротких, в тяжелых кожаных ботинках, в кожаных жилетах, надетых на голое тело. Их танец состоял в вызывающе сексуальных движениях бедрами. Танцуя под джангл, надо не дергаться в такт барабанам, а извиваться под бас-партию. Молодые люди одевались как бандиты — в шикарные костюмы от Версаче, Москино и Армани. Настоящие джанглисты не танцуют, а смотрят на женщин и слегка переминаются с ноги на ногу. Впрочем, когда приходят барабаны, все срываются с места.

Главным летним аттракционом стал трек «Incredible», который изготовил продюсер M-Beat. На нем звучит голос молодого парня по имени Генерал Леви. Крик «Booyaka, booyaka» несся из каждого окна. Он попал даже в телевизионное кукольное шоу, а сама песня — в верхнюю десятку британского хит-парада.

Вот тут шоу-бизнес наконец зашевелился и обратил внимание на то, что в андеграунде происходит что-то интересное. Но для того, чтобы писать статьи и делать радиопередачи, нужны конкретные имена. При этом никто из непосвященных не имел ни малейшего понятия, кто есть кто в джангле. Джангл-диджеи и продюсеры держались крайне враждебно, на контакт не шли и наотрез отказывались фотографироваться, давать интервью и изображать из себя звезд, к которым привыкла пресса. А вот рагга-вокалисты, наоборот, были очень рады неожиданному вниманию и стали бойко тянуть одеяло на себя.

Диджеи и раньше имели с ними проблемы. Многие вокалисты часто не слушали трек и не делали пауз, а молотили в микрофон, как пулеметы. Кроме того, они начали указывать диджеям, какие треки им следует заводить. А те стали попросту отключать микрофоны или приглашать собственных вокалистов, которые реагировали на команды от пульта.

Ситуация накалилась, когда рагга-крикуны вдруг пошли на контакт с мэйнстримной прессой и принялись рассказывать, что такое настоящий джангл, а также делиться секретами мастерства, воспоминаниями о трудном детстве и планами на будущее. Джангл-диджеям стало ясно: пресса начинает раскручивать не тех. В 1989-м и 1992-м внимание массмедиа и концернов звукозаписи, которые перехватили инициативу и активно взялись за изготовление и популяризацию модной музыки, угробило сначала эсид-хаус, а потом и хардкор. Прекрасно помня об этом, джангл-диджеи не хотели в очередной раз остаться за бортом. Они не без основания боялись, что у них опять украдут их саунд.

Кризис разразился, когда Генерал Леви, побывавший в хит-параде с треком «Incredible», заявил в интервью модному журналу The Face: «Сейчас я держу мазу в джангле. Я пришел и обеспечил этой музыке успех».

Это было уже слишком. Ведущие джангл-диджеи — среди них Grooverider, Fabio, Goldie и A Guy Called Gerald — создали тайный комитет. Цель конспиративной деятельности — бойкот трека «Incredible» и вообще всей продукции Генерала Леви. Диджеи, продолжавшие крутить этот трек, и владельцы клубов, приглашавшие их, также подлежали бойкоту Журналисты, бравшие интервью у Генерала Леви, автоматически оказывались в черном списке. Секретный комитет, многими поначалу воспринимавшийся как чистой воды паранойя, добился-таки своего и запугал и своих и чужих. Генерал Леви опубликовал подобострастное извинение перед мэтрами, но прощен не был. Маститые журналисты, теле- и радиоведущие, а также представители фирм грамзаписи испрашивали разрешения: не возражает ли могучая кучка против внимания к такому-то человеку? Если ветераны джангла считали, что парень созрел для того, чтобы делать о нем репортаж или заключать с ним контракт, то разрешение выдавалось. Иначе — бойкот.

По мнению многих, в том числе и джанглистов со стажем, заговор диджеев ставил перед собой вполне конкретную цель: не подпустить чужаков к кормушке.

Как бы то ни было, джангл-диджеи, желавшие сохранить монополию на саунд, были сыты по горло рагга-вокалистами и отказались иметь с ними дело, равно как и употреблять само слово «джангл». С осени 1994-го, когда произошел раскол и размежевание, термин «драм-н-бэйсс» (drum&bass, d'n'b) стал названием нового вполне самостоятельного стиля. Диджеи-раскольники ушли и увели с собой всю созданную ими инфраструктуру с магазинами и фирмами грамзаписи, а также, разумеется, контракты с гигантами звукоиндустрии.


Не следует упрекать лондонских хардкор-диджеев в предательстве идеалов андеграунда. К середине 90-х многим из них стукнуло тридцать, и жизнь диджея-бессребреника, который на чистом энтузиазме развлекает народ и обогащает крупные концерны, уже не казалась такой привлекательной.

А джангл? А джангл исчез. Рагга-вокалисты вернулись к своим малоизобретательным ритм-машинам. Не стоит обвинять лондонских рагга-ребят в патологической страсти к саморекламе и готовности ломануться за длинным фунтом стерлингов. Рагга-певцы — настоящие виртуозы своего непростого дела и в гораздо большей степени музыканты, чем любые диджеи. Хаус-техно-хардкор-драм-н-бэйсс постоянно попадает в сферу внимания музыкальной пресек и крупных фирм грамзаписи, у рагги же нет никаких шансов. Лишь единственный раз в 90-х звукоиндустрия попыталась раскрутить рагга-музыканта и сделать из него что-то вроде современного Боба Марли: это Шабба Рэнкс (Shabba Ranks). Концерн Sony проталкивал его, но безуспешно: рыночного потенциала у рагги как не было, так и нет.

драм-н-бэйсс

Осенью 1994 года произошло историческое размежевание джангла и драм-н-бэйсса. Можно ли из этого заключить, что саунд, характерный для драм-н-бэйсса, тоже появился осенью 1994-го? Ничуть не бывало. Уже в начале 90-х существовали треки, с сегодняшней точки зрения звучащие как самый настоящий драм-н-бэйсс, а само это слово всегда широко применялось в регги- и даб-жаргоне; драм-н-бэйсс — это просто другое название ритм-трека.

Драм-н-бэйсс 1994-го — это мелодичный и коммерчески ориентированный джангл без вокальной партии. Самым известным ди-джеем, продвигавшим этот саунд, был L.T.J. Bukem. Он заводил атмосферные, то есть расплывчатые и мягкие, треки. В них присутствовали так называемое «ощущение джаза» (jazz feeling) и элегантный брейкбит. В начале 90-х эту музыку называли эмбиентом, потом, намекая на известную сложность и изысканность, арткором (artcore) и, наконец, эмбиент-драм-н-бэйссом. Несколько лет L.T.J. Bukem был посмешищем всей джангл-тусовки, его называли наследником группы Yes и прочих монстров арт-рока, но именно за его саунд ухватились диджеи, покинувшие джангл-андеграунд.

В том же 1994-м стал появляться брейкбит, сделанный — о чудо! — не в британской столице. Рони Сайз и диджей Краст (Roni Size х DJ Krust, темнокожие диджеи из Бристоля) записывали треки, на которых был явно различим семплированный джаз. Этот саунд тут же окрестили джаз-степом (jazzstep). Теоретики отмечают, что джаз-степ — это вариант хард-степа (hardstep) с вкраплениями джаза. А хард-степ — это ободранный до костей джангл без вокала и мелодии, причем ударные записаны с легким искажением, которое дает своеобразную надтреснутость звука. Кроме того, в хард-степе появился регулярный бас-барабан, характерный для техно, но вычищаемый из ортодоксального джангла. Иными словами, хард-степ — это шаг навстречу техно, а джаз-степ — следующий шаг, но не вперед, л в сторону, к джазу.

В 1995-м драм-н-бэйсс отошел от эмбиента и вернулся к своим темным» (Dark) корням. Символом обновления стал Goldie — золотозубый шеф лейбла Metalheadz. Под его крылом собрались такие люди, как Photek, J Majik, Lemon D, Dillinja, Source Direct, Hidden Agenda, Optical.

Саунд стал металлическим: жестким, мрачным и запутанным, но в первую очередь высокотехнологичным. Отказ от эмбиента и возвращение к жесткости свидетельствовали о важных переменах: в драм-н-бэйсс-тусовке инициатива стала постепенно переходить от диджеев к продюсерам. В начале 90-х, на заре хардкора, диджеи вполне справлялись с изготовлением новых треков, хотя и величали секрет мастерства не иначе, как «брейкбитовая наука» (breakbeat science). К середине 90-х это самое мастерство достигло такого уровня, что оказалось по плечу лишь фанатикам-коллажистам, которые из маленьких кусочков звука клеили многослойные и словно живые барабанные трели.

Драм-н-бэйсс можно считать самой трудозатратной поп-музыкой XX столетия, ведь для ее изготовления нужна поистине микроскопическая точность и шизофреническая усидчивость. Только хирург-фанатик способен на подобный подвиг, драм-н-бэйсс-тусовка, в первую очередь Goldie, открыто издевались над джанглом — грубым, примитивным и наивным. С другой стороны, драм-н-бэйсс куда менее экспериментален, чем джангл: на огромном количестве треков несложно обнаружить один и тот же брейк, один и тот же ритмический рисунок.

В конце 1995-го Goldie вместе с другими драм-н-бэйсс-диджеями, среди которых были L.T.J.Bukem, Fabio, Grooverider, Randall и Doc Scott — все крайне уважаемые люди с безупречным андеграундным прошлым. — вновь создал конспиративный комитет. Как мы помним, в октябре 1994-го Goldie уже стоял во главе заговора диджеев: тогда они лишили паблисити рагга-вокалистов. В 1994 году заговор длился несколько месяцев, в 1995-м — как минимум полтора года.

Второй заговор был направлен против тех диджеев, которые заводили треки, нетипичные для драм-н-бэйсса, как его понимал Goldie, но главное — против продюсеров-экспериментаторов. Эксперименты разрешались только узкому кругу приятелей всемогущего Goldie. Журналисты, прежде чем взять у кого-либо интервью, должны были испросить разрешение у худсовета драм-н-бэйсса, иначе им грозил бойкот. Рассуждая о качестве музыки и чистоте концепции, мафия Goldie на самом деле занималась бизнесом и всеми средствами мешала конкурентам выйти на рынок. В своих интервью Goldie и не думал скрывать это обстоятельство.

В 1996-м с появлением сенсационного трека Эда Раша (Ed Rush) «What's Up» возникла новая разновидность драм-н-бэйсса — техстеп (techstep). Стук барабанов превратился в металлический треск, бас-партия, наоборот, была упрощена и сведена до трех нот, она стала фактически дико перегруженным ревом. В пустоте колотили сухие барабаны и время от времени на слушателя надвигался мрачный гул, заглушавший барабаны. Техстеп был решительным шагом в сторону техно-саунда: в брейкбит вернулся регулярный техно-бас-барабан. Техстеп означал минимализацию и радикализацию идеи драм-н-бэйсса, на который как бы навели зум-объектив.

Техстеп появился как саунд лейбла No U Turn, к Goldie он никакого отношения не имел. До появления техстепа существовало много разных разновидностей брейкбита и драм-н-бэйсса. Внезапно драм-н-бэйсс стал возможен только в виде техстепа. Можно предположить, что это было связано с мафиозной деятельностью тусовки Goldie.


Осенью 1997-го из Лондона пришла казавшаяся невероятной новость: могучий драм-н-бэйсс вышел из моды, закрылись или были перепрофилированы все лондонские лейблы, клубы и FM-радиостанции. Новая британская техно-мода была названа спидгараж (speedgarage) — как более быстрая и якобы «грязная» разновидность старого нью-йоркского стиля гараж. По сути же, это был хорошо известный дип-хаус с несколько более резким басом, подкорректированным вокалом и иногда проскакивающими сбивками ударных — пережитком драм-н-бэйсса. Подозрительным образом сразу же появились горы компакт-дисков с этой музыкой, изданных концернами звукозаписи и состоявших в основном из ремиксов. Странное дело: как новая музыкальная революция может начинаться с незначительной переделки старых недохитов?

Конечно, поп-идол Goldie не мог запретить кому бы то ни было делать ту или иную музыку. Но пользуясь своим положением фильтра между лондонским техно-андеграундом и гигантами звукозаписи, он был способен эффективно тормозить выход конкурентов на белый свет. Многие техно-продюсеры резонно полагали, что получить выгодный контракт им удастся, лишь если они будут точно воспроизводить саунд Goldie и его мафии. А те в свою очередь возмущались, что у них воруют их собственность — драм-н-бэйсс. Тусовка Goldie наложила лапу на специфический саунд и громко визжала, когда фирмы-производители телерекламы использовали драм-н-бэйсс-треки со стороны, которые по дешевке предлагали какие-то безызвестные итальянские продюсеры.

И хотя спидгараж в музыкальном смысле явление не очень интересное, тем не менее, смену моды в лондонском техно-андеграунде можно было лишь приветствовать. Ликвидация монополии, как правило, способствует некоторому отрезвлению. Впрочем, как скоро выяснилось, никакого спидгаража вообще в природе не было.

Вот и ушли барабаны.

2step

Летом 1999-го в Лондоне разразилась истерия по поводу новой волны модной танцевальной музыки под названием Underground Garage или 2step. Судя по высказываниям очевидцев, лихорадочная атмосфера вокруг Underground Garage живо напоминала джангл-эпоху.

Пол Эдвардс, хозяин пиратской радиостанции Supreme FM, так комментировал причины исчезновения драм-н-бэйсса: «Все дело в дамах. Для них драм-н-бэйсс слишком сложен. Поэтому гараж легко выиграл в конкурентной борьбе: куда идут дамы, туда тянутся и мужики. Устроители пати боятся, что у них на танцполе останется лишь пара парней, поэтому они стараются больше не приглашать драм-н-бэйсс-диджеев».

В клубы, где крутят Underground Garage, людей в кроссовках, кепках и джинсах не пускают — не хотят агрессивной и хулиганистой публики.

2step превратил стандартный нью-йоркский гараж в своего рода медленный джангл. Ритмическая структура гараж-трека была заметно модифицирована. Из такта были выброшены второй и четвертый удары, остались всего два — первый и третий, а между ними появились две дырки. Разумеется, это не значит, что удары закреплены на своих местах: они постоянно отклоняются от жесткой схемы, то опаздывают, то торопятся. Удлинившиеся паузы заполнились маленькими завихрениями ритма, микробрейкбитом.

Из-за того, что половина ударов бас-барабана исчезла, музыка стала казаться более медленной и менее энергичной. Чтобы восполнить энергетический дефицит, продюсеры стали применять звуки синтетических органов, духовых, струнных, а также вокал, используя все это одновременно и ритмически и мелодически. В идеале получалась ритмическая молотилка, состоящая не из одних только ударов барабана.

Неожиданность состояла в том, что вокальные партии стали заимствоваться с а-капелла-версий американских R'n'B-хитов, начиная с Уитни Хьюстон и заканчивая никому не известными певицами.

Нет сомнения, что для продюсирования тустепа был применен опыт изготовления джангла и драм-н-бэйсса: к вокалу, а вместе с ним и к другим ворованным звукам, продюсеры относятся так же, как в драм-н-бэйссе относились к барабанам. Вокальные партии режутся на части, безжалостно убыстряются и склеиваются в своего рода брейкбит или, если хотите, брейк-вокал.


2step мягче, лиричнее, мелодичнее, эротичнее и драм-н-бэйсса, и техно. 2step, который пришел на смену драм-н-бэйссу, сравнивают с lover's роком, который пришел на смену дабу (в начале 80-х на Ямайке кончилась эпоха серьезного, инструментального и, вообще говоря, малоразвлекательного даба и началась эпоха lover's рока — сладкого рока для влюбленных). Характерным образом, 2step называют lover's jungle. Идеал мужчины — уже не gangsta, аplaya, не rudeboy, a sweetboy, это изящно одетый, обворожительный и ловкий персонаж, дамский угодник.

Для атмосферы тустепа характерен культ роскоши: дизайнерские шмотки, шампанское, кокаин и шикарные женщины — это именно то, что поэт называл «упоительной негой». Слово «глэм» тут тоже к месту. Соответствующим образом называются клубы, лейблы и пиратские радиостанции: «Печенье с кремом», «Шоколадный мальчик», «Мороженое», «Чистый шелк», «Блаженство».

Впрочем, многие из тех, кто находится вне клубной 2step жизни, усматривают во всем этом млении и томлении гиперконформизм, снобизм, тщеславие, идолопоклонство перед Дольче и Габбаной и, в целом, вопиющий материализм.

[13] Транс

World Music

Летом 1987 года в одном из лондонских пабов собралась группа представителей независимых компаний звукозаписи, концертных агентов и сотрудников радиостанций, всего человек двадцать пять. Они обсудили детали кампании по внедрению на британский музыкальный рынок записей из Африки, Азии и Латинской Америки. Владельцы музыкальных магазинов отказывались торговать этими записями часто просто потому, что не знали, как назвать соответствующую полку — Ethnic, Folk, International или как-то еще? После жаркого обмена мнениями было решено остановиться на термине World Music («музыка мира»), он был значительно короче, чем Popular & Roots Music From Outside The Anglo-American Mainstream («популярная и исконная музыка, не относящаяся к англо-американскому мэйнстриму»). При этом имелась в виду не классическая, не художественная, не религиозная музыка, а та, которую слушают по радио и под которую танцуют обычные люди, — местный самодельный поп.

В начале 90-х эта самая World Music вошла в большую моду. Она была разрекламирована как встреча двух культур — западной, то есть высокотехнологической, и незападной, то есть экзотической, представленной В основном странами третьего мира. Впрочем, и в США, и в Великобритании, и в Германии, и во Франции нашлись музыканты, чудом уцелевшие в водоворотах поп-музыкального потопа последних десятилетий.

Широкой общественности была предъявлена целая армия непонятно откуда взявшихся певцов и инструменталистов, по-разному одетых, но одинаково широко улыбающихся. Для участия в этом цирке были отобраны якобы самые лучшие музыканты третьего мира. Разумеется, речь шла вовсе не об изучении далеких музыкальных традиций и культур, которые оказались чересчур многообразными и малопонятными для цивилизованной аудитории, избалованной хорошо спродюсированной жвачкой для ушей. Усилиями звукозаписывающих корпораций был искусственно выведен этно-поп — вполне западный, резво бухающий синтезаторный музон, в который были вмонтированы якобы незападные певцы и певицы. Впрочем, часто оказывалось, что они — как, скажем, живущий во Франции алжирец Халед (Khaled) или израильская певица Офра Хаза (Ofra Haza) — вовсе не так уж чужды цивилизации и ритм-машине.

Этно-поп повторяет модель, по которой в 70-х функционировал регги: музыка записывается в западных студиях под присмотром западных продюсеров в соответствии с западными вкусами для западной же аудитории. Интересно, что даже несинтезаторно звучавший пакистанский певец Нусрат Фатех Али Хан (Nusrat Fateh Ali Khan) — казалось бы, совершенно аутентичный и неподкупный представитель традиционного Востока — на самом деле существенно подкорректировал суфийскую музыку каввали (qawwali). В юности Нусрат был большим поклонником Джими Хендрикса и западного рока, пел он и индо-пакистанское диско и соответствующим образом изменил ритмическую структуру своей собственной музыки, которая стала базироваться на бите, то есть на равномерном пульсировании барабанов, совершенно нетипичном для индийской и пакистанской традиции. Эта операция во многом способствовала успеху певца на Западе.

Питер Гэбриел, создавший под крылом гиганта Virgin собственный лейбл Real World, немало помог слиянию культур под эгидой синтипопа.

Транс вообще говоря, не музыкальный термин. Транс — это психическое состояние, при котором человек воспринимает лишь малую долю того, что творится вокруг или внутри него.

Бегун, который концентрирует свое внимание на равномерном дыхании и на том, чтобы ни в коем случае не остановиться и не задохнуться, находится в состоянии транса. Болельщик, который смотрит футбол по телевизору, тоже находится в трансе: весь остальной мир для него исчезает, зато происходящее на поле он воспринимает исключительно сильно. Когда, читая интересную книгу, вы забываете обо всем — вы в трансе. Когда вы очень интенсивно переживаете радость или горе — это тоже транс.

Транс — это вовсе не сон: находящийся в трансе сохраняет сознание и чувства, только вся сила его души устремлена на какой-то маленький фрагмент окружающего мира, который воспринимается словно через огромное увеличительное стекло. Собственно говоря, человек почти постоянно находится в состоянии транса. И очень часто проблема состоит вовсе не в том, как впасть в транс, а в том, как выйти из него, то есть встряхнуться, расширить угол зрения и переключить свое сознание на какой-нибудь новый предмет.

Но и сильно углубиться в транс — тоже непростая задача. Кстати, зачем в него вообще погружаться? Грубо говоря, чтобы слабый прожектор сознания сконцентрировался в мощный лазерный луч, который бы позволил увидеть очень далекие и неожиданные вещи, в обычном состоянии незаметные. Описывая подобного рода эффект, часто используют сильно затасканные термины «самопогружение» и «расширение сознания». Все это сфера мифов и анекдотов.

Состояние глубокого транса является сердцевиной религиозных ритуалов во многих культурах. Чтобы впасть в транс, нужно прежде всего это хотеть и уметь делать. Кроме того, повторяющиеся телодвижения, монотонная ритмичная музыка и, конечно же, разнообразные наркотические средства сильно способствуют возникновению этого состояния. Музыка, помогающая вхождению в глубокий транс, известна во всех уголках земного шара, особенно в тех, которые более или менее хорошо защищены от прямого воздействия западной цивилизации. Западная поп-музыка трансу, вообще говоря, не способствует: она чересчур напористая и недостаточно монотонная. Кроме того, стандартная поп-песня заканчивается через три с половиной минуты. Это, конечно, издевательство.

Оснований называть какой-то определенный стиль музыки словом «транс» нет: существует множество непохожих друг на друга явлений, вполне заслуживающих этого названия. Любителям суровой экзотики можно порекомендовать марроканский гнаву (gnawa) и корейскую синави (sinawi и sanjo); музыка сибирских и монгольских шаманов и буддистских монахов — тибетских, китайских и японских — тоже заслуживает самого пристального внимания.

Технотранс

Летом 1992 года слово «транс» вдруг вошло в обиход. Трансом стали называть мелодичную электронную музыку, которая не била по голове, как тупое техно, а влекла за собой. Ритм стал очень легким, а общая атмосфера — воздушной и прозрачной. Если плотный саунд техно можно сравнить с железобетонной конструкцией, которая давит своей массой и твердыми краями, то транс — это вид из окна на голубые дали.

Транс расхваливали как поп-музыку нового типа. Словно грибы после дождя, появлялись новые лейблы, солидные газеты и журналы охали, что молодежь заболела новой болезнью — техно-музыкой. К производству транса подключились все продюсерские силы Западной Европы.

Транс был чудовищно популярен: именно 1993—1994-й — это момент, когда широкие массы наконец открыли для себя техно. После пяти лет андеграунда оно вышло на поверхность. Характерным образом, в транс-лагере оказались все те, кто непосредственно участвовал в эсид-буме конца 80-х: в Великобритании это, скажем, Пол Оукен-фолд и Дэнни Рэмплинг, в Германии — Вестбам и Свен Фэт.

Сам рецепт электронной транс-музыки был создан значительно раньше. Нежные атмосферные гуд елки и психоделические переливы, на фоне которых несутся серебряные синтезаторные аккорды, дует ветер, шумит водопад, кричит страус и ласково стучат барабаны диких африканских племен, уже вовсю применялись в музыке нью-эйдж.

Транс и есть не что иное, как слегка ускоренный нью-эйдж. Так что «новая техно-мода» была не более чем удачной попыткой гигантов звукоиндустрии всучить новому поколению потребителей саунд середины 80-х. Но можно взглянуть на это и с противоположной точки зрения: новое поколение потребителей наконец-то доросло до понимания психоделического нью-эйджа.

Свен Фэт

Свен Фэт (Sven Vath) — живая легенда, немецкий диджей номер один. Он настоящая звезда техно-транса, якобы одно из немногих исключений из железного правила, утверждающего, что в техно нет звезд. Свен Фэт был звездой уже в конце 80-х, когда о наличии техно-хауса вообще мало кто подозревал. Во франкфуртский клуб Omen, где он крутил пластинки, приезжали поклонники аж из Голландии — не просто попрыгать под абы какую музыку, что можно было сделать и дома, а именно «на Свена».

С течением времени диджеев расплодилось невероятное множество, распространилась и идея, что техно анонимно и что диджей — лишь один из танцующих, но Свен Фэт так и оставался первой поп-звездой техно. Конечно, прессе был нужен герой новой эпохи, и пресса уцепилась за Свена, но от него действительно исходила волна безумия. Он непрерывно пил, глотал экстази, нюхал кокаин и не отказывал красивым женщинам. И конечно, вел исключительно ночной образ жизни. Поэтому его выпученные глаза горели нехорошим блеском. Строить рожи и часами гнать полную ахинею у него тоже замечательно получалось.

Он был выбрит наголо, лишь сзади свисал длинный хвост, заплетенный в косичку. В носу и ушах — кольца. Под нижней губой — длинная, жидкая бородка. Свен — известный законодатель мод. Стоило ему появиться за диджейским пультом в цветастых мотоциклетных штанах с широкими полосами и крупными буквами, как через пару дней половина клуба была одета точно в такие же. В Нью-Йорке какой-то русский сапожник прикрутил к кроссовкам Свена платформы высотой 10 см. А немецкие мастера врезали в них батарейку и красные лампочки. «Очень удобная вещь, — смеялся модник, — мигает при каждом шаге, и хватает ее на два года».

Буквально через десять минут после начала своего сета Свен стягивал майку и оставался полуголым. Иногда он разоблачался вплоть до кроссовок (видно, такую красоту просто не хотелось снимать). Публика, разумеется, раздевалась вслед за своим кумиром. Когда Свен взмахивает рукой, в зале начинается ликование. Вообще, танцуя «под Свена», люди поворачиваются лицом к диджею, что, прямо скажем, необычно для техно: танцующий, как правило, вообще ничего вокруг себя не видит и смотрит в пустоту.

Свен Фэт во многом определил внешний вид и поведение фанатиков техно. Ведь в конце 80-х публика приходила на танцы одетая в джинсы и куртки. На фотографиях самого Свена той поры видно, что он носил волосы торчком, узкие бакенбарды, голубую джинсовую куртку, красный шейный платок и ковбойские сапоги — это рокабилли-мода.

Но парень хотел веселиться. Среди его нововведений значатся, например, противогазы. Конечно, в противогазе танцевать непросто. Сам Свен использует кислородную маску, когда температура в зале поднимается до 65 градусов, а влажность до 100 %. «В техно-клубе должно быть странно и безумно, — учил он, — а также очень тесно, темно и душно, с потолка должна капать влага прямо на вращающиеся грампластинки. В зале столько пара и дыма, что в трех метрах ничего не видно, и все должны быть в угаре и танцевать, даже стоя в очереди в туалет».

Сам Свен в туалет не ходит. Он стоял за проигрывателями 10, а то и 12 часов без перерыва и выпивал за это время до пяти литров минеральной воды, кока-колы, пива и более серьезного алкоголя. Вся жидкость тут же уходила с потом, Свен и секунды не мог устоять на месте.


Рынок оказался до отказа забит коммерческим трансом, который все больше и больше начинал смахивать на диско-музыку итальянского производства, а его треки — на песни, из которых по ошибке удалили вокал. Развелось много всяких трансов: хэппи-транс, транс-хаус, эсид-транс, хард-транс, транскор и так далее до бесконечности.

В 1994-м этой музыке наступил конец (эффект «техно покидает дискотеки» и «пришли Oasis и все испортили»). Массовая мода прошла, и термин, применявшийся для приманки молодежи, девальвировался. Сегодня слово «транс» никакого конкретного музыкального стиля уже не обозначает.

Этно-грув

Мы живем в эпоху глобализации: любые расстояния сокращаются, люди становятся ближе и понимают друг друга лучше, чаще и охотнее. Но это не более чем пропаганда, на самом деле под глобализацией подразумевается то, что все люди становятся одинаковее, у них обнаруживаются одни и те же потребности, которые они готовы удовлетворять сходным образом: слушать одну и ту же музыку, жевать одни и те же бутерброды, смотреть одни и те же фильмы, носить одни и те же штаны и так далее и так далее.

Музыканты из лондонской группы Transglobal Underground недаром дали своему коллективу такое программное название. Под странным словом «Transglobal» («преодолевающий границы глобального») имелся в виду протест против навязывания человечеству стереотипной и стилистически однообразной поп-продукции. Намерение искоренить поп-однообразие, конечно, следует только приветствовать, но задача создать музыку, которая принадлежала бы одновременно всем этническим музыкальным традициям, утопична. Сама же эта идея — явное наследие нью-эйдж-идеологии с ее тоталитарными всекосмическими претензиями.

Впрочем, Transglobal Underground не воевали с ветряными мельницами, а лепили этно-поп на дабоватой транс-основе. Музыкантам казалось, что они стоят на пороге чего-то огромного и перспективного, несущего подлинное освобождение от пут американизированной попсы. Их энтузиазм выражался двумя лозунгами: «Anything goes» («Все годится в дело») и «The world in your sampler» («Весь мир в твоем семплере»). Ни у кого не было сомнений, что транс, то есть экстатические состояния, известные практически каждой культуре, — это и есть тот универсальный язык, который позволит объединить самые непохожие музыкальные формы.

Хотя в составе Transglobal Underground присутствовали музыканты самых разных национальностей, экзотические добавки к своей по преимуществу электронной музыке они заимствовали с компакт-дисков, содержавших этническую и традиционную музыку: индийскую, арабскую и индонезийскую. Иными словами, они не исполняли традиционную музыку и уж тем более не развивали и не обогащали ее, а попросту воровали.

С течением времени первоначально чисто диджейский коллектив Transglobal Underground начал применять настоящие музыкальные инструменты, в основном разнообразные экзотические барабанчики. Главным украшением шоу была певица Наташа Атлас (Natacha Atlas), которая не только пела по-арабски, но и исполняла танец живота. «Как все было прекрасно, — вспоминала Наташа, — у нас было чувство, что мы пионеры и одновременно конкистадоры, газеты нас расхваливали выше всякой меры. А потом пришли Oasis и все испортили».

Гоа-транс

Известна науке и такая разновидность транса, как гоа-транс, он же пси-транс. Это пляжная танцевальная музыка с восточным колоритом. По звучанию она в лучшем случае похожа на эстрадно-симфонический оркестр, решивший сыграть веселый индастриал. Возможно, это следствие того обстоятельства, что индустриальные коллективы в массовом порядке сползли в транс.

Гоа — курорт на западном побережье Индии. С точки зрения подавляющего большинства индусов, Гоа — рассадник преступности и разврата. Власти всячески пытаются отравить диким туристам жизнь и положить конец повальной наркомании и купанию в голом виде.

Самый известный аттракцион Гоа, кроме моря, наркотиков и блошиного рынка по средам, — ночные пати. Эсид-хаус попал сюда в 1988-м, его привезли европейские туристы. В то же время, когда в Европе разгорелся бум вокруг транса, возникла и его специфическая гоа-разновидность.

Танцы начинаются с заходом солнца и продолжаются до рассвета. Звучит громкая музыка, как правило, из кассетного магнитофона — индийские курортники и местные жители сильно страдают от этого грохота. Во время пати можно купить спиртные напитки, лимонад, чай и, конечно, экстази, ЛСД и марихуану. Горят ультрафиолетовые лампы, так что все белые элементы одежды начинают сиять химическим фиолетовым светом. Энтузиасты и себя расписывают люминисцентными красками. Самая крупная пляжная танцулька проходит под Рождество. На нее съезжается до двадцати тысяч человек.

Многие отдыхающие полагают, что гоа-транс вот так прямо и делают на пляже в Гоа. В пляжных сарайчиках лишь размножают кассеты, которые потом продают туристам на блошином рынке.


Собственно, не так уж и важно, что именно происходит в Гоа. В Европе в середине 90-х гоа-пати устраивались и на склонах Альп, и в бетонных гамбургских подвалах. Мода на эти пати уже давным-давно позади. Об их проведении можно было узнать по пестрым плакатам, на которых обязательно присутствовало что-то индийское, чаще всего бог Ганеша: у него голова слона, спутать невозможно. Компакт-диски с гоа-трансом тоже были оформлены в космическо-индий-ском стиле: много звезд, облаков, цветы лотоса, непонятные разводы приторно-химического цвета и поверх всего этого — Ганеша или его приятель Кришна, играющий на флейте. Внутри могли оказаться и мыльные синтезаторные разливы, и живенький хардкор, и речи Бхагавана или песни кришнаитов, наложенные на ритм-машину и просто радостная танцевальная музыка без особых затей.

Поклонников этой продукции нередко именуют неохиппи. Сами они признают, что стремятся расширить свое сознание, познать истину и преодолеть границы своего Я, чем немало смущают средства массовой информации, которые привыкли упрекать техно-молодежь в бездуховности, черствости и отсутствии какой-либо позиции.

Фанатики гоа-транса — ненормально радостные, оптимистичные и позитивно мыслящие люди. По своему мировосприятию они очень похожи на членов неопасной секты с восточным уклоном. Многие из них — бывшие металлисты и поклонники жесткого техно, если верить трогательным автобиографиям, которые они публикуют в интернете. Все они уверены, что при помощи гоа-транса на них сошло просветление; гоа-трансом, как нектаром, они питают свой ум.

Многие из них полагают, что гоа-транс сам по себе настолько силен, что не нуждается ни в каком наркотическом подкреплении, музыка действует лучше любого наркотика. Часто приходится сталкиваться с утверждением, что, танцуя, они буквально видят музыку. Кое-кто, однако, не скрывает, что экстази и ЛСД усиливают радужное впечатление.

Nutrance

Каждое лето британские клубные журналы, такие как Muzik, Mixmag или DJ, уверяли, что возвращается транс и мода танцевать на лоне природы, на траве и песке; иначе пролетарская молодежь поедет на Ибицу безо всякого удовольствия. И каждой осенью — огромных размеров отчеты о проделанной работе: транс не вернулся, но все равно было здорово. Если ты там был, можешь разглядывать пестрые фотографии курортного разгула, вспоминать и радоваться, а если тебя там не было — имеешь шанс порадоваться еще больше.

Весной 2000-го опять пошли косяком сообщения о том, что пси-транс возвращается. Откуда? Оказывается, он переместился в Пуэрто-Рико, Бразилию, Колумбию, Боливию, Польшу, Венгрию, Македонию, Хорватию, Австралию, Португалию, Грецию, Израиль, Россию. Похоже, что в ближайшем будущем на каждом уважающем себя международном курорте будут проводиться пляжные транс-пати в порядке глобализации Ибицы.

[14] Вирус Минимализма


[14.1] Античность

Эрик Сати (Erik Satie)

Эрик Сати (Erik Satie) — аутсайдер. Сверхчеловеческого пафоса музыки с большой буквы «М» он не разделял или же, в чем убеждены его критики, был к ней попросту не способен. Сати издевался над клише «серьезной музыки» и писал пародии: его музыка производила впечатление кабаретной шутки.

С начала 1890-х Сати конструировал свои пьесы, применяя странный метод кубиков, характерный для технологии средневековой полифонии. Для каждой пьесы Сати сочинял несколько — чаще не более пяти-шести — коротких пассажей, после чего состыковывал эти элементы друг с другом безо всякой системы — как нанизывают шашлык на шампур. В средневековой музыке существовал набор функционально оправданных клише: задача спуститься на тон ниже, например, решается в три хода при помощи какой-нибудь характерной арабески. Если эту арабеску применить вне контекста тональных тяготений три раза подряд, то музыка еще будет напоминать осмысленно-тональную, но возникнет эффект статичности. Это как если, скажем, из конструктивных элементов готического собора: арок, балок, башенок, колонн — попытаться сложить стену. Атмосфера некоторой «готичности» сохранится, но на собор результат похож не будет: исчезнет стремление вверх, исчезнет пространство.

Наивным или неграмотным человеком Сати, конечно, не был. Он много лет изучал средневековую полифонию и отдавал себе отчет в том, что делает. Свой метод он применил к сочинению киномузыки. Кстати, именно Эрик Сати сочинил первую киномузыку в истории человечества. Пианисту, сидящему перед экраном, вовсе не нужно привлекать внимание к своей деятельности, его задача — заполнять акустический вакуум, создавая атмосферу каждой сцены.

Сати полагал, что музыка не должна бурно реагировать на появление на сцене главного героя. Декорации: стены, двери, окна, обои, деревья на улице — не меняют своей формы при появлении трагического персонажа, почему же музыка должна ломаться, разражаться непременным лейтмотивом и звоном литавров? Ну уж нет. Музыка создает атмосферу места — нечто, что не меняется с появлением или уходом персонажей. Музыка становится предметом антуража, окружающей обстановки, а вовсе не фетишистского поклонения. Собственно, этим вся идея эмбиента и ограничивается.

В 1920-м Сати и его молодой сторонник Дариус Мийо получили задание написать музыку для театрального вечера в одной из парижских галерей, где проходила выставка детского рисунка. «Мы устроим musique d'ameublement», — заявил Сати Мийо: «музыку как предмет обстановки». Мийо так описал это событие в своей книге «Ноты без музыки»: «Чтобы музыка казалась идущей одновременно со всех сторон, мы разместили кларнетистов в трех углах театра, пианиста — в четвертом, а тромбониста — на балконе. Программка сообщала публике, что ритурнелям, которые будут исполнены в паузах представления, следует уделять не больше внимания, чем детскому гомону, грохоту стульев или шуму на балконах. Против нашего ожидания, публика поспешно устремилась назад к своим местам, как только заиграла музыка. Напрасно Сати кричал: „Разговаривайте! Не слушайте! Прогуливайтесь!“ Все, затаив дыхание, слушали. Весь эффект был испорчен, потому что Сати не рассчитывал на очарование своей музыки».

Для этого вечера Сати сочинил три музыкальных пассажа, каждый из которых состоял из маленьких фрагментов, они повторялись в бесконечном цикле. По мысли Сати, один из этих пассажей должен был быть записан на грампластинку, которую следовало проигрывать без перерыва денно и нощно — это был бы выставочный экспонат для ушей.

Для своей «музыки как предмета обстановки» Сати использовал мелодии Камиля Сен-Санса, которого искренне ненавидел.

Футуризм и дадаизм

Вспышка итальянского футуризма дала много свежих идей. Прежде всего ту, что западноевропейская музыкальная традиция безнадежно мертва. Футуристы видели выход в использовании немузыкальных шумов и звуков, а также в переносе акцента с музицирующего человека на машину, производящую музыку: если любой шум может оказаться музыкой, то шумящая машина — это композитор.

Луиджи Руссоло (Luigi Russolo): «Поэтому мы приглашаем всех талантливых молодых музыкантов провести исследование всех разновидностей шума, чтобы понять различные ритмические структуры, которые в них скрываются, их основные и дополнительные тона. Сравнивая звуки шума с музыкальными, молодые музыканты убедятся, насколько первые превосходят вторые. Эта деятельность даст не только понимание шума, но и вкус, и страсть к нему» (1913).

С идеей машинности некоторое время носились и художники-дадаисты. Хотя коллаж изобрели не дадаисты, а кубисты, коллаж, как тотальный художественный метод совмещения разнородных элементов для достижения шокирующего эффекта, был применен именно дадаистами. Весьма характерно для дадаистской художественной практики и использование случайности, неожиданности, непредсказуемости. Дадаизм — это не вывешенная в ожидании внимания картинка на стене, а действие, направленное на зрителя, то есть агрессия. Дадаисту важна неожиданная и парадоксальная ситуация, которая складывается здесь и теперь. Дадаизм — это стремление выйти за рамки буржуазного искусства. Отсюда применение нетрадиционных стратегий и техник.

Абстрактный экспрессионизм

В 50-х годах визуальные искусства в Нью-Йорке переживали небывалый подъем. Его причину позволительно усматривать в массовой эмиграции деятелей культуры из Европы. Американская послевоенная живопись была то буйно-абстракционистской, то монотонно одноцветной. Но что в этой живописи было специфически американским — так это ее громадные масштабы и культ поверхности картины. Картины увеличивались в размерах и приближались к зрителю. Художников стал интересовать момент трансформации плоской картины в пространственную ситуацию, в которую включен зритель. Картина превратилась в инсталляцию.

Можно сравнить картины трех художников 50-х: Фила Гастона (Phil Guston), Марка Ротко (Mark Rothko) и Барнета Ньюмена (Barnett Newman).

Фил Гастон покрывал холст резкими, кривыми мазками. Картины были почти монохромными, плотность происходящего нарастала к середине и ослабевала к краям, картина выглядела интенсивно набухшим покраснением. Мазки держались друг за друга и ничего не изображали, картина молчала. Никакой «красоты», или «выразительности», или «лихости» в ней не было. Абстрактные экспрессионисты, как утверждала теория, приступают к холсту с пустой головой, безо всякой идеи. Процесс живописи — импровизация. Художник реагирует на то, что говорит ему постоянно меняющаяся ситуация картины. Абстрактные экспрессионисты — крайне виртуозные упаковщики загогулин.

Есть такой анекдот. Уиллем де Кунинг (Willem de Kooning) зашел к своему приятелю, преподавателю в школе дизайна. Тот как раз предложил своим студентам упражнение, с которым они никак не могли справиться: надо было уложить внутрь кубической коробки несколько предметов сложной формы, которые, естественно, не желают там помещаться. Де Кунинг бросил один взгляд на причудливые трехмерные формы и моментально запихал их в коробку.

Каляки-маляки абстракционистов взялись не из ниоткуда: и де Кунинг, и Джексон Поллок (Jackson Pollock), и Фил Гастон медленно эволюционировали к беспредметной живописи. Поллок многократно перерисовывал и упрощал многофигурные композиции эпохи барокко, Гастон свел обилие предметов своей фигуративной живописи к их контурам, а затем — к упирающимся друг в друга линиям.

По картине абстракциониста видно, как она сделана, ее составляют исключительно следы воздействия художника. Картина документирует процесс своего возникновения.

Импровизация абстрактных экспрессионистов — это и есть искусство равномерной упаковки экстатичных, ничего не изображающих форм.


Поверхность картины была этакой священной коровой: картина ничего не изображает, она материально присутствует, картина — это краска, нанесенная на плоскость. Целью всех усилий была своего рода оптическая вибрация поверхности, когда при интенсивном разглядывании некоторые фрагменты картины начинают то выступать вперед, то отступать назад.

Марк Ротко наносил огромное количество слоев краски, кладя их один на другой, словно стопку блинов, и добиваясь эффекта вибрации без экспрессивных мазков. Следующий шаг в сторону геометризации сделал Барни Ньюмен. Он закрашивал свои холсты равномерно одной краской, оставляя лишь тонкую вертикальную полосу иного цвета. Его огромные синие полотна якобы тоже вибрировали, хотя сегодня они кажутся просто выкрашенными валиком, возможно в несколько слоев.

Гастон, Ротко и Ньюмен наглядно демонстрируют то, что в скором времени стали понимать под звуком, саундом. Плоская, пустая, материальная, иррационально заполненная, вибрирующая при интенсивном рассматривании поверхность их картин, так называемая «чистая поверхность», — это и есть аналог «чистого звука».

Их картины иллюстрируют три типа импровизации: Фил Гастон — сложное цепляние друг за друга несложных разнохарактерных звуков; Ротко — создание единого гула из слоев нот или шумов; Ньюмен — победа геометрической статики, минимализм.

Композиторы Джон Кейдж и Мортон Фелдман были большими друзьями Фила Гастона; за его картинами и их музыкой стоит, как кажется, один и тот же тип мышления.

Интересно, что музыка, до сих пор воспринимающаяся как радикальная, экспериментальная, крайне передовая и свободная (то есть нойз, импров, дроун, эмбиент), идеологически сводится к проблематике нью-йоркской живописи 50-х. Это, собственно, никакая не тайна. Обложки звуконосителей с импровизационной музыкой часто иллюстрируются экспрессивным абстракционизмом, минимал-нойз предполагает крупные и плоские геометрические формы с жесткими краями. Немецкое слово «die Fläche» («плоскость», «поверхность») применимо как к визуальной ситуации, так и к акустической.

[14.2] Битва гигантов

Карлхайнц Штокхаузен (Karlheinz Stockhausen)

Карлхайнц Штокхаузен (Karlheinz Stockhausen) — непонятная и неоднозначная фигура, это большой знак вопроса. Безусловно, он классик, но какой-то странный. Культурный истеблишмент за несколько десятилетий так и не смог решить, как к нему следует относиться. Принимать за чистую монету все, что говорит и пишет композитор, невозможно, очень часто это напоминает явный бред оккультиста и эзотерика. Но назвать его выжившим из ума маразматиком не поворачивается язык: все-таки Штокхаузен — один из крупнейших новаторов и интеллектуалов современной музыки. У него более 300 сочинений, его оперный цикл «Свет» длится 29 часов.

При этом сочинения Штокхаузена много десятилетий практически не исполнялись, в музыкальных магазинах очень мало его компакт-дисков. Людей, готовых слушать его опусы, тоже не много. И даже в качестве авангардистского пугала он не годился, его давно перестали бояться. В последние десятилетия своей жизни он был объектом снисходительных насмешек. Штокхаузен превратился в гуру, он возглавлял маленькую нью-эйдж-секту, живущую на лоне природы. Одетый в белое мэтр, уверенный в своем уникальном месте в космосе, серьезно и последовательно проповедовал новую музыкальную религию. Его музыка оказывалась родом с Сатурна.

Приходится признать, что Штокхаузенов было несколько, каждый из них не очень нам понятен, так что нам остается ограничиваться пересказом анекдотов и мифов.


Штокхаузен решал принципиальные проблемы и методично исследовал новые возможности. Его тексты о музыке, написанные в 50-х и 60-х, занимают три увесистых тома. Там много схем, картинок и нот. Есть анализ сочинений композиторов прошлого, Моцарта или Веберна, но главным образом это разбор собственных сочинений и методов работы, очень подробное объяснение всей кухни. Штокхаузен считал себя новатором, изменяющим путь развития музыки, и многие разделяли эту оценку. Для него был принципиально важен приоритет: он самым первым открыл то или предложил вот это. И он в деталях описывал то, что он открыл, предложил и понял. Самый известный пример такого текста, нечто среднее между манифестом и техническим описанием, — статья «Как проходит время» (1957). Тексты Штокхаузена производили на молодых композиторов и немолодых теоретиков не менее сильное впечатление, чем его музыка. Когда у тебя перед глазами текст, который кратко и внятно говорит: «Делай так!», «Думай так!», «Слушай так!», то очень сложно удержаться и не попробовать самому.

Когда в 1990-х появились доступные компьютеры, студенты начали программировать их в соответствии с алгоритмами и схемами Штокхаузена, однако получались не гениальные ноты, а малоинтересная чушь. Выяснилось, что Штокхаузен описывал и объяснял далеко не все, его реальный метод работы остается загадкой.

Сам Штокхаузен, активный пропагандист собственного творчества, составил и всю жизнь пополнял список тех новшеств, которыми он обогатил западноевропейскую музыкальную традицию. Это перечисление занимает порядка четырех страниц. Все эти достижения так или иначе касаются усложнения и развития концепции сериализма. Журналисты ведут другой, значительно более короткий список достижений композитора. Штокхаузен — первый, кто начал сочинять серьезную электронную музыку. Второе из наиболее часто упоминаемых достижений Штокхаузена связано с так называемой «пространственной музыкой» (Raummusik). Имеется в виду звук, который не идет на слушателя из одной точки, а путешествует вокруг него.


В течение полутора лет (1952–1953) Штокхаузен посещал еженедельный семинар Оливье Мессиана (Olivier Messian) в парижской консерватории и одновременно работал в студии «конкретной музыки» у Пьера Шаффера (Pierre Schaeffer).

Пьер Шаффер назвал свою музыку «конкретной» (musique concrete), противопоставляя ее обычной музыке, которую называл «абстрактной». Конкретная музыка создавалась из реальных («конкретных») звуков, присутствующих в природе. Главным рабочим инструментом был магнитофон. Найденные звуки (их называли «найденными» в отличие от «исполненных») записывались на магнитофонную пленку, с которой потом производились разного рода манипуляции. Это был весьма трудозатратный процесс: чтобы получить несколько минут звука, требовались недели работы. Широко применялись кольца из магнитофонной пленки. Конкретная музыка — это семплирование каменного века.

Но Штокхаузен шел другим путем, создание коллажей из уже существующих звуков не соответствовало уровню его претензий, трясти металлическим листом перед микрофоном или записывать стук колес паровоза он считал глупым занятием, способным породить лишь аудиоиллюстрации.

Сериализм

Именно сериализмом Штокхаузен растряс тогдашнюю консервативную музыкальную ситуацию, он ввел в музыку массу немыслимых до сих пор вещей, он вообще раздвинул границы того, что называлось музыкой. Вместо старых правил и канонов он предложил массу новых.

Собственно, сериализм в чистом виде существовал крайне недолго, в середине 50-х. Тогдашняя музыка авангардистов была незрелищной и похожей на опусы композиторов предыдущего поколения — Веберна и Мессиана, так что есть искушение вообще проигнорировать этот эпизод и перестать употреблять слово «сериализм». Тем не менее сериальное мышление крайне важно для понимания того, в чем состояла революция Штокхаузена, откуда взялась электронная музыка и что такое импровизация. Все нововведения Штокхаузена, все его сумасбродные открытия связаны с расширением и усложнением метода сериализма, с применением сериализма к новым параметрам и ситуациям, с максимально возможной экспансией и даже тоталитаризмом сериализма.

Потому я позволю себе задержаться на этом самом сериализме поподробнее. Упрощенно метод можно представить так. Серия, которая лежит в основе музыкального произведения, — это просто недлинная последовательность чисел, например 5, 8, 1, 3, 12. Эти числа можно трактовать как номера нот. Или как номера громкостей отдельных нот (12 громче, чем 5). Или же как длительности нот и пауз между ними (12 длиннее, чем 5). Сочинение музыки превращается в комбинации и сдвиги серий. Предположим, что первая нота из нашей серии, то есть нота № 5, звучит с громкостью № 1 и имеет длительность № 8. Следующая нота имеет номер восемь, ее громкость — № 3 (шаг вправо от громкости № 1), а ее длительность — № 1 (шаг вправо от длительности № 8). Когда серия подходит к концу, она начинается сначала. Если серия тонов состоит из двенадцати нот, то каждый тон может прозвучать снова лишь тогда, когда прозвучат все остальные тона серии. При повторении серии каждая нота получает новые параметры — длительность и громкость. Постоянно перетасовываются одни и те же числа.

А что такое расширение и экспансия сериализма? Опус разбивается на части, длина каждой части регулируется той же самой серией. Можно пронумеровать музыкальные инструменты и применить серию уже к ним. Можно пронумеровать способы воздействия на инструмент: скажем, ведение смычком по скрипичной струне обозначить номером один, постукивание смычком по струне — номером два, постукивание смычком по корпусу скрипки — номером три. Отдельные звуки затихают по-разному: резкому обрыву звука присваивается номер один, номер двенадцать обозначает долго-долго затихающий звук.

Можно начать нумеровать, а потом комбинировать и такие параметры, как ритм или плотность акустического потока.

Как известно, у каждого музыкального инструмента есть свой собственный тембр, то есть характер или окраска звучания. В распоряжении композитора находятся хорошо известные тембры, скажем, скрипки или валторны, но можно ли представить себе переходную шкалу тембров между скрипкой и валторной? Идея Штокхаузена состояла в том, что, коль скоро любой звук — это комбинация обертонов, значит, комбинируя эти обертоны, можно сочинять переходные тембры, вообще все акустические краски, все звуки.

Электронная музыка

Давайте зададимся вопросом: что такое звук, откуда он берется и как его можно формально описать? Взглянув на акустический инструмент, мы увидим, что молоточек, палец или смычок ударяет по струне или мембране, которая начинает вибрировать. Чем сильнее удар, тем громче (а также чище и прозрачнее) звук.

Еще в XIX веке была создана математическая модель, позволяющая анализировать любые периодические колебания, в том числе и акустические. При помощи так называемого преобразования Фурье любую периодическую кривую можно представить в виде суммы синусоид: любое сложное колебание есть сумма простых. Акустически синусоиде соответствует ровный, глухой и неподвижный тон; с повышением частоты он превращается из гудения в свист. Теорема Фурье гарантировала, что все многообразие звуков окружающего мира можно получить, складывая эти невыразительные синусоидальные колебания.

Как это сделать технически? Где взять эти колебания? Для этого существуют так называемые осцилляторы, источники переменного тока, генераторы. Если на выходе осциллятора подключить магнитофон, эти колебания можно записать, а если подключить динамик — то услышать звук.

А как сложить два звука? Просто переписать сигналы с двух магнитофонных пленок на третью.

Накладывая друг на друга эти малоинтересные свистящие звуки, можно получить все музыкальные краски мира. По крайней мере, так утверждала теория. Штокхаузен, естественно, не собирался получить все краски, он хотел максимально расширить применение сериального метода: пронумеровать частоты, громкости звука, параметры фильтра — впрочем, под ручками прибора и так написаны числа, их вполне можно использовать.

Долгая и утомительная процедура сложения частот называется аддитивным синтезом звука. Именно так в начале 50-х годов и была создана первая электронная музыка. Никаких электронных музыкальных инструментов тогда еще не существовало. В распоряжении Штокхаузена находилась студия электронной музыки кёльнской радиостанции WDR, сотрудником, а позже и руководителем которой он был.

Штокхаузен являлся в студию со страницами, заполненными схемами и столбиками чисел, и несколько человек с ним во главе принимались записывать звуки, резать пленку на крошечные фрагменты — некоторые буквально в полсантиметра длиной — и склеивать их вместе. После этого склеенное переписывалось. При этом магнитофонная пленка ускорялась или тормозилась: сердцем студии был магнитофон, который мог плавно изменять скорость воспроизведения и записи. Во время войны этот магнитофон применялся для шифрования радиосообщений: для кодировки прочитанный диктором текст многократно ускорялся и превращался в короткий звенящий звук.

Сверхцель

Чего добивался Штокхаузен? Во-первых, революция шла на уровне исходного материала, с которым работает композитор: композитор отказывается от системы интервалов и тонов и сам создает акустический материал, из которого строит свою музыку. Во-вторых, его привлекала идея, что музыка может звучать без музыканта.

Но куда важнее было совсем иное: надежда, что удастся исчерпать, систематизировать и контролировать вообще всю сферу акустики. Композитор, вооруженный сериальным методом, движется в пространстве всех физически возможных звуков, распоряжается ими, порождает новые неслыханные формы, уже никак не сообразуясь ни с нотами, ни с традиционными инструментами, ни с приемами игры на них, ни даже со звуками, встречающимися в природе. Все многообразие возможных звуков и музыкальных форм синтезируется с нуля, причем каждый раз в соответствии с одной несложной исходной формулой. Мир из песчинки, весь опус из одной ячейки.

Весь интеллект и вся изобретательность Штокхаузена были направлены на то, чтобы делать разнообразную музыку. Ничто не должно повторяться: в музыкальном произведении не должно быть двух одинаково звучащих нот, двух одинаковых звуков или двух одинаковых пауз. Каждый музыкальный момент уникален. При этом максимально возможное разнообразие должно быть целостным, звуки должны существовать вместе, в единстве. Это очень важный принцип, уходящий корнями в античность. Аристотелю приписывают такой ответ на вопрос, что такое красота и гармония: «Единство в разнообразии».

Все мыслимые параметры каждого кирпича должны постоянно меняться, но при этом стена из непохожих друг на друга кирпичей должна не разваливаться, а стоять, быть все-таки единой стеной. На представлении о том, что природа не терпит повторения, но при этом обладает целостностью, держится европейское представление о прекрасном.

Штокхаузен был занят разработкой новых принципов организации музыки, принципиально отличных от принципов устройства тональной системы.

Для тональной системы существенно важно наличие так называемых тональных тяготений: последовательность нот стремится (как кажется, естественным путем, сама собой) к тонике, бежит к ней как вода по камням, звуки сменяют друг друга, как будто на них действует сила тяжести. Звуки то преодолевают силу притяжения тоники, то подчиняются ей; это своего рода фонтан или водопад. Музыкальное произведение устроено логично и жестко, оно стремится к своему финалу. Идет постоянная игра на завершение начатого жеста и движения, на ожидание завершения: например, диссонанс должен разрешиться в консонанс. В идеале про каждый момент можно сказать, что именно сейчас происходит, в каком месте какой части, скажем, разработки побочной темы сонаты, мы сейчас находимся.

Авангард 50-х порвал с целеустремленностью тональной музыки, с ее логичным движением от вступления к финалу, с каденциями, которые вызывали особую ненависть. Штокхаузен писал о тональной музыке как о детективе, в котором все загадки разрешаются наилучшим образом, для каждой побочной линии находится свое объяснение и оправдание. Напряжение тональной музыки — это напряжение криминального романа.

Смысл революции состоял в выработке принципиально иного структурного понимания музыки, которое будет приносить свои плоды в течение следующих нескольких сотен лет. Тональная линейность и целеустремленность ликвидируются, в этом смысле Музыка останавливается, превращается в состояние, ситуацию. Элементы и фигуры этой новой ситуации с точки зрения старого, тонального подхода кажутся алогичными и никуда не ведущими, непонятно для чего нужными. Но у новой музыки — и новое понимание логики. В любом случае, проблема внутренней логической связности крупных музыкальных блоков, их взаимной оправданности, их закономерности очень волновала авангардистов.

Большой проблемой была и проблема времени, его членения, разбиения на ячейки. Время перестало быть линейным, Штокхаузену виделось множество одновременно идущих временных шкал, разной зернистости и разной скорости. Музыка не движется вдоль одной линии, вдоль одной оси времени, но блуждает внутри многомерного лабиринта.

Трудовые будни авангарда

В 50-х Карлхайнц Штокхаузен, Пьер Булез (Pierre Boulez) и Луиджи Ноно (Luigi Nono) входили в так называемую «дармштадскую троицу» — тройку лидеров музыкального авангарда. Противники, как из консервативно-традиционалистского, так и из авангардистского лагерей, говорили о «дармштадской мафии». Дружба трех композиторов выдержала испытания прямо-таки в боевых условиях. В 1955-м на Дармштадских курсах планировалось исполнение фортепианного Этюда № 6 (Klavierst ck VI) Штокхаузе-на. Бельгийская пианистка Марсель Мерсенье села к роялю, переворачивать ноты взялся сам автор. Буквально через несколько секунд после того, как она ударила по клавишам, раздались свистки и хлопки, кто-то смеялся в голос. Пьер Булез поднялся со своего места и призвал не к месту развеселившуюся интернациональную аудиторию к порядку, применяя при этом непечатную французскую лексику. Зал затих, но стоило исполнительнице прикоснуться к клавишам, как свист и смех возобновились. Комизм ситуации усилился еще и тем, что в одной из деревянных балок, подпиравших потолок, вдруг заскрипел сверчок, явно отзываясь на звуки фортепиано. К глубокому возмущению пианистки, потерявший самообладание композитор выхватил у нее из-под носа ноты и скрылся за кулисами. Если бы не верные друзья, то историческое исполнение могло и не состояться. Пока Пьер Булез демонстрировал залу свой обширный запас французских ругательств, Луиджи Ноно пытался извлечь Штокхаузена из его комнаты. Со второй попытки сочинение все же удалось доиграть до конца. Публика кричала в голос и стучала стульями. После концерта оскорбленный до глубины души Штокхаузен отметил в партитуре места, которые вызвали реакцию зала, и степень этой реакции: от сдержанного покашливания до воплей возмущения, и придумал в дальнейшем ввести новую категорию в свой творческий процесс — степень неожиданности музыки. Как к измеряемой и контролируемой характеристике, к ней можно применить универсальный метод сериализма. В полном соответствии со своей фанатичной жаждой тотального контроля Штокхаузен к числу своих достижений отнес и то, что он первым в истории музыки стал сочинять реакцию публики.

Штокхаузеновская мафия поставила крест на французской конкретной музыке Пьера Шаффера и сотрудничавшего с ним вполне самостоятельного композитора Пьера Анри (Pierre Henri). Два Пьера не использовали ни нот, ни схем, они вовсе не «сочиняли звук», на что претендовал Штокхаузен. Для Штокхаузена их подход был несистематичным, волюнтаристским, дилетантским.

В 1953 году фестиваль в Донауэшингене, собиравший сериалистов, заказал Анри и Шафферу музыку, те представили лирический спектакль «Орфей». Эта «конкретная опера» звучала как радиопьеса, в которой присутствовал чтец, драматичным голосом читавший текст о том, что каждый человек — Орфей. На заднем плане — разнообразные звуки и голос оперной певицы. Был подготовлен скандал и критический разнос, Анри и Шаффера высмеяли в присутствии всей авангардистской и интеллектуальной богемы Европы, а конкретной музыке отказали в праве называться современной музыкой. Казалось, что у электронной музыки Штокхаузена больше не осталось конкурентов.

Музыковед Ханс-Клаус Юнгхайнрих: «Первый раз я увидел Штокхаузена в 1956-м в Дармштадте. Он был нетерпимым адептом эстетической доктрины малосимпатичного для меня сериализма. Его авторитарный стиль и замашки „старшего брата“ давили на младших еще сильнее, чем историческая вина их отцов, которые так или иначе уже сошли со сцены. Все в личности Штокхаузена говорило о том, что он вырос и сформировался в годы национал-социализма. Его безграничный фанатизм в деле борьбы за правое дело, его аскетический внешний вид и резкий голос символизировали для меня квинтэссенцию „немецкости“ — тем более двусмысленной и нетерпимой, если вспомнить о недавнем историческом прошлом. Даже цвет его волос усиливал ассоциацию с „белокурой бестией“. Дополнительные сомнения вызывала у меня та массовая экзальтация, которую Штокхаузен пробуждал у женщин. Чем больше с течением лет Штокхаузен терял доступ к рычагам эстетико-идеологической монополии, тем более наивной становились его музыка и эстетическая позиция. Несмотря на все свои претензии на некую эстетическую сверхвласть, он остается не более чем курьезным аутсайдером».


С самого начала своей деятельности Штокхаузен был уверен, что он самый выдающийся композитор столетия, что все происходящее с ним имеет общечеловеческое значение и должно быть зафиксировано.

Идея гиперконтроля была свойственна Штокхаузену всегда. Необычайно красноречив составленный собственноручно композитором список оборудования, которое надлежало взять из студии WDR на гастроли в США в 1959 году. Указано все, вплоть до количества, длины и цвета кабелей и штекеров. Описаны и пронумерованы электрические розетки, которые должны располагаться в разных, точно указанных местах концертного зала. Перечислены имена лиц, ответственных за транспортировку каждого прибора, а также имена сотрудников WDR, контролирующих исправность этих приборов… и так далее без конца. А ведь речь при этом идет всего лишь о магнитофоне, маленьком микшерном пульте и вязанке проводов.

Проектировал композитор и сценическую презентацию своей музыки. При этом он указывал не только точное место для каждого оркестранта, но и высоту и даже цвет подиума, скажем, для заднего ряда музыкантов. Если на сцене предполагалась какая-нибудь конструкция, то к партитуре прилагался чертеж, регулирующий даже такие детали, как количество ступенек, высоту каждой ступени и сорт древесно-стружечной плиты, из которой эти ступеньки выпилены.

Джон Кейдж (John Cage)

Джон Кейдж (John Cage) шокировал европейских авангардистов сочинением музыки по древнекитайской «Книге перемен» («И Цзин»), Однако проблема состояла в том, что звучала такая совершенно случайная и хаотичная музыка точно так же, как и виртуозно выстроенные конструкции сериалистов.

Кейдж придерживался неортодоксальных взглядов на жизнь, культуру и искусство. Одна из его самых знаменитых идей состояла в том, что музыкой может быть названо абсолютно все — немузыки просто не существует. Художник носит с собой пустую рамку от картины. Если он ставит ее на фоне леса — вот и пейзаж. Нужно не выдавливать из себя искусственные сочетания гнусных звуков, а смотреть, что в данный момент поделывают дао и дэ, то есть как звучит мироздание, предоставленное само себе. Можно помочь мирозданию, но ни в коем случае не пытаться снабдить его акустическим протезом в виде некой «новой» музыки.

Музыка для Кейджа была просто звуком. В своих речах композитор повторял, что с буддистской точки зрения и люди и предметы равнозначны, каждый является центром мира, из центра идет звук, не надо ему мешать своим представлением о музыке, своими привычками, амбициями, своим опытом, своими интерпретациями. Музыканты должны воспринимать производимый ими звук как рождающийся сам собой, магическим образом, ими не контролируемый, не направляемый.

Чтобы это получилось, исполнитель должен находиться в особом состоянии, должен перестать быть представителем специфической школы и традиции. Только когда у него возникнет особый настрой ума, он забудет все, что знал, и позволит звуку просто быть, состояться. Исполнитель сам при этом тоже состоится как человек, и у него получится музыка Джона Кейджа.

Кейдж рисовал весьма экстравагантные картинки, которые было неизвестно, как исполнять. Скажем, пять линий нотного стана оказывались у него непараллельными — они пересекались, а ноты выглядели как насыпанные сверху черные точки разного размера. 3 какую сторону тут течет время — не понятно. К тому же линии были нарисованы на прозрачном пластике, и их можно было вращать относительно черных точек-нот. Кейдж рисовал, подкидывая монету или сверяясь с «И Цзин», многое рисовалось случайным образом, автоматически. Кейдж любил рисовать такие абстрактные картинки, рисование и было сочинением музыки. Очевидно, никакого акустического представления о звучании того или иного опуса у него не было. Зато было ясно, как его музыка не должна звучать: Кейдж моментально слышал, когда вместо его музыки исполнитель играл наработанные штампы, к которым привык.

Картинки следовало с максимально возможной серьезностью анализировать, но эти картинки описывали не звучание музыки, не завершенный акустический объект, каким являются, скажем, сонаты Бетховена. Ноты Кейджа провоцировали действия исполнителя, его поступки, а акустический результат этих поступков мог быть самым разным. Многое оставлялось на усмотрение исполнителя — не в том смысле, что исполнитель принимает решения, не принятые композитором, но в том смысле, что он понимает и истолковывает написанное, одновременно воздерживаясь от принятия решений.

Это еще одно из характерных для Кейджа требований: свобода от своих собственных намерений. Эту свободу Кейдж называл молчанием (silence).

Музыка Кейджа — это статичные, резко начинающиеся, какое-то время длящиеся и так же резко обрывающиеся звуки. Звуки, похожие на последовательность замкнутых в себе объектов, камней. Каждый исполнитель находится в вакууме, он не слышит остальных участников ансамбля и играет совершенно независимо. Если какие-то звуки звучат одновременно или сразу друг за другом — это чистая случайность.

В качестве примера применения абсурдистско-буддистского метода можно назвать знаменитый «Atlas Eclipticalis» (1961). Композитор скопировал на бумагу созвездия из атласа звездного неба. Потом подрисовал нотные станы. Полученные ноты предлагается играть сколь угодно долго большому оркестру. Обычно получается очень уравновешенно, пусто и скучно. Большую часть времени исполнители ничего не делают.

Неприлично знаменит опус Кейджа «4'33"». Четыре минуты тридцать три секунды его исполнитель должен не касаться своего инструмента. Что слышат при этом слушатели? — спрашивается в задачнике. Ничего? Нет-нет, слушатели слышат очень много, а именно то, что обычно проходит мимо их ушей, когда они слушают музыку: скрип кресел и половиц, шум за стеной, дыхание соседа, стук крови в висках, летящую муху.

Несложно поверить, что Кейджу понравилась принадлежавшая Эрику Сати идея музыки, которую не надо слушать. Указав, что одна страница нотного текста пьесы «Vexations» должна быть сыграна 840 раз, Сати скорее всего пошутил. Кейдж же воспринял это указание буквально. Если много сотен раз повторить и без того малозаметный и лишенный каких-либо контрастов, динамики или напряжения пассаж, то он попросту исчезает, растворяется, на нем становится невозможно сконцентрировать свое внимание. Он превращается в молчание, в паузу.

Джон Кейдж стал инициатором и первого хеппенинга — случайного и непроизвольного действия, во многих отношениях противостоящего традиционному театру, фиксирующему все происходящее в сценарии. Всякая театральная пьеса содержит указания не только для актеров, но и для зрителей: пьеса зрителей никак не упоминает, предполагая тем самым, что они не участвуют в действии, а молча сидят и внимают. Отказ от пьесы означал и отказ от пассивной функции зрителей. В хеппенинге следует принимать участие всем присутствующим: расстояние между зрителем и произведением искусства сокращается до нуля. При этом зритель вовсе не становится действующим лицом: никакого особенного действия и нет. Самое главное, как и во всякой буддистски-дадаистской церемонии, — это присутствие. Тройная оппозиция драматург — актеры — зрители была разрешена в том смысле, что все они — одновременно присутствующие в одном пространстве.

Впрочем, Кейдж свободу и произвол разрешал только композитору, то есть себе самому, а исполнители должны были играть то, что написано; тот, кто брался исполнять Кейджа, попадал в крайне неуютную ситуацию муштры и подавления. Исполнение музыки Кейджа не вызывало эмоционального подъема у исполнителей, Кейдж считал, что подъема и не должно быть.

Кризис

Как ни бились Штокхаузен и его единомышленники, электронный звук не мог сравниться со звучанием настоящих инструментов. Музыка, созданная согласно революционной методе, звучала наивно и убого. В ней нет баса, нет звонкости, нет резкости, а значит, об исчерпании всей сферы акустически возможного нечего и говорить. Первые электронные опусы Штокхаузена звучали так плоско, что он добавил пространственности и увесистости, применив — вне сериального метода — эхо-эффект. То есть признал, что его метод не универсален и без вкусовщины обойтись невозможно. Синтезировать резкие и звонкие звуки никак не удавалось, потому к магнитофонной фонограмме позже стали добавлять звуки разнообразных ударных инструментов.

Почему же электронная музыка 50-х звучала так тускло и вяло?

Первые шаги электронной музыки показали, что звук гораздо сложнее, чем это представлялось авторам музыкальных учебников. Звук акустических инструментов устроен динамически, он непрерывно изменяет свою структуру. Если прибегнуть к сравнению из визуальной сферы, то звук похож на пламя костра. Вздымающиеся и играющие языки пламени очень сильно отличаются от пятна оранжевой краски на стене. Оранжевая краска, как известно, является результатом смешения (сложения) нескольких красителей — аналогия с аддитивным синтезом налицо.

Теорема Фурье говорила о бесконечной сумме синусоид: чем их больше, тем сложнее звук. Штокхаузен сложил вручную десять обертонов, современный аддитивный синтезатор складывает много сотен. К тому же эти отдельные колебания — вовсе не постоянные синусоиды, они все время меняют свою амплитуду (грубо говоря, громкость) и частоту (грубо говоря, высоту тона). Чтобы использовать аддитивный синтез для получения электронного звука, который бы мог конкурировать со звуками, встречающимися в реальной жизни, нужно уметь контролировать десятки тысяч непрерывно изменяющихся взаимозависимых параметров. Это чудовищный объем информации, эта задача не решена до сих пор.

Есть два практических выхода: либо пытаться приблизиться к звуку существующих музыкальных инструментов, либо прибегнуть к так называемому нелинейному синтезу, радикально уменьшающему количество параметров, но ликвидирующему наглядность процедуры и предсказуемость результата.


Сериализм был делом национального академического престижа. Впрочем, широкая публика люто ненавидела Штокхаузена вместе со всеми прочими авангардистами.

Штокхаузен явно переоценил свои возможности. Звук оказался чудовищно сложно и многомерно устроенной вещью. За словами «характер», «тембр», «окраска звука» на самом деле скрывалась бездна: сочинять звуки, используя комбинаторные методы, невозможно. Это целый мир, и притом куда более иррациональный, чем хотелось бы эзотерику Штокхаузену. Он существенно недооценил парадоксальность и иррациональность мироздания.

Самым заметным дефектом сериализма было то, что сериалистически устроенная музыка — теоретически верх строгости, продуманности и конструктивности — совсем не воспринималась на слух как нечто имеющее структуру или хотя бы какую-то форму. Это был не имеющий внутренней связи набор случайных звуков, вместо богатства форм композиторы получали ту или иную статичную ситуацию.

У Джона Кейджа в Европе ни поклонников, ни последователей не появилось, он приезжал, шокировал своей очередной выдумкой, но после этого страсти быстро утихали.

Следы его идей, однако, было несложно найти в музыке сериалистов, несмотря на то что к ней эти идеи не относились. И это было крайне неприятным обстоятельством: европейский авангард исходил из того, что музыка должна быть сверхорганизованной и ее организация должна сводиться к единому фундаментальному принципу. Этот принцип обеспечивает целостность, связность и, самое главное, необходимость всех аспектов музыки, композитор не принимает волюнтаристских решений, а применяет принцип, набор правил, грубо говоря, «вычисляет» музыку. А подход Кейджа был вопиюще антиорганизационным и бессистемным.

Одна из идей нового типа состояла в интегрировании случайностей. Опус состоит из нескольких порций нотного текста, а исполнитель, доиграв одну порцию, случайно натыкается взглядом на другую и играет ее. Один и тот же нотный текст может прозвучать по-разному. Эта идея стала интерпретироваться как отказ от линейного времени. Другая идея — нетрадиционные методы извлечения звуков из традиционных инструментов.

Самая продвинутая точка европейского авангарда была предположительно достигнута в опусе Штокхаузена «Группы для трех оркестров» (1957), после нее начался отказ от прежнего уровня претензий. Возможности сериализма стали казаться исчерпанными, внимание еще недавних сериал истов, того же Пьера Булеза, переключилось на работу с тембром, с окраской звука, с тем, что по-немецки называется Klangfarbe.

Разрыв с нормами развития тональной музыки означал, что новая музыка не развивается. Что же она делает? Большой вопрос. Она оказывается то в одном состоянии, то в другом, несколько позже возникла идея трансформации состояний, перемещения из одного состояния в другое. Иными словами, музыка оказалась процессом трансформации из одного статичного состояния в другое. Кстати, именно в этом смысле ее называли «экспериментальной». Ее экспериментальность заключалась вовсе не в том, что композитор ставит какие-то эксперименты или пробует методы, не зная заранее, к чему они приведут, так что у него получается пробная музыка, ненастоящая. Нет-нет, свою музыку авангардисты считали вполне настоящей, окончательной и ни в коем случае не пробной. Под экспериментальностью подразумевалась аналогия с процессом физического или биологического эксперимента, с последовательностью осмысленных шагов, с изменением исходного материала в ходе эксперимента. Экспериментальная музыка — это музыка-как-процесс.

Янис Ксенакис (Jannis Xenakis)

Янис Ксенакис (Jannis Xenakis) довольно рано выступил против диктатуры Штокхаузена. Уже первое опубликованное произведение Ксенакиса — оркестровая пьеса «Metastaseis» (1953–1954) — было антисериальным. Написал он и антиштокхаузеновскую статью. Ксенакис совершенно справедливо отмечал, что внутренняя логика сериальной музыки абсолютно скрыта от слушателя, который слышит никак не связанные друг с другом отдельные звуки, висящие в пустоте. Все вместе производит впечатление бессистемного, визгливого и разреженного акустического пара. Того же самого эффекта можно добиться значительно проще и безо всякого сериализма.

Ксенакис утверждал, что параметры отдельных звуков не имеют особого значения. Если слушатель воспринимает какой-то пассаж пьесы в качестве аморфного облака, то композитор так и должен его сочинять, ориентируясь не на звучание отдельных микрозвуков, на которые был нацелен Штокхаузен, а на общий эффект, который вполне можно создать при помощи математических методов. Соответствующая область математики называется статистикой, а музыку, сочиненную или, лучше сказать, сгенерированную с применением статистических методов, Ксенакис назвал «стохастической». Несмотря на то, что статистика — дисциплина, родственная теории вероятности, стохастическая музыка ни в коем случае не «случайная». Статистические методы Ксенакис применял для целенаправленного построения больших звуковых масс с заранее заданными свойствами. Кстати, музыка Ксенакиса звучит куце как более разнообразно, экспрессивно и богато в тембральном отношении, чем продукция сериалистов.

Пьеса «Metastaseis» начиналась с того, что скрипичная группа оркестра тянула длинные акустические линии, глиссандо. У каждого инструмента своя линия, сохранились рисунки Ксенакиса с рассчитанными линиями: где их плотность становится выше, где они пересекаются, где ломаются, где идут параллельно. Возникает эффект поразительной музыки без границ, звук постоянно изменяется, но в каком именно отношении — сказать трудно.

Штокхаузеновской мафией Ксенакис был высмеян и объявлен врагом номер один и шарлатаном. Позже Пьер Булез позаботился о том, чтобы перекрыть Ксенакису воздух. Когда Жорж Помпиду поручил Ксенакису и Булезу создание центра современной музыки (IRCAM), Ксенакису досталось художественное руководство, Булезу — финансовое. Булезу удалось наложить лапу на госфинансирование и выжить конкурента. В результате один из самых значительных композиторов XX столетия практически потерял возможность реализовать свои идеи.

Мортон Фелдман

Бесконечные и очень тихие фортепианные пьесы Мортона Фелдмана (Morton Feldman) состоят из почти точно повторяющихся пассажей, каждый звук долго затихает, ты постоянно слышишь растворение звука в тишине. Сетка ритма отсутствует.

Фелдман живо интересовался искусством ковроткачества, тем, как несложные геометрические формы повторяют друг друга, цепляются друг за друга, иногда меняясь при этом.

Для Фелдмана даже так называемая «чистая музыка» была функциональной, служащей той или иной цели. Он считал, что музыка предшествовавших эпох создавалась либо для того, чтобы иллюстрировать религиозные идеи (нидерландская полифония Жоскена Деп-ре), либо для того, чтобы интеллектуально потрясать (европейские авангардисты вроде Пьера Булеза). Бетховенская «Большая фуга» для него — «очень литературный, бурный гимн, марш к Богу». Фелдман призывает к «абстрактности», подчеркивая, что его музыка не имеет отношения к подобным идеям и функциям. Абстрактное восприятие звука нужно постоянно оберегать даже от собственных идей и фантазий, потому что они слишком связаны с окружающим нас миром.

Мортон Фелдман: «Мое представление о звуке не изменилось, звуки должны дышать… их ни в коем случае нельзя применять для какой-то определенной идеи».

Джачинто Шелси (Giacinto Scelsi)

Джачинто Шелси (Giacinto Scelsi) находился вне партий, школ и тенденций. В 50-х он, как и все прочие, занимался сериализмом и даже стал первым итальянским композитором-сериалистом, однако вскоре бросил это занятие и совершенно исчез из мира авангардно-академической музыки. Шелси был затворником, можно предположить, что он тяжело заболел, с ним что-то случилось. В качестве музыкального самообразования и самотерапии он по многу часов в день слушал звук одной клавиши фортепиано. Шелси написал несколько пьес, в которых все инструменты симфонического оркестра играют одну и ту же ноту, отступая от нее на микроинтервалы, меняется только общий тембр. Это мощная и драматичная музыка, и одновременно неподвижная, полная одиночества и отчаяния. Равнодушие, формализм и самоуверенность, которыми отличается американский минимализм, ей совершенно не свойственны.

Шелси ни разу в жизни не фотографировался, на компакт-дисках вместо портрета композитора используется нарисованный его рукой круг над горизонтальной линией, под которой находится его подпись: все вместе похоже на солнце, встающее над горизонтом. Шелси был поэтом, романтиком и дзен-буддистом. Он умер в 1988 году, и только незадолго до этого он был открыт. Он несколько десятилетий не имел возможности слышать, как на самом деле звучит его музыка.

Джачинто Шелси: «Музыка не может существовать без звука, но звук существует вполне и без музыки. То есть кажется, что звук важнее. С этого мы можем начать» (1954).

[14.3] Шестидесятые

В начале 60-х Ксенакис стал применять электронно-вычислительные машины для генерации больших звуковых масс с помощью программ, написанных на языке Fortran IV. Под руководством Ксенакиса был разработан и компьютер с графическим вводом (UPIC), он позволял буквально рисовать музыку. В 1960-м Ксенакис предложил использовать мало кому известный математический курьез — представление периодических колебаний в виде суммы гранул — в качестве гранулярного синтеза звука. Идея состояла вот в чем: известно, что в кино для создания одной секунды движущегося изображения достаточно 24 кадров, а можно ли достигнуть аналогичного эффекта, если с нужной скоростью порождать акустические стоп-кадры? Реализована эта идея была лишь в 1974 году, когда компьютеры усовершенствовались. Звук оказался вполне представимым в виде суммы мельчайших акустических гранул.

В тех же самых 60-х бывший сотрудник лаборатории WDR и коллега Штокхаузена Готфрид Михаэль Кёниг (Gottfried Michael Koenig) разрабатывал собственный метод создания компьютерной музыки, для чего несколько лет изучал программирование в Боннском университете. Штокхаузен выжил Кёнига из студии WDR, и тот сумел продолжить свою работу лишь в Голландии в студии электронной музыки университета Утрехта. Серия разноцветных пьес Кёнига «Fimktion Rot», «Funktion Grau», «Funktion Violett». «Funktion Indigo» (1968–1969) является одним из самых потрясающих примеров поздней электронной музыки. Она получена путем применения сериального принципа к кабелям, которыми соединяются многочисленные разъемы синтезатора. Звучит музыка как редкой комковатости нойз.

Я не оговорился: в конце 60-х развитие электронной музыки практически завершилось. Несложно сообразить, что это прискорбное событие совпало с внедрением первых синтезаторов. Против ожидания, аналоговые синтезаторы вовсе не способствовали возрождению музыки и мысли: они навязывали композитору вполне определенный способ действия. Синтезатор — это инструмент для аранжировки уже существующей музыки, средство перекраски звуков, а вовсе не подзорная труба для исследования неведомых далей.

В 1961-м состоялась премьера эпохального произведения «Atmospheres» Дьёрдя Лигети, идеологического сторонника Штокхаузена. Огромный симфонический оркестр издавал вибрирующий и переливающийся звук без ритма, без аккордов, без различимых нот. Этому произведению приписывается необычайно важное значение, и в самом деле, оно ознаменовало крах блицкрига. Лигети ориентировался на симфоническую звукозапись, которой увлекались романтики конца XIX столетия. Скандальность ситуации заключалась еще и в том, что Лигети попытался передать эффект передовой электронной музыки посредством морально устаревшего симфонического оркестра, который тем не менее звучал в сто раз лучше и внушительней, чем пленки, склеенные в студии WDR.

Нельзя полагать, будто Лигети подражал синтезаторному гулу, ведь никакого синтезаторного гула в 1961-м еще не было. Скорее, это аналоговый Moog-синтезатор, появившийся через несколько лет, подражал пьесе Лигети.


Осенью 1964 года инженер Роберт Муг представил первую модель своего синтезатора. В 1966-м он взялся за его серийное производство.

Муг применил технологию voltage control («управление путем изменения напряжения»). Каждая нажатая на клавиатуре клавиша посылала осцилляторам электрический сигнал. Напряжение возрастало на полвольта от клавиши к клавише, и осциллятор соответствующим образом гудел то выше, то ниже. Moog-синтезатор генерирует классический «аналоговый» звук: мягкий, сочный и тягучий. Ответственны за этот эффект применяемые фильтры. Фильтр — это электронное устройство, отрезающее часть акустического спектра, например подавляющее все высокие частоты.

Применение фильтров означало новый шаг в синтезе звука — субстрактивный синтез. Осцилляторы синтезатора порождают не мертвую синусоиду, а богатые обертонами звуки: соответствующие электромагнитные колебания по форме напоминают зуб пилы, прямоугольник или треугольник. При помощи фильтров из этих звуков удаляются те или иные компоненты акустического спектра, поэтому все вместе и называется субстрактивным, «вычитательным», синтезом. Кроме того, синтезатор Муга допускал различные возможности модуляции сигнала. Два осциллятора можно «натравить» друг на — руга, чтобы они мешали друг другу работать, дергали друг друга, это называется кросс-модуляцией. Есть и такая вещь, как LFO («осциллятор низкой частоты»): он заставляет звук дергаться вверх-вниз.

Роберт Муг был не единственным синтезаторостроителем. Дональд Бухла выпустил так называемую Сотую серию своего синтезатора, специально предназначенного для композиторских нужд. Каждый прибор этой серии отличался от остальных, как это и полагается для классических музыкальных инструментов. Бухла считал себя чем-то вроде современного Страдивари и вручную паял и отлаживал каждый инструмент. На его синтезаторах записали свои произведения американские композиторы Полина Оливерос (Pauline Oliveros) и Мортон Суботник (Morton Subotnick).

Суботник — автор таких электронных пьес, как «Silver Apples of The Moon» (1967) и «The White Bull» (1968) — честно исследовал новые звуки и возможности синтезатора. Полина Оливерос применила синтезатор Buchla Box 100 в сфере tape music («пленочная музыка»). В 50-х и начале 60-х годов во многих американских учебных и научных центрах шла интенсивная работа по синтезу звука. Применялись машины, позволявшие одновременно прокручивать много магнитофонных пленок, каждая из которых была склеена в кольцо. Скорость пленок можно было плавно менять и получать звук разной высоты Пленочно-синтезаторные работы Оливерос «I of IV», «big mother is watching you», «beautiful soop» (1966) и «alien bog» (1967) — это угрожающе-нечеловеческая, многослойная и инопланетно-тягучая музыка.

Пьер Анри продолжал виртуозно комбинировать «конкретные звуки. В 1963-м он склеил «Вариации для двери и дыхания». Вся композиция состоит из скрипа дверных петель и тяжелых вздохов. Очень аккуратная музыка.

Импровизационная музыка

Импровизационная музыка возникла примерно в 1964-м как реакция на авторитаризм Штокхаузена. Фактически речь шла о том, чтобы делать музыку Штокхаузена, такую же богатую и изменчивую, но играть ее не по сверхсложным нотам, а спонтанно, совсем без нот, на слух.

При этом главный принцип достижения максимально возможного разнообразия, разумеется, остался тем же самым. Импровизатор скажем, на акустической гитаре, во-первых, использует все мыслимые возможности извлечения звука, а во-вторых, использует их так, чтобы каждый момент, каждое возникающее состояние были новыми, не похожими на только что сыгранные. Собственно, это и называется «музыкой именно для этого момента», следующие поколений импровизаторов стали толковать это понятие в том смысле, что «во: я играю у этой стены, на этом стуле, в пять часов вечера и т. д., то есть в уникальной ситуации, и моя музыка должна быть тоже уникальной отвечающей именно этому моменту времени». Для Штокхаузена момент, понятие которого он и ввел, — это осмысленный стоп-кадр музыки, акустический взрыв, мини-уплотнение или какое-то событие с присущим ему характером.

Чем отличается музыка импровизационная от музыки Штокхаузена? Импровизатор близорук, он рассматривает музыку в упор сканируя музыкальную ткань, а Штокхаузен видит весь свой опус с птичьего полета. Штокхаузен контролирует массу пропорций: его отдельные звуки собираются в моменты, моменты — в группы, группы — в формы. Говоря архитектурным языком, он мыслит не на уровне кирпича, но понимает, что есть разные стены, разные колонны, разные проходы и лестницы. Разнообразие музыки Штокхаузена гораздо более глубокое, гораздо более архитектурно выстроенное.

Fluxus

Деятельность художников группы Fluxus — учеников и последователей Кейджа — означала радикализацию позиции Кейджа, что ему самому, разумеется, очень не понравилось. Члены этой группы устраивали крайне несерьезные акции, которые, с одной стороны, преодолевали барьеры между разными видами искусства, живописью, скульптурой, музыкой и театром, а с другой — резко противоречили здравому смыслу. Вот, к примеру, классическая Fluxus-акция под названием «Пьеса для фортепиано» (George Maciunas, «Piano Piece», 1964). На сцене выставлено изрядно потрепанное пианино. Изящно одетый художник огромными ржавыми гвоздями прибивает клавиши к деке. Извлекаемый при этом звук и есть фортепианный концерт. В финале концерта, когда неприбитых клавиш уже не остается, изуродованный инструмент объявляется скульптурой и выставляется на продажу. Если среди зрителей покупателя не находится, то никто из них, как правило, не отказывается хотя бы помочь вынести новорожденное произведение искусства на помойку.

Существует также произведение для скрипки, партитура которого содержит одно лишь слово: «полировать». Процедура чистки поверхности инструмента с применением специальных растворов и воска и есть исполнение этого произведения. Любимая Fluxus-акция — это расстрел. Стреляли из ружья по картинам, по банкам с краской и по нотной бумаге.

Для изготовления своих странных объектов художники группы Fluxus использовали мусор, хлам, обломки мебели, газеты и тряпки, то есть куски старой жизни, утратившие свою некогда яркую и гордую индивидуальность. Весьма распространенное представление, что «сегодня искусством можно объявить любое дерьмо», — это народная память о флюксусе. Само слово «fluxus» обозначает не только уже неоднократно встречавшийся нам поток, но и поток дерьма, то есть понос.

Йозеф Бойс, выдвинувший идею о том, что художником может быть каждый, как раз и был представителем флюксуса. Если шум — это музыка, то мы все художники и музыканты.

В сегодняшних музеях флюксус выглядит совсем не зрелищно. Очень часто он мелкий, пожелтевший, грязненький и замызганный, с большим количеством написанных слов на непонятных языках, скажем на французском. Флюксус-коллажики очень похожи на произведения дадаистов и сюрреалистов. Ведь сюрреализм был представлен в основном не огромными яркими холстами, а маленькими бумажечками, рисуночками, текстиками и коллажиками.

Дитер Рот (Dieter Roth)

Дитер Рот (Dieter Roth) сделал невероятно, необозримо много, он был графиком, скульптором, живописцем, поэтом, книгоиздателем, он снимал фильмы и играл музыку То, что он делая, было странным, раздражающим, в любом случае не высокохудожественным.

Дитер Рот прежде всего известен своими самодельными книгами, которые он начал выпускать еще в 50-х. Всего он выпустил около двухсот книг, некоторые толщиной всего в несколько страниц, самая толстая — 1234 страницы, она состоит из моментальных рисунков, фактически закорючек и линий. Некоторые книги представляют собой дневники; есть такая, где собраны каракули, сделанные во время телефонных разговоров; другие содержат тексты, стихи, диалоги, многослойную печатную графику. Есть книги, сделанные из других книг или газет. Дитер Рот много резал, переклеивал и переплетал. Он в течение года давал абсурдные объявления в еженедельную газету среди объявлений о продаже товаров или поиске домработницы, а потом переплел все выпуски газеты в книгу под названием «море слез». Тираж 150 штук. Потом последовало продолжение, на газетных страницах рядом со своими объявлениями художник нарисовал картиночки. Продолжений было несколько серий. Сейчас оригинальные книги Дитера Рота, классика самодельного книгопроизводства, — ценнейший объект коллекционирования. Они переизданы как собрание сочинений в 48 томах. Есть книги, не вошедшие в это собрание, потому что в качестве обложек для них Дитер Рот использовал картонные коробки и даже деревянные ящики. Он один из гигантов подхода Do It Yourself.


Среди самых обескураживающих занятий Дитера Рота было собирание плоского мусора. Плоским считается все, что тоньше четырех миллиметров. Все отходы его жизни: счета, коробки, пачки сигарет, записки, бумажки, крышки от банок, наклейки от бутылок (чтобы их отодрать, бутылки приходится отмачивать в ванне) и так далее, вплоть до окурков и использованной туалетной бумаги.

Дитер Рот много лет собирал плоский мусор в пакеты, которые подшивал в канцелярские папки. На своих выставках он демонстрировал сотни этих папок, каждую можно было открыть и полистать.

Художник уже не мог остановиться, он маниакально накапливал плоский мусор.

Как это следовало понимать? Так, что у каждой вещи есть человек, который ее сделал и придумал. Каждая использованная вещь — это след того, кто к вещи притронулся. Вся наша жизнь состоит в оставлении следов, в пачкании.

В своих интервью, изданных огромным томом, Дитер Рот повторял, что весь мир — это одно тотальное дерьмо, в котором мы по уши находимся; все, что мы говорим и думаем, — это предрассудки, глупости, ахинея. Спорить с ним было невозможно, с необычным и умным человеком, тем более поэтом-абсурдистом, вообще не получается спорить.

Дитер Рот использовал шоколад в качестве строительного материала. Он отливал зайцев или собственные бюсты. Зайцев он ставил рядами на полки железного шкафа, шоколад таял, стекал, протухал, его ели черви. Художник отливал новые шоколадные фигуры на место расплывшихся. Свои шоколадные бюсты он ставил один на другой. Гора росла год от года, сын художника продолжает наращивать ее дальше. Сегодня она весит уже три тонны.

С колбасой Дитер Рот тоже много работал. Он измельчил в крошку двадцатитомное собрание сочинений философа Гегеля, смешал бумагу с салом и сделал колбасу: двадцать батонов висят в два ряда. Внутри колбасы хорошо видны буковки.

Или вот такой пейзаж: нижняя часть картинки темно-зеленая, верхняя — желтая, на границе — полкружочка колбасы. След от него медленно расползается по желтому полю. Надо понимать, восход солнца.

В больших трехлитровых стеклянных банках он собирал дождевую воду. Дескать, это документ какого-то конкретного дня. Вода протухала. Искусство Дитера Рота пачкается, воняет и медленно разрушается. Он считал, что так и должно быть.

Вообще говоря, Дитер Рот вполне умел рисовать и был профессиональным графиком и дизайнером. Только все, что он делал в течение почти 50 лет, было чудовищным антидизайном.

Его музыка была анархическим перебиранием клавиш или дудением в трубу. Он снял 130 видеокассет, то есть 130 полнометражных документальных фильмов, своего рода дневник: как он живет, ходит, читает.

Дитер Рот не мог оставаться долго на одном месте. Он перемещался между своими квартирами, мастерскими и складами. Он жил в нескольких городах и деревнях; среди городов — Рейкьявик, Цюрих и Вена. Все помещения, в которые он вселялся, быстро превращались в огромные инсталляции, собранные из разнообразного хлама: двигаться внутри можно было лишь по узким проходам. Его так называемые картины демонстрировали тот же самый подход.

Вот, скажем, стол. На нем нет живого места, он изрисован, залит тушью и кофе, покрыт остатками еды, горами окурков и пепла, бумажек, мелких предметов вроде очков. Стол поливается прозрачной смолой — тоже вполне хаотично, — после чего все предметы остаются приклеенными к нему навсегда.

На этом работа не заканчивается; такой стол еще можно испачкать в краске, потом приклеить на высыхающую краску тюбики и кисти. А если они будут падать с вертикально подвешенной крышки стола, то сверху все можно обмотать веревками. А потом можно прикрутить полочки и на них еще что-то поставить. А потом можно сфотографировать, что получилось, и большую фотографию в свою очередь раскрасить и еще сверху на нее что-то наклеить. И так далее без конца и во многих вариантах.

Таких объектов Дитер Рот изготовил огромное количество. Его многометровой высоты скульптуры — это тоже скрученный, сплетенный, свинченный, склеенный хаос из досок, обрезков, металлолома, телевизоров, пылесосов, музыкальных инструментов, чёрт знает чего.

Трудно сказать, красиво ли это, имеет ли пластический смысл. Эти дикие, маниакальные, подавляющие тебя горы абсурдно скомбинированного мусора. Некоторые такие инсталляции красивы, но это красота руин, разрушения. Хорошо видно, что автору нравилось пачкать, склеивать, портить, делать так, что хуже, кажется, некуда.


Дитер Рот был аутсайдером и очень большим оригиналом. У него были свои галеристы, его книги переиздавали серьезные издатели, меценаты поддерживали художника, кое-что ему удавалось продавать. По рассказам очевидцев, он носил в кармане все свои деньги, иногда это было двадцать тысяч марок, он пояснял, что у него постоянно есть ощущение, что потолок обвалится и ему нужно будет убегать. Иногда у него совсем не было денег. Но содержать свою семью, а у него было два ребенка, и оплачивать многочисленные квартиры и мастерские он был в состоянии. Дитер Рот сильно пил.

Он был крайне неглупым человеком, мыслил и выражался на редкость радикально. Он находился в курсе современной философии, что не удивительно: он был любимцем интеллектуальных кругов Австрии, Швейцарии и Германии.

Многое из того, что Дитер Рот делал, похоже на манию, он не мог остановиться. Для него очень типично было постоянное переделывание и доделывание, достраивание одного и того же, наращивание вариантов и вариаций. Он не раздумывал, хорошо это выглядит или плохо; по его словам, он преодолел эту стадию: выбор «хорошо или плохо» для него не существовал. Он просто делал и делал, строил картину современного мира в виде воняющей и расползающейся китайской стены. И никаких романтических иллюзий по поводу нашей цивилизации и искусства не испытывал.

Загадочная, героическая фигура.

По сравнению с тем, что нагородил этот человек, панк и индастриал кажутся романтическим детским садом. В любом случае, неплохо иметь перед глазами фигуру Дитера Рота, раздумывая о неформальном искусстве и контркультуре, о том, что было в головах у продвинутых людей в 60-х и 70-х, и о том, что стояло за панком и индастриалом.

Поп-арт

Роберт Раушенберг — ученик и соратник Джона Кейджа. Пресловутый опус «4'33"» Кейджа — это реакция на одну из выходок Раушенберга: юноша закрасил холст просто белой краской. Раушенберг ваял на первый взгляд хаотичные, а на самом деле конструктивно устроенные коллажи из подручного малохудожественного хлама: картонных коробок, стульев, обломков манекенов. Очень скоро элементами его коллажей стали всевозможные картинки: увеличенные и нанесенные на холст фотографии из газет и журналов, рисунки из комиксов. При этом первоначально издевательская флюксус-идея плавно переросла в ура-патриотическую. Джаспер Джонс осваивал американский флаг и мишени. Энди Уорхол изобразил много чего — банки с томатным супом, мятые долларовые банкноты, ящики со стиральным порошком, портреты Мэрилин Монро и Мао Цзедуна. Роберт Лихтенштейн писал огромные картины, выглядевшие как стоп-кадры из комиксов.

Из сегодняшней перспективы поп-арт выглядит как визуальный аналог семплирования и ремикса. Самое первое знаменитое «техно» — это серия портретов Мэрилин Монро, которую трафаретным способом (шелкография — это гибрид трафарета и фотопечати) изготовил Энди Уорхол. Кстати, идею серии Уорхол позаимствовал у Матисса: Матисс часто рисовал портреты или обнаженных женщин большими сериями, варьируя одну и ту же ситуацию, часто упрощая ее до нескольких линий.

Поп-арт был мэйнстримизацией и коммерциализацией неодадаизма, то есть флюксуса. Поп-арт привел к буйному оживлению художественного рынка: в живопись вернулось изображение!

Но ситуация была куда более сложной и коварной. Поп-арт эксплуатировал технологию и образы массмедиа и рекламы. Он подавал в качестве современной высокой культуры массовую культуру 50-х годов.

Поп-арт был радикальным шагом в сторону отождествления искусства и наиболее поверхностных и преходящих аспектов городской жизни. Искусство стало плоским, тиражируемым, продажным, бессодержательным, ярким, вездесущим и неуловимо-необязательным.

Поп-арт делал акцент на том, что у современного произведения искусства нет оригинала, а есть одни лишь копии. Это одна из характерных идей флюксус-эпохи. Понять, что такое копии без оригинала, можно, если взглянуть на автомобили, сходящие с конвейера. Все такие автомобили похожи друг на друга, поэтому их вполне можно назвать копиями. Но копиями чего? Репродукция без оригинала — это парадоксальная вещь. Представьте себе, что «Джоконда» Леонардо да Винчи существует лишь в виде репродукций в альбомах по искусству, а оригинала нет и никогда не было.

Теоретическая база такого взгляда на вещи была сформулирована еще в 20-е годы в трудах Вальтера Беньямина, отметившего, что у современного произведения искусства нет ауры, нет животрепещущей уникальности, а есть лишь холодная и трезвая поверхность, изготовленная машиной на конвейере.

Поп-артист не продуцирует новые образы, он (якобы) отказывается от авторства, он комбинирует знаки и символы, уже живущие в средствах массовой коммуникации, в массовом сознании.

Концептуализм

Последним достижением высокой мысли модернистского искусства стал так называемый концептуализм. Страшное слово; услышав его, сложно удержаться и не встать навытяжку.

Концептуализм вовсе и не интересуется разнообразными концепциями и идеями, которые кому-то приходят в голову. Идеи концептуализма — это искусствоведческие догмы, характерные для американского теоретизирования середины 60-х, они связаны с философией языка, с представлением о том, как функционируют знаки, как с их помощью рождаются смыслы. Теория искусства тянулась за современной философией.

Одна из основных идей была такова: смысл и единственное содержание искусства — это определение понятия «искусство», проведение границы между искусством и неискусством. Но где кончается искусство и начинается неискусство? Как можно лишить художественный объект атрибута «художественный»? Можно ли представить себе «чистый объект»: объект, лишенный какой бы то ни было эстетической и смысловой нагрузки? Можно ли исключить абсолютно все атрибуты «художественности»: авторский замысел, форму, композицию, цвет, традиционность, стиль? Понятное дело, мы находимся в сфере абсолютного минимума «художественности», в сфере молчания «художественности», то есть в сфере минимализма.

История модернизма последних ста лет была переинтерпретирована с формалистической точки зрения как борьба за последовательное избавление от того или иного атрибута «художественности», как борьба за очищение чистого искусства от чуждых ему условностей. В результате получилась отличная, наглядная история модернизма, которая увенчивалась прощанием с идеями «автономного произведения искусства» (то есть самоценного, самостоятельно функционирующего, определяющего свои собственные законы, свою форму, свое содержание) и «художника — непризнанного гения».

Доналд Джадд, посвятив жизнь изготовлению небольших металлических ящиков, был уверен, что «в них ничего нет», то есть что он достиг абсолютного дна, избавился от формы, содержания, контекста, истории искусств, присутствия автора. Концептуалист Джозеф Кошут написал знаменитую статью, в которой указал, что, во-первых, такого сорта минимализм — наследник конструктивизма, а во-вторых, ряд одинаковых металлических коробок соответствует монотонной и однообразной городской застройке. Так, нелюбимые советским народом пятиэтажные черемушки, понастроенные Хрущевым, вполне отвечают духу эпохи минимализма.

Сол Ле Витт придумал много «идей», в которых и заключалось искусство. Эти идеи любопытным образом связаны с музыкой и импровизацией. Речь идет о рисунках на стене. Одна из «идей» требует, чтобы от пола до потолка были проведены тонкие, более или менее прямые линии, которые не должны пересекаться. Они не обязаны быть строго параллельными. Эта «идея» — эквивалент музыкальной партитуры, исполнители рисунка (его вовсе не обязательно должен рисовать сам художник) могут слегка варьировать те или иные детали, скажем расстояние между линиями, но на общий вид это вряд ли повлияет. Процесс создания такого рисунка является неплохой иллюстрацией того, в чем состоит фокус минималистической импровизации.


Многие идеи, сегодня ассоциируемые с поп-артом и концептуализмом, — это на самом деле типичные флюксус-идеи. Поиск минимума художественности — это флюксус; идея, что идея важнее ее реализации, — тоже флюксус.

Концептуализм — это флюксус, который одели, обули и вытащили из грязи, дали ему теоретическое обоснование, стали преподавать в университетах. Трудно избавиться от ощущения, что известная история авангардизма была тенденциозно скорректирована. Поп-арт вовсе не был радикальной сменой абстрактного экспрессионизма. Радикальной сменой был флюксус, который продолжал оголтелые жесты экспрессионистов в куда более широком мультимедийном и социальном контексте. Флюксусу не дали стать передним краем искусства; я думаю, что флюксус просто задавили, оставили маргинальным явлением, выходкой фриков и клоунов. Официально победили поп-арт и концептуализм, то есть искусство больших галерей, больших искусствоведов и арт-журналов, искусство художников — выпускников университетов. Победила узкая тусовка галеристов и критиков. Через десять лет, к середине 70-х, она выдохлась — и авангард исчез, пошло искусство постмодернизма, фактически искусство новых яппи и миддл-класса, морок и заговор.

Я конспирологически подозреваю, что пропавший авангард — это флюксус, международный стиль, анархическое и веселое искусство эпохи психодела, которое не взяли в серьезную историю искусства. И потому широкая публика о нем толком и не знает.

То, что стало называться контемпорари артом, — это не продолжение концептуализма (вопреки желаниям концептуалистов, теоретиков и историков), а возрождение флюксуса, который выплыл сразу после объявленного конца авангарда в виде панка, постпанка и близких к ним художников.

[14.4] Минимализм

Пианист ДЖОН ТИЛБЕРИ (John Tilbury, один из первых исполнителей Кейджа и Фелдмана в Великобритании): «Что такое минималистическая музыка? Ну, возьми фразу и просто повтори ее. Это может быть интересно, а может и не быть. Это зависит от того, что ты ищешь. Тебя может интересовать то обстоятельство, что каждое повторение слегка отличается от предыдущего. Этот аспект важен для таких композиторов, как Терри Райли и Стив Райх. Это так называемая Pattern Music».

Почему минимализм был музыкой 60-х, что было такого привлекательного в этой музыке для той эпохи?

«Я думаю, что идея пришла с Востока: весь мир в песчинке. Одна идея может быть источником всего… но мы ведь говорим о музыке?., источником музыки, которая сложна и богата. Хорошим примером может служить седьмой параграф сочинения Корнелиса Кардью „Great Learning“, где средства крайне просты, а результат в высшей степени сложен и запутан.

Я не думаю, что повторение ради повторения так уж и интересно. Но для 60-х была характерна негативная реакция на усложненность, на избыточные ноты, на перенасыщенность музыки нотами, на штокхаузеновское требование постоянных изменений. Против всего этого и было направлено желание взять достаточный минимум материала и работать, повторяя его или варьируя.

Но исток, по-моему, все-таки в восточной идее мантры: ты понимаешь что-то или же добиваешься какого-то воздействия путем повторения.

Минимализм — это сомнительный термин. Иногда имеют в виду минимум использованных средств, порой — минимальное воздействие. А это вещи противоположные. Что касается меня, то я сторонник минимальных средств, которые имеют максимальные последствия. Последствия, которые оказываются в высшей степени богатыми и насыщенными».


В конце 50-х американский композитор Ла Монте Янг (La Monte Young) уже начал сочинять музыку, в которой почти ничего не происходило, его ансамбль бесконечно тянул и повторял один и тот же аккорд. В начале 60-х схожими опытами занялся Терри Райли (Terry Riley), Стив Райх (Steve Reich) стал третьим, а Филип Гласс (Philip Glass) — четвертым композитором-минималистом.

Минималистическая музыка собрана из не очень сложных пассажей, которые, непрерывно повторяясь, смещаются относительно друг друга, отчего возникает постоянно изменяющийся муаровый узор, лишенный очевидного центра тяжести. Эту музыку можно слушать с любого места и любой инструмент считать солирующим.

Муаровость возникает от постепенного накопления мельчайших сдвигов. Все использованные элементы могут быть геометричными и угловатыми, а общий эффект получается мягкий, плавный и органичный.

В любом месте минималистической музыки можно моментально распознать повторяющуюся мелодически-ритмическую фигуру, такие фигуры называют пэттернами (pattern, загогулина или пятно характерной формы). Но вот уследить, что происходит с этой музыкой на всем ее протяжении, невозможно. Вблизи, под микроскопом, она устроена очень просто, а чуть отодвинешься назад — она расплывается как в тумане. Очень многим такая музыка кажется физически невыносимой. Для сторонников минимализма была очевидна ее родственность звучанию струнного инструмента тампура, который является традиционным сопровождающим инструментом в северо-индийской классической музыке. Тампура издает низкий дребезжащий гул на одной ноте.

В 60-х употреблялось выражение Pattern Music, a Minimal Musk вошло в употребление в 70-х.

Само слово «минимализм» взялось из художественного жаргона, термином Minimal Art называли продукцию таких художников, как Сол Ле Витт и Доналд Джадд. Геометризм вовсе не был причудливой выходкой, геометризм доминировал в дизайне 50—60-х, это был послевоенный интернациональный стиль, фактически возвращение к довоенному конструктивизму

Стив Райх

Стив Райх изучал европейскую музыку XX столетия, но особенного энтузиазма по ее поводу испытывать так и не научился. Райх любит напоминать, что он более пятидесяти раз присутствовал на концертах Джона Колтрейна, пылким поклонником которого был, а Колтрейн в свою очередь был поклонником индийского ситариста Рави Шанкара.

В своих интервью Райх часто говорил о том, что американским композиторам чуждо характерное для европейцев противопоставление музыки высокой, серьезной, теоретически подкованной, элитарной и музыки популярной, примитивной, народной. Европейский авангард казался ему мертвым и чересчур далеким от современной американской действительности делом, а современный джаз, наоборот, очень близким и живым.

В 1965-м Райх записал на магнитофон пламенное выступление уличного проповедника, который вел речь о конце света и всемирном потопе. Кусок пленки со словами «It's gonna rain» («Пойдет дождь») Стив склеил в кольцо. Второй магнитофон крутил точно такую же пленку. Музыкант долго пытался добиться синхронности двух магнитофонов, но уже после нескольких циклов между двумя пленками набегал едва заметный сдвиг — из-за того, что скорости магнитофонов слегка отличались. Внезапно Стив понял, что это и есть его музыка. Музыка сама себя строила, возникали интересные акустические моменты, которые были крайне неустойчивыми и нежизнеспособными — они исчезали столь же неожиданно, как и появлялись.

Перед композитором встал вопрос: можно ли подобного рода эффект сочинить, а потом исполнить с живыми музыкантами? Как быстро выяснилось, вполне можно. Райх писал пьесы, в которых несколько одинаковых музыкальных инструментов, скажем два фортепиано или четыре органа, с очень близкой, но все-таки разной скоростью воспроизводят один и тот же короткий пассаж. Наблюдаемый эффект вполне можно назвать муаровым, впрочем, Райх предпочитал более техническое выражение phase shift («фазовый сдвиг»).

В 1966-м композитор создал ансамбль Steve Reich and Musicians. Райх и его коллеги жили в своем изолированном от окружающей жизни мире, принимали наркотики, слушали музыку и репетировали. Их музыка никого не интересовала. «Были периоды, — вспоминал композитор, — когда мы не выступали целый год просто потому, что у меня не было денег, чтобы взять напрокат два фортепиано».

В 1970-м Стиву Райху попала в руки книга о традиционной западноафриканской музыке для ударных инструментов. Он настолько впечатлился, что тут же поехал в Гану, где поступил в местный университет. Этого ему показалось мало, и он пожил в одном из племен и поучился мастерству барабанного боя. Результатом его самоотверженных усилий стала пьеса «Drumming» (1971), образец минималистического саунда.

Нельзя сказать, что музыка Стива Райха находила восторженный прием. Как раз наоборот. В Европе ее исполнение вызывало шумные протесты.

Швейцарский композитор Ханс Ойген Фришкнехт: «Мир, который нам предлагают, — это мир принуждения. Бесконечные повторения демонстрируют нам общество, в котором существуют лишь приказ и подчинение. Так мог бы звучать тоталитаризм, образец которого мы находим у Джорджа Оруэлла. Жертвой террора бесконечного повторения современный человек становится, когда нанимается рабочим на конвейер. Общество принуждения, из которого нет спасения, — это армейская казарма».

Особенно возмущали еврея Стива Райха обвинения в фашизме, которые он слышал от своих немецких критиков. Более трезвые критики писали, что эта музыка требует от слушателя предельной концентрации. Главный эффект состоит в том, что иногда неожиданные скачкообразные изменения все-таки происходят, и слушатель воспринимает их необычайно сильно и ярко. Аналогичного эффекта, когда легкий сдвиг одной ноты воспринимается как изменение всей картины, никакими другими средствами не достигнешь. Но внимательное вслушивание в такого рода звуки может привести к состоянию транса, когда концентрация уже неотделима от медитации. А вот тут уже возможны серьезные эстетические возражения, главным образом связанные с тем, что исчезает дистанция между произведением искусства и зрителем. Можно сказать, что американский минимализм — это психоделика в рамках околоакадемического авангарда.

В 1973-м внимание Стива Райха привлекла музыка с острова Бали. Музыка гамелана, индонезийского оркестра ударных инструментов, устроена крайне причудливо для уха, воспитанного в западноевропейской школе.

Стив Райх: «Один музыкант стучит все 64 ноты цикла, другой — в два раза реже, то есть 32, третий еще в два раза реже. У каждого свой ударный инструмент. И есть музыкант, который сидит перед огромным гонгом, а в гонг полагается бить один раз в конце цикла из 64 нот. Функция этого музыканта — как правило, это седой старик — и состоит в этом тяжелом „бу-у-ум“. Я вовсе не собирался воспроизводить звучание гамелана, я хотел понять, как эта музыка устроена внутри себя, как можно вообще по-другому организовать музыку, не так, как это предусматривает западноевропейская классическая традиция».

Результатом увлечения индонезийской музыкой явился опус «Music for 18 Musicians» (1976), предположительно самое известное произведение Стива Райха. Удивительно в нем то, что оно еще не вполне нью-эйдж.

Терри Райли

Цифровой фотоснимок во многих отношениях отличается от старого, аналогового. Цифровое изображение куда более яркое, контрастное и резко очерченное. Но одновременно оно и куда менее атмосферное, менее пространственное: у него нет воздуха и нет глубины.

Любопытным образом то же самое можно сказать и о нашем сегодняшнем восприятии истории музыки. Компакт-диск (носитель цифровой записи) приблизил к нам каждый элемент музыкальной панорамы и музыкальной истории: музыка европейского барокко, музыка японских психоделических рок-групп, музыка туарегов или латиноамериканский джаз уравнялись в правах. Все эти музыки выглядят одинаково и даже имеют одинаковую длину: час CD — это стандартный порционный кусок. Вся она стерео, вся она неплохо звучит, всю ее можно найти в интернете.

Чего же нет? Какой аналоговой атмосферы сегодня нет, какого такого пространства? «Аналоговый» значит «непрерывный», а пространство компакт-дисков состоит из отдельных точек. Этих точек-компакт-дисков много, и становится все больше, но между ними ничего нет. Если нет компакт-диска, нет и музыки, не о чем говорить, появится диск — послушаем. Общей картины новый диск в любом случае не меняет. А раньше, еще совсем недавно, у каждого музыкального события была длинная предыстория, между отдельными музыкальными событиями зияли большие расстояния, которые надо было заполнять своей жизнью. Отдельные музыкальные произведения были окружены аурой, они были надолго. Тот, кто чувствовал, что в воздухе что-то носится, искал, и при этом сам не знал, что именно он ищет.

То, что опус Терри Райли «In С» («В тоне „до“») появился в 1964-м, вовсе не значит, что вот он появился, музыкальные критики поскребли затылки, журналы его отрецензировали, меломаны поспешно приобрели, и таким образом провернулось колесо музыкальной истории. Ничего подобного. Тогдашняя эпоха с современной точки зрения напоминает пустыню, причем ночную пустыню — вокруг ничего не происходит, а когда где-то что-то произойдет, то никто этого не заметит или заметит через много-много лет. Опус «In С» в 1964-м был сочинен и повлиял на кое-каких композиторов, но в качестве идеи, а на грампластинке вышел лишь в 1968-м. Заметить «In С» Терри Райли в конце 60-х — это было очень неплохо в смысле осведомленности в новых тенденциях.

Когда представишь себе эту ситуацию, то слово «революция» кажется не очень адекватным: что же это за революция, обнаружить которую может только археолог? Не очень понятен нам и смысл этой революции: такого сорта музыки сегодня известно много, не говоря уже о том, что маниакальные петли звука, кажется, сами собой бесконечной аморфной массой ползут из каждого персонального компьютера. Было много «такой музыки» и в докомпьютерную эпоху — в Центральной Африке или Индонезии.

Но одно дело, что такая музыка где-то существовала, и совсем другое — кто имел возможность до нее дотянуться. Нам сегодня сложно оценить, как и кем в 60-х в разных местах, в Европе и США, в разных городах, в разных богемных тусовках, воспринимались свободный джаз, индийские раги, поэзия битников, живопись Джексона Поллока и музыка Карлхайнца Штокхаузена.


Сериализм, то есть тот фундамент, на котором покоился европейский авангард, давил своей теоретической сложностью, серьезностью и неисполняемостью. Американский минимализм маниакальной изменчивости европейской музыки противопоставил маниакальную же статичность. В «In С» Терри Райли все ноты имеют одинаковую длительность — одну восьмую; это значит, что музыка проворно, но монотонно пульсирует. Каждый исполнитель должен самостоятельно двигаться по общему для всех списку из 53 несложных ритмических пассажей, так называемых модулей. Каждый из модулей обыгрывает одну и ту же ноту «до». Получается огромный холм дергающегося звука, который меняется незаметным для глаза образом.

Эффект это классическое произведение минимализма производило потрясающий, для многих — в том числе и для вполне серьезных (то есть ориентированных на сериализм) композиторов — это было настоящим освобождением. Элегантный замысел, казалось, не предполагал никакой предшествующей традиции, при этом результат был монументален и гипнотичен. Такая музыка напоминала и тогдашнюю абстрактную живопись с ее культом огромных масс сырого цвета и заботой о плоской поверхности картины, а также огромные земляные валы и ямы лэнд-арта (Land Art). Опус «In С» был в каком-то смысле художественно-хулиганским жестом в духе хеппенингов Fluxus.

Существует масса записей «In С», одна из самых интересных сделана монреальским оркестром LTnfonie. Оригинальная грампластинка называлась «Mantra» (1969). Оркестр состоял из самых разных музыкантов, игравших в обычной жизни как классическую музыку, так и рок, джаз и все прочее: ударные и гитары соседствовали со скрипками, виолончелями и духовыми. Профессионалы играли вместе с дилетантами. Руководитель оркестра Вальтер Будро пишет, что не был в состоянии контролировать, кто что на самом деле играл. Кроме того, музыканты поняли партитуру не совсем правильно и играли триоли там, где их в виду не имелось. Сочинение исполнили не до конца, оркестру пришлось остановиться, когда закончилась пленка; на нее влезло всего полчаса звука. Кроме того, запись в монреальском подвале была очень далека от идеальной, многих инструментов не слышно, зато слышно много шумов и искажений.

Возможно благодаря всему этому, то есть из-за некоторой неслаженности и анархичности, а может быть, из-за ударных и гитар, музыка записалась просто фантастическая, это сумасшедшее психоделическое кантри. Этот эффект получился сам собой, музыканты никакого психо-фолка в виду, конечно, не имели.


В 60-х Терри Райли записал много музыки, он играл на саксофоне и органе, при помощи дилэй-эффекта сдвигая друг относительно друга слои одних и тех же звуков и безжалостно этим эффектом злоупотребляя. Его однообразные саксофонные пассажи напоминают то ли фри-джазовые, то ли этнические. Музыка невкусная, неклассная, незаводная (и тем она отличается от, скажем, Tangerine Dream). Она тупо ходит по одному и тому же кругу, в ней нет скрытой поп-музыки, нет куплетов и проигрышей, нет дизайна, она похожа на молитвы безумного ума. Идея состояла в том, что композитор и исполнитель сливаются в одном человеке-импровизаторе, который комбинирует элементарные аудиокирпичи, сдвигает их относительно друг друга, меняет местами и тем самым запускает огромный циклический процесс, который, кажется, идет сам собой. Некоторые перфомансы Райли длились по шесть часов. Их фрагменты были в первый раз опубликованы только во второй половине 90-х, сам Райли их и выпустил под именем Poppy Nogood. Один из компакт-дисков архивной серии сопровождает стихотворение композитора, точнее, набор слов. Упоминаются волны, экстаз, снова волны, безумие, мир, будда, козерог, аллах, космические циклы, бог всяческих циклов… хочется про себя сказать «ой!» и вежливо отвести взгляд.


Минимализм был интегральным проектом, завершавшим всю предыдущую музыку и начинавшим новый отсчет, новое отношение — и не к музыке вовсе, но к человеку и его месту в мире. Как всяком) контркультурному проекту ему был свойственен глобализм поставленной окончательной точки.

А потом с Терри Райли что-то случилось. А может, случилось не именно с ним, а с западной цивилизацией в целом. Минимализм стал концепцией, конструктивной схемой. Конечно, о мировоззрении по-прежнему говорили немало, но ничего опасного в виду не имелось. Тянущийся и петляющий на одном месте гудящий саунд благодаря усилиям Tangerine Dream и аналоговым секвенсорам стал мэйнстримом. Интерес к буддизму и индийской мистике тоже перестал быть причудой асоциальных одиночек. Райли оказался в непосредственной близости от нью-эйджа.

В 70-х композитор изучал индийское пение. Он охотно объяснял, чем именно его восхищает индийская музыка. Взаимные отношения тонов в ней предполагают грандиозную палитру красок, утраченную в западной музыке. В используемых в индийской традиционной музыке интервалах очень много выразительных средств, новых чувств и новых красок. Только чтобы научиться все это слышать, нужно много лет учиться. Но если проникнуться системой индийской музыки, научиться слышать оттенки тонов и крошечные, но такие важные сдвиги, легкие затуманивания и прояснения звуков, тогда по сравнению с этим пиршеством красок западная музыка покажется серой.

В этом объяснении Райли обращает на себя внимание постоянное упоминание цвета, который начинает восприниматься тем, у кого ухо настроено на систему интервалов индийской музыки. Такое красочное слышание в результате переориентации внимания и привыкания становится само собой разумеющимся делом. Понятно, что акцент тут стоит не на композиции, не на форме музыкального произведения, но на красоте того или иного интервала, то есть расстояния между высотой отдельных нот, на аудиоточке. А форма целого каждый раз одна и та же: многослойный поток, идущий по кругу.


В 60-х годах многие исходили из того, что мир стоит на пороге радикальных изменений, революция вот-вот произойдет, она уже происходит. Но в 70-х так явственно видевшийся порог новой жизни отодвинулся далеко-далеко. Терри Райли, как и многие другие, перестал быть бунтарем, визионером и пророком. Он превратился в композитора, сочиняющего музыку в определенном стиле, в деятеля культуры, работающего внутри определенной системы закономерностей и условностей.

[14.5] Импровизационная музыка

Что такое импровизационная музыка и откуда она такая взялась? — спросил я в 2000 году ФЕЛИКСА КЛОПОТЕКА. Феликс живет в Кёльне, он журналист, устроитель концертов, совладелец лейбла GROB и большой любитель и знаток импровизационной музыки, которую еще принято фамильярно называть импров (improv). Феликс важно и строго улыбается:

«Вообще говоря, вся музыка импровизационная. Любая инициатива исполнителя может быть названа импровизацией. За пределами западноевропейской культуры, в Индии, в Африке, в странах ислама, мы находим только импровизационную музыку. Да и в рамках европейской музыкальной традиции импровизация — это вполне естественный способ сочинения музыки. Бах, Бетховен сочиняли свою музыку, именно сидя за клавишами и импровизируя, то есть пробуя и отметая различные варианты развития музыкального материала. В произведениях классической музыки часто была предусмотрена импровизация для солиста, скажем скрипача или пианиста. Когда ты поступаешь в консерваторию, тебя могут попросить исполнить свободную фантазию — это и есть импровизация».

Постой-постой, морщу я лоб, как я понимаю, западноевропейская музыкальная традиция — это традиция музыки, зафиксированной в нотах, музыки бумажной. Нотный лист похож на программу для компьютера: исполнитель должен играть, что написано, стремясь точно восстановить авторский замысел, а вовсе не потворствовать своей прихоти.

«Именно так! И именно поэтому в 50-х годах некоторые композиторы начали работать с принципом неопределенности, случайности. Я имею в виду американцев Эрла Брауна (Earl Brown) и Кристиана Вольфа (Christian Wolf). Джон Кейдж, конечно, тоже приложил руку. Их тактика состояла в том, что музыка зафиксирована, но на заведомо непонятном исполнителю языке, скажем в виде горизонтальных линий и полос, а нотного стана вообще нет. Озвучить подобного рода рисунок можно по-разному. Тот, кто соглашался „исполнять“ такого рода партитуру, приступал к совершенно иному роду деятельности. Это был подлинно революционный подход».

Но ведь импровизация сама по себе вовсе не была такой уж неведомой вещью, особенно в США. Я имею в виду джаз.

«Джаз, действительно, связан с идеей импровизации, но джазовая импровизация опирается на фиксированную последовательность аккордов пьесы. Развитие модального джаза означало рост непредсказуемости. Но настоящая свободная импровизация появилась лишь в начале 60-х в свободном джазе, когда музыка стала пониматься как неконтролируемый поток энергии. Тут должно приходить на ум имя тенор-саксофониста Элберта Эйлера».

Да, но фри-джаз вроде бы не то же самое, что импровизационная музыка?

«Это совершенно разные миры, практически не имевшие точек соприкосновения. Предпринимались попытки их объединить, но, вообще говоря, свободный джаз видел себя исключительно в традиции именно джаза, а импровизационная музыка подчеркивала, что она к джазу не имеет никакого отношения. Она являлась реакцией на новый послевоенный авангард, на новый академизм, на полную пафоса и чванливости музыку Штокхаузена — великого композитора. Новое поколение было поколением, так сказать, маленьких композиторов. В Европе практически одновременно возникли два коллектива: в 1964-м Gruppo di Improvvisazione Nuova Consonanza в Италии и в 1965-м в Великобритании АММ.

Ансамбль Nuova Consonanza состоял из профессиональных сочинителей музыки, которые перестали писать ноты и перешли к свободной импровизации: они сидели в огромном зале, внимательно слушали друг друга и безо всякого плана извлекали звуки различной окраски, применяя вполне традиционные инструменты, хотя и не вполне традиционным образом.

Музыка, зафиксированная в нотах, казалась мертвой и механической. Кроме того, многих раздражали тоталитарные манеры Штокхаузена и чудовищная сложность его нотного текста. Примерно того же самого результата можно было добиться куда более простым и, главное, более интуитивным, более человеческим путем».

А что такое АММ?

«Это англичане, они выступали вместе с Pink Floyd, на их концерты приходили Пит Тауншенд и Мик Джаггер, они никому не нравились, но каждый должен был их знать. АММ — это традиция художественного салона, в котором музицируют изящно одетые господа. Это очень английская музыка: приличие, осторожность, церемонность. Вот ты спрашиваешь: почему это не джаз?

Джазмен куда-то стремится, он чего-то хочет, для него смысл его деятельности состоит в том, чтобы попасть из пункта А в пункт Z. Джаз постоянно движется вперед, давит. Импровизационные коллективы типа АММ делали статичную музыку, музыку как повод для медитации».

Если я не ошибаюсь, музыканты из АММ придерживались радикальных политических взглядов?

«О да! Они были настоящими маоистами и поклонниками албанского лидера Энвера Ходжи. Один раз перед началом своего выступления они включили прямую трансляцию Радио Тираны на английском языке и начали играть параллельно с голосом диктора. Потом они взялись и за настоящие песни для рабочих».

Постой, постой, отказывается понимать мой ум, ты только что сказал: салонная музыка, медитация. Какие тут могут быть песни для маршей и забастовок?

«Ты знаешь, медитация вовсе не так уж и несовместима с пролетарской революцией, ансамбль импровизирующих музыкантов рассматривался как своего рода агитбригада, как коммуна, как коллектив, в котором все равны, как модель жизни, в которой каждый вносит что-то от себя и смотрит за тем, что делают другие. Иными словами, как ячейка социалистического общества. А с другой стороны, буддизм предполагает отказ от своего Я, подчинение себя служению идее, причем не какой-то идее, а идее освобождения. Я упомянул, что свободная импровизация — это путь к освобождению? В конце 60-х расстояние между буддизмом и маоизмом сократилось до нуля».

И одновременно импровизация стала достоянием хиппующих масс.

«Да, можно сказать, что импровизационная музыка стала достоянием психоделического андеграунда. При этом произошло существенное упрощение музыки: от хиппи-энтузиастов не требовалось уметь играть на каком-то музыкальном инструменте, и, несмотря на все разговоры о медитативности и погружении в музыку, импровизации хиппи-групп устроены грубо и нечутко. Немаловажную роль играли и наркотики. Как я подозреваю, рок-музыканты не столько импровизировали, сколько создавали атмосферу ритмичного хаоса. Впрочем, на студийных записях все это звучит достаточно миролюбиво».

И, как несложно догадаться, в 70-х всей этой истории наступил конец?

«Да, — грустно соглашается Феликс. — Рок потерял ту притягательную силу, которую имел, импровизационная музыка, недолго посуществовав в виде хиппи-мэйнстрима, резко утратила свою популярность. Kraftwerk начинали именно как импровизаторы, Брайан Ино входил в состав целого импровизирующего оркестра The Scratch Orchestra, созданного не без участия АММ. К середине 70-х активность такого сорта резко пошла на убыль. Хотя музыканты, исполнявшие именно импровизационную музыку, естественно, не вымерли. Скажем, вот один из самых знаменитых импровизаторов современности — английский гитарист Дерек Бэйли (Derek Bailey). Он очень продуктивен. Он представитель неидиоматической импровизации, то есть импровизации без предварительной темы, без идеи, без установки.

Он говорит: у меня есть инструмент и есть пальцы, посмотрим, что я могу с этим сделать. Мелодия, ритм, гармония — это все помехи, привнесенные культурой. Я хочу не музыку играть, я хочу играть на гитаре. Импровизация становится исследованием: исследованием возможностей инструмента и возможностей данного момента, данной ситуации. Акцент с музыки для музыки переносится на музыку для именно этого момента».

Феликс, ты знаешь, подаю я голос протеста, у меня вызывает большие сомнения тезис музыки для именно этого момента, для «здесь и теперь». Импровизационную музыку критикуют именно за то, что она всегда одинакова, что она нисколько не свободна, что она полна штампов, что музыканты играют, не слушая друг друга, и играют в любой ситуации одно и то же. Вот, скажем, Петер Бретцман (Peter Bretzman). Предположим, что сегодня он играет в Гамбурге, завтра в Милане, а потом в Гонолулу. Эти места, несомненно, друг от друга сильно отличаются, неужели настолько большое отличие будет и в том, что он выдудит из своего саксофона?

«Ты затронул очень важную тему. Следует отметить, что практически весь идеологический комплекс, стоявший за импровизационной музыкой, утопичен. Все, что касается внутренней свободы, которой ты достигаешь путем импровизации… или музыки для момента… или естественной музыки, которая сама собой струится… Это все клише, импровизационная музыка, как и любая другая, — искусственный продукт. У нее есть свои принципы, свои приемы, свои стереотипы. В любом случае, это дело, требующее изобретательности и виртуозности. Я думаю, корректнее говорить о том, что существуют музыканты, которые делают свою музыку, Дерек Бэйли делает музыку Дерека Бэйли, Петер Бретцман — музыку Петера Бретцмана и так далее в том же духе. В разговоры о спонтанности, неповторимости, уникальности я не верю. Ну и что? Мне интересна сама музыка.

Я как-то находился от Петера Бретцмана на расстоянии в полтора метра. Это удар, это вспышка, это импульс энергии. Бретцман играет очень интенсивно, всем телом, зубами. Это телесная интенсивность, которую ты не можешь игнорировать, она тут же передается тебе. Драм-н-бэйссу до этого далеко.

Не надо искать ответа на вопрос „Что такое импровизационная музыка?“, а найдя, пытаться выяснить, имеет ли она право на существование. Первая грампластинка, которую я купил, воспринималась мной как откровение, но когда их у меня стало двести штук… Разумеется, нет такого закона природы, что любая импровизация звучит заведомо интереснее и богаче, чем сочиненная и разученная музыка или музыка, отредактированная, доработанная и смикшированная в студийных условиях. Разговоры о кардинальной разнице между композицией и импровизацией надоели, на эту тему просто нечего сказать, приходится повторять одно и то же: импровизация — это открытая форма, музыка — это поток, импровизация — это истинная творческая свобода (каждый раз, произнося слово «свобода», Феликс скептически улыбается). Существует классический анекдот, содержащий ответ на вопрос: что такое импровизационная музыка? До сих пор лучшего ответа так и не придумано. В конце 60-х в Риме на улице встретились два американских музыканта-импровизатора — Фредерик Ржевски (Frederic Rzewski) и Стив Лэйси (Steve Lacy). Ржевски хватает Лэйси за пиджак и говорит: „Вот, не сходя с места, объясни мне за тридцать секунд, чем отличается импровизационная музыка от всей прочей?“ Лэйси ответил: „Для ответа на этот вопрос у импровизатора есть только тридцать секунд, а у обычного композитора — вся жизнь“».

AMM

AMM устраивали тянущиеся много часов концерты тянущегося и дребезжащего звука. Хотя применялись вполне обычные инструменты: ударные, гитара, саксофон, фортепиано, но использовались они необычным образом, в любом случае, опознать происхождение того или иного звука непросто. Можно было бы музыку АММ назвать импровизационным акустическим нойзом, но слово «нойз» предполагает хаос, погром, разбой, а музыка АММ чутка, осторожна и хрупка. Она буквально сделана вручную, прекрасно слышно, что это кустарное музыкальное производство.

Кроме того, шум — дело, как правило, быстрое и простое, а музыка АММ многослойна, но малоподвижна, она вибрирует на одном месте, подолгу зависая в одном состоянии и удерживая напряжение.

Альбом «AMMMusic» (1966) до сих пор не потерял ни своей оголтелости, ни своего, что куда более важно, шарма кустарности авангардизма.


Барабанщик ЭДДИ ПРЕВОСТ (Eddie Prevost) оказался невысокого роста подвижным пожилым джентльменом с седой щетиной на голове и на подбородке. На носу небольшие круглые очки. Он был дружелюбен и ироничен.

Почему вы начали играть такую странную музыку? Как вы дошли до такой жизни?

«Очень просто. Проще не бывает. Молодой человек, играющий джаз как единственную альтернативную музыку (ведь это было задолго до рок-революции!), постепенно открывал для себя все больше и больше интересных вещей в свободном джазе. Мы назвали себя АММ в 1965-м, но пробовали двигаться в этом направлении несколькими годами раньше. Мы не знали, чего именно мы хотим, но думали в сходном направлении. Нас было трое: саксофонист Лу Джеар (Loue Gear), гитарист Кит Роу (Keith Rowe) и я. Потом присоединились другие люди, в том числе пианист Корнелис Кардью (Cornelius Cardew)».

Между джазом и свободной импровизацией большое расстояние. Как вы его преодолели?

«Я думаю, что мы просто буквально поняли то, что говорили фриджазисты: тебе позволено не подчиняться. Мы все время спрашивали себя: почему мы вообще делаем это? Почему мы делаем это именно так? Ты знаешь, вокруг нас — много систем, они вложены друг в друга, они структурированы. Даже свободный джаз очень систематичен, он лишь производит впечатление хаотичного. Огромное количество фэнов джаза ненавидят свободный джаз, но на самом деле он жестко организован. И мы не хотели придерживаться даже модели свободного джаза.

В конце 1964-го мы еще играли свободный джаз. Летом 1965-го мы уже делали нечто абсолютно на фри-джаз не похожее, мы совершенно оторвались от джаза. Огромное изменение произошло всего за шесть месяцев. Мы встречались два раза в неделю, играли и разговаривали. Мы были невероятно взбудоражены».

Чем был плох джаз? Чего вам в джазе не хватало?

«Джаз был вовсе не плох, наоборот, джаз был очень хорош, но нам было очевидно, что джаз, даже свободный джаз, линеарен: ты слышишь изломанные экспрессивные линии солирующих инструментов, ты буквально видишь их. Мы двигались к музыке, которая была слоеной, которая развивалась слоями саунда.

Эван Паркер (Evan Parker), он тогда играл в The Spontaneous Music Ensemble, мы знали друг о друге, но в музыкальном отношении мы не имели друг к другу отношения, сказал, что они играли „атомарно“, то есть точечным звуком. А АММ — слоеным. Но это было не более чем общее ощущение, мы вовсе не реализовывали никакую концепцию. Фраза „мы понимаем музыку как двигающиеся относительно друг друга слои саунда“ не говорит тебе, что и как ты играешь, да и мы сами осознали эту слоеность лишь значительно позже.

Мы выращивали музыку, медленно нащупывали следующий шаг.

Было много всего разного, мы играли и короткими энергичными вспышками, но тенденция была все-таки в затягивании звуков. Наше желание играть очень долгие звуки, желание медленно раскрывать форму стало нашей отличительной особенностью».

Это имело отношение к азиатской музыке?

«Мы думали, что имело. Мы интересовались китайской философией и культурой, я изучал китайскую каллиграфию и пытался говорить по-китайски, мои коллеги тоже. Японская придворная музыка гагаку произвела на нас сногсшибающее впечатление. Мы видели выступление японского гагаку-ансамбля во время его первого визита в Европу. Это был невероятно важный пункт в нашем понимании музыки: момент тишины, покоя и пустоты в музыке. Мы сами дошли до чего-то подобного совершенно независимо».

А Джон Кейдж? АММ даже называли «джазом Джона Кейджа».

«Конечно, Кейдж тоже был влиятельной фигурой. Я расскажу тебе анекдот. Мы давали интервью. Мне задали как раз этот самый вопрос, повлиял ли на нас Джон Кейдж? Журналист был так же молод, как и я, нам было за двадцать. Я не знал, кто такой Кейдж, я ответил: по-моему, это барабанщик? Юмор состоит в том, что Кейдж был действительно перкуссионистом, хотя и не барабанщиком. Но Кейдж-то тогда был совершенно неизвестен! Его записей не существовало. Единственным способом узнать в Великобритании о музыке Джона Кейджа, Мортона Фелдмана, Ла Монте Янга, Кристиана Уолфа, Терри Дженнингса было посещать концерты, которые давали Корнелис Кардью и Джон Тилбери. Иными словами, не Кейдж повлиял на нас, а мы повлияли Кейджем на всех остальных».

Хорошо, я зайду с другой стороны: какова была ваша реакция, когда вы познакомились с музыкой Кейджа?

«О, я был в восторге: какой прекрасный новый музыкальный мир. Но это был совсем иной мир, чем наш. Кейдж не имел отношение к импровизации. Хорошо, возможно я соглашусь с тобой, что слушателю все равно, как появилась на свет та или иная музыка. Но очень часто имеют в виду, что вся музыка такого сорта имеет отношение к Кейджу что она всем самым главным обязана Кейджу Это далеко не так! Возможно, это параллельное развитие. Конечно, интересно, почему развитие шло именно в этом направлении».

Мне кажется, что тянущийся минималистический саунд был подарен Кейджу. Стало считаться, что в этой области все придумал и сделал Кейдж, а все остальные — не более чем фигуры второго плана.

«Кейдж не был богатым человеком. Он был очень великодушным, он нуждался в деньгах, на нем висел танцевальный ансамбль. Вряд ли у него был хищнический интерес кого-то задавить.

Но я согласен, что для публики важно иметь единственную значительную фигуру, которая воплощает в себе все новое и интересное, что есть в том или ином явлении. Группа людей, которые дошли до некоторого состояния, невыносима. Должен быть один-единственный гений».

Были ли вы удовлетворены просто тем, что ваша музыка звучит действительно по-новому, или же вам хотелось и широкого признания, интервью, пластинок, концертов?

«Мы были достаточно реалистичны, чтобы понять, что этого не будет никогда. Я родом из рабочей среды, у меня никогда не было идеи прославиться, стать поп-звездой. Я вовсе не хочу преуспеть в высокой культуре, и в массовой культуре тоже… я просто хочу быть, я хочу что-то делать. И мне очень повезло, что я жил в период от 1948-го до конца 60-х, когда молодому поколению было дано много свободы и образование. Социалистическое правительство создало необычайно вольготные условия для молодежи. После того как Черчилль ушел, к власти пришли лейбористы, они продержались несколько лет, но они выстроили систему, которая просуществовав два десятилетия. Я получил очень хорошее образование, которое не было доступно моим родителям и стало недоступным простым ребятам сегодня, они просто не в состоянии платить за что-то подобное. А я не платил за свое образование, я был очень беден. Но я получил возможность обзавестись широким взглядом на вещи и увидеть перспективы, которые в ином случае остались бы мне недоступны».

В каком свете вы видели США в 60-х? Джаз? Битники? Была ваше собственная музыка антиамериканской или проамериканской?

«Однозначно проамериканской. С тех пор я изменил свою точку зрения, но в 60-х мы были четырьмя-пятью молодыми людьми, которые не имели представления о том, что происходит в мире. И это было до вьетнамской войны. Мы восхищались живописью, абстрактным экспрессионизмом, джазом, Кейджем, Фелдманом… то, что мы видели, было поверхностью, мы не видели того, что скрывается за всем этим.

Конечно, мы понимали, что джаз — это музыка протеста, культура темнокожих, тех, кого вытеснили из общества. Это вовсе не была высокая культура или авторитарная культура, культура правящего режима. Нет, за джазом стояла идея свободы. И мы спроектировали эту идею на нашу собственную жизнь.

Мы поняли, что играть в стиле нью-йоркского или чикагского темнокожего музыканта конца 50-х было глупо и, кроме всего прочего, просто невозможно, они играли недостижимо хорошо. Конечно, мы пытались им подражать. Но нашим намерением было все-таки делать свою собственную музыку».

Чем вы зарабатывали на жизнь?

«Ах, мы ходили на работу. Кит был графиком-дизайнером. Лу сначала был студентом и жил на грант, потом стал работать на почте. Я тоже работал то там, то сям… любая непривилегированная работа, которую доверяют студентам. Один Кит был настоящим профессионалом, настоящим коммерческим дизайнером».

Ну, хорошо, вот вы достигли того, чего хотели: ваша музыка странна, ни на кого не похожа и ничуть не хуже, чем у Джона Кейджа (тут Эдди громко смеется), вы на переднем крае. Но что делать дальше? Записи АММ годов 1966–1968 настолько хороши, что, мне кажется, в группе должна была возникнуть кризисная ситуация: что делать дальше?

«И в самом деле, в конце 60-х этот вопрос перед нами встал, и каждый из нас придумал на него свой ответ. В 1972-м группа распалась. Кит Роу и Корнелис Кардью стали маоистами, и это означало конец АММ. Они пытались реализовать философию красного Китая, а я для них был не более чем оппортунистом. Группа АММ уже пользовалась определенной известностью, и они хотели использовать ее для пропаганды маоизма. Я не был маоистом. Этот конфликт был очень острым, он расколол нас. Кардью стал видеть нашу группу как инструмент политической борьбы, как оружие, как автомат Калашникова.

Но правда и то, что наше музыкальное развитие, столь быстрое в 1965-м, через два-три года резко затормозилось. Мы постоянно изменялись, мы играли все лучше, все интенсивнее и на нехватку идей или вдохновения вовсе не могли пожаловаться, но развитие стало куда более медленным.

Возможно, то молниеносное развитие, которое мы проделали в 1965-м, вовсе и не было пониманием чего-то нового. Мы ничего не поняли, мы понимаем это лишь сегодня, а тогда мы нашли нечто, мы оказались где-то.

И то, что мы делали, как мне сегодня кажется, имело отношение не столько к пластическим искусствам, к скульптуре, к абстрактной живописи, но, скорее, к социальной ситуации людей, которые работают вместе».

Но что в этом особенного? В симфоническом оркестре люди тоже работают вместе.

«В симфоническом оркестре тебе говорят, что ты должен делать Связь между людьми опосредована партитурой. Партитура находится в центре всей активности. А за этой активностью стоит культурный институт — консерватория, филармония. При этом, когда ты играешь в оркестре, ты совершенно один, ты отторгнут от музыки, ты для нее чужой. Ты не слышишь никого другого. В джазе куда сильнее социальный момент.

У нас в АММ интенсивное общение происходит не только друг с другом, но и с материалами, мы погружены в стихию материального, мы реально близки к дереву, металлу, натянутой струне, кожаной мембране, мы прикасаемся к сырым вещам. Наши инструменты — это источники саунда.

Мы не относимся к инструментам как к историческим объектам, нас не очень интересуют исторически сложившиеся практики игры, то есть достижение одних эффектов и избегание других, нас не интересует сложившийся репертуар того или иного инструмента. Кит Роу говорит, что мы группа без репертуара.

Я говорю своим ученикам сегодня: вот перед тобой инструмент, сделай с ним то, что ты никогда раньше не делал, сожми его, потри, постучи, подуй, поцарапай, отнесись к нему свежо и непредвзято. И поступай так каждый раз, когда ты к нему прикасаешься. Это самое главное.

Я не сомневаюсь, что каждый раз, когда мы играли с АММ, мы открывали новые аспекты музыки, новые возможности коммуникации друг с другом и с нашими инструментами. Ведь самое главное — это то воздействие, которое на тебя оказывает аудитория, твои коллеги-музыканты, твои инструменты. И ты должен с этим даже не играть, а искренно и открыто обходиться. И это фундаментально иная ситуация, чем ситуация музыканта в оркестре. Это подход, в корне отличный от всей остальной музыки, но мне хотелось бы думать, что он в какой-то мере аналогичен музыке аборигенов. Не забывай: история музыки очень длинна, история записанной в нотах музыки очень коротка. Что делали люди до того? Как они обходились со своими инструментами? Если тебя не пугает такая терминология, то я думаю, что музицирование — это решение проблем в коммуникативной ситуации».

Мне известен лозунг «в АММ-музыке возможен любой звук», вообще, все возможно. Но я уверен, что допустимо далеко не все. Более того, музыка, картина или книга приобретают свой уникальный характер именно в процессе избегания нежелательного. Потому вопрос: что было в АММ недопустимо?

«Мы определенно были против опусов, то есть произведений с замкнутой структурой, вообще против произведений. Для нас произведение — это отказ от нашей свободы. Даже „открытая партитура“ (open score) в смысле Джона Кейджа — то есть, скажем, линии на прозрачной бумаге, которые определяют не звучание музыки, но скорее влияют на твои действия, на алгоритм твоего поведения — нетерпима. Ведь в результате получится опус Джона Кейджа, но с твоими идеями.

Мы никогда бы не стали опираться на упорядоченную временную сетку, играть на счет, на раз-два-три-четыре.

Ссылки на чужую музыку должны быть сделаны очень хорошо, или же их не должно быть вовсе. Нам позже сказали, что наши слои саунда напоминают гудение певцов с Тибета, но мы тибетской музыки не имели в виду, мы обратили на это внимание много позже. Мы вполне сознательно избегали всякого сходства с чем бы то ни было.

Сегодня ты живешь в мире, где все в одинаковой мере доступно. Но раньше… откуда ты мог слышать Кейджа? Он не звучал по радио, не было записей, я не сомневаюсь, что если бы мы в середине 60-х услышали пение тибетских монахов, мы бы начали сознательно от него отдаляться.

Та же самая история с пресловутыми „моментами тишины“, длинными паузами в нашей музыке. Как только люди начали о них говорить, мы стали их применять по-другому. Мы стали очень осторожно использовать эту идею тишины, куда более чутко и непредсказуемо с ней обходиться».

Мне кажется, весь список того, что было нежелательно в АММ-музыке, можно сократить так: вы всеми силами избегали повторения.

Возможно, у вас был какой-то невроз, направленный против повторения.

Вы не хотели повторять никакой опыт никакого композитора Вы не хотели повторять никакую музыкальную структуру. Вы не хотели повторять внутри своей музыки никакой пэттерн, даже разбиение времени на повторяющиеся порции одинаковой длины было крайне нежелательно. Вы избегали всякого сходства с известными стилями и образцами саунда. Даже собственные находки и открытия, такие как длинные пустоты в середине ваших выступлений, вы не хотели повторять. Не хотели вы повторять и ваши собственные сочинения, их у вас и не было.

«По-моему, твое заключение слишком негативно. Мы хотели зафиксировать момент, в котором находились. Эти все избегания и отказы, которые ты перечислил, служили исключительно тому, чтобы открыться в настоящий момент, чтобы удалить все препятствия То, что ты делаешь сейчас, не должно программироваться тем, что от тебя ожидают или что ты или кто-то другой делал раньше. Конечно, в полной мере это невозможно.

Но если ты можешь сфокусироваться именно на настоящем моменте, на его полноте и всеобъемлющности, то у тебя получится нечто ценное. Мы вовсе не отрицали, не отвергали что-то. Мы замешали, мы на место одного ставили другое.

Вот панк — это тотальное отрицание. Панк говорит: я не буду делать того и этого, я буду делать все неправильно, так, что это никому не понравится. Любопытно, что даже этот подход стал методом, стилем, манерой.

Наш подход был скорее отрицанием отрицания. Мы хотели преодолеть отрицание, которое всегда имеет место при исполнении музыки. Конечно, наша позиция была идеалистической».

Возможно, вы отрицательно относились к объективированной музыке? Потому что мы можем спросить: в каком пространстве существует страница партитуры? Она существует в пространстве культуры. Вот передо мной пример какого-то стиля, скажем кресло или стол стиля ампир или китайская синефигурная ваза, но я-то сам не китаец, не француз XIX века, этот стиль ко мне не имеет отношения, он есть нечто мне навязанное. Я воспринимаю его не как нечто единственно возможное и разумное, но как сумму условностей. Я должен верить истории искусств, верить музею, верить книге, что этот стиль вообще существовал и имел такой или этакий смысл, что «в рамках этого стиля» вот это и то было не идиотизмом и китчем, что, как мне, неучу, очень кажется, а было вполне оправданно. Но даже если этот стиль объективно существовал, для меня он все равно остается пауком с Марса. И потому, когда я пытаюсь быть честным и вообще собой — с моей кровью, телом, волосами, наивностью и неумелостью, — я должен признаться, что, кроме моих рук, ушей, случайного стола передо мной и каких-то не очень развитых способностей, у меня вообще ничего нет.

Я могу попытаться сымитировать что-то в надежде «стать лучше» и «начать на что-то походить», но мне-то это не надо, если я не хочу никому ничего доказать в сфере этой самой объективированной культуры.

«Именно так я сам это и понимаю».

Хм… тогда давайте поговорим о чем-нибудь еще. Были ли вы буддистом?

«Нет, я читал много о буддизме, и до сих пор эти книги стоят у меня на полке, но в 60-х я был поклонником Гурджиева. И каббалы. Я был молод. Но я должен сказать, что в начале 60-х интересоваться буддизмом, Конфуцием, каббалой было очень странным занятием».

Почему контркультура 60-х стала ориентироваться на сонграйтеров, на написание песен, а не на свободный джаз, не на авангард?

«Я не думаю, что рок-н-ролл вообще имел отношение к контркультуре. Дети хотели веселиться. Новое поколение хотело песен о любви, хотело прыгать на вечеринках. Стихи The Beatles вовсе не радикальны. Единственная рок-группа, которая меня зацепила, была The Who. Почему? Я был единственный в АММ из пролетарской среды, The Who выражали ощущение жизни молодого пролетария, агрессивное неприятие жизни. Самое главное было в стихах, в тексте, музыка не играла там такой уж важной роли.

Я не очень интересуюсь роком. И не очень им интересовался, а что помнил, то уже давно забыл. Потому что, когда я был подростком, не было никакой музыки для подростков. Единственное, что меня будоражило, это джаз. Когда мне исполнилось восемнадцать, рок-н-ролл вошел в моду, но я думал: что это за чушь по сравнению с тем, что я слушаю! Мне надо было выбирать между The Beatles и Джоном Колтрейном. По-моему, здесь нечего обсуждать.

Однако для моих сверстников и тем более для следующего поколения джаз уже стал непонятным и далеким».

Конец 60-х, длинные волосы, хиппи, студенческие бунты. Какое отношение АММ имели к этому?

«Мы играли на так называемых „посиделках“, sittings. Студенты приходили на наши концерты. Музыка стала восприниматься как часть новой ситуации, как часть радикализовавшейся молодежной культуры, которая в свою очередь отражает настроения молодежи Очень скоро стало ясно, что под „радикальной молодежной культурой“ имеется в виду поп-музыка. А мы к ней не имели никакого отношения».

Разве Pink Floyd уже в 1967-м были поп-феноменом?

«Разумеется, уже тогда это был поп для рабочего класса. Очевидным образом. Конечно, это были „новые времена“. Все писали свои собственные песни вместо того, чтобы ждать, пока появится продюсер и принесет с собой чужие песни. У тебя появилось право написать и спеть свою собственную песню, это называлось „делать свою музыку“. Имелось в виду: подложить фолк-блюз-схему под собственный текст».

То есть можно сказать, что в отличие от АММ новый психоделический рок-андеграунд ориентировался на песни, на слова, но не на саунд?

«Да, конечно. Это была музыка поэтов. Все вертелось вокруг стихов и их декламации, которая и называлась песнями. В смысле саунда все звучали одинаково, это был модный трансатлантический саунд, все старались звучать как американцы. Даже ребята из Ливерпуля и Манчестера, которые приезжали в Лондон, говорили с таким характерным южноамериканским блюз-акцентом, что их здесь никто не понимал, это было просто смешно.

Радикальная молодежная культура, да-да».

Была ли какая-то реакция Pink Floyd на АММ? Ведь вы же играли вместе?

«Да, несколько раз в клубе UFO. Но это ничего не значит. Реальная связь такова, что один из менеджеров Pink Floyd был до того продюсером нашей первой грампластинки. Но выступаем ли мы перед Pink Floyd или перед Cream, или Cream просто играют неподалеку или на следующий день — не имело значения, кто с кем выступает, все было перемешано, и ничего было не решено, ничего не определилось. Только много позже, когда Pink Floyd стали коммерчески успешной группой, пошла речь об истоках того или иного саунда, того или иного подхода к музыке».

Были ли Pink Floyd или вообще психоделические рок-группы вдохновлены АММ?

«Возможно, что да. Но даже в этом случае крайне поверхностно. Возможно, они использовали некоторые элементы саунда, некоторые эффекты. На наши посиделки приходил кто-то из The Beatles, из многих других групп. Но в конце 60-х уже находились в обиходе пластинки с „конкретной музыкой“ и со Штокхаузеном, это не было секретом.

Проблема не в том, что они что-то использовали, что, вообще говоря, витало в воздухе, но в том, что они использовали это крайне поверхностно. Они декорировали свои песни странными звуками. Они мыслили примерно так: как будет звучать наш новый сингл? Не вклеить ли нам смех девочки или странный звук ж-ж-ж-ж перед первым аккордом песни? Это было чисто декоративное отношение к музыке. Если бы это было по-другому, они бы прекратили сочинять свои песни».

Была ли жизнь в 60-х такой зажигательной, полной драйва, упоения, экстаза, какой она кажется сегодня? Или это все обман?

«Обман. Было довольно тоскливо. Миф о зажигательных 60-х появился значительно позже. Возможно, год-полтора что-то шевелилось, стало казаться, что вот сейчас что-то обязательно произойдет. Это было, скорее, ожидание события. А через некоторое время стали говорить, что вот это и было событием, и было революцией. На самом деле, в 60-х никаких особенных изменений или происшествий не было. И ничего особенного не происходило. Просто появилось много молодежи и много денег. Было такое общее настроение, что вот сейчас мы устроим пати».

Постойте, я правильно понял, что у молодежи в конце 60-х появились деньги?

«Горы денег. Исчезла безработица, у каждого была работа. А это означает, что зарплаты стали расти. Если есть одна работа и десять желающих, то зарплата падает, если десять работ и один желающий, то зарплата растет. Самое же главное вот в чем: британский рок-н-ролл обязан абсолютно всем пособию по безработице и художественным школам (art schools). Ты не мог, конечно, ездить на роллс-ройсе, но ты мог делать все, что тебе заблагорассудится, государство безо всяких вопросов давало тебе деньги, 20 фунтов в неделю. И если ты не мог стать музыкантом, ты шел в худшколу и получал грант на три года. От тебя вообще ничего не требовалось. Хочешь — намазывай краску на холст, хочешь — играй на гитаре. Куча народу, скажем Мик Джаггер, все они были зачислены в худшколу. Следующему поколению уже пришлось работать. Но поколение британского рок-н-ролла провело годы ничего не делая, только веселясь, посещая вечеринки и играя музыку — месяц за месяцем, год за годом».

Странно, вы получали деньги от государства и были антигосударственно настроены. Государство оплачивало контркультуру.

«Да, это похоже на извращение. Но нам не было стыдно, мы не видели противоречия. Повторю в который раз: мы были молоды, мы во многом не отдавали себе отчета».

Победа Джона Кейджа

Невозможно отделаться от мысли, что минимализм и импровизационная музыка отражали изменение в представлении об устройстве мира и человека.

Иррациональному гулу бытия соответствует не головоломная структура музыки, а просто ее звучание. Не нужна музыка, моделирующая сложность и гармонию мироздания. Можно непосредственно дать слушателю слиться с этой иррациональной гармонией в чувственном опыте.

Капитуляция европейских авангардистов перед алеаторикой, сонорикой, открытой формой, случайностью и импровизационными: эффектами переживалась как ни с чем не сравнимое облегчение и освобождение.

Электронные приборы — генераторы, фильтры и модуляторы — можно соединять по науке, а можно наобум, иногда случайное соединение звучит в сто раз интереснее правильного. Стало ясно, что выдумок может быть много разных, никакой системе они не подчиняются. Композиторы-авангардисты вслед за Кейджем перешли к представлению о музыке-как-процессе и музыке-как-звучании. Графические партитуры получили большое распространение. Желанной стала не универсальная система на сто лет вперед, а креативная идея для одного опуса. Поскольку внутренняя логика сериалистической музыки на слух не распознавалась, разница между логичной музыкой и нелогичной, волюнтаристской стала исчезать. Появились опусы, звучащие как настоящий авангард, но, с точки зрения узкого круга Штокхаузена, это была не более чем декоративная музыка, имитирующая типичные акустические эффекты авангарда, то есть приставляющая друг к другу клише авангарда безо всякого смысла.

Это интересный момент: музыка, звучавшая как вполне авангардная, стала все чаще оказываться имитацией, злоупотреблением внешними эффектами, набором статичных картинок. Но кто мог сказать, настоящий ли это авангард или декоративный? Штокхаузен и десять человек из его непосредственного окружения. Но они были заинтересованными лицами, их интересовал собственный приоритет. И собственный авторитет. Любопытно тут не только наличие ненастоящего авангарда, но и то, что музыка, сделанная из пристыкованных друг к другу кубиков, нам уже встречалась в творчестве Эрика Сати. Сати делал музыку-как-предмет-окружающей-обстановки из Сен-Санса, авангардисты делали то же самое из Штокхаузена.

Штокхаузен и Кейдж воспринимались как антиподы; то, что Штокхаузен вместе со своими соратниками фактически пошел путем Кейджа, означало всемирно-историческое поражение европейского авангарда, отказ от высоких претензий 50-х, сдачу принципиальных позиций. После сериализма никаких формальных новшеств, обязательных для всей западной музыкальной культуры, больше не появилось: возникла ситуация, в которой каждый композитор волен разрабатывать собственные методы и модели, но они вовсе не обязательны для всех остальных.

Штокхаузен, однако, от своих тоталитарных претензий светоча и перманентного обновителя западноевропейской музыки не отказался. Он по-прежнему настаивал, что линейное развитие продолжается, он сам находится на его переднем крае, а все остальные пользуются его открытиями.

В 60-х Штокхаузен двигался в сторону импровизационной музыки. Схемами, которые были совсем не похожи на ноты, он стал записывать поведение музыкантов. К концу десятилетия композитор, заметно ушедший в эзотерику и полагавший, что он теперь сочиняет музыку для всех времен и народов, перешел к — как он ее называл — «интуитивной музыке». В проекте «Aus den Sieben Tagen» музыканты получали вместо нот стихи такого примерно сорта: «Жди, пока внутри тебя не настанет абсолютный покой. Когда ты его достигнешь, начинай играть. Когда ты начнешь опять думать, прекращай играть». Или же им предлагалось играть с закрытыми глазами и воспринимать указания дирижера посредством телепатии. Музыканты, разумеется, имели огромный опыт исполнения музыки Штокхаузена и импровизировали в его стиле или же исполняли пассажи из его старых сочинений.

Именно серия импровизационных опусов Штокхаузена середины и конца 60-х очень понравилась продвинутой, психоделически настроенной молодежи. The Beatles взяли Штокхаузена на обложку альбома «Сержант Пеппер». Штокхаузен порвал с левоориентированным интеллектуальным авангардом и ударился в мистику буддистского толка. Впрочем, кумиром хиппи он оставался недолго.

В 70-х композитор вернулся к более определенно зафиксированным партитурам, хотя возвышенная духовно-космическая идея продолжала доминировать. Сказать иначе, Штокхаузен сполз в нью-эйдж.

Впрочем, скорее всего, никакой трансформации и не было. Из писем двадцатилетнего студента Карлхайнца Штокхаузена, — а он в них излагал свои идеи, чтобы грядущим поколениям неповадно было, — видно, что юноша был одержим антропософским зудом, мыслил не иначе, чем вселенскими категориями, алкал космическую деву, спираль мира и гармонию Вселенной, то есть по самые уши находился в неоспиритуализме и прото-нью-эйдже. И его страсть к тоталитаристскому гиперконтролю — это одна из характернейших черт неоспиритуализма с его комбинацией сектантского догматизма и всекосмических претензий.

Вот еще довольно безобидная цитата из зрелого Штокхаузена: «Вся музыка, которую я когда-либо писал, была духовной музыкой в том смысле, что мне с самого начала было ясно: звуки — это материализовавшийся в звуковые волны дух. То, каким образом звуки организованы ритмически, как меняется их интенсивность и окраска, — не что иное, как пульсация духа. Композитор, который записывает эти звуки посредством нот и затем во время репетиций пытается откорректировать звучание, занимается духовной работой: он реализует не свои мысли и представления, а вибрации Вселенной, которые ему удалось услышать в момент откровения. Эти вибрации он пытается „перевести“ на человеческий язык — язык нот, голосов и инструментов».

Спектрализм

В конце 60-х американка Полина Оливерос записывала звуки синтезатора на магнитофонные пленки, склеенные в кольца. Звучат ее тогдашние композиции очень по-разному, но конструктивная идея медленного дыхания все время одна и та же. Через несколько лет Оливерос сочла именно аккордеон самым подходящим инструментом для реализации этой затеи.

Мы имеем тут дело, как кажется, с одной из генеральных линий музыки второй половины XX века.

В сочинении Мортона Фелдмана, посвященном Сэмюэлу Беккету, повторяются одни и те же фигуры, слегка видоизменяясь и сдвигаясь друг относительно друга, музыка заметным образом дышит, хотя аккордеона тут нет и в помине.

Если надо быстро вывести деревенского баяниста на передний край музыкальной мысли, то нет лучшего пути, как дать ему послушать «For Samuel Beckett».

Чему тут можно внимать? Ну, хотя бы тому, как различные инструменты буквально слипаются в единый звук, в звук одного большого инструмента. А иногда мы вдруг начинаем слышать внутри этого суперзвука отдельные выскакивающие нити, которые после одно-го-двух повторений цикла снова исчезают в слегка изменившемся суперзвуке.

Идея слияния звуков разных инструментов в нечто более крупное характерна для такого течения французской современной музыки, как спектрализм, он появился в начале 70-х, а в начале 80-х стал международным явлением. В некоторых особенно продвинутых консерваториях его до сих пор преподносят как передний край музыкальной мысли.

В общих чертах идея состоит вот в чем: любой звук можно представить в виде суммы синусоидальных колебаний, так работает аддитивный синтезатор. Близкий к синусоиде звук выдают разные свистелки вроде флейты. Но использовать хочется, понятное дело, звуки всех инструментов симфонического оркестра. Таким образом, процедура работы выглядит так: берут какой-то сложный звук и подвергают его спектральному анализу на компьютере. Спектр — это картинка, показывающая, какие частоты звучат с какой громкостью в каждый момент времени. Потом можно взять спектры реальных инструментов — скрипок, валторн и так далее — и, складывая их, приблизиться к исходному спектру. Получается нотный текст, который оркестр может сыграть и воспроизвести ресинтезированный исходный звук. Спектрализм — это ресинтез с реальными инструментами.

Композитор Жерар Гризе (Gerard Grisey) свой первый спектральный опус написал, разлагая спектр духового инструмента — тромбона, тянущего одну ноту. Многие спектралистские опусы именно что дышат или гудят, нарастая и опадая большими холмами.

Искушение слить все инструменты в единый вибрирующий звук знакомо композиторам с самого момента возникновения музыки для инструментального ансамбля. Принципы обычной инструментовки, то есть музыки XIX века, предполагают раскладку звуков аккорда на разные инструменты, но каждый аккорд — это несколько ярких точек, идущих по вертикали на спектральной диаграмме. Так что учение о гармонии — это первые шаги в спектрализм. Арнольд Шенберг предложил так называемую «мелодию тембров», Klangfarbenmelodie. Когда одну и ту же ноту последовательно играют несколько инструментов, тогда меняющийся тембр как бы напевает нам мелодию. Это тоже вполне спектралистский ход. Карлхайнц Штокхаузен в своих ранних опусах пытался сочинять разнохарактерные звуки, комбинируя их спектральные составные части, а Янис Ксенакис сочинял облака звука, в которых плотно переплетаются хаотичные линии отдельных инструментов. Ксенакис переводил в звук нарисованные картинки, это были именно картинки частотного спектра. Вспоминают и Дьёрдя Лигети, и Джачинто Шелси, и Луиджи Ноно, и вообще много кого. Таким образом, получается, что спектрализм объединил традиционную музыкальную мысль и много разных течении авангарда — сериализм, минимализм, штокхаузенизм, ксеначество, электроакустику. Спектрализм — это новое статус-кво серьезной музыки, возникшее к началу 80-х годов.

Жерар Гризе написал, так сказать, учебник спектрализма, когда каждую следующую пьесу исполняет все более крупный состав оркестра — это его цикл «Les Espaces Acoustiques». Сам он спектрализм считал устаревшим и давно преодоленным делом, не стройным методом или концепцией, а набором разных приемов. Композитор компьютер не использовал, к электронным инструментам и фонограммам относился скептически и больше всего был озабочен проблемами звука и времени. А также прозрачностью музыки: общая структура, а также ежесекундная ткань произведения должны быть ясны на слух.


Очень часто спектральная музыка звучит статично, если не сказать мертво, партии отдельных инструментов неподвижны и занудливы. Но есть и поразительно звучащие вещи.

Тем более удивительно, что музыка, спектрализму предшествовавшая, скажем Ксенакиса и Ноно, куда резче, живее и, хочется сказать, экзистенциальнее. Музыка Ксенакиса содержит яростные загогулины; вообще, наличие загогулин, то есть извивающихся, резких и контрастирующих друг с другом форм, обладающих пластическим характером и энергией, характерно для старой музыки, доспектральной, докейджевской. Когда музыка начинает пониматься как саунд и состояние, то судороги и жестикуляция титанических щупалец в ней исчезают.

Музыка Ноно состояла из ярких вспышек, всполохов, импульсов, за которыми шли долгие паузы, это стало типичным ходом для постспектралистской музыки 80-х и 90-х. Но импульсы Ноно были живые, причудливые и страдающие. Спектралистским же вспышкам саунда на все наплевать.

[14.6] Шум и гул

В конце 60-х журнал Rolling Stone написал, что музыка Кэптн Бифхарта — это неодадаизм. В конце 70-х стали писать, что дух неодадаизма возродился в панке; скоро и музыканты, поучившиеся в худшколах, сами начали это про себя утверждать и пытаться на практике реализовать программу дадаизма, футуризма и сюрреализма. Интересующийся историей искусства индивидуум неизменно оказывался в сфере того, что назвали индастриалом. Гудение, лязг, нойз, вопли, самодельные инструменты, порождающие шум и грохот, и «мы не собираемся играть музыку». Футуристы преодолевали «слишком человеческое» при помощи духа машин, индустриальные проекты машинность понимали в смысле тупо шагающего транса. Архаичный этно-транс аборигенов и дикарей казался чем-то близким к мерному стуку машин.

В середине 90-х выяснилось, что все приличные музыканты обитают в сфере индастриала, минималистических гуделок, то шумных и надсадных, то полумертвых. Быть по-настоящему творческим человеком в сфере музыки означает быть минималистом и саунд-художником. Sound Art звучит гордо. Это и называется «экспериментальным подходом», это единственная возможность противостоять поп-музыке. Продвинутые слушатели солидарны с нойзом, конкретной музыкой, минимализмом, импровизационной музыкой, с дилетантской музыкой, с разнообразными попытками делать немузыку. Эти музыки/немузыки — далекое эхо флюксуса.

Иными словами, вирус минимализма съел всех.

Давно произошло объединение импровизационного подхода, минималистического наращивания музыки повторяющимися петлями и навязчивого внимания к звуку-самому-по-себе. Игра на оттенках, на переливах, на эффекте обволакивания и погружения. Бесцельное блуждание, искусственное поддержание недоговоренности, несформулированности, принципиально антиструктурный, антикомпозиционный, антикомпозиторский подход.

Музыку, ориентированную на саунд, можно представить себе графически в виде медленно всплывающих горбов: звук тихо появляется, нарастает, долго держится, уходит. И композиция в целом подчиняется тому же самому принципу: медленное и тихое вступление, постепенное нагнетание напряжения, долгое балансирование на одном уровне, а потом рассасывание, исчезновение, распыление. Возникает разряженная атмосфера, которая через некоторое время опять начинает сгущаться. В минималистической импровизации все происходит медленно, такая импровизация похожа на битву морских звезд на дне моря. По телевизору как-то показывали, как морские звезды кого-то ели: в реальном времени они лежат как неподвижные блины, но при ускоренной съемке картина резко меняется. Морские звезды начинают бойко наползать друг на друга, отгонять друг друга, замахиваться друг на друга лучами, уворачиваться, иными словами, действовать осмысленно и стратегически. Но стоит камере опять затормозиться — звезды замирают в совершенно бесцельных и бессмысленно-декоративных положениях.

Минималистически устроенная музыка не обладает ни концом, ни началом: граница между художественным произведением и его отсутствием неопределенна. Точно так же отсутствует граница шума леса или водопада. Более того, шум леса, шелест волн прибоя или треск костра внутри себя устроены минималистично. И производимый ими эффект вполне минималистичен — их можно не замечать, а можно долго-долго им внимать. Языки пламени костра или медленно движущаяся вода — типичные примеры натурального минимализма или, если хотите, натуральной импровизации.

Конечно, не каждая «современно звучащая» музыка — это гудел-ка, встречаются раздерганные и раздрызганные текстуры с многочисленными вкраплениями и включениями посторонних элементов, но идея, как правило, остается той же самой: чередование уплотнений и разряжений музыки как единого звука.

И проблема состоит вовсе не в том, имеют ли такого рода акустические конгломераты право на существование, а в том, что им не осталось альтернативы.


ТИМО РОЙБЕР (дуэт Klangwart): «Школьное, то есть консервативное, отношение к музыке исходит из того, что элементарные звуки известны и неизменны: звук фортепиано, скрипки, флейты, человеческого голоса. Музыка строится из них, как из кирпичей. Мне же было инстинктивно ясно, что нужно двигаться в другую сторону, так сказать внутрь кирпича. Это прямо противоположная перспектива: не складывать готовые звуки в огромную конструкцию, в которой каждый из них умирает, а попытаться выяснить возможности, скрывающиеся в каждом отдельном звуке».

И как можно реально погрузиться вглубь звука?

«Больше слушать, не делая различия между музыкальными и немузыкальными тонами. Или ты имеешь в виду чисто практически?

С помощью семплера: ты можешь вырезать небольшой фрагмент и много раз его повторить, то есть как бы увеличить».


ЛИОН УОРКМАН (Dion Workman, проект Parmentier, лейбл Sigma Editions): «Сложный для восприятия объект вовсе не обязан иметь сложную структуру. Можно создать сложную музыку, используя на редкость примитивные исходные элементы. Многие воспринимают минималистическую музыку как нечто ужасно тоскливое и тягомотное. Но я вовсе не стремлюсь замучить или усыпить слушателя. Моя музыка — результат огромного труда, ее делать очень непросто, она устроена крайне неочевидным образом, это сложная музыка. Я надеюсь, что она допускает возможность неоднозначного прочтения. Иными словами, ситуация, которую я предлагаю слушателю, вовсе не допускает однозначной интерпретации: здесь черное, а здесь зеленое, это скорее вот что: здесь — непонятно какое, а там — тоже непонятно какое, но вроде бы несколько иное, но пока не понятно, в каком именно отношении. И каждый слышит эту музыку по-другому, не так, как я. Эта музыка не производит впечатление сложной или запутанной, но ее можно активно слушать и в ней можно услышать разные вещи. Для меня это очень важно и ценно».

Сколько времени отнимает изготовление одного трека?

«Ах, совершенно по-разному».

День, неделю, месяц, год?

«Если я справился за несколько дней, за неделю, я считаю, что получилось само собой. Пара месяцев — это норма. Бывает и дольше. Бывает и так, что через несколько месяцев работы я вообще не прихожу ни к какому результату. Я постоянно использую новые процессы и новые способы изготовления музыки, результат часто оказывается для меня неожиданным. Я стремлюсь заползать в неизвестные для меня области, поэтому вопрос „Сколько времени у тебя отнимает запись десяти минут звука?“ ставит меня в тупик. Не знаю».

Ты можешь привести какой-нибудь пример неожиданного способа изготовления музыки?

«Это каждый раз по-разному… ну, ладно, скажем, сейчас я записываю музыку так: три мини-диск-плеера соединены в кольцо. Выход одного подключен ко входу другого. В цепь включен и маленький микшерный пульт — самый примитивный, размером с ладошку, а также эквалайзер. В мини-диск-плеерах вставлены чистые минидиски, исходного акустического материала просто нет. Цепь самовозбуждается, то есть возникает фидбэк, я его записываю. Я двигаю ручки на пульте, звук меняется. Скажем, если у одного из плееров в цепи изменить громкость воспроизведения, то звук начинает почему-то дробиться и спотыкаться».

(Чтобы я мог представить себе, о каком именно эффекте идет речь, Дион изобразил потрескивание, хруст, хрип и свист, своего рода электронные занозы и царапины.)

Ты работаешь очень медленно, можно предположить, что ты знаешь свою музыку очень хорошо. Поэтому вопрос: можешь ли ты ее слушать после того, как она закончена?

«Ты затронул очень больную для меня тему. Я не могу дистанцироваться от своей музыки. Я слишком много про нее знаю, я вижу ее слишком близко, так сказать в упор. Я делаю музыку для долгого вое — приятия, для того, чтобы люди могли активно участвовать в процессе ее слушания, но парадоксальным образом для меня самого такой возможности нет, я не могу увидеть ее со стороны, я нахожусь по другую сторону забора. Один раз, когда я сидел в каком-то кафе в Вене, произошел очень странный и показательный эпизод… это случилось всего один раз в моей жизни. Я сижу за столиком, играет музыка, мне она кажется какой-то подозрительной и непонятной, она все время ускользает от восприятия. Я подхожу к стойке бара и спрашиваю: „Что это?“ Мне отвечают: „Дион, это же твоя музыка“ и показывают мой компакт-диск. Я вернулся за столик и не мог двинуть ни рукой, ни ногой. Ты понимаешь, я в первый и, по-видимому, в последний раз в жизни услышал свою музыку как чужую, так, как ее слышите вы. Я сидел за столиком и… Нет, дело не в том, что мне было стыдно, что я ее не узнал… вовсе нет… Я очень хорошо помнил это ощущение, когда ее слушал как чужую — я и сейчас его помню, — а тут я сижу и слышу, что да, это моя до боли знакомая и абсолютно известная музыка, я бы сказал анатомически известная… и я ее слышу как свою, а то, как я ее только что слышал, уже в прошлом. Когда музыка прозвучала, она в воздухе, ее нет, ты никогда не сможешь ее снова поймать».

Шквал имен

Бельгиец Герт-Ян Принц (Gert-Jan Prinz) записывает музыку, используя шум радиоприемников, телевизоров и ударных инструментов (альбом «Noise capture», 1998). Аналогичной деятельностью занимается и швейцарский дуэт Voice Crack. Образцово-показательный пример аналогового акустического киселя, вышедшего из берегов, — творчество британского музыкального коллектива Experimental Audio Research (E.A.R.)

Неблагостный акустический кисель — это, скажем, изделие австралийца Джона Уотермана (John Waterman) «Calcutta Gas Chamber» (1993). Уотерман, действительно, посетил в Калькутте местную фабрику смерти и записал шум газовых горелок и лопающейся от жара человеческой кожи. Существуют и композиции, изготовленные из шума тропического леса (Francisco Lopez), треска линии высокого напряжения (Alan Lamb), бульканья лавы (Annea Lockwood) или шума города (Justin Benett).

Необработанная в студии запись, скажем, свиста ветра в пещере или звуков шагов в длинном подземном коридоре называется field recording («полевая запись»). Сюда же относятся и шумы тропического леса (область, находящаяся в опасной близости от нью-эйджа), и песни пигмеев на лоне природы (относящиеся, скорее, к этно-музыке), и странные записи буквально неслышных звуков — либо морских глубин (Francisco Lopez), либо ультрадлинных радиоволн (проект Disinformation).

Музыку, которую практически не слышно, в середине 90-х попытались назвать изоляционизмом (isolationism). В эту категорию попали немецкие сверхтихие музыканты Томас Кенер (Thomas Köner) и Бернхард Гюнтер (Bernhard Günter). Абсолютно безынициативные звуки гнали и британские проекты Main и Lull. Им противостоит (акустически, но не идеологически) зверский грохот и надсадный рев — то, что называется гордым словом «нойз» (noise, «шум»).

Нойз

Нойз устроен точно так же, как и эмбиент: в нем, в идеале, ничего не происходит, он не трогается с места. И в любом случае, нойз — не композиция, развивающаяся от увертюры к финалу, но человеконенавистническая атмосфера. Классикжанра — Масами Акита (Masami Akita), стоящий за проектом Merzbow. Страшная вещь. Kamikaze noise. От него не отстают Hanatarash и Masonna. Нойз — это импровизационная музыка, наследница раннего индастриала.

Масами Акита — человек крайней интеллигентности и культуры. Технологически его нойз — дело, по-видимому, несложное. Пара контактных микрофонов, выход которых пропущен через два-три неисправных аналоговых усилителя. Плюс микшерный пульт. В сети постоянно возникает обратная связь. Впрочем, Акита использует самые разные источники звука.

Он чудовищно продуктивен, количество его записей не поддается обозрению. Один из его проектов — коробка с пятьюдесятью компакт-дисками с неизданным материалом. Вот еще один знаменитый проект Merzbow: компакт-диск запаян в проигрыватель, который находится в большом мерседесе, иными словами, автомобиль является упаковкой звуконосителя. Музыка продается вместе с упаковкой, правда, боюсь, что мерседесом пользоваться не по назначению (не для прослушивания музыки) нельзя: нечеловеческий грохот врубается при повороте ключа зажигания.

Те, кому Merzbow кажется чересчур хаотичным и потому монотонным и скучным, предпочитают проект Aube Акифуми Накаджи-мы (Akirami Nakajima). Aube — зацикленный, снабженный ритмом вполне неандертальский грохот. Накаджима (в быту профессиональный художник-график и дизайнер) порождает своих акустических чудовищ из вполне мирных звуков: альбом «Cardiac Strain» (1997) сделан из деформированных звуков биения сердца, «Dazzle Reflexion» (1997) — из звуков лампочек накаливания и неоновых ламп, есть деревянный альбом, металлический, водяной, магнитный и т. п. К концу десятилетия Aube стал звучать тихо и медитативно (Aube and Zbigniew Karkowski, «Mutation», 2000).

Надо сказать, что музыка 90-х — будь то мало кому интересная электронщина или много кому интересная гитарщина — очень шумна, она использует то, что по-немецки называется Rëckkopplung, по-английски feedback, а по-русски — обратная связь. Этот эффект хорошо известен: скажем, когда в микрофон просачивается звук из колонок, то усилитель начинает возбуждаться и из колонок несется дикий свист или рев. Контролировать его или тем более играть на нем столь же сложно, как и пытаться подключить к водопаду водопроводный кран. Фидбэк — мощное орудие аудиотеррора. Его применяют все, кто заботится о качестве своей музыки, от Velvet Underground до Джими Хендрикса, от Нирваны до Merzbow.

Для мастера нойза шум — это вовсе не декоративный эффект, шум — это та материя, из которой он лепит свои конструкции: можно вырезать фигурки из дерева, можно штамповать их из пластмассы, а можно вываливать цемент прямо из бетономешалки в огромные и массивные кучи. Главное — интенсивность и слепая энергия. Нойз — это, безусловно, хардкор в том смысле, что страшнее некуда.


Дроун (drone, «жужжание», «гудение», а также «монотонная бубнилка») — это вполне самостоятельный музыкальный термин. Науке известна масса разнообразной гудящей, звенящей и вяло пульсирующей музыкальной продукции. Существует и дроун-рок: тягучая гитарная каша — наследница спэйс-рока. В качестве вопиющего примера — альбом «Earth 2» (1993) дуэта Earth. Гитарист Дилан Карлсон был приятелем Курта Кобейна. Он был сдвинут умом на ранних Black Sabbath и растягивал в бесконечный аудиотуман один-единственный аккорд Black Sabbath. Melvins тоже занимались подобной пейзажной живописью, но у Earth результат куда более оголтелый. И единичный — группа выпустила всего один альбом и распалась в 1996-м.

Это три трека, первый идет 15 минут, два остальных по полчаса. Барабанов нет, лишь гитара и бас. Медленный и монотонный металло-гул, постоянно возвращается один и тот же аккорд. Не влюбиться в этот гул невозможно, это один из самых впечатляющих эмбиентов, существующих в природе. После этой музыки техно-эмбиент 90-х невозможно было принимать всерьез. Эта запись очень много кого вдохновила, скажем японскую группу Boris и американскую SunO.


Между практически полной акустической смертью и интенсивным воем во всем спектральном диапазоне помещается масса всяческих звуков. Вот несколько имен: Джон Данкен (John Dunkan), Kapotte Muziek, Goem, Small Cruel Party, Роел Мелкоп (Roel Meelkop), Франс де Вард (Frans de Waard), Даниэль Менш (Daniel Menche), Лейф Эл-грен (Leif Elggren), RLW, Filament, Карл Михаэль фон Хауссвольфф (Carl Michael von Hausswolff).

Мастером изысканного минималистического воя на одной ноте является американский композитор Фил Ниблок (Phil Niblock). Для проекта «Five More String Quartets» музыканты струнного квартета играли, слушая в наушниках изготовленный на компьютере свист и стараясь попадать в унисон: свист медленно-медленно изменял высоту своего тона. Так было записано 24 дорожки. Результат — интенсивный и напряженный аккорд из трех нот: компьютерная иерихонская труба. Близок к нойзу и импров. Нойз часто делается именно в процессе импровизации. А есть импровизаторы, подвизающиеся в сфере именно нойза. Если нужно отличить их друг от друга, то нойз — это однородный статичный поток, а импров более рваный, резкий, нервный, прихотливый. Смотреть, что делают импровизаторы, крайне любопытно, они настоящие кустари звукоизвлечения. Томас Лен (Thomas Lehn) с обезьяньей проворностью перезамыкает контакты старого аналогового синтезатора, используя массу палочек и зажимов, Игнац Шик (Ignaz Schick) и Мартин Тетро (Martin Tetrault) используют проигрыватели грампластинок, правда без грампластинок: на вращающемся диске расставлены разные предметики.

Импровизаторы кажутся людьми более изобретательными, интеллигентными и музыкальными. Музыка мастеров нойза более программна и иллюстративна, в ней много позы и неандертальского дизайна.


Из больших музыкантов, уже много десятилетий занимающихся так называемой электроакустической музыкой (она — прямая наследница французской «конкретной музыки»), можно отметить Иво Малеча (Ivo Malec), Франсуа Байля (Francois Bayle), Бернара Пармеджиани (Bernard Parmegiani), Даниэля Теружи (Daniel Teruggi). Очень часто электроакустика напоминает пейзажи, выложенные из кусочков коры, листиков и перышек. Электроакустика неминималистична, поэтому на общем фоне воспринимается развесистой клюквой, мечтающей выдать себя за романтическую симфонию. Виднейший немецкий представитель конкретной музыки и «звукового пейзажа (soundscape) — это Азмус Титченс (Asmus Titchens). Он вполне минималистичен.

Подземный парижский институт IRCAM — источник высококачественно записанных, но, к сожалению, зараженных изрядным академизмом фонограмм.

[15] Эмбиент

Эмбиент техно-эпохи — это неагрессивный, ленивый, а иногда и вполне танцевальный брейкбит. Во время бума вокруг транса эмбиент был расслабленным вариантом транса, бум вокруг драм-н-бэйсса и трип-хопа сдвинул эмбиент в брейкбит и даб. Появление минимал-техно привело и к соответствующему эмбиенту. У эмбиента исчезло собственное лицо, под эмбиентом следует понимать просто легкую полумертво-отсутствующую инструментальную музыку техно-эпохи, музыку, находящуюся в оппозиции ко всему жесткому и интенсивному.

Слухи о ненормальности и иррациональности эмбиента сильно преувеличены, скорее всего эпитет «безумный» следовало понимать просто как «хороший». Кажется, что эмбиент предполагает размягченность и обезоруженность ума, то есть умонастроение неохиппи. Эмбиент можно слушать левым задним ухом или вообще не слушать, а лишь изредка включаться и потом опять забывать про то, что рядом с тобой что-то вообще звучит. Есть шутка, что именно поэтому эмбиент и был одобрен европейской музкритикой: критик слушает музыку, когда пишет свои тексты, а эмбиент не мешает писанине, не отвлекает.

The Orb

В рамках клубной культуры об эмбиенте заговорили в 1989-м с появлением проекта The Orb. Его лидер Алекс Паттерсон был знаком с идеями Брайана Ино, но главным источником своего вдохновения называл космический и казавшийся очень экспериментальным рок таких групп, как Soft Machine, Gong и Pink Floyd.

Первый долгоиграющий альбом The Orb носил роскошное психоделическое название «A Huge Ever Growing Pulsating Brain That Rules from the Centre of the Ultraworld» («Громадный постоянно растущий пульсирующий мозг, который правит из центра сверхъестественного мира», 1989). Он был встречен на ура, критики поняли, что The Orb — это Pink Floyd сегодня, а эмбиент выполняет функцию регги десятилетней давности. Как известно, в конце 70-х измученные амфетамином панки переводили дух под регги, через десять лет поколение рейверов, измученное экстази, переводило дух под эмбиент. Алекс Паттерсон был вполне в курсе своего значения для мировой культуры и скромно уверял, что делает танцевальную музыку для тех, кто не в силах оторвать задницу от стула.

Aphex Twin

Ричард Ди Джеймс, пожалуй, самый знаменитый эксцентрик и самодур электронной поп-музыки 90-х. Британская музыкальная газета Melody Maker назвала его Моцартом техно, по-видимому полагая, что более скромной характеристикой вроде «гений танцевальной музыки» здесь не обойтись.

В 1992-м Aphex Twin выпустил техно-номер, изготовленный из семплированного звука диджериду — духового инструмента австралийских аборигенов. Посыпались предложения выступать и выпускать новые пластинки. Но внезапно обнаружилось несколько странных вещей: во-первых, у молодого человека очень много записанной музыки, десятки часов. Во-вторых, молодой человек не хочет эти сокровища делать достоянием широкой общественности. А в-третьих, он свою музыку не столько записывает, сколько паяет. Юношу разочаровали возможности обычных синтезаторов и ритм-машин: «Синтезаторы изготавливаются для массового потребления, они могут только варьировать хорошо известные звуки и быстро надоедают. Однако их электроника способна на большее. Но для этого нужно разобрать ее на составные части, чтобы иметь возможность настраивать каждый из блоков в отдельности».

Ричард конструировал уйму шизофренических электронных монстров, комбинируя фрагменты электронных схем радиоприемников, телевизоров, телефонов, холодильников и фенов. Блоки усиления и обработки электрических сигналов соединялись вместе и встраивались внутрь японских синтезаторов, которые, сами себе удивляясь, начинали гудеть, звенеть, скрипеть и попискивать непривычным образом. Но Кулибин техно пошел еще дальше: он вносил изменения в электронную схему уже сильно изуродованного синтезатора непосредственно в процессе звукоизвлечения. При помощи дополнительных проводов он под напряжением замыкал различные контакты электросхемы, причем занимался этим не только в домашней студии, но и во время концертов перед тысячами танцующих рейверов. Его деятельность была, естественно, далеко не безопасна: короткое замыкание или удар током — обычное дело. Один раз после особенно сильного удара он был отправлен в больницу.

Aphex Twin, мягко говоря, эксцентричен. Однажды он выступал в Московском клубе офицеров, в мрачном и сыром подвале. После концерта его, как обычно, отвезли в больницу. Выйдя из нее, Aphex Twin решил прикинуться шизофреником и во время танцулек в Лондоне мрачным голосом заявил со сцены: «Мы все летели в самолете, но упали и разбились. Вы все подохли, один я выжил и теперь вас съем». Композитора чуть было опять не госпитализировали.

Немного разбогатев, Aphex Twin купил себе подержанный танк. Танк стрелять не может, зато ездит — ого-го-го! Aphex Twin разъезжал на нем по окрестностям своего дачного поселка в графстве Корнуолл, пугая овец и фермеров. Правда, иногда мотор танка глох прямо посреди проселочной дороги, поэтому телеги с сеном попадали в неведомую в этих краях пробку. Крестьяне кляли Гудериана техно на чем свет стоит, а он шел пешком по полям искать буксир.

Future Sound of London

«Моя цель — делать музыку, страдающую половым бессилием», — гордо заявлял Гэри Кобейн (половина дуэта FSOL). При этом сам он половым бессилием, разумеется, не страдал, а вел динамичный образ жизни.

Гэри Кобейн: «Моя жизненная философия такова: каждый человек получает колоду карт. Вот ты родился, у тебя в руках свежая колода карт, и тебе, скажем, нравится Дэвид Боуи. Естественно, каждый подросток стремится подражать своему кумиру и полагает, что при удачном стечении обстоятельств он мог бы стать вторым Дэвидом Боуи. Тысячи людей мучаются от своей неспособности стать Дэвидами Боуи, а ведь это чистое безумие. Сильный человек должен сформировать себя, не опираясь на общеизвестный образец. Это очень сложное дело, и успех не гарантирован. Если ты всерьез пытаешься стать ни на кого не похожим, то можешь свихнуться еще быстрее, чем те, кто простодушно подражают Дэвиду Боуи…» — задумчиво цедит Гэри.

Но тут его мысль делает неожиданный прыжок: «Стать вторым Дэвидом Боуи, романтическим героем, невозможно, потому что эпоха романтизма, то есть толстых романов, в которых любили, страдали и гибли эти самые романтические герои, прошла. По телевизору идет несколько десятков программ одновременно, и никто не в состоянии досмотреть хотя бы одну из них до середины. Современный человек запирается в своей квартире и ничего не желает знать о том, что творится на улице… а там, кстати, действительно, ничего не происходит. Человек хватается за пульт дистанционного управления и случайным образом переключает телевизор с программы на программу. Что при этом происходит? Телезритель попросту семплирует, то есть вырывает из контекста и запоминает, бессвязные обрывки, фрагменты, реплики и стоп-кадры. Поэтому он и не может стать похожим на целостного и целеустремленного романтического героя прошедших эпох, который соответствовал одной, от начала до конца просмотренной, передаче. Человек с пультом дистанционного управления в руках создает свою собственную, хотя и несколько шизофреническую, телепрограмму, а заодно и свой внутренний мир. Мы, разумеется, тоже этим занимаемся. Мы не принимаем за чистую монету ту дрянь, которая на нас прет, и уж, конечно, не хаваем ее от начала до конца. Если, скажем, я поверил рекламе и купил компакт-диск за 15 фунтов, а дома обнаружил, что его невозможно слушать, то я не буду убиваться, а вырежу из него какой-нибудь кусок. Фирма грамзаписи украла у меня 15 фунтов, а я украду у нее несколько секунд звука, причем не в качестве романтической мести, а просто потому, что настали новые времена.

Мы вовсе не делаем фантастическую музыку компьютерно-космического будущего, как полагают наши доброжелатели. Что за чушь. Наша музыка имеет отношение лишь к современной жизни, к текущему положению дел. А дела обстоят так, что времена сюжетов, историй и повествований давным-давно прошли. Ни наш альбом в целом, ни какая-либо из его композиций не рассказывают никакой истории — с завязкой, конфликтом, кульминацией и развязкой с моралью в конце. Последовательный и логически развивающийся сюжет больше невозможен, да и не нужен. Причинно-следственная связь между явлениями жизни отсутствует, нет ее и между последовательными частями нашей музыки. Она склеена двумя несчастными идиотами, которые, не вылезая из своих кресел, семплировали все, что само валилось на них из радиоприемника и телевизора. Нам нечего сказать об этой музыке, но результат нам нравится. Я не верю в романтические россказни о рок-музыкантах, которые занимаются упаковкой какого-то осмысленного содержания в форму трехминутных песен. У современных композиций нет морали, нет сюжета и нет спрятанного смысла, а есть лишь саунд и составные, большей частью ворованные элементы».

Во многом Гэри, конечно, прав. Но к его музыке все эти разговоры имеют косвенное отношение. Композиции дуэта FSOL очень продуманы, логичны и с музыкальной точки зрения вполне традиционны, то есть романтичны. Бесчувственными, непредсказуемыми, непонятными и бессмысленными коллажами их никак не назовешь. Это вполне конвенциональный продукт на стыке эмбиента и драм-н-бэйсса.

Бернд Фридманн

Кёльнский музыкант Бернд Фридманн (Bernd Friedmann) тоже мыслит на темы эмбиента. Бернд скрывается за такими проектами, как Drome, Nonplace Urban Field, Burnt Friedman and The Nu Dub Players, а также входит в состав дуэта Flanger. Ненемецкое слово Drome якобы должно ассоциироваться с огромным ангаром, контейнером, в котором много чего помещается и часто не видно углов и стен. Идея контейнера, как нового объекта, который пришел на смену и дому и шкафу, очень близка Фридманну.

Второй альбом проекта Drome назывался угрожающе — «Окончательное покорение подсознательного в интересах больших корпораций» («The Final Corporate Colonization of the Unconscious», 1993). Да, в идее эмбиент-музыки, как коварном инструменте капиталистической агрессии, что-то есть; в любом случае, это название выдает индастриал-происхождение музыканта.

Но нас сейчас интересует статья «Эмбиент», которую Бернд Фридманн написал для одной из первых немецких книг, посвященных техно, «Localizer 1.0».

«Это идиотский фотоальбом, который идиоты сделали для того, чтобы техно-идиотов стало еще больше, а их жизнь — еще идиотичнее», — так охарактеризовал Бернд идею книги. Его текст не очень серьезен, и что-нибудь понять из него сложно. В нем всплывают и сменяют друг друга различные образы, картинки, истории, имена и цитаты. Все начинается с длинного разговора о нашей планете, в воздухе которой болтается атмосфера, а в атмосфере дует ветер. Опытный читатель должен начать привыкать, что слово «атмосфера» и вообще идея открытого пространства, а еще лучше безграничного космоса, фундаментальна для эмбиента.

Исписав целую страницу ласково-космическим бредом, Бернд заявляет, что в рамках американского проекта Apollo было истрачено аж 30 миллионов долларов на разработку бортового клозета: «На самом-то деле космический корабль — это дорогостоящий летающий сортир с видом на звезды. Рывок к звездам оказывается рывком в туалет. С другой стороны, летающий унитаз возвращает нас на землю. Странным образом, только первый альбом Брайана Ино (“Музыка для аэропортов“) имел отношение к чему-то просторному и летающему, следующий уже был связан с просторами родных полей в лугов».

Тут Бернд начинает безжалостно выдергивать перышки из хвоста Брайана Ино.

«Джон Кейдж, когда послушал эмбиент-пластинки Ино, заявил, что ему больше всего нравятся паузы между треками — там, где игла просто хрустит в бороздке, это и есть настоящий эмбиент, а Ино ничего не понял. Открой окно и уши, и то, что ты услышишь между ясно опознаваемыми звуками, это и будет эмбиент. Его не надо сочинять или записывать на пленку. Он есть всегда. Каждый звук есть музыка!»

После этого пассажа Бернд рассказывает об опытах применения непромокаемых акустических колонок для озвучивания воды в бассейне в какой-то неврологической лечебнице. Пациенты плавают под водой и воспринимают музыку всей поверхностью тела. Тут становится ясно, что для Фридманна эмбиент ассоциируется не столько с атмосферой, сколько с водными глубинами. Он цитирует знаменитую фразу Кима Кескоуна (шеф сан-францисского лейбла Silent Records): «Эмбиент-музыку изобрел океан».

Далее поднимается такая тема: эмбиент — это форма эскапизма, ухода от действительности. Эмбиент-музыканты вовсе не любители шляться по лону природы и наслаждаться звуками тишины, атмосферы или океана. Это неврастеничные типы, которые хронически сидят дома в прокуренных темных подвалах и крутят ручки электроприборов.

В конце своей статьи Бернд упоминает такие проекты, как Biosphere, Deep Space Network и SpaceTime Continuum, замечая, что эмбиентом может быть названа любая музыка, хоть отдаленно способствующая расслаблению.


Самым главным проектом Бернда Фридманна, конечно, являлся Nonplace Urban Field, «Неместо застройки городского типа». Современный город заполнил еще недавно пустовавшие пространства, оттого возникла странная градостроительная ситуация. Бок о бок существуют жилые дома, промзоны, автомагистрали, супермаркеты, огромные автостоянки, снова ряда домов, полицейский участок, развязка автострады, огромные рекламные щиты и так далее на много десятков квадратных километров. На город в традиционном смысле это никак не похоже. Все здания — это металлические бараки, контейнеры. Каждый контейнер функционален. Между контейнерами… да, что находится между контейнерами? Иногда дороги, а чаще ничего. Не улица, не проход, не тропинка, не коридор, не лужайка, не тротуар, даже не пустырь. Между контейнерами находится пауза, нечто лишенное функции, nonplace, неместо.

Точно такую же ситуацию можно обнаружить в современном загородном супермаркете: вот ряды стеллажей с товарами, а что находится между стеллажами, вне стеллажей? Ничего. А в традиционном магазине товары были размещены внутри пространства, встроены в интерьер, который существует и имеет смысл и сам по себе, независимо от своей начинки. Кейдж, привлекая внимание к пропускам, пустотам и даузам, на самом деле неявно использовал тот факт, что эти пропуски, пустоты и паузы находятся внутри традиционного интерьера, придающего всему смысл и значение. Но в том-то все и дело, что в современную постиндустриальную эпоху паузы и зазоры тоже стали постиндустриальными, это другие паузы и пустоты. Они по-прежнему существуют, но никакого кейджевского дзен-буддизма из них не выудишь.

Тем не менее это «неместо индустриальной застройки» во многих отношениях продолжает оставаться интересным. Если сравнить строго функциональные контейнеры с положением в поп-музыке, то окажется, что контейнеры — это стили, лейблы, музыкальные журналы. Все они как-то связаны друг с другом. Но между ними есть много мест, не охваченных функционированием шоу-бизнеса, академического искусства, андеграунда. Этой музыки как бы не существует, никто не заметит, если она вдруг исчезнет. Фридманн полагает, что он как раз и находится в этой зоне (хотя для всех прочих его место вполне очевидно — эмбиент-контейнер).


Не согласен Фридманн и с такой мыслью Кейджа, что каждый звук — интересная и достойная внимания музыка, он полагает, что музыка, даже если она производит впечатление случайных шумов из-за стены, должна быть в любом случае создана, выстроена.

В 1996 году Фридманн выпустил альбом «Erholungsgebiete» («Зоны отдыха»). А на нем ничего нет. Точнее говоря, это одна бесконечно затянутая акустическая пауза. Композитор говорит: «Мне хотелось записать музыку, которая вообще не воспринимается как творение рук человеческих. Для неискушенных ушей это просто случайные бессистемные звуки. Тем не менее все они выстроены и организованы. Конечно, это не жесткая структура, скорее это биологическая, открытая структура, но в любом случае впечатление случайности и необязательности обманчиво. Это не звук окружающей среды, окружающая среда так не звучит. Тут Кейдж ошибался. В современном мире не осталось несинтетических звуков. Я готов слушать бурчание, скажем, холодильника, но только такого холодильника, в разработке мотора которого принимал участие саунд-дизайнер».

Иллбиент

В середине 90-х интенсивно зажужжало, загудело, а также монотонно забубнило в Нью-Йорке. Там появился illbient («больной эмбиент»). Иллбиент агрессивно прожорлив и всеяден. Он может быть оглушающе громким или едва слышным, ритмичным или, наоборот, плыть, не зная берегов. В этом потоке может встретиться буквально любая музыка — от black metal до албанского фольклора, от китайских партийных гимнов до любительского джаз-оркестра из американской глубинки. Очень часто все это звучит параллельно и вступает в непредсказуемые сочетания. Поэтому нельзя завести две минуты звука и сказать: вот типичный иллбиент. По крайней мере, так уверяет пропаганда.

Иллбиент — это диджейская, хотя и не очень танцевальная музыка.

Безусловный лидер иллбиент-тусовки — DJ Spooky That Subliminal Kid («Диджей Привидение, этот малыш, воздействующий на подсознательном уровне»).

Окончив университет, DJ Spooky, юный темнокожий философ, лингвист, журналист и художник-концептуалист, обнаружил, что музыкальная жизнь в Нью-Йорке находится в состоянии хронического кризиса. Музыканты, полагающие, что делают экспериментальную музыку, на самом деле вот уже более двадцати лет воспроизводят тот же самый саунд на тех же самых музыкальных инструментах — своего рода гибрид панк-рока, арт-рока и свободного джаза. Диджей же воспринимаются в качестве обслуживающего персонала на дискотеках.

Надо сказать, что эта самая «смесь панка и свободного джаза» возникла в Нью-Йорке в конце 70-х, в качестве импровизационной музыки постпанк-времен. Тут должны приходить на ум такие фигуры, как саксофонист Джон Зорн (John Zorn), гитаристы Арто Линдси (Arto Lindsay) и Юджин Чедбурн (Eugene Chadbourne), басист Билл Ласуэлл (Bill Laswell), виолончелист Том Кора (Tom Cora). В 90-х центром активности стал лейбл Tzadik и клуб Knitting Factory. Их музыка, несмотря на ее истоки в свободной импровизации, производила впечатление сочиненной или, как минимум, тщательно продуманной. И, как правило, полной рок- и джаз-клише.

DJ Spooky имел в виду возврат к временам свободной импровизации 60-х, к ощущению музыки как акустического потока. Правда, сегодня импровизировать полагалось, заводя грампластинки. DJ Spooky начал идеологическую войну, выдвинув тезис, что диджейская музыка — это нынешнее состояние концептуального искусства. Привлечь к себе внимание ему удалось.

В 1994-м его шоу объединяли показ мод, демонстрацию экспериментальных видеофильмов, которые проектировались на стены, и, разумеется, музыку. Фокус состоял в том, что в художественной галерее одновременно играют пять или шесть диджеев, спрятанных от публики. Везде, даже в закоулках, на лестницах, в переходах, установлены колонки. Зритель слоняется по помещению и попадает то в поле действия тяжелого металла, то в джангл-зону, то в синтезаторный гул. Перемещаясь, каждый слышит свой собственный уникальный микс. Эту выдумку DJ Spooky назвал акустической скульптурой, а себя, соответственно, скульптором. Понятное дело, компакт-диск этот эффект воспроизвести не в состоянии.

DJ Spooky одобряет идею незаметной музыки, которая просто присутствует вокруг тебя как воздух, как деревья: «Никто не рассматривает пристально каждое дерево. Сад принципиально отличается от концерта и от выставочного зала, в саду никто ничего не предъявляет на твой суд. Сад просто есть вокруг тебя, человек приходит в сад и предается собственным мыслям».

Но идея нейтральной музыкальной атмосферы хорошо известна, о каком таком новом слове тут можно говорить? DJ Spooky настаивал, что европейцы от Эрика Сати до Брайана Ино под эмбиентом понимают спокойную, благозвучную и умиротворенную музыку. А на нью-йоркских улицах царят совсем иные звуки: шум машин и вой сирен скорой помощи, полицейских патрулей и пожарных команд. Этот непрекращающийся, нестерпимый вой, грохот и лязг стал нормой, горожанин уже не воспринимает шум в качестве загрязнения окружающей среды, поэтому и незаметные музыкальные обои начинают выть и грохотать. Нет чистых и пустых пространств, нет огромных окон, сквозь которые видно голубое небо, то есть всего того, что имел в виду Брайан Ино. Эмбиент превратился в иллбиент.

«Random shit in random order (Случайным образом выбранное дерьмо в случайном порядке). Что-то очень быстрое и шумное в течение одной секунды, потом что-то очень медленное и выразительное. Всем известный эмбиент-трек сплавить с драм-н-бэйссом Алекса Риса (Alex Reece), потом запустить эстраду гавайских островов. Вот тебе и будет иллбиент».


В Европе толковали иллбиент как попытку Нью-Йорка отнять у Лондона инициативу в роли законодателя современной музыкальной моды. Попытка не удалась, за последующие два-три года произошло много отрезвляющих событий. Не самое главное, но самое приятное — битва диджеев в 1997-м, которая якобы символизировала встречу двух культур. На битве присутствовал весь бомонд нью-йоркского андеграунда, возглавляемый Beastie Boys и Sonic Youth. США представлял DJ Spooky, а Старый Свет — Алек Эмпайер. Алек Эм-пайер со своим лютым цифровым хардкором, разумеется, победил.

DJ Spooky и его соратники не смогли создать андеграунд с собственными клубами, журналами, радиостанциями, фирмами грамзаписи, дистрибьюторскими фирмами, критиками и, главное, публикой. Бума так и не возникло. Ни американские, ни европейские гастроли иллбиент-диджеев популярности этой музыки не прибавили. Долго ожидавшийся альбом DJ Spooky «Riddim Warfare» (1998) почему-то оказался заполненным навороченным хип-хопом. Его появление сопровождалось в США такого рода восторженными рецензиями (самому мне никогда в жизни не сочинить ничего подобного, а может быть, кому-то такого рода комментарий, наоборот, покажется убедительным): «Снова вернулся правящий интеллектуал хип-хопа, он пишет картину фрагментами наших воспоминаний, чтобы создать звуковую аналогию взбешенного городского будущего, заряженную грувом научную фантастику в саунде».

DJ Spooky: «Нью-Йорк очень боится открыть дверь чему-то новому. Кажется, что концертные агенты, устроители мероприятий и клубный истэблишмент обеспокоены исключительно сбережением своего провинциального своеобразия и очарования. Это очень странно: весь мир смотрит на Нью-Йорк, а Нью-Йорк пытается избавиться от всего остального мира, не хочет видеть, что творится вокруг. Здесь повсеместно сплошной контроль и чудовищное ретро». Теперь становится понятным шаг, который предпринял DJ Spooky: если нельзя быть на переднем крае электронной музыки, то, может быть, получится встать в авангард хип-хопа?

[16] Минимал-техно

Идея минимал-техно проста: акустическое пространство трека должно быть как можно менее заполненным, но при этом сохранять интенсивность и напор.

Минимал-техно настаивает на минимуме необходимых средств для обеспечения механического фанка, то есть настойчивого топтания на одном месте. К Minimal Music оно отношения не имеет.

В 1993-м в финском городе Турку был основан лейбл Sahko, занявшийся выпуском электрических и угрюмо пустынных звуков. Звездой Sahko был дуэт Panasonic. В 1994-м живущий в Детройте Роберт Худ (Robert Hood) выпустил альбом «Minimal Nation», который произвел огромное впечатление на европейских техно-интеллектуалов. Вскоре возникло два центра нового техно — берлинский и кёльнский.

Pan Sonic

Pan Sonic — это передний край минимал-техно, ни мелодий, ни музыкальных инструментов, ни изощренных ритмических структур тут нет. Ритм плюс саунд. Под «ритмом» надо понимать равномерное буханье, барабанов и тарелок нет. Под «саундом» надо понимать нойз. Под «нойзом» надо понимать жужжание, похрустывание, гудение, треск, шорох, звон.

Pan Sonic звучат аналогово, то есть глубоко, сочно, мясисто. Много баса. Нет никакого грува, то есть бас не извивается. Pan Sonic — это неспешная музыка. Она очень просто устроена, никакого «экспериментализма», то есть нервотрепки по непонятному для слушателей поводу, в ней нет. Музыка увесиста, но не загадочна, точнее, не более загадочна, чем выставка плохо отшлифованных каменных, известковых или бетонных глыб.

Pan Sonic применяют целую гору самодельных аппаратов. Один прибор — угловатый металлический ящик, на передней панели которого находятся пять рядов черных ручек, никаких надписей под ручками нет. Приборы ведут себя непредсказуемо, то есть одни и те хе положения ручек могут приводить к совсем другому акустическому результату. Приборы восприимчивы к теплу, в том числе и собственному: когда такой музыкальный инструмент работает долго, его звучание меняется.

Pan Sonic надо слушать на очень большой громкости.

После огромного количества выпущенных альбомов (плюс сольные альбомы участников дуэта Мики и Илпо, плюс их параллельные проекты, плюс ремиксы) саунд Pan Sonic стал торговой маркой, з определенной мере даже штампом. Возьми удар баса, снабди его эхом, поцарапай для «индустриального» эффекта и воспроизводи в медленном цикле минут десять — и каждый скажет, что это типичный Pan Sonic.

Но будет ли это действительно Pan Sonic? Иными словами: сколько места в той минималистической пустыне, куда заполз этот проект? Насколько велико в ней пространство для маневра? Есть там что искать? Могут ли еще чем-то отличаться друг от друга треки, альбомы, проекты, которые довели музыку до состояния обглоданного и высушенного позвоночника?

Ответ таков: Лао-цзы был прав. В песчинке заключается целый мир. Один скрип не похож на другой, жужжание жужжанию рознь, у мастера примитивизм может быть глубоким и устрашающим, у его эпигонов — бессильной подделкой. Тут уместно вспомнить африканские маски, вырезанные из одного куска дерева. Можно ли сказать, что они устроены просто? Да. Легко ли такую маску повторить или сделать новую в таком же стиле? Нет.

С сегодняшней точки зрения Pan Sonic звучат далеко не экстремально. Их нойз кажется не таким уж и шумным, на нервы он точно не действует. И в любом случае, их заявление: «Мы используем то, что другие считают помехами и дефектами звукозаписи» — давным-давно устарело. Ритмичная музыка, собранная из отходов и обрезков дигитального коллажирования, стала нормой (речь о явлении, известном под названиями clicks'n'cuts, microwave, glitch). И даже в этой новой ситуации, хотя Pan Sonic и воспринимаются уже в качестве старой школы, своего очарования они вовсе не утратили. Ясно, что Pan Sonic не занимаются аудиотерроризмом и не продвигают антигуманную концепцию, наплевав на аудиторию. Нет-нет, они очарованы звуком, они его дегустируют, они им упиваются, они его селектируют, они повышают его градус, они выводят его, как выводят и улучшают породу арабских скакунов.

Köln

Кёльн славен своей минимал-тусовкой. Ее лидер — Вольфганг Фогт (проекты Mike Ink, Studio 1, Gas, лейблы Kompakt, Profan).

Под псевдонимом М:1:5 он выпустил альбом «MaBstab 1:5» (1997). Это угрюмая молотилка, довольно хитро выжатая из ритм-машины: и бас-синтезатора. В ней очень мало что происходит, каждый трек фактически состоит из одного-единственного цикла. Весь смысл этой музыки в том, что на основной бит наложены звуки в размере 5/4, звуки эти — запущенные в обратную сторону удары в барабан. Музыка в целом иногда сбивается с ритма и в ней проскакивают лишние удары. Слушая на очень большой громкости эту необычайно энергичную и интенсивную музыку, трудно отделаться от впечатления, будто у тебя раз в тридцать секунд ломается позвоночник.

Известная острота по поводу кёльнского минимал-техно: «Сто пластинок — один хруст».

Конструктивная идея музыки, выпускаемой лейблами Kompakt и Profan, крайне проста: несколько семплов медленно ползают друг за другом в маленьком темном ящике, затянутом какой-то полупрозрачной липкой паутиной.

Это отличный пример музыки, совершенно лишенной чего бы то ни было иррационального. Абсолютная материальность, конкретность и осязаемость. Простота и доходчивость, сравнимые разве что с первомайским плакатом. Шизофреника к тумблерам, ручкам и движкам не подпустили.


Минимал-техно моментально сформировало свой собственный стандарт.

Эдэм Батлер (Vert): «Если посмотреть на то, что определяет большинство жанров электронной музыки, ты встретишь невероятно жесткий набор правил. Скажем, что определяет минимал-техно? У тебя практически нет пространства для маневра, если ты чуть-чуть передвинешь бас-барабан в другое место — это уже не будет минимал-техно».

Иными словами, несмотря на все разговоры о фанке и о самоограничениях, на практике должна опознаваться вполне определенная картина саунда; если бит не попадает в нее, то пусть музыка будет какой угодно обглоданной — капризные уши откажутся признавать в ней минимал-техно.

Berlin

Берлинский лейбл Chain Reaction — еще один всемирно известный центр минимал-жизни. Собственно, это целый конгломерат из лейблов: Basic Channel, Chain Reaction, Main Street, Burial Mix, Rhythm & Sound. За всеми ними, а также за магазином Hardwax стоят Мориц фон Освальд и Марк Эрнестус. Они тесно связаны с детройтской тусовкой UR. В их собственной музыке много даб-баса. Еще Мориц и Марк известны тем, что патологически упорно отказываются фотографироваться и давать интервью.

Компакт-диски, выпускаемые лейблом Basic Channel, были упакованы в изящные металлические коробки. Вот, скажем, альбом Biokinetics» (1996) дуэта Porter Ricks. Его саунд напоминает деревянную разбитую телегу, которая неспешно прется по шпалам: многослойная и очень качественная музыка, ни мухами, ни мелодиями не засиженная.

Грампластинки лейбла Rhythm & Sound, толстые и тяжелые, упакованы в конверт из обычного серого оберточного картона. Глубокий бас, пунктиром обозначенный ритм, синтезаторный аккорд, масса эхо. Ритм довольно прост, это все-таки регги-техно, но он не просто достойный, он прямо-таки аристократический. Сдержанная романтическая меланхолия.

Значительность и благородство этой музыки невозможно переоценить; без преувеличения можно сказать, что это одна из вершин техно 90-х годов, что это будет вызывать трепет и через много лет. Эта музыка оправдывает существование на белом свете семплеров, синтезаторов, секвенсоров, ритм-машин и фильтров: похоже, что весь этот хлам был придуман только для того, чтобы на свет появились эти черные звуки.

[17] Почему?

LoFi

Откуда вы все-таки берете свои звуки?

ВИНСЕНТ (группа DAT Politics): «Откуда хочешь. Если не лень, возьми микрофон, выйди на улицу, запиши что-нибудь».

Ну а вам, конечно, лень.

«Точно. Поэтому мы используем готовые семплированные звук: с бесплатных компакт-дисков или закачиваем их из интернета».

Но ведь это самые избитые, банальные и тысячу раз использованные звуки?

«Ты совершенно прав, наше музыкальное производство очень дешево. Мы не используем ничего дорогого, сложного или уникального. Это и необходимость, и принцип. Нам нравится работать на примитивном уровне. Ограниченность нашей базы данных, в которой мы храним наши звуки, заставляет нас шевелить мозгами. На наш компьютер мы больше не можем инсталлировать никаких новых программ — нет места. И это хорошо».


Почему все звучит так грубо и плохо? Дело ведь не в нехватке времени Ты вполне можешь перейти из разряда LoFi в HiFi.

ДЖО ЦИММЕРМАН (Schlammpeitziger): «Я занимаюсь очень мелкой работой: все аранжировать, записать на магнитофон, обработать, переписать, что-то добавить, опять переписать… ты не должен думать, что все это само собой берется, что первое, что получилось, и есть окончательный результат. Нет-нет, иногда я работаю месяц над одной вещью».

Насколько важен для тебя твой хваленый Casio-синтезатор, этот дешевый Casio-саунд?

«Совершенно неважен. Важен принцип: тебе не нужна тысяча евро, чтобы делать пристойную музыку. HiFi— это то, что прекрасно сочетается со всем остальным: с радио, клубом, журналом, это своего рода аудиоконформизм. Но сейчас на моих приборах уже есть эффекты, которые называются LoFi. Ты можешь себе представить? Предполагается, что я буду использовать на дорогом приборе эффект, имитирующий паршивый звук. Как будто нет другого способа записать дрянной саунд! Это абсурд!»

Джо, я послушал твой компакт-диск в хорошей стереостудии и должен сказать, что он звучит плохо, как сквозь подушку. Звуки часто слипаются, начисто отсутствуют высокие частоты. Почему? Куда они делись? Откуда эта тупость и вата? Должен я ее воспринимать как хорошую музыку, которая просто плохо записана? Или, может быть, ты не слышишь, что она плохо записана? Я знаю одного профессора московской консерватории, такой бодрый белобородый дед, он ведет класс инструментовки… так он слышит в симфоническом оркестре тончайшие изменения тембра, но дома у него — катастрофически плохо записанные кассеты. Для меня на них одна вата и одни искажения, а он их слушает и кивает головой: скрипачи хорошо играют, говорит.

Джо одобрительно смеется: «Мне нравится твой профессор. Это похоже на меня. Может быть, я и не подозреваю, как звучит моя музыка на самом деле, в мастеринг-студии звукотехники просто шалеют, услышав мои записи. Но то, что они считают за приличную запись, меня просто убивает. Это дрянь, это стандарт. Я к этому никогда не буду иметь отношения».

Твой саунд — это результат целенаправленных усилий или он получается сам собой из-за низкокачественной технологии?

«Я честно пытаюсь получить максимум качества. Но я до сих пор работаю с восьмидорожечным магнитофоном: это факт, что у него не такой широкий диапазон, как у компьютера. Для меня огромным шагом был переход с четырех дорожек на восемь, я бы посмотрел, как ты бы отреагировал на мои четырехдорожечные записи! У меня до сих пор нет компьютера, я не имею понятия, что я с ним делал бы. Но ты знаешь, я предпочитаю прогрызаться вперед очень медленно и осторожно. Я работаю без микшерного пульта… вот видишь, у тебя тоже глаза выпучились. Да, я могу работать и без микшерного пульта.

Я не буду гнаться за Hi-Fi-эффектом. Для меня это не важно. Ты прав, наверное, я многого просто не слышу, не замечаю. Я получил массу писем после моего интервью в журнале Keyboards: „Эй, признайся, ты все-таки мечтаешь о классной студии!“. Они просто не поняли, о чем идет речь. Изготовление музыки доставляет радость, умение вслепую обходиться с приборами развязывает тебе руки, иметь возможность немедленно реализовать свой замысел — это счастье. А тараканьи бега, кто запишет бас качественнее и звонче, кто при помощи эффектов лучше вытянет плоский вокал… они сами бегают наперегонки и возмущаются, что кому-то на них наплевать.

Ты думаешь, я покупаю и слушаю пластинки, ориентируясь на качество записи? Кто вообще покупает музыку, ориентируясь на качество записи? Перепродюсированная музыка ужасна. Разве это секрет.

Ты полагаешь, что мне есть куда, так сказать, совершенствоваться? Предположим. Но куда именно? В сторону качественного звука? Проблема-то в том, что современные синтезаторы не только стоят страшных денег, они и звучат кошмарно. Они мне совсем не нравятся! Они все звучат одинаково. Вся современная электронная поп-музыка звучит одинаково. Можно ли упрекать того, кто хочет от этого воздержаться?»

Я не хочу действовать тебе на нервы, но еще один формальный вопрос: тебе приходилось работать в профессиональной студии?

«Конечно».

Ну и как?

«Катастрофа. Ты ничего не можешь сделать, и что бы ты ни делал, все звучит одинаково. Я не испытываю никакой потребности полировать и вычищать свою музыку, делая вид, что у меня приличная студия. У меня есть другие заботы. В музыке есть много чего другого, что требует моего внимания».


Почему ты так быстро работаешь? Ты быстро добиваешься удовлетворяющего тебя результата?

ЙЕНС МАССЕЛЬ (Senking): «Да. Когда я вижу, что трек завершен, мне не интересно переделывать мелочи. Треки вообще живут недолго. Их можно рассматривать как документ, как моментальный снимок. Они живут полгода. Я слушаю свои старые записи и вижу — тогда для меня были важны и интересны вот эти звуки, через полгода важность этой музыки блекнет, отходит на второй план, мне уже интересны другие звуки. Мои треки вовсе не сделаны на века, они недолгоживущи.

Особенно это заметно на сборниках, где мои треки выпадают именно из-за своей недоведенности, приблизительности. Во время мастеринга мне каждый раз говорят: „Бас должен быть плотнее и ударять сильнее, а вот эти звуки хорошо бы подчеркнуть“. Ах, мне это не так важно. Мне важно, что понятна композиция в целом, понятно, какие звуки употреблены… и все, больше ничего не надо.

Конечно, можно было бы дольше работать над отдельными звуками… но что значит: дольше работать? Когда ты используешь много семплированных акустических инструментов, то применение того или иного эффекта заметно меняет узнаваемый тембр, скажем, электрооргана, и поэтому может иметь смысл. Но если я к своим чисто электронным звукам применяю какие-нибудь эффекты, то я получаю опять чисто электронный звук, он мне опять нравится. Когда я нахожусь внутри своей музыки, интенсивно ею занимаюсь, то я не вижу ее со стороны. Ну, хорошо, вот четыре варианта одного и того же звука, как я могу решить, какой из них лучше? Я не знаю, я не хочу это решать, композиция трека от этого не зависит. Мелкое изменение деталей вовсе не повышает качества музыки.

Я знаю, что многие музыканты слушают отдельно дорожку с басом: не-е-ет, бас должен быть здесь другим! вот в этом месте он будет дрожать, а теперь мы добавим дисторшен, потом сделаем погромче, лотом послушаем все вместе… нет, не хорошо, уменьшим-ка искажение… а теперь не слышен бас-барабан, навесим-ка на барабан фильтр… теперь послушаем все через другие колонки, а теперь через вот эти… нет-нет, баса все-таки чересчур много, но в этих колонках стало слышно какое-то эхо, откуда оно взялось? И этому нет конца. Если бы я занимался чем-то подобным, я бы очень быстро перестал понимать, что лучше, а что хуже, и чего я хочу добиться. Для танцпола важно, чтобы бас удовлетворял определенному стандарту, тут понятно, к чему надо стремиться, но в той музыке, которую делаю я, это не имеет никакого значения».


ДЖИМИ ТЕНОР (Jimi Tenor): «Нужно все делать как можно лучше, а денег вкладывать как можно меньше. Абсолютный ноль инвестиций в продукт своего творчества. Если воспользоваться профессиональной студией, то качество записи от этого не улучшится. В современной студии ты не сможешь применить и половину установленных приборов, а если и сможешь, то обязательно с дикими ошибками. Но тебя одного никто туда не пустит. Там обязательно будет сидеть звукоинженер, которому ты никогда не сумеешь объяснить, как должна звучать твоя музыка и в какой последовательности ее нужно записывать. Поэтому результат будет тем же самым — никуда не годным».

На тему низкокачественной аппаратуры существует масса анекдотов. Как-то Джими Тенор купил старую советскую электронную ударную установку, в недрах которой обнаружил настоящий семплер. Семплер даже запоминал звуки и очень грубо их воспроизводил. Правда, его память функционировала только на батарейках, которых хватало на 48 часов, после чего он забывал все запихнутые в него звуки. «Этот ужасный прибор был монофоническим, поэтому мои старые записи фактически моно», — признается музыкант.

Песня и трек

Чем отличается песня от трека?

ЙЕНС МАССЕЛЬ: «Трек устроен куда проще, главное в треке — то, что он идет и идет и не кончается. Все, что в нем есть, может в принципе повторяться от его начала до его конца. Все мелодическое развитие идет в рамках одной гармонии, гармоническая структура трека не меняется. А песня состоит из разных частей: скажем, в одной из частей — в бридже — применяется новая гармоническая схема, а потом сразу следует рефрен, и возвращается старая гармония! Это так красиво, мне этого очень не хватает, я думаю, как бы мне вернуться к вполне обычным песням. Другое дело, что сочинить и аранжировать песню куда сложнее, чем трек, мне не хватает композиторского умения, но удовольствие работа над песней приносит необычайное. Песня предполагает другое отношение к делу. У тебя в голове должен быть образ того, что ты хочешь. Песню можно сочинить, и не прикасаясь к инструментам. Конечно, ты пробуешь на гитаре отдельные пассажи, но песня как целое хранится у тебя в голове. С электронной музыкой — по-другому. Ты начинаешь работать над треком, не имея никакой предварительной идеи. Зацикливаешь один звук, другой, что-то добавляешь, трек растет у тебя на глазах, ты во многом случайно натыкаешься на новый звук, он встает на место, это дает работе новый поворот. Так, от изменения буквально одного-двух звуков трек может начать звучать совсем по-другому: ты работаешь, не имея никакого представления о конечном результате.

Ну и конечно, песню можно сыграть неточно, повторения одного и того же пассажа на реальном инструменте никогда не бывают буквальными, музыкальный инструмент всегда звучит органичнее по сравнению с секвенсором, который холодно и жестко ставит все на свое место».

Поп

ШТЕФАН ШНАЙДЕР (То Rococo Rot, Mapstation): «Нет, я определенно не хочу заниматься музыкой как мастеровой, который что-то кропотливо вытюкивает. Ни в коем случае! „Экспериментальный“ — это ругательство. Я стремлюсь делать поп и делаю поп».

Что именно ты имеешь в виду под поп-музыкой?

«Поп-музыка имеет определенные социальные параметры. Это музыка, слушание которой не предполагает никаких предварительных знаний: тебе не нужно что-то читать, чтобы понять, что там такое звучит и как к этому следует относиться. Поп предполагает прямую связь и непосредственную реакцию. Кроме того, поп сексуален. В любом случае, поп — это определенный возраст, это определенное ощущение жизни, присущее молодости. Экспериментализм — это акцент на формальном аспекте музыке, на том, как она устроена. Мне же очевидно, что музыка — это часть общественной жизни, будничного бытия, быта. Часть того, что существует здесь и теперь. Это и есть поп».


Почему бы тебе с твоими претензиями композитора не писать симфонии и струнные квартеты? Почему ты остаешься в рамках поп-музыки?

ФЕЛИКС КУБИН (Felix Kubin): «Если ты не учился у знаменитого профессора, то твои симфонии будут никому не интересны, их никто не захочет исполнять. Меня много чего привлекает в поп-музыке. Скажем, то, что она в массовом порядке изготовляется и распространяется на таких вот дрянных звуконосителях, как компакт-диски. В поп-музыке есть провокация, агрессия, антиавторитарная позиция. Для поп-музыки характерна и высокая скорость изготовления: трех-четырех дней достаточно для музыкального произведения, в сфере серьезной музыки над десятиминутным куском ты можешь провозиться два месяца».

Бас-барабан

ВОЛЬФГАНГ ФОГТ (лейбл Kompakt): «Ритм-машина для современного музыканта — это то же самое, что немецкий язык для Гёте».


С конструктивной точки зрения твоя музыка — ретро. Прогрессивные шорохи, хруст и треск — это декорация, музыка-то держится на бас-ритме, на четырех четвертях. На самом-то деле это хаус, диско. Почему?

ЯН ЕЛИНЕК (Farben, Gramm): «Почему? Потому что я считаю, что сделать перекошенную и иррационально звучащую структуру несложно, никакого подвига в этом нет, никакого самостоятельного значения у этих звуков нет, сложность в том, как их связать с минималистическим пульсированием бас-барабана. Четыре четверти, равномерное пульсирование… этот ритм очень абстрактен… он не имеет отношения ни ко мне, ни к тебе… его никто не придумал, это абсолютный минимум, который должен присутствовать в музыке. Сейчас появилась возможность заполнять треки чем попало, можно семплировать все, что угодно, нет препятствий произволу. Частный произвол кого бы то ни было в высшей степени неинтересен. Лишенные внутренней связности аудиоконструкции являются просто коллажем, лоскутным одеялом, атмосферой. Минималистический бит — это то, что сдерживает произвол, то, что принуждает к логике и связности.

Я не хочу делать музыку, которая просто заполняет собой пространство, мне интересна музыка, имеющая историю, имеющая концептуальные связи с чем-то иным. Трек, который идет семь минут, неизбежно монотонен. И пульсирование ритма делает эту монотонность сносной, терпимой».

По-моему, именно бас-барабан, этот равномерный стук в басу и создает монотонность! Но никто не приговаривал тебя к монотонных трекам! И однообразного хауса, бьющего в одну точку с упорством дятла, существует куда больше, чем причудливым образом извивающейся музыки.

«Но здесь как раз и скрывается интерес, если хочешь, вызов, — хладнокровно реагирует на мои вопли Ян. — Стало расхожим штампом заявление, что хаус-ритм был взят на вооружение концернами звукозаписи, из него сделали инструмент производства dance floor-халтуры, и потому он больше неупотребим, его репутация окончательно испорчена. Но для меня это вовсе не причина отказаться от минималистической формулы пульсирующего баса. Наоборот, мне интересно делать что-то иное именно в этих рамках. Те, кто поворачиваются спиной и уходят в „конкретную музыку“, ведут себя неспортивно. Да, эта формула используется мэйнстримом, концерны применяют ее для изготовления банальности, но в ней заключено гораздо больше возможностей, чем кажется мэйнстриму. Этот ритм — результат развития двадцати последних лет. Этот ритм — в высшей степени абстрактная форма, самое абстрактное из того, что есть».

Почему бас-барабан = современная электронная музыка?

ВЕРНЕР (Mouse On Mars, Microstoria): «Чем тебе не нравится бас-барабан?»

Мне не нравится та доминирующая и хамская позиция, которую он занимает. Дошло до того, что вся музыка воспринимается как разнообразные добавки к равномерному буханью. Если это хаус-вариант, то добавок много: есть вокал, можно танцевать; если это интеллектуальное минимал-техно, то добавок нет, а буханье все равно остается. Ну что, что в нем такого разэтакого? Вот ты — музыкант, находишься на линии фронта, объясни мне, чем хороши бас-барабан и четыре четверти? Хоть ты сдохни, никуда от них не денешься. Ты обнаруживаешь в магазине новую грампластинку и можешь не открывать уши — на ней опять бум-бум-бум-бум. Почему?

«Я могу понять, если ты больше не выносишь барабанного стука. Но в техно барабаны ценны не сами по себе, барабаны — это элементарный фундамент музыки. Та печка, от которой танцуют…»

Но почему нельзя танцевать от чего-нибудь другого? Слава богу, 4/4 — не единственное из чудес света.

«Ты можешь предложить что-то иное?»

Ян, ты не хуже меня знаешь, что африканская барабанная музыка устроена принципиально по-другому, в ней нет деления на такты, часто даже нет противопоставления тембров барабанов, там главное — постоянный сдвиг ритм-слоев относительно друг друга, постоянное изменение рисунка. Нет, западноевропейским техно-продюсерам на это наплевать! Арабская музыка, эти бубны… Корейское битье в огромный барабан, похожий на лежащие на боку песочные часы, мастер вообще не занимается ковровой бомбардировкой, удары не сливаются в поток, а висят в пустоте.

«Это не наша традиция. Техно нужен фундамент, какая-то уверенность…»

Неизменность бита соответствует уверенности в неизменности картины мира? Тупое внутреннее равновесие техно соответствует тупости мироздания? Знаешь, что сказал Трики? Электронная музыка — самая плохая музыка всех времен!

«Трики прав. Но, честно говоря, мне очевидно, что у тебя крайне нехарактерная реакция на бас-барабан. Мне кажется, что его просто никто не воспринимает, ни продюсеры, ни слушатели. Воспринимают не его, а то, что с ним происходит. Он присутствует всегда и везде, поэтому просто-напросто вычитается из восприятия. Интересны нюансы, отклонения, вариации. Чтобы установить взаимопонимание, чтобы ссылки имели смысл, нужно иметь, на что ссылаться. Нужен контекст, что-то неизменное, что делает возможным и понятным следующий шаг. Чтобы идти вперед, тебе нужна дорога, которая сама по себе никуда не движется. Регулярный бас-барабан и служит такс: точкой отсчета».

Техно

ЯН ВЕРНЕР: «Техно — это идеология, концепция: музыка берется из машины. Точка. У техно-продюсера не возникает сомнения, что в этом подходе что-то не так. Если его ритм-машина прет: вперед, значит, это то, что надо, это музыка, это техно. Прекрасно слышно, как Kraftwerk упиваются машинностью, повторением, тоталитарным маршем. Kraftwerk прут вперед как танк. Даже мой отец — человек, к моему большому сожалению, к музыке не очень восприимчивый — отлично слышит этот фашизм Kraftwerk, эту тупую и всепобеждающую уверенность маховика, разогнанного на всю мощь.

Это и есть пафос техно, ничего другого в техно нет.

А я к техно и Kraftwerk отношения не имею просто потому, что я вообще ни в чем не уверен и во всем сомневаюсь. Kraftwerk — это вера в прочную архитектуру, это мир, лишенный сомнений. Но ведь никаких гарантий нет, мы движемся в состоянии полной непредсказуемости.

Как я могу использовать зацикленные акустические блоки, когда я не знаю, сколько раз их нужно повторять — два, четыре, семь, восемь? И почему вообще повторять?»


Но как бы ни была разнообразна твоя музыка, она остается сделанной из повторяющихся элементов, она техноидна.

ТОМАС БРИНКМАН (Thomas Brinkmann): «Разумеется. Но посмотри — вся наша жизнь состоит из повторяющихся структур. Ничего уникального, крупного и всеобъемлющего просто нет, этому и неоткуда взяться. Никто не поставит всеобъемлющего вопроса и не поймет ответа на него. Каждая проблема разлагается на составные части, которые постепенно усваиваются, перерабатываются и упорядочиваются. Это и есть секвенсирование. Это всегда повторение. Многократные повторения везде: я много раз смотрю на пол, я много раз вижу свои кроссовки, я делаю много одинаковых движений, я, наконец, выхожу из дома… но я уже много раз выходил из дома! Циклы повторений многослойны. Те процессы, которые протекают в моем сознании, это многократные повторения, все, что я делаю автоматически, а человек практически все делает автоматически, — это результат заучивания повторяющихся движений. Это относится и к движениям твоих мускулов, и к движению твоих мыслей. В твоей голове работают те же самые механизмы автоматического повторения операций».

То есть техно — это все-таки бум-бум-бум-бум?

«Да, это техно. Для меня и греческая архитектура — техно».

В каком смысле?

«Красивая поверхность, под ней — жесткая структура. Ты смотришь на колонны — они действуют как бас-барабан: удар-пауза-удар-пауза. Края жесткие, и очень четкое деление пространства: здесь стена, здесь проход. Общий эффект строится из повторения фактически одного элемента — колонны. Портал, лестница, которая ведет внутрь, — это интродукция, вступление. Посмотри на крышу, на фриз, на капители: все дополняет движение колонн, это визуальная статика. Это простая конструкция, но очень эффективная, фундаментальная. Это сама надежность, это исполнение обещания, это предсказуемое будущее, это жесткость нашего мира. Все европейское понимание архитектуры — причем не только архитектуры, но и пространства и вообще конструкции — стоит на этих колоннах».


ТОМАС БРИНКМАН: «И тут возникает интересный вопрос, сколько килограммов весит идея? Этот вопрос возник в связи с итальянским движением arte povera. Итальянские концептуалисты, скажем Янис Кунелис, выставляли огромные массы сырого материала. При формулировке этого вопроса мы исходили из факта, что московский Дворец Советов так и не был построен, а при этом его влияние на всю архитектуру сталинской Москвы было поистине грандиозным. Хотя архитектурная доминанта так и осталась на бумаге, проект Дворца Советов отразился в фасадах жилых домов, в силуэтах высотных зданий, в интерьерах метрополитена. Непостроенное самое высокое здание советской столицы — пример идеи, которая так и не была реализована в материале, но, тем не менее, сильно повлияла на окружающую жизнь.

То же самое относится и к техно.

Поп-музыка продается миллионными тиражами. Если же сложить тиражи всех моих грампластинок, то я все равно не дотянусь ни до чего подобного. Если посмотреть на продукцию таких маленьких мэйджоров, как, скажем, фирма Mute, которая выпускает каждый альбом тиражом 30, 40, 50 тысяч, то и до этого мне со всей моей продукцией как до Луны. Так что чисто в количественном отношении никакого техно-потопа или техно-перепроизводства просто нет.

Но мы только что говорили, о том, что вес идеи не связан с весом, в данном случае, пластмассы. Корректно ответить на вопрос „Много или мало существует техно в мире?“ просто невозможно. Сотни техно-грампластинок — это капля в море по сравнению с масштабами обычной поп-продукции, но, с другой стороны, размеры этой капли вовсе не позволяют нам оценить „объективные“ размеры явления».


ТОМАС БРИНКМАН: «В техно очень важен момент ускорения».

Ускорения чего?

«Всего процесса производства, распространения и потребления музыки. Вещи потребляются в определенный отрезок времени, после чего просто исчезают. Их место занимает что-то новое. Конечно, встречаются треки, которые можно слушать и через год, и даже, может быть, через три, но в принципе все ориентировано на текущий момент. И система распределения устроена совершенно по-другому. Когда ты покупаешь компакт-диск, ты идешь в магазин, выбираешь, что тебе нравится, слушаешь CD дома раз пять-шесть, потом, может быть, один раз в автомобиле, и все. Виниловые грампластинки живут совсем другой жизнью в другом пространстве — не частном, не домашнем, но публичном. При этом публичность происходящего очень своеобразна, это не публичность МТV или радио. Винил покупают диджеи, а тем, кто пришел в клуб или на пати, совершенно все равно, кто автор музыки и музыка ли это. Часто даже качество музыки не имеет особого значения. Люди хотят веселиться. Все. Точка.

И ты как автор воспринимаешься совсем иначе.

Эта ситуация функционирует, действительно, совсем по-другому. И в ней как раз и возможно обеспечивать постоянно высокий выход продукции. Для этой продукции не нужен никакой промоушен, интервью за три месяца не согласовываются, выход музыки на полгода не откладывается. Безымянные пластинки привозятся в картонной коробке в магазин. Больше ничего.

Никто меня не принуждает принимать в этом деле участие, никто от меня ничего не требует и не подгоняет. Быть производителем техно — это своего рода политическое решение, во многих отношениях — антиобщественная позиция. Ты участвуешь в функционировании производственного цикла, который практически не воспринимается окружающим миром. И при этом прокручивается необычайно быстро».

[18] Кошмарные разоблачения

Техно — это поле битвы умов, область активного мифотворчества. За техно стоит если и не идеология, то достаточно развитый комплекс штампов, техно-люди их охотно и некритично повторяют (говоря современным языком, семплируют).

Техно якобы принципиально отличается от рок- и поп-музыки. Более того, техно противостоит самому духу коммерциализированной поп-музыки. Постоянно подчеркивается то обстоятельство, что техно-трек — это вам не песня.

Поп

Действительно, основа поп-музыки — это песня. В идеале ожидается, что потребитель не заметит, что перед ним поп-музыка, то есть коммерческий продукт или, в любом случае, определенное музыкальное явление со своими условностями и законами, а будет считать, что имеет дело с «просто песней», которую может спеть кто угодно, например он сам. Слушатель, напевающий услышанную по радио песню и полагающий, что она написана про него и для него, — это типичное явление именно для поп-музыки.

Принципиально важно, что песню поет живой человек, он хочет что-то сказать миру, как правило, раскрыть свою душу. Но от певца или певицы вовсе не требуется быть искренними, и текст песни — это китч, заведомая фальшивка.

Более полувека назад был сформулирован основной принцип поп-музыки: «It's a singer, not a song» («Все дело в певце, а не в песне»). Уже в 30-е годы во всех цивилизованных странах был налажен конвейер по поточному производству шлягеров, а вот производить на потоке любимчиков публики тогда еще не умели.

Этот основной принцип надо понимать так: если песню поет звезда, то и мелодия окажется хорошей, и текст задушевным. Дело тут не только в том, что в поп-культуре нещадно эксплуатируется культ селебрити, у звезды — особая интонация, моментально узнаваемый шарм голоса. Вокруг голоса выстраивается грандиозный огород, чтобы потребитель в него влип. Имидж — это не только экстравагантный внешний вид звезды. Это и то, что звезда говорит, в каких ситуациях оказывается, как из них выпутывается и т. д. Имидж — это жизненная позиция, излагаемая в форме анекдота. Именно с этим самым анекдотично-карикатурным имиджем и идентифицируют себя поклонники, мечтающие блистать как Мадонна, хамить как Джонни Роттен, любить как Scorpions, спиваться как Том Уэйтс или страдать как Курт Кобейн.

Рок

Рок — это тоже песни, которые поет живой человек. И рок-певец делает вид, что раскрывает миру свою душу, как правило всем недовольную и бунтующую. Боль, а также радость души лучше всего выражается луженой глоткой, тремя гитарными аккордами и малоизобретательным барабанным стуком.

Рок, вообще говоря, — это разновидность поп-музыки, ведь главное для попа — самоидентификация слушателя с песней, уверенность, что песня обращается непосредственно к нему. Поп эротичен, манерен, провокационен. Он больше чем жизнь, он заманивает в себя. Он противостоит серости обыденной жизни. И Элвис Пресли — это поп, и The Beatles, и АВВА, и Black Sabbath, и The Clash.

Поп предлагает народонаселению не столько задушевные тексты и прилипчивые мелодии, сколько систему ценностей, эрзац мировоззрения.

Поп-музыка — прежде всего, социальное явление. Собственно музыка занимает в нем довольно незначительное место: подростки живут под свою музыку, что-то чувствуют, надеются, ненавидят, делятся на своих и чужих в зависимости от стиля музыки, даже часто ее слушают, но они ее не слышат. В равной степени это относится и к гитарному скрежету, и к задушевным песням, и к звукам, извлеченным из ритм-машины и синтезатора. И то, и другое, и третье — часть молодежной культуры.

Употребляя выражение «молодежная культура», надо делать поправку на инфантилизм потребителей поп-продукции. Великовозрастные поклонники музыки 60—70-х, рок-н-ролла, хард-рока, джаз-рока, арт-рока, высокомерно ухмыляются, когда речь заходит о молодежной музыке, поскольку уверены, что техно, и вообще «все современное», — это музыка для безмозглых тинейджеров, не способных оценить настоящее качество. Но все эти бесконечные The Beatles, Rolling Stones, Pink Floyd, Doors, Queen, Uriah Heep, Genesis, Yes, Rainbow, Led Zeppelin, Grateful Dead — и какие там еще есть «легенды и звезды» хиппи-рока? — и есть самая настоящая музыка для безмозглых тинейджеров, по уши утонувших в своей молодежной культуре. Если кто-то, как дитя малое, никак не может отлепиться душой от набившей оскомину подростковой музыки 30-летней давности, то это не дает ему повод утверждать, что именно в ней скрыты подлинные сокровища. Чуждая всякой критичности влюбленность в хиппи-музон наполняет душу великовозрастного инфантила непомерными восторгом и пафосом: «Классический рок!» Да ведь он не менее примитивен, вторичен и убог, чем вся остальная поп-продукция! И точно так же рассчитан на самый массовый вкус.


Рок откровенно любуется своими бицепсами, высокой потенцией, обнаженной мускулистой грудью, красивыми волосами, демоническими глазами и загорелыми челюстями (все это следствия повышенного содержания мужского гормона тестостерона). Рок омерзительно патетичен и театрально-мужественен. Все это относится и к Doors, и к Death: если уж петь, то не иначе, как о вечных и вневременных проблемах добра и зла, жизни и смерти, веры и предательства, о вечном проклятии, о трагедиях и катастрофах; если уж брать аккорд, то не иначе, как в до-мажоре. Если притягивать за уши какую-то иную музыку, то не иначе, как что-нибудь симфонически-струнное и надсадно-трагическое, называя этот хлам «классикой» (голливудские кинокомпозиторы тоже так поступают).

Слушая рок, его потребители приходят в восторг от того, что они сильные, жестокие, а главное, красивые мужчины, лишенные иллюзий. Все это, разумеется, не что иное, как нищиеанско-вагнерианский комплекс. Но одного взгляда на лица металло-музыкантов достаточно, чтобы увидеть: все эти нордические одинокие герои — слюняво-сопливые участники деревенской самодеятельности. Металло-рок — акустический эквивалент комиксов-страшилок. Не только внешний вид музыкантов и оформление их альбомов, но и их музыка — чистой воды клоунада.

Разговоры о том, что рок дик, — полная чушь. Металл — это исключительно строгая и чопорная музыка, помешанная на идее высокого исполнительского мастерства. Но и разговорам о технических сложностях рока и о виртуозах в кожаных штанах верить никак нельзя. Действительно, существует гиперсложная в техническом отношении музыка, есть даже и такая, которую вовсе невозможно исполнить в соответствии с нотами, это выше человеческих сил. В качестве примера могут служить некоторые произведения таких композиторов, как Джон Кейдж, Карлхайнц Штокхаузен или Янис Ксенакис. Их пьесы берутся исполнять очень немногие музыканты, а внятно это получается у единиц. Но, во-первых, это далеко не рок, а во-вторых, действительно виртуозное исполнение вовсе не стремится натужно демонстрировать свою техничность, музыка звучит легко и естественно. Кроме того, неспециалист часто не в состоянии оценить, что является технически сложным, а что простым.

Рок, который не гордится своей повышенной потенцией, называется альтернативным. Его делают пугливые сутулые юноши или хамского вида девицы. Альтернативный рок — это студенческо-героиновый балаган: крестьянская война с шоу-бизнесом, восстание силезских ткачей.


Наличие мелодии в рок-песне — дело необязательное, куда важнее прилипчивый гитарный рифф. Но все это вещи второстепенные и с течением времени подвергшиеся изрядной инфляции: самое главное в роке — это громкость звука.

Впрочем, Джастин Бродрик (группа Godflesh) уверен, что и этого про рок сказать нельзя: «Рок-музыка вообще не имеет отношения ни к жестокости, ни к реальности. Рок-музыка интересуется исключительно сбережением своих старых клише и стереотипов. Заниматься роком — это то же самое, что работать на консервной фабрике: доставать селедку из одних жестяных банок и тут же закатывать ее в новые».

В любом случае, поп (и его частный случай — рок) должен «цеплять», то есть не оставлять равнодушным. Только неравнодушный человек отправится в магазин и купит звуконоситель. Звуконоситель хранят дома и дома же слушают.

Техно

В техно нет гитар, но что еще важнее, нет голосов живых людей. За техно-музыкой не стоит человек. В техно нет песен и мелодий, а главное, нет песенной структуры, то есть никто не считает, сколько тактов осталось до припева. Техно вовсе не рождается на ваших глазах из чьей-то мятущейся или тихо ликующей души. Техно не льется из-под виртуозных пальцев, у техно нет потеющего исполнителя. Но делать отсюда вывод, что техно получается само собой, без затрат времени, ума и сил, — большая ошибка.

В идеале слушателю техно не должно быть известно, кто его сделал. Техно избегает фотографий с чьими-то рожами и, как следствие, отказывается от звезд: у техно-диджеев и продюсеров нет имиджа.

Отказываясь от звучащего слова, техно отказывается и от слова печатного: о техно буквально нечего сказать.

В чем смысл техно, для чего оно вообще нужно? Нести радость людям. Причем не абстрактную радость, которую кто-то когда-то почувствует, а очень конкретную: танцующим на танцполе должно быть радостно здесь и сейчас.

Техно сугубо функционально, то есть является инструментом: оно предназначено побуждать к танцам, но танцы эти непростые. Танцуя под техно, следует отключаться и впадать в экстаз.

Вестбам (Westbam): «У техно нет никакого содержания, техно ничего не хочет тебе сообщить и ничего не обещает в будущем. Техно ни к чему не призывает и не требует никаких жертв. Техно дает сиюминутное чувство свободы. А также счастье. А также чувство, что ты не одинок. Вот и все». Надо понимать, теоретизировать на эту тему столь же глупо, как объяснять, в чем состоит прелесть водки.

Принципиально важно, что танцующие не знают ни настоящего имени диджея, ни названий пластинок. Обычным людям техно-грампластинки не нужны: потребитель потребляет техно в процессе танцев, в акте живого присутствия. Техно нельзя унести с собой домой, вы же не можете унести с собой пьяный разгул, атмосферу рок-концерта или духоподъемный момент церковной службы. Иными словами, техно — это экзистенциальное переживание.

Раз техно не продается публике в виде звуконосителей, оно функционирует вне коммерческих структур шоу-бизнеса, концерны звукозаписи, перешедшие на компакт-диски, не могут наложить на него свою лапу.

Техно — это музыка будущего, техно устремлено в будущее еще со времен Kraftwerk и Хуана Эткинса. Электронные звуки зовут в новое тысячелетие: к полетам на другие планеты, а не к крестьянской сохе. Техно быстро развивается, техно — это единственная область музыки, в которой наблюдается прогресс, все остальное находится в застое и упадке, в лучшем случае пытается поспевать за техно, используя его достижения. Таким образом, техно оплодотворяет всю современную музыку, выводит ее из кризиса.

Техно изменило не только саунд нашей цивилизации, но и ее вид. Имеются в виду высокотехнологическая компьютерная графика, а также яркий и экстравагантный стиль одежды и оформления интерьеров. Визуальный техно-стиль ликвидировал гадкую и закомплексованную эстетику 80-х.

Техно — электронная музыка, ее развитие связано с бурным развитием сверхсовременной аппаратуры, с применением высоких технологий.

Техно — это не бум-бум-бум-бум! Техно устроено сложно. Техно обладает душой, движением. Техно обращается к чувствам.

Диджей — это музыкант нового типа. Он не просто заводит грампластинки, он находится в живом контакте с танцующей толпой, он ее магнетизирует. Сами по себе техно-треки — это полуфабрикаты. Диджей, состыковывая треки и пуская их параллельно друг другу, изготовляет из этих полуфабрикатов живую музыку. Кстати, именно поэтому техно находится вне критики: музыкальные критики сами не танцуют, а судят о техно по грампластинкам, то есть по полуфабрикатам.

Вестбам: «Но нельзя же судить о качестве ресторана, заглянув в холодильник на кухне и пытаясь укусить замороженную курицу!»


DJ Spooky — видный идеолог и теоретик диджейства. Он полагает, что диджейская музыка творит будущее без прошлого. Звуки, которые попадают в семплер, вырываются из своего контекста, то есть лишаются истории, самостоятельного смысла и значения. Диджей создает новую музыкальную форму — микс. Это музыка будущего. А музыка прошлого порезана на порционные кусочки, каждый из которых лишь полуфабрикат.

DJ Spooky: «Электронная музыка — это фольклор индустриального века. Диджей продолжает традицию средневековых бардов и менестрелей с той лишь разницей, что рассказывает свои истории с помощью бита. Для сравнения можно упомянуть традицию западноафриканских гриотов, музыкантов-рассказчиков. Странствуя, они добавляют к своим поэмам маленькие детали, а что-то, наоборот, выкидывают, то есть фактически осуществляют перманентный ремикс. В любой культуре есть хранители и распространители, которые накапливают и размножают истории и легенды своего региона. Это и африканская, и европейская традиция. В современной электронной музыке мы обнаруживаем западноафриканскую восприимчивость и европейскую технологию».

Таким образом, диджей — это современный сказитель вроде Гомера. Диджей коллекционирует грампластинки, содержащие наше культурное достояние, а потом знакомит нас, беспамятных аборигенов, с нашими же собственными легендами и мифами. В том, что диджей — просветитель, выполняющий свою культурную миссию, уверены очень многие диджей со стажем.

DJ Spooky вывел и замечательную формулу: дискотека = библиотека.

Кошмарные разоблачения

Техно — это разновидность поп-музыки.

Невозможно провести четкую границу, отделяющую техно от поп-музыки. Современная поп-музыка и техно делаются по одним и тем же рецептам на одних и тех же инструментах. Иногда даже одними и теми же людьми. Ритм-машину изобрели не для нужд техно. С начала 80-х практически вся поп-музыка записывается с помощью ритм-машин и секвенсоров. Можно считать, что техно подползло под поп-музыку, а можно считать, что, наоборот, ритм-фундамент поп-музыки выполз из-под нее, обособился и зажил своей жизнью.

С культом звезд техно вовсе не покончило. Говорить об анонимности и взаимозаменяемости диджеев просто смешно. Первые же немецкие техно-диджеи, Свен Фэт и Вестбам, стали первыми немецкими техно-звездами. Диджей — предмет обожания и культа ничуть не в меньшей степени, чем поп- и рок-звезды. Есть и диджей первой лиги: Джефф Миллс, Карл Кокс, Пол Оукенфолд, Лоран Гарнье, Grooverider, Арман Ван Хелден — и целый легион их куда менее именитых коллег. На техно-танцульках действует та же система хэд-лайнеров и довесков, что и на рок-концертах: громкое имя пишется крупными буквами, на него идут поклонники, которым приходится долго ждать, пока в конце вечера выступит звезда. Звезда получает за свои выступления бешеные гонорары ($20 000 за час-два) и любовь распутных особ. И кокаина полные ноздри. Настоящий рок-н-ролльный образ жизни.

Портреты техно-звезд украшают обложки музыкальных журналов, звезды дают пространные интервью и не испытывают никакого неудобства перед идеей безликой и неразговорчивой человеко-машины.

Что техно связано с получением сиюминутного наслаждения, это несомненно. Слово «гедонизм» тут вполне уместно. Но фактом остается и то, что техно очень быстро приедается, перестает возбуждать и заводить: многие диджеи и продюсеры с десятилетним стажем сами уже не танцуют и никакого пьянящего эффекта музыки не ощущают. Может ли чувство счастья и свободы приесться? Похоже, что раскрепощающе-экстатические техно-танцы действуют лишь на новичков. Потом наступает блокировка.

Мэйнстрим

Нас уверяют, что андеграунд — это оппозиция мэйнстриму.

Мэйнстрим (главная струя, основной путь, доминирующее направление) — это музыка, которую считают приемлемой для себя подавляющее большинство потребителей. Мэйнстрим — это музыка, которую любят люди, не разбирающиеся в музыке и безразличные к ней. Людей, конечно, можно понять, у них масса других забот и интересов. Нельзя требовать, чтобы все придирчиво пестовали свой музыкальный вкус и критически следили за развитием новых тенденций, тратя на это кучу времени, сил и денег. Мэйнстрим — это среднее арифметическое современных тенденций, в нем есть все, но в безопасных дозах. Идея мэйнстрима — держаться середины и не подходить слишком близко к краю.

Существует еще одно определение мэйнстрима: это музыка, которая специально смикширована таким образом, чтобы сносно звучать даже из самого паршивого радиоприемника.

Иногда слово «мэйнстрим» употребляют и в более узком смысле: говорят о мэйнстриме металла, мэйнстриме техно, джаза и т. п.

Андеграунд

Полагать, что андеграунд дико крут — бо-о-ольшое заблуждение. Представлять себе андеграунд в виде братства равноправных индивидуумов, объединенных любовью к радикальной музыке и святой ненавистью к коммерции и мэйнстриму, просто смешно. Сегодня андеграунд в мельчайших деталях копирует большую звукозаписывающую индустрию. Есть в андеграунде и звезды, как правило имеющие контракты с гигантами звукоиндустрии, есть мафии, есть хит-парады. Дистрибьюцией продукции многих независимых лейблов занимаются крупные фирмы, без них малотиражная музыка так и осталась бы никому не известной.

Интересный аспект проблемы: легко ли попасть в андеграунд (то есть выпустить свой компакт-диск на андеграундном лейбле или навязать андеграундному магазину или дистрибьютору компакт-диск, выпущенный на своем собственном лейбле)? Практически невозможно. Нынешний андеграунд — это элитарный клуб для своих; компакт-диски в специализированных магазинах стоят дороже, чем в обычных мэйнстримовских; считать своим единомышленником какого-нибудь известного в андеграунде человека, музыканта или диджея, просто невозможно, он не видит тебя в упор, ты ему ни в каком качестве не интересен. Продолжать называть эту ситуацию «андеграундом» — странное занятие, аналогичным образом функционируют секты, закрытые клубы и преступные группировки. Разумеется, тусовки, то есть система взаимных связей и услуг, существуют, но в них отсутствует идея служения общему делу и сверхчеловеческой цели.

Никакая особая музыка, которую нигде больше не услышишь, в андеграунде не звучит. Андеграунд — не музыкальный стиль и не жизненная позиция. Андеграунд — это эффективно функционирующий способ распространения малотиражного товара, а вовсе не отсутствие коммерции как таковой.

Кстати, противопоставление коммерческой и некоммерческой музыки есть не более чем демонстрация собственной наивности. Даже самая некоммерческая музыка все равно остается конъюнктурной, то есть сделанной на потребу, удовлетворяющей спрос. Я не уверен, возможно ли в нынешних условиях делать музыку, начисто свободную от конъюнктуры (любое явление культуры предполагает некоторую аудиторию, которая способна его оценить), но подчеркивание некоммерческой направленности какого-либо продукта выдает рыночную стратегию не очень изобретательного сорта.

Андеграундные пати именно потому и нелегальные, что их устроители не платят налогов и не покупают лицензию на продажу спиртного, то есть имеют больший доход. Андеграундные пати попросту выгоднее всех прочих.

В любом случае, на техно делаются большие деньги. Даже если рейверы не покупают пластинки, а это не так, они платят деньги за вход на танцы. В месяц рейвер тратит на входные билеты денег больше, чем «нормальный» молодой человек на компакт-диски. Если добавить сюда стоимость прохладительных напитков в клубе, техно-наркотиков и шмоток, мода на которые тоже постоянно меняется, то придется согласиться, что техно живет бурной коммерческой жизнью.

В конце 90-х расплодились десятки дистрибьюторских фирм, которые перепродавали друг другу техно-диски. Структура коммерческих связей по своей сложности не уступает связям между большими фирмами звукозаписи.

И конечно, уже в начале 90-х техно как миленькое выпускалось на компакт-дисках. Если бы техно не мутировало в музыку на CD. которую интересно слушать дома, оно бы давно превратилось в пережиток прошлого.

Музыка будущего

Вот мы и подходим к самому интересному. Техно — музыка будущего?! Шутить изволите! Техно — музыка прошлого. Техно вовсе не растет и благоухает, а пытается выбраться из чудовищного кризиса. Какое там будущее, сохранить бы то, что есть.

А стремилось ли вообще техно в будущее?

Kraftwerk, по их собственному признанию, намеревались продолжить европейскую культурную традицию начала 30-х. Отсюда и ретропиджаки, и старинный радиоприемник на обложке грампластинки, и скоростные автотрассы, которые, как известно, начали строить еще в 30-х. Оттуда же и идеи о студии как музыкальном инструменте, музыканте-инженере и идеале машинной музыки, все это идеи футуризма.

В конце 90-х ветерана Хуана Эткинса спросили насчет расширяющейся Вселенной и жизни на других планетах. Он, не смущаясь, заявил, что полеты к звездам и прочие футуристические утопии его никогда особенно не интересовали. Дескать, всю жизнь он хотел делать традиционный фанк и вообще задушевную музыку.

По поводу прогресса в техно можно сказать, что техно с потрясающей скоростью устаревает. Музыка 80-х непоправимо устарела с приходом хардкора. Хардкор был отменен драм-н-бэйссом. Транс не надоел только тому, кто его никогда не слышал. Хуже эсида только жужжание бормашины в твоем зубе. Неизменные константы, на которые техно-продюсер всегда может опереться, — это хаус (в разных видах) и брейкбит (в разных видах).

Похоже, вместо вечной юности, обещанной техно, оно находится в состоянии вечной старости и обречено пульсировать между ретро-хаусом и ретро-брейкбитом.

Техно поспешает за прогрессом техники? Пресловутый прогресс техники — это постоянное удешевление микрочипов и, соответственно, синтезаторов и персональных компьютеров. Прогресс состоит в том, что то же самое, что раньше можно было делать только на дорогущих машинах и крайне медленно, сегодня делается на значительно более дешевых и куда более быстро.

Бернд Фридманн: «Если после двух тактов ты уже знаешь, как будет устроен весь трек, то это примитив. Поэтому мне не очень интересен драм-н-бэйсс. Когда я был подростком, мне приходилось очень сильно напрягаться, чтобы выстукивать то, что сейчас называется брейкбитом. Первые ритм-машины были к нему неспособны, нам приходилось резать пленку и ужасно мучатся. Сейчас он получается автоматически у любого. Проблема решена. Решена ли? Я не думаю, что прогресс техники способствует прогрессу или хотя бы развитию музыки. Прогресс техники способствует лишь тому, что к делу привлекаются новые полчища халтурщиков. У тебя есть возможность большого выбора, но возможность выбора вовсе не делает из человека музыканта. У современной ритм-машины брейкбит получается сам собой, а все равно все семплируют один и тот же трек Джеймса Брауна».

DJ

Наблюдается явное перепроизводство диджеев. Аббревиатура DJ в псевдониме уже давным-давно стала проявлением дурного вкуса. Раньше она воспринималась как свидетельство каких-то заслуг: кандидат технических наук Иванов, народный артист Петров, диджей Сидоров. Но потом этих самых диджеев развелось как собак нерезаных: куда не плюнь — везде диджей. Сегодня если в твоем псевдониме присутствуют две буквы D и J, то это вовсе не означает, что ты умеешь крутить пластинки, разбираешься в музыке или способен управлять настроением огромной толпы. Скорее всего, ты просто пытаешься набить себе цену.

Увеличение количества дисков с электронной танцевальной музыкой и снижение их качества привело к тому, что поиск интересной музыки стал безнадежным занятием, очень мало кто из диджеев продолжает фанатично искать новую музыку, прослушивая сотни новых дисков в неделю.

Диджей — это, с одной стороны, профессия, с другой — самозваный титул. И, вообще говоря, не очень понятно, что имеется в виду под выражением «музыка, которую делают диджей». Диджей крутят на танцульках виниловые грампластинки. Музыка, которая записана на этих пластинках, — дело рук техно-продюсеров. Это две разные профессии: если какой-нибудь индивидуум после нескольких лет успешной диджейской карьеры вдруг решит выпустить альбом с собственной музыкой (к чему его подталкивает концерн звукозаписи), у него, скорее всего, ничего не получится, ему придется прибегнуть к помощи профессионалов. Это крайне распространенное явление: огромное количество музыки, которую якобы записывают знаменитые диджеи, оказывается делом рук «инженеров», находящихся за кадром. Не свою музыку под своим именем выпускают Goldie, Вестбам, Grooverider, Свен Фэт, DJ Hell.

Если же диджеи и впрямь своими собственными руками записывает музыку, то, наверное, он ее же и заводит на своих сетах? Ничуть не бывало. А слушает ли он дома, «для души», ту музыку, которую пропагандирует на своих выступлениях? Как правило, нет. Диджеи слушают свои грампластинки лишь на работе, по долгу службы.

Рискну высказать сомнение: действительно ли техно-хаус-диджеи всем сердцем и душой преданны этому самому техно-хаусу? Исчезни он — исчезнут и диджеи? Ни в коем случае. Карл Кокс неоднократно заявлял, что конец хаус-музыки вовсе не будет означать конца его карьеры в качестве диджея: когда дает дуба одна кобыла, пусть даже самая любимая, извозчик пересаживается на другую и продолжает возить народ.

Продюсеры

Реакционность, консерватизм и узколобость продюсеров танцевальной музыки прекрасно известны им самим. Вестбам даже разразился статьей, посвященной временам темного средневековья, то есть сегодняшнему дню: «Суеверные техно-продюсеры вцепились в безумно устаревшие грампластинки и ритм-машины, новая техника оценивается по одному критерию — насколько точно она воспроизводит старый аналоговый саунд». Издевался Вестбам и над тем, что многие техно-диджеи и продюсеры боятся компьютера и не решаются оторваться от черно-белых клавиш. На многих давит начальное музыкальное образование и гаммы, игранные в детстве.

Ищут ли музыканты новые пути? Производители электронной музыки похожи на особ, которые хотят модно одеться, но не очень понимают, в чем именно эта мода сегодня состоит. И очень переживают, не наденет ли соперница точно такое же красное платье. Отважно искать новые пути, наряжаясь перед зеркалом, можно, но всегда будет мучить опасение, не окажешься ли ты в результате пугалом огородным. А это существенно ограничивает пространство для маневра.

Иными словами, каждый музыкант просто продолжает заниматься тем же, чем занимался до сих пор, несколько корректируя саунд, если изменилась погода.

Что же касается неслыханных или новых звуков, о которых непрерывно идет разговор, то это еще одно типичное недоразумение.

Никаких «неслыханных» звуков на самом деле нет, как нет невиданных оттенков цвета. Неслыханные ранее звуки — это либо миф, либо некорректное словоупотребление. Полагать, что дело музыканта — искать не употреблявшиеся ранее звуки, столь же странно, как и считать, что дело писателя — искать не употреблявшиеся ранее слова.

Под новыми звуками в клубной музыке имеются в виду звуки, которые сегодня не употребляются в каком-то специфическом стиле, но которые могут быть употреблены без того, чтобы музыка существенно изменилась. Публика опознает новые звуки, ведь новые звуки — это ссылки на какую-то старую музыку Новые звуки очень похожи на модные детали одежды. Когда эффект неожиданности и упоения модностью ослабевает, приходится опять искать новые звуки. Электронная музыка постоянно обновляет свои новые звуки, но со стороны оценить этот процесс практически невозможно, нужно в течение долгого времени постоянно ходить в передовой клуб и не слушать ничего другого. Тогда восприятие концентрируется на новых звуках, и появление нового звука переживается ярко. Это очень похоже на эффект, производимый минималистической музыкой.

Электронная музыка

Пора делать сенсационное заявление. Вы полагаете, что техно — электронная музыка? Должен вас разочаровать.

Что значит «электронная»? Сделанная при помощи приборов, подключенных к электророзетке? Для записи песен каких-нибудь Oasis или Металлики используется больше электроники, чем для большинства техно-треков.

Может быть, электронная потому, что звучит специфически? Типичный «электронный» звук — это результат применения резонирующего, то есть самовозбуждающегося, фильтра, когда плавно меняется частота, на которой он возбуждается, filter sweep. Типичное бульканье — результат применения осциллятора низкой частоты (LFO), который модулирует (то есть толкает в бок) основной сигнал, отчего тот начинает вибрировать. Все эти эффекты были применены в первом коммерческом аналоговом синтезаторе Роберта Муга в 1964-м. И остаются до сих пор священным образцом и недостижимым идеалом в электронной поп-музыке (это и к вопросу о неудержимом прогрессе).

Собственно, сегодня, точно так же, как и в 60-х, этих несложных эффектов совершенно недостаточно, чтобы именовать результат электронной музыкой. В лучшем случае, речь может идти о двух-трех электронных звуках. Электронная музыка предполагает вмешательство на уровне микроструктуры звука, изменение его спектра Электронная музыка озабочена различными алгоритмами генерации музыки. Существуют опыты применения гранулярного синтеза, фрактальной геометрии, теории хаоса, теории нелинейных систем и клеточных автоматов для порождения музыки — как отдельных звуков, так и больших музыкальных форм. Большинство техно-музыкантов даже не подозревают обо всем этом. Имена таких композиторов, как Карлхайнц Штокхаузен, Янис Ксенакис, Готфрид Михаэль Кёниг, Мортон Суботник, Полина Оливерос, пользовавшихся значительным авторитетом уже в 60-х, в техно-мире просто неизвестны.

Не секрет, что современная электронная, электроакустическая, акузматическая, компьютерная музыка существует для крайне ограниченного числа ценителей, это далеко не популярная музыка. Делают ее в университетах и в специально созданных центрах (вроде парижского IRCAM), обладающих мощными компьютерами и не менее мощным интеллектуальным потенциалом. Порой на изготовление всего одного часа звука может уйти несколько лет кропотливого труда на университетском суперкомпьютере.

Иногда специально для реализации композиторского замысла бригада программистов пишет программу, которая должна порождать звук с нужными характеристиками или вести себя необычно хитрым образом, а какой при этом получится звук, заранее вообще не ясно.

Существуют лаборатории, где вот уже более двадцати лет разрабатывается постоянно усложняющийся музыкальный компьютер. Скажем, один такой уникальный компьютер, EMS, стоит в Стокгольме. Он один на всю Швецию. В конце 70-х — начале 80-х второго такого шведский бюджет не потянул.

Название «электронная музыка» техно носит по недоразумению.

Музыка

«Так, может быть, и название „музыка“ техно не заслужило?» — поинтересуется ехидный читатель. В фундаментальной немецкой музыкальной энциклопедии к техно применено не слово «Musik», a «Klangbastelei» («любительская звуковая поделка»). Может быть, словарь не разбирается в музыке? Разбирается. На двух страницах мелким шрифтом подробно объяснен смысл семплирования, правдоподобно описаны стили от диско-хаус-техно до драм-н-бэйса. Упомянуты и Kraftwerk, и фанк, и электро, и индастриал. И даже Вестбам с Love Parade в придачу. Отмечено и то, что единственная сфера, где техно-музыкант может проявить некоторую свободу, — это саунд. Упомянуто, что то же самое относится и к рок-музыке.

Что делать? Я, разумеется, не буду вставать на пролетарскую точку зрения и обиженно шипеть на консерваторских профессоров, которые, дескать, не способны отличить музыку от немузыки. Давайте попробуем понять позицию оппонента. Как мы увидим, это довольно несложно. Позвольте предложить аналогию. Как вам понравится такое вот стихотворение:

Papa papa papy papa

Papa pypa pypa papa

Руру papy papy papa

Papa papa papy pypy

Вы скажете, что это не стихотворение? А я отвечу: наверное, вы не разбираетесь в поэзии!

Оно игнорирует наличие языка, способного выражать смысл? Зато оно обладает структурой, жестким ритмом, в нем есть рифма и вполне определенная целостность.

Оно навязчиво, звуки неинтересны, ритм банален, все в целом примитивно устроено?

Ну, во-первых, не так уж примитивно (слог «ру» является то ударным, то безударным, композицию в целом можно рассматривать как борьбу «ра» с «ру»: «ра» тянет одеяло на себя, но «ру» пробирается в финал); во-вторых, есть куда более просто устроенные стихи, скажем опус классика французской поэзии Гийома Аполлинера, состоящий просто из последовательности букв алфавита; а в-третьих, если это кому-то нравится, то почему бы и нет?

Это стихотворение не игнорирует наличие языка, оно создает собственный язык. И собственную атмосферу. Ссылки на Пушкина не помогут: академическим литературоведением нас не удивишь.

Но ведь даже «В лесу родилась елочка» куда богаче и игривее!!! Эти ра-ра-ра-ру — просто раковые клетки: раковая опухоль сожрала «В лесу родилась елочка» или «Я помню чудное мгновенье»!

Ну, не надо так нервничать, если угодно, я готов усложнить пример. Вот, скажем, ужасно прогрессивное семплирование, так можно из одного старого стихотворения сделать много новых:

Papa мню чуд papy papa.

Существенно улучшить вид (но не смысл) этого стихотворения можно, применив различные шрифты, это точный эквивалент саунда:

Можно обогатить эту строчку и лихим брейкбитом, а потом охардкорить, но я предоставляю это читателю в качестве увлекательного домашнего задания.

Одним словом, человек, который способен оценить прелесть «настоящего» стихотворения, на суррогат принципиально не согласен. Замшелая академическая позиция здесь ни при чем. Точно также человек, способный оценить прелесть «настоящей» музыки (Монтеверди, Бах, Мессиан, Ксенакис), не согласится считать техно музыкой. Легким утешением для любителей ра-ра-ру-стихов может служить то обстоятельство, что поэзия находится в глубочайшем кризисе, новых Пушкиных нет, и тот, кто пытается писать в старом стиле, добивается результата, как правило, убогого. И в мире «серьезной» музыки уже давным-давно идет кризис, смущение в умах и непрерывная переоценка ценностей. Сверхпопулярное и ужасно прогрессивное техно — это танцы на поминках по приличной музыке.


Никто, конечно, не верит, что состыковка разных треков — это сложный творческий процесс. Треки специально выпускаются в таком виде, чтобы их было легко состыковывать, один хаус-трек подходит к любому другому, как болт к гайке. Уже много лет назад победила стандартизация, и если и сравнивать диджея с поваром, то только с тем, который разогревает готовые замороженные котлеты (или куриные ноги, если Вестбам настаивает на своей аналогии). Достаточное ли это основание, чтобы называть диджеев из техно-МакДоналдса «художниками и творцами»?

Вообще говоря, вся современная культура держится на воспроизведении и размножении образцов прошлого. Тем же занимаются джазмены, металлисты, альтернативные рокеры, брит-попперы. Писатели, поэты, голливудские киносценаристы и режиссеры. Все. Техно-диджеи, определенно, принадлежат к этой тенденции, но они — вовсе не начало всех бед.

С некоторой натяжкой произведения традиционного искусства можно рассматривать как ремиксы. И древние сказки, и африканские маски, и традиционная одежда, и даже древнерусские храмы и иконы базируются на довольно точном воспроизведении одного и того же канона. При этом, правда, не стоит забывать, что воспроизведение канона сохраняло дух традиции, служило передаче из поколения в поколение духовных истин. A DJ Spooky как раз отрицает присутствие прошлого в ремиксе. Никаких истин он передавать не хочет, он пропагандирует тотальный и бессмысленный коллаж. DJ Spooky прав, вся современная жизнь — это один сплошной коллаж из обломков старины, если хотите, ремикс XIX столетия. Но я бы не стал ликовать по этому поводу и притягивать за уши Гомера или африканских сказителей.

Atom Heart

Уве Шмидт (Atom Heart) полагает, что широко распространенная манера противопоставлять техно-трек и поп-песню говорит об ущербности музыкальной мысли и о глубоком кризисе. Не нужно делать выбора, следует просто прекратить писать песни и программировать треки. Технология и того и другого хорошо известна и к творческой деятельности никакого отношения не имеет.

Главной болезнью 90-х годов Уве называет loop, то есть много раз повторенный в цикле акустический кирпич. Техно-продюсеры как нечто само собой разумеющееся воспринимают процедуру построения композиций из многочисленных слоев, каждый из которых состоит из зацикленных звуков. Единственное существенное изменение, которое может произойти по ходу развития трека, — это появление или исчезновение нового слоя. Этим и ограничивается круг творческих проблем, которые приходится решать техно-музыканту.

Прогрессивно мыслящие продюсеры видят выход в уменьшении количества слоев, это путь техно-минимализма, но и он кажется Уве тупиковым, а кроме того не затрагивающим сущности проблемы. Самый главный дефект подобного подхода — это то, что музыка не меняется со временем, каждый цикл повторяется абсолютно одинаково.

Уве соглашается, что повторение — это основа музыки. Но одновременно он утверждает, что повторения не должны быть абсолютно точными, музыка должна непрерывно изменяться, расти как нечто органическое.

Какая музыка нравится Уве? Живая. Например, старый джаз или современный латиноамериканский фольклор. Побывав в Коста-Рике, Уве на какой-то свадьбе услышал игру деревенских музыкантов, которые часами напролет могли тянуть одну и ту же нехитрую мелодию. При этом они играли настолько вразнобой, казалось, не обращая внимания друг на друга, что о точном воспроизведении мелодии и ритма не могло быть и речи. Музыка находилась в постоянном движении. Вот она — настоящая органика, понял Уве, измученный немецким монотонным техно. Он уехал из Европы и поселился в Сантьяго, столице Чили.

Чем ему не нравится ситуация в Европе? «Прежде всего, наблюдается очевидный застой электронной музыки. Большая часть производимой музыки сводится к повторению одних и тех же схем. Называется ли это „хаусом“ или „драм-н-бэйссом“ — не имеет значения, принцип все равно остается одним и тем же. Что же касается Европы в целом, то я придерживаюсь мнения, что здесь очень сложно искать новые пути. Европа — исключительно плотно заселенное пространство с очень долгой культурной традицией. А это приводит к тому, что здесь можно работать в глубину, но не в ширину. Мне здесь не хватает дистанции и перспективы. В 1993—1994-м ситуация была еще совсем другой. Но потом сформировалась специфическая атмосфера, в которой делается техно, были расставлены все точки над „i“. Заниматься независимой музыкой, не замечая, что вокруг тебя происходит, стало просто невозможно. Техно-тусовка в Германии очень сильна, давно устоялись свои правила игры, своя шкала ценностей. Но такое положение сложилось вовсе не во всех странах, максимум в пяти. Мне было очевидно, что нужно уехать туда, где нет никакого техно, вообще никакой электронной музыки.

Когда я после года отсутствия возвращаюсь в Германию, мне каждый раз кажется, что я пропустил что-то очень важное, что все изменилось и ничего не узнать. Но каждый раз я обнаруживаю, что все осталось по-прежнему.

Я готов поверить, что в таком положении дел заключается преимущество европейской музыкальной традиции. Я имею в виду ее плотность. Над одной темой работает одновременно так много народу. Очень быстро образуются ее мелкие специфические разновидности. Я готов допустить, что и через 20 лет будет существовать тусовка вокруг эсид-хауса, который будет звучать точно также, как и сегодня, но работа над ним будет продолжаться. В этих специализированных тусовках всегда будут делаться маленькие открытия, частные прыжки, но в целом сфера танцевальной поп-музыки уже сформировалась и точно такой же и останется в будущем. На протяжении многих лет идет работа над деталями. Это настоящий застой».

Отвечая на вопрос, в чем он видит смысл своей деятельности, Уве Шмидт заявил: «Спасти техно от него самого». Знаменит и его совет начинающим техно-музыкантам, впрочем, к продолжающим это тоже относится: прекратить использовать Cubase, то есть начать делать музыку, не используя MIDI-секвенсор.

Muslimgauze

Еще один знаменитый гиперпроизводитель и одновременно еще один враг механистического подхода к изготовлению музыки — это Брин Джонс, стоявший за проектом Muslimgauze. Он использовал много ударных инструментов: как правило, это были арабские бубны и барабанчики, а также металлические гонги. Барабаны записывались вживую, потом на них накладывался синтезаторный гул и разнообразные шумы арабского происхождения. Джонс записывал с радиоприемника обрывки речи, пение муэдзина, звуки топающих ног, стрельбу из автомата узи. Он применял массу морально устаревшей и часто неисправной аналоговой аппаратуры: усилители, микшерные пульты и синтезаторы. Все это барахло часто вело себя непредсказуемо: то начинало бурчать и гудеть, то попросту отключаться, когда транзисторы нагревались.

Брин Джонс был агрессивным противником цифровой техники, и техники вообще. Он ни разу в жизни не подходил к компьютеру и в глаза не видел интернета. Не пользовался он и семплером. Вся его музыка делалась вручную, то есть переписывалась с пленки на пленку, по технологии начала 70-х. Если нужно было добиться зацикленного звука, Джонс склеивал магнитофонную пленку в кольцо. Дабоватость Muslimgauze различима невооруженным ухом.

Брин Джонс полагал, что именно семплеры виноваты в том, что вся западная музыка звучит совершенно одинаково. Он уверял, что современный музыкант может добиться своеобразного и живого саунда, лишь принципиально отказавшись от семплера, который позволяет хирургически точно вырезать, а потом модифицировать музыкальный фрагмент. Стерильная точность обработки убивает музыку.

[19] Легко и джазовато

На апокалипсис нельзя положиться.

2Raumwohnung

В начале 90-х термин Easy Listening, «легкое, непринужденное слушание», еще не был в большом ходу. Easy Listening — это легкомысленная и, вообще говоря, ненавидимая молодежью интернациональная эстрада 50—70-х, французский шансон, киномузыка, коктейль-джаз, музыка для баров, музыка эстрадных оркестров, музыка для тех, кому за 50, мелодии и ритмы зарубежной эстрады, массовая продукция без каких бы то ни было творческих претензий. Особенно гнусны переложения рок- и поп-номеров для больших оркестров, состоящих из дядек в одинаковых синих пиджаках, белых штанах и черных усах. Эти дядьки — настоящие мастера зажигательной, танцевальной и экзотической музыки.

Easy Listening находится в опасной близости от мьюзак (Muzak). Американская фирма Muzak Inc. поставила на поток изготовление и рассылку по почте кассет с музыкой для универмагов, залов ожидания, лифтов и тому подобных мест скопления беззащитного народа. Мьюзак — это музыкальное орошение клиентов, своего рода акустический одеколон. Мьюзак — это абсолютный ноль творческих претензий, самое страшное ругательство, применимое к музыке.

Но несложно заметить, что идея музыки, растворенной в воздухе, близка к идее эмбиента. Брайан Ино, изваяв во второй половине 70-х свою революционную «Музыку для аэропортов», фактически изготовил футуристический мьюзак для аэропортов.


Почему недовольная жизнью молодежь полюбила панк и гитарный хардкор? Очевидный ответ: потому что родители слушали всякую гадость вроде Джо Дассена и Мирей Матье. Примитивный гитарный рок был отличным способом досадить родителям и почувствовать, что мы — другие.

А в 90-х возникла совершенно зеркальная ситуация. Нынешние родители выросли на гитарном роке, для них социальный протест и активная жизненная позиция однозначно ассоциируются с Эриком Клэптоном, Rolling Stones и Scorpions. Потому молодежь, чтобы снова иметь возможность противопоставить себя своим родителям, полюбила расслабленную, спокойную и в большой степени поп-ориентированную музыку.

Так возникло на первый взгляд странное явление: мелодичные поп-песни, существующие на андеграундных лейблах.

Иное объяснение: для гитарной хардкор-сцены начала 90-х Easy Listening не был особенно чужим. Скажем, в Штутгарте некоторые хардкор-гитаристы участвовали в параллельных поп-проектах с девушками, поющими на французском языке. Ненавистью пользовались бодрые шлягеры, хит-парадная фальшь, a Easy Listening воспринимался как ироничная и абсолютно непопулярная музыка для отдыха: утром слушать надрывный гитарный рев невозможно, а завести что-то хочется. В конце 70-х у лондонских панков аналогичную функцию контрастного душа выполнял регги, регги — тоже довольно легкая музыка.

После краха коммерциализированного гитарного хардкора и альтернативного рока в середине 90-х Easy Listening обособился и зажил самостоятельной жизнью. Саундтреки старых эротических фильмов «Vampiros Lesbos» и «Schulm dchen Report», с переизданием которых связывают подъем новой волны Easy Listening, вышли на штутгартском гитарном лейбле Crippled Dick Hot Wax благодаря усилиям активных участников местной хардкор-сцены.

Очень часто у тех, кто взялся за Easy Listening, — панк- и индастриал-корни.


Ян Вернер: «Что такое Pan Sonic? Pan Sonic — это рок. Знаешь, этот подход: резче! громче! круче! We are shocking you, мы вас поражаем. Меня хардкор, хардкор в широком смысле, то есть вообще всякий аудиотерроризм, больше не удивляет и не шокирует. Мне просто неинтересно. Подлым или коварным экстремизм быть не может. Если ты агрессивен, если ты в каком-то отношении хардкор, то ты весь на виду, ты прост. А на самом деле, ты злоупотребляешь каким-то несложным эффектом. При этом важен не столько конкретный эффект, сколько сам факт злоупотребления, то обстоятельство, что ты хочешь досадить слушателю. Но ведь это примитив. У меня выработалась защитная реакция против акустического экстремизма. Сложным и непонятным ты становишься, когда сохраняешь видимость чего-то незатейливого и доступного».

Курд Дука (Curd Duca): «Я никогда не понимал, почему пребывать в авангарде всегда означает быть напряженным и несчастным. Почему находиться на переднем крае всегда означает применять грубые и неприятные звуки? Это старая вера, доставшаяся нам от 80-х и от индастриала. Это вовсе не должно быть так. Я отказался от всех парадигм 80-х годов… от грув-террора ритм-машины… от loops… от тяжелой атмосферы, полной ужаса и отчаяния… от искажений… от постоянных повторений… Моя цель — быть экспериментальным, но при этом не действовать на нервы, попытаться делать серьезное искусство с такими вот качествами: успокаивающее, расслабляющее, легкое, прозрачное, нежное, мирное, теплое, мягкое, тихое, спокойное».

Майк Флауэрс (Mike Flowers): «Музыка — это чистое развлечение. Серьезной музыки в природе не существует, а если кто-то дергает за струны и уверяет, что этим на кого-то влияет, кого-то ниспровергает или, наоборот, защищает, то это он просто так развлекается. Музыкой ничего добиться нельзя: корова не будет доиться быстрее под Баха и покупатели не будут быстрее раскупать дезодоранты в супермаркете. Впрочем, был в истории человечества случай, когда удалось успешно применить поп-музыку для большого и полезного дела. Когда панамский генерал Норьега забаррикадировался от осадивших его американских десантников и выкурить его было невозможно, то американцы врубили на полную мощь Guns N'Roses, и бравый генерал быстро сломался».


В 1995-м скандинавский коллектив The Cardigans («Душегрейки») записал старый хит Black Sabbath «Sabbath Bloody Sabbath», наведя на потускневший кусок тяжелого металла так ему недостающий средиземноморско-карибский лоск. Осенью 1995-го MTV навалилось на песенку The Cardigans «Sick & Tired» и более чем полгода не могло отклеиться от нее душой — очень музыка хорошая потому что.

Бесстыдно свингующий электроорган, джазовые гитары, нежно почесываемые барабаны, латиноамериканский ритм (мамбо, босса-нова) и необыкновенная легкость и прозрачность звука навевали сладкую ретро-грусть у тех, кто 60-е помнить никак не может. Ведь нынешние поклонники настоящего, оригинального Джеймса Бонда в те годы еще не входили в планы своих родителей.

Ну хорошо, мамы-папы, бабушки-дедушки полетали в вертолетах, поосвобождали заложниц в бикини, постреляли из смертоносных авторучек, погонялись друг за другом на фордах-ситроенах, потанцевали и пообнимались. Нам тоже хочется. Проблема только — где взять. Поскольку взять негде, то, похоже, действительно, единственное решение — построить заново и заявить, что то же самое стояло, ездило и булькало много лет назад.

Бывший панк Миллионер (группа Combustible Edison) заявил, что ему наплевать на возрождение джаза или босса-новы. Главное — стиль жизни. Миллионер провозгласил коктейль-революцию. Происходить она должна на лужайках для игры в гольф, всем революционерам надлежит одеться в строгие черные костюмы. И ради бога, никаких галстуков, мы не в офисе. Дамы — в серебристых платьях до пят. Невдалеке стоит вертолет, вокруг которого резвятся болонки. В кармане — билет до Рио-де-Жанейро.

Саундтреки к эротическим фильмам на самом-то деле сыграны скучно, холодно и без блеска. Несмотря на отличные рекламные фотографии, потрясающие названия первоисточников, вроде «Вампирши-лесбиянки» или «Она убивала в экстазе», а также на шикарное обозначение всего жанра в целом — Sexadelic, сама по себе музыка производит мертвое и гнетущее впечатление. Впрочем, коктейль-джаз отлично сплавился с размякшим драм-н-бэйссом, а ретро-диско — с хаусом.

Выражение «лаунжкор» (Loungecore) применяют к Easy-Listening-техно.


Существует самостоятельный жанр своего рода андеграундных энтертейнеров: Джими Тенор, Феликс Кубин, Gonzales, Peaches. Недалеко отползла и группа Stereo Total. Все они ориентируются на ретро-эстраду сделанную грубыми электро-средствами. Чтобы разогнать музжурналистскую тоску — несколько образчиков литературного творчества.

Франсуаз Кактус (певица и барабанщица Stereo Total), это будущая надпись на ее могильной плите: «Здесь лежит она, точно так же, как лежала и живая, с той, правда, разницей, что, когда она была еше живая, она энергично двигала попой».

Феликс Кубин: «Есть удивительный японский фильм, который называется „Сын…“ э-э-э… как я мог это забыть? В мире существуют всего два главных монстра, один Кинг Конг, а второй…»

«Годзилла!» — подсказывает кто-то из публики.

«Да, Годзилла! Так вот, на острове резвится сын Годзиллы и огромными камнями убивает группу японских исследователей. Ученые гибнут один за другим. При этом сын Годзиллы просто играет в футбол обломками скал. Собирается экспедиция возмездия, но победить сына Годзиллы никакими военными мерами не удается — ни снаряды его не берут, ни бомбы. Тогда японцы решают изменить на острове климат. Они используют пульты дистанционного управления, небо заволакивается облаками, и наступает зима. Сын Годзиллы двигается все медленнее и медленнее, слова медленно и тяжело вылетают из его пасти и падают в снег, такие большие надувные баллоны, которые не стремятся вверх, как в комиксах, а тяжело падают вниз. И сам сын Годзиллы не может бежать, он скользит по льду; падают снежинки, они покрывают его, такие красивые снежинки падают на глаз сына Годзиллы. Мы видим этот глаз во весь экран, он покрыт инеем, как ветровое стекло автомобиля, и нет дворников, чтобы его очистить. Сквозь слой инея мы видим взгляд сына Годзиллы… потом он затухает. Вот этому моменту, этому взгляду я посвятил свой следующий номер».

Музыкант нажимает кнопку, звучит неспешно-задумчивый диско-бит. «Это медленная музыка, — добавляет Феликс Кубин, прежде чем отложить микрофон и опустить пальцы на клавиши, — потому что на холоде бывает только печальная музыка».

Джими Тенор не чужд киноискусству. О чем должны быть его фильмы? Открывай любой дешевый журнал для одиноких женщин или толстых мужчин — и легко найдешь массу сногсшибательных историй, которые только ждут, когда по ним снимут зверский боевик.

В качестве примера такой вот сюжетик. 46-летний мужик работает на фабрике по солению огурцов. Он стоит на конвейере и запихивает огурцы в стеклянные банки. А на дворе тем временем — пятница, 16 часов. Все остальные рабочие уже ушли домой. Он загружает последнюю банку, его штанину втягивает в машину. Он пытается оттолкнуться от агрегата, опирается рукой о ленту транспортера, кисть руки соскальзывает и тоже попадает в машину. И вторая нога сжевана. Мужика крепко заклинило. Весь уикенд он должен питаться солеными огурцами. Его никто не бросается разыскивать, его жена оттягивается где-то на Тенерифе.

В следующей сцене он получает кучу денег от страховой компании. Он едет в Швейцарию на лыжный курорт. Он учится управлять искусственной ногой и искусственной рукой и кататься на горных лыжах. Теперь он стал клёвым парнем, а был придурком и неудачником. Happy end.


Феликс Кубин: «Да, мой новый период — это энтертейнмент, но это такое развлечение, которое не так легко потреблять. Мои многие вещи начинаются очень гармонично, но постепенно доля шума в них увеличивается, и конец не похож на начало. Это далеко не статичная ситуация. Меня часто упоминают в одной обойме с Джи-ми Тенором, якобы я имею отношение и к моде на Easy Listening, но это совсем не так. Easy Listening просто воспроизводит клише ретро-эстрады, не ставя их под вопрос и не пытаясь их видоизменить, исказить, переместить в иной контекст. Мне же интересно столкновение и взаимопроникновение разнородных элементов, скажем абстрактных звуков, шума и свинг-ритма. Для Easy Listening интересна старая эстрада сама по себе, такая, какая она есть, милая, наивная и стильная, мне же интересна ситуация искажения и агрессии… вообще странная и неадекватная ситуация, в которой музыка оказывается не тем, чем она поначалу кажется. Я проводил настоящие деструктивные опыты: играл на электрооргане в компаниях, которые мертвецки напивались, дрались, ходили по рассыпанному по полу стеклу, потом лежали без чувств в крови. Это не то, что можно вспоминать с удовольствием, но мне очевидно, что дело тут в агрессии и контрасте, а вовсе не в ностальгии. Это не музыка для коктейль-бара, мне очень жаль, что тенденция Easy Listening была воспринята в качестве muzak».

Музыка раскрывает свое настоящее лицо? Деструктивный поп? — задумываюсь я.

Джазоватость

Поклонники джаза продукцию Джими Тенора за музыку не считают, и очень часто ему приходится слышать совет прекратить мучить саксофон и флейту, дескать, Колтрейна из тебя не получится. Он же ненавидит всех джазменов и полагает, что это из них не получится Колтрейнов.

Джими Тенор: «После моих выступлений ко мне подходит самая разнообразная публика говорить свое „фи“. Каждый джазовый музыкант, привлеченный слухами о том, что я делаю какой-то новый и ужасно модный джаз, считает своим долгом заявить, что саксофонист я никуда не годный. И мне не следует прикасаться к духовым инструментам. Когда же я вежливо интересуюсь, когда можно будет послушать новую пластинку моего придирчивого критика, то оказывается, что у него пластинок и в помине нет, а деньги он зарабатывает тем, что озвучивает музыкальные вставки в телевизионных ток-шоу. Есть саксофонисты, которые непрерывно репетируют и ничем другим не занимаются. Кое-кто из них способен воспроизвести соло Колтрейна уже лучше самого автора. Для меня это звук денег. Само стремление к такого рода совершенству — проявление неуважения к идеалам Джона Колтрейна. Чтобы иметь шанс еще как-то соответствовать духу джаза, современный саксофонист, особенно белый, должен играть неумело и неграмотно. Он должен брать фальшивые ноты, чтобы попасть в тон. Сегодня нет никакой возможности играть правильные ноты».

Вот уже не первое десятилетие ведутся упорные попытки облагородить поп-музыку, подталкивая ее к огромному и непрозрачному монолиту, на котором написано слово «джаз». Чаще всего речь идет о чистой пропаганде. Когда какая-нибудь разновидность поп-музыки, до того считавшаяся примитивной, вдруг начинает претендовать на некоторую изысканность форм, на нее тут же лепится этикетка, намекающая на родство с джазом.

Джими Тенор скептически относится к возможности реального оджазивания поп-музыки: «Электронная музыка функционирует крайне индивидуалистично, все делает один человек, никакая коммуникация ему не нужна. А джаз, наоборот, строится на взаимодействии музыкантов друг с другом: каждый из них незамедлительно реагирует на то, что в этот момент делают его партнеры. Поп-музыканты и продюсеры охотно говорят о „джазовых элементах“ или о jazz feeling. Но при этом имеются в виду лишь характерные звуковые эффекты, то есть джазовые пассажи, вклеенные в поп-номер, или, в лучшем случае, последовательность аккордов из джазовой пьесы. Из джаза заимствуют саунд, а не мясо».

Эсид-джаз

Раз уж зашел разговор о фальшивом джазе, не кинуть ли нам взор на эсид-джаз (acid jazz)? В конце 80-х была предпринята попытка скрестить фанк, джаз и синтипоп. Эсид-джаз во многих отношениях походил на ритм-н-блюз конца 60-х: белые англичане, укурившиеся травой, но не имевшие никакого отношения к духу оригинальной черной музыки, с нечеловеческим энтузиазмом принялись ваять из нее современный психоделический поп.

Эсид-джаз появился в 1988-м в Лондоне в виде двух фирм грамзаписи — Talking Loud и Acid Jazz. Поскольку именно в тот момент в Лондоне разгорался психоз по поводу эсид-хауса, то приставка «эсид» казалась как нельзя более уместной для любой новой музыки.

Это легкая танцевальная музыка, ориентирующаяся на фанк, соул и совсем немного на джаз. В начале 90-х появилась группа Jamiroquai, которая явно передирала Стиви Уандера. Вообще же эсид-джаз — якобы независимый, честный и клёвый вариант белого фанка 80-х, скажем Simply Red. Близостью к мэйнстриму 80-х годов и объясняется живучесть этого явления.

В то же время эсид-джазом называли неагрессивный хип-хоп, который, в отличие от непристойного гангстерского рэпа, всячески демонстрировал свою культурность, для чего воровал звуки с джазовых пластинок 60-х годов.

Проект такого рода — группа US3, вклеившая в хаус-номер пару джазовых семплов. Вопреки ожиданиям, фирма Blue Note от выдумки ребят пришла в буйный восторг и предложила им контракт. Мало того, их даже пустили в бездонный архив, разрешив использовать все, что они там найдут.

Blue Note решила, что наконец поднимается долгожданная волна нового интереса к старому джазу и группа US3 выполнит функцию троянского коня, то есть продемонстрирует молодежной аудитории, какая это клёвая вещь — коммерческий хардбоп тридцатилетней давности.

Надо заметить, что к тому моменту джаз уже не менее двадцати пяти лет находился в коммерческой яме и энергетическом кризисе, поэтому срастание хип-хопа и ретро-джаза вдруг стало казаться долгожданным выходом из тупика. Более того, хип-хоп был объявлен наследником джаза, вернувшимся блудным сыном. Рэперы стали вытаскивать на свет божий всеми забытых саксофонистов, самый известный пример — альт-саксофонист Дональд Берд, который сотрудничал в широко разрекламированном проекте Jazzmatazz. В свою очередь, ведущие джазовые музыканты, как, скажем, саксофонисты Брэнфорд Марсалис или Стив Коулмен, стали выпускать альбомы с хип-хоп-элементами, то есть с рэпом и царапанием грампластинок; правда, эсид-джаз при этом уже не упоминали.

Году в 1994-м энтузиазм по поводу эсид-джаза и гибрида джаза с хип-хопом заметно спал. В лондонских клубах эсид-джаз был вытеснен драм-н-бэйссом.

Electronic Listening

Easy Listening и его многочисленные ответвления и разновидности предполагают использование ретро-саунда. А можно ли представить себе «легкое слушание», ориентированное, наоборот, футуристически? Еще как можно!

Более того, это одна из важнейших тенденций середины 90-х. Ее называли Ноте Listening(«домашнее слушание»), Electronic Listening («электронное слушание») или Intelligent Techno («умное техно»).

Вопрос, как музыка доходит до конкретного потребителя и до какого именно потребителя она доходит, очень важен.

Не секрет, что «техно покидает дискотеки»: психоз вокруг безумных танцев к середине 90-х уже в значительной степени рассосался, чем же занять себя техно-продюсерам? Записывать музыку, которую можно просто слушать. Это была поистине революционная идея.

Долгоиграющие альбомы, выпущенные на компакт-дисках, — это новый рынок сбыта, новые потребители и новая обстановка, в которой музыка воспринимается. Компакт-диски люди слушают в автомобиле, дома, во время уборки, глажки белья, в перерыве футбольного матча, на сон грядущий… А это совсем другая музыка, другой темп, другие звуки, другие аранжировки. Для подавляющего большинства техно-диджеев и продюсеров темп 130 ударов в минут. (довольно быстрый) до сих пор является священной коровой, к которой не подойди.

Флагманом новой тенденции выступил британский лейбл Warp. Главная фигура «техно, которое можно слушать» — это, конечно же, Aphex Twin. Electronic Listening начинался как техно-эмбиент, но быстро становился все более и более разнообразным. Это «домашнее электронное слушание» явно тяготело к тому, чтобы подражать поп-песням или, по крайней мере, звучать не беднее их.

Вполне серьезно дебатировался вопрос: какая она, музыка, которую слушают? И что в ней, собственно, слушают? Выйти из затруднения помогло такое наблюдение: до наступления техно-эпохи музыку именно слушали. Поэтому новую «музыку для слушания» можно изготовить, семплируя старую «музыку для слушания». В течение нескольких лет техно всосало в себя практически всю существовавшую раньше инструментальную и вокальную поп-музыку.

С переносом акцента с танцев на слушание произошло расставание со стандартными звуками ритм-машины: уж больно они настырные, резкие и легко узнаваемые. Звуки по-прежнему оставались ритмичными, по-прежнему кружились на одном месте, но звуки эти были вовсе не ударами барабана и не звоном тарелок.

А откуда же они брались? Из семплера.

Иными словами, новая электронная музыка стала делаться из большого количества слоев зацикленных звуков — как сыгранных на музыкальных инструментах, так и позаимствованных у окружающей природы. К «окружающей природе» тут относятся не только звуки закрывающейся двери или капель воды из крана, но и все, что можно найти на уже кем-то выпущенных звуконосителях.

[20] Трип-хоп

В первой половине 90-х возникли две специфически британские разновидности брейкбита: взвинченный, изломанный и быстрый джангл и куда более заторможенный саунд группы Massive Attack. который журналисты поначалу называли «эмбиент-хип-хоп». Потоу сошлись на термине «трип-хоп», который прилип намертво.

Пугливый юноша Люк Вайберт (Wagon Christ, Plug) уверяет, чтс в 1991-м он написал на своей демо-кассете два слова «trip hop» и в виду при этом ничего не имел. Кассета попала на лондонский лейбл Mo'Wax, и близкие к нему журналисты подцепили термин. Люк вовсе не настаивает на своем приоритете, наоборот, очень стесняется, что дал жизнь этому монстру.

Под трип-хопом имеется в виду неспешный гипнотический грув в сочетании с депрессивным рэпом полузадушенным голосом и неуверенным девичьим пением. Как и в случае с джанглом, секрет успеха состоял в синтезе брейкбита с бас-партией, взятой из даб-регги. Классики жанра — Massive Attack, Portishead, Трики (Tricky). Все они, как и Люк Вайберт, разумеется, всегда отрицали, что имеют отношение к выдуманному журналистами трип-хопу.

Massive Attack

В 1990-м ядро славного бристольского хип-хоп-андеграунда объявило себя группой Massive Attack. Это были три ди-джея: Daddy G, Mushroom и 3D.

Mushroom: «Забудь всю ахинею, которую ты слышал о трип-хопе. 15 лет назад мы называли наш саунд lover's hip hop. В принципе нет большой разницы между тем, что делаем мы и, скажем, Puff Daddy. Но его почему-то никто не называет трипхоппером».

Mushroom не сомневался в единстве хип-хоп-культуры и уверял, что ему невдомек то влияние, которое его группа оказала на состояние танцевальной музыки 90-х. По его мнению, он и его коллеги вовсе не следили за модными музыкальными тенденциями и не пытались быть впереди планеты всей. Дескать, у каждого в голове свой собственный гул. Джефф Барроу (Portishead) вообще зануда, завернутый на саундтреках фильмов 60-х годов. Или DJ Krust — он тоже парень себе на уме. «Музыка из Бристоля звучит чуть-чуть иначе вовсе не потому, что Бристоль ужасно музыкальный город. Как раз наоборот. Бристоль — это гнусная расистская дыра. Своеобразие Бристоля в том, что он изолирован ото всего остального мира».

Похоже, что рецепт раннего трип-хопа выглядел так: бери милую твоему сердцу музыку и топи ее, родимую, в медленном басу. Massive Attack утопили нежный соул и хип-хоп, Portishead утопили джаз и саундтреки дешевых кинодетективов тридцатилетней давности.

3D бледен, его лицо и шевелюра измяты. В жизни его привлекают две вещи — футбол и алкоголь. Марихуану он тоже курит до омертвения.

3D грустно признается, что сам он шизофреник и что то же самое можно сказать и о музыке его группы: «Шоу-бизнес позволяет тебе быть вполне легальным шизофреником».

С вашего позволения, еще одна цитата из 3D, моя любимая: «Если какая-то вещь вообще заслуживает, чтобы ее делали, то она заслуживает того, чтобы ее делали медленно».

Massive Attack, начинавшие как чисто диджейский коллектив, орудовавший двумя проигрывателями грампластинок, пришли к живому многослойному саунду. В конце десятилетия трип-хоп стал восприниматься как живая поп-музыка, которую делают бывшие хип-хоп-диджеи.

Трики

На невинный вопрос — какова его самая большая мечта в жизни? — Трики, не задумываясь, отвечает: «Одним усилием воли взрывать головы людей». Он представляет себе это очень отчетливо: внутреннее усилие, легкое жжение в затылке, свист в воздухе… и — бах! — чья-то голова разлетается, как арбуз, по которому ударили палкой. А Трики может отдышаться и пару минут передохнуть. «Очень не люблю людей, ведь господь бог насоздавал их всех, чтобы действовать мне на нервы. Играют в какие-то никому не нужные игры и непрерывно лгут». Но поскольку парапсихологическую способность отрывать головы окружающим Трики еще в себе не развил, тс он вынужден действовать проще: «Я часто смотрю на людей неподвижным и тяжелым взглядом, чтобы вызвать у них хотя бы головную боль».

Смотреть на людей с настырностью электродрели Трики научился много лет назад у своей бабушки, впрочем, тогда его звали Эдриан Тос, Отец покинул семью вскоре после рождения сына, мать умерла от передозировки наркотиков.

С детских лет Эдриан страдал астмой и панически боялся умереть от удушья. Бабушка его жалела и разрешала не ходить в школу Она была страстной любительницей фильмов ужасов, каждый день брала на прокат кассеты и всю ночь смотрела их вместе со своим внучиком. А утром они отсыпались.

Уже в 14 лет Эдриан был отпетым малым. Он предводительствовал бандой трудных подростков, которые занимались разного рода мелкой преступной деятельностью: влезали в квартиры, угоняли автомобили, торговали марихуаной, гонялись за девчонками и, естественно, дрались. Именно в это время к юноше прилипла кличка Tricky Kid, то есть «Маленький обманщик», которая через десять лет сократилась до просто Трики.

Многие хип-хоп-музыканты уверяют, что если бы не музыка, они точно оказались бы уголовниками. В случае Трики это шаблонное заявление не является преувеличением.

Бабушка накачивала внучика не только фильмами ужасов, но и безысходно трагичными песнями Билли Холидей. Старуха подолгу смотрела в глаза Трики, запрещая ему мигать или отводить взгляд: она пыталась разглядеть в его лице черты своей погибшей дочери В результате подросток блестяще освоил неподвижно-гипнотический и вполне безумный взгляд, который ему очень помог в его и уголовной, и музыкальной карьере.

Собственно, особенно опасным хулиганом Трики не был. Маленький, худенький, тонко чувствующий и к тому же больной астмой подросток на шкаф никак не походил и в драки предпочитал не ввязываться. Он устрашал своим видом и хорошо подвешенным языком. Трики постоянно наряжался в девичье платье и красил губы в ярко-пурпурный цвет. Заявлялся он в таком виде и в школу.

В 17 лет его ненадолго посадили, поймав на попытке разменять фальшивые банкноты. Спрей против астмы у него отобрали. Когда на Трики наехали сокамерники, у него от перевозбуждения начался приступ астмы, но спрей ему так и не вернули. Он выжил каким-то чудом.

На ребят из Massive Attack принесенная Трики песня «Aftermath» не произвела ровным счетом никакого впечатления, и они наотрез отказались включить ее в свой второй альбом «Protection». Трики казалось, что его коллеги слишком долго вылизывают каждый трек, избегают непроторенных путей и не доверяют ему принятие важных стратегических решений. Он понял, что пора начинать соло-карьеру. Сказать, что его дебютный альбом «Maxinquaye» произвел впечатление, значит ничего не сказать. Он был одновременно мелодичным и безумным, ритм неласково сбивался и дергался. В густо наполненных матерщиной текстах речь шла о страхах, ужасах и мрачных сексуальных наваждениях.

Хриплый и свистящий голос астматика Трики сравнивали с наждачной бумагой, а музыка воспринималась не иначе, как нечто потустороннее или, в лучшем случае, инопланетное. Одним словом, восторгу критиков не было предела; Именно для характеристики саунда альбома «Maxinquaye» был применен термин «трип-хоп». Трип-хоп — это брит-поп, изготовленный из хип-хопа и даба.

В отличие от Massive Attack и Portishead, Трики звучал злобно и мрачно. И в ностальгической грусти и задумчивости его заподозрить было никак нельзя.

Источники его саунда критики усматривали в панк-роке (принцип «все, что ни сделаю, будет хорошо»), в необычном количестве выкуриваемой травы (Трики курит марихуану без перерыва, чем, дескать, и объясняется его склонность к длинным и монотонным трекам, наполненным странными акустическими вкраплениями) и даже в его хронической астме. Дело не только в сухом тембре голоса Трики и в его задыхающейся интонации, а в том, что саунд в целом очень плотный и удушливый, в нем нет воздуха и света.

Трики был моментально объявлен гением и живым классиком, которому удалось убедительно продемонстрировать, что у поп-музыки есть будущее. Трики стал законодателем музыкальной моды: его личный вкус, его личные боль и безумие вдруг оказались необычайно стильной штукой. Всем захотелось иметь такую же.


Вся история поп-музыки — это история Love Songs. Поп-сознание воспринимает любовь в качестве позитивной, жизнеутверждающей, освободительной силы. Любовь — это награда страдальцу, и если Scorpions поют о грязной любви, то они ее вовсе не осуждают, а радуются ей, вызывая одобрение сочувствующей публики.

Для Трики любовь — это паранойя, мрачная и безысходная болезнь. Ну и, разумеется, очень серьезное и глубоко личное дело. Видеоклипные оргии и самореклама в духе Принца, который искренне гордится своими живописными и безобидными пороками, для Трики неприемлемы. Мысль Трики медленно ходит по круп, с настойчивостью кошки-маньячки, которая никуда особенно не направляется, но и на месте сидеть не может.

В искусствоведении время от времени всплывает термин «декаданс». Когда наступает закат цивилизации, когда общество утрачивает способность к развитию, начинается роскошное и бессмысленное благоухание. И гниение. Но раз все сколько-нибудь заметные империи уже давным-давно вымерли, критики, ничтоже сумняшеся, усматривают черты декаданса в конце каждой исторической эпохи или, еще проще, в конце столетия.

Музыка Малера и Дебюсси, поэзия русского и французского символизма, архитектура стиля модерн расцвели на стыке XIX и XX веков. Трики, конечно, не похож на Дебюсси, Бальмонта и тем более на фасад московской гостиницы «Метрополь», но что ненавистный XX век уже проходит, он, очевидно, чувствовал.

Все прогрессивное человечество ожидало продолжения альбома «Maxinquaye», но его не последовало. Трики, увидев, что его саунд моментально разворовали и размножили, задался целью изготовить музыку, которую не только будет невозможно скопировать, но, главное, и не захочется. Он добился своего, его продукция образца 1996 года звучала на удивление сухо, мрачно и минималистично. Трики поставил в тупик большинство своих поклонников и подражателей и вместе с Мэрилином Мэнсоном стал одной из самых крупных странностей середины 90-х.

Трики заявлял, что не хочет иллюзии счастья и радости, не хочет подделок, эрзацев и протезов, он хочет того, что он называет «реальной жизнью»: имелся в виду всеобъемлющий и непобедимый ужас, в котором оказывается человек, отказывающийся лгать себе. Трики хранит спокойствие, не суетится и не ускоряет темпа, дескать, быстрая музыка — это свидетельство паники и смятения души, но одновременно он и не отводит взгляда от мрака, окружающего его и одновременно плещущегося в нем. Вообще говоря, это странная позиция для поп-музыканта. Куда больше она напоминает мировоззрение средневекового рыцаря или шамана.

WordSound

На волне разгоревшихся страстей вокруг трип-хопа в моду снова вошел даб. Опять стали выпускаться даб-альбомы и переиздаваться старые записи 70-х годов. Даб стал постоянной темой в музыкальных журналах. Выяснилось, что басоемкие разновидности музыки очень многим обязаны даб-идее, более того, вся новая музыка 90-х при ближайшем рассмотрении оказалась неодабом.

Самый крупный поставщик неодаба 90-х — это нью-йоркский лейбл WordSound, продвигавший медленный и угрожающий брейкбит, часто с ближневосточным колоритом.

По общему признанию, альбомы, выходящие на лейбле WordSound, звучат мрачно, это тяжелая и угрожающая музыка. Я бы не стал настаивать на подобной оценке, ведь у каждого свои представления о том, что такое мрачный звук. В любом случае, можно согласиться с тем, что это интенсивная музыка, чуждая всякой слюнявости. Впрочем, учитывая, что WordSound действует в атмосфере слюнявого хип-хопа, я бы подкорректировал последнее утверждение таким образом: это интенсивная музыка, даже слюнявость у нее насупленная.

Журналисты радостно соглашались, что звучание WordSound как нельзя лучше характеризует ту античеловеческую помойку, в которую превратился Нью-Йорк.

Говоря о своей музыке и своем миросозерцании, ребята из WordSound постоянно употребляют слова «ill», «illness», то есть «больной», «болезнь» (WordSound — это не то же самое, что иллби-ент, но жаргон у них общий). Такие слова, как «джаз» и «фанк», раньше были гнусной матерщиной. Теперь же и слово «больной» начинает восприниматься как позитивное. В состоянии всеобщей разрухи и тотальной катастрофы — а музыканты из WordSound уверены, что живут на обломках цивилизации — всякий трезвый человек должен признать, что он тяжело болен, только тогда у него появится шанс на выздоровление. А в нашей высокотехнологической цивилизации так называемое «здоровье» — это симптом полной капитуляции перед материалистическим миром больших машин, больших денег и больших руин.

Ребята из творческого коллектива WordSound не только делают сногсшибательную музыку, у них и в голове сногсшибательные опилки. Европейские журналисты тщательно следили, чтобы по ходу интервью не всплывала никакая паранойя, но отдельные перлы все же просачивались в печать. Скажем, такой: «Человек — это промежуточная стадия развития. Переход от обезьяны к человеку мы уже осуществили, теперь перед нами стоит задача превращения из человека в инопланетянина».

WordSound вдохновляется книгой Уильяма Купера «Вот скачет конь бледный», а также так называемой «Книгой откровений». В них идет речь о всемирном заговоре. Конец света наступил, сбываются пророчества Апокалипсиса. Но конец света наступил не сам собой, так сказать стихийно, конец света — результат деятельности всемогущих, но тщательно законспирированных сил.

К чему они стремятся? К тотальному контролю. Функционирует все это дело следующим образом: не осталось свободной инициативы, абсолютно все, что в обществе происходит, заранее заказано и оплачено. Все мы — безмозглые куклы, единственный мотив нашей деятельности — погоня за деньгами, мы сами не знаем, что и зачем творим. Поэтому все, что происходит вокруг и внутри нас, — это реализация глобального плана темных сил. Противостоять этому тайному заговору невозможно, уже слишком поздно, но можно попытаться пережить конец света. Для этого надо отказаться от материалистического взгляда на вещи и встать на чисто идеалистическую позицию.

Лейбл WordSound отказывался печатать на обложках своих компакт-дисков штрих-код: дескать, в Библии прямо сказано, что в последние времена будет идти строгий учет всех товаров и на каждом из них будет стоять особая помета. Именно поэтому многие американские универмаги отказывались заказывать компакт-диски Word Sound, ведь все кассы давным-давно автоматизированы. Продукция фирмы пользовалась куда большим спросом в Европе, но ирония заключается в том, что альбомы WordSound переиздавались в Европе с самым настоящим штрих-кодом. Да, от судьбы не уйдешь, я имею в виду, от конца света.

Знак фирмы WordSound — буквы «S» и «W». Написаны они очень хитро: «W» пересекает «S». В результате получается знак доллара, но не с двумя вертикальными черточками, а с тремя. Страшно подумать, что за этим может скрываться. Особое значение в идеологическом комплексе WordSound имеет нумерология. Просвещенные болваны полагают, что это лженаука, а для тех, кто видит сквозь стены, это путь к знанию.

В 1998-м на интернетовском сайте WordSound я нашел текст парня, выпускающего свою музыку под псевдонимом Профессор Шихаб: «Нумерология — это не только священная наука, это самый простой и естественный способ общения с инопланетянами. Последовательность чисел — это единственная возможность обменяться с ними знанием. Числа „3“ и „1“ полны смысла и значения. Весь духовный опыт человечества может быть выражен формулой „Три в Одном и Один в Трех“. Геометрическая реализация этой идеи — равносторонний треугольник. Это образ Творца, находящегося в полном покое и созерцающего самого себя. Если каждое из ребер равностороннего треугольника разбить пополам, то возникнет четыре маленьких равносторонних треугольника. Это начало творения и одновременно появление числа „четыре“, ведь четыре — это три плюс один. Этот закон содержит секрет ключевого числа трехмерного мира — числа „семь“. Для дальнейшей информации на эту тему посмотрите на египетские пирамиды и подождите до двухтысячного года».

Я снимаю шляпу и завидую. Именно в таком стиле следует излагать свою творческую позицию и комментировать музыку.

Шоу-бизнес

И драм-н-бэйсс, и трип-хоп являлись несущими столбами грандиозного проекта обновления лица современной поп-музыки. За этим проектом можно распознать, выражаясь в ретро-стиле, оскал британского поп-музыкального империализма.

Следует отметить, что шоу-бизнес — это далеко не столь очевидная вещь, как могло бы показаться. Бизнес и шоу, хотя и тесно связаны, но, вообще говоря, не идентичны, они функционируют по собственным законам в собственных пространствах. Интернациональные концерны явно относятся к бизнесу, они могут вложить в маркетинг чего угодно непомерно большие деньги, но этим сфера их возможностей и ограничивается: либо дать большие деньги, либо их опять отнять. Собственно бизнес — вещь на редкость неизумительная и, разумеется, существующая в самых разных формах: крупных, средних и мелких. Крупный бизнес хочет вкладывать деньги в звезд, в перспективные тенденции, в то, что пользуется массовым спросом. При этом как именно возникают звезды и почему именно эти, а не другие, как появляются тенденции и моды, как возникает спрос и почему он проходит, концерны, похоже, не знают: шоу находится за пределами их понимания. Кто же контролирует шоу?

Ответ на этот вопрос вовсе не очевиден. Ясно, что никакую инстанцию, то есть никакой небоскреб с сияющими буквами на крыше, указать невозможно. Ясно и то, что шоу (в отличие от бизнеса) существует далеко не везде. Есть оно в Великобритании, есть оно и в США, а вот в остальных местах, скажем в Германии, его нет. Шоу — это ярмарка тщеславия, это результат многолетней традиции создания звезд на конвейере, традиции устроения истерик в автономно действующих средствах массовой информации. Ведь дел: не только в том, чтобы объявить кого-то звездой: нужно воспитывать массы желающих стать звездой, знающих, что это такое и зачем нужно, а с другой стороны, нужно воспитывать новые и новые поколения потребителей именно звезд — экстравагантных, капризных, блестящих и недостижимых. И дело тут далеко не только в деньгах Британская музыкальная пресса смакует историю британской поп-музыки и буквально толкает музыканта в спину: стань новым Дэвидом Боуи! И демонстрирует при этом компетентность, иронию, вкус легкость, лихость и страсть.

Эйфорию в прессе называют коротким словечком «хайп» (hype) производным от «гипертрофировать». Собственно, наличие или отсутствие этого самого шоу-бизнеса как раз и определяется тем, способны ли массмедиа подавать народу поп-культуру в восторженно-гипертрофированном виде.

На британских островах музыкально-критические вакханалии прекрасно функционируют. Весь остальной мир с британской точи-зрения поделен на две части: во-первых, это обширная серая и безынициативная зона, к которой относится континентальная Европа, и, во-вторых, огромные США со своими собственными автономно функционирующими ярмарками тщеславия.

По поводу континентальной Европы британская поп-мода никаких комплексов не испытывает, а вот наличие США с их повернутыми внутрь себя глазами сильно раздражает: шик должен быть столичным, провинциальность его убивает и превращает в трэш.

Все британские поп-музыкальные явления 90-х объединяет одно обстоятельство, а именно то, что они британские. Chemical Brothers. Massive Attack, Goldie, Aphex Twin, Oasis, Трики, Pulp, Prodigy, Radio-head, The Orb, Фэтбой Слим и многие-многие прочие выкопаны, выкормлены, избалованы и навязаны за рубеж британским шоу-бизнесом. Для них всех придуманы стили, они многократно вытащены на обложки журналов, на их выступления согнана публика, прошедшая соответствующую подготовку.

С точки зрения британских музыкальных массмедиа, новая музыка делается из старой, как минимум, стремится быть такой же классной, что и старая, настоящая. Под настоящей музыкой имеется в виду гитарный британский поп: от бит-групп 60-х (The Beatles, The Kinks) через длинноволосую психоделику (Pink Floyd) и глэм (Дэвид Боуи) до панка конца 70-х (The Clash). Даб и регги никогда не были особенно далекими, в Великобритании традиционно много выходцев с Ямайки. В конце 80-х пантеон британской музыки обогатился эсид-хаусом и брейкбитом.

Эсид-хаус = новый панк = новая психоделика — это и есть рецепт новой британской музыки. Уменьшая или увеличивая количество гитар и ускоряя или, наоборот, замедляя темп, мы получаем весь спектр: Oasis — Chemical Brothers — Goldie — Aphex Twin — Porti-shead — Oasis.

Открытие, что эсид — это психоделический рок сегодня, сделали, разумеется, не Chemical Brothers. И даже не манчестерские рейв-группы конца 80-х: Stone Roses, Blue Modays, Inspiral Carpets. И даже не диджей Энди Уэзеролл, который уже в 1989-м изготовил немедленно расхваленные до небес хаус-ремиксы для Happy Mondays и Primal Scream. И даже не Primal Scream со своим расхваленным до небес танцевальным рок-альбомом «Screamadelica» (1991). А исключительно британская музыкальная критика, расхвалившая Уэзеролла, Primal Scream и The Orb (The Orb тоже изготовили прогрессивный ремикс).

Иными словами, если в 1989-м еще и не было ясно, в какую именно сторону пойдет развитие, то по крайней мере было очевидно, кто его будет контролировать. Модно-музыкальный мир порезвился с эсид-джазом, эсид-хаусом, хэппи-хардкором, этно-трансом, эмбиентом, с отменившим их всех брит-попом новой волны (Elastica, Oasis, Blur, Pulp) и в 1997-м вновь сделал чудесное окрытие: эсид — это психоделический рок сегодня. Для убедительности такого рода открытий немаловажно, что никто более пяти лет музиздания, как правило, не читает.

[21] Пропасть между роком и техно

Prodigy

«Этого мужика пора госпитализировать», — заявил возмущенный телезритель, позвонивший на телестанцию ВВС, когда та передавала видеоклип «Firestarter». Речь шла о Кейте Флинте. Этот тип, чья истошно вопящая рожа не сходила с глянцевых журнальных обложек, действительно, производит экстравагантное впечатление. Поперек его когда-то густой шевелюры пролегла широкая просека. Лишь над ушами чудом уцелели остатки растительности. Их музыкант красил в ярко-химический цвет, чаще всего красный.

Стоящие дыбом волосы слегка напоминают рога чёрта или, если угодно, коровы. Впрочем, больше всего Кейт Флинт смахивает на партийного бонзу областного масштаба, вышедшего из сауны и бодро распушившего остатки растительности вокруг лысины.

Вокруг глаз музыканта — безобразно жирные черные тени. В носу — дырка, сквозь которую пропущено металлическое украшение с двумя шариками на концах. И уши исколоты и увешаны живописным железом, и даже язык.

Страшный человек.

В начале 1997-го выяснилось, что Prodigy, в предыдущем году выпустившие всего лишь два сингла, — музыканты года и к тому же новаторы и обновители подзавядшей альтернативной рок-музыки. В США, где группа произвела настоящий фурор, ребятам предложили контракт сразу все гиганты звукоиндустрии. Prodigy выбрали компанию Maverick, принадлежащую небезызвестной Мадонне.

Лиэм Хаулетт, главный человек в Prodigy, признавался, что прикладывает необычайно много усилий, чтобы его продукция звучала грубо и примитивно, он полагает, что только в этом случае она будет доходчива и завоюет любовь широких масс. Не делал он секрета и из того, что вполне сознательно ориентировался на продукцию ретро-рок-групп типа Smashing Pumpkins. С точки зрения Хаулетта, техно зашло в тупик и выдохлось, танцевальная музыка в целом предназначена для беззаботных подростков. Взрослые же люди должны делать и любить что-нибудь более крепкое.

Prodigy, точно так же, как и Oasis, — это ретро-группа. Она, как и куча других реакционных команд, вполне сознательно ориентируется на ретро-рок, правда, не применяя при этом живых гитар и барабанов. Достаточное ли это основание, чтобы считаться революционерами, ваяющими музыку будущего?

1997

Весной 1997-го Chemical Brothers и Prodigy попали на обложки большинства музыкальных журналов, MTV беззаветно пропагандировало новый саунд. Альбом Chemical Brothers «Dig Your Own Hole» был объявлен самым значительным, влиятельным и эпохальным альбомом со времен «Revolver» The Beatles. Пресса трубила о революции в музыке, о наступлении новых времен, о появлении нового жанра electronica.

1997-й был с большой помпой объявлен началом новой эпохи — эпохи слияния рока и техно. Для новой музыки тут же изобрели массу названий Rockno, Post Rave и Indie Dance, правда, ни одно из них не прижилось. Впрочем, факт преодоления границы между роком и техно радовал лишь концерны звукозаписи и критиков. Потребителям же на преодоление этой самой границы было совершенно наплевать. Поэтому подвиг Chemical Brothers был сразу же переформулирован: они сварганили техно, которое дает жару куда крепче, чем просто рок. Музыка Chemical Brothers бухает с такой чудовищной силой, что ни одной рок-группе мира за ней не угнаться: техно побило рок-н-ролл на его собственном поле.

Впрочем, на техно эта музыка совсем не похожа, и в европейских техно-кругах отношение к ней было крайне сдержанным. Сами химические братья Эд и Том свою главную заслугу видели в сращивании эсид-хауса с хип-хопом.

В США новая эра обсуждалась в таком ключе: альтернативный рок проехал, на подходе новый большой бум вокруг электронной музыки. Но тут же выяснилось, что подавляющее большинство американских журналистов и радиодиджеев не готовы к новой ситуации: они попросту не в состоянии рецензировать пластинки с новой электронной поп-музыкой. Музыкальные критики много лет подряд получали компакт-диски и грампластинки с ней, но не давали себе труда ее послушать, не говоря уже о том, чтобы задуматься над ней и потом как-то отреагировать. Эти записи попросту выбрасывались в мусорное ведро.

Американские рок-журналисты годами, а многие и десятилетиями писали о мощных гитарных риффах, об искреннем вокале, о куплетах и припевах, трактовали поэтические достоинства текстов, анализировали социальную и философскую позицию их авторов, а в целом рассказывали не столько о музыке, сколько о музыкантах А тут — на тебе. Когда на сцене два неподвижных сутулых парня крутят ручки синтезаторов, то оказывается, что не на что смотреть, не во что вникать, а значит, и не о чем писать.

Уход альтернативного рока означал исчезновение целого пласта хорошо разработанных тем, в чем журналисты крайне не заинтересованы. Поэтому настроение момента было таким: во-первых, подождать, не рассосется ли зараза через полгода сама собой, во-вторых, представлять дело так, будто новая электронная музыка — это разновидность старого рок-н-ролла, а в-третьих, освещать по преимуществу деятельность известных рок-коллективов, которые как-то реагируют на новые тенденции: U2, Rolling Stones, Дэвид Боуи, Nine Inch Nails.

В любом случае, американские журналы 1997-го были заполнены восторгами по поводу появления новой электронной музыки. Выглядело это редкостным идиотизмом.

Немецкая музыкальная пресса иронично комментировала британско-американскую суету вокруг Chemical Brothers. Самое остроумное объяснение внезапному изменению вкусов таково: как известно, настоящие мужчины не любят танцевать. Они стоят, прислонившись к стойке бара, пьют пиво и смотрят на отплясывающих девиц. Но в конце 80-х пиво покинуло дискотеки. В моду вошли техно-музыка и наркотик экстази, настоящим мужчинам со своими стаканами пива пришлось перекочевать на рок-концерты. Так образовалась пропасть между техно и роком. Но в результате усилий Prodigy, Underworld и Chemical Brothers стало возможным в рамках одного концерта слушать музыку, безумно прыгать, глотать экстази и пить пиво. Музыка стала мощной, заводной, ухающей и очень мужественной, как раз подходящей для простых, но настоящих парней, гордящихся своей простотой, чувством здравого смысла и своей футбольной командой. Это слияние пива с экстази и породило феномен нового электронного буханья, преодолевшего узкие стилистические рамки и рока, и техно.

Rammstein

Творчество берлинской группы Rammstein — это немецкий вклад в битву по преодолению пропасти между роком и техно и по созданию новой пролетарской культуры. Аналогию с Prodigy и Chemical Brothers можно усмотреть и в том, что Rammstein были раскручены немецким шоу-бизнесом, который, казалось, специально возник для этого случая, а потом рассосался.

Немецкие журналисты скептически относятся к практике британских музыкальных изданий, обкладывающих потребителя как зверя и буквально всучивающих ему новую группу. В Германии царят плюрализм и иронично-наплевательское отношение к поп-музыкальным страстям. Правда, именно поэтому в Германии нет настоящих звезд, героев поп-музыки.

Так вот, уникальность ситуации с группой Rammstein состояла в том, что впервые немецкие музыкальные издания предприняли тотальную психическую атаку на потребителя. Не пожалели даже двенадцатилетних девочек. Журнал для несовершеннолетних Bravo с маниакальной настойчивостью вешал лапшу на уши подросткам, а ребята из Rammstein надеялись, что читатели металложурнала Metal Hammer не догадаются заглянуть в Bravo.

Музыкальные журналы самых разных направлений пытались убедить своих читателей, что участники Rammstein вовсе не фашисты, не пролетарии-металлисты, не женоненавистники, не сексуальные извращенцы, не поджигатели и не убийцы. А если они и поют страшным голосом об издевательствах, насилии и убийствах, так то ж не пропаганда, а всего лишь провокация. Дескать, задумайтесь и больше так никогда не поступайте.

На дебютном альбоме группы присутствовала песенка от имени трупа, который настойчиво приглашал молоденькую девушку выйти за него замуж. В бессвязных текстах попадались угрозы «испачкать черной кровью твое чистое платье» и неприятные возгласы типа «человек горит!».

Надо заметить, что для андеграундного рока зверски-садистские тексты — вещь самая обычная, но хайп вокруг Rammstein был первым случаем в немецком шоу-бизнесе, когда средства массовой информации дружно пропихивали в хит-парад нечто настолько мрачное и похабное. Самые разные музыкальные и немузыкальные издания, кто с восторгом, кто с омерзением, в течение нескольких месяцев обсуждали Rammstein как серьезное, новое и оригинальное явление культуры.

Реклама, как известно, двигатель искусства, а народ слаб и склонен к панике. В сентябре 1997-го Rammstein стали немецкой поп-группой номер один.

Музыканты уверяли, что и слова-то «сексизм» не знают. Журналисты им объясняли, что имеется в виду отношение к женщине как к сексуальному объекту, созданному для удовлетворения страстей мужчины. В этом отношении показательны не только тексты песен, но и странная история возникновения группы. Создавая свой славный коллектив, все шестеро музыкантов решили разом разорвать отношения со своими подругами и объединиться в крепкое мужское братство. Дескать, уж очень бабы достали. Их ненависть к подлому и коварному, сладострастному и безмозглому прекрасному полу якобы и определила стилистику группы.

Музыканты не знали, чем парировать, и мычали, что девушкам их песни почему-то нравятся больше, чем парням. По-видимому, этот аргумент надо было понимать в том смысле, что Rammstein — это бой-группа.

Гитарист Пауль Ландерс: «Rammstein были с самого начала запланированы как коммерческий проект. Мы с самого начала хотели в Bravo. Цель была — стать богатыми и знаменитыми. Мы не самые безумные в смысле текстов. Я бы сказал, что из всей существующей попсы мы самые резкие».


По общему мнению, причина феноменального успеха команды состояла в необычном сценическом шоу. Во время концертов Rammstein в прямом смысле слова играют с огнем.

Певец Тиль Линдеман гордо носит 80-килограммовое металлическое пальто, охваченное пламенем. Во время действия взрываются настоящие дымовые шашки, бьет фейерверк, со всех сторон летят искры, взлетают ракеты, а ребята потрясают огнеметами, по форме похожими на огнетушители или, скорее, на героические гениталии. К рукам и ногам музыкантов привязаны подозрительного вида цилиндрики, вдруг начинающие свистеть и плеваться пламенем. Публика беснуется и орет: «Поджигай!»

Rammstein родную Германию покорили, а поскольку, по их собственному выражению, протухать и киснуть они не хотели, им предстояло покорять Америку. Конечно, главное своеобразие группы состоит в том, что она агрессивно немецкая, но что поделаешь, американцы способны воспринимать только англоязычную музыку. Тиль Линдеман заявлял, что его группа станет третьим немецким чу-дом, добившимся успеха за океаном; первые два — это Kraftwerk и Scorpions: «У нас очень много общего с Kraftwerk, ведь во время концерта мы, как и они, практически не двигаемся. Кстати, Kraftwerk на этом же самом основании тоже упрекали в фашизме».

Надо отметить, что успех Kraftwerk в США сильно преувеличен. Самая популярная за океаном немецкая группа — это Tangerine Dream. Но быть третьими после Tangerine Dream и Scorpions — вялая перспектива. Rammstein пришлись в США по вкусу, группе немало добавили популярности скандалы, возникавшие из-за протестов пожарников и разного рода антифашистских организаций: видеоклип к кавер-версии песенки Depeche Mode «Stripped», изготовленный в эстетике Лени Рифеншталь, был очень далек от политкорректности. В итоге Rammstein понравились в США больше, чем Chemical Brothers. Rammstein — это евро-Kiss техно-эпохи.

Свое главное отличие от американских индастриальных групп музыканты из Rammstein видели в том, что американская музыка очень пластична и гибка. Они ее именуют «жидким металлом». Клавишник Флейк Лоренц: «А мы не способны постепенно нагнетать напряжение и делать такой многослойный саунд, как у Nine Inch Nails, нам элементарно не хватает умения. Поэтому мы долбим одно и то же без грува и безо всякой динамики. Получается тупо, но устрашающе. В Америке такой музыки нет».


Пасмурный день. Гладкая равнина. Посреди поля — огромный деревянный сарай, почерневший от дождя. Метрах в ста от сарая останавливается автомобиль. За рулем сурового вида молодой мужчина. Рядом с ним женщина. Не красотка, но с характером. Они целуются. Парень берет пистолет, вылезает из машины и направляется к сараю. Женщина остается в автомобиле. Она смотрит ему вслед. Его белая рубаха заправлена в черные брюки. Он слегка сутулится. За его спиной спрятан пистолет. Женщина ждет. Ее мужчина пошел на встречу со своими друзьями и, по-видимому, намерен избавиться от них насильственным путем. Он входит в сарай. Внутри огромный черный зал, в противоположном конце — пять фигур в белых рубахах и белых масках. Он направляется к ним. Грохот становится громче. Кто-то орет «Du hasst, du hasst mich» («Ты ненавидишь, ты ненавидишь меня»). Парень улыбается, остальные тоже рады. Вопль не унимается: «Du hast mich, du hast mich gefragt» («Ты спросил меня»). Радость мужской встречи неподдельна, но есть в ней что-то омерзительное. Голос повторяет: «Ты меня спросил, и я тебе ничего не ответил. Хочешь ли ты быть ей верным навсегда?» — «Нет!» — орут мужики.

Женщина нервно курит на ветру. Ей кажется, что в ее любимого воткнули какой-то шприц, а потом подожгли и он, беспомощный, катается по полу, охваченный пламенем.

Наоравшись, шестеро мужчин, несмотря на весь брутальный антураж, похожие скорее на мордастых клерков, выходят из сарая и, не замечая женщины, проходят мимо, храня суровость лиц. Она смотрит им в спины и все понимает. Ее друг бросает взгляд на часы. Лимузин взрывается, стоящая рядом с ним женщина, надо понимать, тоже. В луже плавают ее заколка, розочка, еще какая-то дрянь. А настоящей мужской дружбе хоть бы хны, она крепка как никогда.

Смерть рока

Преодоление границы между роком и техно не зря было переистолковано в смысле того, что техно обогнало рок. Какой рок? Разве он еще есть в природе?

Исчезновение рока было обнаружено музжурналистами в середине 90-х, оно примерно соответствует моменту, когда Металлика постриглась и надела пластмассовые черные очки.

Последним рок-явлением, претендовавшим на аутентичность — на аутентичную злобу, аутентичную боль, аутентичный (= грубый) саунд, — был гранж. Но всем было очевидно, что Нирвана это ретро-театр, это не более чем применение хорошо известной формулы «с панк-непосредственностью воспроизвести изысканный саунд-дизайн Led Zeppelin и Black Sabbath». В случае с Нирваной миф о боли души молодого поколения, которую можно выразить только грубыми гитарными риффами, еще функционировал. Но функционировал только в качестве мифа, раскручиваемого средствами массовой информации. Гранж-группы, пережившие Нирвану, как, скажем, Smashing Pumpkins, имели возможность убедиться, что у молодого поколения душа уже почему-то не болит. А историй о психических травмах, о разрушенных надеждах, о надрывах, депрессии и паранойе, об одиночестве и наркотиках от музыкантов требуют средства массовой информации, позиционирующие рок на музыкальном рынке. Вокруг рока в интересах его маркетинга искусственно создается ореол грязной психореальности, и музыканты должны соответствовать имиджу «из последних сил вопящих у бездны на краю».

А без претензии на аутентичность и искренность рока быть не может. Что остается? Саунд-дизайн.

В 90-х сильно изменилось отношение к року. Конечно, разговоры о том, что «рок мертв», ведутся со второй половины 60-х, с момента, когда он, собственно, только-только появился. Если вы не понимаете, что имеется в виду под словами «рок мертв», тот же самый тезис можно сформулировать несколько по-другому: рок неизлечимо фальшив. Рок привык быть величественным, могучим и демонстрировать широкоформатных героев. Кто эти герои сейчас? Чувствуете ли вы, что музыка говорит о самых важных вещах в жизни, о которых все остальные трусливо молчат? Вряд ли. Исчезли рок-звезды, рок-идолы, рок-легенды, исчезла даже потребность в их существовании. Некоторое время альтернативный рок пытался быть роком без рок-идолов и без пафоса, но оказалось, что это нежизнеспособная идея.

Собственно, то, что мы сегодня чувствуем, как мы относимся к року, что мы вообще называем роком, чем он нам сегодня люб или уже не очень, к ситуации конца 80-х — начала 90-х отношения не имеет. Тогда в андеграунде был релевантен определенный набор имен, скажем Pussy Galore, NoMeansNo, Melvins, Neurosis, Jesus Lizard, горы хардкора и нойз-рока, панк-фэнзины были забиты десятками, если не сотнями названий групп. И в какой-то момент, очевидно разным людям в разное время, стало ясно, что эпоха прошла, безумия больше нет, все происходящее есть самоповторение. Альтернативный рок стоял на месте, воспроизводя одну и ту же схему саунда.

Иными словами, рок закончился задолго до того, как эта тема стала казаться заслуживающей обсуждения в крупных музыкальных изданиях в середине 90-х.

Построк

Слово «построк» (Postrock) звучит вкусно и многообещающе. Рок после смерти рока. Многое хочется связать с этим словом.

То, что в середине 90-х было названо построком, проще всего было бы охарактеризовать как гибрид эмбиента и инструментального рока.

Prodigy и Chemical Brothers преодолевали пропасть между пафосным стадионным роком и бухающим эсид-хаусом. Построк — более изящный и акустически интересный вариант того же самого хода: гибрид монотонной электроники и неагрессивной инструментальной музыки.

В 1990-м британская группа Stereolab занялась минималистическим, почти инструментальным роком с большим количеством аналоговых синтезаторов. Минимализм заключался не только в небогатом стуке ударных, но и в навязчивой гитарной партии, которая состояла, как правило, из одного-единственного аккорда. Критика попробовали назвать это дело ambient boogie и вспомнили такие группы, как The Velvet Underground, Can и Neu!.

В 1996-м вышел альбом «Millions Now Living Will Never Die» чикагской группы Tortoise. Восторгу критиков не было предела, минимал-рок без вокала пошел на ура. Более того, продукция Tortoise якобы окончательно отменила выдохшуюся и погрязшую в бесконечных клише рок-музыку. Отныне навсегда покончено с песнями-припевами, с бесконечным пафосом, с тремя постылыми гитарными аккордами. Рок-музыка больше не нуждается в гитарах, интерес по ходу развития композиции может поддерживаться и другими, чисто музыкальными, средствами. Волшебными словами были «даб», «минимализм» и «джаз».

Даб означал не просто массу баса и медленными толчками идущий вперед грув. Под дабом имелась в виду технология, применявшаяся на Ямайке в начале 70-х: записать музыку на пленку, а потом обработать эти пленки так, как будто никаких живых музыкантов никогда в природе и не было. Чем-то подобным занимались и кёльнские хиппи из группы Сап, мода на которых тоже как бы сама собой подоспела.

Минимализм означал переход к новому принципу композиции. Ритмические фигуры менялись крайне медленно, музыка производила статичное впечатление, но на месте при этом не стояла. По сравнению с однослойным трехаккордовым роком в построке оказалось значительно больше музыки.

Одновременно перенос акцента с гитарных аккордов, которые можно сравнить с лопатой, кидающей глину, на движущиеся относительно друг друга легкие слои ударных инструментов означал сближение с лагерем электронной музыки. Записи Tortoise (во всяком случае, некоторые пассажи) звучали как эмбиент.

Третье волшебное слово, «джаз», применялось в том смысле, что Tortoise много импровизируют, а их саунд местами очень напоминает такое явление, как cool jazz, кул-джаз.

С джазом разобрались быстрее всего. Чикагские музыканты пояснили, что во время своих концертов они ничуть не импровизируют, а играют то, что разучили. И вообще импровизация их музыке не свойственна. Их музыка придумана, сочинена, выстроена. И ритмически она на джаз не похожа. Неужели музкритики могли так ошибиться? Несложно догадаться, что дело было вовсе не в саунде вибрафона и не в огромном портрете Джона Колтрейна, который висел в чикагской студии Tortoise и аккуратно присутствовал на большинстве фотографий группы, а в том, что музкритикам была дорога утопия синтетической музыки, с одной стороны, укорененной в традиции, а с другой, преодолевающей разобщенность и клише отдельных музык: рока, джаза, техно, авангарда.

Tortoise были избавителями от гнусного настоящего, музыкой будущего и одновременно — сугубо ретро-явлением, чем-то хорошо знакомым и понятным.

Моментально было обнаружено, что кёльнско-дюссельдорфский дуэт Mouse On Mars тоже относится к этой же струе. Правда, Mouse On Mars называли не построком, а неокраутом, так же характеризовали и немецкие группы Kreidler, To Rococo Rot, Klangwart. Электронная группа Mouse On Mars звучала не очень электронно, процедура изготовления техно применялась к звукам вполне естественного происхождения, мы уже встречали этот ход, когда речь шла о том, что из «электронной музыки для слушания» исчезли синтетические барабаны. (Издалека глядя, единственной адекватной наследницей краут-рока в 90-х была немецкая группа Workshop. Ее альбом «Meiguiweisheng xiang»,1997, и через десять лет не растерял своей сумасбродности и оригинальности, он столь же невменяем и загадочен, как и музыка 70-х. Это один из самых интересных альбомов 90-х.)

Mouse On Mars были шагом из техно-лагеря в сторону инструментального рока.

Tortoise были шагом навстречу.

Построк интерпретировался как синтез двух подходов к изготовлению музыки — рок-импровизации и техно-секвенсирования. В последней трети 90-х группы, которые занимаются самосемплированием (то есть записывают свою живую музыку на компьютер или семплер, режут ее на части, зацикливают их, играют на этом фоне, режут записанное на части, зацикливают и так далее), стали восприниматься как нечто само собой разумеющееся. Более того, подобного рода практика вдруг оказалась единственным способом выживания музыкальных коллективов в эпоху электронной музыки.

Надо заметить, что подыгрывать магнитофону — это обычное дело в студийной практике, рок-музыка именно так всегда и записывалась. Новизна ситуации состояла в том, что сегодня таким образом новая музыка сочиняется и одновременно записывается, сочинение и запись больше не могут быть разделены, процедура изготовления музыки состоит в самосемплировании.

Такое положение дел было названо тоже, разумеется, построком. С одним, правда, «но».

На компьютере можно изготовить причудливые аудиозаграждения из какого угодно аудиоматериала, и если мы применим в качестве исходного сырья звуки барабанов и гитар, то результат, наверное, автоматически окажется построком? Нет.

Несмотря на все усилия критиков размазать границы понятия, построк все-таки ассоциировался со вполне определенным саундом, с саундом Tortoise образца 1996-го — холодным и бесстрастным. Инструментальная музыка эпохи минимал-техно.

Найти истоки такого саунда оказалось очень легко, к электронной музыке они отношения не имели, рок самостоятельно дошел до такой жизни. Истоки Tortoise уходят в чикагский рок-андеграунд или, шире, в инди-рок 80-х. В 80-х мы обнаруживаем практически инструментальный рок крайне влиятельной группы Sonic Youth и лейбла SST. Огромное влияние на Tortoise и на многих прочих оказали два практически инструментальных альбома группы Slint, вышедшие в 1988 и 1991-м.

Можно обсуждать корни построка, откуда он такой замечательный пошел, но сам хайп вокруг него говорил о том, что огромное количество музыки уже больше не на слуху, неактуально. Забылось или не стало известно, как звучали Weather Report и Херби Хэнкок в начале 70-х, как звучали вибрафонисты Лайонел Хэмптон (Lionel Hampton) в 50-х и Бобби Хатчерсон (Bobby Hutcherson) в 60-х, забылось огромное количество в разной степени экзотической и латиноамериканской инструментальной музыки. Не в том дело, что Tortoise звучат сильно хуже на этом фоне, а в том дело, что Tortoise на этом фоне вообще не заметны. Да и сами себя Tortoise воспринимали, скорее всего, в каком-то специфически сконструированном контексте, очевидном в чикагских околоджазовых кругах: группа нащупала и реализовала специфический саунд. Размышлять при этом о многообразии открывшихся возможностей — значит заниматься самообманом.

Как это неоднократно случалось в 90-х, специфический саунд очень быстро выработал свой ресурс. Клише почему-то стали очень быстро приедаться — как в техно и роке, так и в построке. Tortoise, Trans Am, Him, Ui, Labradford, Gastr Del Sol быстро перестали восприниматься как передний край чего бы то ни было. Британское трио Add N to (X), заявившее о себе в качестве остроумной альтернативы американской минимал-насупленности, заметно банализировало свой саунд.

Что же, ничего интересного в этой сфере больше не произошло? Произошло. Австрийское трио Radian на альбоме «Radian» (1998) демонстрировало, пожалуй, наиболее интригующий, кошмарный и интенсивный построк из имеющегося в природе. Radian — это настоящая группа: ударник, клавишник, басист. Барабаны звучат вполне натурально, бас тоже можно опознать, но все остальное — сухой высокочастотный нойз. Ни рева, ни грохота нет, нет и компромиссов. При этом Radian играют определенно рок: в нескольких треках очевиден блюзовый нойз-рифф (надеюсь, Джон Ли Хукер не переворачивается в гробу от моего излишне широкого взгляда на вещи).

Bohren und Der Club of Gore

Трудно сказать, куда следует отнести немецкую группу Bohren und Der Club of Gore. Коллектив возник в конде 80-х в городе Мюльхайм-ан-дер-Рур, играла группа тогда гитарный хардкор, doom, тяжелый металл. Шеф предприятия, гитарист и клавишник Мортен Гасс, пояснял, что они были не в состоянии играть быстрее всех, поэтому решили рвануть в противоположную сторону — играть медленнее всех. Дебютный альбом «Gore Motel» (1994) был записан за день: у музыкантов не было средств оплачивать студию; опубликована грубая версия, фактически демо. Звучит бесподобно.

Свой стиль Bohren стали называть Horror Jazz, он якобы являлся гибридом медленного блюза Black Sabbath и манеры играть на гитаре разрывателя американских сердец Криса Айзека.

Через год вышел второй альбом «Midnight Radio». Это два диска по 70 минут каждый, треки без особых изменений тянутся по 12 минут. Предположительно, это вообще один из самых медленных альбомов, темп — 30 ударов в минуту. Каждый аккорд гитары очень долго затихает. В паузе что-то шевелится. Раздается сухой удар по барабану, опять зависает бесконечная пауза, потом снова гитарный аккорд. Музыка редкой гипнотической силы, сделанная бескомпромиссными и последовательными людьми. Она фактически пуста, но настойчива и решительна. И действительно, это ночная музыка.

Bohren und Der Club of Gore в середине 90-х были замечены только немецкими панк-фэнзинами, которых самих уже мало кто замечал, большая пресса группу проигнорировала. Мы имеем тут дело не столько с построком, сколько с творчеством аутсайдеров.

[22] Новые тенденции мэйнстрима

Самый яркий взрыв в мэйнстриме конца 90-х — это биг-бит (big beat), имелся в виду брейкбит, на который наложены семплированные рок-гитары. Собственно, дело даже не в гитарах, а в ревущем широкоформатном брейкбите, который колотит слушателя дубиной по голове. Мастера жанра — Chemical Brothers, Prodigy, Underworld, и их эпигоны Apollo 440 и Propellerheads. Самый успешный из них — Фэтбой Слим.

В 1998-м была предпринята попытка превратить не очень конкретные разговоры о модных тенденциях, о ретро-брейкбите, о хип-хопе старой школы во что-то реальное, осязаемое и продаваемое.

Словно из ниоткуда появилась новая техно-мода, точнее говоря, вернулась старая: электро! Все гиганты звукозаписи тут же выпустили сборники. Но единого мнения по поводу того, почему начался бум вокруг электро, не было. Конечно, хочется уличить концерны звукозаписи в хорошо спланированной акции по одурачиванию молодежи. Но проблема в том, что концерны звукозаписи планируют свои акции очень плохо: как правило, у них ничего не получается. Единственное, что им удается, — это оседлать уже существующую тенденцию, выкинуть на рынок гору халтуры, устроить гиперинфляцию и удавить явление.

Димитрий Хегеманн (шеф берлинского техно-лейбла Tresor) пролил свет на это мутное дело. Димитрий поговорил с менеджерами крупных американских фирм грамзаписи и выяснил, что они очень рассчитывают на успех электро-моды. Дескать, в электро есть мелодия, а это для американцев очень важно. На рынок выходит новое поколение компьютерных программ для тинейджеров, и музыка, которую при их помощи можно делать, весьма напоминает электро. В ней есть мелодия, а голос пользователь программы запишет свой и исказит его с помощью специального фильтра: на отличных певцов программы не рассчитаны, зато они позволяют собственным искаженным голосом спеть любую мелодию из трех-четырех нот. Образец — Kraftwerk. Димитрий Хегеманн: «Никаких альтернатив американские менеджеры не видят, в техно нет рыночного потенциала, успех таких команд, как Propellerheads и Prodigy, оказался очень быстротечным. Весь бизнес поворачивается в сторону электро. Дети будут осваивать компьютер, играть в игры и заодно научатся делать и слушать электро. Так развитие и пойдет дальше».


В 1998-м на рынок была выброшена масса драм-н-бэйсса, который размяк и утоп в джазоватом саунде. Все больше и больше коллективов действовали в стиле «неуверенный девичий вокал на фоне нервного, но милого барабанного перестука». Это то, во что превратился драм-н-бэйсс в попытке завоевать любовь народных масс? Приходилось постоянно натыкаться на результаты применения этого универсального рецепта: сделать более прозрачный ремикс и наложить сверху протяжный и неумелый девичий голос. Таким образом можно спасти какую угодно музыку.

Милый джазоватый эмбиент-драм-н-бэйсс — это трип-хоп для бедных, впрочем, его с тем же успехом можно называть трансом для яппи. Эту музыку стыдливо именуют down tempo («небыстрый темп»).

У Portishead появилась целая куча подражателей — Moloko, Gus Gus, Lamb, Morcheeba, Laika, Sneaker Pimps. Большого восторга никто из них не вызвал. Термин «трип-хоп» стали употреблять заметно реже; означало ли это, что зараза пошла на убыль? О нет. Шел процесс изменения саунда поп-музыки, и трип-хоп играл в этом деле далеко не последнюю роль.

Очень грубо можно сказать, что белая поп-музыка начала открывать для себя грув. Проявилось это и в распространении моды на трип-хоп, и в ретро-моде на ранний хип-хоп, и вообще в моде мешать все со всем, получая синтетический стиль, в котором главную роль играет какое-нибудь грувоносное ретро.

Вместо того, чтобы употреблять термин «трип-хоп», который уже не вызывал ассоциацию ни с каким конкретным саундом, критик не ленились каждый раз перечислять: хип-хоп-грув, ретро-брейкбит, фанк, соул, space jazz, саундтреки к теледетективам 70-х годов. При этом имелся в виду трип-хоп, лишенный тоски, навязчивости и шизофрении. В этом, по-видимому, и состояли пресловутые «новые тенденции».

В разговорах о новых тенденциях очень часто всплывало слово «семплер». Его поминали как палочку-выручалочку или как символ нового мышления: используешь семплер — мыслишь по-новому; не нужен тебе семплер — значит, нет, не мыслишь.

Кирк Хеммит (гитарист Металлики): «Ну, уж если Rolling Stones дошли до такой жизни, что используют семплер, то, действительно, ни от чего нельзя зарекаться».

Не остались в стороне от «новых тенденций» Aphex Twin, Beastie Boys, Cibo Mato, Beck, Rolling Stones, Everything But The Girl, Мадонна, U2, Дэвид Боуи, Garbage, PJ Harvey, Asian Dub Foundation. Soul Coughing, Jon Spencer Blues Explosion и Бьорк. Все они захотели семплерного грува. И даже индастриальная Godflesh разразилась грув-альбомом «Songs of love and hate» (1996), для которого пригласила живого хип-хоп-барабанщика. И даже металло-качок Глен Данциг (Glen Danzig) не прошел мимо: его альбом «Black Acid Devil» (1996) был высмеян в металлических кругах, а, по-моему, напрасно: индастриал очень мило ложится на медленный бас и интенсивный брейкбит. Есть подозрение, что и замогильный металл примерно в это же время превратился в компьютерный аудиодизайн.

Алек Эмпайер ваял на компьютере гибрид панка, рэпа, брейкбита, нойза и металла. Алек, наверное, убил бы меня на месте, услышь он, что я отнес его к трип-хопу, но не могу ничего с собой поделать: продукция его лейбла DHR — хардкор именно трип-хоп-эпохи.


Важной отличительной особенностью этого нового понимания термина «трип-хоп» как источника грува являлась безумная, прямо-таки садистская процедура звукозаписи.

Садистская процедура звукозаписи

Portishead — это песня ужасов. Джефф Барроу: «Да, мы делаем все по-другому. Для каждой песни мы придумываем свою процедуру записи, но, как правило, работа над треком начинается с того, что мы семплируем несколько музыкальных осколков и немного импровизируем на музыкальных инструментах: получается двухминутный трек. Мы прогоняем результат через аналоговые усилители: чем старее и изношеннее усилитель, тем лучше он звучит».

Кассета с предварительным вариантом трека высылается певице Бет Гиббонс, и та в своей домашней студии записывает вокал. В результате получается лишь демо-версия песни.

Далее эту песню снова собирают из кусочков, но каждый использованный в демо-версии фрагмент заботливо воспроизводят на живых музыкальных инструментах. Скажем, если в демо-версии были использованы две ноты, сыгранные на какой-то виолончели, то для окончательной записи созывается большой симфонический оркестр, который много раз играет те же самые две ноты. В процессе работы над альбомом «Portishead» (1997) набралось много тысяч подобного рода звуковых кирпичей, общей длительностью десять часов. Дальше начинается самое интересное.

Промежуточные варианты каждого трека печатались в виде виниловых грампластинок, после чего эти грампластинки подвергались старению: по ним, попросту говоря, ходили ногами. Пластинки царапали, прогоняли через проигрыватели с разными звукоснимателями, отдельные пассажи переписывали на пленку или загоняли в семплер. Если нужно, добавлялась новая партия, скажем барабанный бит, после чего снова изготовлялась виниловая грампластинка, топталась, потом из нее выдирался маленький кусочек, который загонялся в семплер. Семплер же позволяет крошечный акустического осколок повторять до тех пор, пока из него не получится самостоятельный, хотя и довольно монотонный трек. К которому опять можно что-то добавить и напечатать новую грампластинку. А ее — состарить. После нескольких повторений этого цикла результат теряет последнее сходство с первоначальным треком.

Можно сразу сказать: это уникальный случай, больше никто так себя не мучил. Portishead в четыре раза превысили бюджет, выделенный на запись альбома, группа стояла на грани распада, а ее лидер Джефф Барроу чуть не загремел с тяжелой депрессией в дурдом. Ему понадобился целый год, чтобы прийти в себя, закончить первый трек и продолжить работу над альбомом, которая шла еще целый год.

Джефф Барроу: «Конечно, мы могли взять синтезатор, нажать на кнопку „духовые“ и получить правдоподобно звучащий аккорд. Но современные машины принуждают тебя применять стандартизованные звуки. Они не дают тебе реализовать твои идеи и, в конечном итоге, разрушают твои творческие способности. Синтезаторами пользуются лишь те, у кого мало денег. Настоящий профессионал с большим удовольствием наймет настоящий оркестр».

Но, впрочем, Джефф не очень высокого мнения о профессионалах звукозаписи: «В записи звука нет никаких законов, нет ничего, что тебе нельзя делать. Все средства допустимы, чтобы достичь такого саунда, который тебе угоден: нет никакого единого и правильного способа записывать звук гитары, барабанов или человеческого голоса. В 80-х были выработаны чудовищные правила профессиональной звукозаписи, скажем, ударную установку следовало записывать с тридцатью микрофонами. Все было пропитано омерзительным технократическим духом, никакая творческая самостоятельность не допускалась: все записывалось чисто, звонко и плотно. В результате убивались все эмоции, ошибки и тысяча других вещей, которые делают из просто музыки хорошую музыку. Это был период заблуждений и извращений».


Инди-рок, который знать ничего не желает о существовании большого шоу-бизнеса, всегда был бастионом крайнего индивидуализма Чей взгляд на вещи отражает гитарная музыка, записанная в спальне и выпущенная на семидюймовой грампластинке, на которую влезает всего лишь четыре песни? Как это «чей»? Конечно, самого автора! С развитием независимой рок-музыки музыканты переползли из спален в гаражи и даже в студии, но ответственность за музыку по-прежнему нес один человек — лидер группы. Если в студии присутствует какой-нибудь продюсер, то его задача состоит в том, чтобы прежде всего помочь своему подопечному излить душу.

Тем временем во всех остальных разновидностях поп-музыки уже давным-давно именно продюсеры являются движущей силой музыкального процесса. В случае с хип-хопом для каждого трека собирается целая армия продюсеров, своего рода консилиум, как у постели умирающего.

Решительный шаг в этом направлении сделала нью-йоркская рок-группа John Spencer Blues Explosion. К работе над альбомом «Acme» (1998) была привлечена целая дюжина продюсеров, то есть в четыре раза больше народу, чем находится в самой группе. Исходные версии песен записывались в шести разных студиях. После этого пленки пересылались между разными продюсерами. Многие песни, вошедшие в окончательный вариант альбома, склеены из разных ремиксов, изготовленных разными продюсерами, то есть являются самыми настоящими кентаврами. Поэтому альбом в целом — это одновременно и альбом ремиксов. Странная ситуация, если учесть, что речь идет не о техно-музыке, а о рок-н-ролле.

Garbage для «Version 2.0» в результате целого года ежедневного труда забили для каждой песни аж 127 дорожек всяким акустическим хламом. Правда, им это не помогло, трип-хоп не получился.

Все манипуляции со звуком проводились внутри компьютера. Я охотно допускаю, что звуки, которые насобирали три неутомимых продюсера (мужская половина Garbage), по отдельности были интересны. Но все вместе превратилось в самовлюбленную гитарно-синтезаторно-семплерную трясину. Тем не менее, вполне отчетливо проступают контуры простых поп-песен.

Все это похоже на знакомый до боли велосипед, который упал в муравейник. Если подойти близко — ужасная картина: все движется и шевелится, невозможно понять, в чем смысл этого копошения. А с расстояния двух шагов становится ясно: перед нами вовсе не автомобиль будущего, а сожранный муравьями трехколесный велосипед.


Даути (лидер Soul Coughing) комментировал работу над альбомом «El Oso» (1998): «Обычно текст песни находится в напряженном противостоянии с гитарной партией, иными словами, песню сочиняют, играя на гитаре. Нашей целью было создать напряжение между текстом и тонкими нюансами бита». Для этого Даути сначала склеил на семплере ритм-треки из очень похожих друг на друга, но не одинаковых ячеек бита. Потом придумал стихи и мелодии, которые ложились на эти ритм-треки, и записал свой голос. Живой барабанщик, слушая эти же демо-треки, пытался на слух попасть в постоянно меняющийся ритм. После этого сверху был наложен голос вокалиста, в результате вокал постоянно не попадает в записанную живьем барабанную партию, которая имитирует не слышный нам механически склеенный ритм. Напряжение между ритмом голоса и барабанным битом, вплетение голоса в брейкбит, — вещь для подавляющего большинства белых рок-групп немыслимая.

Понятно, что дело не в новой аранжировке старых песен, в идеале это должны быть другие песни, которые по-другому сочиняются, записываются и микшируются. Если процесс прошел удачно, то под эту музыку можно будет танцевать или, как минимум, шевелиться. Собственно, в этом и состояла модная тенденция: белые рок-группы захотели делать музыку, под которую можно танцевать.

Новые тенденции второй половины 90-х истолковывались и как преодоление кризиса поп-песни.

Дэвид Боуи

«Когда ты очень хорошо знаешь внутреннее устройство поп-песни, она больше не может дать тебе адреналинового пинка под зад. Рок-песню можно применять лишь в ностальгических целях».

Действительно, ремесленник, познавший тычинки, пестики, хлорофилл и законы Менделя и научившийся сворачивать из разноцветной бумаги и проволоки цветы самых разных пород, уже не способен искренно переживать, увидев букет свежих роз. А радоваться, увлекаться и любить еще ох как хочется.

Дэвид Боуи: «Да, когда-то ты понимаешь, что главное — это энергия. Но энергия не может существовать сама по себе, ею надо что-то наполнить. Начинаются мучительные поиски нового энергоносителя, новой арматуры, которая способна запулить в общество энергию твоего послания. Конечно, можно совсем отказаться от структуры поп-песен и объявить себя нигилистом. Но если ты не можешь реализовать новую технологию энергопередачи, то грош цена твоем} разочарованию в вялой и банальной попсе».

Боуи образца 1997-го полагал, что ему при помощи драм-н-бэйсса удалось выйти из многолетнего энергетического кризиса. Конечно, можно только порадоваться за ветерана — он нашел новую жилу и впился в нее оставшимися зубами. При этом похорошел и помолодел. Знать, где укусить, — это уже полдела, и Дэвид Боуи имел все основания для гордости: старые камбалы Мик Джаггер, Тина Тернер и прочие Джо Кокеры и Элтоны Джоны лежат неподвижно на дне и лишь глаза таращат, не подозревая, что вокруг них еще что-то движется.

Все это славно, но альбом «Earthling» (1997) производил странное впечатление: несмотря на все прогрессивные усилия автора, в альбоме осталось очень много чего консервативного и вяло-традиционного, и в первую очередь сам Дэвид Боуи. Я имею в виду его блеяние, его интонации, его мелодии, его рефрены. Он ни за что не хотел отказываться от этого хлама, хотя у него был неплохой повод, Вот если бы всем надоевший певец выпустил танцевальный альбом, начисто лишенный какого бы то ни было пения, это и был бы дух современности. А так его «Earthling» похож на самолет, почему-то уклеенный все теми же самыми лихими красотками, которые много лет назад украшали кабину грузовика, когда летчик еще был армейским шофером.

Fashion Zone

Принято считать, что в 1988-м история поп-музыки раздвоилась. В начале 90-х рейверы и не подозревали, что U2 выпустили якобы эпохальный альбом «Achtung Baby», а Нирвана — это главная группа гранжа, а «гранж» — это то, как отныне называется рок-музыка. Возник новый вид андеграунда — техно-андеграунд, это было совсем не то же самое, что известные до тех пор панк- или металл-андеграунды.

В середине 90-х ситуация полностью обновилась. В музыкальных изданиях широко освещались две конкурирующие разновидности поп-музыки: брит-поп и трип-хоп. Андеграундом были драм-н-бэйсс и жесткое техно. Стильной поп-музыкой «для не полных идиотов» стало минимал-техно.

Оверграундом (overground, то, что по-русски нежно называют попсой) — транс, евроданс и хэппи-хардкор, многочисленные Mr. President и Scooter.

Танцующая по уикендам под техно-транс молодежь в обычной жизни одевалась в ретро-хиппи-стиле: брюки-клеш, узкие и длинные куртки-кафтаны из замши, длинные цветные шарфы на шее, на спине непременный рюкзак. И на каждой попе голубые джинсы.

К концу 90-х уличная мода уползла от хиппи-стиля. Blue Jeans носили только провинциалы, для таких фирм, как Levi's, это стало трагедией. Штаны должны быть широкими, прямоугольными, светло-кремовыми или зелеными и немного сваливающимися с бедер. И конечно, с большим количеством карманов. Вообще, узкие джинсы — это верный знак того, что ты заблудился во времени. Рубаха, заправленная в штаны, — это безвкусие. На ногах должны быть кроссовки, на теле — свитер с горизонтальной полосой на груди, сверху — трикотажная куртка с капюшоном. Все вместе — явная хип-хоп-мода, знак победившего брейкбита. Так стала одеваться практически вся молодежь, и даже студенты младших курсов — самая консервативная и отсталая часть молодого поколения, традиционный потребитель гитарного рока и леволиберальных идей.

Во время безынициативного подведения итогов 90-х годов выяснилось, что поднимали шум вокруг этих самых «новых тенденций» и навязывали их молодежи не столько концерны звукозаписи, сколько концерны, изготовлявшие прохладительные напитки и модные шмотки.

Кроссовер

Говоря о трипхопизапии США, нельзя не отметить, что по ту сторону Атлантики существует высокая стена между черным хип-хопом и белым роком, и эти противоположности отказываются сливаться в единый саунд. У Бека (Beck) ясно слышно: вот здесь цитируется альтернативный рок, вот здесь — хип-хоп, то же самое относилось и к John Spencer Blues Explosion, и к Beastie Boys.

Торстон Мур (гитарист Sonic Youth): «Для меня Beastie Boys — самая сумасбродная группа мира. Трое белых еврейских юношей в роли хип-хоп-команды, и при этом очень хорошей хип-хоп-команды». Дело в том, что хип-хоп — это не просто музыка темнокожих американцев. Хип-хоп крайне идеологизирован. Одна из отличительных особенностей хип-хопа — резкий антисемитизм. Звезды хип-хоп-тусовки, как, скажем, Public Enemy, относятся к «Протоколам Сионских мудрецов» как к истине в последней инстанции. С их точки зрения, феномен Beastie Boys — это хорошо спланированная акция по выхолащиванию подлинной афроамериканской культуры.

Повзрослевшие и впавшие в изрядные буддизм и политкорректность Beastie Boys теперь смотрят на многие вещи по-другому. Адам Яух: «Когда мы только начинали рэповать, мы были полными невеждами в области истории. Я не понимал, что джаз появился из черной культуры и потом был втянут в белый мэйнстрим, то же самое произошло и с рок-н-роллом. И с хип-хопом. Когда на это обратили мое внимание, я был потрясен до глубины души».

Попытки скрестить белый саунд с черным или, как выражаются афроамериканцы, «украсть нашу музыку», предпринимаются постоянно в течение последних шестидесяти лет.

В 30-х белый джазмен Бенни Гудмен украл черный свинг. В 50-х белые рок-н-ролльщики, а точнее говоря, продюсеры и менеджеры фирм грамзаписи, позаимствовали у черных ритм-н-блюз. Как видим, настолько удачно, что некоторые, Rolling Stones например, до сих пор не могут придумать ничего лучшего. Диско — это накладывание белой лапы на черный фанк. За Boney M., Silver Convention и Ottawan стояли белые продюсеры. В 80-х принял гигантские масштабы «белый соул», он же «белый фанк». Постарались, среди прочих, Дэвид Боуи, Джордж Майкл и Simply Red. В начале 80-х уже упомянутые Beastie Boys скрестили панк-хамство, риффы AC/DC и рэп. Red Hot Chilli Peppers скрестили панк, металл и фанк. Вообще, американские гитарные хардкор-команды 80-х скрестили все, что можно: индастриал, панк, металл, фанк, хип-хоп. Эсид-джаз конца 80-х — явление того же порядка.


Слово «кроссовер» надо переводить как «результат генетически-музыкального скрещивания различных, казалось бы несовместимых, стилей в один уродливый, но жизнеспособный гибрид». Кроссовер делали белые группы, исполнявшие металлопанк, наложенный на неуклюжий фанк-бит. Надсадный крик вокалиста должен был заменить более подходящий к случаю рэп. (В среде танцевального индастриала и эпигонов Depeche Mode кроссовером называли готик-рок, обитавший между мелодичным металлом и синтипопом.)

В первой половине 90-х расплодилась масса групп такого сорта, общепризнанным образцом были Rage Against The Machine. По-видимому, мерещилась перспектива универсального синтетического стиля. Надо заметить, что альтернативный рок, как старая дева, то пытался блюсти свою невинность и трясся над полочками, рамочками и коробочками, то начинал все мешать в одну кучу, пытаясь перещеголять демократизм и бесстыдство попсы. При неумелом перекрестном опылении взаимоисключающие компоненты, как правило, нейтрализуют и обезвреживают друг друга.

От групп первой половины 90-х осталось только одно воспоминание: ребята стригли головы наголо и носили растянутые майки, шорты до колен и диких размеров татуировки. Все они были толсты и мускулисты и имели противные бородки.


Во второй половине 90-х кроссовер был забыт, синтетическим стилем нового типа стал трип-хоп. Но это в Европе. А в США?

Неспешный барабанный брейкбит — это не очень голливудская затея. Если бит расслабляется, то гитар должно становиться до облаков — как в случае американских групп Bowery Electric или Bardo Pond. Но вообще-то американская музыка в массе своей — это бойкая музыка.

Успех Prodigy и Chemical Brothers, а также разговоры о трип-хопе были поняты в США в том смысле, что в моду снова входит кроссовер. Удивительное дело, в 1999-м как грибы после дождя появились белые группы, опять совмещающие бойкий металл с хип-хопом, то есть фанком, рэпом и верчением грампластинок. Флагманы новой тенденции — группы Когп и Limp Bizkit. Их раскручивали в большом стиле. Участие концернов и MTV во всей этой истории многим не понравилось, поэтому тут же возникла и андеграундно-альтернативная версия того же самого дела, скажем группа Slipknot; ее тоже, разумеется, раскручивало MTV.

В США эти коллективы, несмотря на кажущуюся грубость метал — ло-хип-хопа, выполняли роль бой-групп. Потребители неокроссовера — девушки-подростки.

История, приделанная к трип-хопу

Оглядываясь назад на трип-хоп, приходится сделать вывод, что трип-хоп был грандиозным проектом преобразования лица и саунда поп-музыки, проектом создания универсальной и синтетической поп-формулы. Аналогия с эпохой 80-х очевидна: синтипоп — это синтезаторная поп-музыка на основе прямого бита, трип-хоп — семплерная на основе брейкбита.

Трип-хоп — это, в первую очередь, нещадно перепродюсированная музыка, многодорожечный монстр, нашпигованный звуками, как жестяная банка селедкой. Новое поколение музыкантов схватилось за новое поколение значительно подешевевших семплеров. А незнание удержу в применении семплера моментально приводит к акустическому переполнению.

Настоящую жирную, сочную и рекордно перепродюсированную кляксу в конце эпохи трип-хопного перепродюсирования поставил Трент Реснор (Nine Inch Nails). Его альбом «Fragile» (1999) переплюнул весь арт-рок, Queen и вплотную приблизился к «The Wall» Pink Floyd. После нескольких лет работы — сочинения, записи, компьютерного монтажа, каждый день по 18 часов! — осталось 4000 часов записанного студийного материала. Трент Реснор не стирает ничего, все скидывается на DAT-кассеты и архивируется, правда, найти среди этих многих тысяч кассет уже ничего нельзя. Но главное, все сохранено для вечности.


В 90-х прояснилась и новая история современной поп-музыки.

В самом начале были Ямайка, даб и Ли Скретч Перри. Перри изобрел даб якобы уже в 1968-м, а с экспериментальным регги экспериментировал уже с 1962-го. Такая ранняя датировка возникновения даба была нужна для того, чтобы к моменту появления Кул Херка в Нью-Йорке даб уже существовал и его можно было бы объявить истоком брейкбита и хип-хопа.

В обиход был введен термин «даб-технология». Даб-технология якобы предполагала склеивание магнитофонной пленки с бас-партией в кольцо, что и было истоком семплирования и техно-баса. Ямайка 60-х оказалась далекой родиной трип-хопа и техно.

Интересный вопрос: почему именно Ли Скретч Перри оказался героем и предком, а не Кинг Табби, ведь именно Кинг Табби был техником и аудиорукодельником? Ясно и это, ведь из двоих первооткрывателей даба именно Перри записывал перепродюсированный даб.

Новые тенденции продавались вместе со вновь изготовленной историей музыки. Оказалось, что и регги — это даб-технология, и брейкбит, и эмбиент, и хаус, и техно (с его идеей ремикса), и джангл, и драм-н-бэйсс, и построк, и, наконец, трип-хоп. Обеспеченный такими корнями и связями, трип-хоп не мог быть выдумкой британских журналистов. Меня так и подмывает назвать это явление трип-хоп-заговором. Было обнаружено и то обстоятельство, что история сделала полный круг. Все началось с даба, фанка, Kraftwerk и Сап, а новые тенденции и состояли в возвращении к фанк-саунду и раннему брейкбиту и в применении даб-технологии.

Несмотря на свою наглядность, вся эта конструкция более чем сомнительна. Музыканты, причисленные к построку, согласно уверяли, что не имеют отношения ни к дабу, ни к экспериментально-психоделическому року начала 70-х.

Применяли ли Перри и Табби склеенную в кольцо пленку, так и не ясно, похоже, что Табби использовал склеенные кольца для достижения эхо-эффекта, но это далеко не то же самое, что зацикленная бас-партия. Ее вообще не надо было зацикливать: музыкальная рабсила не стоила ничего, существовали ритм-группы, специализирующиеся исключительно на бас-партиях.

И не имеет это никакого особенного значения (зацикливали Табби и Перри пленку или нет) просто потому, что не было в этом никакого секрета: склеенная в кольцо пленка — широко известная штука.

Предок цифровых секвенсоров — не склеенная в кольцо пленка, а аналоговый секвенсор. Никакого отношения к дабу секвенсоры не имеют.

Техно-хаус продолжил традицию диско, а диско в свою очередь — линию поп-музыки детройтского лейбла Motown. Записи Дайаны Росс и трио The Supremes звучат как техно, изготовленное из ранних The Beatles: барабанщик явно не слышит, что поют девушки, и колотит совершенно однообразный ковровый ритм. Музыка в целом живенько ухает, нет ни сбивок, ни отклонений от курса, ударник не отклеивается от баса.

Что же касается пресловутой «идеи ремикса», то эта идея не имеет отношения к техно, в 80-х «идея ремикса» прекрасно обходилась без техно-хауса. Типичный ремикс 80-х — это, скажем, песня Depeche Mode, в середину которой вклеен десятиминутный стук ритм-машины. Это стандартная практика диско-эпохи: бесконечно растягивать центральный пассаж песни. Проталкивая синтипоп в дискотеки, гиганты звукоиндустрии заказывали эти самые ремиксы: для потребителей фальсифицированной латиноамериканщины изготавливали латиноамериканский ремикс, для R'n'B-рынка — соул-ремикс. Та же самая практика продолжилась и в техно-эпоху. Даб и здесь ни при чем. О дабе вспомнили лишь в 1993—1994-м.

Конец трип-хопа

В 2000-м вдруг стало заметно, что изо всего, с чем ассоциировались новые тенденции, стремительно выходит воздух. Пресловутые новые тенденции не приносили концернам никакого дохода. В коммерческом отношении и трип-хоп, и драм-н-бэйсс были абсолютным провалом. После успеха в США искусственно зачатого кроссовера и новых гитарных групп менеджеры приняли, по-видимому, верное решение: пропасть между роком и техно преодолевать не нужно, потому что никакого техно нет. Группы, выброшенные на рынок вслед за Prodigy, оказались не интересны массовому потребителю. Их даже в Европе не слушают, не говоря уже о США. А раз техно вычеркнуто из бытия, то осталось то же самое, что существовало в начале 90-х: рок, хип-хоп и то, что болтается между ними. Иными словами, возвращается гитарный рок.

2000-й оказался годом без трип-хопа. Музыка, которая еще совсем недавно росла и побеждала как на дрожжах, вдруг просто исчезла, покинула сферу мэйнстрима. После того как Chemical Brothers. Prodigy и Фэтбой Слим отвоевали плацдарм в хит-параде, а музыкальная пресса станцевала половецкие пляски вокруг Трики, Portishead и Massive Attack, должен был быть сделан следующий шаг — однако нет, наступила пауза.

Чуть позже выяснилось, что тенденция джазоватого и легкого («легкого» в смысле Easy Listening) эмбиент-брейкбита все-таки выжила. Это безвредная смесь всех музык 90-х годов. Нежный брейкбит, иногда ухающий, иногда подвывающий и очень часто снабженный робким пением в стиле ретро-босса-новы, устремился в трубу нью-джаза. И как это часто оказывается с подземными трубами, труба предусмотрена большая, но течет по ней очень мало чего.

Можно усмотреть наследие трип-хопа и в американском R'n'B. Трики эмигрировал в США, будучи наслышан, что продюсер Тимбалэнд (Timbaland) сделал из его саунда коммерческую конфетку. Тимбалэнд существенно упростил, минимизировал и отполировал трип-хоп. Получилось нечто похожее на минимал-техно, но несравненно более грувоносное. Тимбалэнд начал новую эпоху коммерческого хип-хопа и R'n'B, а Трики исчез.

Нью-джаз

Важным аспектом нью-джаза (NuJazz) является сотрудничество продюсеров, использующих семплерно-секвенсорную технологию, и вполне живых музыкантов, то есть комбинация цифровой технологии с, так сказать, аналоговым исполнительским мастерством.

Тезис о том, что нью-джаз — это джаз без соло-партий, кажется очень точным, многие нью-джаз-номера наводят на мысль, что не очень ловкие и умелые джазовые музыканты из консервативного лагеря вздумали изобразить дип-хаус. И, действительно, со сцены музыка нью-джаз-коллективов звучит механически: ни грува, ни вайба, ни драйва в ней нет. А с другой стороны, не настолько механически, чтобы воспроизвести эффект настоящих техно и хауса. Вот незадача!

Похоже, нью-джаз — это не специфический стиль, а лабиринт, в котором оказалось огромное количество народа. В категорию ню-джаза попадает разнообразнейшая ретро-музыка, которую объединяет, пожалуй, лишь то, что она неизменно воспринимается как окончательно проехавшая.

В конце 90-х не было сомнений, что трип-хоп, ретро-фанк и джазоватый брейкбит — это магистральная линия развития поп-музыки. Грубо говоря, кончилась эпоха The Beatles как вечного образца для подражания, и началась эпоха Херби Хенкока, Beastie Boys и Massive Attack, сменилась парадигма.

Но бронепоезд поп-музыки почему-то оказался маятником и неожиданно пошел вспять или просто растворился в воздухе. А его впередсмотрящие пассажиры — кто остался сидеть на рельсах, кто разбрелся по окрестным полям. Вот эту ситуацию я бы и назвал «новым джазом».


Оркестр — это интересная затея, и к тому же с богатой традицией. Очевидно, что оркестр — это коллектив индивидуумов, складывающих свои усилия. Но одновременно мы слышим оркестр как единое целое, есть даже такой штамп: «дыхание оркестра», имеется в виду, что оркестр — это единый организм. В этом парадоксе и заключен секрет притягательности оркестровой музыки. Ну и, конечно, дело еще и в объемности, насыщенности, избыточности звука оркестра. Оркестр делает большой звук, много звука. Именно оркестровая музыка вызывает ассоциации с пространством, с архитектурой.

Звук оркестра является своего рода моделью мироздания. Гармония оркестра отражает гармонию сфер. Ну, не напрямую, конечно, отражает, не в том смысле отражает, что скрипачи и тромбонисты видят третьим глазом гармонию сфер и тут же переводят ее в звук своих инструментов. Это было бы прекрасно, но это, к сожалению, не так.

Сильно упрощая дело, можно сказать, что каждая культура формирует всего один тип оркестра, один тип оркестрового саунда. И этот саунд дает слушателю возможность своими ушами убедиться, как прекрасна картина мира его цивилизации, как прекрасна гармония мироздания.

Каждый раз слушатель полагает, что воспринимает именно гармонию мироздания в целом, окунается в стихию вселенского счастья. Но такого рода переживания возможны только в рамках той или иной культурной традиции, то есть всемирная гармония нью-йоркского джазового биг-бэнда — это совсем не то же самое, что космическая гармония западноевропейского симфонического оркестра, и уж совсем не то же самое, что гармония индонезийского гамелана. У разных цивилизаций разные представления об устройстве космоса.

Тут можно сделать маленькое замечание, что не только парадный саунд больших оркестров можно рассматривать как модель мироздания. Даже саунд гнусной и вторичной попсы тоже обладает претензией на избыточность и самодостаточность. И разумеется, на соответствие гармонии сфер и миру чувств. И анализируя этот саунд, тоже можно было бы сделать далеко идущие выводы о картине мира тех, кто его производит и потребляет.


Нью-джаз и вообще пресловутый британский клубный саунд — басовитый, лохматый и попрыгучий — зашел очень далеко в деле имитации звука живых инструментов и неуловимой, джазово окрашенной атмосферы.

На первый взгляд, все звуки исключительно акустические. Бас никакого отношения к синтетике не имеет. Тарелки зримо металлические и глуховато записанные, как и полагается на записях больших джазовых оркестров. Клавишные явно электрического происхождения, как и полагается в фанк-джазе.

Слушая эту музыку, я все чаще с ужасом понимаю, что мои любимые обзывалки — типа «хаус-трек, собранный из звуков акустических инструментов», — действительности уже не соответствуют.

В принципе, не очень понятно, за что эту музыку можно не любить. Ведь она — именно то, к чему так стремилась клубная культура много лет. В ней есть безусловный грув, на большой громкости она заводит слушателей. Тупой и монотонной она не воспринимается. Никакого выдуманного врагами человечества минимализма в ней нет. Она звучит вполне натурально. Чтобы взлететь над полом, вам нужно легкое безумие? Пожалуйста, органные соло-партии взвизгивают вполне иррационально. Маниакальности тоже хватает.

Завтрашний день наконец наступил, забудь все, радуйся и двигай ребрами.

Патологоанатом же, у которого позвоночник не гнется и лицо не улыбается, скажет вот что. Мы имеем дело с очень странным явлением. Исполнение желаний — опасная штука. Эта музыка кажется сыгранной в живую. Но это муляж. Живой барабанщик, который колотит по тарелке, через пять минут устает, он вообще часто промахивается. Момент экстаза, когда оркестр идет в разнос, не может быть долгим, а тут — пять, семь минут — и хоть бы хны. Могли бы в таком духе и дольше.

Каждый трек нью-джаза — это момент оркестрового экстаза, высшая точка целого длинного концерта. Этот момент длится, и длится, и длится… и все никак не кончается. Я не раз злоупотреблял такого рода сравнением: современная семплерная музыка — это увеличенный под микроскопом мелкий фрагмент старой живой музыки. Я опять хочу воспользоваться этой метафорой. Раньше это самое «увеличение» предполагало просто копирование старой музыки и вклеивание выдранных из нее фрагментов на задний план банального хауса или брейкбита. Теперь мы имеем дело с убедительным новоделом — собран целый оркестр, атмосфера восстановлена крайне правдоподобно, но это по-прежнему зависание на одном-единственном убойном моменте. Музыка извивается, как безумная басовитая каракатица, но она по-прежнему статична, она застыла в точке энергетического максимума.

Реальный биг-бэнд звучит не так, не так напористо, не так плотно, не так самоуверенно. Впрочем, очень может статься, что мастера соул-биг-бэндов, как, скажем, Квинси Джонс, имели в виду именно нечто подобное. То есть такого сорта музыка — это реализация не только мечты британской клубной культуры, но и вообще всей соул- и фанк-традиции.

И последний вопрос: почему это фиктивный оркестр? Дело не только в том, что нью-джаз — как правило, продукция одного человека. В реальном оркестре много воздуха, инструментам в нем просторно, что-то находится на переднем плане, все остальное служит фоном. Нью-джазовый оркестр собран из инструментальных партий, каждая из которых вытащена на передний план, прет вперед, прекрасно слышна и проворна. Нью-джаз — это акустический супермаркет, все его полки плотно забиты яркими коробками с вкусными и питательными товарами. В 90-х на этих полках стояли консервы, теперь — настоящие помидоры, выращенные в теплице.

[23] Танцы от ума

Autechre

Я думаю, не меня одного интересует такой вопрос: какого сорта звуки являются саундом сегодняшнего дня? Что происходит в музыке именно сегодня? Кто находится на переднем крае битвы за остросовременную музыку и в чем именно эта битва состоит?

Продукцию британского дуэта Autechre многие считают самым приличным, интересным и даже героическим из того, что сегодня существует.

Autechre — одни из наиболее видных представителей IDM. Intelligent Dance Music — «Неглупая Танцевальная Музыка».

Впрочем, куда там «одни из представителей»! Autechre — это культ, Autechre — это звучит гордо. «Autechre!» — надо отвечать на вопрос врага: какую музыку ты слушаешь? У металлистов есть Металлика, у всех прочих — Modern Talking, а у нас, электронно-грамотных, — Autechre, ледокол революции. Не какая-то легкомысленная танцевальная муха-однодневка, а серьезная электронная музыка. И главное — сложная. Магическое слово «сложная» много раз всплывает в каждом интервью с Autechre, в каждой рецензии. Сложная! Слож-на-я! Объясняю еще раз, для идиотов: сложная!!!


Страсти вокруг IDM и таких проектов, как Autechre, Aphex Twin, Black Dog, Sabres Of Paradise, за которыми стоял лейбл Warp, разразились в середине 90-х. К этой же струе относились и такие немецкие проекты, как Atom Heart и Mouse On Mars.

Это электронная музыка, которую надо слушать. Даже не слушать, а внимать, следя за всеми ее изгибами, наслоениями и пересечениями, желательно сидя дома в наушниках. IBM — это якобы музыка не для ритмично ухающего техно-стада, а для индивидуалистов и эстетов. IDM — музыка с претензией на сложность. Со сложным ритмом и странными звуками. Впрочем, толчея электронных скрипов, взвизгов, щелчков и мяуканья, как правило, служит лишь флером, в музыке присутствуют и удары барабанов, и звон тарелок, и бас-линия. И всегда находится место и для напевной мелодии.

В идеале музыка должна постоянно изменяться, имелось в виду, что каждый цикл повторения должен несколько отличаться от предыдущего.

Autechre: «Мы постоянно меняем местами составные элементы, строим паззл. Эта игра идет на нескольких уровнях. В одном слое паззл наконец собирается вместе, но в другом вдруг распадается на части. Перенесение внимания на другой слой музыки расфокусирует внимание. Ты вынужден контролировать несколько параллельно развивающихся слоев, то есть перемещать фокус своего внимания внутри трека и самостоятельно определять, за чем надо следить именно в этот момент. Ты вполне способен следить за процессом трансформации, потому что он идет на той же скорости, на которой работает твой мозг. Разумеется, существуют люди, мозг которых работает на более высокой скорости, они слышат все, что происходит в нашей музыке, и им все это кажется занудливым. И есть люди, которые работают на более медленной скорости, они вообще не могут сориентироваться в том, что происходит, для них у нас слишком много событий. А мы работаем на правильной скорости, именно на нее и настроена наша музыка».

Идея нескольких слоев берет свой исток в практике диджеев делать звук одной грампластинки тише, а другой громче. Какое-то время играют обе пластинки, это момент некоторой неопределенности. Autechre этот переходной момент между двумя треками сделали идеей своей музыки. Количество слоев возросло, и микшируют музыканты не чужие грампластинки, а собственные ритм-треки, но принцип тот же самый.


1996-й год, среди многого прочего, был интересен еще и тем, что в этот момент создавалась якобы самая сложно устроенная поп-музыка всех времен и народов — драм-н-бэйсс. IDM тоже был на редкость трудозатратным предприятием, настоящей резьбой по мусорному ведру.

IDM и драм-н-бэйсс воспринимаются как совсем разные миры, но в смысле саунда между ними было много общего, под стук техстепа сложно танцевать, зато его интересно слушать, а, с другой стороны, маниакальное усложнение и запутывание ритма в IDM привело к тому, что музыка стала изрядно брейкбит-ориентированной. Впрочем, и драм-н-бэйсс, и IDM, и трип-хоп — результат пересаживания на британскую почву американского брейкбита, это понятно и не очень интересно.

А вот в чем именно состоит хваленая сложность IDM, узнать не так просто. Музыкантам из Autechre, конечно, известны такие имена, как Майлс Дэвис и Карлхайнц Штокхаузен, однако их продукцию они воспринимают, как разрешение наплевать на условности и отдаться стихии тотального произвола. Иными словами: рисуй каляку-маляку, чиркай карандашом вправо-влево, и когда ты уже сам не сможешь сказать, какая линия была нарисована раньше, а какая позже, какая необходимая, а какая лишняя, тогда твой рисунок будет, без сомнения, сложным.

К сожалению, это не преувеличение: в ДМ-кругах популярна хорошо известная истории искусств идея, что «текстура порождает рассказ» («texture could create its own narrative»).

Текстура — это способ обработки или заполнения какой-нибудь плоской поверхности. Скажем, у древесно-стружечной плиты своя текстура, а у морского берега, покрытого галькой, — своя. Любое собрание мелких, однородных объектов, не обладающее очевидной структурой, можно назвать текстурой. Трава в поле, пересечение веток деревьев на фоне неба, гора битого стекла, разводы на отшлифованном малахите, потеки краски на картине Джексона Поллока — все это примеры текстуры. Текстура — это нулевой уровень структурных отношений.

Так вот, неожиданным образом оказывается, что IBM — это пример ритмической текстуры. Картина Джексона Поллока или свалка старых автомобилей, превратившиеся в ритм. Камера медленно показывает нам фрагменты испачканного краской холста или свалки: отдельные элементы постоянно меняются, но общее впечатление, характер ситуации остаются теми же самыми. Это и есть «рассказ, порожденный текстурой». Нам предлагается хаотическая ритмическая конструкция, не меняющая, однако, своей плотности. Отдельные элементы гуляют, кто в лес, кто по дрова, но все в целом устроено однородно и статично. Впрочем, хаоса тут нет, в случае и Autechre, и большинства прочих IDM-проектов, однородный ритмический шаг неизменно опирается на легко опознаваемую геометричную сетку Свою музыку Autechre не собирают вручную, а применяют такие макинтошевские программные среды, как Max/Msp и Supercollider Используя их, Шон и Роб пишут свои собственные несложные программки-секвенсоры, которые из одного и того же набора аудиодеталей порождают сколь угодно длинные и ни разу не повторяющиеся треки, буквально во много часов длиной.

Squarepusher

Бытует мнение, что Том Дженкинсон, выпускающий свою музыку под именем Squarepusher, не только тем замечателен, что делает интенсивный и могучий брейкбит. Нет, Squarepusher сформулировал язык брейкбита, он научился говорить на брейкбите.

Очень жирные звуки ритм-машины порублены в крупную крошку, перемешаны и плотно упакованы. Все вместе смазано и склеено синтезаторными взвываниями. Никаких специальных программ генерации ритма Squarepusher не применяет. У него получается разнообразная и интенсивная молотилка, грохоталка, стучалка и иногда даже трещалка. Гигантская ритмическая уродина… или, лучше сказать, аритмическая. Зверюга не очень быстрая и дикая, но вполне сообразительная.

Все, казалось бы, в ней хорошо, кроме одной вещи: звуки, из которых она собрана, раздражают своим равнодушием, они рождены, чтобы бухать. Это тарелки, бас-барабан, барабаны полегче, басы, тяжеловесный и однообразный набор. Он придает музыке устойчивости. Поэтому музыка не режет, а, скорее, утрамбовывает.

По-видимому, это характерная особенность радикальной IDM — максимально ритмически перекошенная музыка, собранная из максимально банальных аудиоэлементов. Когда один такт становится непохожим на другой и у музыки появляется реальная возможность показать свою неочевидность и непредсказуемость, становится видно, что Squarepusher — вовсе не композитор, а придумыватель.


В струю IDM попала и масса проектов, которые в смысле ритмической сложности вообще не в состоянии ничего предложить, похоже, и претензий таких не имеют, зато банальными и до смерти надоевшими звуками кормят до отвала.

Autechre vs Oval

Должен сразу признаться, что битва Autechre и Oval за мировое господство хотя и эпохальная, но во многих отношениях фиктивная.

Тем не менее, можно попытаться усмотреть разницу между этими музыками: Autechre обитает в сфере ритма и баса. Oval вообще не имеет никакой партии ударных. Ни бас, ни брейкбит для Oval большого значения не имеют.

Oval звучит мощнее, интенсивнее, напряженнее, чем Autechre, и сильнее втягивает в свой водоворот. Ova! куда более эмоциональная музыка, чем Autechre. Саунд Autechre похож на архитектурный чертеж, в котором линий много, они сложно расположены, но имеют одинаковую толщину и цвет. Oval строит свое вибрирующее и постоянно меняющееся пространство, колючий Autechre живет среди белых, чистых и бесстрастных стен.

Акустический поток Oval построен из звуков не очень понятного происхождения, они иногда напоминают тембры музыкальных инструментов, но чаще являются мохнатым и шершавым нойзом, похожим на пульсирующую кашу искаженного гитарного воя. Его составные компоненты имеют разный вкус, цвет, вес, вязкость.

Маркус Попп (хозяин Oval) применяет простые и вполне традиционные гармонии, иными словами, хотя мелодий нет, но практически постоянно присутствующая гуделка берет аккорды, находящиеся в дружеских отношениях с ушами слушателя. Эти аккорды сменяют друг друга тоже вполне человекообразным образом.

В конце 90-х именно Oval воспринимался в качестве переднего края современной поп-музыки.

Oval

Как это сделано, кем это сделано и зачем это сделано?

Первоначально в Oval было три музыканта, но потом остался один Маркус Попп. Маркус пользовался бешеным интересом у прессы: дело, с одной стороны, в его на редкость своеобразной, моментально располагающей к себе и крайне влиятельной музыке, с другой — в том, что именно Маркус говорит. А Маркус говорит много и не очень понятно.

Его основная мысль состоит в том, что современная электронная музыка — это результат перманентного тестирования приборов 20-летней давности. Любимая фраза Маркуса: «Все, что в последние 20 лет происходило в электронной музыке, не выходит за пределы того, что предусмотрел японский инженер, построивший ритм-машину в начале 80-х».

Та же самая ситуация и с компьютерными программами. Интерфейс музыкальных программ (их внешний вид и набор их функциональных возможностей) однозначно определяет, как будет звучать результат их применения. В дизайн музыкальных программ заложено очень жесткое представление о музыке и о том, как ее надо делать. И как внутри здания вода может течь только по канализационным трубам, так и человек, сидящий перед компьютером, может делать только то, что предусмотрено программистом. В функционирование водопровода заложены законы гидравлики и всемирного тяготения, в функционирование музыкальных программ — законы традиционной западноевропейской музыки, причем в ее крайне консервативном и школярском варианте.

Что же делать?

Маркус Попп: «Самое важное — это то, какое место ты занимаешь по отношению к техническим инстанциям и какой перспективой пытаешься овладеть, чтобы создать аудиопродукт, больше не имеющий отношения к музыке. Генеративный процесс всегда интереснее, чем самосинхронизация в той коммуникативной среде, которой является музыка. Для меня всегда было важно не давать новый input музыке как культурной категории».

Иными словами, куда интереснее заниматься технологиями порождения аудиоматерии, нежели перманентно подтягивать свой вкус, свою осведомленность и свою умелость, чтобы начать соответствовать тому или иному существующему в нашей культуре пониманию музыки и принципов ее устройства. Это «существующее в нашей культуре понимание принципов» уходит, как минимум, в XIX век. Для нас музыка неотделима от аккордов, партий инструментов и вообще наличия инструментов, многослойности, ритма, солирования и сопровождения… этот список длинен. Следует от всей этой «музыки» отказаться, просто перестать соучаствовать в продлении существования ее категорий и клише.

Маркус Попп: «Давно следует расстаться с идеей музыки как последовательности нот. Музыка не имеет отношения к нотам».

Да, в теоретической части Маркус силен, но когда мы попытаемся выяснить, какой же такой новый пользовательский интерфейс он сам применяет, то есть как именно он порождает свою музыку, порвавшую с XIX веком, то тут начинаются неприятные странности и противоречия.

Дело в том, что в середине 90-х участники группы Oval начали работать над программой, генерирующей музыку. Идея состояла в том, чтобы написать программу, которая будет проигрывать засунутые в компьютер компакт-диски, но проигрывать их странным образом: выгрызать из них фрагменты, зависать на них, потом прыгать в другое место. Каждый новый компакт-диск порождал бы новый аудио-лоток.

На своих первых альбомах Oval медленно и мучительно реализовывали эту технологию вручную, то есть царапали и раскрашивали обратную сторону компакт-дисков, чтобы музыка начала прыгать и зацикливаться. И компьютерная программа должна была тут помочь.

Вообще говоря, это забавная идея: проигрыватель компакт-дисков вдруг обретает самостоятельность и сумасбродность и превращается в иррациональный семплер. Долгое время эта программа, реализованная в среде Dreamweaver фирмы Macromedia, существовала в виде бета-версии, то есть дышала, но не полной грудью. Программа называлась OvalProcess. По прошествии нескольких лет эта затея, которая все никак не могла принять окончательную форму, уже перестала казаться такой уж привлекательной. В конце концов программа была доделана, но Маркус Попп пользовался ею один, хотя обещал ее обнародовать, чтобы просвещенная часть человечества изменила отношение к музыке.

В смысле же процедуры изготовления музыки он находился там же, где и все прочие — собирал поток из зацикленных аудиофрагментов. Каждый фрагмент зациклен по-своему, со своей скоростью, со своими примененными эффектами (в которых тоже нет ничего необычного), размер звучащей в данный момент части аудиофрагмента плавно меняется, отсюда и происходят неожиданные толчки и звяки, но в принципе это дело понятное и хорошо известное.

Clicks'n'cuts

Появление проекта Oval не прошло незамеченным. Быстрые щелчки заедающего проигрывателя компакт-дисков и неожиданные прыжки музыки в новое место означали новый взгляд на вещи. Щелчки по-английски называются clicks. Быстрый прыжок в новое место, то есть жесткий стык коллажа — это cut. Все вместе: clicks and cuts. Именно так и назывались сборники передовой музыки, которые выпускал передовой франкфуртский лейбл Millе Plateaux. Clicks'n'cuts с невероятной скоростью пали жертвой перепроизводства.

Сборник «Clicks and Cuts 2» (2001) раскинулся на три компакта, 36 проектов, все — знакомые имена. При этом сборник вовсе не изумляет ни своей теоретической частью, ни собственно музыкой. Пресловутые клики — цифровые царапины — на большинстве треков играют чисто декоративную роль, музыкальная конструкция продолжает оставаться вполне техноидной. Что имеется в виду под «ошибками», «случайностями» и «иррегулярностями», тут не очень понятно: музыка звучит хотя и хрупко, но вполне самоуверенно. Щелчки семплированы и навешаны на привычную ритмическую схему, секвенсору, собственно, все равно, какие именно семплы зацикливать.

Похоже на то, что clicks'n'cuts — тенденция, которую лейбл Mille Plateaux попробовал синтезировать, проще говоря, он заказал музыкантам определенный саунд. Термин был публикой замечен, уловка удалась, но не надолго.


Томас Бринкман: «На самом деле в техно ничего уже давным-давно не происходит, изменения накапливаются так медленно, вперед движутся такими мелкими шажками, что меня охватывает отчаяние. Меня вообще больше не интересует электронная музыка. Обещания быть впереди всех техно уже много лет не выполняет. Ты думаешь, clicks'n'cuts — это следующий шаг после минимал-техно? Нет, это просто новые звуки. Следующий шаг сделан в Нью-Йорке тамошними хип-хоп-продюсерами. Скажем, Outkast уже усвоили все уроки европейского минимал-техно, плюс высокая студийная культура соул-музыки. Европейцы, ориентирующиеся на техно, давным-давно всё проспали и ото всего отстали. Минимал-техно живет и дальше, но в таком обличье, в котором его никто здесь не узнаёт. В Европе никого не интересует то, что может быть дальше или глубже. Здесь все заняты тем, что утюжат однажды захваченную территорию.

Ты знаешь, мне неинтересно объяснять, что и как. По-моему, все прекрасно слышно. В музыке либо есть душа, либо ее нет. Анонимная музыка, сделанная непонятно кем для непонятно кого, музыка без лица, без характера — это помойка. Да, техно анонимно, да, все треки взаимозаменяемы, да, наследие Kraftwerk… я знаю все эти лозунги, все это неинтересно. По музыке должно быть ясно, какие именно были причины делать ее именно такой, а не иной, то есть вообще делать. И какие у ее автора представления о музыке и о жизни. Конечно, это все относительно, все можно оспорить и во всем усомниться, но либо душа есть, либо ее нет».

Glitch

Я люблю манифесты, люблю, когда агрессор пишет заявление о своих намерениях, о своем видении изменившейся ситуации, когда он формулирует и обосновывает концепцию новой жизни. И дело вовсе не в маркетинге идей и не в пускаемых в оборот новых терминах. Интересно выяснение простого обстоятельства: наступили ли новые времена или нет? В чем именно они состоят? Как связаны с временами старыми? Есть что сказать внятного на эту тему или дело ограничивается лишь завиральной журналистской поэзией и всучиванием потребителю нового компакт-диска? Поэтому понятно, как я был рад, когда выудил из сети статью Кима Кэскоуна (Kim Cascone; раньше продвигал эмбиент-проект PGR и лейбл Silent, теперь выпускает музыку под собственным именем). Статья была опубликована в зимнем (2001) выпуске околоакадемического Computer Music Journal. Называется манифест «Эстетика аварии: „пост-дигитальные“ тенденции в современной компьютерной музыке». Эпиграф: «Дигитальная революция завершилась». Это то, чего нам так долго не хватало, сразу становится тепло на душе и спокойно в голове. Автор утверждает, что сама по себе дигитальность стала делом вполне обыденным и доступным: будь то видео, интернет, электронная коммерция или компьютерные программы обработки и генерации звука. Никакой загадки за дигитальностью самой по себе не осталось. Для новой музыки придумана уже масса названий: glitch, microwave, DSP, sinecore и microscopic music, сам Кэскоун предлагает термин post-digital. Смысл новой музыки состоит не в дигитализации процедур и саунда предыдущей эпохи, не в том, чтобы заставить компьютер решать те же задачи, что решались и раньше, но в совершенно новых способах работы. Постдигитальная эстетика сформировалась в процессе «работы над ошибками». Разного рода сбои и неполадки в функционировании электрических цепей и компьютерных программ приводят к появлению восхитительно звучащего результата. Речь идет о таких вещах, как звук короткого замыкания и зависания программы, дерганье жесткого диска на одном месте, естественный шумовой фон саунд-карты и даже жужжание компьютерных вентиляторов и стук принтеров. Но началось все со звука прыгающих компакт-дисков, который в начале 90-х стал саундом немецкого проекта Oval. Впрочем, Ким Кэскоун тут же поправляет себя: сбои, дефекты, ошибки при воспроизведении звуконосителей использовались в музыкальных целях и куда раньше. Но в сфере электронной музыки 90-х пионерами были все-таки Oval. Кроме Oval, автор упоминает и такие проекты, как Pan Sonic и Mouse On Mars. В середине 90-х дигитальным экспериментализмом занялась британская тусовка всплывают такие, по-моему, слегка притянутые за уши имена, как Aphex Twin, LTJ Bukem, Omni Trio, Wagon Christ и Goldie. В конце 90-х на горизонте появились Carsten Nicolai и венский лейбл Megc Peter Rehberg, Christian Fennesz и проект Farmers Manual. Перечисление самой интересной музыки момента завершается такими именами, как Taylor Deupree, Nobukazu Takemura, Neina, Richard Chartier, Pimmon, Autopoieses и T: un[k].

С точки зрения Кима Кэскоуна, новую ситуацию характеризуют три идеи. Во-первых, это многократно упоминавшиеся сбой, отказ, ошибка. Автор применяет жаргонное слово glitch. Смысл сбоя в том, что знакомый нам инструмент вдруг начинает вести себя неожиданным образом. Тут важен аспект случайности, твоей неготовности к тому, что внезапно появилось перед глазами. Но смысл сбоя и в производимом им шуме. Шум — это вторая глобальная идея. Кэскоун усматривает исток постдигитальности в манифестах итальянских футуристов, призывавших учиться слушать самые разные шумы: и использовать их в качестве музыкального материала. Еще один немаловажный первоисточник — это фортепианный опус Джона Кейджа «4'33"». Это и есть третья главная идея: интерес к фону, к контексту, к тому, что кажется второстепенным, даже мешающим. К тому, что воспринимается как помехи или отходы производства, к тому, что отвлекает от «главного». Автор приводит любопытную аналогию: переход от портретной живописи к пейзажной. В портрете пейзаж служил фоном, пейзаж заполнял пространство вокруг головы изображенного персонажа. Исчезновение головы поставило акцент на пейзаже, внимание было перенесено на то, что незримо сопутствует главному. Аналогичным образом, и звуки электронных помех, которым отказывалось в праве называться музыкальными, нашли свое место в музыке, более того, оказалось, что в этой сфере скрывается масса интереснейших возможностей.

Ким Кэскоун полагает, что для постдигитального аудиотворчества принципиальное значение имеют применяемые инструменты. Приводится не очень длинный список компьютерных программ, с помощью которых новая музыка делается. Это Reaktor, Max/MSP MetaSynth, Audiomulch, Crasher-X и Soundhack. В большинстве случаев музыканты вовсе не являются профессионалами в области микроструктуры звуков и дигитальной обработки сигналов (DSP). как правило, они работают бессистемно и по наитию, разыскивая нужные им сведения в интернете. Без интернета, то есть огромного инструмента обмена опытом, постдигитальной музыки бы не было.


Ким Кэскоун кое о чем умолчал. На самом деле история вовсе не шла гладким гармоничным потоком, в истории был слом: речь в манифесте постдигитализма идет о новом поколении музыкантов, продолжающих дело индастриала и нойза, но продолжающих это дело в смысле IDM, ведь у них получается своего рода intelligent noise, нойз для слушания. Новое поколение, вооруженное компьютерными программами, выдало на свет божий куда более структурированный и разнообразный нойз. Но можно спросить: а что же стало с мэтрами нойза, с их музыкой?

Кэскоун фактически приклеил хорошо известную исторически-идеологическую конструкцию «от футуризма до Кейджа», которая до того обосновывала право андеграундного индастриала-нойза на существование, к списку имен молодых ребят.

Industrial, R.I.P

В начале 00-х стало заметно, что в претендующей на радикальность подхода музыке вроде бы настали новые времена. Появился новый консенсус, то есть необсуждаемое согласие людей, пишущих о музыке и интересующихся музыкой. Oval и музыканты, занимающиеся минимал-нойз-дизайном (лейблы Raster/Noton, Mego, Ritornel), стали восприниматься в качестве переднего края, в качестве того, что происходит здесь и сейчас, в качестве того, что заслуживает внимания.

Но одновременно это означало, что исчез огромный пласт музыкантов, точнее, не исчез, а потерял свою значимость и актуальность. О ком речь? О мастерах минималистической коллажной музыки, о мастерах в разной степени ритмичных и антигуманных хрипелок, гуделок и жужжалок.

Стали вчерашним днем Nurse With Wound, The Hafler Trio, John Duncan, John Waterman, White House, Cranioclast, Main и масса прочих. Дело вовсе не в том, что они редко выпускают альбомы, стало наплевать, выпускают они что-то или нет. А их старые альбомы вдруг утратили ценность.

Мне рассказывали, что в Кёльне (Кёльн был якобы столицей электронной музыки второй половины 90-х) интерес к индастриалу и культовой группе Nurse With Wound, которую полагалось знать и любить каждому молодому человеку, заботящемуся о своем музыкальном вкусе, пропал уже в начале 90-х. Появление компакт-дисков ликвидировало не только виниловые грампластинки, но и кассеты. А индастриал-андеграунд существовал в виде сети кассетных лейблов. Одновременно получила известность группа французских музыкантов, делающих «конкретную музыку», — это Пьер Анри и его последователи.

«И стало ясно, что Nurse With Wound — это дилетанты, в мире есть куда более интересная и радикальная музыка», — сказал мне Франк Доммерт, в конце 80-х продвигавший индастриальный кассетный лейбл Entenpfuhl, а сегодня — чуждый всякому индастриалу лейбл Sonig.


Все 90-е индастриал и его производные существовали на компакт-дисках и казались стоической музыкой по ту сторону поп-страстей и забот. Ее выпускали такие лейблы, как лондонский Touch и амстердамский Staalplaat.

И вот огромный пласт музыки ушел в прошлое, так и не выйдя на поверхность, так и не добившись интереса хоть сколь-нибудь заметной аудитории, став окончательно вчерашним днем. Неприхотливым и незатейливым вчерашним днем. Эта музыка обезвредилась, выдохлась, потеряла градусы, с сегодняшней точки зрения она больше не ядовита. Она не очень интересно звучит. Она скучна в ритмическом отношении, она несложно устроена внутри себя. Она — хардкор, но хардкор до обидного одномерный.

Новая электронная музыка минималистичнее старого индустриального минимализма, но чаще — куда извивнее, парадоксальнее, многослойнее… и главное, она совершенно деидеологизирована. Нет в ней ни героической позы, ни пафоса сопротивления или прорыва, ни желания экстремизма.

Как окинуть одним взглядом индастриал? Истошный грохот, металлический тембр, масса эхо, транс-бит (бывает и без него, но когда бит есть, он невыносимо пахнет 80-ми). У этой музыки, у этой стилистики — очень ясный мессидж, все звуки тут осмыслены. Удары барабанов — это удары судьбы, они вовсе не элементы ритмической схемы, нет-нет, они ломают пространство, они раскалывают голову, это буквально шаги потустороннего терминатора, фашистоидных роботов-убийц. Если кто-то кричит на заднем плане, то непременно или фюрер беснуется, или кого-то пытают, или над нами издевается омерзительный телекомментатор — наверное, зомби с электронными мозгами, он читает антигуманные новости. Он делает вид, что это обычные сводки новостей, но мы-то понимаем, что это катастрофа.

Быстрый бит — прямо-таки очереди из автоматов. Металлизированный звук? Понимай: природу всю напрочь уничтожили. И эхо, эхо без границ: понимай, что пустыня, в мире гулко, пусто и черно. Это не звуки труб, это фанфары, которые непременно что-то возвещают. Это не просто скрипы, это распахиваемые двери, когда приходят те, кого бы тебе видеть совсем не хотелось. Неожиданные взрывы звука соответствуют шоковости тех событий, которые с тобой происходят, ты чувствуешь себя маленьким, беспомощным и затравленным существом, которому недолго осталось мучиться. Еще бы — на дворе апокалипсис! Конец света, всё, приехали. Ты в тоталитарном аду, тебе некуда прятаться, вокруг — одни машины, они тебя сейчас будут давить!

Для индастриала релевантны пафос, марш, подполье и прежде всего — наглядность музыки. Изменившееся статус-кво можно охарактеризовать так: сегодня нет ни пафоса, ни подполья, а под новые ритмические схемы не очень-то помаршируешь. И конечно, акустические события нового нойза никакого комикса не предполагают, нет в них ненависти.


Конечно, странные объекты типа Oval или Microstoria существовали уже далеко не первый год, но к началу 00-х именно они стали стандартом независимо мыслящей электроники. Модная независимая музыка начала 00-х гудит мутным, но изысканным потоком. Самоуверенности Aphex Twin в ней нет, нет в ней и типично британского поп-духа, хваткого, ловкого и попрыгучего, свойственного как Фэтбой Слиму, так и продукции лейбла Warp. Музыка, которая на что-то претендует, должна предъявлять звук, который захочется назвать безумным. Не безумно быстрым, не безумно громким, не безумно искаженным, но внутри себя радикально ненормальным, непонятно откуда взявшимся и непредсказуемо себя ведущим.

Электроника

Страсть к комфорту и уюту — это еще одна могучая тенденция, начавшая проявляться в конце 90-х. Электронная музыка, долгое время воспринимавшаяся как нечто холодное и механическое, иногда как безумие, иногда как строгость и воздержание, вдруг оказалась сферой, в которой спокойно дети спят. Электронная музыка занялась выражением нешуточных инфантильных чувств, эмоций и нежностей.

Это ласковая ритмичная музыка. Несложный ритм, несложная мелодия. Примененные звуки банальны и неагрессивны. Ее творцы указывают, что любят Warp, Ninja Tune, Autechre, DJ Shadow, то есть имеют в виду родство с IBM, но их музыка напоминает скорее песни АВВА, обработанные юным аккордеонистом.

Акустическая гитара (или аналоговый синтезатор) играет мелодию тихой беззубой радости. За ней что-то электронно причмокивает и посапывает, перекатывается брейкбитик, атмосфера накрашена акварельнвши красками. Ничего не выпирает, не торчит, не громыхает. Кустики подстрижены, болонка накормлена. Баю-баю, электронная музыка, тяф-тяф, ути-ути.

Сделайте нам красиво, сделайте нам мелодично, сделайте нам электронно.

Флагман этой сладкозвучной тенденции ублажения бессмысленных отроков — берлинский лейбл Morr Music.

Вокруг нее сложилась, якобы впервые в истории человечества, уникальная ситуация. Дело в том, что за потребителями IDM невозможно распознать никакую субкультуру. Их объединяет разве что уверенность, что «все будет хорошо». Даже танцевать, вычурно одеваться, глотать наркотики и тратить деньги уже не требуется.

Именно это и был саунд начала 00-х, то, к чему пришел мэйнстрим независимо мыслящей электронной музыки.

Кстати, слово «техно» уже давно вышло из употребления, выражение «электронная музыка» звучит торжественно и неуместно академически, в 2001-м окончательно утвердилось слово «электроника».

Мелодичность новой электроники явно предполагает песенность. И доходящая до примитива простота этой музыки взялась из примитивности инди-попа. Никаких сложностей городить не надо, основное внимание все равно уделяется вокалу или тому, что его заменяет. И в этом грандиозное отличие электроники от техно 90-х: техно молча наращивает разрывающий твою башку фон, IDM рассказывает историю.

DIY

«Электроника — это панк сегодня». Это еще один весьма распространенный штамп. Имеется в виду вовсе не гитарный саунд и агрессивный нигилизм, которых, разумеется, в электронике нет, а, скорее, подход DIY, «сделай сам»: что бы тебе ни пришло в голову, ты сумеешь это реализовать методом проб и ошибок, у тебя получится не хуже, чем у всех остальных.

Самодеятельность дилетантов можно только приветствовать, тем более что в «несерьезной» музыке граница между профессионалами и дилетантами довольно зыбкая, большинство классиков в прошлом — именно самоучки.

Но встает интересный вопрос: чему именно самоучатся самоучки? И у кого? Очевидно, что учатся они у предыдущего поколения самоучек тому, что это предыдущее поколение уже худо-бедно умеет делать. Проблема дилетантов не в том, что они чего-то не умеют делать своими руками, а в том, что они не способны оценить: заслуживает ли это дело того, чтобы его вообще делать?

Мое глубокое убеждение: музыкант должен критически оценивать свои намерения и результат своего труда. То есть не столько «делай сам», сколько «критикуй сам». Нельзя сказать, что у электронщиков получается никуда не годная музыка, она вполне обычная, сносная. Никуда не годится их взгляд на музыку. Как правило, эти люди занялись музыкой совсем недавно, они нисколько не сомневаются, что музыка — это мелодии и ритмы сентиментально настроенных пользователей компьютерных программ.

Но сентиментальность не может претендовать на звание эмоциональности; вообще, сантиментам и благим намерениям место на почтовой открытке, а не в музыкальном произведении.

Как же надоела продукция робких и застенчивых юношей, которые не подозревают, что где-то далеко-далеко есть просторы, на которых легко и свободно дышится (или, скорее, дышалось). Ну а мы живем в бабушкином сундучке с иголками, нитками и кнопками.

[24] Саунд

Что в музыке самое главное? В 90-х на этот вопрос появился ясный ответ: конечно же, саунд.

Саунд — это не просто звук. Саунд — это звучание трека: легкая ли музыка или вязкая, свободно ли она движется и дышит, или тесно ей? Есть ли в ней дыры? Клацает ли она или, скорее, жужжит? Стоит ли на месте или движется? Различимы ли инструменты, или все склеилось в единый липкий поток? Как поживают отдельные звуки, как они вписаны в общую картину? Как звуки появляются, откуда они родом, как они изменяют свою форму и окраску, как они исчезают? Есть ли повторения? Что именно повторяется и не просачиваются ли при этом какие-нибудь изменения? Что находится на переднем плане, что на заднем? На что похоже все вместе?

Саунд — это акустическое пространство трека.

Когда я говорю «акустический кисель» или «громыхающая телега», я вовсе не издеваюсь над музыкой, а пытаюсь дать образное представление о саунде. Когда критик пишет о «безумном стуке» или о «гитарном реве», он имеет в виду именно саунд. Ведь это нетривиальная задача — записать гитару так, чтобы она именно заревела и звук ее поплыл.

При этом саунд вовсе не связан с ясными визуальными аналогиями, скорее, он связан с материальным переживанием музыки, с ее вещественностью, телесностью, шершавостью.

Саунд предполагает целостное восприятие акустического события, а не в качестве суммы характеристик: высота ноты плюс ее длительность плюс ее громкость плюс ее тембр. Интерес к саунду — это интерес к звуку как он есть сам по себе, вне ритмических, гармонических, мелодических, динамических параметрических сеток.

Саунд предполагает особенное слушание, прыгающее от одного звука к другому, следующее за набуханием и сдутием звука, следящее за его протяженностью. Пресловутое «погружение в саунд» — это слежение за моментальным состоянием звука. Это похоже на сканирование, на рассматривание картины с очень маленького расстояния. Всяческие изменения всегда происходят вдруг, ни с того ни с сего.


Слово «саунд», как и все прочие кажущиеся принципиально важными слова, употребляется во многих смыслах. Можно этим возмущаться, как чьей-то неграмотностью. А можно считать, что расползание и изменение смыслов слов происходит само собой. А потребность установить единственно правильный смысл появляется много позже, как потребность объяснить неопределенное, многозначное и хаотичное, исходя из одного принципа, из одного определения. Поиск истинного смысла понятий — не столько научная деятельность, сколько шизоидная и пропагандистская.

Sound — это «отдельный звук» (в этом случае легко образовать множественное число: sounds), но также и «саунд вообще», «звучание». Неясности, правда, при этом далеко не кончаются.

Интерес к «отдельным звукам» в 90-х достиг размеров массового помешательства, развилась невероятная восприимчивость к характеру коротких звуковых огрызков, которые вклеивались в техноидную музыку. Сменяли одна другую волны «отдельных звуков», которые «важны сегодня». Музыка прошедших поп- и джаз-эпох воспринималась как эксплуатирующая специфический набор звуков, эта характерная палитра узнается слушателем и приманивает его к себе. Потому и всякий сегодняшний лейбл должен применять собственный легко узнаваемый набор типичных звуков.

Техноидная музыка выработала свое понимание того, что такое саунд. Саунд — это то, что слушатели стали называть «стилем». Это не только предпочтительные «отдельные звуки», но и правила их комбинации. Именно устойчивые характеристики техноидного саунда и образуют стиль.

Но современная студийная аппаратура позволяет сколь угодно тонко варьировать звучание трека: никаких устойчивых характеристик саунда не осталось, а вместе с ними исчезли и стили. Стиль легко сымитировать, потому тот, кто ищет музыку или же ее классифицирует, ориентируясь на стили, довольствуется не более чем имитациями, подделками.

Возникла ситуация, когда каждый новый альбом, если он, конечно, на что-то претендует, должен обладать своим собственным характерным звучанием, то есть стилем. Раньше это требование относилось к мелодии и тексту песен: если какая-то песня имела старую мелодию, значит, это была та же самая старая песня. Новая песня, безусловно, должна была обладать новой мелодией. Саунд же мог оставаться прежним.

Сегодня если новый альбом имеет уже хорошо известный саунд, значит, перед нами старый альбом. Новые ли в нем мелодии, значения не имеет. Конечно, далеко не каждый электронный альбом демонстрировал любопытный и оригинальный саунд. 90 % того, что продается под вывесками техно, хаус, электро, хип-хоп, индастриал, транс, хардкор, эмбиент, даб, драм-н-бэйсс, нойз, трип-хоп, экспериментальная музыка, Easy Listening, — это безусловная дрянь. Изумительно то, что и производители этой музыки, и ее слушатели этого не слышат. По-видимому, огромное количество особенностей музыки (ее вписанность в жесткую ритмическую сетку, использование слоеного пирога семплов, прущий вперед тошнотворный бас-барабан и т. п.) просто не воспринимается. Говорить о «целостном отношении к звучанию» в этой ситуации просто смешно.

В 90-х была выпущена на компакт-дисках практически вся существующая музыка, вся она стала одинаково доступна. Несмотря на открытость гигантского музыкального архива цивилизации, используется далеко не все, у электронной музыки есть явные предпочтения. Некоторые звуки и ритмы воспроизводятся в сотнях треков, все остальные — почему-то совсем нет. Музыканты, подвизающиеся в сфере электронной музыки, имеют специфически устроенные уши: к тому, что те замечают, они относятся необычайно придирчиво. Все остальное игнорируется.

Изготовление электронной музыки — это работа над нюансами, причем в стилистически ограниченных рамках, электронная музыка звучит однообразно и развивается невыносимо медленно. Иными словами, эйфорическая песнь во славу саунда реальное положение дел не очень отражает, драм-н-бэйсс или down tempo настолько же стандартны, как и продукция Rolling Stones. И точно так же не меняются годами. А к нюансам аранжировок и положениям ручек своих студийных приборов и рок-динозавры крайне небезразличны.

Саунд и качество записи

Интересный саунд — это принципиально иная вещь, чем высокое качество записи. Саунд — это характер записи, своеобразие записи, вкус записи, вещь, которую нельзя мерить линейкой хуже/лучше, качественнее/некачественнее.

Изрядно мифологизированный «высокий западный стандарт качества студийной звукозаписи» предполагает именно достижение очевидного совершенства: записать, скажем, гитару так, что лучше не бывает, правдиво, объемно, наполненно, «как живую». При этом качество записи меряется ее расстоянием до естественного звучания того или иного музыкального инструмента, а естественное звучание якобы очевидно. Поэтому искажения воспринимаются как легко избегаемые дефекты.

А с точки зрения саунд-подхода искажения — это полноправный рабочий материал музыканта. У полированного мрамора и у бетонной стены поверхность разного качества, это разные материалы, но нельзя полагать, что полированный мрамор — это более качественная поверхность, чем асфальт, дерево, рубероид, наждачная бумага или стальная плита. Саунд может быть тонким, сложным, многослойным, но ни в коем случае не более качественным.


В разговорах о «естественном звучании» инструментов скрывается обман. В самом начале 60-х уже было ясно, что звукозапись не воспроизводит естественный звук ансамбля, но создает иную акустическую реальность, куда более интенсивную и плотную. То, что слушатель воспринимает как партию обычной ритм-гитары, в действительности оказывается партией пяти одновременно играющих разных гитар, звук которых к тому же обогащен эхом и продавлен сквозь компрессор. В 70-х искусство преувеличивания и выпячивания звучания инструментов вышло на новый уровень. То, как звучат струнные у АВВА, как звучат барабаны и гитары у Pink Floyd, так никакие инструменты в естественных условиях звучать не в состоянии. Мы имеем дело с иллюзией, родственной трюкам и специальным эффектам в кино. Высокотехнологичные аудиотрюки и стали восприниматься обязательной для всех нормой «естественного звучания».


Стремление записать все инструменты с максимально возможным качеством приводит к катастрофе во время микширования: между звуками отдельных инструментов не возникает пластических связей. Отдельные компоненты звуковой картины начинают восприниматься как герои аудиоблокбастера: гитара, барабаны, клавиши, певица, флейта. Это действующие персонажи комикса. Не характеры, а кубики с нарисованной на боку картинкой.

Мой преподаватель рисунка Александр Юликов говорил: для каждого предмета на лице человека есть название — нос, рот, глаз. Наивный художник рисует не то, что видит, а то, что знает, то, для чего есть название в языке, потому на бумаге появляются два знака для глаза, знак для носа, знак для рта. А скажем, для участка липа между верхней губой и носом слова нет, поэтому и рисовать там как бы нечего, там остается белый лист бумаги. А грамотный художник видит не только предметы, но и пространства между ними, их внутреннюю пластику и взаимодействие: глаз, скажем, косит влево, а нос загибается вправо, а между ними пролегает идущая в сторону выемка. В акустической сфере та же самая ситуация. Как есть много способов нарисовать глаз, так есть много способов записать гитару. Правильно/неправильно записанная гитара — это детский лепет. Критерием может быть только художественная оправданность. Непластическое, назывно-символистское отношение к музыке моментально слышится: мелодия + ритм + инструменты + голос. Гитара звучит просто как гитара, женское пение как женское пение, клавишные как клавишные, барабаны как барабаны.

Чушь это. Наивное искусство, в лучшем случае. А при записи в «профессиональной западной студии» оно дорастает до гигантских размеров китча.


Тут можно сказать пару слов о мелодии. Запасть на мелодию проще простого, мелодия очень хорошо внутри себя склеена. Даже не на мелодию, а на движение сильного голоса, обладающего выразительной интонацией. Восприятие воспринимает все сразу, мелодия встроена в саунд, как кости встроены в кисть руки. Мелодический ход настолько сильно притягивает к себе внимание, что фактически убивает все остальное. Как прекратить потакать своему уху, требующему мелодий и гармоний?

Музыка — не про мелодию саму по себе, а скорее уж про то, что происходит с мелодией. Музыка — про то, как мелодия теряет свою абсолютность и фундаментальность, покидает свое центральное место. Музыка — про музыкальные процессы, реализованные в каждом отдельном опусе. А мелодия — это средство, нужное для того, чтобы отметить в этой игре некоторую временную и условную твердь.

Скажем, в даб-регги очень характерно балансирование между пением, то есть артикулированием мелодии, и просто ритмичным говорением текста. В качестве примера можно взять какую-нибудь песенку Prince Far I.

Интересно то, что происходит с мелодией, как она исчезает, как она ломается, как она расползается, распадается на части и собирается вновь, как под нее подкладывается другая мелодия. Мелодия идет по кругу, но не повторяется буквально. Вся игра построена на том, что наше восприятие стремится каждый раз съесть мелодию, а нам это то дают, то не дают. Вот мы и слушаем, развесив уши. Потому слушать надо не сами мелодии, не бит, даже не саунд, а то, что происходит с мелодиями, битом и саундом: стратегии наращивания и варьирования музыкальной плотности.

Саунд и субкультура

Звучание музыки вышло на передний план, все остальное практически утратило значение. Эту ситуацию можно проиллюстрировать так: что важнее для феномена диско — специфическое применение тарелок в офф-бите или фигура вышибалы при входе в дискотеку? В 70—80-х правильным ответом был бы, разумеется, вышибала. Правильный ответ в 90-х: ритм-рисунок. В 70-х фигура охранника имела прямо-таки символическое значение стража порога, отделителя чистых от нечистых. В дискотеки пускали далеко не всех желающих, пространство дискотеки радикально отличалось от пространства обыденной жизни. Дискотека — это место, где посетитель надевал волшебную маску, становился частью субкультуры, актером эротически окрашенного и экстатически двигающегося театра. Именно это и было важно. А вовсе не специфический ритмический узор. То же самое относится и к панку, и к индастриалу они не были стилями музыки, стилизованным акустическим дизайном.

Но с появлением техно ситуация радикально изменилась. В первой трети 90-х исчезли молодежные субкультуры. Скажем, техно абсорбировало в себя все внешние знаки отличия далеких друг от друга субкультур, все стили одежды. Aphex Twin носил длинные волосы, как хиппи, а Вестбам брил череп, как скинхед, на Love Parade в Берлине можно было наблюдать невероятные гибриды. Нельзя полагать, что именно техно отменило дресскод, но появившаяся возможность утилизации старых стилей одежды, раньше являвшихся специфическими атрибутами той или иной субкультуры, как раз говорит об исчезновении этих групп и об обессмысливании их кода одежды. Утилизовать можно только то, что уже давно валяется без дела, никому не нужно и никакой опасности ни для кого не представляет.

Субкультура связана с идеей противостояния, с несогласием с су-шествующим положением дел. В 90-х молодежь стала со всем согласна. Музыка больше не пробуждает совесть, не обжигает шокирующей истиной, но является не более чем «саундтреком для лайфстайла». Это выражение — журналистский штамп 90-х.


Сейчас уже невозможно внятно, интересно и нелживо ответить на вопрос: «Что выражает эта музыка? Какое мировоззрение за ней стоит?» Когда Вольфганг Фогт на альбоме «Zauberberg» (1997) своего эмбиент-проекта Gas семплировал струнные партии из опер Вагнера, это обстоятельство обсуждалось как небывалая сенсация. Был вынесен крайне неодобрительный вердикт, музыкант явно нарушит правила игры. При этом распознать именно Вагнера в звенящем монотонном гуле, шуме деревьев и толчках баса было не очень просто, музыка звучала вполне техноидно. В любом случае, семплированные пассажи из Вагнера и Шенберга звучали совершенно одинаково.

Почему же возник скандал? Оказывается, семплировав Вагнера. Вольфганг подчеркнул немецкое происхождение техно, обратился к традиционным немецким романтическим ценностям, к теме сказочного немецкого леса, то есть фактически признался в шовинизме. Конечно, это бред. Но показательно, что мессидж музыки извлекается именно из ее звучания.

Аналогичный пример. Эккехард Элерс (Auch, Marz, лейбл Ritornell): «Минимал-техно — это эстетика нового финансового рынка». Почему это? «Излюбленные в современном техно щелчки, треск, хруст — это звук денег, звук кассы, звук нажатой клавиши на клавиатуре компьютера, звук отданной команды». Таким образом, оказывается, что минимал-техно — это одновременно и немецкий великодержавный шовинизм, и холодный расчет транснациональных биржевых спекулянтов?

Даже агрессивно быстрая и шумная музыка далеко не всегда предполагает позицию протеста. Но можно взять какой-нибудь очевидный пример музыки протеста 90-х. Вот, скажем, Ману Чао — Орфей антиглобализма. Идеологическая позиция музыканта была много раз разжевана и расхвалена средствами массовой информации, сомнений в адекватности интерпретации мессиджа нет. Но ухо 90-х все равно обнаруживает, что Ману Чао культивирует ловко сделанный легкомысленный сонграйтерский поп, по саунду явно ориентирующийся на поздних The Beatles. Все это: и Ману Чао, и сонграйтерский поп, и The Beatles — потребляют неояппи (их называют bobo, «буржуазная богема»), а ведь это сугубо глобалистская публика.

Ману Чао и Buena Vista Social Club — это музыка singles, то есть не связанных семейными узами, красивых, хорошо зарабатывающих, сдержанно одетых, не очень спортивных, но зато понимающих вкус тосканского вина молодых людей (в возрасте около 30 лет) и женщин. То же самое относилось и к Portishead, хотя музыка Portishead сама по себе — это песни провинциального шизофреника. Если стоять на позиции поиска субкультуры, то надо будет безо всякого удовольствия признать, что и Ману Чао, и Portishead — это музыка той аудитории, для которой пишут глянцевые лайфстайл-журналы. Какой тут может быть мессидж? Какая такая шизофрения?

Кроме неояппи существуют еще две аморфные социальные группы: трэш-публика и студенты. Обитатели городских окраин слушают развеселое техно, эмтивишный хип-хоп, свой родной поп. Сознание тинэйджеров оккупировано бой- и герл-группами. Студенты покупают нечто более претенциозное, то есть «новые тенденции», будь то Radiohead, драм-н-бэйсс или минимал-техно.


В 90-х был широко распространен тезис, что место исчезнувшего андеграунда заняла клубная культура (club culture): имелась в виду система ценностей — музыка, шмотки, жаргон, наркотики и манера поведения, — принятая в танцевальных клубах крупных городов, скажем Лондона или Берлина. Эти самые «клубная культура» и «пространство клуба» были нещадно мифологизированы. Но поход в клуб никакого ритуального значения уже давно не имеет, в модном (cool) клубе те же самые вежливые, ироничные и дистантные неояппи и недояппи, как и везде. Они точно так же держатся и выглядят, как и у себя в офисе, в любом кафе или, скажем, в очереди в кассу в супермаркете. Никакой особости в клубной атмосфере нет, нет ничего такого, что бы отсутствовало за пределами клуба. И есть подозрение, что и раньше дела обстояли точно таким же образом, панки в конце 70-х были резко настроены против диско именно потому, что дискотеки стали мэйнстримом, более того, местом, где мэйнстрим гуще всего. То есть дискотека была вовсе не местом, где концентрировалась субкультура, а увеличительным стеклом, наведенным на самый гнусный мэйнстрим.

Vert

Но если звучание музыки не получается трактовать как иллюстрацию (чтобы из этой иллюстрации сделать выводы об истинных установках и намерениях ее создателя), то, возможно, текст песен куда более пригоден для обнаружения мессиджа и смысла музыки?

Разве текст пишется не из-за потребности что-то сказать людям, что-то до них донести?

Эдем Батлер (Vert): «Это заблуждение. Я думаю, что большое количество людей хочет выразить себя самыми разными способами. Как именно, уже не так важно. Главное — твое ощущение необходимости выразить себя. Сначала я выражал себя просто музыкой, сейчас я выражаю себя музыкой со словами, разница не так уж и велика. А идея, что в тексте есть мессидж… я думаю, это бывает крайне редко. Написание текста имеет куда больше отношения к твоей позиции: где ты находишься, какими глазами ты смотришь на мир и что ты при этом видишь.

Никакого сообщения миру в текстах нет, и было бы большим высокомерием считать, что в твоих текстах есть нечто полезное и значимое для всех остальных. С другой стороны, тексты — не пустая декорация, словесная красота. Мое отношение к текстам песен определено литературой и поэзией. Я люблю литературу и трачу много времени на чтение, возможно, больше, чем на слушание музыки. Полагать, что в романе, который ты читаешь, заключается некоторое послание миру и что в этом послании и состоит смысл романа, было бы невероятным упрощением дела».

Одна из песен альбома «Some Beans & an Octopus» рассказывает такого сорта историю. Лирический герой путешествует с коробкой бобов и осьминогом. Его преследуют неприятные люди в пиджаках, они уверены, что он террорист, а коробка может оказаться бомбой. Тут осьминог берет лирического героя за руку, и они улетают прочь. Я попытался выяснить, что это такое: это и не история даже, а всего один эпизод, три картинки комикса.

Эдем Батлер: «Конечно, это абсурдная, даже дурацкая история. Собственно, ее смысл в припеве — речь идет о скорости, точнее, о скорости погони. А в истории, которая разворачивается как история погони или как история несчастной любви, сюжет не является таким уж и важным; собственно, все возможные сюжеты давно известны, их совсем немного, меньше десяти.

Куда интереснее, и в современной литературе куда распространеннее, скажем у таких писателей, как Томас Пинчон, сюжеты непонятные, когда невозможно сказать, что именно происходит, куда движется повествование в целом, потому что главной линии тут нет. И в таком повествовании оказываются интересными частные события, детали, реплики, возникающие аналогии, какие-то связи внутри текста, то есть мелкая литературная пластика.

Для песни же оказывается вполне достаточным, что из потока звуков наш слух вырывает отдельную фразу или пару слов, сказанных с той или иной интонацией. Понимать весь текст вовсе и не нужно, может статься, что его и невозможно понять — в том смысле, что весь текст ничего существенного к зацепившемуся за твое ухо слову и не добавит. Текст — это коллаж, склеенный из метафор, метафоры постоянно помещаются в новые контексты, переобыгрываются. И ты не можешь сказать, какой у этого смысл как у единого целого».

Kalahari Surfers

Исчезновение рок-андеграунда в начале 90-х было очень непривычным событием. Техно- и джангл-андеграунд хотели только танцевать. Но это был, тем не менее, андеграунд: анонимный и бессловесный, но, тем не менее, решительный и резко двигающийся. Когда же появилась электроника, которую делали на компьютере, говорить об андеграунде стало невозможно. Распространилось мнение, что мессидж был сменен саундом.

Но в самом ли деле саунд пришел, когда исчез мессидж? Эволюция огромного количества групп говорит о прямо противоположной логике развития.

Проект Kalahari Surfers возник в ЮАР как фиктивная группа. Вся музыка первой кассеты «Gross National Product» (1983) — это коллажи, составленные из разнообразных звуков: звуков, которые несутся с киноэкрана и из радиоприемника, звуков уличных музыкантов, звуков, ворованных с чужих грампластинок, немного звяканья и стука. Многие звуки зациклены, разные песни собраны из одного и того же материала. Держится все это хозяйство на живом и громком басу. Ударные, если где-то и есть в них нужда, находятся на заднем плане. В некоторых песнях чувствуется близость к дабу.

Kalahari Surfers делали крайне политизированную антигосударственную музыку, группа противостояла доминирующей государственной идеологии и культурной политике. Тексты Kalahari Surfers, с одной стороны, были вполне поэтические, с другой — речь там шла об убийствах, истязаниях, лжи, лицемерии, об альянсе политики, религии и бизнеса, о мифах белого человека. Kalahari Surfers вовсе не были абстрактными гуманистами, судящими со стороны, участники коллектива — белые ребята, они сами принадлежали культуре апартеида, культуре колонизаторов. Но эта культура была шизофренической, раздвоенной. Радикально настроенная белая молодежь отдавала себе отчет в том, что культурной традиции у белых в Южной Африке нет, есть лишь жестокий и смехотворный фашистский миф. Потому речь шла не только о разоблачении и протесте, но и о построении новой культуры, новой культурной идентичности, о преодолении шизофренического разрыва. Любопытным образом, первая магнитофонная кассета Kalahari Surfers содержит мало текстов, этот альбом не политико-экзистенциальная агитка, скорее, это поток психоделического саунда, сделанного из черной музыки: из даб-регги и африканской поп-музыки зулусов.

Остающиеся нелегальными в ЮАР, Kalahari Surfers выпускали и записывали альбомы в Великобритании. В Европе их музыка пошла на ура, она прекрасно вписалась в новый андеграунд, который стали называть индастриалом. Песни Kalahari Surfers — а группа уже давно исполняла именно песни — напоминали индастриал, для саунда группы стали характерны механический транс, а также регги и даб. Kalahari Surfers второй половины 80-х — это регги-группа эпохи синтипопа. Трудно сказать, почему саунд группы так сильно изменился, то ли повлияла студийная звукозапись, то ли выросли претензии, и ранние коллажные опыты стали восприниматься как дилетантство. А может, британские музыканты подали плохой пример.

Иными словами, первые проявления активности Kalahari Surfers были связаны именно с саундом, потом группа ушла в более-менее знакомую, если не сказать, стереотипную музыку, задеревенела, мессидж стал выражаться главным образом в текстах. Впавшие в застой Kalahari Surfers стали литературной группой, а не музыкальной. Кажется, что раньше мессидж просвечивался и сквозь саунд, а потом мессидж не заметил, как саунд исчез, а вместе с ним и музыка.

К концу 90-х все музыки предыдущих эпох существовали в виде окаменевших шкурок, впрочем, и музыка второй половины 90-х быстро окаменела.

Пресловутый мессидж, пресловутая позиция протеста — это всего лишь теоретическая возможность призвать музыканта к совести: ты же бывший панк, что же ты делаешь, приятель? А если музыканты не бывшие панки, то их и упрекнуть не в чем. Получается, что мессидж — это прежде всего возможность критического взгляда на самого себя, сомнение в себе самом. А если это сомнение распространяется и на музыку, то у нее появляется шанс стать интересной.

Впрочем, всегда остается подозрение, что звучание музыки мало связано с идеологической и мировоззренческой установкой ее создателя. И Kalahari Surfers это прекрасно продемонстрировали в конце эпохи, в 1993-м, выпустив альбом «End Beginnings». Его записали темнокожий поэт Лесего Рамполокенг и Уоррен Сони, он единственный остался в Kalahari Surfers.

На этом альбоме Kalahari Surfers звучат как нейтральный техно-эмбиент-даб. Музыка вообще не заметна, невозможно задаваться вопросом, стоит ли за ней какой-то мессидж или нет. Эти песни живут исключительно благодаря голосу певца. Лесего не рэпует, его медлительное и торжественное, но не драматическое произнесение текста не похоже на ямайский тостинг. К сожалению, уже через несколько песен эффект, производимый голосом певца, приедается, он эксплуатирует одну и ту же манеру, он в таком стиле мог бы наговорить еще несколько десятков длинных поэм. На мгновение радикально оживившийся саунд Kalahari Surfers опять усох, не дожив до конца альбома (точно такая же история с альбомом «Bongo Fury»: голоса Кэптн Бифхарта не хватает, чтобы оживить занудный прогрессивный мертвяк Фрэнка Заппы).

Похоже, что саунд — тонкая материя, надолго его не хватает, он возникает сам собой в начале долгого развития, а потом (наверное, из-за того, что музыканты не в состоянии его культивировать) выдыхается, превращается в набор приемов и штампов. И пресловутая эпоха саунда, разразившаяся в популярной музыке в конце 90-х, была скорее эпохой саунд-дизайна, то есть эпохой массового использования и комбинирования штампов, доставшихся от предыдущих эпох.

Слово «дизайн» ключевое. Это, безусловно, ругательство. Дизайн заслуживает отдельного долгого разбирательства, его история уходит в эпоху конструктивизма, в эпоху черного квадрата Малевича.

Саунд-дизайн

Слово «дизайн» приходит в голову, когда отдельные элементы формы воспринимаются как автономно существующие, сохраняющие свою изолированность, хотя и вписанные в целое. Но вписаны в целое они чуть-чуть, непринципиальным образом, цветом шевелюры, ростом, а вообще-то они сами по себе. Целое в этом случае воспринимается как сумма элементов, их наложение, суперпозиция и комбинация. Целое носит характер аддитивности, суммарности. Конечно, дизайнер может нахлобучить и силуэт целого, скажем, сдвинуть все цвета в охру или черное, или повторить в конце трека то же, что звучало и в его начале. Но делу это не помогает.

Дизайн обычно содержит много дырок, пауз, просветов. Это далеко не только тишина между звуками или белая бумага между линиями рисунка. Между элементами дизайна — огромные расстояния.

Отдельные элементы дизайна далеки друг от друга, они существуют в самостоятельных плоскостях, а между этими плоскостями ничего нет. Элементарный пример такого рода — надпись, нахлобученная на изображение, скажем на обложке журнала или звуконосителя. Обычно получается так, что текст витает над картинкой, делая «е тем самым плоской и дурацкой. Встроить текст в ткань картинки, то есть побороть эффект аддитивности, расслоения — крайне нетривиальная задача.

Саунд-дизайном занимаются, разумеется, не только энтузиасты электронной музыки, приклеившиеся к компьютеру. Практика студийной звукозаписи, раздвигающая звучания отдельных инструментов, а потом накладывающая их друг на друга, — это тот же самый дизайн, родственный дизайну обложки журнала в слоях фотошопа. И уже несколько десятилетий музыканты именно так и слышат музыку, так и играют ее на концертах.

Ретро-футуризм

Откуда взялись стили электронной музыки, все ее разновидности? Это гибриды, результаты многократного скрещивания. Кого с кем? Всех со всеми.

Но дело далеко не ограничивается перекрестным скрещиванием, надо еще учитывать и две прямо противоположные тенденции, свойственные любому творческому процессу.

1) Ретро-тенденция, она же «возвращение к корням». Имеется в виду отбрасывание всего вторичного и наносного, то есть ложного и неистинного, и возрождение стиля, существовавшего в самом начале долгого пути развития. Даже если возвращаться к корням вздумает именно тот, кто много лет назад у этих корней, собственно, и находился, то рассчитывать на успех предприятия все равно не приходится. В любом случае тут важно отметить принципиальный взгляд назад, в давно прошедшие времена, когда помыслы были чище, музыканты талантливее, трава зеленее, девушки краше.

2) Экспериментально-футуристическая тенденция. Это, как нетрудно догадаться, взгляд вперед. В этом случае музыкант должен объяснять, что стоять на месте нельзя, искусство должно постоянно обновляться, только эксперимент имеет право на существование, художник всегда ищет новые пути и тому подобное. Впрочем, коварная это вещь — экспериментально-футуристическая тенденция, принимать ее за чистую монету ни в коем случае нельзя. Ее постоянно поминают музыканты, и, разумеется, их желание не топтаться на месте можно лишь приветствовать. На как только это желание начинает выражаться в каких-то конкретных и всем понятных словах, сразу начинается обман и подмена понятий, ведь получившие широкое распространение специальные термины — это рекламные слоганы, приманки для потребителя, нечто вроде торговых марок. «Экспериментальная» и «абстрактная» электроника — это такие же рекламно-тусовочные обозначения, как и все прочие. Наивно думать, что в экспериментальной электронике кто-то с чем-то экспериментирует, а в абстрактной от чего-то абстрагируется. Скажем, драм-н-бэйсс начинают называть экспериментальным и абстрактным, когда из музыки исчезают мелодии и опознаваемые музыкальные инструменты — струнные или клавишные — и все вместе становится не совсем пригодным для танцев.

Со словом «футуристический» ситуация еще сложнее или, если хотите, смешнее. Дело в том, что музыка, которую называют «футуристической», обращена вовсе не в будущее, как можно было бы ожидать, а в прошлое. Именно поэтому в обиход вошел милый термин «ретро-футуризм». Имеется в виду вот что: в конце 60-х — начале 70-х непростая и зараженная хиппизмом поп-музыка томилась по эротически и наркотически окрашенному космическому будущему. Особенно пострадали от этих надежд фанк, джаз-рок и психоделический рок. В начале 70-х искренне делали музыку будущего, музыку для будущего, музыку из будущего. Прошли годы, будущее постепенно подползало, и космический фанк, то есть лихой и слегка развязный барабанный стук плюс завывающий Moog-синтезатор и как инопланетные собаки лающие духовые, уходил в прошлое. И сегодня под устремлением в будущее парадоксальным образом имеется в виду устремление в то будущее, каким оно мерещилось тридцать — сорок лет назад, в будущее сорокалетней давности.

Что я хочу всем эти сказать? Первое. Экспериментально-футуристическая тенденция — это то же самое возвращение к корням. Второе. Если в музыкальной прессе поминаются «эксперименты» и «футуризм», то, скорее всего, речь идет о безынициативной и неоригинальной ретро-халтуре. И третье. Все слова имеют несколько смыслов, в том числе и прямо противоположный ожидаемому.

Ретро

Современная эпоха — эпоха тотального ретро. Ретро — это вовсе не вспоминание, никакой памяти у массовой культуры нет, как нет памяти у магазинного прилавка или у музейной стены.

Для ретро принципиально важен эффект контраста, постоянного выворачивания «старого» и «нового». Собственно, контрастов два.

1) Контраст между ретро-объектом и нейтрально-современным контекстом: московский храм Христа Спасителя, стоящий среди современной застройки. При этом окружающие храм здания только условно считаются современными, на самом деле они вполне старые и старомодные. Это, так сказать, контраст внешний.

2) Внутренний контраст: контраст между внешним видом ретро-объекта и его вполне современным внутренним устройством. Храм Спасителя выглядит «как старый», но при этом построен он из железобетона с применением современной технологии.

И вокруг этого здания царит современность, и у него под кожей тоже. Оно лишь видимость сохраняет чего-то старого. Но даже и эта видимость подозрительна, ведь храм Христа Спасителя явно производит впечатление чего-то нового и свежего, сентиментальной руиной он не является. Он не бывший, он сегодняшний. Немаловажно и то, что никто из наших современников его не видел раньше, то есть никто не может призвать нас к совести: «Раньше этот храм выглядел иначе и имел совсем другой смысл!» Да и оригинальный храм строился как стилизация под куда более древнюю архитектуру.

Современная эпоха — эпоха возвращения к утраченному оригиналу, который, однако, никогда не существовал в том виде, который синтезируется сегодня. Ретро — это фальсифицированное прошлое.

Гибридизация

Семплирование дало массовой культуре потрясающую возможность перманентного самоцитирования. Собственно, культура всегда занимается самоцитированием, но никогда раньше это не было делом, доступным буквально каждому. Сегодня оно фактически превратилось в народный промысел.

Надо понимать, что развитие идет одновременно во все стороны: музыкант пересекает границы между стилями, при этом не забывает бережно возвращаться к корням и в то же время бесстрашно движется вперед. За годы интенсивного развития электронно-танцевальной музыки эта тактика и привела к тому, что каждый стиль, каждая акустическая идея были объединены и спарены со всеми другими. И к тому же далеко не один раз.

Многообразие специальных терминов и обозначаемых ими стилей можно рассматривать с трех точек зрения.

Во-первых, это исторический взгляд: стили последовательно сменяют друг друга. Из диско вылупился хаус, из него — эсид-хаус, тот был сменен детройтским техно, которое от плохой жизни дошло до хардкора. Созерцая эту историческую последовательность, можно попытаться углядеть внутреннюю логику развития. Но возможен и другой взгляд на вещи (в структурализме он называется синхронной перспективой): все стили существуют одновременно. В этом случае диско вовсе не предшествует логически хардкору: не важно, кто от кого произошел и почему, в магазине компакт-диски все равно стоят рядом. А важно то, чем отличаются различные стили друг от друга с сегодняшней точки зрения: скажем, диско записывалось живыми музыкантами и профессиональными продюсерами, а хардкор — чисто электронный продукт, изготовленный дилетантами-одиночками.

Но эта ситуация — все стили существуют одновременно на одном столе, друг друга поедают, мимикрируют, спариваются и плодятся — с течением времени привела к такому положению дел, при котором стили всплыли в качестве элементов звучания каждого отдельного трека. Это, вообще говоря, естественно: дети наследуют хромосомы родителей.

Поэтому третий взгляд на многообразие музыкальных терминов таков: каждый из терминов как-то характеризует акустическую особенность какого-то фрагмента какого-то трека. Скажем, вступление — это эмбиент, появляющееся синтезаторное жужжание и бульканье явно относится к эсид-хаусу, но делать какие-то выводы рано, вступивший бас явно выдает свое даб-происхождение. При этом этот бас безжалостно искажен, это явный след индастриала. Жужжание начинает захлебываться, что не удивительно, ведь его пропустили через эхо-эффект. Это нормально для регги, но результат — спотыкающийся и перегруженный рев — явно напоминает хардкор или даже нойз…

Это совершенно нормальная ситуация. Практически в каждом треке содержатся в той или иной пропорции все возможные стили. Поэтому все эти стили следует воспринимать как составные элементы звучания трека, как кирпичи, из которых он сделан.


Возник шокирующий многих эффект: на грампластинках двадцатилетней и более давности можно обнаружить пассажи, звучащие абсолютно как современная музыка. Услышав техно середины 90-х в электро-треке 1980 года, начинаешь подозревать, что под выражением «долгий путь развития электронной музыки» имеется в виду нечто парадоксальное. Современная музыка постоянно обновляется и изменяется, но путь этого обновления пролегает среди гор и равнин старой музыки. Развитие как гибридизация — совершенно иной процесс, чем развитие как поиск абсолютно нового и никогда ранее не бывшего. Сегодня возможностей стало куда больше, возросло и количество энтузиастов, ищущих новое, а революционных записей практически не прибавляется.

Новым явлением, типичным для 90-х, стала необычайная дифференцированность поп-музыки: существует масса различных и непохожих друг на друга поп-музык. Собственно, в математике или, скажем, медицине не поддающееся обозрению разнообразие и узкая специализация никого не удивляют, но узкая специализация поп-музыкальных тенденций вызывает недоумение.

В этой ситуации чей бы то ни было новый альбом перестает восприниматься как нечто принципиально новое, как откровение. Когда физика была едина, в ней кипели страсти и иногда случались революции, менялся взгляд на устройство мироздания. А когда физик стало много, то и революции перестали носить всеобъемлющий характер и мало кого теперь интересуют. То же самое происходит и в музыке.

Редукционизм

Что объединяет всех священных коров? Что объединяет радикальный даб Ли Скретч Перри, рок The Velvet Underground и Can, электро-рокабилли Suicide, эмбиент Брайана Ино, электро-поп Kraftwerk, фанк Джеймса Брауна, индастриал Throbbing Gristle, панк, брейкбит и даже диско?

Звучат эти вещи не очень похоже друг на друга, хотя, их характеризуя, неизбежно приходится говорить о радикальном упрощении, уменьшении набора используемых средств, о сведении к самому необходимому. Все это — примеры редукционистской поп-музыки.

Редукция — это упрощение, сведение к чему-то более простому, фундаментальному, легко обозримому, часто даже примитивному Редукция — это замена предмета его конструктивной схемой, скелетом. Редукция означает отказ от «всего лишнего».

Раз примеры радикально упрощенной музыки обладают прямо-таки культовым статусом, можно ли тогда сказать, что редукция — это рецепт создания заведомо интересно звучащей музыки? Тогда история интересной музыки оказывается историей примеров радикально редукционистского подхода. Но если это так, то почему существует так мало ее примеров?

Дело в том, что редукция — это вовсе не рецепт, а, скорее, проблема, задача.

Ведь заранее неизвестно, как нечто можно упростить. Что является главным, ценным и принципиальным, а что — нет? Редуцирование — это обнажение сущности. Но прежде чем сущность обнажить, ее надо найти.

Ясно, что лишь у очень немногих музыкантов появляется желание и воля дойти до самого края в вопросе отделения главного от неглавного.

Но проблема на самом-то деле в другом. Предположим, что мы поняли, что главное в музыке — это ритм: его достаточно, чтобы в ней был грув. Очень хорошо, выкидываем все остальное. Остались одни барабаны. А что главное в ритме? Бас-барабан? О'кей, оставим лишь его. Но тут мы видим, что нам много чего не хватает, а главное, исчез грув. Оставшиеся барабаны вышли на передний план, начали назойливо лезть в уши, результат нашего упрощения нам совсем не нравится. Что делать?

Мы можем решить, что это была дурацкая затея, эффект той музыки, которая нам нравится, состоит во взаимоуравновешивании различных компонентов, в их гармонии или дисгармонии. Иными словами, мы отказываемся от радикальной редукции.

Или же мы можем сообразить, что в процессе выкидывания лишнего сложилась новая ситуация и то, что осталось, должно как-то измениться. Должны возникнуть новые связи между оставшимися элементами конструкции, и эти новые связи и обеспечат дорогой нам грув. То есть мы фактически решаем ту же самую задачу взаимной настройки составных частей, но в ситуации крайне скудного набора средств.

Если нам это удается, то получается нечто, ободранное до костей, но имеющее вполне музыкальный характер. И главное, все еще сохраняющее сходство с оригиналом, то есть с тем, что мы начали упрощать.


В монотонных треках Suicide несложно расслышать старый рок-н-ролл. В дабе несложно расслышать регги и даже ритм-н-блюз, то есть тот же самый рок-н-ролл. Кстати, монотонность, то есть отказ от изменчивости, сведение ритма к повторению одной и той же фигуры, сведение песни к однородному треку — это тоже редукция, попытка дойти до сущности музыки.

Брейкбит — это монотонная сущность фанка. Диско — это тоже монотонная сущность фанка. А хаус — еще большее упрощение диско.

Ли Скретч Перри, накладывая друг на друга глуховатые слои музыки, добивался того, что получавшаяся мутная каша вибрировала. Деталей не слышно, все звучит из рук вон плохо и смазанно… но вибрирует. То есть Перри практически все компоненты музыки приносил в жертву вайбу, вибрации. Его бескомпромиссность, его безжалостность к музыкальному мясу и делает некоторые из его треков такими феноменальными. То же самое относится и к Suicide.

В реальной жизни редукция осуществляется небольшими шагами: гитарист, подыгрывавший Элвису Пресли и поэтому осведомленный, как просто устроена эта музыка внутри себя, вряд ли смог бы изготовить из нее минималистический электропоп. Suicide радикализовали уже достаточно ободранную и обезжиренную музыку The Velvet Underground, притянув за уши некоторые элементы эстетики Элвиса Пресли.

Но если дно однажды достигнуто, то повторять рекорд большого смысла не имеет, потому что ты будешь не рекорд повторять, а воспроизводить штамп.

Саунд-эстетика

Ну, хорошо, в сфере электронной музыки саунд-пропаганда реальному положению дел не очень соответствовала. А где же все это время жил «правильно понятый саунд»? В кругах, близких к постиндустриальному эмбиенту, то есть к гуд елкам, к нойзу, к импровизационной музыке. Как раз в этих сферах были сформулированы принципы саунд-эстетики.

Она заключается (как полагает Мартин Бюссер, написавший статью в журнале Testcard, выпуск «Sound», 1996) в поиске новых источников звука (новые инструменты или нетрадиционное использование известных инструментов) и применении всего доступного аудиоматериала, в частности звуков, нас окружающих, то есть шумов как искусственного, так и естественного происхождения. Записанные звуки наслаиваются друг на друга, коллажируются. Очень часто они текут сплошным потоком, акустической массой. От всех остальных способов упорядочения материала следует воздерживаться.

Оказывается, эта программа была в музыке XX века многократно реализована, или же к ней много раз развитие музыки приближалось в самых неожиданных местах. Разумеется, была предъявлена история саунда. В ней сияли Эрик Сати, Джон Кейдж, Мортон Фелдман, композиторы-минималисты, заметные фигуры электроакустики, такие люди, как Алвин Люсьер (Alvin Lussier), Фил Ниблок, потом появился Брайан Ино со своим эмбиентом, потом такие индастриал-проекты, как: Zoviet France, Organum, Merzbow. Иными словами, вирус минимализма можно было бы назвать вирусом саунда. Минимализм стал естественной формой организации акустического коллажа.

Прорыв к саунду через отказ, упрощение, редукцию (отказались от излишней структурной сложности и попали в стихию чистого саунда), как кажется, объясняет очень многие ключевые моменты и виражи истории музыки. Структуры становится меньше, просто-звука соответственно больше.

Следы саунд-эстетики можно обнаружить повсеместно. Более того, стало возможно сказать, чем приличная музыка отличается от неприличной: не просто ограничиться заявлением о том, что это радикальная, новаторская, экспериментальная, оригинальная и оголтелая музыка, но в каком-то смысле ее объяснить, то есть указать, где и как в ней проявляется саунд-эстетика.

Скажем, очень разные музыки хочется назвать «психоделическими» — и джаз Сан Ра, и даб Ли Скретч Перри, и фанк Слай Стоуна, и краут-рок, и эсид-хаус, и нойз-рок. Слово «психоделический» всплывает достаточно часто. Но что конкретно имеется в виду? В виду имеется расслоение музыки, утрата жестких вертикальных связей между слоями, рассинхронизация слоев, замена некоторых ясных тонов шумами, которые, как кажется, дрейфуют относительно друг друга. Иными словами, какая-то музыка становится психоделической (эсид-хаус — это психоделическое диско, даб — это психоделический регги), когда в ней проявляется саунд-эстетика.

Можно указать, когда саунд-эстетика используется в декоративных, почти китчевых целях (Pink Floyd 70-x, The Alan Parsons Project, Tomita и Kitaro, техно-эмбиент и трип-хоп 90-х). Можно проследить, как саунд-эстетика время от времени функционализировалась, то есть приспосабливалась к тем или иным текущим нуждам: скажем, жужжалки Tangerine Dream и Клауса Шульце погружали слушателей в состояние блаженной прострации, способствовали достижению «космической гармонии». В индастриале и нойзе кошмарный вой должен был, наоборот, пугать и пробуждать слушателей, а заодно выражать ужас, холод и абсурд нашей цивилизации.

В начале 2000-х годов постоянно приходилось сталкиваться с тем, что электронная музыка подозрительно напоминает колыбельные песенки. Это была самая настоящая музыка настроения, настроения уюта и тепла, колыбельный эмбиент для взрослых. Это современное состояние нью-эйджа, который избавился от оккультных претензий и стал нью-эйджем комфорта и тихой задумчивости ни о чем.

Mood Music

Саунд-эстетика подозревает всю наличную музыку в том, что она не более чем Mood Music, «лошадиная» музыка, «ужасная» музыка, «влюбленная» музыка. Музыка, которая говорит: «отъезжайте умом», «впадайте в транс» или «ужасайтесь», продолжает дело музыки, которая говорила: «смейтесь после шуток комиков». В этом и состоит один из возможных ответов на вопрос, почему блэк-метал — это поп, то есть что объединяет вопиюще по-разному звучащие поп-феномены. Разные поп-музыки выработали свои наборы аудиосредств для порождения «холодной», «горячей», «энергичной», «расслабленной», «ироничной» и т. д. музыки. Все эти moods создаются посредством манипуляций со звучанием, и в этом, кстати, проявляется принципиальная разница между саундом-как-звучанием и саундом-в-чистом-виде. Звучание музыки стремится выражать и вызывать различные эмоционально-психические состояния, считая, что музыку действительно можно сделать холодной или горячей, живой или мертвой, отчаянной или радостной. Ориентация на звучание как бы не видит, что на самом деле во всякой музыке идет игра по определенным конструктивным правилам, воспроизводятся типичные формы, в том числе и формы саунда.

А ориентация на саунд-в-чистом-виде (которую имели в виду Мортон Фелдман и Джон Кейдж) крайне болезненно относится к воспроизведению стереотипных форм и структур.


Но действительно ли возможно создать настроение? Понятно, что заказчику (кино- или театральному режиссеру) очень этого хочется, понятно, что народонаселение в своей массе уверено, что музыка действует эмоционально, но вот возможно ли настроение целенаправленно создать или выразить, то есть нарисовать убедительную психокартинку?

Кое-что, безусловно, возможно. Во-первых, существует звукоподражание: стук колес, крики птиц, шум ветра или воды.

Во-вторых — скорость, темп. Погоня — быстрая, снегопад — медленный. Можно применить и окраску звука: погоня — увесистая и яркая, даже визжащая, а снегопад — глуховатый, медных духовых там быть не может. Это все понятно, но далеко на этом не уедешь. Эндрю Пеклер (Andrew Pekler), комментируя треки своего альбома «Cue», указывал: «медленный загадочный фортепианный мотив, дрейфующий в закручивающуюся атмосферу» или «неопределенная атмосфера вестерна, разрешающаяся в детскую мелодию, добавлены завихряющиеся тарелки». Такие описания ухватывают драматургию музыки, но каждый раз оказывается, что какой-то объект движется в некотором пространстве, объект может по ходу дела изменяться, рассасываться или превращаться во что-то иное. Но разве с помощью этого инструментария можно закодировать те или иные настроения?

Самое главное для успешного изготовления музыки настроения, как мне кажется, — это чужая, далекая, посторонняя музыка. Несегодняшняя, нездешняя. Чем она дальше, несовременнее и причудливее, тем в ней окажется больше «настроения». Бразильская бос-са-нова 50-летней давности? Отлично. Та же босса-нова, но в калифорнийском варианте кул-джаза? Тоже настроение хоть куда. Вальс? Фанфары циркового оркестра? Или же цирковой марш? Обратите внимание, что цирковая придурочность так хорошо действует и выражает настроение именно потому, что в цирк-то мы не ходим, цирк уехал. А рокабилли выражает настроение? Выражает, рокабилли в природе уже не осталось.

Или все-таки осталось? Но ведь если и осталось, то в виде ретро. Как и металл, скажем, настоящий тру-блэк.

Мысль не может удержаться на достигнутом и делает прыжок в неизведанное.

Предположение: не превращается ли всякая музыка со временем в Mood Music! Просто потому, что она становится далекой и посторонней и обрастает аурой. И оттого ее способность выражать театральное настроение вырастает. Она сама собой превращается в аудиоиллюстрацию к литературе.

Иными словами, палитра музыканта, живописующего музыку настроений, обширна. Он фактически заимствует различные формы, стили и саунды, самое главное, что далекие. Он приближает к нам далекое, скажем, тем, что вживляет его в оболочку нейтральной современной музыки — то есть электронной, которая сама по себе ничего особенно интенсивного и не выражает.

А вот электроника, инфицированная вирусом диско, полечки или циркового марша, уже очень много что может выразить. И именно на стыке диско и недиско, марша и немарша! На стыках коллажа, на отступлениях от предполагаемой (или же — куда чаще — совсем неизвестной) нормы наше восприятие растопыривает уши и становится эмоциональным. Но это особая эмоциональность: у нее радио-и театральный характер.

Любопытно при этом то, что музыка, собранная из просто-звуков, то есть «конкретная музыка», очень часто сама является примером Mood Music. Просто-звуки неизбежно начинают восприниматься как окрашенные теми или иными ассоциациями: скажем, стук оказывается «машинным», «жестким» и «холодным». И именно в таком качестве желанным и применяемым.

Саунд и грув

История саунда оказывается тайной и, естественно, подлинной историей достойной музыки.

Конечно, возникает множество вопросов. Как этот вирус передавался и почему он оказался таким заразным? Передавался ли он и в самом деле, или же во многих случаях музыканты сами собой приходили к идее музыки как потока минималистически организованной аудиоматерии? Может быть, те, кто отказался от груза музыкальной теории (или же никогда его и не пробовал тянуть), автоматически погружаются в саунд? То есть саунд — это удел инициативных дилетантов? А когда эти дилетанты набивают руку и поднимаются до воспроизведения высокосложных штампов, их музыка от саунда удаляется (примеров такого развития масса, это и Pink Floyd, и Einstürzende Neubauten)? Но если музыка-как-саунд — такое естественное дело, доступное даже дилетантам, то почему музыканты, саунд упорно культивирующие, находятся в абсолютном меньшинстве? Если они плавают в бездонном океане саунда, свободны и не скованы никакими условностями, то почему у них очень быстро формируется набор штампов? Саунд-музыка окаменевает столь же быстро, как и какая-нибудь мелкая разновидность металла. Музыку Люка Феррари (Luc Ferrari) или Шарлемань Палестин (Charlemagne Palestine) совсем несложно опознать, более того, огромное количество саунд-проектов легко спутать друг с другом, кажется, что все они топчутся на маленькой площадке.

Чтобы поточнее сформулировать претензию к радикальному саунд-подходу, попробую спросить: а как обстоит дело с грувом (а также свингом, драйвом и вайбом)? Грув относится к саунду?

Это неприятный вопрос. Саунд-эстетика грува не требует, музыка Джона Кейджа, композиторов-минималистов, эмбиент Брайана Ино, индустриальные гуделки — все это совсем не грувоносно. Но тогда к чему относится грув?

Можно ли считать его важным свойством акустической картины, причем свойством физически переживаемым, материальным? Безусловно. Можно его записать в нотах? Нет. Связан грув с ощущением музыки как потока? Связан. Получается, что грув должен относиться к звучанию музыки, но саунд-эстетика его в упор не видит, грув, наверное, — это лишнее, то, от чего следует отказаться.

Но любопытным образом, и в музыке, ориентированной на саунд, есть аналог грува. Это пресловутый поток, шквал, вой, то есть тягучесть звука. Конечно, однородный шум, скажем гудение телевизора или линии высокого напряжения, можно считать просто-звуком, но, несмотря на свою непрерывность и бесконечность, этот звук вперед вовсе не движется, он статичен. Клаус Шульце говорил о том, что музыка должна быть плазмой, но его собственная музыка далеко не всегда переливалась и текла вперед. В любом случае, реализованная в лоб программа коллажирования шумов приводит к статичному, мертвому результату, отдельные звуки еще можно подогнать друг к другу, но вот за счет чего иногда при этом возникает напор, интенсивная давежка, движение вперед, почему все держится вместе, — непонятно.

На этом можно поставить точку, догадавшись, что сформулированная саунд-эстетика — это не то, что под саундом имели в виду Мортон Фелдман и Джачинто Шелси. Они ни в коем случае не защищали немузыкальный коллаж из разнообразных шумов. То, что они имели в виду под саундом, — это скорее негромко затихающий звук клавиши фортепиано, пластика нарастания и ослабевания разнокачественных изменений и вибраций внутри одного точечного звука. Фелдман, Шелси и Кейдж хотели освободить звуки от диктата музыки, не давить звуки музыкой, не втискивать звуки в музыку. В визуальной сфере этому желанию соответствует освобождение цвета от формы, композиции, даже структуры цветовых отношений, алкание цвета самого по себе, без предметов, имеющих тот или иной цвет. Аналогично можно представить себе желание пространства самого по себе, без привязки к конкретным стенам и проходам.

Тут на нас наваливается проблема коллажа (а музыкальную композицию можно рассматривать как составленную из элементов), то есть проблема связности. Почему слова склеиваются во фразу и начинают звучать вместе как единое целое? Говорят о «мелодии фразы», особенно заметной при изучении иностранного языка, но что это за мелодия такая? Мы имеем дело с хитрым ритмичным распределением интонационных ударений, пауз, отдельных звуков, с изменением тембра голоса, причем все это одновременно и в качестве целостной загогулины.

А если записать на магнитофон разные слова, которые произносят разные люди внутри разных фраз, и склеить из них новую? Написанная на бумаге, она будет выглядеть округло, но как она будет звучать? Скорее всего как монстр, стыки будут очень заметны. Целостность мелодии фразы — вещь очень капризная, малейшее изменение ситуации приводит к тому, что целостность пропадает или на ее месте возникает новая, как в калейдоскопе, который слегка крутанули. То же самое относится и к различным музыкальным целостностям и связностям. Пластическая бессвязность становится очень большой проблемой музыки. Звуки вовсе не обязаны слипаться вместе, причем слипаться в удачные, кажущиеся естественными и обладающие собственным характером конгломераты. Гарантий не дает ни школа, ни нотный текст, ни эстетическая программа наслоения и зацикливания шумов.


Саунд-эстетика работает сама против себя: уши, заострившиеся на знаменитых примерах проявления чистого саунда, вдруг перестают ценить саунд-коллажи.

Что происходит? Слушатель еще больше редуцирует уже редуцированную музыку, то есть выделяет ее слои и смотрит, что в них происходит. Если в шуме ничего не происходит, этот шум можно удалить, вычесть, упростить до нешумного звука. Саунд-коллажи элементарно редуцируются до двух-трех длинных линий, буря ной-за структурно эквивалентна буре в стакане воды, а плещущаяся из стороны в сторону вода в стакане эквивалентна монотонному стуку. И призывами вслушиваться и погружаться делу не поможешь.

Загрузка...