36

Узенькая комната, куда перешли Сталин с Кауровым, была будто совсем необитаемой. Не было ни стола, ни стула, ни этажерки или шкафа. Лишь у окна приткнулся диван, обитый черной клеенкой, которую кое-где продырявили вылезшие на белый свет пружины. Свет действительно был резко-белым: сильная лампочка, не прикрытая каким-либо абажуром, попросту свешивалась на шнурке с потолка. Вколоченные в стену крупные гвозди служили вешалкой; на одном висела солдатская шинель, на другом — фуражка без кокарды. На полу у дивана пятнами серел втоптанный пепел.

— Мое ночное логово, произнес Сталин. Случается, застряну — есть где растянуться.

Словно проделывая гимнастическое упражнение, он раскинул на уровне плеч руки, несколько раз согнул и разогнул локтевые суставы. Левая по-прежнему сгибалась лишь наполовину. Коба заставил себя еще и еще поупражняться.

— Открыл бы форточку. Прокурено, — сказал Кауров.

— Ерунда. Сойдет.

Яркое, падающее сверху освещение сделало рельефной, подчеркнуло тенью продольную складочку на тяжелых верхних веках. Прежде, сколь помнил Кауров, такой складки не было. Годы проложили две дорожки и на лбу — две морщины-закорючки, витками взброшенные над переносицей.

Коба кивком указал на диван:

— Располагайся.

Он почему-то заговорил по-грузински, как бы внося этим особо доверительную ноту. Усевшись, Кауров тоже перешел на грузинский:

— Неужели ты действительно хочешь объединения с меньшевиками?

Сталин минуту походил. Встал перед Кауровым:

— У настоящей, Того, хитрости на лбу не написано, что она хитрость.

Когда-то Кауров уже слышал от Кобы этот афоризм. Да, да, это были чуть ли не последние его слова в последнюю их встречу в 1913 году. Удивительно. Сталин теперь с них же начинает.

— Ты же, Того, шахматист. Значит, должен понимать. Объединение — это ход. Конечно, объединившись, мы сохраним собственную фракцию. Но сразу же займем место у руля Советов. Отсюда еще лишь шаг-другой до образования правительства советских партий. Заполучим две-три ключевые высотки. А потом при удобном случае…

Здоровой рукой или, вернее, лишь кистью Сталин сделал скупой жест — в точности такой же, как и четыре года назад в комнатке у Аллилуевых, — будто свернул шею некоему куренку.

— Вели бы наступление под видом обороны, продолжал Сталин. И в несколько этапов кампанию бы выиграли. Вот тебе перспектива развития революции.

— Ты говорил это Ильичу?

— Пытался. Но, как известно, хуже всякого глухого тот, кто не хочет слышать. В тоне опять просквозило обиженное самолюбие. Почитал бы ты его статьи, которые он из Швейцарии прислал в «Правду». Мы их не напечатали. Его беда: потерял ощущение России.

Сталин еще несколькими фразами язвительно охарактеризовал план Ленина. Издал шипящий звук, что-то вроде «п-ш-ш-ш».

— Диалектик! Государство, негосударство, полугосударство… Ха! Ты обратил внимание, как он ходит?

Вновь выплеснулась озлобленность Кобы. Он утрированно изобразил Ленина — выставил вперед плечо, стал кособоким и, устремив взгляд в одну сторону, зашагал в другую.

— Видишь, не туда идет, куда намеревается. — Сталин помолчал. — Так оно, думаю, и будет: не туда придет, куда глядит. И как-нибудь все утрясется.

Кауров не столько возражал, сколько расспрашивал:

— Коба, а вот как насчет войны?

Сталин, не отвечая, занялся трубкой. Кауров, однако, не проявил терпения:

— И почему ты во время войны ничем не дал знать о своих взглядах? От тебя ничего к нам в якутскую ссылку не дошло. Я не раз уже прикидывал: почему Коба не выскажется?

Сталин задымил, поднес огонек к доставшему папиросу гостю.

— А что ты написал?

— От меня, Коба, никто и не ждал этого. Но среди товарищей я не помалкивал… Бывало, махнем в Якутск вместе с Серго…

— С Серго? — живо переспросил Сталин.

— Ну да. Обитали с ним в селе Покровском. Два большевика на все село.

— Как он там переносил стужу? Был здоров? Не тосковал?

— Может быть, и тосковал бы, да… — Кауров запнулся.

— Досказывай. — Сталин по-русски привел пословицу: — В чем проговорился, с тем и распростился. Что он там? Втюрился?

Кауров кивнул. Коба заинтересованно продолжал вытягивать из него подробности. Пришлось рассказать про влюбленного Серго.

— Врезался! — все так же по-русски определил Сталин. И прокомментировал: Отсидишь три года в Шлиссельбургской крепости, потянет к бабе.

Кауров отвел глаза. Некий нравственный запрет восставал против грубого суждения Кобы.

— Чего застеснялся, красна девица? Как думаешь, обкрутятся?

— Уверен!

— Ха, что творит Россия! Грузии нашел себе пару в Якутии.

Сталин порасспросил о большевиках, что в войну отбывали якутскую ссылку. Не обошел и Иркутск, пытливо разузнавал о тамошних революционных делах, о настроениях, о линии большевистской фракции. Затем снова прошелся, раскурил трубку и переменил тему:

— Когда мне, Того, приходится разговаривать по-грузински, то сначала я говорю легко, а потом замечаю, что нет-нет, а подыскиваю слова. А если задумаюсь, думаю по-русски. Окончательно стал русским.

Этот мотив тоже уже был знаком Каурову, хотя резкий грузинский акцент в русском произношении, ошибки в ударениях, от чего Коба так и не избавился, противоречили, казалось, его признанию. Уловив сомнение, Коба подтвердил:

— Стал русским.

— И что же?

— Что? — Сталин помедлил. — Русь, куда ты несешься, дай ответ. Не дает ответа.

На слух Каурова, эти известнейшие слова Гоголя странно звучали в устах большевика. Мысль о неисповедимости путей России была, разумеется, чужда русскому марксистскому движению. Оно и возникло-то в борьбе против нее. И вдруг Сталин в узенькой пустой комнате на Мойке в ночной беседе с другом вымолвил: «Не дает ответа». Э, так он, кажется, вернулся к тому, о чем сперва не захотел говорить, к словно бы повисшему вопросу Каурова: почему во время войны не высказывался?

Теперь Кауров внимал не перебивая. Сталин продолжал:

— А товарищ Ламанчский преподносит нам ответ: государство без армии, без полиции. Пыхнув трубкой, он вынул ее изо рта и с сипотцой дунул в поднимающийся к голой лампочке дымный клубок, который тотчас космами расползся. Картинность заменила ему долгие речи. Он и далее выражался кратко: Сбросить грязное белье… Это нетрудно, когда дело идет о всяких одежках эмигрантского полупризрачного существования. Нетрудно повернуть туда-сюда… — Сталин поупражнял пальцы, распрямляя и снова сжимая ладонь. — А поверни-ка Россию! Мы же беремся это сделать, ведем к власти нашу партию. — Он не убыстрял слов, по-прежнему негромких, но говорил с силой, которая ощущалась собеседником. Позволительно ли нам, революционерам России, рассматривать ее как страну без истории, страну, лишенную национального духа и характера?

Кауров слушал, испытывая опять смятение мыслей. Как отнестись к Кобе? К какому направлению его причислить? Социал-патриот? Нет, совсем не то. Но откуда же это у него: Россия, Русь? В дружеском кругу большевиков этак о России не говаривали. Ни на какую полочку его не поместишь.

Многое в нем привлекательно. Вот он только что сказал: ведем партию к власти. Но сам-то отнюдь не властолюбец! Его зарок: ничего для себя. Как и в былые годы, ходит обтрепанным. Ночует на этом продавленном диване, не имея, наверное, ни одеяла, ни подушки. Работает и днями, и ночами. И не выставляется, держится не на виду. Так у нас и будет: власть без властолюбия!

Окно уже чуть помутнело, Кауров стал прощаться:

— Надо бы, Коба, еще повстречаться.

— Захаживай.

Однако в считанные дни этого приезда Каурову больше не довелось потолковать с Кобой.

Загрузка...