Вечером мы начертили мелом круг на дороге и разделили его на три сектора. У нас был синий резиновый мяч, мы стояли каждый в своем секторе и били по мячу ладонями, отправляя его друг другу и стараясь, чтобы он подольше оставался в игре. С каждым ударом мы что-нибудь приговаривали, подражая Папсу:
— Это тебе, чтобы голос не повышал…
— Это тебе, чтобы меня не срамил…
— Это тебе, чтобы делал так..
— Это тебе, чтобы делал сяк…
— Это тебе, чтобы…
Там была канава, мяч попадал в нее, когда мы промахивались, и появлялись машины, они быстро вылетали из-за поворота и при виде нас замедляли ход. Мы отступали к обочине и встречали водителей недобрым взглядом через стекло. Детям, сидящим в машинах, мы показывали языки или средние пальцы. На нас были нейлоновые осенние ветровки с капюшонами, которые можно было сворачивать, как парашюты, и убирать в воротник, под молнию. У нас был наш синий мяч, и была наша злость, и было вечернее темнеющее небо, и углы крыш на фоне сумерек, и антенны, и телефонные кабели, и воронье карканье вдалеке.
— Бывает белая магия, бывает черная, — сказал Манни, и мы ему поверили.
В последнее время Манни постоянно пытался объяснять нам с Джоэлом всякое разное насчет Бога. Теперь он повел нас в лес и заставил искать грибы, ядовитые грибы, которые развел здесь, на земле, Бог для своей черной магии. В лесу росли грибы белого цвета, маслянистые и черные под шляпкой, и плоские, сморщенные грибы на гнилых древесных стволах, и грибы, выпускавшие, если надавить, желтый дымок, но Божьей черной магии ни в каких из них не было, и вот уже последние остатки света пропали, и сделалось совсем темно.
Нам было холодно, но домой мы все равно еще не собирались. Раньше поблизости были и другие дети; они держались от нас отдельно, но мы слышали, как они играли на улице и как их одного за другим позвали ужинать. Я боялся темноты, но никто об этом не знал, я никогда не говорил о своем страхе. Я боялся черной магии; я боялся яда — а когда Манни и Джоэл решили проверить, кто сможет так сильно бросить мяч, чтобы разбить окно автофургона Грайсов, стоявшего на одном месте сколько мы себя помнили, зад на двух колесах, перед на штабеле посеревших дров, — тогда я забоялся наказания, но держал язык за зубами.
Мяч стукнулся о стекло и откатился обратно к нам, притаившимся на краю леса. В задней комнате дома зажегся свет.
— Ни хрена им оттуда не видно, не ссыте, нас им не видать.
Мы ждали, и немного погодя свет погас.
— Камнем теперь попробуй, — сказал Джоэл Манни.
— Надо выждать, чтоб они отвлеклись.
Мы стояли на четвереньках на грязной земле и нюхали воздух. Тыльными сторонами ладоней терли носы, возвращали их к жизни. Втягивали обратно сопли. Через какое-то время Джоэл пробормотал: «Холодина, блядь», потому что кто-то должен был произнести очевидное, чтобы другие двое ответили молчанием и мы таким образом поняли, что домой никто идти не хочет. Еще чуть погодя Манни сказал:
— А белая магия — это всякие там кролики в шляпах, фокусы карточные, такие вот вещи.
Земля там, где мы притаились, была твердая и холодная, сырая ровно настолько, чтобы липнуть к нашим коленям и выпуклостям ладоней. Выдавленная кверху грязь зимой твердела, летом мягчела, а осенняя грязь была самая моя любимая: как остывшая черная кофейная гуща. Черная магия.
— Черная магия — это вуду, это змей заклинать, это яды, — сказал Манни. — Черной магией можно убить человека.
Манни бросил камень, и тут же мы ринулись со всех ног, ужас нас подхлестывал, вдоль леса, бежим, бежим, бежим, падаем, задыхаемся, звон бьющегося стекла снова и снова у нас в ушах, звук непоправимости, восхитительный и убийственный звук причиненного вреда.
Повернулись посмотреть на дом Грайсов, вышел ли кто по нашу душу, — оказалось, вышел, вон он, сын Грайсов, металлист, на два года старше Манни и худой как палка. Он шагал посреди улицы, покачивая сбоку рукой с фонариком. Когда дошел до нашего мелового круга, остановился и обвел его лучом по краю. Потом поднял фонарик выше, чтобы увидеть весь рисунок. И двинулся дальше по улице к тупику, где мы стояли на четвереньках на опушке леса.
— Ребя-ата, — пропел он. — Ребя-а-а-ата.
Манни встал, подошел к бревну, которое обозначало конец дороги, и сел на бревно, чтобы металлист его увидел, когда приблизится, увидел, что он не прячется. Мы с Джоэлом последовали за Манни, отряхивая коленки от земли и вытирая ладони одну о другую.
— Три псины на поваленной осине, — сказал парень и поводил по нам фонариком туда-сюда.
Мы прикрыли глаза руками. Под светом фонарика дорожный знак тупика вспыхнул желтым, металлист задержал на нем фонарик и засмеялся.
— В темноте все по-диковинному выглядит, — сказал он, потушил фонарик и подсел четвертой псиной к нам на бревно.
— Привет, пацаны, как жизнь?
Он знал, что это мы сейчас раскокали окно старого фургона, — это и ежу было понятно, — и в его голосе слышался странный такой юморок. Последнее время металлист вообще крутился около нас, подкидывал шуточки — мы не знали, почему; может, потому просто-напросто, что из всех, кто еще гулял в такую поздноту, мы одни более-менее подходили ему по возрасту, а может, тут было что-нибудь похуже. То он заявлял, что приехал с севера, то что из Техаса, то что из Калифорнии. Очень светлые волосы падали сзади ему на плечи, длинные и слипшиеся, а с боков и спереди были коротко подстрижены. Он все время теребил себя между ног и сколько мог вранья втиснуть в то, что говорил, столько и втискивал. Похожих парней мы повсюду видели вокруг, но старались держаться от них подальше — мы, мальцы, трое полукровок, в своем мире, белая шваль в своем. Нас точно так же предостерегали от них, как их от нас, да мы к тому же в них и не нуждались: нам для игр, погонь и потасовок вполне хватало друг друга. Мы по-прежнему держались сплоченно: Манни верховодил, устанавливал правила, Джоэл их нарушал, я, как мог, поддерживал мир, иногда всего-навсего тем, что падал на колени, закрывал руками голову и позволял им колотить меня и ругаться, пока не одолевала усталость, или скука, или раскаяние. Они называли меня пидором, занудой, метелили меня в четыре руки, но все-таки были добрей ко мне, чем друг к другу. И все в нашей округе знали: они готовы драться за меня до крови, мои братья, и дрались уже.
И надо же было этому металлисту вклиниться со своим «Привет, пацаны» в нашу сплоченность, разредить ее.
И даже ведь не из нашего квартала, просто причапал по улице, одна рука в кармане штанов, игрался там внутри сам с собой.
— Я сказал: «Привет, пацаны», вы чё, глухонемые? А Манни ему:
— Чего тебе?
И Джоэл:
— Да, чего тебе от нас надо, а?
А металлист:
— Я вам показать кое-что хочу. Есть кое-что интересное, а показать некому.
— Черная магия, что ли? — спросил Джоэл.
— Заткнись, Джоэл, — сказал Манни.
Я ждал от Манни, чтобы он велел этому металлисту убираться к черту с нашего бревна, из нашего квартала; я ждал от Манни, чтобы он снова повернулся к нам лицом, а к металлисту спиной, чтобы назвал его мудаком, потом повернулся к нам и сказал: «Значит, так, слушайте меня. Сейчас мы…»
Но Манни смотрел прямо перед собой.
— Что у тебя есть? — спросил он металлиста. И Джоэл:
— Да, что у тебя есть, а?
Металлист встал, включил опять фонарик и сказал:
— Пошли со мной.
Мы двинулись за ним к дороге, и над нашим расчерченным кругом он, как раньше, высоко поднял фонарик, чтобы осветить его весь.
— В курсе, что это означает?
Стрекотали сверчки, и окна во всех домах горели. Нам было холодно. Я сунул в рот большой палец и почувствовал вкус земли.
— Мир означает, — сказал металлист. — Это знак мира.
Манни усмехнулся — знающе так фыркнул, потом запрокинул голову, поднял взгляд от мостовой прямо к звездам, к Божьим очам. Последнее время Манни часто осматривался вокруг, смотрел вверх, вглядывался во всех и вся, а не только в нас. А металлист потом говорит:
— Я вам другое кое-что покажу. Хорошее. Получше этого.
— Правда, что ли? — спросил Манни.
И мы пошли к нему домой.
В гостиной, засунув одну ладонь под мышку, сидел и курил отец металлиста, его омывал голубой свет из телевизора.
— Они знают, который час? — спросил он металлиста, когда мы гуськом проходили по комнате мимо экрана и тени наши скользили по его фигуре в кресле.
— Знают.
На кухне я стал тереть ладони о стол, весь его обтер, он был гладкий такой, лакированный и прохладный. Металлист разлил нам газировку по пластиковым стаканчикам, и Манни с Джоэлом выхлестали свою так быстро, что мне даже сделалось не по себе, они жадно хватали воздух между глотками. Папаша выключил телевизор, и тут же ворвался стрекот сверчков. Металлист скосил глаза и прислушался, не к сверчкам, а к отцу, решая, что сейчас делать. Нам был знаком этот косой взгляд; что поразило нас, это губы металлиста, как они зашевелились — бешено и беззвучно. Белоголовый, с глазами зверька, он нас поразил. Беззвучно металлист приказал нам не двигаться, или, может быть, он так молился, или проклинал отца проклятием черной магии, проклятием вуду, или парень делал все это разом, только лишь шевеля губами.
Нам слышно было, как отец протопал по лестнице в спальню. Дверь там захлопнулась, и ожил другой телевизор. Я теребил свой стаканчик, смял его, газировка через щель посреди стола полилась вниз с таким звуком, будто кто-то писает на пол.
— Оставь, — сказал металлист, открыл дверь в подвал и поманил нас скрюченным пальцем.
Мы потребовали, чтобы он включил лампу дневного света и пошел вниз первым. Мы спустились на три ступеньки, потом пригнулись и стали осматриваться, искать капканы, оружие, других пацанов в засаде. Спустились еще на три ступеньки, остановились. Манни спросил:
— Ты что, ночуешь там внизу?
— Наверху.
— А тут воняет.
— Это подвал, чего вы хотите? Вы что, парни, дрейфите, что ли? В подвалах никогда не бывали?
— Я бывал, конечно, — сказал Манни.
— Мы все бывали, — сказал Джоэл. — Вместе. Все втроем. Много раз.
Но металлист не слушал; он подошел к сундуку и вытащил покрывало.
Пол дома над нами поддерживали три стальных столба. По потолку подвала шли длинные куски теплоизоляции, прибитые пневматическим молотком, один кусок оторвался или его оторвали, и он свисал до земляного пола подвала. Шмат стекловаты был толстый, розовый и оголенный. Металлист повел нас в угловой закуток, отгороженный тремя облупившимися деревянными ставнями. Промежуток между двумя ставнями служил дверным проемом, а вместо двери там висела простыня с рисунком из шлемов с крылышками.
В закутке стоял старый консольный телевизор, рядом — видеомагнитофон.
— Скоро у меня будет кушетка, — сказал металлист, раскатывая на полу потертое покрывало в форме тигровой шкуры. Пыль пошла столбом, повисла в сыром спертом воздухе, мы закашляли, стали обмахиваться ладонями. Из-под рубашки и спинки своих штанов-комбинезона металлист извлек черный пластиковый прямоугольник — видеокассету — и выставил перед собой, держа ее двумя руками, как руль машины. Название было написано на кассете черным маркером.
— Вот, — сказал он. — Это я и хотел вам показать.
Лента пошла, несколько секунд кадры ползли по экрану, потом картинка установилась, стала четкой. Белый подросток лежит в кровати, листает книжку. Стук в дверь, и входит взрослый мужчина; подросток называет его папой.
— Что, папа? — спрашивает он.
— Хочу узнать, почему ты не вымыл посуду, как тебе было сказано.
Как-то раз, несколько месяцев назад, одна мама пришла в бассейн с дочкой лет пяти-шести, заговорилась с ней, повернула по ошибке не туда и ввела дочку в мужскую раздевалку с душем, где были мы с братьями, наш отец, другие мужчины и мальчики, одни одетые, другие голые. Мать покраснела и заслонила дочке глаза, она инстинктивно прижала к ее лицу обе ладони и тут же вытащила ее из раздевалки. А мужчины, которые до того не смотрели ни на кого вокруг и не разговаривали ни с кем, кроме тех, с кем пришли, вдруг поглядели друг на друга, несколько секунд помолчали и все разом захохотали.
— Ой, совсем плохая стала! — воскликнула мама девочки, хватая ее и заслоняя ей глаза.
Совсем плохая стала. Я это запомнил.
А с телеэкрана:
— Ну не надо, папа, отвяжись от меня!
— Ах так, ты еще грубить?
Мы сидели на тигре, зацепив локтями колени, — все сидели как долбанутые, как под гипнозом. Запах затхлости, внизу голая земля. Металлист, который до этого насвистывал, приговаривал: «Вы такого кино в жизни не видали, спорим на что хотите», теперь притих, задышал ртом. Мои ладони покрылись пленкой пота, стало жарко, подступила тошнота. Бывает белая магия, бывает черная.
А с телеэкрана:
— Нет, нет, я ничего такого не хотел сказать!
Наш Папс с порнографией никогда дела не имел, так он нам говорил, и это была правда: лежи у него где-нибудь неприличные пленки или картинки, мы бы их нашли. Однажды на гаражной распродаже мы наткнулись на картонную коробку с надписью от руки: «Только для взрослых». Старик хозяин увидел это со своего шезлонга и засмеялся. «Можно, можно, — сказал он нам. — Но если завернет какая-нибудь дама взглянуть на мои тарелки, быстро отходите».
Мы видели голые тела, женщин, половые органы и половые акты, но только на неподвижных картинках. А этот мужчина и этот подросток — они были живые, по крайней мере когда-то в прошлом, живые в этой почти пустой комнате, только кровать, постельное белье, книжка, длинная непрерывная съемка под одним и тем же углом, без монтажа, похоже на любительское кино.
— Ну, ты урок свой сейчас получишь, молодой человек.
Совсем плохая стала, сказала мать девочки в мужской раздевалке, как будто какая-то зловредная птица подлетела и выхватила у нее из рук то, что делало ее не совсем плохой. Ее добродетель.
— Сними трусы.
Я видел, как матери закрывали детям уши, когда кто-то грубо ругался или мать сама хотела выругаться. И я видел, как женщина закрыла уши ребенку, когда кто-то стал высказываться против Бога.
— Подставь мне зад.
Остановить это было некому. Мои братья… Некому.
— Папа, ну пожалуйста.
Мы видели голые тела, но на неподвижных картинках, видели женщин. И друг друга видели по-всякому — я, Манни и Джоэл, Ма и Папс, — побои видели, слышали животное мычание боли, видели истерику, а порой наркотический кайф, мы видели их под градусом, а порой голыми, а порой радостными, слышали пьяный смех, визги и плач, и гордыми мы друг друга видели, бессмысленно гордыми, злобно гордыми, и растоптанными тоже, растоптанными и презираемыми. Нам, мальцам, они всегда показывали себя щедро, то без гроша, то при деньгах, то любящими нас, то нет, и трудными, трудными; мы видели их провалы, но видели без понимания, мы принимали эти провалы, принимали наивно, без всякого стыда.
— Это тебе, чтобы…
Но ничего похожего на это, совсем ничего.
— А это тебе, чтобы…
Не мы. Ничего общего с нами.
— А тебе, я вижу, нравится — нравится, да? Почему вы не взглянете на меня, братья, почему не заберете мои глаза оттуда?