Гость и хозяин обедали, а Като, скромно отойдя в сторону, готовая услужить, наблюдала. Одна ее коса была уложена вокруг головы, другая, как принято в Грузии, свисала, перекинутая через плечо.
Вдруг одно ничтожнейшее обстоятельство мимолетно озадачило Каурова. Ногой он случайно задел что-то под столом. Там от неловкого этого движения как бы звякнула тарелка. Или, может быть, блюдце. Неужели тут еще обитает кошка? Эти мысли, впрочем, пробежали, не задерживаясь, не оставляя следа.
В какую-то минуту младенец, не просыпаясь, заворочался, зачмокал. Коба крикнул:
— Эй, угомони!
Като мигом кинулась к сыну, склонилась над ним, покачала люльку. Теперь на юной нежной шее Кауров не увидал цепочки наверное, с Богом, «иже еси на небеси», уже было покончено.
Вскоре малец опять ровно задышал. Като вернулась на прежнее место, снова стояла, обратив на мужа сияющий, исполненный преданности взгляд. Казалось, она со счастьем ждала новых повелений.
Поглощая чахохбили, Коба не забывал потчевать гостя:
— Като, положи ему еще!
— Не надо. Это мне, ей-ей, достаточно.
— Что, разве не вкусно?
— Вкусно, У твоей Като золотые руки.
— Ежели хвалишь, так хвали делом, не словами. Ешь.
Гость не обидел хозяйку, покончил и с добавкой. Коба ел не спеша, — той жадности, с которой он когда-то в кутаисском духане поглощал куски мяса, теперь в нем не замечалось. Отодвинув тарелку, опустошенную отнюдь не дочиста, он достал из кармана недорогой портсигар, раскрыл:
— Того, закуривай! Это у меня своей набивки папиросы.
Коба курил еще в свою бытность в Кутаисе. Ныне жена приготовляла ему папиросы дома. «Своей набивки» — это, разумеется, значило: набивала Като.
Кауров проговорил:
— Здесь же ребенок. Не надо тут дымить.
— Вытерпит. Приучен. Потом проветрим.
— Нет, мне сейчас курить не хочется.
— Скажи пожалуйста, какой благовоспитанный! Като, спички!
Она мгновенно подала спички и опять скромно отдалилась, блюдя семейную обрядность патриархального Востока.
Коба сидел, откинувшись на спинку стула, выпуская дымок изо рта и из ноздрей. Глаза были полузакрыты нижними веками. Не верхними, а именно нижними, как это свойственно иным кавказцам. Сегодняшнее отличное расположение духа не покидало его. Он будто жмурился на солнышке. Ему была уготована непрестанная жестокая борьба, за ним охотились, впереди маячили неминуемые новые скитания, тюрьма, но здесь, в глинобитном домишке, нашлась для него некая затишь, которую устроила эта маленькая бессловесная счастливая в самоотречении женщина.
Кауров опять ненароком тронул ногой скрытую под столон какую-то посудинку. Черт побери, что же это такое? Детский горшок, что ли?
— Хочу посмотреть вашего дитятку. Можно?
— А я посмотрю газету. Можно? — весело ответил Коба.
Малыш мирно спал. Черные волосики отливали, как и у Кобы, рыжиной. К зыбке подошла и Като. Гость, присев на корточки, бережно поцеловал крохотную теплую ручонку Яши.
Поднимаясь, Кауров непредумышленно, боковым зрением, вдруг увидел под столом не скрытую отсюда скатертью тарелку с чахохбили. Поперек тарелки лежала вилка. Ом тотчас понял: его стук застиг Като за совместным с Кобой обедом. Иона вскочила, спрятала второпях свою тарелку, дабы никто посторонний не подумал, что она позволила себе нарушить кавказские предрассудки.
Возвращаясь от Кобы, Кауров размышлял о картине быта, которую только что увидел. Несомненно, Като пойдет, всюду пойдет за своим избранником. Будет шить, выколачивать иглой копейку, будет носить ему в тюрьму передачу, последует за ним в ссылку, на край света, куда угодно.
…Ей, однако, выпала иная доля. Като в том же 1907 году умерла. Она пробиралась вместе с Кобой, вместе с ребенком в Тифлис, выпила в дороге сырой воды, заболела брюшным тифом, который ее, восемнадцатилетнюю, скосил.
Коба похоронил жену в Тифлисе. Сохранилась фотография: он стоит со свечой у ее открытого гроба.
Много времени спустя он заговорил о ней с Кауровым. Это случилось уже в Петербурге. К этим их петербургским встречам и ведет наша история.