Перед вами не исповедь и не документально-историческое произведение. Это рассказ об еще одном пути к свободе. Это описание Советского Союза глазами его жителя, прошедшего путь от фанатической веры в советскую власть до борьбы с ее ложью и террором. Я попытался также показать, как и за что борются наши товарищи в СССР, как их преследуют.
Я не хотел бы, чтобы мои свидетельские показания о р_е_а_л_ь_н_о_с_т_и «социализма» послужили «моральным» оправданием всякой фашистской сволочи, ибо враг моего врага не всегда мой друг. Но если правды бояться, значит считать, что на неправде можно построить гуманное общество. Ведь неважно, в какой цвет окрашено зверство!
Для того, чтобы моя книга не послужила «вещественным доказательством» против оставшихся т_а_м, я сознательно смешал события, менял имена, давал условные названия, совмещал несколько реальных людей в абстрактное лицо или же приписывал одному то, что сделал другой, не пожелавший выступить открыто.
В новых изданиях книги я кое-что приоткрыл, раскрыл псевдонимы некоторых людей (они либо умерли, либо эмигрировали, либо стали «открытыми»). Некоторых негодяев или просто трусов-подлецов я тоже назвал. Исходя из призыва героя Солженицына «Родина должна знать своих стукачей» (и палачей), я восстановил их подлинные имена. Я рассказал об «антисоветчине», «антикоммунизме» некоторых из них, вовсе не опасаясь, что «донесу» в КГБ. Эта организация уже стала н_е_о_с_т_а_л_и_н_с_к_о_й и потому не придирается к «мелочам» — антисоветизму или нацизму своих агентов. Так что их не покарают!
Главное для меня в этой книге — показать путь освобождения личности от иллюзий, мифов, от страха, от всех видов несвободы. Я думал закончить свой рассказ впечатлениями от Запада. Но даже сейчас, для новых изданий книги, когда я многое увидел, но все еще не зная «иностранных языков» — было бы несерьезно писать о Западе. Я убедился лишь в том, что свобода передвижения и видения мира не только через прессу, кино и другие средства массовой информации — одна из самых важных свобод для судеб всех наций. Когда своими глазами видишь чужую — но не чуждую — страну, когда смотришь на нее доброжелательно, лучше постигаешь свою, ее достоинства и пороки. Как мне хотелось бы, чтобы наши т_а_м, в р_о_д_н_о_м а_д_у, увидели этот «ад», вовсе не похожий на его советско-пропагандистское изображение, и этот «рай», о котором мечтают многие из протеста против родного «рая». Здесь, на «свободном» Западе (кавычки только для западного читателя, ибо он знает, что свобода и здесь несколько сомнительна), я чувствую только один свой внеличный долг — свидетельствовать (так, как свидетельствуют на суде) мне, марксисту, о «марксистском аду» на моей родине — Украине, в России и других республиках СССР. И, свидетельствуя, бороться со всеми нелюдскими действиями всех правительств на Западе и на Востоке вместе со всеми думающими и честными людьми, партиями, профсоюзами, церквями и различными гуманистическими организациями.
Я благодарен всем на Родине и на Западе, кто спас меня, спас и спасает людей во всех странах, благодарен Франции, которая приютила нашу семью, благодарен ФЕН — французским профсоюзам учителей, которые материально помогли нам прожить первые полтора-два года и дали возможность бороться не за свое физическое существование, а за свободу и жизнь других людей.
Гуманистам, пролетарским и непролетарским, я хотел бы посвятить эту книгу. Я не уверен, что они победят, но только их борьба, только их жизнь имеют смысл ч_е_л_о_в_е_ч_е_с_к_о_й жизни в XX столетии.
Париж, 15 августа 1977 г.
Мысль написать эту работу возникла у меня впервые весной 1968 года, когда я находился в доме Павла Литвинова, где праздновали его день рождения. Поздно вечером гости и хозяин ушли, остались мы вдвоем с неизвестным мне молодым человеком. Познакомились. Молодой человек оказался Владимиром Дремлюгой, рабочим, в прошлом — студентом Ленинградского университета. Из университета его изгнали за «неблагонадежность».
Завязался этакий типично российский разговор обо всех «вечных» проблемах. Затем мы спустились на грешную землю и рассказали друг другу немного о себе. Нас обоих поразило то, насколько мы различны. Разное социальное происхождение, резко противоположная деятельность в юности — в школе и в университете, взаимоисключающие характеры. В юности у нас было только одно общее — антисемитизм.
И вот наши пути сошлись здесь. И впереди у нас одно будущее — тюрьма (мы не могли и вообразить себе, что за тюрьмой последует еще одно общее — эмиграция).
Не сговариваясь, мы подумали оба, что интересно проанализировать, какие пути ведут человека в СССР к борьбе против существующего режима. Интересно было также проанализировать: что же всех нас объединяет — при той противоположности взглядов, которая существует в советском демократическом движении. Об этом я много думал и в Днепропетровской психтюрьме.
И вывод мне сейчас видится более или менее ясно. Я изложу его здесь, предваряя рассказ о моем личном пути в тюрьму и в эмиграцию.
Существует легенда-быль о великом индусском мыслителе, святом конца XIX столетия Рамакришне.
Однажды Рамакришна увидел, как батогами бьют человека по обнаженной спине. От бичей на спине избиваемого появлялись кровавые полосы. Такие же полосы появились на спине Рамакришны..
Что это такое? Это обнаженная, ничем не защищенная совесть человека. Такая совесть не разрешает уйти в самого себя, в личную жизнь или спрятаться за какой-нибудь хитромудрой идеологией, позволяющей не видеть мук ближнего. Такая совесть не дает приспособиться к окружающему личность обществу.
Есть некоторая доля истины в утверждениях советских психиатров и кагебистов, что все, кто решается в СССР выступить против существующего режима, — психически ненормальные люди. В самом деле — обнаженная, болезненная совесть, невозможность жить «во лжи» и зле, слабая адаптируемость к такому обществу — это признаки выхода за пределы нормы конформизма, мещанства. Неслучайно поэтому, что среди участников демократического движения есть настоящие истерики, психопаты, шизофреники и т. д. Но таковые были во всех крупных народных, религиозных и политических движениях. Достаточно напомнить, как много народовольцев сошло с ума в тюрьмах и каторгах царской России!
Я хотел бы напомнить величайшую героиню Франции Жанну д’Арк с ее «видениями», которые сопровождали весь ее подвижнический путь.
КГБ пытается спекулировать на психической ненормальности некоторых участников демократического движения, пытается использовать психически больных людей для следствия и суда, а также для дискредитации оппозиции.
Но для вдумчивого человека как в СССР, так и на Западе спекуляция на сумасшедших — лишь показатель циничной безнравственности советской тайной полиции, партийного и государственного бюрократического аппарата.
Родился я в семье рабочих. Отец мой был дорожным мастером, мать — чернорабочая. Отец погиб в 1941 году на фронте. Мать в конце войны со мной и моей младшей сестрой переехала из г. Фрунзе на родину отца, в Борзну, маленький городок на Украине, к бабушке, матери отца.
Нет смысла рассказывать о жизни того времени: все население страны, за исключением бюрократической верхушки, вело голодное или полуголодное существование.
Бабушка моя была глубоко верующим человеком. Верующими стали и мы с сестрой. Я помню, с каким трепетом прочел в 6 лет детскую книгу об Иисусе Христе. Мать — атеистка — делала попытки убедить нас, что Бога нет. Но ее доводы разбивались о наш собственный жизненный опыт. А заключался этот опыт в том, что наша бабушка была ворожкой. Она читала особую молитву над ребенком, болеющим «младенческой болезнью» (как я сейчас понимаю, болезнь невротического характера), испугом или «сглазом» (вот это мне непонятно и сейчас). Моя мать посмеивалась над медициной бабушки, но ничего не могла сказать против очевидного факта — почти все дети действительно выздоравливали. Более того, врачи больницы, в которой работала мать, научились распознавать признаки «бабушкиных» болезней и направляли соответствующих больных к бабушке.
В восемь лет я заболел костным туберкулезом. Мать написала письмо Хрущеву с просьбой устроить меня в туберкулезный санаторий (местные врачи ничем не смогли помочь). Я получил путевку в санаторий (мать до сих пор глубоко благодарна Хрущеву за это, я — не очень: в стране, где медицинская помощь бесплатна, направление в санаторий должно быть нормой, и для этого не нужно беспокоить правительство).
Очень памятен мне первый день в туберкулезном санатории. Привели меня в палату как раз к обеду. На первое выдали борщ, на второе — картофельное пюре, на третье — виноград. После полуголодной сельской жизни обед показался роскошным. Виноград я видел впервые и потому сразу же набросился на него, потом с жадностью стал поглощать борщ. И вдруг в мою тарелку упал кусок хлеба, за ним — второй, затем пошли обглоданные кисти винограда. Я растерянно оглядывался по сторонам, ища врага. Бросали многие, но я долго не мог увидеть бросающего. Наконец враг найден, я перелезаю к нему на кровать и начинаю избивать. Что мог сделать мне, здоровому деревенскому мальчишке, он, годами прикованный к кровати?
Зашла медсестра и, увидав избиение, поволокла меня в изолятор, палату-«одиночку». Я разревелся и объяснил ей, что не виноват. Она обругала нас обоих и ушла.
Со всех кроватей стало доноситься слово «тёмная». Я почувствовал в этом слове угрозу и попросил мальчика с наиболее симпатичным лицом объяснить, что это такое. Он объяснил, что ночью придут старшие мальчики из других палат с костылями, накроют меня одеялом и будут бить.
— Но за что?
— Ты — сексот.
— А что это такое?
— Ябеда.
Это слово я знал. Я стал доказывать ему, что это несправедливо, что они сами во всем виноваты. Он терпеливо объяснил, что взрослые всегда против детей и нельзя им помогать наказывать детей. Это я понял, согласился с ним, но объяснил, что так как я не знал об этом, то меня можно простить. Он не согласился.
Вечером я с ужасом ожидал ночи. Единственное спасение видел только в том, чтобы спрятаться под кровать. Однако спрятаться я не успел. В палату ворвались большие мальчики, лет 11–12, с костылями. Но… направились они не ко мне, а к мальчику, который больше всех требовал «темную». Они шутливо постучали по нему костылями и ушли. Мои переговоры с мальчиком с симпатичным лицом оказались успешными.
Что означает слово сексот, я узнал лишь став взрослым.
В санатории, естественно, велась интенсивная атеистическая пропаганда. Так как большинство из нас были из деревни, то, естественно, почти поголовно мы были религиозными.
Нам попался умный воспитатель. Он приходил к нам после уроков и очень умно объяснял, почему Бога нет. Все, кроме меня, быстро признали его правоту. Я не вступал с ним в спор, но после его ухода рассказывал о различных чудесах (не только о бабушкиных). Во время следующей беседы воспитатель с удивлением видел, что все опять верят в Бога и приводят ему новые аргументы. Наконец он узнал, что главный противник — я. Он быстро сломил мое сопротивление относительно чудес из жизни Христа, «обновления» икон и т. д. Но с бабушкой и ему трудно было справиться. Он уходил, обещал объяснить то или иное явление в следующий раз. (Как я догадываюсь сейчас, он уходил почитать соответствующие книги.) Наконец все мои аргументы были разбиты с помощью теории внушения и гипноза. Но сдаваться в споре никогда не приятно. Я долго думал и придумал решающий аргумент. Дело в том, что бабушка лечила, в частности, грудных детей.
Я спросил воспитателя, как можно что-либо внушить ребенку этого возраста. Он растерялся. Затем пообещал объяснить и это, но попозже. Прошло много дней, пока он выполнил свое обещание.
Объяснение было таково: внушение в данном случае производится по отношению к матери ребенка. Мать начинает верить в выздоровление ребенка, и от этого у нее резко улучшается качество молока. И вот-де от такого особо полезного молока дитя и выздоравливает.
Так я стал атеистом. Бабушке я послал дипломатичное письмо, в котором объяснил, что Бога нет, и просил ее извинить меня за мой новорожденный атеизм. (Бабушка мечтала передать свою магическую молитву именно мне, но вынуждена была передать ее моей тете, которая вовсе не собирается становиться колдуньей.)
Рассказывать о жизни в санатории неинтересно — тоска, мечты о воле, о родных, разговоры, книги, учеба. Это нечто вроде тюрьмы, но с хорошей пищей, с ласковым отношением персонала к заключенным (за редким исключением, это все были люди, которые тепло и жалостливо относились к нам).
Отмечу только то, что сыграло большую роль в моем духовном развитии.
Воспитание наше было «инкубаторским». Весь мир мы познавали только через книги, учебу и беседы с учителями, поэтому слово, мысль, идея играли в нашей жизни главную роль. Идеология, в которой нас воспитывали, была гуманна. Эта идеология воспринималась нами в чистом виде, так как не сталкивалась с жизнью. В плане этическом я не видел противоречия между моральными принципами моего раннего, христианского детства и новыми.
В начале 7-го класса я впервые влюбился. Произошло это так: девочек из соседней палаты привезли на кроватях к нам поиграть. Играли мы в «почту». Игра заключается в том, что каждый пишет кому-нибудь, не указывая своего имени, Получивший отвечает наугад. Чтобы привлечь к себе внимание, я стал писать девочкам грубости. Те отвечали наугад, возникали смешные ситуации. Наконец все они догадались, кто это писал, и стали забрасывать меня ответными грубостями. Особенно яростной оказалась Маша. В нее-то я и влюбился. Я предложил ей «дружить». Она согласилась. (У Маши был туберкулез тазобедренного сустава. Таких девочек мы жалели больше, чем горбатых: врачи говорили, что они никогда не смогут рождать.)
К концу 7-го класса меня выгнали из санатория, и я стал жить недалеко от него. Писал Маше письма, но она не отвечала. Решил съездить к ней на трамвае. Но как ехать на трамвае, я не знал. У меня было три рубля, но хватит ли этого на трамвай — неизвестно. Вторая проблема — где покупать билеты? Я шел пешком и мысленно ругал писателей: почему нигде в книгах не описана покупка билетов в трамвай (нас ведь учили, что литература — учебник жизни). Спрашивать прохожих было стыдно: я понимал, что смешно не знать таких мелочей.
Когда подошел к санаторию, попросил вызвать Машу. Она долго не выходила, наконец вышла и спустила на нитке записку (первую в моей жизни «ксиву»),
В записке она рассказала о том, что одна девочка недавно получила письмо от мальчика. Письмо перехватила воспитательница и при всех высмеяла девочку за «любовь». Маша просила больше ей не писать и не приходить.
Я вернулся домой, проклиная коварство девочек…
Ханжество в вопросах пола тесно связано с политическим ханжеством официальной идеологии.
Во 2-м или 3-м классе я задумался над проблемой деторождения у вождей революции. У Ленина была жена, но зато не было детей. Значит, Ленин хороший. У Сталина были дети — воспитательница нам об этом говорила. Значит… об этом страшно подумать… Я пытался найти Сталину какое-либо оправдание, но не смог. Лишь классу к 7-му я простил товарищу Сталину столь непристойный грех…
Я уже упомянул, что из санатория меня выгнали. И выгнали вот за что.
В нашем классе был 20-летний парень. Воздействие его на класс было очень сильным. Он крутил романы с санитарками и рассказывал нам сексуальные подробности этих романов. Слушали мы его с восторгом, мечтая поскорее вырасти. Санитарки ему приносили вино, которым он делился и с нами.
Под его влиянием дисциплина в классе катастрофически упала. Дело дошло до того, что один ученик бросил в учительницу чернильницей.
Сам я никогда не хулиганил и не очень грубил. Но, на мое несчастье, мы изучали Конституцию СССР. Когда я узнал, что все граждане имеют право на свободу слова, я стал осуществлять эту свободу на практике.
Как только учитель допускал, на мой взгляд, какую-либо ошибку, я подымал руку и вежливым тоном уличал его в этой ошибке. По сути я систематически поддерживал нарушения дисциплины в классе, т. к. придирался к любому неточному выражению учителя, когда он кричал на хулиганов.
В результате было созвано школьное собрание, которое постановило снизить мне оценку по поведению «за грубость в обращении с обслуживающим персоналом», а тому, кто бросил чернильницей, вынести выговор по школе. Непропорциональность наказания глубоко меня возмутила, и я стал вести себя еще наглее.
В это время в санаторий прибыл новый главный врач. У него была идея-фикс быстрого излечения туберкулеза. Для такого излечения он стал делать одну за другой операции, после которых больной сустав становился неподвижным. Неподвижность сустава — вот что нужно для излечения костного туберкулеза (через несколько лет пришел новый главврач, у которого была диаметрально противоположная идея лечения — постоянное движение сустава)!
Вопрос об операции был поставлен и передо мной. Колебался я недолго, выбор был прост: или еще несколько лет санатория, или калека на всю жизнь, зато — свобода. (Через много лет передо мной была поставлена подобная дилемма: или еще несколько лет в психтюрьме на Родине, или свобода вне Родины. Тут я колебался гораздо дольше.)
Через несколько месяцев после операции мне разрешили ходить. Пять лет я не видел земли и поэтому в первые же дни решил выйти из санатория. В санатории был карантин, и выходить во двор запрещали. Меня на лестнице поймала медицинская сестра и повела к главврачу. И надо ж было случиться тому, что по дороге к ней присоединилась воспитательница и пожаловалась, что я развращаю детей — играю с ними в карты. Главврач выслушал обеих и сказал, что я вылечен и могу убираться из санатория…
Характеристику мне выдали плохую. Хорошие способности, но ленив, мнителен и груб с персоналом. С этой характеристикой я пошел в нормальную школу. Завуч сказал, что плохих учеников у них достаточно и он не примет меня в школу.
Пришлось рассказать, за что выдали такую характеристику (свобода слова и прочее). Он посоветовал, чтоб я делал замечания учителям наедине, после уроков, иначе я подрываю дисциплину и авторитет учителя. Я согласился.
В этой школе преподавание велось хуже, чем в санатории, и здесь я стал считаться неплохим учеником.
Не успел я освоиться с вольными детьми и вольной школой, как пришло ужасное известие. 5 марта умер Вождь. Весь класс рыдал вместе с учительницей. Я понимал ужас происшедшего и думал о том, как мы будем теперь жить в капиталистическом окружении. К этим терзаниям добавились угрызения совести: все плачут, а я не могу выдавить из себя ни слезинки.
Социальное положение нашей семьи и инкубаторское воспитание ставили меня в двусмысленное положение, создавали раздвоенность восприятия действительности.
С одной стороны, я понимал, что живу в самой прекрасной стране мира, возглавляемой самым мудрым и гениальным вождем всех времен и народов — Сталиным.
С другой стороны, я жил на социальном низу. Моя мать работала кухаркой в санатории в Одессе. Получала она 30 рублей в месяц. На такую сумму теоретически невозможно жить. Но практически можно. Мать не могла содержать двоих детей, и потому Ада жила у родственников матери в г. Фрунзе. Так что сестры своей я почти не знал.
В 7-м классе, по выходе моем из санатория, мы с матерью ютились на одной кровати в женском общежитии. По вечерам к девушкам приходили парни — один день матросы, другой день милиционеры. Они оста-вались спать с девушками. Мать пыталась заглушить для меня всякие неприличные звуки, вроде того, как в СССР глушат зарубежные радиостанции, но столь же безуспешно.
Когда я был уже в 9-м классе, у нас появилась собственная комната.
Вокруг себя я видел такую же нищету, а у некоторых товарищей по школе и того хуже. Ведь я мог ходить в столовую к матери и там есть то, что не доедали больные.
Противоречие между идеологией и окружающей жизнью было вопиющим. Но усомниться в правдивости книг и учителей я не мог. Оставалось искать промежуточный выход. И он был найден, как самостоятельно, так и с помощью взрослых. Как живут наши правители, народ не знает, так как это является государственной тайной. Зато мы сталкивались со слоем населения, который жил лучше. Это были продавцы (получали они мало, но зато воровали), учителя, врачи и курортники. Основную массу этих «зажиточных» людей составляли в те времена в Одессе евреи. Естественно было стать антисемитом. Слепой национальный или социальный протест в России часто приводил и приводит к антисемитизму (Энгельс недаром назвал антисемитизм «социализмом для дураков»).
Учился я отлично и считал, что все, кто учится плохо, — лодыри и негодные комсомольцы и с ними надо бороться. Боролись мы (активисты класса) двояким способом. Во-первых, на комсомольских собраниях я вынимал специальную записную книжку, из которой зачитывал фамилии тех, кто подсказывал, пользовался шпаргалками или списывал у соседа. За такое поведение плохие ученики прозвали меня «жандармом школы». И я гордился этим прозвищем. Некоторые ученики решались бросать мне упреки прямо в лицо. Тогда на комсомольском собрании я говорил об этом, доказывал, почему мое поведение является правильным, и требовал, чтобы мои оппоненты доказали обратное. Они молчали, я издевался над их трусостью. Решения собрания принимались почти единогласно, при нескольких воздержавшихся.
Во-вторых, после уроков я оставался с отстающими учениками и занимался с ними по математике, помогал им готовить уроки.
Похвалы учителей вскружили мне голову. Развились непомерные гордыня и честолюбие. Они усугублялись тем, что большинство учителей были удивительно глупыми (за все 10 классов я с любовью и благодарностью вспоминаю только трех учителей), и я считал, что лучше их разбираюсь в предмете.
Я мечтал совершить переворот в математике и философии. (Все свои мечты я излагал в дневнике. КГБ этот дневник в 1972 г. изъял, а мои столь обычные глупые юношеские мечтания послужили основанием для утверждения, что у меня с юности был «бред мессианства».)
В стране царил культ Вождя и вообще сильных людей, гениев, которые ведут народ к сияющим вершинам коммунизма. Неслучайно поэтому моими кумирами были Робеспьер, Дзержинский, Кармалюк (украинский разбойник типа Робина Гуда) и почему-то Наполеон, а не Петр I.
Дореволюционную литературу я почти не любил (кроме «Что делать?» Чернышевского и «Отцов и детей» Тургенева). Во-первых, потому что писание идиотских сочинений о литературе по заданному плану вызывает отвращение к изучаемому автору. Во-вторых, мне было скучно читать всякие глупые переживания героев Толстого, Тургенева, Гончарова и др. То ли дело Павел Корчагин! Кристально ясные мысли и поступки, никаких тебе гнилых интеллигентских рефлексий. Писать о «Матери» Горького было скучно, но и здесь нравилась большевистская твердость Власова. Каюсь, Маяковский не нравился — слишком сложно писал…
В области половых отношений после чтения Дидро пришел к выводу: «Долой стыд!» (что и проповедовал соученикам и учителям). И вообще всю мораль нужно рационализировать, выбросив из нее все формальные приличия и предрассудки. Природный стыд помешал внедрить новую мораль в повседневную жизнь. (Моральные поиски диктовались не только стремлением к математизации морали, но и протестом против ханжества взрослых.)
В конце девятого класса произошло чрезвычайное происшествие. Одна из одноклассниц родила ребенка. Мы узнали об этом лишь в начале нового учебного года. Все подруги перестали посещать ее и с негодованием обсуждали ее «проступок». Я предложил собрать по этому поводу комсомольское собрание. Обычно на комсомольских собраниях присутствует классный руководитель. Но я заявил классному руководителю, что ему на этом собрании делать нечего и он только помешает честному разговору (вообще я очень нагло обращался с учителями, а они прощали мне дерзости как лучшему ученику).
На комсомольском собрании я рассказал о поведении подруг «преступницы». Я сказал, что секс — личное дело каждого, что, конечно, она неразумно поступила, но ей надо помочь. Закончил я свою обличительную речь словами о том, что большинство учениц нашего класса лишь случайно избежали участи «пострадавшей», что они сами достаточно свободно ведут себя с матросами. Никто не возразил, и собрание приняло решение помогать молодой матери.
Энергии у меня было много. Не поглощалась она ни учебой, ни чтением книг, ни комсомольской деятельностью в школе. К этому времени я прочно усвоил истину, что коммунист должен искать основное звено в обществе и все силы бросать на это звено. Основным была угроза войны, шпионаж и т. д. Одесса — пограничный город. Естественно было прийти к мысли помогать ловить шпионов. В это время существовали «бригады содействия пограничникам», в которые входила молодежь. Бригады эти по ночам ходили на границу, тренировались в ловле шпионов, в стрельбе. Это было немного скучновато, но зато соответствовало взглядам на задачи в жизни.
Кончилось мое участие в бригаде печально. В ночь на 7-е ноября 1955 года нас вызвали на заставу и сообщили, что ожидается высадка шпиона.
Нас расположили между пограничниками на расстоянии видимости. Лежим, ждем. Проходит несколько часов. Вдруг видим три фигуры. Я кричу: «Стой, кто идет?»
Оказалось, что это двое пограничников покинули свои посты и ведут пьяного в дым начальника заставы.
Первая реакция — донести на начальника заставы. Вторая — сомнения в целесообразности нашей бригады.
Окончательно я порвал с бригадой после того, как начальник заставы цинично изложил историю Берии. Он смаковал сексуальные похождения Берии, насилия над женщинами-политзаключенными. Одинаково омерзительными стали как Берия, так и начальник заставы.
Наступил 1956 год. К нам домой зашел один морячок, мичман. Рассказывал всякие истории. Между прочим сказал, что Ленин — очень хороший человек, а Сталин — гораздо хуже. Я вскипел и заявил ему, что если он будет говорить подобное, то заявлю куда следует.
Через некоторое время я написал заявление в КГБ с просьбой принять меня в школу КГБ. Цель простая. Главное звено — война. Я не смогу воевать (костный туберкулез). Но со шпионами бороться смогу (о внутренних врагах не думал, так как казалось, что они могут быть только шпионами).
Меня вызвали в КГБ. Я долго объяснял, что являюсь отличником, активным комсомольцем и т. д. Хочу вот, дескать, быть следователем. Мне ответили, что в следователи принимают после службы в армии, а так как я туберкулезник, то мое желание несбыточно. Я начал объяснять, что готов быть кем угодно, лишь бы работать в КГБ. Шифровальщиком — так как обладаю математическими способностями. Переводчиком — так как имею «5» по немецкому языку. Это не такое уж хорошее знание языка, но я готов изучить его в самом деле отлично. Они ответили отказом, ссылаясь все на тот же туберкулез.
Теперь я понимаю, что им было не до меня. Шел 1956 год, и каждый из них думал только о том, как бы не попасть в тюрьму за свои преступления. Ведь могли бы они мне предложить стать стукачом, секретным сотрудником. Думаю, что с удовольствием согласился бы.
Перехожу к центральному для моего внутреннего развития моменту.
Как-то после уроков ко мне подошла моя близкая подруга, «соратница» по всяким комсомольским мероприятиям, дочь крупного пограничного начальника, и сказала, что она хочет мне рассказать что-то очень важное и секретное.
Она рассказала о секретном докладе Хрущева. Хотя она не знала и десятой доли того, что сказал Хрущев, но и рассказанного было достаточно, чтобы мгновенно рухнула основа всей моей идеологии — вера в гениальность и безграничную доброту к трудящимся товарища Сталина.
До вечера я ходил возбужденный по улицам, потом вызвал товарища и рассказал ему (он тоже был высоко-идейный, и поэтому ему можно было все сказать). Мы пробродили всю ночь, обсудили все с разных сторон и в итоге пришли к выводу, что «все они — негодяи». Они знали и молчали — значит, они трусы, не коммунисты, и Хрущев пал вслед за Сталиным. А если Сталин был мерзавцем, то нужно было молча исправить совершенное им и не говорить об этом вслух. (Впоследствии я встречал немало взрослых кретинов, которые утверждали то же самое.)
В конце 10-го класса я принял участие в областной математической олимпиаде. Лучшими участниками олимпиады оказались еврейские юноши. Они были образованнее меня. Я сблизился с ними, так как мой антисемитизм был социальным, а не зоологическим. Дружба с одним из них пробила первую брешь в моем антисемитизме. Антисемитизм других стал вызывать у меня протест.
Когда я сдавал документы в университет, то услышал такой разговор между девушками, принимавшими доку-менты: «Украинка? По морде видно, что еврейка. Спрятаться ей не удастся, провалим на экзаменах».
Эти слова глубоко поразили меня. Значит, те, кто управляет страной, — антисемиты. Но ведь они коммунисты, они не имеют права быть антисемитами (себе, как частному лицу, я позволял быть антисемитом).
Возвращусь назад. В 9-м классе я съездил в Борзну, к бабушке. Я опять увидел, как она лечит детей, и прежние проблемы опять встали передо мной. И, конечно, я вспомнил о теории «особо ценного молока кормящей матери». Начал читать книги по внушению и гипнозу. Стал гипнотизировать своих товарищей. Но внушение и гипноз не смогли объяснить излечения грудных детей. На первом курсе университета наткнулся на дореволюционную книгу о телепатии. «Феномен» бабушки стал проясняться. Я увлекся телепатией, а затем йогами.
Учиться в университете было легко. После лекций оставалось много свободного времени. Комсомольская работа внутри университета не удовлетворяла — борьба за успеваемость, коллективные посещения театров, кино. И всё…
Мы, несколько студентов, прочитали о математическом кружке в Московском университете, где студенты решали серьезные научные проблемы. Стали перед профессорами настаивать, чтобы и у нас открыли такой кружок. Открыли. Возглавляла его довольно глупая женщина (в Москве занятия проводили крупнейшие ученые). Она давала нам задачи из учебников. Было скучно. Кружок захирел и распался.
К комсомолу в это время я относился отрицательно, протестовал против демагогии, ура-оптимизма, против того, что пребывание в комсомоле сводится к оплате членских взносов.
Но один из моих друзей убедил меня, что нужно не критиковать комсомол, а собственной деятельностью переделывать его. Такую деятельность он видел в «легкой кавалерии». (В дальнейшем наши пути резко разошлись: он ушел в чистую науку, я пытался балансировать между научной и общественной деятельностью. Несколько раз он приезжал в Киев, хотел ко мне зайти, но друзья предупредили его, что это опасно, и он не решился. Ну что ж, каждый имеет право на страх, если не моральное, то юридическое: он защитил диссертацию, стал заведующим лабораторией, получал почетные премии.)
«Легкая кавалерия» состояла из студентов и молодых рабочих. Занималась она тем, что ловила проституток, воров, спекулянтов, «стиляг». Стиляг ловили и усовещали. Если это не помогало, им стригли волосы, разрезали брюки, срезали подошвы.
Я презирал стиляг за духовную пустоту, но протестовал против расправы над ними. И в этом мне удалось добиться своего — мы перестали их ловить.
Когда удавалось поймать спекулянта, мы отнимали у него товар, прятали в специальный сейф и передавали спекулянта милиции. Отнимать товар мы не имели права, но милиция нас в этом поощряла. Если спекулянту или вору удавалось замести следы, его били. Штаб наш находился в бомбоубежище. Когда наступало время бить, часть из нас, «слабонервные», удалялись из комнаты, затем включалась сирена, и начинались побои. Бить мы тоже не имели права, но милиционеры советовали бить, если нет прямых улик. Один из подростков, член нашего отделения кавалерии, очень увлекался побоями. Я это заметил и стал настаивать, чтобы его удаляли во время побоев, — ведь из него растет садист.
Мы, несколько студентов — членов штаба, стали протестовать против побоев. Но большинство очень логично доказывало, что мы — гнилые интеллигенты, что бить этих мерзавцев надо.
Нам было стыдно за свои слабые нервы…
Однажды мы поймали молодого вора. Он предложил свою помощь: «Я знаю места, где собираются бродяги, проститутки, воры, я помогу вам вылавливать их, если вы примете меня в штаб». Это предложение большинству из нас показалось омерзительным, и мы отказали ему. Было ясно, что вором он стал по романтическим мотивам, а наш штаб привлекал его тем же — романтика поиска, культ силы.
Пребывание в «легкой кавалерии» постепенно открывало глаза на многое, очень ярко изобличало методы и сущность борьбы с преступностью в СССР.
Я руководил торговым сектором. Мы заходили в столовую и заказывали еду и напитки. Затем заставляли официантов взвешивать поданное нам. Обычно оказывалось, что поданное гораздо меньше заказанного. Составлялся протокол. Директор или шеф-повар отзывал нас в отдельную комнату и предлагал водку, роскошные закуски и даже свои часы. Мы, как идейные комсомольцы, и его предложения записывали в протокол.
Больше всего нам приходилось бороться со спекулянтами. Я предложил вывесить в штабе плакат с цитатой Ленина: «Спекулянт — враг народа». (Вера в магическую силу слова была столь велика, что я думал, будто большинство молодых спекулянтов, увидев слова самого Ленина, поймут глубину своего падения и исправятся.)
После Московского фестиваля (1957 г.) в Одессе появилось много негров, арабов и других иностранцев. Резко возросла проституция. Нас бросили на борьбу с проститутками. Мы ходили по паркам и вылавливали парочек из-под кустов. Было очень стыдно, но что поделаешь — надо.
Помню, поймали одну девушку и привели в райком комсомола. Секретарь райкома стал держать перед ней громовую речь о чести советской девушки. Напирал он главным образом на то, что она подрывает престиж страны. Девушка упорно стояла на том, что ее половые органы принадлежат только ей и не дело комсомола вмешиваться в утилизацию их (говорила она, конечно, более грубо). Однако после угрозы тюрьмой она сдалась и признала свою вину.
Был у нас один рабочий парень, лучше всех усовещавший преступников. Однажды мы поймали студентку техникума, развлекавшуюся в парке с солдатом. Наш оратор завел ее в отдельную комнату и стал говорить ей о девичьей гордости, чести и прочем. Мы стояли за дверью и помирали от смеха — настолько это все было по-книжному банально. Но говорил он очень заразительно. Девушка забилась в истерическом плаче. После беседы мы предупредили ее, что в случае повторения преступления мы сообщим в техникум и ее оттуда выгонят. Она поклялась, что никогда больше не будет этим заниматься.
Моя школьная учительница как-то попала в больницу. После выздоровления она рассказала мне следующее. Главврач больницы, еврей (она это подчеркнула), держит в специальной палате здоровых людей. Их якобы лечат. На самом деле после «лечения» им выдают справки о наличии у них тяжелых заболеваний. По этим справкам они получают различные льготы — бесплатный курорт, пенсию по болезни, освобождение от работы и т. д. Об этом знают все медсестры и врачи, негодуют, но боятся выступить против главврача. Учительница попросила, чтобы я расследовал это дело. Но, предупредила она, у главврача сестра — заведующая здравотделом района. Если она узнает, что им заинтересовались, он будет переведен в другую больницу.
Я написал заявление в милицию, в котором предупредил о необходимости провести расследование очень скрыто. Милиция обещала разобраться. Только через четыре месяца меня вызвали в милицию. Там сообщили, что главврач уже четыре месяца как не работает в больнице и что мои сведения не подтвердились.
Мой друг К. поймал с поличным трех человек, которые воровали стройматериалы (они вывозили их целыми машинами). Двоих из них он привел в милицию. Он заставил милиционеров составить протокол допроса. Милиция обещала прислать следователей на стройку, с которой воровали стройматериал. Следователи приехали на стройку через месяц. Естественно, они не обнаружили хищений.
Весной состоялся слет «легкой кавалерии». На этом слете мне вручили похвальную грамоту ЦК ЛКСМУ. Но, увы, мне было стыдно принимать эту грамоту: на слете случилось крайне некрасивое происшествие. Один из «кавалеристов» поймал шпиона. Настоящего шпиона. Он сдал его милиционеру. «Кавалеристу» вручили такую же грамоту, как и мне. А милиционеру были вручены именные золотые часы. Все «кавалеристы» знали эту историю и с негодованием восприняли все эти грамоты…
Моя подруга стала секретарем штаба. Однажды начальник штаба и его заместитель предложили ей импортные туфельки, конфискованные у спекулянта. За-тем они намекнули, что будут снабжать ее еще более ценными вещами (им трудно было скрывать от нее свои операции). Она отказалась.
Мы начали тайное следствие. Обнаружилось, что начальник и его заместитель спекулируют вещами, отобранными у спекулянтов. Из-за нашего математического педантизма следствие это затянулось.
Наступила экзаменационная сессия, и мы перестали ходить в штаб. После экзаменов узнали, что начальник штаба и его заместитель заволокли в штаб проститутку и изнасиловали ее. Райком комсомола распустил наш штаб, даже не созвав всех членов штаба: они не хотели, чтобы слухи об этом происшествии распространились широко. Насильники не были даже привлечены к судебной ответственности.
Удар был очень силен — удар по вере в возможность как-либо бороться с мерзостью в нашем обществе.
В газетах сообщили, что должен открыться XIII съезд комсомола. Мы, несколько комсомольцев факультета, написали письмо к съезду. В этом письме мы писали о формализме в комсомольской работе, о том, что большинство комсомольцев ничего не делает в общественном плане, а в своем быту многие позорят звание комсомольца. Основное предложение заключалось в открытой беспощадной чистке комсомола от всякой мещанской дряни, в усилении требований при приеме в комсомол. Дальше шли предложения найти настоящие, захватывающие дела. Например, собирать силами комсомольцев средства для постройки космической ракеты.
После жарких дискуссий к нам присоединился секретарь комсомольской организации факультета. Он при-писал в письме свое особое мнение, немного отличное от нашего, менее радикальное.
Мы с волнением ждали ответа из ЦК ВЛКСМ. Ответ пришел благоприятный. Нам сообщили, что наше письмо обсуждалось в ЦК и будет обсуждаться на съезде.
Мы с нетерпением ждали съезда. Увы, на съезде даже краем не затронули проблемы, выдвинутые нами. На этом съезде, как и на всех других, царил барабанный бой по поводу грандиозных свершений комсомола на целине. От своих товарищей, поехавших поднимать целинные земли, мы уже знали, что в большой мере то, что пишется в газетах о целине, является очередной демагогией.
Преподаватель истории КПСС на семинаре предложил обсудить решения XIII съезда комсомола. Я выступил и назвал съезд «съездом трепачей». После семинара преподаватель отозвал меня в сторону и объяснил, что за такие слова у меня могут быть большие неприятности. Я гордо отвечал, что теперь не сталинские времена и каждый имеет право говорить все, что хочет. Преподаватель лишь пожал плечами.
Под воздействием XX съезда и Венгерской революции 1956 г. по всем крупным университетам прошла волна свободомыслия. В Московском, Ленинградском и Киевском университетах стали возникать подпольные и полуподпольные организации. Они были разгромлены. Но мы, студенты младших курсов Одесского университета, ничего об этом не знали. О событиях в Венгрии мы судили по газетам.
Волна свободомыслия предстала в Одесском университете в виде стенной газеты «Мысль». Эпиграфом к га-зете служило изреченье Декарта «когито эрго сум» («мыслю — значит существую»). Вышло два номера газеты, вызвавшие огромный интерес у студентов. Я приготовил статью в третий номер.
В газете обсуждались вопросы о джазе, Есенине (тогда мы впервые прочли его стихи), футуристах.
До нас дошли слухи, что было заседание партийного бюро факультета, на котором осудили газету за буржуазную идеологию. Одним из аргументов послужил злополучный эпиграф. «Почему не «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»? Почему идеалистический афоризм?»
Я встретился с секретарем комсомольского бюро факультета и взволнованно потребовал, чтобы тот объяснил, за что запретили газету. Секретарь сказал, что редакторы газеты — стиляги, что у них, кажется, были связи со спекулянтами. Увы, я удовлетворился таким объяснением. На старших курсах прошли комсомольские собрания, на которых редакторов газеты исключили из комсомола, а следовательно, и из университета.
Через несколько лет я прочел детективную повесть популярного в то время советского «детективщика» Ардаматского, в которой эта история пересказывалась. Статьи в газете были поданы в совершенно лживом свете. Ардаматский в повести связал редакторов газеты со спекулянтами, а спекулянтов с ворами и шпионами.
На третьем курсе меня избрали секретарем комсомольской организации курса. Но я не успел на этом посту почти ничего сделать.
У нас были шефы — рабочие одного из заводов. Не помню точно: может быть, мы были их шефами. Мы договорились, что будем проводить совместные культурные мероприятия. Они просили также, чтобы мы по-могли нескольким из них поступить в университет. Был конец учебного года, и единственное, что я выполнил, была подготовка одного рабочего на физико-математический факультет университета.
К 3-му курсу у меня появилось много интересных друзей неуниверситетского круга. Один из них был знатоком идеалистической философии разных направлений. Мне было очень интересно с ним спорить, но я всегда терпел поражения, т. к. он лучше меня знал даже ту единственную философию, с которой я был немного знаком, — марксистскую.
Приблизительно в это же время я подружился с дочерью моего бывшего школьного учителя логики — Сикорского. Он бросил школу, стал писателем, членом Союза писателей. Писал и пишет он бездарно. Взгляды его представляли смесь украинского национализма и официальной демагогии. Национализм — с ним я столкнулся впервые — меня шокировал (сейчас я понимаю, что кое-что он говорил справедливо). Официальная демагогия была еще более отталкивающей.
Но человек он был все же сравнительно умный, и поэтому спорил я с ним увлеченно.
Однажды я рассказал ему о моем друге-идеалисте и объяснил, что нам так плохо преподают философию, что мы не способны дискутировать с идеалистами. Я добавил, что нужно преподавать в институтах и идеалистическую философию.
В другой раз я высказал ему сомнение в глубине ленинского определения материи (в «Материализме и эмпириокритицизме»), а также энгельсовского определения жизни. Приблизительно через месяц после нашей последней встречи меня вызвали в отдел кадров университета. Заведующий отделом кадров (обычно это бывшие кагебисты, но тогда я об этом не знал) очень радушно меня принял и стал расспрашивать о моих планах на будущее. Я сухо отвечал, так как было непонятно, зачем ему это нужно. Наконец я напрямик спросил его, зачем он вызвал меня. Он объяснил, что все мои преподаватели так восторженно обо мне отзываются, что ему захотелось познакомиться с таким необыкновенным студентом. Помимо того, что это было явной неправдой, моя гордыня к тому времени уже поубавилась, и мне было неприятно выслушивать столь лестные слова. Я насторожился.
Он перешел к моим взглядам. Я отвечал еще более сдержанно (хотя вовсе не видел для себя какой-либо опасности: я верил, что времена Сталина ушли безвозвратно). Наконец он спросил, есть ли у меня друзья-идеалисты, а затем — есть ли у меня знакомые в таком-то институте (именно там, где работал мой друг). Сразу все стало ясно — донес Сикорский (никому другому об этом друге я не рассказывал). Я с облегчением вздохнул: фамилии друга Сикорский не знал. Моя тактика в этой беседе стала мне ясной. Я решил играть роль эдакого тщеславного дурачка и болтуна.
Я начал многословно пересказывать все, что читал по марксизму. Он делал вид, что в восторге от моей эрудиции, но все время наводящими вопросами сбивал на нужные ему темы. Глупость так и выпирала из его комментариев насчет моих излияний. Было весело играть в эту несколько опасную игру. Перешли к «Материализму и эмпириокритицизму» (он сам спросил об этой работе). По поводу определения материи я спросил у него совета, как мне разобраться в нем, — это так гениально, что простому студенту малодоступно. Он искренне признался, что ему это тоже сложно.
Затем он вновь заговорил о друзьях. «Есть ли у вас друзья в университете?» Я объяснил, что так углубился в изучение математики, что не имею времени на друзей.
— Но ведь есть же люди, с которыми вы беседуете о философии?
— Да, конечно.
— Среди них, видимо, есть умные люди? Я бы хотел с ними познакомиться.
— Пожалуйста. У меня есть знакомый писатель, Сикорский. Мы с ним часто встречаемся и спорим.
Он спросил адрес. Я дал. Затем завкадрами спросил, какие проблемы мы обсуждаем.
— Есть ли жизнь на Марсе. Сикорский доказывает, что нет, а я обратное.
Я многословно объяснил ему, что моя точка зрения и есть истинно марксистская. Он согласился.
Теперь я думаю, что поступил тогда нехорошо, так как не было стопроцентной уверенности, что донес Сикорский.
Завкадрами спросил, не пытался ли я встретиться с кем-либо из известных людей. Я решил над ним поиздеваться и рассказал о своей поездке к Кржижановскому Глебу Максимилиановичу.
Я в самом деле ездил к Кржижановскому, другу Ленина, человеку, который выступал против Сталина. Мне хотелось узнать, как объясняет сталиниану ленинец. Но, когда я приехал к Кржижановскому, мне открыла дверь старая женщина и сказала: «Я ихняя служанка. Глеб Максимилианович тяжело болен и лежит в Кремлевской больнице». Меня настолько поразил тот факт, что у ленинца есть служанка, что я и думать перестал о встрече с ним.
О служанке и о том, что Кржижановский — друг Ленина, я не сказал.
Очи завкадрами заблестели от удовольствия, он вынул записную книжку и попросил сказать адрес, фамилию и прочие данные. Я злорадно дал их. Когда он записал все, что я рассказал, я с невинным видом сообщил ему о том, что Кржижановский — старый большевик и прочее. У товарища на мгновение проскользнуло разочарование, но затем оно сменилось восхищением личностью Кржижановского. Он окончательно понял, что я безопасный дурак, и поспешил закончить беседу. Мы стояли на пороге и сердечно жали друг другу руки. Под занавес я спросил его, зачем все же он вызвал меня. Он повторил, что безумно жаждал познакомиться с таким необыкновенным студентом, и предложил заходить к нему всегда, когда у меня возникнет сложная идейная проблема.
Так прошел первый в моей жизни допрос. В 1964 году я попытался повторить эту тактику болтуна-дурачка, но следователи были умнее, и номер не удался.
Вторая история с Сикорским тоже занимательна.
Я прочел его новую повесть. В ней рассказывалось о том, как простой советский парень стал семинаристом и начал деградировать умственно и морально. Каково же было мое удивление, когда я узнал в этом семинаристе себя — большое число моих идей, которые я проповедовал Сикорскому, было вложено в уста семинариста. Но возмутило меня то, что он соединил мои идеи с противоположными. Я спросил дочь Сикорского об этой повести. Она подтвердила, что отец уверен, что я стану религиозным человеком и плохо кончу. (Все дело было в том, что я тогда заинтересовался проблемой смысла жизни, а в тогдашней официальной литературе эта проблема считалась сугубо религиозной.)
Однажды мы узнали, что в Доме литераторов состоится доклад бывших священников, отрекшихся от религии. Мы с товарищем пошли послушать. Молодые священники рассказали о своей учебе в семинарии и дальнейшей службе батюшками. В центре доклада были сексуальные похождения библейских святых. Осветив эту проблему, они перешли к сексуальным похождениям знакомых им священников. Мы с другом, атеисты, были возмущены скабрезностью «отреченцев». Особенно гнусным была реакция женской половины публики — поэтесс и писательниц. В самых пикантных местах они похотливо хихикали.
После доклада мы подошли к Сикорскому и завели речь о его повести. Нас перебила какая-то молодая девица. Она заявила ему, что узнала себя в семинаристе, привела Сикорскому несколько цитат, тождественных ее словам. Затем она с возмущением указала на те идеи, которых она никогда не проповедовала. Мы с другом рассмеялись и объяснили ей, откуда у семинариста эти идеи. Сикорский стал объяснять интимный процесс творчества и «синтезный» образ семинариста. Мы заявили, что простое смешение противоречащих идей ведет к извращению этих идей и является примитивным способом дискредитации идеологии противника. Он напророчествовал мне и девице мрачное идейное будущее. (Интересно, что сейчас с нею?)
После окончания третьего курса я задумался о будущей работе. Основная идея времен десятого класса оставалась прежней: нужно найти самое важное звено. Добавилась мысль о том, что каждый должен честно делать свое дело на своем месте. (Только через несколько лет я узнал, что это называется «философией малых дел» и в свое время противопоставлялось народовольцам.)
Какое же звено было самым важным? В то время много говорили о диспропорции между сельским хозяйством и промышленностью, о большой отсталости сельского хозяйства. Я и сам видел нищенскую жизнь колхозников. Поэтому вывод был сделан быстро — нужно ехать в сельскую школу и подымать культуру крестьян. Положение с преподаванием обстоит очень плохо. Нищенская зарплата, отсутствие творчества отпугивает юношество от профессии учителя. Но если часть молодых учителей в городе все же достаточно энергична и умна, то на село едут самые пассивные и глупые, неудачники. У меня были математические способности, была энергия, и потому мне казалось, что я смогу при-нести пользу в селе.
Я пришел в областной отдел народного образования и попросил направить меня в сельскую школу. Заведующий отделом посмотрел на меня как на идиота, но направление все же дал.
Село находилось в 60 км от Одессы. Село маленькое, одна улица. В школу ходили ученики и соседнего села. Школа — так называемая растущая (раньше это была четырехлетка, сейчас шестилетка, а будет восьмилеткой). Я преподавал арифметику, геометрию и физику в 5-м и 6-м классах. В пятом классе одиннадцать учеников, в шестом — двадцать.
Зарплата — 50 рублей, из которых половину я отдавал своей хозяйке на приготовление пищи. За кровать в хате платил колхоз.
Больше всего меня вначале поразила нищета крестьян. В селе треть — туберкулезные. У некоторых крестьян — собственные коровы. Но все молоко они сдавали в колхоз. У моей хозяйки была дочь лет шести. Она почти никогда не пила молока.
С коллегами было скучно: мужчины говорили лишь о выпивке, а женщины — об огородах, которые им выделил колхоз, и об одежде. Отдушиной стала учительница русского и немецкого языков Алла Михайловна. Она закончила Педагогический институт и, как и я, первый год преподавала. Мы проводили с ней вечера, беседовали о литературе, учениках и порядках в школе. Порядки казались нам дикими.
Директор школы — пьяница. Нередко пьяным при-ходил на уроки. Он постоянно вмешивался в наше преподавание и требовал, чтобы мы ставили даже самым плохим ученикам хорошие отметки.
Осенью нам систематически срывали уроки — всех учеников забирали на поле помогать колхозу убирать урожай.
Вспоминается яркая картина. Мы чистим кукурузу. Вдали на дороге появляется фигура директора на велосипеде. Он падает. Ученики комментируют: «Бардюг снова пьян».
Дисциплина в школе очень плохая. На уроках — гам. На замечания учителя почти никто не реагирует. Ученик пятого класса на мое замечание как-то ответил: «Я тебе вторую ногу переломаю». В отсутствии дисциплины был повинен и я. Я не сумел найти меру между строгостью и лаской. Мне казалось, что нужно воздействовать только на разум детей и давать им возможность свободно развиваться в умственном отношении. Они меня любили за юмор на уроках, но почти не слушались. Учительницу русского языка слушались и того меньше.
В каждом классе сидели переростки. В пятом классе, например, была девица лет восемнадцати, в шестом классе — парень и девушка по 19 лет (мне было 20). Оба переростка из шестого класса — туберкулезные. Девушка из пятого класса — просто ленивая и глупая баба.
Вот весь пятый класс решает контрольную работу. Она встает и подает чистый лист бумаги: «Леонид Иванович, я ни… не понимаю». Я краснею, внимательно изучаю классной журнал. Класс затих — ждет моей реакции. Наконец я срывающимся голосом прошу ее выйти из класса. Она отказывается. Я пытаюсь силой вытолкнуть ее. Она нагло улыбается и старается своими грудями дотронуться до меня.
Некоторые ученики приходили на уроки пьяными.
В школе не было ни одного прибора. Я настаивал, чтоб их закупили, но директор и ухом не вел. Однажды я должен был рассказать детям о сообщающихся сосудах. На урок пришел учитель украинского языка. Я рассказал на пальцах о сообщающихся сосудах, а в качестве примера указал на шестнадцатилетнего парня, который часто приходил на уроки пьяный. Вот он спускается к отцу в подвал, достает шланг, вставляет его в бочку и пьет вино. Он и бочка — сообщающиеся сосуды. Класс в восторге от такой физики.
После урока коллега меня утешил: «Вот видите, вам удается обходиться без приборов».
Мы с Аллой Михайловной говорили с другими учителями о необходимости изменить порядки в школе. Всего было 9 учителей, из них 4 поддержало нас, 3 — против: директор, его жена и учительница ботаники, бывший агроном, которая была благодарна директору за то, что он помог ей избавиться от каторжного труда агронома («легкий» хлеб учителя не прошел ей даром: после учебного года она отправилась в санаторий лечиться от невроза, приобретенного за год преподавания).
После первой четверти я в 5-м классе поставил пять двоек, учительница русского языка — 10 (из 11 возможных). На диктанты по русскому языку было страшно смотреть. Лучшие ученики делали по двадцать ошибок, худшие — по 70 и более. До Аллы Михайловны русский язык преподавала жена директора — совершенно не-грамотное существо.
Положение стало невыносимым.
Мы с Аллой Михайловной написали письмо в райком партии и в районный отдел народного образования с изложением дел в школе.
О письме узнал директор и заявил, что из-за нашего заявления пострадаем только мы. Еще не поздно поехать в районный город и забрать заявление.
Слух о письме разошелся среди колхозников, отношение ко мне стало теплее. Однажды утром меня разбудила хозяйка и сказала: «Вечером к Бардюгу приехали из района и целую ночь пили вино». Стало ясно, что мы проиграли.
Комиссия пришла на урок не к директору, а к нам. Аллу Михайловну заставили провести диктант. Вечером мы вдвоем сели проверять его. Если в диктанте 70–80 ошибок, то неизбежно пропустишь часть ошибок. Сначала тетрадь проверяла она, потом я, потом снова она. И, несмотря на такой тройной фильтр, несколько ошибок было пропущено, что и было поставлено ей в вину. На следующий день было проведено педагогическое собрание. Оказалось, что нас только двое, — остальные либо сохраняли нейтралитет, либо выступили против нас.
Основное обвинение нам — несоблюдение методики преподавания. По отношению ко мне это отчасти было справедливо: во-первых, я не изучал методики в университете, во-вторых, многие из методических указаний, о которых говорил мне директор, казались мне (да и сейчас кажутся) нелепыми. Относительно Аллы Михайловны такое обвинение было ложью — в институте ей за пробные уроки всегда ставили «отлично».
Далее нас обвинили в склочничестве, и в заключение педагогическое собрание вынесло нам троим (и директору все же) по выговору с занесением в личное дело. (Через некоторое время мы узнали, что директору выговор остался устным.)
Алла Михайловна стала настаивать на том, чтобы мы покинули школу. Я доказывал, что у нас нет морального права покинуть учеников. Но учеников она ненавидела теперь почти так же, как учителей (она была беременной, и это усиливало ее переживания из-за беспорядков на уроках). Я пытался приучить учеников к чтению художественной литературы. Она зло высмеивала эти попытки и, в частности, мои художественные вкусы (в этом последнем она была по существу права). В конце концов она уехала. Я посетил ее позднее в Одессе. На нее страшно было смотреть. Ребенок родился мертвым (врачи объяснили это нервным перенапряжением).
Она стала мизантропкой.
Я мог бы обратиться в Облоно — там работали мои друзья. Но бороться с помощью блата казалось мне аморальным.
После ухода Аллы Михайловны стали распределять ее предметы между учителями. Началась перетасовка всех уроков. Мне предложили физкультуру. Я объяснил, что в школе был освобожден от физкультуры. Затем предложили военное дело, труд, пение, рисование. От всех этих предметов я отказался (ставка делалась на то, что, если я стану зарабатывать больше, я стану покладистее).
Наконец мне предложили немецкий язык. Я плохо знаю немецкий, но остальные учителя еще хуже. Для детей я все же лучший вариант. Согласился. Но в учительскую ворвалась учительница ботаники и стала обвинять меня в том, что я забираю у нее уроки. Я предложил ей забрать немецкий язык себе. Директор вынес соломоново решение: ей 3 урока немецкого в 6-м классе, мне 2 урока — в 5-м. Договорились.
Я дал несколько уроков немецкого, когда учительница ботаники предложила поменяться — ей, дескать, трудно. После обмена она попросила меня помочь подготовиться к первому уроку в 5-м классе: «У вас ведь уже есть опыт». Я пришел к ней домой, она поставила на стол вино, и, попивая его, мы стали готовиться к уроку. Оказалось, что немецкий она изучала в школе, в институте учила английский и в итоге не знает ни того, ни другого.
Меня душил смех: из алфавита она знала только о, а, е, i. Наконец она русскими буквами написала в учебнике немецкие слова, а под ними — перевод.
Анекдоты мне всегда нравились, и поэтому я попросил разрешения присутствовать на уроке. Она разрешила.
На уроке я сел за парту с самым хулиганистым парнем. Учительница начала читать текст. Ошибка за ошибкой. Лучшие ученики (они ведь одну четверть учились у Аллы Михайловны и знали немецкий язык в пределах изученного) стали поправлять. Затем урок стал превращаться в травлю учительницы — самые плохие ученики поправляли ее как хотели.
Хулиган рядом со мной толкнул меня под бок (они со мной не больно церемонились) и произнес: «Да ведь она ничего не знает». Я взглянул на него строгим, «педагогическим» взглядом, но педагогично ответить не смог.
Я ожидал, что после такого урока она отдаст мне немецкий язык. Не тут-то было! На перемене она спросила меня: «Ну, как?» Я остолбел от такой невозмутимой наглости и пролепетал: «Да ничего для первого раза. Вот только неудобно, что ученики поправляют учителя». — «Что же мне делать?» Я, поколебавшись, посоветовал: «А вы скажите им, что вы специально делаете ошибки для того, чтобы проверить их знания».
На следующей неделе ко мне на перемене подошли пятиклассники и хором сообщили: «Леонид Иванович, знаете, что она придумала? Хитрющая какая!» И они рассказали о «ее» уловке.
В конце учебного года она дала ученикам годовую контрольную работу — диктант, который должна была отослать в районный отдел народного образования. Директор попросил меня помочь ей проверить диктант (думаю, что он догадывался о положении с успеваемостью). Я сел рядом с ней и начал проверять тетради. Это было нечто чудовищное. В каждом большом слове 2–3 ошибки. И масса ошибок у лучших учеников — признак того, что это ошибки учителя. Например, все существительные писались с маленькой буквы.
Подошел директор, и я объяснил ему ситуацию. Выход он через некоторое время нашел: «Вы исправляйте ошибки красными чернилами, а вы — синими». Мы последовали его совету. Но отсылать такой диктант в район нельзя. Она дала этот же диктант во второй раз. Подозреваю, что она написала его на доске, а ученики списали (о таких диктантах в некоторых школах я слышал). Во всяком случае, ко мне она больше не обращалась.
Может возникнуть вопрос: как я мог пойти на подлог с диктантом, начав с протеста против завышения отметок?
Прошел целый учебный год, я присмотрелся к положению дел в школе, к директору. Я убедился в том, что по сути директор не так уж виноват. Мы, например, требовали выгнать из 5 класса двух великовозрастных учеников, т. к. они разлагают остальных. Осталось бы 9 человек в классе. Как нам объяснили, в таком случае класс был бы закрыт. За этим последовало бы закрытие школы. Ученикам пришлось бы ходить в соседнюю школу, в 10 км от нашего села, как ходили ученики 7-10 классов. Колхоз отказывается выделять машины для перевозки детей. По дороге ученики курят, дерутся, часто вовсе не доходят до школы. Для малышей 1–6 классов все это было очень плохо. Если бы отметки ставились правильно, то нас бы всех разогнали за плохую успеваемость, прибыли бы такие же плохие учителя и ничего бы не изменилось. Сам директор смертельно скучает на своей работе, у него давно уже нет иллюзий, что он может что-то изменить. Источник средств для обеспечения семьи главным образом — личный огород. Его пьянство — попытка уйти от безрадостной и бессмысленной жизни.
Нужно менять не директора; а всю систему образования, построенную на демагогии, очковтирательстве, процентомании и т. д. Систему образования нельзя изменить, если не изменить всего общества. Но я не видел тогда людей, которые боролись бы за изменение общества. Я выбрал для себя новый путь — путь в науку, философию, искусство. Я понимал, что это бегство, но не видел другого выхода, выхода хотя бы чисто личностного. Решил вернуться в университет. Я все больше ощущал недостаток своего образования, узость пони-мания искусства, философии и т. д.
После отъезда Аллы Михайловны стало вовсе невыносимо. Школа занимала 2–3 часа в день, полчаса — подготовка к урокам. Книг почти нет (на 25 рублей много книг не купишь). Разговаривать не с кем.
Я подружился со сторожем школы, в прошлом учителем арифметики. Это был совершенно безграмотный старик. Но с ним хоть о чем-то можно было говорить. Он рассказывал о довоенной жизни, о войне, любил рассуждать о любви и смерти.
Затем я познакомился с учеником 10-го класса. Мы подружились, так как он интересовался очень многими вопросами. Знаний у него было мало, зато он с удовольствием слушал меня и даже вступал в споры. Я рассказывал ему о высшей математике, философии, телепатии, литературе, обучал различным играм. Вся его семья, и он в том числе, болела туберкулезом легких Он дружил с моей ученицей из 6-го класса, 19-летней девушкой. Из-за туберкулеза она не могла учиться систематически. Мы собирались у нее дома и все вечера проводили за играми или рассказами.
Я посоветовал ей самой скоростным методом изучить предметы за 7-й класс и сдать экзамены в соседней школе, чтобы с нового учебного года поступить в техникум. Стал диктовать ей тексты по русскому языку. Вначале она делала по двадцать ошибок, затем по 2–3 ошибки. Подготовил ее также по алгебре и геометрии. Все экзамены она сдала на «хорошо».
Весной в колхоз приехали молодые специалисты — зоотехник и агроном. Они собирались после работы, очень уставшие, и обдумывали грандиозные планы пре-образования колхоза. Я завидовал их усталости и планам. Они посмеивались над моей беспомощностью в школе. В это время шел кинофильм «Коллеги» по книге Василия Аксенова. В этом фильме молодые специалисты наталкиваются на всякие препятствия, но мужественно преодолевают их. Мои новые друзья, ссылаясь на этот фильм, стыдили меня за намеченный побег из села. Было стыдно, но сил оставаться в селе уже не было.
Через год они тоже сбежали от «идиотизма деревенской жизни».