Настоящий лотерейный билет я покупала в детстве, наверное, раза три. Может пять.
Ничего не выиграла.
И никогда больше ни разу лотерейного билета не купила.
Но это не значит что я — не азартный человек.
Нет, я именно что — азартный человек.
Вот этот анекдот-притчу про Рабиновича который молит Бога: помоги выиграть в лотерею!
А Бог сверху, не выдержав, кричит ему:
— Рабинович, я помогу, но вы хоть раз купите лотерейный билет!!!
Я эту притчу очень люблю. И я в нее верю.
Я все время только и делаю, что покупаю у Бога какой-то невидимый лотерейный билет.
Ну, нам то с ним — отлично видимый.
И выигрываю.
Иногда по мелочи. Иногда крупно.
Проигрываю — тоже иногда по мелочи. Но чаще — крупно. И снова покупаю билет.
Главная лотерея моей жизни — это конечно, любовь. Во всех видах.
Ну вообщем, понравился мне тут один… и это постоянно происходит.
Если говорит цинично, то я их, наверное, коллекционирую. Но если говорить романтически — то я их люблю.
И вот понравился мне тут один.
Был тут один проездом. Прошлой зимой.
И мы целовались.
Прямо на глазах всего джаз-клуба «Шляпа».
Хорошо так целовались. А потом он уехал.
Уехал в свою Москву. А я его запомнила. И так начала о нем мечтать. Действенно.
Я написала ему в ФБ записку. Помнишь ли, мол, как мы с тобой замечательно целовались? И вообще приезжай скорей назад, в Питер.
А он ответил, что пьян был и вообще ничего не помнит. И меня не помнит.
И не могу ли я ему фотку выслать что ли…
Вот так. Обидно да?
Но, я как азартный и не сдающийся человек, послала ему тогда целый
пакет своих фотографий в голом виде, и еще ради него исключительно, отсканировала наконец свое портфолио — для работы в садо-мазном клубе, сделанное 20 лет назад.
Такое, где я в каких то латексах, с плеткой, сижу на троне среди черепов.
И стою в обнимку с дыбой и какими-то орудиями пыток.
И еще в обнимку со знаменитым хлыстом, который называется в садо-мазе «русский». Такая вся, в сапогах на шнуровке и в корсете.
Вообщем, сиськи, и все как положено.
Дальше мы стали переписываться.
Я его очень все время звала снова приехать в Питер.
Но он все не ехал и не ехал…
И через год сама решила поехать.
Поехать в Москву на верхней полке плацкартного вагона.
Там хорошо и не клаустрофобно, и можно ни с кем не общаться.
И поселиться в дешевом хостеле. Зазвать его туда в гости…
Хостел меня конечно немного смутил.
Потому что там была такая комнатка метра два в длину. И один в ширину.
И там стола железная кровать — нары. Ну чуть пошире полки в плацкартном.
Я задумалась, конечно: как же на такой кровати, в случае чего? Ну я ж всегда жду, что на этот раз окажется выигрышный билет. И самый мелкий выигрыш, все равно подразумевает — хотя бы короткое соитие.
А крупный выигрыш, это уже дивная волшебная ночь, и потом еще может быть долгая роковая любовь…
И вот как же тут, на этих железных скрипучих нарах, в случае чего устроить дивную волшебную ночь? Я задумалась. Но потом сообразила: можно забраться вдвоем на верхние нары. Там над нами будет простор и высокий потолок. А если сверзимся в параксисме страсти с этих нар, то значит судьба наша такая.
Вообщем, с помещением все было в порядке.
Но внешность моя, через 20 лет уже не имела никакого отношения к фотографиям из садо-мазного портфолио, и этим меня смущала.
Я решила ее как-то подправить. У всякой женщины, рано или поздно, настает пора когда она должна в свою внешность серьезно материально вложиться.
И я это сделала. Я вложилась.
Я пошла и купила в каком то магазине то ли «Элит» то ли «Этуаль» несмываемую гипоаллергенную подводку для глаз фирмы «Клиник».
Это вообщем, бешеные деньги. Это стоило тыщщу рублей. Но этого оказалась мало. Потому что, когда я нарисовала себе эти несмываемые полосочки на веках, выяснилось, что несмываемая подводка — она, сука, не смывается! Ни водой. Ни мылом.
Что к ней надо еще купить за 700 рублей специальную такую смывку для несмываемой подводки. В такой синей бутылочке. И я ее купила.
Потом взяла калькулятор и пересчитала свое вложение на доллары.
Вышло, что вложилась я в свою внешность примерно на 25 баксов. Для меня это серьезные деньги.
И еще я похудела на пару килограмм для пущей уверенности.
Вообщем, подготовка была завершена.
Я приехала в Москву и пригласила его на свидание.
В специальном красивом месте: на Тверском бульваре, у памятника Есенину.
Я в это время уже находилась на Тверском бульваре, в редакции у своих московских приятелей. Наших с ним общих приятелей.
Они рекомендовали мне другое место, еще более романтическое: там же, на бульваре есть дуб, посаженный самим Пушкиным. Уговаривали назначить свидание под этим дубом. У них была своя корысть: дуб был виден с их балкона.
Они, гады, хотели получить билет в первый ряд партера.
Для них Авшалом, поэт, писатель… «критик, публицист…» и все такое прочее, был одновременно и героем и злодеем, вообщем, личностью, к которой они, младшие товарищи, были неравнодушны.
По возрасту, он был как раз между мной и этими ребятами.
И еще это имя… Да именно так его и звали: Авшалом.
И он гордился своим древним библейским именем.
У нас так не называют. Так называют у татов, или у горских евреев.
Он был как раз из горских. Он был бакинец.
Их тех, что покинули родной город, после того как там все это случилось…
Это, собственно, и была единственная, наша с ним точка схода.
Моя бабушка тоже была бакинка. Из вот такого двора.
Только не еврейка, а как раз именно что, армянка. Карабахская.
И семья была в Баку в ту резню, 1918-го года. А в эту, 1990-го, уже нет. Как только армяне попросили Карабах, на каком-то пленуме, весь этот бабушкин клан сразу начал собирать деньги и менять квартиры.
Так велел самый старый дед, дядя Гайк.
Он, единственный, помнил ту резню 18-го.
Так что, когда там началось, наших там уже не было.
А евреи там оставались, и семья Авшалома тоже осталась.
И они видели… всякое.
А потом они уехали в Москву.
Вообще, по документам у него было какое то обычное советское имя, типа Вадим. Или Виталий. Но звали его все вот этим библейским именем.
Он был религиозный, как все эти горцы, бухарцы…
Я их называю «еврейские негры».
Мы, ашкенази, отличаемся от них, примерно как белые и черные американцы друг от друга. Таты, горцы, крымчаки, бухарцы — это все наши черные. Наши негры.
Они вообще то, в сто раз больше евреи, чем мы.
Они даже и в нашем поколении знают иврит, знают тору, учат детей пятикнижию.
Чего-то там соблюдают… Ну, по логике они точно, больше евреи чем мы, мы то ассимилянты.
Но мы все равно считаем, что настоящие евреи — это мы. Хоть и ассимилянты.
Но именно нас — Гитлер. Именно нас. А их — вообщем, нет. Или просто не успел…
Одним словом, все звали его именно Авшалом. И никак иначе.
Московские ребята предупредили, что он опоздает на час.
— На сколько?
— На час. Ну, ко мне он обычно так опаздывает.
Это сказал Петя.
— Не… ну так не бывает…
— Бывает. С Авшаломом именно так и бывает. Ты хоть пожалей себя — там холодно.
Если договорились на пять, выйди туда хотя бы в полшестого, не раньше.
А вообще, если ничего не получится, ты приходи опять сюда. Мы сегодня пойдем в зоопарк.
— Я не люблю зоопарк. Там мучают зверей.
— Да нет, мы идем пить в зоопарк, в серпентарий. У нас там друзья. Он ночью дежурят. Будем всю ночь выпивать среди змей и песни петь под гитару. Вообщем, если ничего не выйдет…
Я задумалась. А как это «ничего не выйдет»? Что может не выйти?
«…а если дома заругают, ты приходи опять сюда….»
Я пришла туда в полшестого. И еще полчаса ходила вокруг Есенина. Там было хорошо, вокруг Есенина на Тверском. Жарили шашлыки. Торговали петушками жженого сахара и китайскими фонариками.
Я ходила там, звонила ему каждые пять минут по телефону.
Он говорил, что идет и уже рядом. Но не приходил.
«…она пришла — его уж нету, его не будет никогда!»
Потом пришел все-таки.
Я говорю: — Ты на час опоздал. У тебя совсем нет чувства времени.
А он говорит: — Да! Я такой!
Помнится, с первым мужем я развелась из-за того, что он слишком часто произносил именно эту фразу.
Беременная на третьем месяце. И через десять дней после свадьбы.
Люблю вообщем, эту фразу.
Ну, все равно мы взялись за руки и пошли гулять по красивой, очень красивой Москве.
И кто скажет мне, что Москва некрасивая, тот ваще ничего не понимает.
Москва — дивная. Дивная такая, одна большая татарская Ордынка.
Москва своей красотой какой-то бесстыжей сразу захватывает и накрывает.
Ну, как приходом. Я от Москвы именно что пьянею.
Она, Москва — такая. Он, Авшалом — такой.
Может поэтому они, в итоге и не поладили…
А я? Нет, я не такая. У меня в кулаке зажат билет, тот самый.
Где вместо номера написано «Авшалом».
И я смиренно гуляю, взявшись за руки. И холодно, и руки мерзнут.
Он тащит меня почему-то в англиканскую церковь. Показать красоту.
А я видала такое сто раз. В Америке.
Потом идем по красивой какой-то улице. В знаменитую Рюмочную.
Он рассказывает мне разные интересные вещи. А я почти все это знаю.
Просто потому что живу на десять лет дольше его.
Но что-то рассказывает про Москву — чего я и не знаю.
В какой-то момент кажется, что все вообще хорошо и все идет по плану.
В Рюмочной я все-таки чувствую, что устала.
Устала быть такой смиренной и хорошей. И быть вдвоем.
Я говорю: — А пойдем в зоопарк? С ребятами пить в серпентарий?
И он радостно соглашается. Может, он тоже устал быть хорошим и вдвоем?
Я придумываю, что мы пойдем сейчас пить в серпентарий.
А потом пойдем ко мне в хостел. И там будем ночевать.
Это все сразу озвучиваю. И он вроде не возражает.
Но зоопарк как-то не сложился. Ребята туда не дозвонились.
Потом мы ушли из знаменитой Рюмочной и пришли в знаменитую Чебуречную.
Там было отвратительно.
Там был гнусный попса-музончик, гнусный белый свет в лампах и окончательно гнусный визг тетки подавальщицы, на ультразвуке такой крик: две порции пельменей!!!
Там мы встретились с Петей. Чтобы отдохнуть немного от этого нервного «вдвоем».
У Пети шла какая-то его, Петина, параллельная жизнь.
Зоопарк сорвался, и Петя обедал пельменями и собирался домой.
Мы болтали, шутили…
Я почувствовала, что мне уже стыдно и неловко перед Петей за то, что я тут с Авшаломом. И что он — какой то дикий.
И что он дико одет в кожаную куртку, под которой синтетическая футболка.
И это как-то неприлично.
Петя то был золотой московский мальчик, одетый, как положено, в какое то правильное никак. В какую-то никакую курточку с капюшоном.
В незаметную, но правильную одежду.
А вот Авшалом был одет во все заметно-неправильное.
Стало как-то стыдно за то, что он мой парень… Которым он вовсе не был.
И когда Петя вышел покурить, Авшалом вдруг схватился за голову и застонал.
Сказал, что забыл дома нотбук. А завтра — лекцию читать.
И сейчас он съездит быстро за нотбуком домой, а потом мне позвонит.
Это был конец.
У меня то чувство времени — отличное. Было около девяти вечера.
Я знала, что живет он на окраине. На окраине Москвы, прикинь?
Это не «Вятка — город маленький».
Ехать в одну сторону час, как минимум.
Вообщем, было ясно, что он от меня сбегает.
Что билет оказался невыигрышный, и его можно разорвать и выбросить.
Ну, типа все.
Тут, если по уму, надо было попрощаться и уйти. Снять тему. Выбросить билет.
Но когда и кто так делал?
Когда и кто, поняв, что все кончено и дело не выгорело, благородно удалился?
Ни бабы такого не умеют. Ни мужики.
Все мы, человеки, как-то так устроены, что по уму, у нас мало что выходит.
А все больше по сердцу.
По сердцу — я заметалась.
Засуетилась под клиентом.
Мне жалко было вот так взять и выбросить билетик.
Я ж приехала в Москву. К нему. Я рисовала полосочку.
Да и делать было нечего в Москве, в девять вечера… куда идти?
Просто идти в хостел, сидеть там и расстраиваться?
Петя идет к себе домой. А мне туда нельзя.
Мне нельзя ни кому домой, потому что у всех хороших людей есть кошки, или собаки.
А все мои друзья — хорошие люди.
А у меня аллергия на кошек и на собак. И мне нельзя никуда.
Можно только в «Дом 12». Или вот в Чебуречные-Рюмочные разные.
И я сказала: — Давай вместе к тебе съездим, а потом вернемся.
Он согласился. Мы поехали в московском метро — самом красивом на свете.
Ну, с этим то уж никто не будет спорить?
Московское сталинско-кагановичевское метро — это просто сказка какая-то.
Все эти завитушки, все эти снопы колосьев…
Она воощее, стильная, Москва, такая вот бредово-стильная.
Такая белогорячено-стильная штучка.
И лужковщина влилась в это стиль просто, как родная…
Мы ехали в метро. Сперва с Петей. Стояли на эскалаторе.
Петя мне улыбался.
Пете я нравилась.
Я увидела себя в зеркало. Там, в Чебуречной.
Я увидела такую очень даже миленькую нестарую дамочку в миленькой черной шляпке.
С идиотскими дорогостоящими полосками на веках.
Это придавало дамочке игривый вид.
Но глазами Авшалома я тоже сумела на себя посмотреть.
Глазами кавказского парня сорока пяти годочков.
Если посмотреть его глазами — увидишь наглую старую шалаву.
Ну, можно и повежливей сформулировать: немолодую, некрасивую распущенную бабу, с явно завышенной самооценкой.
Ужасно звучит. Даже «наглая старая шалава» звучит как-то получше.
Я очень ясно увидела себя его глазами.
И удивилась, насколько в моих собственных глазах, выгляжу, ну совершенно иначе.
Мы уже сидели в метро. Петя уехал по другой ветке.
Мы ехали в неведомое какое-то Гребенёво Замоскворецкое…
Ни о чем не разговаривали.
Я привычно думала, как буду выбираться оттуда. Считала деньги.
Потом сказала: — Если ты меня завезешь далеко, а потом мы там застрянем, и мне будет не вернуться… то учти — ты меня больше никогда не увидишь.
На эту фразу он вообще никак не отреагировал.
Было очевидно, что ему все равно, увидит он меня когда-нибудь еще или не увидит.
Он думал о чем-то своем, о завтрашней лекции. По какой-то там квантовой механике, которую он читал каким-то студентам, в каком-то техникуме…
О чем-то, вероятно важном для него, и совсем не важном для меня…
Через час мы доехали.
Вышли: Гребенёво, как Гребёнево — все Гребенёвы по всему миру одинаковы.
Я и сама в питерском Гребенёве провела кусок жизни с года до тринадцати, то есть всё, что называется детством…
Потом мы пришли в его квартиру…
И там оказалась такая дико неуютная жизнь.
Какая-то кочевая. Я такую жизнь видала много раз в Америке — у эмигрантов.
Я как будто вернулась снова в свою книгу «Бедная девушка».
Я бывала в таких квартирах в Бруклине и в Квинсе.
В них стоит дух неустроенности. Временности. Когда все чужое. И все неважно.
И вся жизнь, как будто временная, и скоро пройдет.
И мужик, к которому ты пришла, настолько живет своими, очень серьезными проблемами, что ему, по любому, не до тебя.
Ты, в принципе, можешь тут остаться, и может быть, вы даже трахнетесь,
И тебе даже может это понравиться, но для него это будет лишь одной формой онанизма — ну да, есть и такой вариант онанизма — толкать в живую бабу.
И не потому, что ты чем-то плоха, а потому, что степень нелюбви к собственной жизни, так велика, что никакая баба не поможет.
Я увидела, что тут, в этом доме, идет непрерывная драма, в которой я никак не могу поучаствовать.
Я ему сказала: — Ну вот, ты дома…
А он ответил: — Тут, я нигде не дома. Мой дом в Баку.
И я бы подумала что это — такая рисовка.
Непременно подумала бы, если бы сама все это когда-то не пережила.
Вот именно это — «не дома».
Ровно так я чувствовала себя в Америке.
Но мне было куда вернуться.
А ему некуда. Нет того Баку и той страны.
Ему — некуда именно так, как было некуда вернуться русским эмигрантам той, первой волны. «Белогвардейцам»…
У него такой свет в комнате — серый, наверху… заброшенное все какое-то…
И большая кровать.
На которой, он сказал, иногда ночуют девушки.
И я тоже могу тут остаться ночевать.
Но если мне так обязательно надо в мой хостел, то он меня проводит до хостела.
Но потом вернется, потому что ему завтра вставать к 9-и утра.
Это было вот такое: «…если вам все равно, то конечно, давайте…».
А у меня на такое всегда ответ: «…если вам все равно, то пожалуй, не стоит…» Это припевы из щербаковской песенки…
Я не знаю, что было бы, если бы я там осталась.
Или если бы мы поехали на метро назад…
Он стал показывать мне какие то, в его понимании, интересные вещи:
Старинные бронзовые вазы и плошки, серебряные вилки и ножи с вензелями, сломанные старинные часы с мертвой кукушкой…
Все это выглядело таким… Ну, ужасно жалким — как в книге.
Как в настоящей, хорошей книге. Как у Достоевского.
Потому что это были какие-то отдельные части, исчезнувшего, разоренного дома.
Места, где все это было на месте… вот такие вещи-сироты, вещи-бомжи.
Очень плохо находиться внутри настоящей, хорошей книги.
Авшалом оказался абсолютно серьезный и трагический персонаж.
Дико талантливый. Осознающий это. И совершенно разрушенный.
И цепляющийся за обломки разных культур, которые ползут, как оползень, за них не уцепишься…
Ну, вообщем, я пробыла там минут 20, и мне захотелось бежать.
Именно раз и навсегда убежать.
И забыть саму идею каких-то близких отношений.
Я вызвала такси, и оно приехало через три минуты.
Я еще позвала его со мной поехать, проводить меня. Я его уговаривала.
Сказала: — Ну поехали, я тебя хоть как-то приласкаю…
Но он сказал что нет, не поедет со мной, завтра вставать рано и голова болит, посадил меня в это такси, спросил еще раз, точно ли я хочу уехать — но факт приехавшего такси, был так очевиден.
А у меня было желание быстро-быстро вырваться, из этого дома.
Вырваться из хорошей книжки.
В том числе, и из моей хорошей книжки «Бедная девущка».
Плохо мне жилось когда-то внутри этой, еще ненаписанной книжки.
И не хочу я никогда больше туда возвращаться…
Вот так. … Рядом с ним я такая… буржуазка…
И всегда была.
Даже когда я была несчастна и писала эти песни трагические.
Все равно и в 20 лет я бы не полюбила такого.
И Ван Гога я бы не полюбила.
Все мои монстры и кащеи — это такие «хорошо упакованные безумства…»
Последний, в кого я влюбилась, был модный писатель.
Я почти всегда в кого-нибудь влюблена.
Если не влюблена — то непременно мечтаю влюбиться.
И придумываю себе каких-то персонажей. Как в театре.
Но периодически из этого ничего не выходит.
А жалко. Был красивый костюм и грим. Шапочка и полосочка на веках.
И красивая декорация — Москва — Тверской бульвар.
Но я как-то быстро оказалась за кулисами, в чулане…
И убежала обратно в театр. В освещенный зрительный зал.
В «Дом 12». Туда пришла моя любимая подруга.
И можно было сидеть в кресле, есть крем-брюле и рассказывать подруге всю эту драму.
А мимо ходили знакомые художники-поэты и говорили: — Привет, Юля…
И все это был мир уюта, успеха и благополучия.
Эдакое Крем-брюле.
А для Авшалома — я — непонятное животное.
С которым, непонятно вообще, как себя вести.
Одно из непонятных животных, привычно окружающих его в непонятной чужой стране.
И то, что мы оба — евреи, возможно, показалось ему какой-то ниточкой, связующей…
Но это — фальшивая ниточка.
Я давно это знаю. Фальшивая, потому что мы оба — русские.
Мы — имперские русские.
Он из одной части Империи, я из другой.
Он — из имперской колонии. Я — из имперской столицы.
Еврейство, это так, одна из меток… одна из красок, огромной разноцветной Империи.
И кажется, что роднит — но нет, ни хрена не роднит…
Вообщем, этот очередной невыигрышный билет разорван, и клочки его летят в лужу…
Но зато, я целый год хранила этот билетик, как некое предчувствие приключения.
Целый год была влюблена. Мечтала…
Опять не вышло.
Но я по прежнему придумываю себе, что может еще разок, в последний раз влюблюсь…
А потом, еще разок.
Наверное, я все-таки буду покупать эти билеты до самой смерти.
И никогда Бог не скажет мне, сердито высунувшись с небес:
— Рабинович, ну хоть раз купите лотерейный билет!
Я то у него всегда, снова и снова — покупаю.
Эх, Авшалом, Авшалом…. Вадик или Виталик…
Питер 2015