Американцы употребляют в пищу менее 0,01 % из всего, что считается пригодным для еды на планете Земля
Плоды с ветвей семейного древа
Когда я был маленьким, то частенько проводил уик-энд у бабушки. Встречая вечером в пятницу, она подхватывала меня на руки и душила в своих страстных объятиях. А отправляя домой в воскресенье после обеда, подняв, вновь обнимала. Лишь много лет спустя я понял, что она меня попросту взвешивала.
В войну моя бабушка, босоногая, рылась в помойках, выуживая то, что другие считали несъедобными отбросами: гнилые картофелины, мясные обрезки и мослы. Вот почему она могла смотреть сквозь пальцы на то, что я, раскрашивая картинки, залезал за контур, зато строго следила, чтобы продуктовые купоны вырезал аккуратно, не заезжая за пунктирную линию. А в отелях, где на завтрак устраивался шведский стол и мы алчно мели все подряд, она аккуратно ладила сандвич за сандвичем, пеленала их в салфетки и украдкой совала в сумку, припасая еду на обед. Именно бабушка втолковала мне, что одним чайным пакетиком можно заварить столько чашек чая, сколько пожелаешь, и что любая часть яблока съедобна.
Не о деньгах она пеклась. (На большинство тех купонов, что я вырезал, отпускали продукты, которых она никогда не покупала.)
Не о здоровье заботилась. (Она буквально пичкала меня колой.)
Моя бабушка никогда не садилась за стол вместе со всеми. Даже когда уже не о чем было хлопотать — ни доливать в тарелку супу тому, кто просил добавки, ни помешивать что-нибудь в кипящей кастрюле или проверять, что творится в духовке, — она все равно оставалась на кухне, как бдительный страж (или пленник) на башне. Теперь-то я понимаю, что она насыщалась запахами и ароматами еды, которую готовила, этим и была сыта.
Спасаясь в европейских лесах, она ела, чтобы выжить и протянуть до следующей еды, которая позволяла дотерпеть и дожить до следующей. А в Америке, полвека спустя, мы могли позволить себе все, что только заблагорассудится. Наши буфеты ломились от продуктов, купленных по прихоти, от дорогих деликатесов, в которых мы вовсе и не нуждались. И когда кончался срок годности, еду эту мы выбрасывали, не давая себе труда хотя бы понюхать. Трапеза перестала быть событием. И все это было достигнуто стараниями бабушки. Но себе она не могла позволить подобное легкомыслие в отношении еды.
В детстве мы с братьями считали бабушку самым великим поваром на свете. В первый раз мы провозглашали это, когда еда появлялась на столе, повторяли, проглотив первый кусочек, и произносили еще раз в конце трапезы: «Ты самый великий повар на свете». При этом мы были уже достаточно искушенными ребятами, чтобы сообразить, что Самый Великий Повар На Свете должен знать чуть больше, чем один-единственный рецепт (курица с морковкой), и что Великие Рецепты состоят не из двух поднадоевших ингредиентов.
Мы почему-то без возражений принимали на веру ее утверждение, что темная еда полезнее светлой и всего питательней кожура и хлебная корочка. (Сандвичи для уик-эндов непременно делались из сбереженных горбушек от памперникелей*.) Животные, крупнее тебя, учила она, хороши для тебя, животные* мельче тебя, толковала она, очень хороши для тебя, рыбы (их она животными не считала) превосходны для тебя, и уж, без сомнения, пойдут на пользу тунец (который, по ее убеждению, не рыба), овощи, фрукты, кексы, печенье и содовая. Все продукты, без исключения, полезны. Жиры — вещь полезная, причем любые жиры годятся всегда, во всем и в любых количествах. Сахар, тот просто очень полезен. Чем толще ребенок, тем он здоровее, особенно, если это мальчик. Ланч — это не трапеза один раз в день, ее следует повторять в 11:00, в 12:30 и в 15:00. Она была убеждена, что мы всегда ужасно голодны.
* Памперникель — ароматный хлеб из ржаной и пшеничной муки и дробленой ржи. (Здесь и далее примеч. перев.)
Если честно, то ее курица с морковью и по сей день остается, пожалуй, самой божественной едой, какую я когда-либо пробовал. И ни то, как она была приготовлена, ни ее вкус не имели никакого значения. Еда ее была вкусной, потому что мы верили, что она вкусная. Наша вера в бабушкину стряпню была более пылкой, чем вера в Бога. Ее великое кулинарное мастерство стояло в ряду самых главных семейных преданий, таких, как коварство дедушки, которого я не знал, или единственная драка между моими родителями. Мы крепко держались за эти истории, они стали неотъемлемой частью нас самих. Мы были крепкой семьей, которая не лезет на рожон, живет своим умом и обожает стряпню нашей бабушки.
Может, и жил на свете человек, чья жизнь была настолько ровной да гладкой, что и рассказать о ней нечего. О моей бабушке можно было бы порассказать больше историй, чем о любом человеке из тех, что мне встречались, — о ее детстве, полном борьбы за выживание, когда граница между жизнью и смертью была тоньше тончайшего волоска, об обрушивавшихся на нее потерях, об иммиграции и новых утратах, о радостях и невзгодах обживания на новом месте. И хотя своим будущим детям я когда-нибудь попытаюсь поведать истории из ее жизни, в нашей семье было не принято говорить об этом. А бабушку мы называли не иначе как Величайший Повар.
Сама она тоже не любитель рассказывать о себе. Вернее, истории свои она тщательно просеивала, желая, чтобы судили не о том, как она жила-выживала, а какова она сегодня. Вернее, все, что она пережила, не ушло куда-то, а составляет ее сегодняшнюю. А еще вернее, история ее взаимоотношений с едой и включала все, что с нею приключилось в жизни. Еда для нее — не просто пища. Это и страх, и достоинство, и благодарность, и месть, и радость, и унижение, и религия, и история, и, конечно же, любовь. Вот почему истории, которыми она нас угощала, представлялись нам плодами, собранными с исчезнувших ветвей нашего семейного древа.
Все можно повторить
Когда вдруг выяснилось, что я скоро стану отцом, все во мне пришло в движение. Я бросился убирать дом, заменять давно умершие лампочки, мыть окна и разбирать бумаги. Я поменял стекла в очках, купил дюжину пар белых носков, установил багажник на крышу автомобиля и устроил разделитель кузова, впервые за пять лет сходил к врачу и решил написать книгу о поедании животных.
Будущее отцовство послужило толчком к путешествию, которое в конце концов и станет этой книгой, но багаж для него я собирал большую часть жизни. Когда мне было два года, героями всех моих историй перед сном были животные. Когда мне было четыре, кузен отдал нам на лето собаку. Я ее лягнул. Отец сказал, что в нашей семье не принято бить животных ногами. Когда мне было семь, я оплакивал смерть моей золотой рыбки. Я узнал, что мой отец выбросил ее в унитаз и смыл. Я сказал отцу — другими, далеко не такими приличными словами, — что в нашей семье не принято выбрасывать живых существ в унитаз. Когда мне было девять, у меня была приходящая няня, которая не хотела никому причинять вреда. Она произнесла именно эти слова, когда я спросил ее, почему она не ест курицу вместе со мной и моим старшим братом: «Я не хочу никого и ничего обижать».
— Никого и ничего обижать} — спросил я.
— Ты знаешь, что курица — это курица, правильно? Фрэнк стрельнул в меня взглядом: и мама с папой
доверяют этой дурочке своих драгоценных малюток?
Намеревалась она или нет обратить нас в вегетарианство, но уже такой тон в разговоре о мясе заставляет людей почувствовать себя непонятно в чем виноватыми, однако не все вегетарианцы прозелиты — она же была вдобавок и подростком, а потому ей недоставало рассудительности, которая позволяет втолковывать свою мысль спокойно и убедительно. Впрочем, она поделилась с нами всем, что знала, не драматизируя и не пускаясь в пространные рассуждения.
Мы с братом переглянулись, наши рты были битком набиты обиженными курами, а в головах у обоих крутилось: как-же-я-никогда-не-думал-об-этом-ранъше-и-почему-никто-мне-обэтом-не-рассказал? Я положил вилку на стол. Фрэнк же преспокойно закончил трапезу и, вероятно, ест кур и поныне, пока я печатаю эти слова.
То, что рассказала приходящая няня, дошло до меня не только потому, что казалось правдой, но потому, что все, о чем мне говорили родители, теперь распространялось и на еду. Мы не обижали членов семьи. Мы не обижали ни друзей, ни незнакомцев. Мы не обижали даже нашу мягкую мебель. Если я пока не додумался включить в этот список животных, это вовсе не значило, что нужно делать из них исключение. Просто до этого я был ребенком, не подозревающим, как устроен мир. Во всяком случае, до поры до времени. Этот момент, казалось бы, должен был перевернуть всю мою жизнь.
Но пока этого не произошло. И мое спонтанное вегетарианство, такое напыщенное и несгибаемое вначале, продолжалось несколько лет, а потом затрещало и тихо сошло на нет. Мне вовсе не претили моральные принципы приходящей няни, но как-то само собой получилось, что я предал их и забыл, По правде говоря, я вообще никому не желаю причинять обиду. Честное слово, я всегда стараюсь поступать правильно. Если уж совсем начистоту, мне не в чем себя упрекнуть. Пожалуйста, передайте курицу, я ужасно голоден.
Марк Твен сказал, что нет ничего проще, чем бросить курить — он сам это делал много раз. Я бы к списку легкодостижимых вещей добавил и вегетарианство. В старших классах я становился вегетарианцем столько раз, что и не сосчитать, мной руководило желание влиться в число тех людей, чей мир казался мне простым и ясным, а проникновение в него — легким и необременительным. Я мог придумывать способ запоминать номер «Вольво» моей мамы, мог заниматься благотворительной продажей домашних булочек на переменках, что, кстати, давало возможность незаметно тереться около грудастых девушек-активисток. (Но я всегда при этом помнил, что обижать животных нехорошо.) Нельзя сказать, что я воздерживался от мяса. Я только воздерживался есть его на людях. В уединении я давал себе волю. Многие ужины тех лет начинались с вопроса отца: «Может, кто-нибудь что-то не ест? Так я должен это знать».
Поступив в колледж, я начал поедать мясо открыто. Не «веруя в него», как бы возвышенно это ни звучало, а попросту стараясь не задумываться. Я не считал, что должен немедленно обозначить себя как вегетарианца. Рядом не было никого, кто мог знать мои вегетарианские вкусы, а потому и не нужно было притворяться или объяснять кому-либо причину резкой перемены моих пристрастий. В кампусе вегетарианство было широко распространено, именно это и отбивало у меня охоту — человек вряд ли станет подавать деньги уличному музыканту, чей футляр и так переполнен монетами.
Но когда к концу второго курса я стал изучать философию и впервые серьезно возомнил, будто не просто думаю, а размышляю, я вновь стал вегетарианцем. Некая притворная забывчивость, которой я сознательно обманывал себя, употребляя в пищу мясо, теперь казалась мне слишком наивной для моей нынешней, как я полагал, интеллектуальной жизни. Я думал, что жизнь можно выстроить по прихоти рассудка. Только вообразите, как я досадовал на ее своеволие.
Я ел мясо и по окончании колледжа — много разного мяса — примерно два года. Почему? Да потому, что это было вкусно. И потому, что более важно, чем формирование привычек — это истории, которые мы рассказываем себе и друг другу. И я тоже занимался самооправданием, успокаивая себя утешительными историями о самом себе.
А потом мне устроили свидание с женщиной, которая впоследствии стала моей женой. Только спустя несколько недель после знакомства мы обнаружили, что толкуем об одном и том же — о двух волнующих нас темах: брак и вегетарианство.
Ее собственная история взаимоотношений с мясом удивительно схожа с моей: перед сном, лежа в постели, она давала себе какой-нибудь зарок, а на следующее утро нарушала его при выборе завтрака. Конечно, ей сразу становилось страшно, что она делает что-то неправильное, но одновременно возникала мысль, что все не так просто и маленькие человеческие слабости простительны. Как и у меня, у нее была сильная интуиция, но, вероятно, все-таки недостаточно сильная.
Люди вступают в брак по многим, совершенно различным причинам, но та, что сподвигла нас на этот шаг, сулила нам перспективу некоего нового начинания. Иудейские ритуалы и символы поддерживали это ощущение резкого разграничительного барьера, отделяющего нас от того, что было прежде. Самый банальный пример: разбивание стакана в завершение свадебной церемонии. Все, казалось, было таким же, как вчера, но теперь должно кардинально измениться. А значит, дела пойдут лучше. И мы станем лучше.
Звучит великолепно, но как этого добиться? Я могу придумать бесконечное число способов сделать себя лучше (выучить иностранные языки, стать более терпеливым, проявить небывалое усердие в работе), но я уже давал себе такое множество клятв, чтобы перестать им доверять. Я могу придумать и бесчисленное количество способов сделать «нас» лучше, но того существенного, в чем мы действительно можем прийти к согласию и радикально изменить что-то в наших взаимоотношениях, не так уж много. А в реальности, даже когда кажется, что возможностей что-то изменить много, их совсем мало.
Поедание животных — вот что беспокоило нас и о чем мы когда-то позволили себе забыть, оно и было точкой отсчета. И все же существовало множество пересечений, из которых так много всего могло проистечь. На той же неделе мы обручились и стали вегетарианцами.
Свадьба наша, конечно, не была вегетарианской, ибо мы убедили себя, что было бы нечестно лишить животного белка наших гостей, иные из которых преодолели большое расстояние, чтобы разделить с нами нашу радость. (Разве это не резонно?) А во время медового месяца мы позволили себе есть рыбу, но мы ведь были в Японии, а когда ты в Японии… Вернувшись на родину, в наш новый дом, мы изредка ели бургеры, куриный суп, копченого лосося и стейки из тунца. Но только очень редко. Только когда очень этого хотелось.
Ничего не поделаешь, думал я. Все идет, как надо, полагал я. Такое несоответствие мыслительных установок и реального рациона, считал я, позволительно. Почему прием пищи должен отличаться от других этических сфер нашей жизни? Мы были честными людьми, которые, впрочем, изредка привирают, мы были преданными друзьями, которые иногда ведут себя несколько криво. Мы были вегетарианцами, которые время от времени едят мясо.
Я даже не мог быть уверен в том, что мои интуитивно сформулированные принципы не более чем сентиментальные воспоминания детства, и что, если копнуть поглубже, все это не окажется какой-нибудь ерундой. Я не задумывался о тех животных, не ведал, как их разводили и как убивали. Мне, правда, становилось как-то не по себе, однако вовсе не подразумевалось, что кого-то или даже меня это должно озаботить. Да я и не чувствовал никакого стремления или необходимости разобраться во всем этом.
Но потом мы решили завести ребенка, а это уже другая история, которая повлекла за собой и все остальное.
Примерно через полчаса после рождения моего сына я вышел в приемную сообщить собравшейся родне хорошую новость.
— Ты сказал «он»? Значит, это мальчик?
— Как его зовут?
— На кого он похож? — Выкладывай все!
Как можно быстрее я ответил на их вопросы; быстро, как только сумел, поспешил за угол и включил сотовый.
— Бабуля, — сказал я, — у нас появился младенец. Единственный телефонный аппарат стоял у нее на кухне. Трубку она подняла сразу, это означало, что она сидит и ждет звонка. А было уже за полночь. Может, она занималась тем, что вырезала купоны? Готовила курицу с морковкой, чтобы заморозить ее и потом скормить кому-нибудь? Я никогда не видел и не слышал, как она плачет, но когда она спросила: «Сколько он весит?» — в ее голосе я уловил слезы.
Через несколько дней мы вернулись домой из роддома, и я послал другу письмо с фотографией моего сына и описанием первых впечатлений от отцовства. Он ответил просто: «Всё можно повторить». Именно это и стоило написать, потому что как раз это я и чувствовал. Мы можем снова и снова рассказывать наши истории и делать их лучше, глубже и трепетнее. А можем и поведать новые. Наш мир устроен так, что всегда есть другой шанс.
Поедая животных
Вероятно, первое желание моего сына, неосознанное и не выраженное словами, было поесть. Его кормили грудью уже спустя несколько секунд после рождения. Я смотрел на него с благоговением, чувством, которое не испытывал еще никогда в жизни. Ему не надо было ничего объяснять, не нужно было никакого опыта, он знал, что нужно делать. Миллионы лет эволюции внедрили в него это знание, как и закодировали биение его крошечного сердечка, а также расширение и сокращение его жадно впитывавших воздух легких.
Да, подобного благоговения никогда не было в моей жизни, но чувство это связывало меня через поколения с моими предками. Я видел кольца на моем родовом древе: мои родители, смотрящие, как я ем, моя бабушка, смотревшая, как ест моя мама, мои прабабушка и прадедушка, взирающие, как моя бабушка… Он ел, как ели дети доисторических пещерных художников.
Когда мой сын начал жить и когда я начал писать эту книгу, казалось, все его существо сконцентрировано вокруг пищи. Его кормили, он спал после кормления, капризничал перед кормлением или исторгал из себя молоко, которым его кормили. Теперь, когда я заканчиваю книгу, он способен уже произносить вполне вразумительные речи, а та еда, которую он потребляет, поглощается вместе с историями, которые мы рассказываем. Кормление ребенка не похоже на то, как потчуют взрослых: оно намного важнее. Оно важнее потому, что важна его пища (то есть важно его физическое здоровье, важно и удовольствие, которое он получает от еды), и потому, что важны истории, поглощаемые вместе с едой. Эти истории объединяют нашу семью, делают ее похожей на другие семьи. Истории о еде — это истории о нас самих, это наша история и наши семейные ценности. Это еврейские традиции, на которых стоит моя семья. Я усвоил, что еда служит двум параллельным целям: она питает и сохраняет родовую память. Прием пищи и рассказывание историй неразделимо: соленая морская вода — это те же слезы; мед не только сладкий на вкус, он напоминает нам о сладости мира; маца — это хлеб нашей горечи.
На планете тысячи съедобных продуктов, и чтобы пояснить, почему мы употребляем относительно малую долю из них, стоит потратить несколько слов. Мы должны объяснить, что петрушка в нашей тарелке — для украшения, что пасту не едят на завтрак, отчего мы едим крылья, но не едим глаза, едим коров, но не едим собак. Истории — это не только изложение фактов, это еще и утверждение правил.
Много раз в жизни я забывал, что у меня есть истории про еду. Я просто ел то, что сумел достать, или то, что было вкусно, что представлялось естественным, разумным или полезным — ну что тут нужно объяснять? Но, размышляя о родительском долге, я начинал думать, что подобное равнодушие недопустимо.
С этого и началась моя книга. Я просто хотел знать — не только для себя, но и для своей семьи, — что такое мясо. Я хотел узнать об этом все, до самого конца. Откуда оно берется? Как его производят? Как с животными обращаются и насколько это важно? Каков экономический, социальный эффект поедания животных и как это влияет на окружающую среду? Впрочем, в своих персональных поисках я не заглядывал столь далеко. Начав интересоваться как родитель, я вплотную столкнулся с такими реалиями, которые как гражданин не мог игнорировать, а как писатель не мог оставить при себе, не предав публичности. Но осознавать реалии и ответственно писать о них — это не одно и то же.
Я хотел не только задать эти вопросы, но и разобраться в них обстоятельно. Почти 99 процентов всего мяса, потребляемого в этой стране, поступает с «промышленных ферм», и большую часть книги я посвящу объяснению того, что это означает и почему оставшийся 1 % животноводства имеет не меньшее значение и составляет важную часть этой истории.
Непропорционально большое количество страниц посвящено обсуждению семейных животноводческих ферм, что отражает, по моему мнению, их значимость, и в то же время незначительность, что парадоксально подтверждает правило.
Чтобы быть совершенно честным (рискуя тем самым потерять доверие к моей объективности): я еще до начала своих исследований предположил, будто уже знаю, что найду — не детали, но общую картину. Впрочем, другие делали то же самое. Почти всегда, когда я рассказывал кому-либо, что пишу книгу о «поедании животных», этот человек предполагал, даже ничего не зная о моих взглядах, будто речь идет об апологии вегетарианства.
Это говорит о том, что большинству вовсе не нужно тщательное изучение системы животноводства, имеющее целью отвратить человека от мяса, оно как бы заранее знает всю доказательную аргументацию. (А какое предположение сделали вы, увидев название этой книги?)
Я тоже предположил, что моя книга о поедании животных станет откровением в обосновании вегетарианства. Она таковой не стала. Само по себе обоснование вегетарианства, его апология стоит книги, но я писал не об этом.
Животноводство невероятно сложный, запутанный предмет. Ни два животных одной породы, ни две породы животных, ни фермы, ни фермеры, ни едоки — не одинаковы. 1Ьры исследований — чтение книг, бесконечные беседы, личные впечатления — вынудили взглянуть на этот предмет серьезно, и я вынужден был спросить себя, смогу ли сказать нечто внятное и значительное о столь многогранной проблеме. Возможно, речь следует вести не об абстрактном «мясе». Вот есть животное, выращенное на конкретной ферме, забитое именно на этой фабрике, проданное в таком-то виде и съеденное этим вот человеком — каждый отдельный этап столь индивидуален, что невозможно собрать все это в единую мозаику.
Употребление в пищу животных — одна из таких проблем, как, скажем, аборт, при обсуждении которых многие важные моменты не удается прояснить до конца (Когда, на какой стадии зародыш становится личностью? Что на самом деле испытывает животное?), это приводит в замешательство и заставляет принимать оборонительную позицию или провоцирует агрессию. Это довольно скользкий, неприятный и неоднозначный поворот темы. Один вопрос порождает другой, и в результате можно неожиданно запутаться в том, что прежде казалось абсолютно ясной жизненной позицией. Еще хуже, если вовсе не сформулируешь никакой позиции, той, которую стоит защищать как жизненный принцип.
Кроме всего прочего, бывает сложно распознать разницу между тем, как представляешь себе нечто, и что это нечто есть на самом деле. Слишком часто аргументы против поедания животных вовсе и не аргументы, а попросту выражение индивидуального вкуса. В то время как факты — то есть как много свинины мы потребляем; то есть какое множество мангровых болот было уничтожено аквакультурой; наконец, как убивают корову — эти факты непреложно говорят о том, что мы делаем со всем этим. Должны ли они быть оценены с точки зрения этики? С общественной точки зрения? Юридически? Или это просто добавочная информация для конкретного едока, чтобы он спокойно ее переварил?
Эта книга — продукт огромного числа исследований, она строго объективна, как и должна быть любая честная работа журналиста: я использовал наиболее умеренную из всех возможных статистику (почти всегда базирующуюся на правительственных источниках, научных статьях, рецензируемых специалистами в данной области, достоверных источниках), для проверки приводимых фактов отдавал их на отзыв независимым экспертам — и при этом строил книгу как цельную историю. Здесь вы найдете кучу данных, но они иногда неубедительны и могут трактоваться произвольно. Факты важны, но сами по себе они не несут смысловой нагрузки, особенно когда невозможно точно передать их сущность словесно.
Что означает последний крик курицы? Боль? А что означает боль? И неважно, как много мы знаем о физиологии боли — как долго она длится, какие симптомы вызывает и так далее — ничего определенного. Но соедините факты, соберите их в историю сострадания или холодного господства, или одновременно того и другого — поместите их в историю о мире, в котором мы живем, историю о том, кто мы есть и кем хотим быть — и тогда вы сможете говорить о поедании животных убедительно и страстно.
Мы скроены из историй. Я вспоминаю о тех субботних вечерах за кухонным столом моей бабушки, когда на всей кухне мы были только вдвоем — и черный хлеб в раскаленном докрасна тостере да жужжащий холодильник, весь залепленный семейными фотографиями. За горбушками памперникелей и кокой она рассказывает мне о бегстве из Европы, о продуктах, которые она стала бы есть и к которым даже не притронулась бы. Это была история ее жизни. «Послушай меня», — проникновенно повторяла она, и я знал тогда, что мне передавали важный жизненный урок, даже если и не понимал, будучи ребенком, в чем суть этого урока.
Теперь я знаю, в чем он состоял. И хотя подробности могут разниться, я пытаюсь и буду пытаться передать ее урок своему сыну. Моя книга — самая честная попытка сделать это. Приступая к ней, я чувствую великий трепет, ибо существует множество привходящих моментов. Отстраняясь на мгновение от того, что в Америке каждый год только для еды убивают более десяти миллиардов сухопутных животных, не думая об окружающей среде, о людях, вовлеченных в этот процесс, не касаясь таких впрямую зависящих от всего этого тем, как мировой голод, эпидемии и угроза истребления видов, мы погружены только в собственные чувства, занимаемся только собой и друг другом. Мы не только рассказчики наших историй, мы — сами истории. Если мы с женой воспитаем нашего сына как вегетарианца, он не станет есть единственного и особенного блюда своей прабабушки, никогда не ощутит уникального и абсолютного выражения ее любви, вероятно, никогда не подумает о ней как о Самом Великом Поваре На Свете. Ее главная история, сокровенная история нашей семьи, исчезнет.
Первые слова, которые произнесла моя бабушка, впервые увидев своего внука, были: «Я взяла реванш». Из бесконечного множества вещей, которые она могла в этот момент выбрать, она выбрала то, что выбрала, и это был ее выбор.
Послушай меня
Мы не были богаты, но у нас всегда и всего было в достатке. По четвергам мы пекли хлеб, халу и булочки, а потом ели их всю неделю. В пятницу жарили оладьи. На шабат у нас обязательно была курица и суп с лапшой. Мы ходили к мяснику и просили чуть побольше жира. Самый жирный кусок считался самым лучшим. Все было не так, как нынче. У нас не было холодильников, но у нас были молоко и сыр. У нас не было такого разнообразия овощей, но их было достаточно. Не было таких вещей, которые вы имеете сегодня, и воспринимаете это, как должное… Но мы были счастливы. Лучшей доли мы и не знали. И мы тоже воспринимали то, что имели, как должное.
А потом все изменилось. Во время войны на земле был сущий ад, и у меня ничего не осталось. Я лишилась семьи, ты же знаешь. Я бежала и бежала, днем и ночью, потому что за спиной у меня всегда были немцы. Остановишься — умрешь. Еды никакой. От голода я все слабела и слабела, я имею в виду не только то, что остались только кожа да кости. Все тело было в язвах. Стало трудно двигаться. Я была не так воспитана, чтобы есть из помойного ведра. И все же я ела то, чем брезговали другие. Если не кочевряжиться, можно было выжить. Я подбирала все, что только могла найти. Ела такое, о чем и рассказывать тебе не стану.
Но даже в худшие времена я встречала хороших людей. Кто-то научил меня завязывать штанины внизу так, чтобы набивать их картошкой, которую удавалось украсть. В таком виде я шагала милю за милей, ведь никогда не знаешь, когда вновь повезет. Однажды кто-то дал мне немного риса, я два дня добиралась до рынка, где поменяла его на мыло, а затем плелась до другого рынка, чтобы обменять мыло на горстку фасоли. Меня вели удача и интуиция.
Хуже всего стало в конце войны. Многие умерли прямо перед самым ее концом, и я тоже не знала, доживу ли до следующего дня. Один фермер, русский, благослови его Господь, увидев, в каком состоянии я нахожусь, зашел к себе в дом и вернулся с куском мяса.
— Он спас твою жизнь!
— Я не стала его есть.
— Ты не стала есть?
— Это была свинина. Я не стала есть свинину.
— Почему?
— Что значит — почему?
— Потому что она была не кошерной?
— Конечно.
— Даже, чтобы спасти свою жизнь?
— Если ничего не имеет значения, тогда нечего спасать.