После музыкальной части опять завязался общий разговор. Сталин пригляделся к Орджоникидзе;
— Ты, Серго, сегодня что-то не в себе. Где-то витаешь…
— Душа, черт дери, не на месте. Лечу уже мыслями в Грузию.
— Летишь? А меня, признаюсь, туда не тянет. Корней там не оставил. Мои корни здесь.
— Кто же только что зачислил композиторов в кавказцы? А сам-то уже не кавказец?
— По крови кавказец, но ставший русским.
В беседу вмешался Кауров:
— Коба, нравственно ли отринуть свою национальность? Не пострадают ли, какая штука, нравственные основы личности?
Этот вопрос задел, видимо, Кобу. Он резко ответил:
— Не запутывайся в абстракциях! Разберись конкретно. Какая нация? В какую эпоху? Ныне есть в мире нация, стать сыном которой не зазорно, не безнравственно для пролетарского революционера. — Повторил с силой: — Для пролетарского революционера, откуда бы он ни был родом! Эта нация — русские! Россия теперь прокладывает путь человечеству. И я русский! Русский кавказец! Но не серединка на половинку, не из стрюцких…
— Коба, кстати… Что ж такое стрюцкий?
— Один писатель объяснит тебе это лучше меня. — Сталин было привстал, но переменил намерение. — Надя, услужи. В моей комнате на тумбе найди книгу Достоевского. И тащи сюда.
Довольная поручением дяди Сосо, Надя вприпрыжку побежала. Тот проводил ее долгим невыразительным взглядом. И опять обернулся к Каурову:
— Мы уже не люди малой нации. Рассчитались с отличительной ее психологией.
Кауров возразил:
— Не подменяешь ли ты классовую отличительность национальной?
— Ничуть, существует не только, скажем, психология мелкобуржуазности, но и мелкогосударственности.
— Мелкогосударственности? Откуда такой термин?
— Не я придумал. Старик однажды этак выразился про швейцарских социалистов: заражены психологией мелкогосударственности.
В столовую влетела Надя, протянула книгу. На кремовой обложке выделялось: «Ф. М. Достоевский. Дневник писателя». Однако Сталин сперва договорил:
— Я лишь иду за Стариком.
Поглядел на замершую перед ним девушку. Забрал у нее том, не поблагодарив хотя бы движением головы. Кратко сообщил:
— Купил как-то на развале. Вещь любопытная. — Неторопливо полистал. Отыскал нужное место. — Статейка называется: «Что значит слово: «стрюцкие?». Ознакомиться небесполезно.
Ограничившись таким предуведомлением, Коба огласил строки Достоевского:
— «Итак, «стрюцкий» — это ничего не стоящий, не могущий нигде ужиться и установиться, неосновательный и себя не понимающий человек, в пьяном виде часто рисующийся фанфарон…» — Прервал чтение. — От себя замечу: и не в пьяном тоже. Да и вообще хмелек бывает всякий. Опять опустил взгляд в текст: — «…часто рисующийся фанфарон, крикун, часто обиженный и всего чаще потому, что сам любит быть обиженным…» И все вместе: пустяк, вздор, мыльный пузырь, возбуждающий презрительный смех: «Э, пустое, стрюцкий». -Посмотрел на Каурова. Уразумел?
— Как тебе сказать… Все-таки чувствуется душок реакционности.
— Того, пощади! — едко бросил Сталин. — Лучше послушай-ка еще. — Опять принялся читать: — «Слово «стрюцкий, стрюцкие» есть слово простонародное, употребляющееся единственно в простом народе и, кажется, только в Петербурге». — Обратился к Аллилуеву: — Сергей, что скажешь?
Вдумчиво внимавший мастер отозвался:
— Присоединяюсь. Стрюцких рабочий народ не уважает.
Сталин засмеялся, то есть выдохнул несколько отрывистых, как бы ухающих звуков, напоминавших смех. Сочтя, видимо, излишним комментирование, обретя свою обыденную скупую манеру, повторил:
— Вещь любопытная.
И отодвинул книгу. Ее повертел Авель, передал Каурову. Беседа за столом коснулась каких-то иных тем. Коба слушал, покуривал. Так и не вмешавшись в разговор, он встал.
— Серго, пойдем ко мне. Кой-чем займемся. Ольга, за курицу тебе нижайшее… Ублаготворила.
— Скажи спасибо Наде.
— Мама, к чему?.. Дядя Сосо, я принесу вам чаю.
— Принеси.
Надя вмиг подхватила стакан Кобы, сполоснула, налила щедрую толику густой заварки.
— И вам, дядя Серго?
— Конечно. Чего спрашивать? — сказал Коба.
Блеснули взглянувшие на него Надины большие, серьезные глаза. Он спокойно вышел. Вскоре и Надя с подносиком, на котором уместились стаканы чая и варенье, скользнула за ним.
Извинившись, приложив руку к груди опять-таки в знак извинения, еще не прощаясь, Серго выбрался из-за стола. На пути к двери приостановился, обернулся к Аллилуеву:
— Сережа, ты заметил, какими глазенками она смотрит на Кобу? Приглядывай.
…Кауров все сидел, листал незнакомый ему том Достоевского. На некоторых страницах твердый ноготь Кобы оставил свои вдавлины. Вот отмечено несколько строк в главе: «История глагола «стушеваться»: «Похоже на то, как сбывает тень на затушеванной тушью полосе в рисунке, с черного постепенно на более светлое, и наконец совсем на белое, на нет». А вот и еще резкий след ногтя. Э, странная пометка. Глава называется: «Меттернихи и Дон-Кихоты». Бороздкой на полях выделены строки: «Дон-Кихот, хоть и великий рыцарь, а ведь и он бывает иногда ужасно хитер, так что везде не даст себя обмануть». Опять Дон Кихот, какая штука! О ком же Коба мыслил, всаживая тут мету? Кто же этот ужасно хитрый Дон Кихот?
Но тотчас Кауров устыдил себя. Какое право он имеет толковать-перетолковывать оттиснутые Кобой черточки? Говоря начистоту, это непорядочно. Кобу, наверное, просто интересуют великие образы мировой литературы. И нечего, какая штука, еще строить догадки. Долой их из головы!
…Платонычу в те дни больше не довелось поговорить с Кобой. Побывав наутро в Центральном Комитете партии, покрутившись еще сутки в Петрограде, член Иркутского Совета рабочих и солдатских депутатов большевик Кауров возвратился в далекую Восточную Сибирь.