Среди «Отщепенцев»

Новый, 1968 год начался счастливо. Слушая по радио новогоднее «Обращение к народу» вождя (то ли Брежнева, то ли Косыгина, то ли кого другого), мы весело смеялись над ним: земля уже шатается под ними, из Чехословакии уже доносится запах весны.

Мы почти ничего не знали о предшествующих весне событиях — лишь отрывки. Я мог бы сейчас использовать весь имеющийся на Западе материал о событиях в ЧССР 1967–1968 годов. Но для анализа эволюции взглядов интеллигенции имеет смысл писать лишь о том, что мы знали в то время, что влияло на участников демократического движения в Киеве (москвичи знали гораздо больше). Я не хочу даже проверять точность тех или иных сведений, что мы имели тогда. (Ведь часто в СССР на людей, на их поведение и взгляды сильное воздействие оказывает неточная информация. Это неизбежно, даже если стремишься пользоваться только достоверной информацией: так мало доступа к ней, так малы возможности проверки сведений.)

Поляк, приехавший в Киев, рассказал о том, что их молодежь и интеллигенция стали выступать с демократическими требованиями. Давление было настолько сильным, что Гомулке пришлось прибегнуть к старому, испытанному средству — к антисемитской пропаганде среди рабочих. И это дало некоторые плоды, частично изолировав интеллигенцию («жидов» или «жидовствующих поляков»).

Под напором интеллигенции и словацких патриотов часть коммунистов в руководстве КПЧ выступила против диктатуры Новотного, сняла его с поста руководителя партии и заменила Дубчеком. Новотный остался президентом (в «социалистических» странах руководитель партии выше по своему значению, чем президент или премьер-министр, т. е. представитель части населения обладает большей властью, чем формальный представитель всего народа; в ЧССР в 68-м году этот антидемократизм помог демократизации).

Генерал Шейна попытался совершить военный переворот против ЦК партии, но офицеры и солдаты не поддержали его, и он вынужден был бежать… в США. Не в СССР, т. к. он понимал, что битая карта не заинтересует Брежнева и он может продать его Дубчеку.

О Шейне мы прочли в случайно попавшейся чехословацкой газете.

О всех новостях Пражской весны по утрам я рассказывал в лаборатории. Все с интересом следили за событиями.

Утром, когда я узнал о Шейне, я поздравил всех с победой Дубчека:

— Шейна забил кол в могилу Новотного, он доказал, что сталинисты продают коммунизм на каждом шагу. Новотному не быть президентом.

И дальнейшие события подтвердили это. Застрелился связанный с Шейной зам. министра обороны. Новотный потерял всякую власть вначале фактически, затем юридически.

Но радостное ощущение весны омрачалось слухами о процессе над Галансковым, Гинзбургом, Лашковой и Добровольским. Мы получили письмо Ларисы Богораз и Павла Литвинова «К мировой общественности». В этом письме была описана противозаконность, сфабрикованность процесса.

Одновременно до нас дошли слухи, что провокатором оказался один наш старый товарищ, знакомый по Киеву, Павел Радзиевский. Я знал его неплохо и не поверил слухам. Решил поточнее разузнать о процессе и, в частности, о нем.

В Москве сразу поехал к Красину. Тот был взволнован и чехословацкими событиями, и судом.

Красин дал почитать чехословацкие газеты: об отмене предварительной цензуры, о повышении роли профсоюзов, о рабочих советах и т. д.

Красин, который еле выносил даже мой марксизм, задумчиво прокомментировал статьи:

— Что ж, Дубчеку, кажется, удастся доказать, что коммунизм может существовать на практике.

Дал он мне почитать несколько самиздатских статей и книг.

Я с жадностью прочел «Фантастические повести» Андрея Синявского. Вспомнились газетные статьи, посвященные его произведениям. Поразила наглость лжи судей и «общественных» обвинителей — писателя Васильева (бывший гебист) и критика Зои Кедриной, а также многочисленных журналистов.

Основной метод обвинения — приписывать авторам слова отрицательных сатирических героев.

Например, в «Графоманах» герой, снедаемый завистью к таланту, страдающий манией преследования, злобно отзывается о Чехове. Эту злобность на суде приписали самому Синявскому. Были еще более абсурдные «обвинения».

Удалось прочесть «Искупление» Даниэля. Основная мысль «Искупления» оказалась очень близкой: вина, грех лежит не только на палачах и стукачах, но и на не участвующих и даже на невинных жертвах. И вторая мысль-символ: отставник, кагебист хранит свой мундир — еще позовут, еще пригодится.

И третья: хрущевцы, либералы-то как раз и не видят своей вины, они взваливают вину на других, даже виновных в той же мере, что и они сами, — пользуясь слухами, догадками и т. д.

Была еще одна книга из трех частей: «Откровение Виктора Вельского».

Автор утверждает, что поскольку Христос — идеальный человек, то Его история есть история каждого человека. У каждого есть своя благая весть и своя Голгофа.

Он, Вельский, воспитывался в семье профессора средневекового искусства. Поступил при Сталине на философский факультет. Там он вынужден был стать стукачом, доносил на невинных людей («Вельскому» удалось нарисовать тонкую психологическую картину условий, порождающих стукачей). До стукачества он был переполнен страхом, комплексами неполноценности. Став стукачом, почувствовал себя сильным, удачливым — никаких угрызений совести, наоборот, чувство освобождения от груза интеллигентских табу — «все дозволено»…

После смерти Сталина у Вельского появились угрызения совести, чувство вины. Он ищет выхода. Нашел — бежать в мир свободы. Притворяется преданным, идейным журналистом, попадает в мир свободы, и… благая весть — бегство на Запад — оказывается неподходящей. Это «не наша» свобода, нужно жить в свободной России. Он возвращается из Западного Берлина в Москву. Родная мать, чтобы устроить младшего сына в Москве, решает забрать у Виктора квартиру, а для этого сажает его в сумасшедший дом.

Весь этот «Апокалипсис» — стилистически и логически развивающееся безумие, фразы становятся бессвязными, мысли путаются. Художественные достоинства книги невелики, зато психологический анализ страха интеллигента, а затем стукача, кающегося беглеца и, наконец, сходящего с ума — очень глубок и страшен в своей достоверности.

Жена Красина сказала мне, что она знает автора, — он вышел из сумасшедшего дома и вылечился от «психологии», стал самодовольным фатом и хамом.

Начитавшись самиздата, я попросил рассказать историю Радзиевского.

Красин сообщил, что Радзиевский вышел через 3 месяца отсидки в Лефортовской тюрьме и стал расхваливать КГБ и ругать подельников. Именно благодаря Радзиевскому попался Добровольский, а затем Гинзбург, Галансков и Лашкова. Он привел несколько показаний Радзиевского о товарищах. Все доказательства провокаторства Радзиевского меня не убедили: уж больно много логических аргументов и мало фактов, да и Павла я все же достаточно знал, чтобы не поверить так быстро.

Я поехал к Павлу и, делая вид, что я ни о чем не знаю, стал расспрашивать о следствии.

Павел подробно рассказал о том, как попался, как вел себя на допросах, как был обвинен Петром Якиром в стукачестве.

Добровольский принес Павлу несколько статей самиздата:

— Отпечатай на «Эре».

— Здесь нет ничего опасного? Я не ручаюсь за печатников.

— Нет. Тут материалы заседания старых большевиков. (Статьи были в папке с фамилией «Добровольский».)

Павел, идя на работу, просмотрел бегло статьи, одна показалась опасной, остальные — нет. Их он и отдал отпечатать на «Эре».

Через неделю к нему пришли, нашли папку с фамилией Добровольского, взяли Добровольского и Павла, затем остальных.

Павел высказал подозрение, что провокатором был Добровольский («а может, просто сумасшедший, у него не все в порядке с головой»).

Рассказ о допросах в тюрьме показал мне, что действительно Павел допустил несколько несущественных ошибок, которые могли быть использованы следствием. Но ведь все подсудимые, даже имевшие некоторый опыт «бесед» с КГБ, допускали ошибки в своей тактике на следствии.

Добровольский, например, передал записку Галанскову, где просил последнего взять вину на себя, т. к. Добровольскому-де нельзя садиться сейчас. Галансков, «князь Мышкин» демократического движения, как говорили о нем друзья, по доброте душевной взял связи Добровольского с НТС на себя и тем помог КГБ состряпать процесс. На суде он опроверг свои показания, но было поздно: он сам получил 7 лет лагерей, Гинзбург — 5 лет, Добровольский — 2 года, Лашкова — 1 год.

И не помогли блестящие выступления адвокатов, которые опровергли все существенные обвинения против Гинзбурга, Галанскова и Лашковой (я не останавливаюсь подробно на процессе, весь материал о следствии, суде и откликах печати и общественности собран Павлсм Литвиновым в книге «Процесс четырех», изданной в 1971 г. издательством «Фонд имени Герцена» в Амстердаме).

Когда Радзиевского выпустили, то он всем рассказывал о своем поведении на следствии, о своем впечатлении от следователей («Вежливы, улыбаются на допросе. Лишь один раз надзиратель кричал на меня. Они изменились со сталинских времен»). Это наивный подход, но он не может служить основанием для обвинения в предательстве.

Я попросил Радзиевского познакомить меня с Якиром. Мы зашли в несколько домов. В одних не хотели нас принимать, в других говорили, что не знакомы с Якиром. Я уже было решил обратиться к Красину, но Якир сам позвонил и назначил мне свидание.

Вначале Петр Якир явно подозревал меня в какой-то нехорошей игре, под конец разговора смягчился, перестал меня подозревать в связях с КГБ, но по отношению к Радзиевскому его сомнения не развеялись.

Под конец разговора спросил:

— Ас кем в Москве вы знакомы?

— С Красиным.

— А, из христиан. Вы тоже?

— Нет. Марксист.

— Член?

— Нет.

— Ну, я тоже слегка марксист.

Уже уходя, я спросил его, почему Бухарин, Иона Якир, Тухачевский и другие так позорно вели себя на допросах и суде.

Якир напомнил о пытках. Привел «гипотезы» о спецхимикалиях, гипнозе (в 36–37 годах таинственно исчез знаменитый гипнотизер Орнальдо).

По поводу гипноза я усомнился: под гипнозом нельзя сломать человека, если он не сломался без гипноза.

Когда в феврале я опять заехал к Красину, то застал у него Павла Литвинова. Было приятно, что потомки старых большевиков (как и часть старых большевиков) с нами.

Литвинов показал ответы на письмо «К мировой общественности».

Ответов, которые получили Литвинов и Богораз, было очень много. И только одно письмо, «клеймящее» Литвинова и Богораз позором. Из Киева…

Вернувшись домой, я посоветовался с друзьями. Поддержать протесты?.. Это казалось нецелесообразным. Но было невозможно молчать, видя начало новой волны сталинианы. Победили эмоции, несмотря на уговоры части друзей.

8 марта я написал письмо в «Комсомольскую правду» в ответ на одну из многочисленных клеветнических статей в прессе о суде. Я базировался в этой статье только на достоверных фактах, какие нетрудно было проверить, если б меня вздумали судить за «клевету» (сохранились еще иллюзии о суде).

Перед отправкой письма я показал его еще раз жене. Решался вопрос о дальнейшей судьбе и ее, и детей. Никто не сомневался, что в конце пути, на который я встал, — тюрьма. Жена считала бесполезными такие письма, но сказала мне, что раз иначе я не могу, то должен отослать письмо.

Прошел месяц, два. Оказалось, что по инициативе сотрудника нашего института, кандидата физико-математических наук Виктора Боднарчука было написано письмо протеста против процессов 65–68 гг. Из этого письма я узнал, что в 1967 г. был осужден журналист Вячеслав Черновол за книгу «Горе от ума» — о тех, кого судили в 65–66 гг. на Украине.

В середине мая к нам попал первой номер машинописного журнала «Хроника текущих событий», выпуск 1, 30 апреля 1968 г. Он был посвящен процессу над Галансковым, Гинзбургом и Лашковой, письмам протеста и первым преследованиям «подписантов» (сразу же возникло новое слово).

Кроме уже известных всем дел, из «Хроники» мы узнали о «деле Краснопевцева» (1957 г., «нелегальный марксистский кружок»), о суде с 14 марта по 5 апреля в Ленинграде над Всероссийским социал-христианским союзом освобождения народа. Оказалось, что еще в ноябре 1967 г. были осуждены по этому делу четверо руководителей ВСХСОН — Огурцов, Садо, Вагин и Аверичкин.

Из Москвы привезли книгу Анатолия Марченко «Мои показания», в которой описаны современные концлагеря, не сталинские. Стало известно, что не с Синявского и Даниэля, а с 56-го года политлагеря стали вновь наполняться и что в лагерях царят бесчеловечные порядки. Перед ужасом, описанным Марченко, побледнел для нас даже «Один день Ивана Денисовича».

Я купил машинку и стал перепечатывать Марченко.

Печатал целый месяц.

20-го мая меня вызвали в партком Института. Там сидел мой давний приятель, читавший и одобривший мое письмо в «Комсомольскую правду».

— Ты не знаешь, зачем вызвали? Из-за письма?

— Кажется, нет. Да, у тебя нет «Ракового корпуса»?

— Есть. Принесу.

Зашел замсекретаря парторганизации, кандидат биологических наук Кирилл Александрович Иванов-Муромский. С ним в 61-м году мы жили в одной квартире (снимали смежные комнаты у одной хозяйки). Алкоголик, наркоман. Алкоголиком стал потому, что 16-летним парнем попал на фронт, видел столько горя и подлости, что спился. Профессор Васильев рассказывал мне о его загубленном таланте — школьником он читал лекции студентам (по физиологии). В начале войны принимал участие в усовершенствовании какого-то оружия.

После войны работал секретарем райкома партии в Одесской области и попутно занимался электросном.

В Институт кибернетики поступил сразу же после организации института. Очень умен, но растрачивает себя в борьбе за карьеру. Амосов некоторое время ценил его, но потом разочаровался и в конце концов выжил из своего отдела.

Мы с ним когда-то часто выпивали и спорили. Он всегда издевался над моими «коммунистическими иллюзиями».

Кирилл начал со слов:

— Я уважаю твои патриотические чувства, но советую не ходить 22 мая к памятнику Шевченко.

22 мая — дата перевоза тела Шевченко из Петербурга в Канев через Киев (эта дата отмечалась прогрессивной украинской интеллигенцией еще до революции).

С середины 60-х годов в этот день у памятника Шевченко собирается общественность Киева, главным образом — студенты Киевского университета. Собравшиеся поют украинские песни, песни на слова Шевченко, читают стихи Шевченко, свои стихи.

В 1967 г. милиция задержала 4–5 человек, выступавших у памятника. Собравшиеся пошли к зданию ЦК партии. У ЦК их стали обливать водой из брандспойтов. Это не помогло. В 12 часов к толпе вышел один из руководителей ЦК и стал уговаривать разойтись.

Выступила старая женщина и сказала, что все пришли к памятнику, чтобы чествовать Шевченко. Непонятно, почему задержаны люди.

Стали требовать освобождения арестованных.

— Хорошо, я позвоню в милицию, и если задержанные ничего не сделали преступного, их выпустят. А вы разойдитесь.

— Нет, пока их не выпустят, мы не разойдемся.

Толпа пошла к городскому отделению милиции. Задержанных выпустили.

Я сам никогда не ходил к памятнику и потому был удивлен предложением «не ходить»:

— А почему мне нельзя идти туда?

— Там будет антисоветская демонстрация. Если ты появишься, это будет расценено как антисоветская акция с твоей стороны.

— Но откуда известно, что будет антисоветская демонстрация?

— По всему городу разбросаны листовки с призывом к антисоветской демонстрации.

— Если это так, то, значит, само КГБ их распространяет. Я не верю, что это сделали патриоты.

— Я сам читал листовку, найденную в Голосеевском парке. Там было написано: «Братья! Сойдемся к памятнику Шевченко 22 мая и скажем: Долой москалей и жидов из Украины!»

— Я знаю украинских патриотов и не встречал из них никого, кто бы так думал. Это провокация.

— Нет. Не советую тебе идти, пожалеешь.

— Почему?

— Лишишься работы.

— Я пожалуюсь.

— Кому?

— В ЦК партии.

Он насмешливо рассмеялся.

Я, уже вспылив:

— Если не поможет, то и в ООН обращусь — о дискриминации украинцев.

— Подумай все же. У тебя жена, дети.

— Хорошо. Я сегодня же наведу справки о демонстрации. Если характер ее будет шовинистским, то не собираюсь идти: мне вовсе не хочется, чтобы выгоняли из Украины мою жену и детей, ты же сам понимаешь.

— Хорошо, я тебе завтра позвоню.

Я зашел к Сверстюку, рассказал ему. Оказалось, предупредили многих. В некоторых учреждениях запретили идти кому бы то ни было, в других — отдельным лицам, в третьих всех обязали идти (например, Институт педагогики). Листовки были, но о шовинистских лозунгах он не слышал. Только на стенах университета были две-три надписи русофобского содержания. Но где же нет дураков!

Я зашел в Институт педагогики, затем в университет. В университете висело объявление о том, что все студенты приглашаются на Фестиваль дружбы народов 22 мая в 6 часов вечера к памятнику Шевченко.

21-го Кирилл позвонил:

— Ну, что ты решил?

Я рассказал о «фестивале» и прочем.

— Если пойдешь, пожалеешь!

— Я рассматриваю это заявление как шантаж и дискриминацию.

— Как хочешь.

(В этот же день он звонил жене, чтобы она меня «не пускала» к памятнику. Жена ответила ему, что не видит оснований для запрета и не понимает, почему я не должен идти.)

Утром 22-го меня вызвали к директору института Глушкову.

Глушкова не оказалось, предложил поговорить его заместитель, академик Пухов.

Пухов заявил, что я дерзко беседовал в парторганизации и хочу-де участвовать в антисоветской демонстрации.

Начался спор. В одном месте я обмолвился и вдруг увидел изумленно, что почтенный кибернетик вытянулся от радости — «поймал». Превращение академика в полицейского следователя было совершенно неожиданным — давали знать мои иллюзии о солидных ученых.

Пухов, наконец, выложил «козырь»:

— Ваш заведующий был сегодня у меня. Он говорил, что вы плохой работник и ничего еще не сделали в кибернетике. Он просил вас уволить.

— Я совсем недавно получил премию за отличную работу. Антомонов ни разу не обвинил меня в том, о чем говорите вы. Вызовите его, и пусть он скажет мне это сам, в глаза.

— Я занят. Вот вы работаете уже 6 лет и все еще простой инженер.

— У меня несколько иные представления о науке и карьере.

— Плох тот научный работник, что не мечтает о карьере. Вы — нерастущий работник. Нам такие не нужны. Советую подать заявление об уходе с работы по собственному желанию.

— Я буду жаловаться.

— Хоть в ООН.

Я сразу же пошел к Муромскому и в присутствии его подчиненных сказал ему, что он подлец, т. к. донес о моих словах об ООН, которые я ему сказал как бывшему приятелю.

Приехав в лабораторию, встретил Антомонова.

Антомонов сообщил, что ему предложили меня уволить под любым предлогом. Он также посоветовал уйти «по собственному желанию». Ведь все равно выгонят — и с плохой записью в трудовой книжке.

— Я вовсе не собираюсь помогать им меня преследовать.

Пошли разговоры с другими сотрудниками. Все сочувствовали, но некоторые говорили, что из-за меня разгонят лабораторию. Как потом выяснилось, многие из «подписантов» увольнялись «по собственному желанию» именно из-за этого аргумента. Я же считал, что если моим сотрудникам своя шкура дороже совести, то у меня есть моральное право пренебрегать их шкурой ради несотрудничества с КГБ в расправе над свободной мыслью.

Особенно мне было стыдно за дочь украинского художника Пустовийта, которого преследовали в 37-м году. Она деликатно стыдила меня за неморальное отношение к интересам лаборатории. Такая мораль у нее, испытавшей в свое время остракизм дочери «врага народа», показалась мне несколько странной.

На время затихло — со мной.

По всему Союзу прокатилась волна собраний, на которых осуждали «подписантов», выгоняли из партии, выгоняли с работы. Все это достаточно хорошо изложено в «Хрониках текущих событий», и поэтому я не буду останавливаться на событиях лета 68-го года в Киеве.

Некоторые «подписанты», спасая себя, стали «отреченцами» — они каялись.

Один кандидат наук в Киеве сказал, что подписал, будучи пьяным.

Доктор наук заявил, что письмо принесла красивая девушка, Ира Заславская (кандидат физико-математических наук):

— Не мог же я ей отказать.

Эта фраза стала крылатой, пословицей киевлян.

Я встретился с Виктором Боднарчуком, показал ему свое письмо в «Комсомолку». Он рассказал, что выгнать хотят из нашего института четырех: троих за письма, а инженера Иваненко — за создание хора с «националистическим уклоном».

В Киев приехал Петр Якир с дочерью Ирой и зятем Юлием Кимом. Юлий был одним из лучших «певцов оппозиции». Политические его песни были малочисленны, и это было одной из причин, что, в отличие от Высоцкого и Галича, песни Кима знали немногие. Вместе с поэтом Ильей Габаем и Якиром они написали одно из лучших писем протеста.

С Якиром мы пошли к Виктору Некрасову. Прекрасный рассказчик, он в лицах воспроизводил перед нами картины прошлого. Запомнилось — о «космополитизме».

На заседаниях писателей в 1948-49 гг. разоблачали «псевдонимы» и вообще космополитов, то бишь евреев. Было много трагикомических эпизодов.

Клеймят Э. Встает украинский поэт М. Бажан и пытается доказать, что Э. не космополит. Вечером собирается партийное собрание, где разбирают отсутствие бдительности у Бажана. Бажан признаёт, что за дружескими отношениями с Э. не заметил его космополитизма. Но в конце концов оказалось, что Э. не еврей, а немец. А разве немцы — космополиты? Э. вышел сухим из воды, тем более что и сам стал громить космополитов.

История, как всегда, упорно и скучно повторяет самую себя. В разгар борьбы с сионизмом (67–68 годы) Бажан опять проштрафился. Он опубликовал в журнале «Вiтчизна» поэму «Дебора» — о гражданской войне. Все было «правильно», по-партийному, кроме того, что положительной героиней поэмы оказалась… еврейка Дебора. В час пик борьбы за интернационализм Бажан опять утратил свою бдительность. В своих заблуждениях он пошел еще дальше — выдвинул кандидатуру еврейского писателя Финкельштейна (и еще какого-то расово не чистого) в Секретариат союза писателей Украины. Редактор журнала «Виiтчизна» Дмитерко получил выговор, а Бажана усовещали. На сей раз он не разоблачился перед партией.

Среди выступавших было принято не ограничиваться абстрактными рассуждениями о космополитизме. Нужно было разоблачить хотя бы одного еврея.

Друг Виктора Красина, писатель Натан Забара имел несчастье писать на идиш. В те годы некто 3. Либман, знаток идиша, специализировался на том, что выискивал в книгах еврейских писателей какие-либо намеки на симпатии к евреям, на сострадание к мукам еврейского народа или похвалу великим евреям — Эйнштейну, Кафке и другим (Марксу можно было, но не превышая меру).

Как только Либман находил космополитизмсионизм, жертва его бдительности попадала в тюрьму или лагерь. Забара тоже «загремел» в лагерь, где и встретился с Виктором Красиным, а через некоторое время с… Либманом.

Несколько жертв Либмана однажды попытались задушить стукача полотенцем, но пожалели.

Либман вышел на волю вместе со всеми, сейчас работает в университете, пишет ядовитые статьи против разлагающейся буржуазной культуры (вместе с сыном бывшего «врага народа» Дмитрием Затонским) и даже комментирует У. Сарояна.

Якир рассказал о письмах, полученных Л. Богораз и П. Литвиновым, — «жидовским отродьем», как называют их в письмах. Тождественность борьбы с космополитизмом и с сионизмом не вызывала сомнения. Вначале «жиды» были ростовщиками, кровососами-капиталистами, потом социалистами, большевиками и чекистами, затем космополитами, а теперь — сионистами. И всегда — плохими русскими патриотами. Но русское правительство всегда было справедливо: оно отмечало заслуги хороших евреев перед Родиной.

Через день Якиру сообщили по телефону, что умер В. Павлинчук, подписавший «Письмо 224-х», физик из Дубны, имевший много неприятностей с партийным начальством.

Якир не мог ни о чем-либо говорить, ни что-либо делать — так любил и уважал он этого «марксиста». Мы сразу же поехали в Бориспольский аэропорт. Билетов не было, пришлось возвращаться.

Якир показал нам машину — «они едут за нами». Настолько велик гипноз слов о демократизации страны, что я подумал про себя:

— Ему нравится играться в «казаки-разбойники». Откуда он знает, что это их машина?»

(Когда машины стали ездить за мной, я понял, что угадать, где их машины, не так уж и трудно. И понял его реакцию тех дней: первые шпики, первые машины чуть-чуть возбуждают эдаким спортивным интересом к ним, толкают подразнить, поиграться с ними в прятки. Потом интерес пропадает и появляется либо страх, либо скука.)

Когда мы проезжали через лес, Якир предложил сойти с автобуса и походить, собрать грибов. Мы сошли. Машина тут же свернула в лес.

Якир ухмыльнулся:

— Пойдем им навстречу?

— Пошли.

Из лесу выскочил молодой человек в спортивном костюме, с лицом уголовника (эта примета, клеймо советского сыщика, мне впоследствии помогала «их» обнаруживать. Бегающие глаза, порочное лицо, черты дегенеративности — сигнал для интуиции; вероятность того, что перед тобой «шпик», «филер», «подметка», «топтун», возрастала во много раз).

Увидев нас, он замурлыкал песенку, нагнулся за цветком, а потом не спеша повернул к машине.

Мы углубились в лес. Грибов не было, шпика не слышно. Побродив, увидели автобус, идущий в направлении к шоссе, но не туда, откуда мы зашли в лес.

Петр обрадовался:

— Оторвем «подметку»!

Когда автобус вынырнул где-то в километре от оставленной нами «подметки», мы увидели… «нашу» машину.

— Ага, у него был специальный передатчик. Он сообщил, куда мы выедем.


*

Мы с семьей уехали в отпуск, в Одессу. Я осторожно намекнул матери на возможность остаться без работы. Для нее, всю жизнь мечтавшей, что хоть дети будут жить хорошо, это было ударом. Она уговаривала нас с женой не заниматься политикой.

— Ведь это бесполезно. Подумайте о себе, о детях, обо мне.

Пришлось успокоить тем, что я постараюсь удержаться на работе и буду заниматься только наукой.

Она рассказала о том, как видела Троцкого в Средней Азии во время его ссылки, о сочувствии рабочих Троцкому.

— Ведь даже он ничего не сумел сделать.

Я рассказал в ответ о преследованиях Крупской, брата Ленина Дмитрия, других родственников и друзей Ленина.

Она верила и не верила:

— Откуда ты знаешь?

Когда я напал на Хрущева, мама стала защищать его:

— Ведь он дал тебе путевку в санаторий!

6 июля я приехал в Москву и сразу же попал на день рождения Павла Литвинова.

Была масса людей, из которых я знал только Красина и Павла.

Почти всех я уже знал заочно. Нечаянно обронил украинское слово — сразу же подошли Петр Григорьевич Григоренко и Володя Дремлюга.

О Григоренко я знал, что он сидел в психтюрьме за листовки против Хрущева и безответственного руководства сельским хозяйством.

Познакомился с Ларисой Богораз, но почти не успел поговорить.

Особенно близко сошелся в тот вечер с Гришей Подъяпольским, кандидатом геологических наук, и его женой Машей.

Мы весело посмеивались над кутящими и, конечно же, как все интеллигенты в СССР, перемывали косточки вождям и рассказывали анекдотические истории о собраниях против «подписантов».

С неделю еще я пробыл в Москве, знакомясь с участниками протестов.

С Петром Григорьевичем Григоренко провел целый день. Он рассказал о своей жизни, о том, как пришел к выводу о необходимости бороться за «социализм с человеческим лицом». Первые шаги — выступление на Московской партконференции (результат — перевод из Военной академии им. Фрунзе, с поста заведующего отделом кибернетики, на Дальний Восток); затем создание подпольного «Союза борьбы за возрождение ленинизма» и, наконец, психиатрическая тюрьма с 1964 по 1965 год.

Еще в Киеве мы прочли ряд документов о борьбе крымских татар за возвращение на родину. Самым сильным документом была статья Алексея Евграфовича Костерина.

Петр Григорьевич показал свое выступление 17 марта 1968 г. на банкете, устроенном представителями крымско-татарского народа по случаю 72-летия Костерина.

Основной мыслью выступления было: «То, что положено по праву, не просят, а требуют!» и «Требуйте восстановления Крымской автономной советской социалистической республики».

Петр Григорьевич изложил свою и Костерина точку зрения на эффективные методы борьбы: использование свободы слова и печати, собраний, уличных шествий и демонстраций, установление контактов со всеми прогрессивными людьми всех наций Советского Союза, обращение к прогрессивной мировой общественности и к международным организациям, к ООН и к Международному трибуналу.

Банкет окончился здравицами в честь Крымской АССР и пением «Интернационала».

Я впервые видел столь энергичного, мужественного человека с глубоким политическим умом.

К сожалению, малое распространение и в самиздате, и на Западе получило письмо Григоренко и Костерина «Участникам Будапештского совещания коммунистических и рабочих партий». В этом письме глубоко и точно проанализированы некоторые причины сталинизма, недостатки XX съезда и продолжение сталинизма после съезда, рассказано о черносотенных настроениях, о необходимых мерах борьбы коммунистических партий со сталинизмом.

Увы, авторы не получили ответа на свое письмо ни от одной компартии. И мы никогда не слышали, чтоб оно обсуждалось компартиями Запада. А на пороге уже стояло удушение Чехословакии… Молчавшие тогда способствовали чехословацкой трагедии.

Я рассказал Григоренко о том, что войска уже стоят у границ ЧССР (на Украине), что среди приграничного населения распускают слухи о том, что чехи якобы систематически вторгаются в нашу страну малыми вооруженными группами. Как было не вспомнить аналогичные заявления перед вторжениями в Польшу в 1939 году и в Финляндию?! Никто и в Москве, и в Киеве уже не сомневался, что Брежнев и К° придут «на помощь» пятой колонне и удушат чехословацкий народ в братских объятиях — как немцев, как венгров.

Петр Григорьевич показал мне письмо в ЦК КПСС председателя колхоза «Яуна Гварде» (Латвийская ССР) Ивана Антоновича Яхимовича. Яхимович с позиций члена партии заявил, что процессы Синявского и Даниэля, Гинзбурга, Галанскова и Лашковой повредили социализму, десталинизации, престижу страны.

Письмо Яхимовича, написанное классическим языком марксистского публициста прежних времен, рассматривалось многими как самое сильное из всех открытых писем по аргументации и по эмоциональному накалу.

Яхимович — филолог по образованию, добился, чтобы его колхоз стал передовым, — благодаря тому, что делал все возможное, чтобы повысить уровень жизни колхозников. Он одним из первых в стране стал оплачивать труд колхозников деньгами. В свое время о нем много писала пресса. Когда колхоз выбился в передовые, райком пытался заставить колхоз сдавать государству продукты намного больше обязательств. Яхимович отказался, т. к. считал, что только личная заинтересованность крестьян повысит производительность труда в колхозе.

Крестьяне его очень любили, они видели в нем одного из немногих честных, думающих о человеке коммунистов.

Познакомился я в этот приезд и с протоколом обыска у Гинзбурга и еще раз убедился, что никаких шапирографов и прочего «шпионского» снаряжения у него не было.

Очень интересной оказалась встреча со старым членом партии, который хотя и не был в левой оппозиции, но сочувствовал ей. В 26-м году Н. однажды увидел идущую по улицам Москвы демонстрацию с большевистскими лозунгами. Он присоединился к демонстрации против «генеральной линии» партии.

Пройдя несколько улиц, демонстранты увидели скачущую наперерез кавалерию. Все так и замерли — вспомнили царскую конную полицию. Неужели они будут стрелять?

Когда отряд подъехал вплотную, кто-то крикнул:

— Да здравствует создатель Красной Армии товарищ Троцкий!

Кавалеристы в ответ прокричали «Ура!»… и завернули за угол.

Н. участвовал и в похоронах Иоффе, покончившего с собой из-за того, что «аппаратчики» убили революцию.

Здесь тоже кто-то крикнул о Троцком, чтобы привлечь на свою сторону солдат. Но это уже были красноармейцы, не участвовавшие в гражданской войне. Поэтому никакой реакции со стороны красноармейцев не было.

Н. рассказал много историй расправы над большевиками и все время подчеркивал, что нельзя отождествлять уничтоженных троцкистов со сталинизмом.

У Н. была большая марксистская библиотека, и я у него впервые познакомился с «Уроками Октября» Троцкого, сборниками статей Сталина, Зиновьева, Каменева, Крупской против «Уроков» (жалко выглядела Крупская: она защищала Ленина от Троцкого, который-де недостаточно говорил о роли Ленина и т. д. Чувствовалось, однако, что Крупская не совсем на стороне «аппаратчиков»).

Прочел я также политическое завещание Ленина и «Азбуку коммунизма» Н. Бухарина.

Бухарин показался мне ближе Троцкого своей симпатией к крестьянству, требованием постепенной коллективизации.

И тот, и другой брали в завещании Ленина то, что соответствовало их взглядам.

У Бухарина по сути ни словечка о проблемах демократии. И слишком много культа Ленина. От последнего Троцкий гораздо свободнее, что и задело, видимо, Крупскую.

Н. дал также почитать брошюру «рабочей оппозиции», но ее я не успел прочесть. Только просмотрел и увидел, что во многом их положения не устарели и по сей день.

Прощаясь, Н. заплакал и со слезами на глазах еще раз просил не отрекаться от Октября:

— Да, мы потерпели поражение. Причины его нужно изучать, а не взваливать бездумно на Октябрь все происшедшее, как это делают молодые. Вы первый из знакомых мне молодых, кто знает историю партии хоть немного, кто пытается ее анализировать. (В первый вечер он несколько часов рассказывал мне общеизвестные факты из истории партии. Лишь когда я не выдержал и стал дополнять изложенное другими фактами, он убедился, что кое-что я все же знаю.)

Я дал Н. адрес другого старого члена партии с тем, чтобы через того я получал от Н. книги оппозиционеров 20—30-х годов.

Н. предостерег:

— Наше поколение столь изломано, что я советую вам быть со старыми членами партии осторожнее.

И в самом деле мой «протеже» впоследствии был разоблачен как агент КГБ: через него КГБ пыталось «руководить» демократическим движением.

Вскоре после возвращения в Киев нам передали второй выпуск «Хроники». Он был посвящен преследованиям «подписантов», положению крымских татар. Стало известно о марксистской группе в Ленинграде, издававшей журнал «Колокол» в 64-м году.

«Хроника» с первого выпуска стала ценным источником информации о событиях в стране, давала возможность ознакомиться с общим положением дел, с методами КГБ, с теми или иными течениями оппозиции. Благодаря сведениям «Хроники» можно было узнать, в каком городе есть люди, близкие по духу.


*

Когда я вернулся в Киев, ко мне пришел сотрудник лаборатории и сообщил, что меня выгнали с работы «по сокращению штатов».

Антомонов на профсоюзном собрании заявил:

— Мы должны сократить одного сотрудника. Плюща все равно выгонят — вы знаете, почему. Мы теряем двух, если сократим не Плюща, или одного — Плюща.

Арифметика была убедительной, но все же никто не хотел голосовать за мое «сокращение».

Антомонов предложил «американское» голосование: всем раздают список сотрудников лаборатории, и каждый поставит крестик против фамилии жертвы. Большинство поставило крестик около своей фамилии. Но при этом достаточно было двух-трех крестиков против моей фамилии, как я автоматически набираю максимум голосов.

Так и получилось. Нашелся только один человек, который сказал, что лучше пусть разгонят всех, чем участвовать в этом подлом деле. Именно он и пришел предупредить меня.

Я просмотрел трудовое законодательство и убедился, что по пяти-шести пунктам меня не имеют права сокращать.

Я пришел в лабораторию и потребовал нового профсоюзного собрания, т. к. первое велось без меня, и не было даже протокола заседания. Я показал Трудовой Кодекс и указал, почему они не могут сократить меня. Наконец, разъяснил, что мне небезразлично, кто выгонит — сотрудники или администрация. Если сотрудники, то мне трудно будет доказать что-либо на суде против администрации.

Собрание постановило, что предыдущее собрание было незаконным, что «Плющ — нужный для лаборатории сотрудник».

Затруднение было в следующем:

— Кого же сокращать, если не меня?

Это ставило меня в некрасивое моральное положение: я вынуждал кого-то добровольно взять на себя жертву.

Я объяснил собранию, что профсоюз имеет право не допускать сокращения кого бы то ни было.

Так и записали в протокол собрания.

После собрания опять была дискуссия об «аморальности» ставить лабораторию под удар и «моральности» молча смотреть на то, как расправляются с людьми за их взгляды. Некоторые товарищи пытались доказать мне, что все не так плохо, что я преувеличиваю симптомы возвращения сталинизма.

С протоколом собрания я поехал в отдел кадров. Там мне сообщили, что через две недели я буду уволен. Я заявил, что они не имели права увольнять меня, т. к. у меня двое детей.

— Кто же виноват, что вы не сообщили в отдел кадров, что у вас родился второй ребенок?

— Ничего подобного, у вас это записано, потому что по праздникам мне выдают подарки на обоих детей. (Это такая традиция в СССР — забота о детях… по праздникам выдается кулек конфет.)

— А я говорю вам, что второй ребенок не записан.

Я подошел к картотеке и стал искать свою карточку.

Заведующая канцелярией отдела кадров подбежала ко мне и стала кричать, чтобы я не смел рыться в бумагах.

Я вытащил свою карточку и указал на то, что оба сына записаны.

Заведующая стала кричать, что я хулиган, нахал и тому подобное. Она кричала голосом оскорбленной женщины. В комнату стали заглядывать — впечатление было такое, что ее кто-то пытался изнасиловать.

На минуту я действительно ощутил себя подонком, издевающимся над сединами этой женщины. Но чувство вины быстро исчезло — я вдруг вспомнил, кто кого насилует на самом деле.

Зашел в местком и показал протокол.

— Вы не знаете закона. Решает вопрос не профсобрание, а местком.

— Зачем же вы приказали провести профсобрание?

— Это не имеет значения.

— Но вы же по закону не имеете права меня увольнять.

Я перечислил все свои «льготы», показал блестящую характеристику, данную Антомоновым несколько месяцев тому народ.

Тут вмешался в разговор посторонний:

— Я из обкома профсоюза. Сейчас уже поздно что-либо решать в месткоме. Вы можете в десятидневный срок подать на администрацию в суд.

— Хорошо, буду судиться.

Я поговорил с художницей Аллой Горской, которую вместе с друзьями выгнали из Союза художников. Они тоже хотели судиться — за клевету на них со стороны Секретариата Союза.

Но у Аллы ничего не получилось, т. к. другие художники не захотели подавать жалобу в суд. Один из руководителей Союза пообещал, что им оставят мастерские, будут давать заказы на оформление городов Украины, если они будут сидеть тихо. Одной же Алле не хотелось судиться.

Я стал искать адвоката, т. к. хотел сделать процесс политическим. В Москве адвоката, который бы согласился честно говорить о политической подкладке моего «сокращения» на суде, найти трудно, но можно. В Киеве же я проискал подходящего адвоката все 10 дней. На 12-й день один юрист мне объяснил, что по закону я должен был за 10 дней подать заявление в суд, а поиски адвоката можно было продолжать после.

Но шел август 68-го года, и собственная судьба отходила на задний план.

Как-то в одном доме я встретился с чехом. Я стал расспрашивать его о тех «фактах», которые указывались нашими газетами в качестве доказательства угрозы контрреволюционного, антисоциалистического переворота в ЧССР. Он убедительно опроверг все аргументы и «факты» советской прессы.

В частности, по поводу известного письма девяноста рабочих автозавода, в котором авторы писали об угрозе контрреволюции и просили «братской» поддержки Советского государства, он объяснил, что почти все они либо бюрократы, либо работники охраны завода.

Утверждение об агрессивных намерениях ФРГ его только насмешило. Кто же не понимает, что ФРГ настолько боится СССР, что и мечтать не может о какой-либо агрессии против ЧССР, даже имея «пятую колонну»? К тому же, столетия взаимоотношений с немцами для чехов и словаков слишком памятны.

— Чехи и словаки никогда не отвернутся от России.

— Да, но СССР собирается на вас напасть.

— Нет, это невозможно. Мы — братские народы. Мы — социалистическая страна.

— Плохо же вы знаете своих братьев. Брежневу даже в голову не придет воспоминание о столетних связях и дружбе. То же с социализмом. (Достаточно вспомнить о процессе Сланского.) Для них социализм — ширма, чтоб сохранить власть. А вы расшатываете их власть.

— Может быть. Но не пойдут же советские солдаты против коммунистов и славян!

— А Венгрия? Для чего же они клевещут каждый день на КПЧ, если не для подготовки солдат и народа к нападению на «контрреволюционеров»?!

— Нет, это невозможно.

— А зачем наши танки стоят у границы?

— Я видел, когда переезжал границу. Они хотят запугать Дубчека, чтоб тот был сговорчивее.

Спор закончился ничем. Он слишком верил в слова «дружба» и «интернационализм». Я не верил ни одному слову наших вождей. А народ… Что он знает? Ему врут каждый день, он верит и не верит. Он верит тому, что «мы всех кормим; мы спасли чехов и словаков, поляков и болгар от немцев. А они, неблагодарные…», и не верит в честность тех, кто говорит ему это.

Даже в моей лаборатории я слышал слова:

— За что мы проливали кровь? Чтоб они отдали страну немцам?

— Господи, зачем же чехам и словакам отдавать свои земли ФРГ?

И это говорили люди, знавшие историю советской внешней политики.

Еще в мае, когда только появились первые признаки агрессивных намерений Брежнева, я решил написать для самиздата «Историю международной политики Сталина в изложении газеты «Правда»».

Я хотел составить последовательное изложение отношений с Англией, Францией, Германией, Польшей, Финляндией, Прибалтийскими республиками, Румынией и Китаем в цитатах из «Правды» с весны 39-го по июнь 1941 года. Цитаты эти я подавал без комментариев: они были достаточно красноречивы, т. к. читатель наперед знал, что все это закончится Отечественной войной.

Результаты моей подборки превзошли все ожидания.

Прежде всего сам способ изложения событий. Все нужное для подтверждения правильности политики СССР «Правда» излагала устами… буржуазных политиков и журналистов. Я догадывался, в чем тут дело, а приехав на Запад, утвердился в догадке.

Среди политиков и журналистов, сколь угодно ненавидящих Советы, так много разногласий, а в прессе так много лжи и погони за сенсациями, что совсем нетрудно найти цитаты, выгодные СССР на сегодняшний день. Помимо этого, всегда можно втиснуть почти в любую газету любого направления необходимые госбезопасности идеи, сведения и т. д.

Например, весь журналистский мир сейчас знает, что некий Виктор Луи, советский подданный, систематически передает на Запад соответствующие информации и даже «самиздат» (когда нужно опорочить Солженицына или Хрущева). И что же? Луи работает «кором» в буржуазной газете, как будто он не советский подданный. Зачем это нужно газете, её читателям?

Многие западные газеты с удовольствием печатают то, что нужно КГБ, т. к. это либо сенсация, либо «новые сведения», «новая точка зрения». Потом подсадная «утка» возвращается домой, на страницы «Правды», в виде того, что «даже реакционная пресса признала, что Н. — агент гестапо, а страна М. готовит заговор против мира» и т. д., и т. п.

В самиздате ходит работа западного автора о Тухачевском. Автор рассказывает, как белый генерал Скоблин, задумав задушить большевиков их собственными руками, установил связь с гестапо и НКВД, чтобы состряпать «дело Тухачевского». НКВД подбросило идеи Скоблину и его жене (давнему агенту ВЧК), Скоблин договорился с гестапо. Гестапо подготовило «улики» и подбросило их президенту Чехословакии Бенешу, тот, будучи другом СССР, передал их Сталину. Кольцо замкнулось, Сталин уничтожил талантливейших полководцев армии (и Скоблина как ненужную «улику»).

Почти вся эта история излагалась и в советской печати, за исключением сговора НКВД и гестапо.

Но более интересны не методы подачи материала, а сам материал газеты «Правда».

Еще весной 39-го года «Правда» печатала антифашистские статьи. Она возмущалась (умеренно) предательством Запада по отношению к Чехословакии.

Но постепенно «антифашизм» стихает. Появляются «объективные» статьи о фашистской Германии.

И все же переход к пакту о ненападении, о мире и дружбе был слишком резок и пропагандистски недостаточно подготовлен. «Правда» опубликовала несколько выдержек из речей Гитлера против Польши. Гитлер разглагольствовал об империалистическом Версальском договоре, которым хотели поставить немецкий народ на колени, о полицейской политике польского правительства по отношению к нацменшинствам — немцам, украинцам и белорусам. Комментариев к речам Гитлера «Правда» не давала, но подборка речей и цитат из «Фёлькишер беобахтер» красноречиво говорила о симпатии к Фюреру со стороны Вождя.

Не успели подписать Пакт о ненападении, как фашисты ворвались в Польшу. Англия и Франция объявили Германии войну. «Правда» подала материал объективно: большие выдержки из немецкой прессы и маленькие из английской и французской.

«Правда» сообщала о разгроме польской армии, о бегстве правительства. И вдруг появились статьи о преследовании украинцев и белорусов со стороны поляков, о нарушении советских границ польскими войсками, о том, что польская подлодка пряталась где-то в прибалтийском порту.

И тут… советские войска перешли границу, чтобы спасать единокровных украинцев и белорусов (от поляков или от новых друзей?). «Несуществующему» польскому правительству послали ноту.

Простые советские граждане, солдаты и журналисты стали писать возмущенные письма о том, что озверелые польские офицеры имеют наглость… стрелять по красноармейцам.

Наконец победа доблестных советских войск (о победе немцев почти не пишут), западные украинцы и белорусы просят принять их в состав Союза, выборы на Западных землях в советы. (Здесь, на Западе, от украинских эмигрантов я узнал, под какой аккомпанемент чекистских выстрелов и пыток шли эти «выборы».)

Параллельно возникает прибалтийская проблема. Заключаются договоры о поддержке прибалтийских республик Советским Союзом. В некоторые прибалтийские города вводятся советские войска. Через несколько месяцев руководители прибалтийских армий и правительств опровергают «измышления западной прессы» о советизации Прибалтики. (Бедный Ульманис, президент буржуазной Латвии, эстонский генерал Лайдонер! Они опровергали то, что все уже видели, — их недалекую гибель.)

Через три месяца после начала 2-й мировой войны на очередной сессии Верховного Совета выступает Молотов. Он объясняет диалектику истории — за эти три месяца агрессорами стали Англия и Франция. Они ведут «религиозную войну» по типу средневековых — против нацизма. Молотов издевается над Англией и Францией: разве можно бороться пушками с идеями?

Появляются статьи о преследованиях французских коммунистов за их «антивоенные» выступления.

Писатель-коммунист Т. Драйзер протестовал против того, что США экономически помогают Англии и Франции, несмотря на свой нейтралитет.

Что-то негодующее написал Андерсен Нексе, тоже писатель и тоже коммунист.

Короче, руками западных коммунистов Сталин решил заклеймить англо-франко-американскую агрессию против национал-социализма.

Поэт Асеев в стишках против Польши зарифмовал речь Гитлера в Данциге (не упоминая, правда, о Гитлере).

Точно так же лживо освещалась война с Финляндией. Начались переговоры с финнами. Им предложили ту же помощь, что и прибалтам. Финны уже видели судьбу Польши и Прибалтики и потому отказались от обмена землями и от военной помощи.

Появились сообщения о каком-то выстреле из пушки со стороны финнов, о вторжении финских войск на наши земли. Послана гневная нота Финляндии.

Финляндия робко попросила создать комиссию для изучения инцидента с выстрелом. В ответ — гневные письма трудящихся СССР, гневная нота.

Все это напоминает басню Крылова «Волк и ягненок», аргументацию с обеих сторон — волка и ягненка.

Наконец войска Ленинградского военного округа (не Красной Армии, а округа!) перешли границу без объявления войны. Финны имели наглость объявить войну (так что агрессор — они).

Через несколько дней в Финляндии создано народное правительство (на территории, захваченной Красной Армией). Новое правительство, не успев возникнуть, подписало нужный договор. «Правда» поместила карту земель, отошедших Советскому Союзу и Финляндии. Всем читателям было видно благородство Союза: маленький Карельский перешеек нам, а большой кусок Карелии — им. Финские войска спешно отступали, старое финское правительство куда-то исчезло. Когда шведы робко попытались примирить воюющих, то им заявили, что уже заключен договор с настоящим правительством Финляндии.

Опубликовали выдержки из «Фёлькишер беобахтер» о том, что берлинцы радуются победами союзника. (Правда, Муссолини при этом поставлял оружие финнам. Англия и Франция также поддерживали Финляндию.)

Постепенно статей о доблестных успехах в Финляндии поубавилось, а затем они и вовсе исчезли. Пошли статьи о боях за то или иное село. Забыли о народном правительстве. Вдруг вынырнуло старое, ненародное правительство, с которым и заключили мир.

Странно, что читатели того времени не поняли, что Красная Армия слаба, если не способна оказалась победить Финляндию. Как не поняли связи сталинизма с гитлеризмом, слабости «пятой колонны» в Финляндии?

21 декабря весь мир отмечал 60-летие Вождя всех народов.

На видном месте «Правда» поместила поздравление вождю от фюреров — Гитлера, Чан Кай-ши и словацкого Тиссо.

Выписок о захвате Бессарабии, присоединении Прибалтики, о войне в Китае я не успел сделать: отпуск, сокращение штатов, а затем 21 августа — все это не дало мне закончить статью.

В «Правде» от 21-го анонимка, просьба о помощи со стороны неназванных руководителей КПЧ. «Пятая колонна» работала.

Задолго до этого в самиздате появились «2 000 слов», речь Вацулиха на съезде писателей Чехословакии, «Программа действий КПЧ» и другие переводы из чехословацкой прессы, особенно из «Литерарных листов». Нарасхват шла «Дукля» — журнал украинцев Словакии. К сожалению, в нем анализировали только национальные и религиозные проблемы в новой Чехословакии. Националистическая ограниченность журнала сказывалась во всем. Когда украинца В. Биляка выбрали секретарем словацкой компартии, украинцы Словакии радовались. Но когда Биляк публично отрекся от своего украинства по сути предупредив о готовности предать все народы ЧССР), «Дукля» обрушилась на него.

Но радость «весны» настолько заливала страницы «Дукли», что можно было даже не знать других газет и журналов Чехословакии, чтобы понять, что «весна» действительно пришла.

Демократизм, гуманизм, правдивость «Программы действий КПЧ» убеждал нас тогда больше, чем что-либо, что чехословацкая компартия на самом деле начала строить «социализм с человеческим лицом».

Название это мне не нравилось, т. к. оно подразумевает возможность социализма с нечеловеческим лицом. Последнее — не социализм, а новая форма эксплуататорского общества. По этой же причине мне кажется неудачным термин «казарменный коммунизм». Как идеология такой «коммунизм» возможен, но как строй он либо невозможен, либо не есть коммунизм, т. к. должны быть люди, заинтересованные в сохранении его бесчеловечности, выходящие за рамки «равенства, братства и свободы», имеющие политические и экономические льготы. Они должны быть самыми, равными и свободными «братьями».

Нападки на ЧССР с каждым днем усиливались. Все мы ведали: если начнется война, скажут ли свое слово друзья ЧССР — Румыния и Югославия, а также враги — «империалистические государства».

Ходили слухи, что Румыния и Югославия обещали военную помощь Дубчеку на случай вторжения. Югославия начала вооружать свое население на случай войны с «братьями» по крови и идеологии.

Но мы знали, что войска чехословаков стоят не у границ СССР, а у границ с Германией, что их пушки обращены на Запад. Дубчек вовсе не готовился к отпору агрессии со стороны Советов.

ФРГ не только не собиралась вторгнуться на помощь «контрреволюции», но из страха перед провокацией со стороны стран Варшавского договора на всякий случай провела военные маневры подальше от ЧССР, хотя ранее намечала провести их у границ Чехословакии.

Самым гнусным выглядело в наших газетах изложение статей западных журналистов о ЧССР.

Произвольные домыслы «Вашингтон пост», «Дейли мейл», «Темпо», «Нью-Йорк тайме», австрийских и других газет выдавались за саморазоблачение империалистов. Свобода фантазировать и лгать, которую имеют западные журналисты, была использована несвободной лживой печатью Советского Союза. В который раз «свобода» помогла антисвободе. Лживость западных журналистов всегда на руку советским фальсификаторам. Обратное тоже верно. Западная пресса неоднократно использовала советскую ложь для борьбы против социализма.

И вот сообщение — войска Варшавского договора вторглись в Чехословакию. Поздно вечером мы сидели у приемника и слушали чехословацкие радиостанции. 2124־ августа сливаются сейчас в памяти в одну длинную ночь кошмара, стыда и отчаяния.

Мы слушали информацию о реакции чехословаков на братскую помощь. Выступил Людвик Свобода. Он плакал из-за трагического повторения оккупации 38-го года, проводил параллель между 38-м и 68-м годами. Мы все плакали вместе с ним, т. к. кроме слез и бессильной ненависти к своим «вождям», ничего не могли противопоставить силе.

Было мучительно стыдно быть советским, быть марксистом. На душе только страх за ЧССР, СССР, за будущее всего мира, ощущение наступления длительной зимы, ночи сталино-фашизма.

На улицах подходили малознакомые люди и говорили с ненавистью и злобой:

— Почему американцы молчат? Хоть бы китайцы развязали войну!

— Нужно бросать бомбы. Самиздат и всякая пропаганда — кобыле под хвост, это игрушки.

И наиболее злые, отчаянные слова говорили наиболее умеренные, либералы.

Я пытался как-то успокоить друзей, отговорить от тех или иных авантюр. Но сам был склонен пойти на какую-нибудь авантюру.

Жить в этой мерзкой стране стало невозможно, т. к. не видно было реальных эффективных методов борьбы с властью бандитов. Если даже организованная, политически развитая страна, единодушная во взглядах на право идти своим путем, на право независимости, со своим правительством, армией и т. д. ничего не смогла сделать, то что может сделать жалкая кучка советских оппозиционеров?

Я решил идти в чехословацкое консульство — просить гражданство. Оказалось, что несколько киевлян опередили меня, но консула не было — он уехал в Москву. Его заместители благодарили за моральную поддержку со стороны советских граждан, но советовали не выступать, чтобы не дать повода обвинить консульство в «подстрекательстве». Они сами ничего не знали о событиях в ЧССР и сутками сидели у радиоприемников. Они сказали, что чехословацкий посол в Москве подкуплен нашими оккупантами.

Я решил пойти в югославское консульство. Оказалось, что такого на Украине нет.

Было предложение устроить демонстрацию. После долгих дискуссий решили не делать этого: нас в Киеве так мало, что арест демонстрантов частично парализует самиздат.

Решили только поддержать чехов и словаков единственным, чем могли, — как можно более широким распространением документов «весны».

Ночью 21-го или 22-го мы с женой возвращались на такси домой. Перед мостом Патона машина вынуждена была остановиться — по мосту шла бесконечная колонна с пушками и ракетами.

Таксист зло сказал:

— Румынов едут давить!

Мы так и замерли. Ведь румыны, видимо, не потерпят «братской помощи». Значит, начнется война…

В те дни забрали в армию многих парней. Их обрабатывали ложью о Румынии, о ее контрреволюционном правительстве (оно-таки контрреволюционно, но не в брежневском смысле).

У границ Румынии стояли наши войска.

У некоторых киевлян появилась идея — пойти добровольцем в армию, чтобы потом примкнуть к румынам в случае войны. Но идея была очень наивной — кто поверил бы в такой «энтузиазм»?


*

Пришла, наконец, книга Сахарова «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе».

Великолепно сформулированы основные проблемы, стоящие перед миром, видна бесстрашная смелость в разоблачении неосталинской политики в СССР. Очень наивной показалась футурологическая часть — предложения реформ во внутренней и внешней политике. Сейчас, после 21-го августа, особенно ясно видна была невозможность каких-либо существенных реформ сверху.

Особенно сомнительными мне показались слова о сближении СССР и передовых капиталистических стран. Да, «конвергенция» возможна, но какая? Тенденции реальности говорят о сближении к точке падения в бездну. В СССР нарастает сознательная и бессознательная тенденция к отказу даже от слов социализма, к переходу в государственный капитализм в его оголенно-бесчеловечной форме. Если Запад и станет приближаться к СССР, то скорее по пути усиления антидемократизма, еще большей концентрации капитала и сращивания государства и монополий[2].

Да Сахаров и сам эту опасность видит и говорит в своей статье, что сближение не должно стать сговором правительств[3].

Статья Сахарова широко разошлась по научным институтам и среди литератов. Вокруг нее велось много дискуссий. Но было не до дискуссий, т. к. уже 26-го позвонил П. Якир и сообщил, что 25-го на Красную площадь вышли на демонстрацию Лариса Богораз, Виктор Файнберг, Павел Литвинов, Наташа Горбаневская, Константин Бабицкий, Владимир Дремлюга и Вадим Делоне. Они вышли с плакатами протеста против оккупации ЧССР. Их арестовали и, видимо, обвинят либо в «антисоветской пропаганде», либо в «клевете на власть», либо в нарушении «работы транспорта и государственных учреждений».

Мы радовались, что нашлись люди, заявившие, что не все в СССР поддерживают агрессию.

Многие жалели, что вышел на площадь Литвинов, — он так нужен самиздату. Но все понимали, что в данном случае «здравый смысл» был откинут во имя чувства протеста, из-за невозможности молчать — соучаствовать в агрессии. Многие завидовали им, несмотря на понимание важности тихой самиздатской работы.

По всем учреждениям проводили собрания в поддержку «братской помощи» и «спасения социализма» в ЧССР. Некоторые не являлись, другие воздерживались, третьи протестовали.

Несогласных стали репрессировать.

В Институте кибернетики академик Глушков выступил с осуждением чехословацких оппортунистов и контрреволюционеров и поддержал вторжение. Кто-то из сотрудников пригласил журналиста. Когда Глушков увидел магниевую вспышку фотоаппарата, он побледнел и замолк.

После собрания он передал Виктору Боднарчуку, уже изгнанному из института, что он не хотел, чтоб его выступление стало широко известным. Ведь все сотрудники понимают, что он вынужден был это сделать ради Института, ради науки (на… нужна такая наука?).

Даже этот беспринципный человек не хотел, чтобы о его поддержке агрессоров знали в мире.

Третий номер «Хроники» поместил информацию о протестах против агрессии. В письме газетам «Руде право», «Унита», «Морнинг стар», «Юманите», «Монд», «Вашингтон пост», «Нойе цюрхер цайтунг» и «Нью-Йорк тайме» Наташа Горбаневская рассказала о плакатах, которые держали демонстранты, об избиениях демонстрантов и т. д.

28 июля был арестован Анатолий Марченко за нарушение паспортного режима (он сидел с 1960 по 1966 гг. в лагере, а выйдя на волю, не имел права ездить в Москву). На самом деле его судили за книгу «Мои показания», за письмо от 26 июля в чехословацкие газеты о клеветнической компании против ЧССР и об угрозе интервенции.

21 августа Марченко получил год лагерей.


*

В конце сентября в Киев приехали представители крымских татар — физик Роллан Кадыев и врач Зампира Асанова. От своего народа они имели специальные мандаты, в которых было четко сформулировано, что они должны отстаивать. На поездки в Москву или в Киев народ выдавал представителям деньги.

Роллан и Зампира приехали с поручением передать письмо украинскому правительству. Они рассказали, что агенты КГБ распространяют среди крымских татар слухи о том, что в Крым их не пускают «украинские националисты». Мы смеялись:

— Какие? Шелест или Дзюба, которого Шелест преследует за национализм?

А в Крыму КГБ распространяет слухи, что татары хотят выгнать украинцев и русских из их домов…

Пошли к Виктору Некрасову. Зампира поблагодарила его от имени народа за поддержку.

Некрасов рассказал забавный эпизод.

Однажды в Крыму, в номере гостиницы, он шутил со своим другом, писателем Н.:

— Давай устроим здесь революцию. По обычному плану: прежде всего вокзал, телеграф, банк. Затем выгоним русских и украинцев, объявим независимую Крымскую республику. Попросим у татар убежища и будем жить в свободной стране.

Однажды с Н. провели беседу по поводу того, что тот отказался выступить против Некрасова. Н. всерьез напомнили:

— Вы думаете, мы не знаем, как вы с Некрасовым хотели сделать революцию в Крыму?!.


*

Мы решили познакомить Зампиру и Роллана с украинскими патриотами.

Татары встретились с Дзюбой и Зиновией Франко, внучкой известного украинского революционера, поэта Ивана Франко. Они пообещали собрать среди украинской интеллигенции подписи под требованием вернуть татар на их родину. (Многие, помимо Дзюбы и Франко, сделали для татар, что могли. Иванычук, например, написал историческую повесть «Мальвы» о периоде дружбы Украины и Крыма. «Интернациональная» советская власть запретила повесть — за «национализм». Чей?..)

Я с Зампирой и Ролланом пошел по домам писателей, чтобы привлечь их внимание к крымско-татарской проблеме. Побывали у многих. Чем менее чиновным был писатель, тем искреннее он откликался на наши слова.

Пришли к Андрею Малышко. Встретила нас его жена, поэтесса Любовь Забашта, та самая, что упрекала меня в 66-м году за русский мой язык…

Роллан рассказал ей, как уничтожают памятники крымско-татарской старины, попросил обратиться с протестом в Общество охраны памятников старины.

— Я в Крыму часто отдыхаю и не видела разрушений!

Роллан показал ей фотографии разрушений. Только пушкинский Бахчисарайский фонтан оставили, ибо он пушкинский. (Спасибо, товарищ Пушкин!)

— Хорошо, в следующем году я поеду туда в санаторий и посмотрю.

Вошел Малышко. Она подбежала к нему и что-то шепнула. Тот быстренько прошел в спальню.

Забашта объяснила нам, что у Малышко ночью был сердечный приступ и он не может поговорить с нами.

— Он, конечно, сочувствует вашему народу.

От Малышко пошли к Бажану. У подъезда стоял милиционер. Мы рассмеялись — как берегут таланты.

— Вам к кому?

— К Бажану.

— Он в Конча-Заспе (местность под Киевом, где находятся правительственные дачи и санатории).

В целом у Роллана сложилось очень хорошее впечатление от украинской интеллигенции, особенно от Дзюбы. Он сказал мне после всех визитов: «Политически Москва делает для нас больше, чем Киев, но украинцы нас лучше понимают».

После отъезда представителей крымских татар пришли хроники-бюллетени их борьбы. В них описывались политические преследования татар и борьба народа за свои права.

21 апреля в г. Чирчике (Узбекистан) крымские татары собрались у памятника Ленину отметить его день рождения. Войска и милиция стали разгонять собравшихся дубинками, ремнями, поливали щелочной водой из брандспойта. Били, не щадя ни женщин, ни стариков. Досталось и узбекам, и даже русским.

Русский капитан, случайно оказавшийся при этом «Мамаевом побоище», закричал:

— Как вы смеете бить людей! Ведь вы же не эсэсовцы! Я напишу в ЦК!

Его так избили, что тут же увезли в больницу. О его дальнейшей судьбе татары так и не смогли узнать. (Где он? Убит? Лечится? В тюрьме или психушке?)

Свыше 300 человек было арестовано.

В мае в Москву приехало 800 представителей крымско-татарского народа.

16-17 мая их арестовали, а потом погрузили в пломбированные вагоны и отправили в Ташкент. При аресте протестующих избивали. По ошибке избили подданного Турции. Тот пожаловался своему послу. Советские власти извинились — «перепутали». Посол успокоился

— бьют мусульман, но не наших. У татар было много надежд на мусульман Турции и Ближнего Востока. Увы, надежды эти были обмануты.

Заехал к нам Гомер, шофер по профессии.

Он рассказал о своей личной судьбе, типичной для крымского татарина.

Как их вывозили из Крыма в 44-м году, он не помнит Остался без родителей, жил в детдоме в Узбекистане. На всю жизнь запомнил, как разгневавшись, воспитательница выгнала его на холод, в зиму, босиком на снег — педагогика!

После 56-го года жил хорошо, много зарабатывал. Женился. Тесть — богатый человек, тоже крымский татарин. Когда началось национальное движение, Гомер стал помогать деньгами. Но не утерпел, стал участвовать активно — распространять самиздат и т. д.

Тесть и жена стали ругаться с ним.

— Но я не могу лишь материально поддерживать. Я никогда не забуду им, як выгоняли меня на снег.

С Гомером мы зашли к Некрасову. Он предложил Гомеру выпить. Гомер отказался:

— Мы не можем пить, т. к. запах алкоголя будет доказательством нашего хулиганства. КГБ и милиция арестовывают нас и без повода.

Гомер и другие рабочие из крымских татар поразили всех нас высоким уровнем политического сознания, пониманием таких вещей, которые недоступны «среднему советскому интеллигенту».

Гомер уехал, и у нас настало относительное затишье.


*

Часто звонил Якир и сообщал новости. Чаще печальные.

В августе арестовали Иру Белогородскую за распространение письма об аресте Марченко. Ира забыла в такси сумочку с большим количеством экземпляров письма. КГБ получил сумочку, а с нею — улики против Иры.

27 сентября был обыск у Ивана Яхимовича, который за письмо в ЦК был уволен. Его жену Ирину уволили из школы. Обыск был по подозрению в ограблении Госбанка. Под столь же фальшивым предлогом обыскали ленинградца Юрия Гендлера, юрисконсультанта. После обыска его арестовали, т. к. нашли самиздат.

Пользуясь затишьем, я стал искать работу.

В. Боднарчук, пользуясь связями со многими математиками из разных институтов, предложил два института. В этих институтах нужно было разрабатывать математические модели тех или иных процессов.

В каждом институте были люди, которые знали о судебных процессах, о подписантах. Они говорили, что работа есть. Я вместе с ними шел в отдел кадров. Там, посмотрев на мою трудовую книжку, на запись «уволен по сокращению штатов», сразу же спрашивали: «Почему?»

Я не очень убедительно врал о своем желании работать по тематике данного института.

— Хорошо, приходите через неделю.

Через неделю оказывалось, что мест нет.

Боднарчук учил меня, как сделать мою устную версию «сокращения» убедительной. Я пытался, но врать было противно, да и не верил я, что КГБ выпустил меня из поля зрения.

Зашел в другие институты — та же история.

В некоторых институтах завотделом сразу же спрашивал:

— Подписант?

— Да.

— Я постараюсь уладить.

Но ничего нельзя было уладить.

В Институте психологии администратор сказал моему приятелю:

— Мы еле спасли своих подписантов, а вы предлагаете нам чужого.

В одном биологическом институте встретил старого товарища, профессора. Он расспросил о политических событиях и даже посочувствовал:

— Знаешь, если я порекомендую, то откажут точно. Я лучше через посредников. И извини, спешу на собрание, читаю доклад о новых формах буржуазной антисоветской пропаганды.

Посмеялись вместе — кто читает?! Я смеялся не очень весело…

Встретился с директором и врал даже убедительно. Директор заинтересовался; моя предыдущая работа частично совпадала с тематикой института.

Через день мне сообщили, что мест нет…

Пошел в издательство «Высшая школа», устраиваться редактором в отдел математической литературы. Одновременное знание украинского языка и математики — редкость, и потому такие «энциклопедисты» ценятся. Увы, повторилось прежнее.

Наконец, корректор из редакции «Наукова думка» сообщил, что им требуется редактор математической и технической литературы.

Опять — «придите завтра».

Пошел на прием к президенту Академии наук УССР академику Патону. Его не было. Зашел в партком Академии. Там прямо изложил причины увольнения. Завязался политический спор. Я им об угрозе ресталинизации, они мне о буржуазной пропаганде. Я, наконец, поставил вопрос об их обязанности устроить меня на работу, т. к. юридически не было права увольнять меня. Рассказал, как не принимают с записью «по сокращению штатов».

— Хорошо. У вас что-нибудь на примете есть?

— Есть.

— Что?

Я замялся.

— Но мы вам хотим помочь!

Сказал о «Науковой думке».

— Приходите завтра.

«Завтра» оказалось, что уже взяли человека на это место. Я проверил — еще не взяли.

Написал заявление в Объединенный комитет профсоюза Академии наук и высших школ.

Говорил со мной очень симпатичный товарищ:

— Зачем вы все изложили в заявлении? Нужно было иначе все объяснить.

— Но я уже пытался иначе. Все равно кому надо — узнают.

— Да, вы правы. Но что мы можем сделать? Я постараюсь подыскать вам работу, но обещать не могу — знаете, политика все же…

Пошел в ЦК профсоюзов. Там почти те же слова — о бессилии профсоюзов. Посоветовали покаяться.

Пришлось махнуть рукой на работу и становиться репетитором. В университете пообещали рекомендовать меня отстающим студентам, но ни одного «болвана» (так их у нас называют) я так и не нашел.

Знакомые порекомендовали школьницу, готовить в университет. Она пришла два раза, а потом исчезла. Оказалось, ее предупредили, что из-за встреч со мной ее не примут в университет. Она «и так еврейка», а связь с «неблагонадежным» — стопроцентная гарантия непоступления.

Я понял: мне остается одно — становиться оппозиционером-профессионалом. Это дает только тюрьму — не деньги, но это тоже работа, и по сути более нужная. И главное — не надо будет раздваиваться на строителя светлого будущего и оппозиционера мрачному настоящему и будущему, не надо лгать.

Единственное, что было трудно, — сидеть на шее у жены и уходить от науки. И не очень хотелось становиться профессиональным политиком. Политическая деятельность кажется мне суетой, борьбой с препятствиями, а не раскрытием своей индивидуальной сущности, не развитием своих сущностных сил. К тому же — компромиссы, столкновение с грязью политической жизни.

Но и уйти в сторону, заткнуть уши, не видеть, молчать, забыть — это тоже невозможно.

Напряженность политической борьбы нарастала.

5 сентября судебно-психиатрическая экспертиза Института им. Сербского под руководством проф. Д. Р. Лунца признала Горбаневскую невменяемой. Прокуратура прекратила возбужденное против нее дело и передала ее на попечение матери…

7 октября позвонил Якир и сообщил, что 9-го начнется суд над демонстрантами. Я обошел всех знакомых и собрал немного денег для москвичей. Лишь одна женщина отказалась вначале дать:

— Это для националистов? Не хочу.

Я отказался брать ее деньги и для москвичей.

Украинские патриоты собрали сколько смогли: многие уже были лишены работы.

Этот процесс хорошо описан в «Полдне» Натальи Горбаневской, и поэтому я ограничусь деталями, которых в «Полдне» нет, но которые мне кажутся важными для передачи атмосферы преследований инакомыслящих в СССР.

Утром мы натолкнулись на оперативный комсомольский отряд во главе с явным кагебистом, но «под интеллигента» — черная бородка, попытка говорить «культурно».

На наши вопросы он охотно отвечал. Он инженер, комсомольский работник Александров.

«Александров» пытался говорить с классовых позиций (о классовом чутье, необходимости труда и т. д.).

Его спросили:

— А почему же вы не работаете? Я вас видел во время всех московских процессов у здания суда.

Инженер насмешливо осклабился:

— Я тебя тоже видел у суда.

— Послушайте, за бороду вам платят особо, как за вредность?

На второй день суда Зинаида Михайловна Григоренко и другие друзья не пустили меня к зданию суда, так как случай с Алтуняном показал, что приезжим из других городов угрожают провокации (Алтуняна и П. Г. Григоренко пытались ввязать в драку с провокаторами).

Мы поговорили с Алтуняном о нем, о его друзьях.

Генрих — член партии, майор, радиотехник, преподавал в Военной академии в Харькове.

9 августа у него и у его девятерых друзей были произведены обыски в связи со встречами его с Григоренко и Якиром, с «разговорами» и самиздатом.


*

Я пообещал наладить постоянную связь с Харьковом — их мало, им трудно доставать самиздат. Так как большинство его друзей — марксисты, то встреча обещала быть для меня особенно интересной.

Приехал в Москву Яхимович. Меня он поразил своей целеустремленностью, энергией и верой в будущее. Последнее было редкостью.

Яхимович рассказал, как его снимали с поста председателя колхоза и выгоняли из партии.

Вначале было партийное собрание колхоза. Выступил член райкома партии и рассказал коммунистам о том, что Яхимович клеветал на Советскую власть в своем письме в ЦК. Потребовал исключить его из партии.

Никто не проголосовал за это решение.

Собрали второе собрание. Проголосовал «за» только парторг колхоза. После собрания, не спрашивая колхозчиков, его все же сняли с поста председателя колхоза.

Жена парторга ушла от мужа из-за его трусливого поведения во всей этой истории.

Колхозники до сих пор привозят Яхимовичу продукты.

Увидев царящие в Москве попойки, Яхимович решительно стал бороться с ними: ведь попойки вредят делу. Мы все посмеивались над ним — сразу видно марксиста. За строгость к товарищам некоторые прозвали его «троцкистом» (о Троцком, правда, никто не имел ни малейшего понятия, кроме легендарных рассказов и слухов).

Из Москвы удалось привезти много литературы. Это были речи адвокатов, защищавших Гинзбурга и Галанскова, очерк Н. Горбаневской «Бесплатная медицинская помощь» (о пребывании в психиатрической больнице), письмо П. Г. Григоренко главе КГБ Андропову, в котором Петр Григорьевич рассказывает о преследованиях, допросах и прочих столь же приятных вещах.

К концу года прибыл 5-й выпуск «Хроники». «Хроника» начала давать обзор самиздата. Эта рубрика неоценима — читатель узнаёт о новинках самиздата и может целенаправленно искать их.

Я отметил для себя «Новый класс» Джиласа и «Технологию власти» Авторханова. Обе книги удалось достать — Авторханова в виде фотопленки, Джиласа — отпечатайным на машинке. Встали трудности с перепечаткой. Авторханова делали около 4-х месяцев, Джиласа — два. Джилас распространился по Киеву шире, чем Авторханов.

Джилас произвел на меня впечатление менее сильное; к большинству его идей я пришел давно. (Ценными казались только факты истории Югославии и СССР.)

Я не разделял его основного тезиса — о новом эхсплуататорском классе. Я думаю, что верхушка бюрократии, управляющая СССР, еще не оформилась во вполне самостоятельный класс. Ведь не являются особым классом менеджеры в капиталистических странах! Как и полиция, как и военные чиновники, так и администрация разного рода предприятий являются «слугами» капиталиста. Капиталист лишь отчисляет им часть прибыли, привлекает на свою сторону против пролетариата, подкупает. Так же подкупает абстрактный капиталист — советское государство — «слуг народа» брежневых, андроповых, Косыгиных и прочую шваль.

Пример Хрущева очень показателен.

Казалось, он был самый могущественный и богатый представитель «нового класса». Скинули — и что осталось от него? Сравнительно небольшая пенсия (300 рублей; советские «юмористы» из КГБ любят шутить тридцатью сребрениками), квартира, дача.

Класс определяется своим отношением к производству и распределению продуктов производства. В производстве советская олигархия несет лишь функцию управления и надзора за трудом. Как и весь народ, она получает зарплату (высокую, но не больше зарплаты директора крупного капиталистического предприятия). Льготы, которыми они пользуются помимо зарплаты, — в целом незаконные. Они крадут часть народного дохода. Но кража эта не оформлена юридически и так же, как и обычных воров, не делает их экономически особым классом. Они обладают властью, но как калифы на час. Только Сталину удалось стать полновластным хозяином страны, но именно при нем вся бюрократия была на положении «винтиков» самодержавия, не уверенных даже в завтрашнем дне. Всех — и их в том числе — пожирала абстракция, государственная идея.

П. Якир рассказывал о встрече с поверженным «вождем». Он приехал к нему на дачу. Там были зять Хрущева Аджубей, Рада Аджубей — дочь Хрущева и Нина Петровна — жена фюрера.

Хрущев выпил и стал жаловаться:

— Никто не пишет, не приходит. Мишка (Шолохов)!!! Я из него человека сделал, а он даже не позвонит!!!

Потом Никита вытащил самиздат — «Доктор Живаго» Пастернака.

— Какая замечательная вещь! Нужно было, чтобы народ прочел это. Они (т. е. Сусловы и др. члены ЦК) мне подсунули «цитатки» из нее, и я им поверил!..

Якир чуть не дал ему по морде: «Сначала загнал поэта в гроб, а теперь хвалит».

Когда Хрущева хоронили, Петр Якир поехал на похороны — все же Никита много сделал для политзаключенных.

По дороге милиция под каким-то вздорным предлогом задержала его до конца похорон.

Много москвичей хотело посетить могилу Хрущева на следующий день. Власти объявили на кладбище санитарный день: боялись выступлений, проявлений симпатии. По этой же причине не допустили на похороны и Якира.

Вот вам и «новый класс»!

Сейчас в самом деле наметилась тенденция к отказу от лозунгов социалистической революции, к узакониванию льгот и абсолютной власти бюрократов. Но тенденция эта преимущественно у партийной технократии. И пока только тенденция…

«Технология власти» Авторханова посвящена истории борьбы Сталина за абсолютную власть, его методам расправы со всеми потенциальными противниками.

Очень тонкий анализ, много интересных фактов.

Мне не понравились лишь вкрапления «художественного обобщения», слияние нескольких исторических лиц в обобщенные. Это снижает степень доверия к остальным фактам. Часть, посвященная смерти Сталина и началу правления Хрущева, еще менее научна. Слишком большое место занимают догадки, ссылки на слухи. Книга становится не научной, а пропагандистской.

Но несмотря на эти недостатки, книга Авторханова стала пособием по истории партии для многих.

Один знакомый знал ее почти наизусть. В разговорах по телефону мы условно называли книгу «Кратким курсом» или «Стариком Хоттабычем».

Обе книги обнаружили у ленинградцев. Мы знали, что за них грозит большой срок, и потому давали читать только тем, кому доверяли безусловно.


*

17-26 декабря судили в Ленинграде Юрия Гендлера, Льва Квачевского и Анатолия Студенкова за «изготовление, хранение и распространение литературы антисоветского содержания».

Студенков не только раскаялся, но и дал немало показаний. За это ему дали только один год. Гендлер признал себя виновным и «осознал антисоветский характер своих действий» — он получил 3 года. Квачевский отрицал виновность и отстаивал свое право читать любую литературу. Он получил 4 года. То, что заслужил…

Виктор Красин поехал на суд. Его кастетом по голове ударил агент КГБ. Это событие говорило о переходе КГБ к хулиганским методам борьбы. Все вспоминали, как в 30-х годах НКВД убивало людей под видом бандитизма[4].

Удалось достать «По ком звонит колокол» Хемингуэя, отпечатанный на папиросной бумаге. С большим трудом прочитали эту замечательную книгу. Один из работников издательства рассказал мне, что книгу не выпускают из-за протеста Долорес Ибаррури против публикации книги в Советском Союзе (до сих пор, даже после дружеских споров с испанскими коммунистами, не знаю, правда ли это).

В начале 69 г. я узнал, что арестован какой-то сионист. Я встретился с его женой Ларисой и друзьями. Еще в 1967 г. Борис Кочубиевский на лекции о международном положении заявил, что шестидневная война со стороны Израиля не была агрессией. В мае 68 г. его вынудили уйти с работы. В августе он подал заявление с просьбой выпустить его в Израиль. Отказали. Ларису исключили из комсомола и выгнали из педагогического института за «сионизм» (Лариса — полурусская, полуукраинка; отец — работник КГБ). Заместитель декана Гроза сказала Ларисе:

— У меня подруга замужем за евреем и говорит, что евреи пахнут. Вы его любите, вам сейчас ничего, а туда приедете — там вся страна воняет.

На комсомольском собрании педагог Е. Дулуман (бывший кандидат богословия, ныне поэт, преподаватель и специалист по атеизму) спросил Ларису:

— Зачем вы едете в Израиль?

— Я люблю своего мужа и поеду за ним куда угодно.

— Это не любовь, а половое чувство. Я без труда добился бы от вас этого с помощью гипноза.

29 сентября в Бабьем яру состоялся официальный митинг, до этого люди собирались только добровольно. Власти решили «приручить» Бабий яр (как они делали это с митингами у памятника Шевченко 22 мая), организовать официальные демагогические собрания еврейского «народа».

На митинге в основном говорили об агрессивности Израиля. Услышав от обывателя, вдохновленного официальными речами, что немцы убили мало евреев в Бабьем яру (75 тысяч!), Кочубиевский протестовал против официального и обывательского антисемитизма, против преследования евреев, желающих выехать из СССР. (Отец Кочубиевского был убит немцами, другие родственники — за «петлюровщину», за «троцкизм»; дед и бабка — украинской националистической бандой во время войны.)

Проверив, я передал всю собранную информацию в «Хронику».

Еще в октябре мы познакомились с Кларой Гильдман, студенткой отдела математической лингвистики Горьковского университета. Клара — киевлянка, но, так как на Украине евреев в те времена почти не принимали (сейчас то же положение по всему Союзу), она поступила в вуз в РСФСР.

Три студента исторического факультета Горьковского университета написали работу «Социализм и государство», в которой, опираясь на идеи ленинского «Государства и революции», критиковали советскую действительность. Было проведено комсомольское собрание. На собрании студентов исключили из комсомола, и т. к. «они лгали»: оставаясь комсомольцами, писали антисоветскую книгу», то было предложено ректору исключить их из университета (их исключили, некоторые позже были арестованы и осуждены).

На следующий день Клара зашла в комитет комсомола и заявила:

— Вы вчера говорили, что их должны исключить из университета за лицемерие. Если я положу вам комсомольский билет сейчас, вы меня выбросите из университета?

— Выйди, мы обсудим это!..

После обсуждения Кларе сказали:

— Нет, тебя не выгонят, т. к. ты честно сказала о своем несогласии с линией партии.

Клара получила телеграмму из Киева о том, что ее мать при смерти. Клара пробыла в Киеве месяц, не отходила от матери, находилась вместе с ней в больнице.

В декабре она получила сообщение от подруги о том, что ее исключили из университета. Клара вернулась в Горький. В обкоме партии, куда она ходила жаловаться, ей показали постановление ректората. Там писалось, что ее исключили за непосещение занятий и за участие в пьяной оргии студентов 7 ноября. Она им объяснила, что была в это время в Киеве (предъявила справку из больницы). Но с этим никто не хотел считаться — все было решено свыше.

Она поехала в Москву в Министерство высшего образования. Там ей ответили, что «не вовремя она это затеяла». Ничего не добившись, она вернулась в Киев. Вдогонку получила официальный приказ «исключить за поведение, не достойное советского студента».

Клара, хотела она этого или нет, связалась с самиздатчиками.

КГБ такими расправами с любым протестом либо устрашает людей, либо превращает их в активных оппозиционеров. (Слава Богу, Клара уже покинула СССР и живет в Израиле.)


*

В конце декабря нам рассказали, что в городе Умани живет эсэрка Екатерина Львовна Олицкая, написавшая книгу воспоминаний. Заручившись рекомендацией, я с одним крымским татарином поехал в Умань.

Екатерина Львовна жила вместе с женой своего брата Дмитрия (о нём упоминает Солженицын в «Раковом корпусе») Надеждой Витальевной Олицкой-Суровцевой (о ней Солженицын часто вспоминает в «Архипелаге Гулаг»; в 3-м томе помещена ее фотография).

Олицкая уже знала обо мне и о крымском татарине из самиздата, поэтому рекомендации оказались ненужными.

Мы провели у них несколько дней, рассказывали о национальном движении татар, о новостях самиздата, о судах. Они рассказывали о своей жизни.

Екатерина Львовна уже в 1923 г. была арестована ГПУ. Потом обычный путь — Соловки, Сибирь, ссылка, лагерь. Всего около 30 лет жизни ушло на знакомство с прелестями карающего меча «неабстрактных гуманистов».

Интересно сравнить «Мои воспоминания» Олицкой с «Крутым маршрутом» Евгении Гинзбург. Она встретилась с Гинзбург на этапе и описывает, в частности, тот же спор сталинисток с нормальными зэчками о сбритой наполовину голове и кульминацию спора — пение сталинистками песни «Широка страна моя родная», вопль радости карасей, которых жарят на сковородке. И Гинзбург, и Олицкая удивляются степени поражения психики сталинисток. Но в книге у Олицкой видна пропасть между личностью, воспитанной в дореволюционном революционно-гуманистическом духе, и фанатиком-революционером, мозги которого вывернуты революционным мифом, не только заслоняющим действительность, но и калечащим личность, уничтожающим уважение к себе и гуманное отношение к другой личности.

У Гинзбург ощущается сквозь изумление перед дикостью товарищей по партии некоторое родство, понимание их.

Олицкая же, глядя на своих идейных врагов, ощущает себя «доисторическим животным», «ихтиозавром» (по словам Зинаиды Тулуб, украинской писательницы, едущей в этом же вагоне), сохранившим свою личность.

Олицкая возмущалась рассказом Гинзбург о том, как эсэрка Д. в тюрьме спрашивала одного из руководителей своей партии, можно ли брать папиросы у коммунистки.

— Я знаю Д. Мы не были фанатиками. Фанатики — они! Пройдя через «Крутой маршрут» тюрем и лагерей, Гинзбург ничему не научилась, ничего не поняла в истории гибели своей партии: она повторяет клевету своих палачей на чужие партии, повторяет миф о том, что эсэры — фанатики, истерики и т. д. У нее осталась партийная нетерпимость.

Впоследствии, читая «оппозиционера»-марксиста Василия Аксенова (сына Е. Гинзбург), его повесть «Любовь к электричеству», я вспомнил слова Екатерины Львовны. Аксенов, не задумываясь над историей поражения большевиков, повторяет трафаретные образы истерических эсэров, авантюристов и демагогов. Ни одной светлой личности среди противников — как будто у эсэров не было Веры Фигнер, Каляева, Прошьяна, Maрии Спиридоновой, у большевиков же — «железного» Феликса, истерического Зиновьева, распутного садиста Берии, предателей типа Радека, большевистского Азефа-Сталина, фальсификатора Крыленко (какой длинный список уроков можно составить только из «вождей» партии большевиков!). Сам Ленин высоко ценил Прошьяна — даже после восстания 6 июля 1918 года.

Конечно, кто же в СССР позволит вывести образ эсэра, преданного делу трудящихся, социализму, эсэра умного, честного?!

И Екатерина Львовна, и Надежда Витальевна, тоже встречавшаяся с Гинзбург, всегда подсмеивались над ней, над остававшимися у нее мифами.

И в шутках, и в рассказах о партийцах, о себе, о лагерных товарищах, о палачах видна была удивительная общность Суровцевой и Онлицкой, служивая фоном для поразительного психологического и идейного различия этих революционеров прошлого. Глядя на них, я все время вспоминал двух «единомышленников» древней Греции: Демокрита и Эпикура. Легенда говорит, что Демокрит выколол себе глаза, т. к. глаза видят лишь явления и скрывают сущность вещей. Эпикур же на утверждение о Солнце — огромном, пылающем — отвечал, что для него интересно солнце такое, каким он его воспринимает, — маленькое, теплое, ласковое, дающее жизнь.

Екатерина Львовна всю жизнь искала истину, она правдолюб, Демокрит. Надежда Витальевна — жизнелюб. Если у Екатерины Львовны лагерь — испытание человека, борьба добра со злом, силы духа и силы кулака, то у Надежды Витальевны вся жизнь — до лагеря, в лагере и после лагеря — счастье жизни, счастье встреч с людьми, счастье искусства, родного языка, смеха. Она — Эпикур.

Надежда Витальевна воспитывалась в интеллигентной украинской патриотической прогрессивной семье. Она аристократ в лучшем смысле этого слова, т. е. благородный, культурный человек. Такой аристократ всегда демократичен в сущности своей. Украинский язык ее — синтез утонченной культуры, мощного пласта народного языка песен, пословиц, шутки и блатного жаргона советских лагерей, без которого невозможно обойтись в описании лагерной эпохи построения социализма.

В ее воспоминаниях лагерь — это прекрасная природа Сибири и Колымы, которую она любит, несмотря на муки, холод и голод, это тупость надзирателей и начальства. Весь кошмар 28 лет лагерей и тюрем видится ее глазами как трагикомедия, в которой побеждает человек, благодаря его умению подняться над нечеловеческими условиями, — побеждает смехом и жизнелюбием духовно здорового человека.

У Надежды Витальевны — все в смехе, в деталях, в «пухе истории», сквозь который видишь ту самую сущность, о которой говорит Екатерина Львовна.

Надежда Витальевна, украинка по духу, языку, происхождению, показала мне, что мы имеем будущее, если умеем смеяться над собой, своей болью, своими кумирами, своими пороками и достоинствами. Значит, мы уже поднялись над комплексом национальной неполноценности, национальным провинциализмом и квасным патриотизмом.

(М. Бахтин в своих гениальных работах о Достоевском, Рабле и Гоголе показал все значение народной карнавальной культуры, которая смехом преодолевает отчуждение человека государством, идеологией, страстями, которая умеет увидеть высокое в низком, пошлость в «благородном», смешное в серьёзном.)

Как боятся этого смеха провинциальные, затхлые «патриоты», серьезные бюрократы.

Над чем смеются? Над святынями, над народом (русским, украинским, еврейским, каким угодно), над… страх подумать!.. над вождями и жертвами.

Антипод Надежды Витальевны, Олицкая любит ее смех, но строга к себе, к людям, к идеям. Лагерь для нее прежде всего — глумление над человеком, падение человека до уровня палача и стукача, взлет человека в мужестве, в сострадании, в мудрости, борьба добра и зла, победа над злом благодаря достоинству, высокой нравственности, любви к ближнему.

Я как-то увидел у нее «Феномен человека» Тейяра де Шардена и поразился: ей интересна эта книга. И это после 30 лет лагерей, куда попала она юной девушкой, не успев получить глубокого образования. Она жадно читала «Новый мир», «Иностранную литературу» (лучшее, что там было), книги по философии, литературоведческие исследования, со знанием дела расспрашивала меня о кибернетике, о философии математики. Очень любила Кафку, Достоевского, Булгакова. Советовала прочитать Михайловского, Чернова, удивлялась моему устаревшему интересу к Фрейду («Ведь мы еще когда прошли это увлечение. Неужели нет ничего поновей?»). Поражало абсолютное отсутствие партийной или моралистической узости. В 70 лет — ясность ума, логика, интерес к новому, терпимость, широта кругозора, непрекращающийся поиск истины и любовь к прекрасному. И никакого самолюбования своим героизмом, умом, никакой железобетонности в убеждениях.

Необыкновенная чистота в помыслах, в поступках. Одна их знакомая, человек очень честный, принципиальный, рассказала однажды, что директор уманского музея проворовался. Его оставили на работе.

— Но как же вы с ним встречаетесь теперь?

— Как всегда. Здороваемся, улыбаемся.

Она, этот «ихтиозавр», реликт честности, принципиальности старых революционеров, не могла этого понять. А мы, новые «принципиальные», не могли до конца понять ее. Разве можно не поздороваться с подлецом-начальником? Ведь это такая мелочь! Зачем же ставить себя под удар по мелочам? Нужно сохранить себя для принципиальных боев.

Пропасть в принципиальности между нами и ею. А какова же она с официальным обществом лжи, аморализма, разложения, подлости!

Как все же жалки выхолощенные абстрактные образы Демокрита и Эпикура перед живыми Олицкой и Суровцевой. Ведь это всего лишь метафизическая притча о фанатике-правдоискателе и плоском эпикурейце.

Екатерина Львовна и Надежна Витальевна — два полюса одной сущности человека, победившего животный страх (человеческий — у обеих есть) за себя, победившего в себе раба, тупость, пошлость и абсурд окружающего. Я встречал также их подругу, анархистку Зору Борисовну, жену известного русского анархиста Андреева, бывшего агента «Искры». Это уже третий полюс, совершенно отличный от Надежды Витальевны и Екатерины Львовны. И та же судьба, та же сила духа, та же победа. Три психологических типа, три идеологии, три личности победителя, три оптимиста. (Боюсь, однако, игры в пустую диалектику триад. Не три их, а тысячи, осуществивших себя, победивших, и миллиарды будущих — если будет это будущее…)

Я видел их только трех таких, протянувших нам, новым, руку от Герцена, Кропоткина, Шевченко.

Мы все, кто знал их, ощущали эту связь с лучшими людьми прошлого и их ничем не истребимый оптимизм. У Надежды Витальевны это оптимизм народного здоровья, смеха, сметающего всю мерзость жизни прошлого, настоящего и будущего. У Екатерины Львовны — оптимизм веры в человека, в любовь к ближнему, победу добра, истины и красоты. У Зоры Борисовны… — я слишком мало ее знаю.

Они все три — товарищи. Но не «ветераны»-каторжане, которые собираются, чтобы пережевывать свое былое, проклинать запоздало врагов, вздыхать над выродившимися «юнцами», проповедовать старческую маразматическую мудрость столетней давности. Когда встречаются они, то снова спорят, ищут, вспоминают собственные глупости, ошибки, счастье борьбы, трагедию революции и народа, прекрасных людей и сатанизм пошлости, наслаждаются прекрасным в настоящем, пытаются увидеть будущее.

Зора Борисовна познакомила меня с детьми одного из большевистских вождей и с одной старой большевичкой.

— Как вы можете дружить с большевиками, партией, истребившей себя и ваших друзей?

— Сейчас смешно говорить о тех партиях, врагах. Время другое, течения и проблемы иные. Остались люди из всех партий — сохранившие себя в лагерях и тюрьмах, люди честные. Они, как и мы, сделали много ошибок. Они не были негодяями — и потому мы друзья.

Зора Борисовна была в Севастополе, в подполье при белых в 19-м году. Она была хозяйкой кабинета хиромантии. Белые офицеры любили заходить, гадать — она с удовольствием пугала их смертью, узнавала от болтунов военные тайны. Сведения она передавала Махно и другим анархистским отрядам. Белых победили, потом победили махновцев. После окончания гражданской войны гадала по руке большевикам, меньшевикам, анархистам, эсэрам, всем знакомым. Смерть, смерть, смерть… Она испугалась и бросила гадать — так страшна была печать смерти на всех.

Я не вижу никакого разумного объяснения хиромантии, но считаю, что рассказ Зоры Борисовны передает смысл происшедшего — гибель революции, почти всех честных (и многих нечестных) революционеров. Осталась мертвая партия вампиров, остались мертвецы, властвующие над живыми, омертвляющие своим дыханием все живые идеи погибшей революции.

В том же году в подполье 3 Одессе скрывалась Сара Лазаревна Якир, жена командарма Ионы Якира. Она выполняла ту же работу, что и Зора Борисовна, — собирала сведения у белых офицеров, посещавших ее парикмахерскую (тут же за стеною прятались большевики).

Сара Лазаревна очень переживала, когда слышала в своем доме (а это было каждый день) насмешки над Октябрем, проклятия старым вождям — от сына, от его друзей.

Однажды я спорил об Октябре с товарищем. Я повторил его слова о глупости большевиков в форме гротеска, чтобы показать поверхностность нападок на Октябрь. Сара Лазаревна, услышав начало, не выдержала:

— Как, и вы, Леня, считаете Октябрь авантюрой и всех большевиков — негодяями? Как вы можете это говорить?

Мне было тяжело — сколько было отчаяния у этой старой женщины, на глазах которой самоуничтожалась революция, семья, Родина, на глазах которой каждый день плюют на ее святыни те, которых она любит, те, за жизнь которых она боится.

Каждый раз, когда я собирался домой в Киев, она просила меня, старая, больная, полуслепая:

— Леня, не берите с собой самиздат. Они вас заберут, они следят за всеми, кто бывает у нас.

Она очень хорошо ко мне относилась, как и вся их семья, — ее сын Петр, невестка Валя, внучка Ира и муж Иры — Юлий Ким.

Всегда было тяжело у них — нечеловеческая нервная напряженность, страх за жизнь друзей, знакомых. И все же я всегда останавливался у них, наперекор чувству безопасности, здравому смыслу, несогласию с Петей, молчаливому протесту против многого в его поступках. Трагедия их семьи, начиная с трагедии Ионы Якира, — это ведь и моя трагедия, их любовь ко мне — моя к ним, и она были сильнее моего рассудочного, политического и этического неприятия Пети. Я еще вернусь к последнему в дальнейшем, а сейчас закончу воспоминания о Саре Лазаревне.

Она почти никогда не вмешивалась в наши дела, споры. И потому я по сути почти не говорил с ней, хоть и желал расспросить об Ионе, о гражданской войне, о 20— 30-х годах.

Однажды я спросил ее:

— А вы восстановлены в партии?

— Нет, и не хочу. Вы думаете, что меня выгнали после ареста мужа? Нет. Наши наступали на Варшаву. Был у нас близкий человек, один из командиров. Он полюбил женщину. Она ответила отказом. Ночью перед наступлением он застрелился. После боя, на следующий день обсуждали самоубийство. Один из товарищей заявил:

— Из-за какой-то бабы застрелился! Не мог отдать жизнь в бою с врагами! Собаке — собачья смерть.

Постановили не хоронить «слабого человека».

Ночью Сара Лазаревна и жена Дубова, помощника Якира, похоронили его, а на утро признались Якиру.

Состоялось партсобрание. Сару Лазаревну и жену Дубова по предложению Якира выбросили из партии.

— И вы с тех пор не возвращались в партию?

— Нет. Иона никогда об этом не заговаривал, а я не хотела быть в партии. И не жалела о совершенном проступке.

Петя рассказывал, что на похоронах Сары Лазаревны было много «подметок».

— Они боялись, что я устрою на похоронах мамы политическую демонстрацию. Бл…, не понимают, что я не спекулирую собою, отцом и своими родственниками.

Почему я, рассказывая о Зоре Борисовне, вспомнил С. Л. Якир?

Я всегда сравнивал мысленно честных старых большевиков с Олицкой, Суровцевой и 3. Б. Андреевой. Почти все старые большевики — люди в той или иной степени надломленные. И не потому, что они хуже своих противников.

Екатерину Львовну, Надежду Витальевну и Зору Борисовну мучили враги. Враг вначале морально, а потом и политически проиграл. Они же проиграли только политически, зато моральная победа их бесспорна.

Врагу легче противостоять, чем палачу-«единомышленнику» (и если б одному, а то ведь нужно было выстоять против своих «партии» и «народа»). Если даже такие, как Сара Лазаревна и Иона Эммануилович, и выстояли во время следствия, то потом не было на что опираться, кроме самого себя, — ведь идея-то их проиграла, ведь под вопросом вся борьба перед Октябрем, в Октябре, в гражданской войне, в 20—30-х годах!

Сколько душевной силы надо, чтобы не сдаться в этом положении перед палачами, не сломиться душевно. Спасение в фанатизме либо в необычайной силе духа, способной пересмотреть идею и всю свою жизнь, найти силы увидеть свои ошибки, своих товарищей, вождей, ошибки в идее и сохранить оставшееся после беспощадной критики идеи.

Людей последнего типа я не видел — кроме Петра Григорьевича Григоренко. Но ему-то было намного легче, чем тем, кто делал революцию, бился с белыми, проводил коллективизацию и индустриализацию беспощадными методами. Совесть-то у него чиста: он не был даже посредником в преступлениях своей партии (вину-то и он ощущает, но вину — за то, что молчал, за то, что не понимал, за то, что верил палачам, за то, что жил в то время, за то…, за всё, даже за просчеты в борьбе с беззаконием, с палачами).

Трудно было и Надежде Витальевне. Ведь она тоже была членом компартии, — правда, австрийской.

Она училась в Петербургском университете. В университете работал в то время крупнейший деятель украинского национального движения, историк, академик Михаил Грушевский. Когда Надежда Витальевна от имени украинских студентов спросила Грушевского сразу же после Февральской революции, что делать украинской молодежи, тот ответил, что надо ехать на Украину, бороться за нее.

После Октября Суровцева ездит по селам, агитирует крестьян за Центральную Раду. Совсем не разбираясь ни в аграрной, ни в какой-либо иной политике, она искренне обещает крестьянам все, чего они хотят (через год ей передали слова крестьян: «Попалась бы нам сейчас та панночка, что обещала землю, — мы б ей в… напхали земли»). Затем работает в Министерстве иностранных дел Рады, затем на том же посту — у гетмана Скоропадского (передает информацию врагам Скоропадского и немецких оккупантов). После изгнания немцев и Скоропадского участником украинской делегации, посланной на конгресс в Версаль, попадает в Вену. В Вене — уже эмигранткой — бедствует. Закончила Венский университет, защитила докторскую диссертацию по философии (о Шевченко).

Участвует в международном женском движении, в пацифистском, в борьбе с антисемитизмом, сотрудничает с анархистской группой, пишет публицистические статьи. Во время голода на Украине в 20-е годы — заместитель Грушевского в организации помощи голодающим.

Когда в Вену приехал полководец Красной Армии Юрий Коцюбинский, сын выдающегося украинского писателя Михаила Коцюбинского, она познакомилась с расцветом украинской культуры после победы большевиков. Юрий «не агитировал», а только давал читать современных украинских писателей, показывал картины художников.

Она начинает по данным ей материалам агитировать за советскую власть.

Однажды на Запад попала информация о расстреле заключенных в Соловках (1923 г.) — без суда, без вины, из прихоти начальства лагерей…

Правая пресса подняла шум.

Надежда Витальевна бросилась к Коцюбинскому. Тот сам был взволнован, но через некоторое время получил литературу о Соловках. Там говорилось об основах «перевоспитания преступников трудом», об условиях содержания в лагерях. Приводились письма и статьи заключенных о том, как им хорошо живется.

С пылом неофита Надежда Витальевна обрушилась на лживую буржуазную прессу.

Вступила в австрийскую компартию, дружила с ее основателем Коричонером (она рассказывала нам о нем много забавных историй, о его чудачествах, о человечности). Встречалась она с Кларой Цеткин, Бертраном Расселом, с американскими «миллионерами-социалистами».

Советское правительство ценило ее. Однажды ей предложили поехать в США и Канаду вести пропаганду среди украинской эмиграции.

Она попросила руководство дать ей возможность увидеть расцвет Украины своими глазами — ведь живые детали расцвета помогут ей более эффективно защищать советскую власть, идеи коммунизма.

На Украине Надежда Витальевна с головой окунулась в кипучую литературную жизнь, занимала пост в Наркомате иностранных дел. Дружила со многими деятелями Украинского Возрождения 20-х годов. Расцвет был налицо (как жили крестьяне, она не очень хорошо знала). Взрыв художественного, музыкального, литературного творчества! Театр О. Курбаса «Березиль», Тычина, Хвылевой, Кулиш!!!

Тогда вернулись многие эмигранты, поверив обещаниям власти. В 24-м году вернулся даже президент бывшей Украинской Народной Республики, академик Грушевский и стал продолжать свою научную деятельность.

Все было прекрасно — даже танцы были снова разрешены (новая знать полюбила балы).

В 1925 г. Надежду Витальевну вызвали в ГПУ. Вызвавший ее молодой человек, которого она знала по балам, предложил следить за «троцкистом» Юрием Коцюбинским. Она возмущенно крикнула ему:

— Как вы смеете предлагать мне такое! Коцюбинский — настоящий коммунист, полководец Красной Армии. А вы кто? Беспартийный мальчишка!

— Ну что ж, как хотите. Мы обязаны проверять все поступающие к нам сигналы. Предупреждаем только: никому не говорите о нашей беседе!

Через год ее арестовали по обвинению в связи то ли с австрийской, то ли немецкой разведкой (она танцевала несколько раз с послом).

Н. В. все отрицала. Следователь показал ей эмигрантскую газету, с некрологом… о Суровцевой. В некрологе говорилось, что большевики расстреляли националистку Суровцеву, которая вернулась на Украину, чтоб вести подпольную работу.

В 31–32 гг. от нее хотели добиться показаний о контрреволюционной деятельности Грушевского и других участников «националистического подполья». Она отказалась.

В 34-м году узнала о смерти Грушевского, в 36-м — о расстреле без суда председателя Госплана и заместителя председателя Совета народных комиссаров Украины Юрия Коцюбинского — как руководителя «украинского троцкистского блока», блокировавшегося с украинским военным объединением (?).

С кем только она ни сидела, кого только ни видела в тюрьмах, лагерях, ссылках.

В ссылке вышла замуж за Дмитрия Олицкого, который вскоре бесследно исчез где-то в Сибири или на Колыме.

После разоблачения «культа» вернулась в Умань и живет там. Очень много работает, читает, дает уроки французского, английского языков.

Когда она рассказывала о своей борьбе с «клеветой» о расстреле на Соловках, Екатерина Львовна напомнила о том, что она была на Соловках вскоре после расстрела, видела стрелявших и спасшихся от пуль. Ирония судьбы? Нет, «дьявольский водевиль» по Достоевскому…

Что же спасло Надежду Витальевну от надлома? Я уже писал выше о психоидеологических основаниях ее мужества. Думаю, что этого недостаточно было бы, чтобы сохраниться.

Для украинской культуры характерно отсутствие декаданса, надрыва (один-два поэта-декадента не в счет, тем более что это эпигоны русских и западных декадентов)[5].

Надежда Витальевна и в этом — настоящий украинский интеллигент. Очень трудно удержаться под давлением следователей, лагерной жизни, если твоя психика спутана, в твоей душе надлом, если ты в себе несешь следы того разложения, против которого сам выступаешь.

У Надежды Витальевны ясный, трезвый ум, никаких, видимых во всяком случае, комплексов, никакого замолчанного перед собою зла, принесенного людям, нет. Да, ошибалась, да, хвалила «новую» Украину, боролась за нее, помогая тем самым будущим палачам своим. Но нет у нее надрывного покаяния — есть понимание и общей трагедии Украины и революции, и своей невольной вины. Когда покаяние надрывно, то оно неискренне, с претензией на гордыню, на самолюбование. (Я встречал кающегося провокатора, он продолжал работать на КГБ и… каяться.)

Моральное воздействие Екатерины Львовны и Надежды Витальевны на всех нас было необычайным. Самым радостным событием в «психушке» были открытки от них. И самой страшной (после известий о предательстве Якира, Красина и Дзюбы) была весть о смерти Екатерины Львовны.

В «психушке» я часто вспоминал наши споры в Умани, книги воспоминаний Н. В. и Е. Л. и даже мелочи — как я, например, спал под лагерным бушлатом Надежды Витальевны.

Уезжая из Умани, я попросил Екатерину Львовну и Надежду Витальевну дать их воспоминания для самиздата. Екатерина Львовна вначале отказывалась, ссылаясь на нехудожественность. Я напомнил, что в самиздате есть уже мемуары большевиков, меньшевиков, но нет эсэровских. Она согласилась — отдала.

К сожалению, по моему делу их обыскивали в 1972 году (искали «типографию») и забрали оба тома воспоминаний Надежды Витальевны. Украина и самиздат вообще потеряли высокохудожественное произведение, представляющее собой правдивый исторический документ о революции, гражданской войне на Украине, об эмиграции, об украинском Возрождении и его расстреле. Второй том сознательно написан по-русски, т. к. он — о лагерях и тюрьмах Сибири. И хотя он, по-моему, менее ценен исторически, но по-новому описывает лагеря и террор[6].

Приехав из Умани, мы тут же стали распространять книгу Екатерины Львовны. Все мои друзья в Москве и в Киеве были захвачены этой книгой. Из Москвы книга вскоре попала на Запад. Многие хотели ехать в Умань. Я просил этого не делать: Екатерина Львовна и Надежда Витальевна под надзором.


*

В Умани мы познакомились и сблизились с молодыми друзьями Екатерины Львовны и Надежды Витальевны — Ниной Комаровой и Виктором Некипеловым. Виктор казался аполитичным; он — поэт. Но трудно быть в нашей стране просто поэтом, не протестовать, не распространять самиздат, если ты честный человек.

Нина и Виктор работали инженерами-фармацевтами. Их выгнали с работы за разговор о чехословацкой весне, и в августе 68 года им пришлось уехать с Украины в Подмосковье. Там они оба работали в аптеке, познакомились с московскими оппозиционерами. В 1974 г. Виктора осудили на 2 года по обвинению в «клевете на государственный строй». Клевета свелась к распространению 19-го выпуска «Хроники текущих событий» (по показаниям одного из свидетелей, не доказанным на суде), к нескольким стихам (с оскорбительными выражениями в адрес Брежнева и Гусака) и рукописным наброскам «Книги гнева» и статьи о психтюрьмах. В процессе следствия, видя, что материала маловато, КГБ организовал провокации — «антисоветские разговоры» с сокамерниками, фальшивые показания сокамерников.

Я узнал об этом в психтюрьме. Было больно, но уверен был, что Витя выдержит, не сломится.

Сейчас он уже вышел. Живут в небольшом рабочем городке под Владимиром, бедствуют материально: Виктор не может устроиться на работу (не принимают даже чернорабочим), дочку даже в детский сад не приняли — «до седьмого колена» антисоветчики. Не дают эмигрировать. И вот-вот опять заберут…


*

В начале марта прибыл самиздат. Прибытие большой партии самиздата сопровождается всегда волнениями: чтение, распределение — кто что берется печатать.

«Хроника», 6-й выпуск, сообщила о суде над И. Белогородской, протестах ее друзей. Как приложение к «Хронике» шла запись суда, сделанная Петром Григорьевичем Григоренко.

Впервые судили за распространение письма протеста — до сих пор изгоняли из комсомола и партии, увольняли с работы. «Законность» продвинулась еще на шаг вперед. КГБ и Прокуратура разрешали защищать Белогородскую только адвокату, имеющему «допуск» (по закону «допуск» нужен только к делам, содержащим государственную и военную тайну).

Новостью для нас было сообщение о том, что в лагерях наказывают за то, что зэки называют себя политзаключенными.

«Хроника» описала погром в г. Горьком. Уволены 4 преподавателя университета, исключены несколько студентов — за самиздат.

В Ташкенте готовился суд над десятью крымскими татарами, среди них — Роллан Кадыев.

В Киеве тоже шел процесс. Судили нескольких рабочих Киевской ГЭС за листовки против русификации. Я был знаком с некоторыми свидетелями по этому делу. ГБ использовало «донкихотизм» Назаренко.

Есть среди самиздатчиков «князи Мышкины» — люди редчайшей доброты, правдивости, честности. КГБ использует не только недостатки своих жертв (честолюбие, страх, алкоголизм и т. д.), но и достоинства. Назаренко почти что физически не мог лгать. И КГБ ловило его очень просто: «Вот вы сказали то-то. Как вам не стыдно лгать! На самом деле было так-то». И Назаренко признавался (и все же не мог не лгать — вину за все он брал на себя). Честность Назаренко привела к тому, что допросили больше 20 свидетелей, часть которых ГБ не знало. А т. к. ГБ видело, что Назаренко не сдался, то его показания не смягчили его участи, и ему дали 5 лет лагерей строгого режима.

В журнале «Наука и религия» появилось письмо «раскаявшегося» толстовца. Письмо явно искреннее. Толстовец описал, как он впал в религиозность, как осознал гибельность толстовства для развития личности и т. д. Видна была психическая изломанность его в дотолстовский период жизни, она осталась и после. Он запутался в «безднах» Толстого, как и в самом себе.

Я написал ему письмо, в котором, соглашаясь с частью его выводов, попытался показать, что официальный атеизм бесплоден и что в «безднах» есть глубокий смысл, которого нельзя сбрасывать со счетов. Письмо это я запустил в самиздат, т. к. многие проблемы религии мне казались и кажутся очень важными. Если не решать эти проблемы материалистически, то марксизм становится бесплодным в области духа.

С проблемами морали я сталкивался практически каждый день. Например, проблема провокаторов. Среди многих людей распространялись слухи, что H., X., У. провокаторы. Иван Светличный — провокатор, потому что его выпустили из тюрьмы до суда. Дзюба провокатор потому, что его не берут. Такой-то предложил что-то слишком резкое — он агент. Другой похвалил Петлюру или Троцкого в большом кругу людей — он агент.

Что же делать? Провокаторы есть, но невозможно что-либо делать, если всех подозревать. Мы выработали такую тактику: о деле говорить только с тем, кто будет его выполнять. И никогда не говорить никому, кто привез, кто печатает и т. д. Но придерживаться этого на практике трудно.

У меня жил несколько месяцев С. (ему негде было жить). И вдруг я узнаю, что С. — агент. Привели достоверные, неотразимые факты. Что делать? Каждый день приносят или забирают самиздат. С. видит их, разговаривает, с приносящими и уносящими, договаривается о печатании.

Выгнать его? А если это все ложь — сведения о нем? Прямо сказать? Я однажды сказал одному физику: я имел стопроцентные доказательства, что он работает на КГБ. Он обиделся, но разумно ответил: «Что бы я тебе ни сказал, все равно не поверишь». Пришлось попросить его больше не приходить.

Стал присматриваться к С. Ведет себя действительно странно, не соблюдая никаких правил конспирации. Стал его расспрашивать, якобы ни о чем не догадываясь, о фактах, его уличающих. С., ничего не подозревая, объяснил их. Узнал несколько фактов, которые опровергали то, что о нем говорилось. Инстинктивно убеждался, что его оболгали. Потом оказалось, что источник клеветы на С. — лжец-истеричка. Я прямо сказал С. об обвинениях против него. Он был оскорблен, возмущен, очень переживал. Мне тоже было нелегко.

От кампании остракизма С. спасло наше правило говорить каждому только о том, что касается его, и отсутствие страха перед провокаторами. Но сколько нервов стоили месяцы жизни С. у нас в доме!

Как-то пришел ко мне лейтенант X., член КПСС, житель маленького соседнего городка. Сослался на то, что слышал обо мне по радио «Свобода». Он одинок, всю жизнь борется с начальством, всю жизнь его гонят с работы, делают гадости. Сейчас обвиняют в антисоветизме. Он хочет участвовать в движении, хочет распространять самиздат.

— Я напишу книгу о своей жизни (раскулачивание, служба в монгольских войсках, воровство и ложь начальства и т. д.), а вы распространите ее.

Я объяснил, что могу только запустить книгу в самиздат, а будет ли она «ходить по рукам широко», ни от кого персонально не зависит. В самиздате нет цензуры, и перепечатывают лишь то, что интересно людям. Это и есть наша «цензура» — степень интереса к книге.

— Хорошо, передайте на Запад.

— Но я не знаю, кто передает на Запад. Если книга интересная будет, то, может быть, попадет на Запад. Да и зачем вам Запад? Вы ведь пишете для наших?

— Да, но я не имею денег. Попросите фонд имени Герцена (я слышал о нем по радио), чтобы мне заплатили.

Вот тут-то я заподозрил в лейтенанте провокатора. Осторожно ответил:

— Как вы, член партии, можете брать деньги от неизвестной организации? Может быть, это шпионская организация. Да и платят ли они, я не знаю. И связей у меня с Западом нет, и не хочу их иметь.

Уезжая, он попросил самиздат, чтобы распространять его в своем городке. Я дал несколько безобидных статей. Посоветовал ему в книге не делать никаких резких антисоветских выпадов:

— Зачем вам это? Вы не политик, не философ, не социолог. Пишите только факты. Люди у нас грамотные, сами сделают вывод. А за резкие слова вам дадут большой срок.

Через несколько месяцев он привез книгу. Были очень интересные факты, мне ранее не известные. Но встал вопрос о достоверности. Если это намеренная ложь, то потом это будет использовано на суде.

И масса нападок на строй — злобные, часто бессмысленные.

Я прочел, а вечером он позвонил:

— Ну как, вы уже передали мою книгу в Москву, в самиздат?

Я предложил приехать поговорить. Но, опасаясь, что он придет с кагебистами, оставил на полях свои заметки: «Плохо. Сомнительно. Несерьезно. Так ли?» и т. д. Я хотел писать: «Антисоветчина, антикоммунизм», но вдруг это честный человек? Тогда мои замечания послужат против него.

Когда мы встретились, я отдал ему рукопись и сказал:

— Вы ведете себя, как провокатор. Говорите по телефону о самиздате, спрашиваете о типографии (он предложил организовать типографию для распространения самиздата), об оплате, пишете ненужно злобные вещи. Может быть, вы и не агент, а просто неумелый человек. В обоих случаях это опасно для моих товарищей.

Он плакал, доказывал свою честность. Было жалко, стыдно за свои слова… Но что я мог сделать? Я еще раз подчеркнул ему, что сказал ему все это только из-за его предложений и действий. Да и ему-то незачем садиться в тюрьму из-за своей неосторожности. Он уехал заплаканный.

Неморально подозревать, неморально не быть осторожным. Нужно выработать такую тактику, чтобы не участвовать в оскорблении людей кличкой провокатора и чтобы не попадать в сети КГБ. Тактика должна быть моральной, мораль — разумной, тактичной, гибкой. Но трудно это. Бывают ситуации неразрешимые, когда приходится разрубать узел, клубок противоречий, — и тогда больно всем.

Проблемы морали возникали и в связи с национальным вопросом.

Я написал однажды статью о крымско-татарской проблеме. Показал ее молодому крымскому татарину. Тот прочел и… обиделся. Я, чтобы не повторять оборота «крымско-татарский народ», заменял его словами «крымцы», «крымчаки» и «татары». Оказалось, что крымчаками называют евреев, живущих в Крыму с древности. А слово «татары» тоже неприятно для крымцев: они не хотят, чтобы их смешивали с казанскими татарами (крымцы ближе к узбекам, чем к татарам казанским). Та же проблема с украинцами. В условиях советского «интернационализма» многим украинцам неприятно, что их путают с русскими (это делают и на Западе, называя всех советских русскими). Если бы не было атмосферы государственного шовинизма, то такая путаница не вызывала бы болезненной реакции. И русские демократы должны бы помнить об этом.

Но клички и названия — это поверхность проблемы. В глубине скрывается историческая рознь, социальные недоразумения, нетерпимость к непохожему и особые условия существования наций в СССР. И в этих условиях, когда встречаешь, например, негодяя-еврея или крымского татарина, то очень трудно дать ему отпор: за его спиной страдания народа, за моей — формальная принадлежность к угнетателям (когда встречаешься с русским негодяем, то тебе вроде бы гораздо легче: ты из угнетенной нации). И если ты публично скажешь еврею-негодяю, что он негодяй, то некоторые твои соплеменники услышат в твоих словах: «Ах ты, жидовская морда!»

Антисемитизм — не только порождение истории, не только слепой национальный и социальный протест, не только «козел отпущения», но и особая установка к чужому.

У меня был знакомый интеллигент-еврей. Как-то он изложил мне свою точку зрения на рабочих. Они грязные, они корыстны, они воры и т. д. Я попытался опровергнуть его. И тогда посыпались «факты». Как часто в таких случаях бывает, он не врал, он рассказывал то, что видел, но я почему-то многих из его фактов не встречал. Он видел сквозь особый фильтр, с определенной точки зрения.

Я сказал, что он — типичный антисемит. Он обиделся: ведь он сам еврей. Пришлось объяснять, что его видение, его факты, его логика и отношение к людям чуждым — антисемитские. Только «козел отпущения», Сатана у него — рабочие.

Познакомился я с одним молодым поэтом. Есть талант, эрудиция. Монархист. Странно было увидеть живого монархиста у нас, в СССР, да еще молодого.

С ним много спорили, и он стал… демократом. Он познакомился с крымскими татарами, очень сочувствовал им. Через полгода уехал работать в Узбекистан. Когда он вернулся в Киев, то я услышал от него, что узбеки — «зверьки», грязные, некультурные, что «мы, русские, принесли им культуру, а они не благодарны нам». Потом он сказал, что я слишком наивен по отношению к татарам. Он-де видел нескольких интеллигентных татар, русифицированных, и стал поэтому сочувствовать им. А крымские татары на самом деле угнетают узбеков («Зверьков», — поправил я. — Странно, что ты позабыл о неблагодарности «зверьков» и стал заботиться о них»). Татары — спекулянты, торгаши. Они захватывают все лучшие места. Они своекорыстны.

Я и его назвал антисемитом. Обиделся. Как-то неприятно интеллигентному человеку услышать — антисемит.

— Но ты сам не заметил, как приписал татарам все антисемитские характеристики евреев. Почему же не пускают татар в Крым? Там-то они никого не будут угнетать — если они и в самом деле угнетают кого-либо сейчас.

Наш друг Александр Фельдман перевел с польского статью Сартра о еврейском вопросе. Эта статья очень заинтересовала меня своим необычным подходом к проблеме. Но мне казалось, что Сартр недостаточно рассмотрел социальные корни антисемитизма. Вторым недостатком, по-моему, было то, что Сартр, развенчивая антисемитский миф о еврее, создает миф об антисемите как Сатане. Я видел много антисемитов. Это были обычные люди, с обычными достоинствами и недостатками, я не видел среди них дьяволов. Некоторые способны сделать любую гадость по отношению к евреям, не имея патологической ненависти к ним. Если они и есть «дьяволы», то не они имеют решающий голос в политике преследования евреев в СССР.

Сартр отметил интересную закономерность подсознательного антисемитизма. Некто, даже демократ, рассказывая о каком-либо негодяе, добавляет к характеристике: еврей.

И это действительно постоянно встречающийся факт:

— Иванов украл три килограмма мяса. Он — еврей.

— Иванов — честный человек. У него мать еврейка.

И в отрицательной, и в положительной характеристике еврейство всегда подчеркивается. В первом случае как обобщение, во втором как исключение из правила.

Подобный демократ обиделся бы за такую трактовку его «оговорки», но почему-то ведь никогда не вспоминается, что Иванов — украинец, русский и т. д. Национальность русского в официальной пропаганде упоминается лишь когда хвалят. Украинца — если он «бандеровец» или если он высказался за дружбу с русским народом.

Редко-редко можно услышать от националиста-русофоба:

— Он же русский (о негодяе).

Или:

— Порядочный человек, хоть и русский.

Я себя самого несколько раз ловил на том, что к похвале человеку добавлял: «еврей». В сознании-то — это желание подчеркнуть в атмосфере антисемитизма, что евреи — хорошие люди. Но в этом — и преодоление легенды о евреях. А раз есть преодоление, то есть и наличие в подсознании легенды. И некоторых моих еврейских друзей обижало, когда я хвалил их как евреев, а не как самих по себе, как личностей. И в самом деле: в такого рода «комплиментах» незримо слышится еврею удивление его порядочности, доброте, бескорыстию, смелости и т. д. Это, быть может, болезненное «слышание», но увы, положение евреев болезненно, и оно неизбежно вызывает болезненную реакцию на «расово-чистых» друзей. В меньшей степени, но есть это и у крымских татар, и у украинцев. Есть и у религиозных людей по отношению к господствующей религии — «советскому атеизму».

Когда появились на улицах больших городов негры, то у населения это вызвало несколько форм реакции: любопытство («смотри, живой негр»), сочувствие («бедные, их американцы унижают») и злобу («смотри, черножопый пошел»). Все три реакции были неприятны неграм. Один студент-негр сказал как-то моему другу: «В Америке легче, чем у вас. Там не глазеют на тебя как на редкое животное». Но любопытство быстро прошло, сочувствие тоже. Злоба же возросла:

— Они, гады, с нашими шлюхами ходят. (Шлюхами называли всех белых девушек, которых видели с неграми на улице).

Рассказывали всякие гнусные истории о сексуальности черных, об их хамстве, презрении к русским.

К арабам были те же претензии (антисемитизм стал антиарабизмом), но добавлялось: «Мы их кормим, мы воюем за них. А они и воевать-то не умеют. Наше оружие только портят».

На корейцев и вьетнамцев смотрели лучше, но все же переносили на них ненависть к китайцам.

К белым с Запада — чувства раздвоенные. С одной стороны — зависть:

— Зажрались, сволочи! Нажрались!

С другой стороны:

— Мы им покажем. Перед немцами бежали, а теперь

на нас лезут.

Нельзя, конечно, это обобщать на все население. Речь главным образом идет о городском мещанстве, со всем его хамством, мелкобуржуазной психологией, ущербностью. И о партийно-административном аппарате, мало чем отличающемся от предыдущей категории шовинистов. У них только больше лицемерия и цинизма.

Партиец редко когда скажет «жид» или «бандеровец». Он обзовет еврея «сионистом», «спекулянтом» или «торгашом», а украинца — «буржуазным националистом» или опять-таки… «сионистом».

С «сионистами» я впертые столкнулся на процессе Кочубиевского 13 мая 1969 года.

Возле здания суда собралась небольшая группа еврейской молодежи. К началу суда подошел «украинский националист» И. Р.

Задолго до суда я столкнулся с недоверием евреев к украинцам. Когда я предложил найти для Кочубиевского московского адвоката, то друзья Кочубиевского сказали, что найдут адвоката сами. Как я потом узнал, они проверяли, кто я, зачем мне, украинцу, «нужно» это дело. На проверку ушло много времени. Я по совету одного писателя предложил киевского адвоката П. Тот вначале согласился, но потом отказался, предложив другого. Не было времени проверять, что тот собой представляет, к тому же мы доверяли П.

На суде над Кочубиевским этот «адвокат» по сути встал на позиции обвинения. Как мы потом узнали, за П. был один грешок, и КГБ заставило П. предложить нам их адвоката.

У дверей суда стояли солдаты, на улице и в зале суда было много «шпиков». Ими командовал мой старый знакомый с университетских и кибернетических времен Юрий Павлович Никифоров, оперативник из КГБ. Солдаты подчинялись ему. Они говорили нам, что зал полон. Когда никого не оказалось поблизости, один из них шепнул нам:

— Приказали вас не пускать. А за что его судят?

— За политику.

— А! Говорил о Чехословакии?

— Нет, хотел в Израиль уехать.

— И много ему дадут?

— Нет. По этой статье три года.

— Бедняга. Зачем ему это нужно было?

Подошла старушка. Объяснила, что ее послали старые большевики, знавшие родственника Бориса, комиссара, расстрелянного в качестве «троцкиста». Мы сказали, что никого не пускают. Старушка постояла, постояла, послушала наши злые реплики и ушла.

Гвоздем суда было обсуждение проблемы «заведомой ложности» высказываний Кочубиевского об антисемитизме. На слова Кочубиевского о том, что если он и ошибался в своих утверждениях, то не было состава преступления в его словах, не было клеветы, т. к. он был убежден в их правоте, прокурор ответил:

— Вы получили высшее образование, сдали кандидатский минимум по философии, знаете Конституцию СССР и поэтому не могли не знать, что всего, о чем вы говорите, в нашей стране не может быть.

Этот аргумент юриста вызвал взрыв острот собравшихся у здания суда:

— Ах ты, жидовская морда! По Конституции у нас нет антисемитизма, пархатый.

Брат Бориса вышел из комнаты суда и рассказал, что один из «штатских» шептал ему во время суда: «А ты жид, а ты жид!» (Расчет был, видимо, на то, что брат Бориса что-нибудь выкрикнет истерически-антисоветское. И действительно, им это чуть не удалось.) Я попросил показать мне «штатского интернационалиста». Им оказался Ю. П. Никифоров.

Гвоздем «антисемитизма» суда было выступление заместителя декана института Грозы. Гроза отрицала свидетельство Ларисы Кочубиевской об оскорблении чувств Бориса утверждением, что все евреи дурно пахнут. Она якобы лишь спрашивала Ларису об этом. Суд нашел, что вопрос был вполне законным и не отреагировал на заявления Ларисы и Бориса.

Информацию о суде я передал в «Хронику».


*

С опозданием мы узнали о двух случаях самосожжения в Киеве.

5 декабря (день Конституции) 1968 г. гуляющие по главной улице Киева Крещатику увидели бегущего человека, охваченного огнем. Он кричал: «Да здравствует свободная Украина!» и еще что-то. Я пытался что-то разузнать о нем, но тщетно. Врачам Октябрьской больницы, где он умер от ожогов, было запрещено кому-либо рассказывать о нем. Один из врачей все же рассказал, что он спрашивал умирающего: «Зачем вы это сделали? Ведь никто так и не узнает о вас!»

— Зато мой сын знает и будет гордится своим отцом! Я — не молчал!..

В «Хронике» появилась коротенькая заметка об этом. Из нее мы узнали, что самосожженец — узник Сталинских лагерей Василий Емельянович Макуха.

Одна старая женщина пересказала мне виденное ею:

— Какой-то дурак поджег себя, бежал по улице и какую-то чушь кричал!

10 февраля 1969 г. около здания Киевского университета попытался сжечь себя Николай Бериславский, также отсидевший при Сталине срок. Его спасли только затем, чтобы дать 2,5 года по статье об антисоветской пропаганде. На суд не допустили даже родственников.

И Макуха, и Бериславский в свое время сражались в рядах Украинской повстанческой армии против немецких и советских оккупантов.

Через некоторое время после самосожжения в украинском самиздате появилась статья о них. Я хотел достать ее для «Хроники», но не сумел.

13 апреля в Латвии, протестуя против оккупации Чехословакии, поджег себя молодой талантливый математик Илья Рипс. Его и председателя колхоза Яхимовича судили по обвинению в антисоветской пропаганде и объявили сумасшедшими.


*

В апреле я съездил в Москву.

Петр Григорьевич Григоренко рассказал мне о новых формах провокации КГБ по отношению к нему.

В армии, на заводах рассказывали о нем, что он еврей, что, вступая в партию, он солгал, что по национальности он украинец. Это обвинение смешно, конечно, юридически и даже по партийному уставу, но не смешно, когда видишь спекуляцию на низменных инстинктах «масс».

КГБ стал распространять анонимное письмо, якобы написанное крымскими татарами. В этом письме утверждалось, что Григоренко — антисоветчик и сумасшедший.

Как-то Петр Григорьевич показал мне на окна соседнего дома. В них виднелась какая-то аппаратура (они вовсе не скрывали слежку за ним, чтобы запугать приходивших к нему). Однажды к Григоренко зашел западный журналист. В ответ на вопрос о преследованиях Петр Григорьевич показал на свисающий над окном с дерева какой-то предмет.

— Подслушивают! Нагло вовсе — со всех сторон, во всех комнатах!

На следующий день этот микрофон убрали.

17 апреля неизвестное лицо предложило по телефону встретиться. Григоренко не задумываясь ответил:

— Приходите.

В наших условиях не стоит спрашивать: «Зачем?» Бывают случаи, когда такой вопрос провоцирует рискованный ответ: телефон-то подслушивают.

Неизвестный отказался придти к Григоренко и предложил встретиться у комиссионного магазина.

— Я приду с газетой в руке, — сказал «конспиратор».

Зинаида Михайловна, жена Петра Григорьевича, про

комментировала:

— Как всегда, видны ослиные уши КГБ.

И в самом деле, почти всегда сталкиваешься с этими ушами. То, что плохо работают заводы, институты, колхозы, ЦК и Политбюро, — это еще понять можно. Но душа и суть советского общества, единственно информированная, хорошо обеспеченная и могущая самой себе позволить не лгать, даже она не умеет работать как следует.

Как часто мы смеялись — предложить что ли, чтобы нас взяли консультантами по обучению КГБ «чистой» работе? А то стыдно как-то за опекуна нашего.

Кто-то из друзей предупредил о том, что встреча с «неизвестным» — давно подготовленная крупная провокация.

19-го к магазину подошла большая группа друзей Григоренко. Там уже стояли «ослиные уши» — много старых знакомых по процессам, по обыскам, по слежке. Стояли машины КГБ, в одной из них сидел генерал КГБ, а другая почему-то… дипломатическая.

Наши стояли, делая вид, что не узнают друг друга. Они тоже создавали вид случайной толпы.

Наконец появился «товарищ» с газетой. К нему подбежал кагебист, что-то шепнул. Тот поспешно удалился.

За ним разошлись обе группы. Наши, как всегда, смеясь.

Петр Григорьевич обратился с письмом протеста к Андропову, где изложил все факты преследования, шантажа и провокаций. Но ответа не получил.

Петр Григорьевич считал, что нужно искать новые формы борьбы. Самиздат приучил часть молодежи и интеллигенции к мысли о том, что существует право человека на свободу печати. Демонстрации на площади Пушкина (протест против введения антиконституционных статей Уголовного кодекса о «клеветнических измышлениях о государственном строе», о групповом нарушении общественного порядка и работы транспорта, протест против ареста Галанскова, Гинзбурга, Лашковой и Радзиевского), на Красной площади (в августе 68 г.) поставили перед всеми вопрос о конституционном праве на демонстрации. Григоренко считал, что нужно поставить перед общественностью вопросы о свободе митин гов, организаций и союзов. Для этого он подал в Московский городской исполком заявление о том, что группа лиц хочет провести митинг о свободах в СССР. По закону горисполком обязан предоставить соответствующее помещение для митинга. Мосгорисполком ответил, что в связи с каким-то комсомольским мероприятием все помещения заняты и отодвинул решение на некоторое время (а потом затянул до ареста Петра Григорьевича).

Однажды к Петру Григорьевичу пришел товарищ из США. Он отрекомендовался как соратник активного борца против войны во Вьетнаме доктора Спока. Он предложил объединить усилия демократических организаций США и СССР.

Американец наивно спросил:

— А у вас есть организация?

Правда, тут же понимающе улыбнулся.

Когда генерал объяснил, что у нас свобода организаций существует только на бумаге, американец спросил: «А почему вы не пробуете требовать официального разрешения демократической организации?»

Этот разговор совпал с планами Григоренко, и он стал предлагать всем знакомым создать организацию, отстаивающую права человека и разъясняющую народу его права. К сожалению, большинство москвичей не поддержало Григоренко, считая это утопией. Я вначале отозвался о плане генерала так же, но потом понял, что развитие правосознания важнее практического результата (в советских условиях действительно утопического) — разрешения правительством такой общественной организации. Я пытался поддержать план генерала, но желающих участвовать в этой затее оказалось мало.

В один из приездов в Москву я познакомился с матерью Александра Гинзбурга — Людмилой Ильиничной. Разговоры с ней мне очень много дали для внутренней психологической подготовки к тюрьме и психушке. Меня поразила ее жизнерадостность и смех. Я видел, как она страдает за сына, но все же даже самые страшные эпизоды из своей жизни и жизни сына она рассказывала юмористически. Когда я прямо сказал ей об этом, она объяснила:

— А разве можно все это выдержать, если не смеяться?

Людмила Ильична много рассказывала об Алике. Она не переоценивала его. Она просто его любила, но не животной любовью матери, а как прекрасного человека, у которого убеждения есть действия, человека, которого родила и воспитала она. Она не уговаривала его отступить, т. к. уважала его и себя и уважала идеалы — его и свои (даже если они и не совпадали).

У Александра была невеста — Ариша, Ирина Жолковская, которая добивалась регистрации брака (они подали заявление в загс незадолго до ареста Гинзбурга). Пока год и три месяца Гинзбург находился в следственном изоляторе КГБ — в Лефортовской тюрьме, — им обоим отвечали, что регистрация в изоляторе запрещена (в законе и инструкциях этого нет!). Ему пообещали, что их брак зарегистрируют в лагере.

В лагере же висела инструкция, запрещающая брак (значит — никаких свиданий).

Началась упорная борьба за регистрацию брака.

Ирину я видел только один раз, она готовила посылку Александру.

Она рассказала, как ее выгоняли из Московского университета (она работала преподавателем русского языка для иностранцев).

На собрании, где обсуждалась ее связь с «НТСовцем» Гинзбургом, одна из преподавательниц заявила:

— Как вы можете его любить? Ведь он хочет, чтоб в нашей стране наступил фашизм!

И с пафосом и дрожью в голосе закончила:

— Представьте, что бы было, если б он пришел к власти? По вечерам он возвращался бы весь в крови коммунистов — в нашей крови, ваших коллег. И вы бы его обнимали!

Знающие Алика представляли эту немыслимую картину: мягкий, человечный Алик, обагренный кровью железобетонных идиотов, лишающих сейчас, а не в далеком будущем, из «гуманных» соображений, Ирину работы.

Только я вернулся домой, как узнал, что арестован Петр Григорьевич Григоренко.

КГБ арестовал его, завершив весь ряд провокаций последней.

2 мая ему позвонили из Ташкента, якобы по поручению Мустафы Джемилева, и попросили приехать на суд над Джемилевым. В Ташкенте Григоренко узнал, что его обманули (дата суда даже не была еще известна). 7 мая он был арестован узбекским КГБ.

Начались обыски и допросы по делу Григоренко. Из вопросов следователей стало ясно, что готовят ему психушку.

Было составлено и распространено письмо «К гражданам!» в защиту Григоренко. Мы подписали его.


*

В мае на Киевской ГЭС состоялся митинг рабочих по поводу плохих жилищных условий. Митинг проходил под лозунгом «Вся власть Советам!». Руководил митингом и всеми протестами рабочих бывший воспитатель рабочего общежития ГЭС (выгнанный с работы за помощь рабочим в их борьбе за прописку), майор в отставке Грищук.

Когда кагебисты попытались использовать обычный прием — раскол рабочих и интеллигенции, — сказав рабочим, что Грищук с жиру бесится, т. к. является офицером-отставником, то Грищук показал квитанцию, из которой следовало, что он свою пенсию отдает на детский дом, а на жизнь зарабатывает.

ГБ потерпело поражение и на официальном собрании на следующий день. Парторг ГЭС пытался призвать к рабочему самосознанию. Но он неосторожно сослался на то, что «все мы» должны думать о благе рабочего государства и не слушать «нерабочий элемент». На сцену выскочили разъяренные женщины и стали высчитывать, скольким любовницам парторг устроил жилье. А рабочие с детьми ютились в бараках и вагончиках и каждый год выслушивали обещания партии. Женщины буквально заплевали «совесть и разум» класса.

Я пытался встретиться с бунтовщиками. Мне обещали, но каждый день откладывали.

По Киеву продолжались расправы над подписантами и друзьями рабочих ГЭС Назаренко, Кондрюкова и Карпенко, распространявших листовки и самиздат.

Из университета выгнали студентов Машкова, Шереметьеву, Надийку Кирьян.

В связи с тем, что намечалось Международное совещание коммунистических и рабочих партий, я решил поехать в Москву, собрать тамошний самиздат, привезти туда украинский и предложить свой вариант обращения к Совещанию.

Я считал, что именно западным коммунистам нужно написать не с позиций чисто правовых, а резко разоблачая антикоммунистическую, антинародную суть советской власти. Если бы Григоренко не забрали, он бы сам его написал.

Мои тезисы не встретили никакой поддержки.

Я возлагал надежды на Леонида Петровского, но он предпочитал смягченный, чисто правовой тон и сведение всего к угрозе возрождающегося сталинизма.

После многих споров пришлось подписать «мягкий», неполитический вариант. Подписало 10 человек. Многие не хотели пачкаться — зачем, дескать, к этим прохвостам-коммунистам обращаться?

И в самом деле на наше письмо ответа мы не получили, что подтвердило правильность позиции антикоммунистов. (А потом западные коммунисты удивляются «правизне» советской оппозиции!)

Леонид Петровский рассказал анекдот со шпиком (Леонид — внук Григория Ивановича Петровского, руководителя фракции большевиков в Государственной думе, позже Всеукраинского старосты, т. е. председателя ЦИК Украины). Леонид несколько дней видел за собой «шпика», который, не скрываясь, следовал за ним. Когда Петровский встал в очередь за билетами в кино, то «шпик», которому стало скучно стоять, предложил: «Давайте куплю билет без очереди!» (имея удостоверения, сотрудники КГБ всемогущи во всем, настолько магически действует название их организации).

Петровский послал в КГБ письмо следующего содержания.

Однажды его дед Г. П. Петровский, руководитель фракции большевиков в Государственной думе, послал письмо начальнику Департамента полиции. Он требовал прекращения слежки за ним и сообщил, что «шпики» настолько обнаглели, что стали заговаривать с ним. Начальник полиции ответил лаконично: «Слежка законами государства Российского не воспрещена».

Леонид закончил рассказ словами: «Неужели с тех времен ничего не изменилось?»

Он сделал явный комплимент Андропову. Изменилось, и в худшую сторону. Л. Петровскому просто не ответили.

У москвичей удалось достать анонимную «Трансформацию большевизма» — типичный для оппозиционных марксистов анализ трагедии революции, т. е. критика советского строя с позиции теоретических и программных работ партии большевиков. Однако было и новое — попытка проанализировать причины деградации революции.

Я попросил познакомить меня с автором.

Только через полгода удалось с ним встретиться. Но разговор оказался не очень плодотворным: я упрекал его в излишней ортодоксальности, он меня — в отсутствии политэкономической научной базы, необходимой для марксистского крыла демократического движения. Я пытался оправдаться тем, что для серьезной социологии и политэкономии нужна статистика, нужны широкие социологические исследования. А где их достанешь и проведешь?

Автор был неплохим полемистом и знатоком теории. Но самоизоляция и изоляция среди москвичей вредила ему. Пренебрежение многих москвичей к марксистской терминологии и цитатам приводило к тому, что статьи марксистского толка не получали широкого распространения в самиздате. Это причина того, что ни «Трансформация большевизма», ни книга Ивана Дзюбы «Интернационализм или русификация?», ни моя первая работа (И. Лоза «Письма к другу»), ни многие другие марксистские статьи не пошли широко по Москве, а значит, и по РСФСР, т. к. Москва связывает оторванные друг от друга группы. Я, например, тщетно искал программную работу поволжских марксистов «Закат капитала». И это понятно — ко всей этой фразеологии выработалась идиосинкразия. И не антимарксисты в этом повинны.

Я говорил автору «Трансформации» об этом, но он не мог и не хотел отказаться от цитат, от надоевших терминов:

— Но ведь они выражают суть.

— Да, но и искажают ее, т. к. СССР — новый тип эксплуататорского общества и нужно искать новые, более адекватные термины. К тому же обновление стиля благотворно отразиться на мысли.

В драме таких марксистов повинны специфически советские условия: нежелание антимарксистов слушать марксистскую оппозицию и некоторый догматизм, инертность мышления марксистов. И то, и другое — психологическое последствие официальной пропаганды.

Однажды моя хорошая знакомая, думающая и эрудированная, сказала, что имеет у себя тамиздатскую книгу Троцкого «Моя жизнь».

Я попросил отдать книгу мне:

— Ведь ты же все равно не будешь читать.

— Естественно.

Оказалось, что она куда-то выбросила эту «марксистскую чушь».

Это психологически понятное явление приводит однако к неприятным идеологическим последствиям: понятия «классы», «трудящиеся», «реакционный», «милитаризм» и т. д. символизируют ложь в СССР, но ведь что-то и отражают. Выбрасывая слова, нередко игнорируют явления, понятия, обозначаемые этими словами. Идеология без этих понятий неизбежно становится неадекватной совокупности проблем, эклектичной и нелогичной, непоследовательной.


*

В Киеве меня ожидал сюрприз. 22 мая, как всегда, у памятника Шевченко собралась молодежь. Студенты обсуждали вопрос об антиукраинских репрессиях, пели песни. Наиболее активные «клеветники» были сфотографированы, а их разговоры записаны на магнитофон. В ректорат были вызваны все комсомольские руководители курсов. Им дали прослушать записи, с тем чтобы они узнали «своих» комсомольцев. Большинство комсоргов «не узнали». Некоторые же делали это настолько рьяно, что пострадали даже не ходившие к памятнику — их голоса были «узнаны». Индикаторы «голосов» узнавали своих личных врагов. Система доносительства всегда порождает это явление — клевету из личных мотивов.

18—19-го позвонил П. Якир:

— Ты подпишешь письмо в Комиссию прав человека при ООН? Письмо о нарушениях свобод, об антизаконности процессов, о психиатрических тюрьмах.

— Да, конечно. Но с каких позиций оценивается происходящее?

— С юридической, правовой. Нарушения законности. Мы создаем Инициативную группу защиты прав человека в СССР.

Он перечислил более десятка фамилий и предложил войти в Инициативную группу. Я согласился. Это предложение совпадало с идеей Григоренко.

В июне Таня поехала в командировку в Харьков. Я дал ей адрес Генриха Алтуняна, который вошел в Инициативную группу.

Из Харькова Таня позвонила взволнованная:

— Ты должен поехать в Харьков. Замечательные ребята здесь. Они близки тебе и духовно, и политически.

12 июня по учреждениям, в которых работали подписанты, провели собрания. На них под названием «Письма в ООН» обсуждалось письмо «К гражданам» (о П. Г. Григоренко). Естественно, само письмо на собраниях не зачитывалось.

Партийные руководители били на основной предрассудок «советского патриотизма» — «не выносить сор из избы». Как могли рассказывать о внутренних делах загранице?

На одном из собраний выступавший товарищ сказал, что подписанты обратились в фашистскую организацию.

— Как? ООН — фашистская организация? — удивился осуждаемый.

Ему не дали закончить мысль (ведь и СССР входит в эту «фашистскую» организацию).

Поскольку в письме о Григоренко говорилось о преследовании крымских татар, то на собраниях кричали о «злодеяниях» татар, о том, что их всех надо уничтожить. Попытки объяснить ситуацию татар ни к чему не приводили — говорить не давали. Не слушали даже того, что Верховный Совет официально объявил, что «в жизнь вошло новое поколение татар» (и что поэтому нет смысла взваливать на молодежь вину старших, вину, которой вообще не было, — предатели были у всех народов).

В Харькове я действительно встретил замечательных людей. Мы провели несколько дней в постоянных спорах. Особенно длительными были дискуссии с Аркадием Левиным. Оказалось, что общая характеристика строя у нас совпадала: государственный капитализм экономически, идеократия — власть идеи (т. е. аналог теократии, которая подразумевает практическую власть особого социального слоя — жречество, бюрократию). Термин «идеократия» мы ввели независимо друг от друга и независимо от Н. Бердяева {«Истоки и смысл русского коммунизма»). То же произошло с термином «государственный капитализм». Только здесь харьковчане исходили из анализа Ленина, я же — из молодого Маркса и Ленина.

Философские рукописи Маркса 1844 г. более глубоко вскрывают смысл такого государства, хотя Маркс и употребляет неудачный термин — «грубый коммунизм».

Харьковчане заинтересовались этой работой Маркса.

Я, в основном, излагал свои взгляды на этические проблемы (смысл жизни, соотношение цели и средства и т. д.).

Разница подхода к критике строя была того же типа, как и с автором «Трансформации большевизма», но меньшая: харьковчане интересовались более широким кругом проблем, да и не спешили с выводами. Это нас сблизило.

На моих глазах разворачивалась охота за ведьмами-подписантами в Харькове.

Приходили с работы один за другим подписанты. Их теми или иными методами выгоняли с работы. Алтунян еще в 68-м году был изгнан из партии и уволен из Военной академии после обысков, при которых изъяли «Раковый корпус» Солженицына, Сахаровские «Размышления…», «Хроники» и др.

Над всеми висело дело по статье 1871 УК УССР (о «клевете» на строй). Их вызывали как свидетелей по делу без обвиняемых. По закону свидетель обязан давать показания правдивые, а обвиняемый может вовсе не отвечать или лгать, не неся за это наказания.

Харьковчане, не будучи как следует ознакомленными с материалами других процессов, вначале давали показания, хоть и требовали сформулировать, кто обвиняется и в чем. Ведь балансируя на различии свидетель — обвиняемый КГБ заставляет давать показания на себя и друзей. Не зная, в чем хотят обвинить того или иного из свидетелей, можно дать неверные показания, желая выручить другого. Коллизий такого рода много, и КГБ по сути демагогически обходит закон (который, как часто бывает, звучит недостаточно конкретно и четко).

По закону следствие по ст. 1871 должна вести Прокуратура, а не ГБ. Так что и здесь закон был нарушен.

Когда ГБ провело фактически следствие, оно передало дело в Прокуратуру, Василию Емельяновичу Гриценко (или, как его называли харьковчане, «Васе»). Вася всем говорил «ты» и был «свой парень — душа нараспашку».

Так как я изучил к тому времени довольно много процессов, то я видел некоторые ошибки, допущенные харьковчанами. Они и сами их увидели, но поздно. Защищая один другого, подробно рассказывая мотивацию тех или иных поступков, обосновывая свои взгляды, они обнаруживали перед КГБ свои незащищенные точки, давали возможность выдернуть ту или иную неудачную формулировку, извратить ее.

Основная, принципиальная ошибка была допущена в начале следствия: харьковчане исходили из предположения, что можно что-то доказать, опровергнуть, разбить обвинение в «клевете» или «антисоветчине», что перед ними люди, мало-мальски считающиеся с законами, с логикой, с идеологией, с фактами.

Уже поняв эту ошибку по отношению к КГБ, некоторые пытались в чем-то убедить Васю — «ограниченного, тупого добряка».

Я привез харьковчанам «Интернационализм или русификация?» И. Дзюбы.

Харьков настолько русифицирован, что украинская речь звучит только на рынке, куда приезжают колхозники. У харьковского обывателя украинская речь вызывает реакцию — спекулянт (бандеровец, фашист).

То, что крестьянину приходится торговать, т. к. на колхозные трудодни не проживешь, — обывателя не интересует. Он видит перед собой человека с другим языком, другой одеждой, «неграмотного хама», смеющего торговаться о стоимости продуктов.

После всех поездок в Харьков, после процессов над моими друзьями этот город стал для меня символом мерзости: некрасивый, «соцреалистический» архитектурно, шовинистский, с какими-то серыми, безликими людьми. Видимо, это неверно — так относиться к этому городу, но я видел лишь горстку прекрасных людей и полицию, полицейский участок и здание суда (напротив — райком).

Вернулся домой с двойственным чувством: приобрел друзей, которых вот-вот арестуют.

В Киев я привез запись харьковских событий. Таня, смеясь, рассказала мне, что запись сделала она сама… (Опять моральная проблема!)

Приехало несколько друзей, крымских татар, среди них Зампира Асанова. Зампира участвовала 6 июня (на второй день Международного совещания коммунистических и рабочих партий) в демонстрации на площади Маяковского.

Демонстрация шла под лозунгами:

«Да здравствует ленинская национальная политика!» (в 1918 г. был издан декрет Ленина об образовании Крымской автономной республики); «Коммунисты, верните Крым крымским татарам!», «Свободу генералу Григоренко!» и др.

Шпики под видом «простых советских людей» избивали демонстрантов, выкрикивали шовинистские фразы.

Единственной пользой для татар от Совещания господ коммунистов было то, что их не арестовали, а выслали домой, в Узбекистан.

Татары рассказали об узбекских событиях. В мае прокатилась волна убийств «белых». Началось все с футбольного матча, где судья подсуживал русской команде. Узбеки протестовали, бросались драться. После ареста нескольких человек начались волнения. В одну из ночей в нескольких городах одновременно резали и избивали «белых».

Я попросил объяснить причины ненависти к «белым». Татары объяснили на примерах.

Однажды один из них видел такую сценку в трамвае. Русская кондукторша, увидав паранджу на узбечке, попыталась заставить ее снять это «наследие мрачного прошлого». Узбечка запротестовала, а ее муж, возмущенный наглостью «цивилизаторши», ударил кондукторшу по лицу. Милиционеры-узбеки объяснили женщине в парандже, что это указание обкома партии — не разрешать носить паранджу в городе Ташкенте. Формально они были на стороне пострадавшей, но ограничились внушением «хулиганам».

Постепенное исчезновение узбекской речи в столице Узбекистана также не способствует любви к «старшим братьям».

Когда после землетрясения в погоне за длинным рублем ринулось в Ташкент множество строителей, то среди них преобладали далеко не лучшие представители белой расы. Газеты захлебывались от еще одного проявления братской дружбы, а узбеки были недовольны тем, что в отстроенном, благоустроенном Ташкенте поселилось множество пришлых братьев, что привело к увеличению пьянства, проституции, к усилению количественной национальной диспропорции.

И еще один фактор — пример крымских татар и сочувствие к ним также усилили узбекское чувство «дружбы» к белым.

Так как крымские татары разъезжали по всему Союзу, то мы всё лучше знакомились с национальными движениями в разных республиках.

В Грозном чечены взорвали памятник знаменитому «покорителю Кавказа, прогрессивному генералу, почти что декабристу» Ермолову. У всех «нацменов», в том числе у нас, у украинцев, это вызвало радость — такая борьба с теорией о прогрессивных колонизаторах, палачах и жандармах.

Крымские татары взяли для своего самиздата книгу Дзюбы, а нам передали свои бюллетени, в которых крымско-татарский народ информировался о ходе борьбы за возвращение в Крым.


*

Вся украинская интеллигенция в это время обсуждала роман «Собор» Олеся Гончара. Я долго отказывался читать этот роман, т. к. считал Гончара обычным соцреалистом, никчемным писателем. Но так как споры разгорались, то пришлось прочесть.

Роман с художественной точки зрения никудышний, язык примитивный, стиль — сочетание типично реалистического с типично «радянським» примитивным пафосом, сентиментальностью. Но советский язык не спас Гончара. После первых похвал в прессе начались атаки со стороны партруководителей литературы.

Особенной остроты кампания против Гончара достигла в Днепропетровской области. Отрицательным героем романа выведен «выдвиженец», партдеятель из «трудящихся», и секретарь обкома Ващенко узнал в нем себя (и, как говорят знатоки, портрет, нарисованный Гончаром, в самом деле похож). А так как Ващенко — какой-то там родственник Брежнева, то, чувствуя опору в верхах, он начал травлю романа. Досталось не столько Гончару, сколько тем, кто осмеливался хвалить роман вопреки «генеральной линии» обкома.

Повыбрасывали с работы и исключили из партии журналистов различных газет, учителей, писателей.

17 июня 1969 г. арестовали поэта Ивана Сокульского. У него нашли «Репортаж из заповедника имени Берия» Валентина Мороза, выступление Дзюбы на вечере памяти поэта В. Симоненко и «Письмо творческой молодежи Днепропетровска», где был описан погром, учиненный уязвленным прототипом героя Гончара, а также украинофобство и моральное разложение элиты.

Вот этого последнего простить Сокульскому они ни как не могли, и в январе 1970 г. он получил 4 с половиной лет лагеря строгого режима за «антисоветскую пропаганду». (Когда я пишу эти строки, он уже освободился, но перед выходом прошел экспертизу, которая признала его сумасшедшим. Угроза откровенная: не замолчишь после лагеря — пойдешь уже не в лагерь, а в Днепропетровскую психтюрьму.)

За что же такие гонения на «Собор»?

Гончар показал краешек правды об уничтожении памятников украинской старины, о пренебрежении к языку и культуре: убогий, трусливый полупротест, с постоянной оглядкой на власть, с восхвалением власти — лишь бы разрешили сказать эту чуточку правды о разрушении украинской культуры. Убожество художественное соответствовало убожеству политическому. Но даже такая трусливая, а все-таки «украинофильская» книга вызвала нападки властей и положительные отклики патриотов. Московские самиздатчики перевели «Собор» на русский язык.

Евген Сверстюк написал статью «Собор в лесах», где из намеков, отдельных образов, полумыслей Гончара воздвиг настоящий Собор — глубокую философскую работу, которая была, с одной стороны, развитием «Цитадели» Сент-Экзюпери, с другой — анализом духовного обнищания народа в наше время.

Прочтя статью, я сказал Сверстюку, что у меня ощущение, будто он, проходя мимо кучи дерьма, подбросил туда жемчуг из собственного кармана, а потом извлек его, обчистил и подарил Гончару. Сверстюк только улыбался, слушая мои замечания и просьбы убрать из статьи цитаты Гончара, которые лишь портили «Собор в лесах».

Только критик, поэт и переводчик Иван Светличный соглашался с моей оценкой «Собора» Гончара. Остальные, защищая ту кроху правды, что есть в «Соборе», и Гончара от нападок официоза, сквозь пальцы смотрели на серость.

Мне было неприятно видеть, что на фоне прекрасной поэзии и прозы молодых украинских патриотов вдруг вознесли какого-то там Секретаря Союза писателей Украины Гончара.

Высокого уровня произведения появились не только в художественной литературе.

Большими событиями, выбившими из меня последние остатки бездумного интернационализма и давшими новое понимание украинского вопроса, были фильм Ильенко «Ночь накануне Ивана Купала» и монография историка Михаила Брайчевского «Воссоединение или присоединение?».

Ильенко был одним из соавторов Параджанова в фильме «Тени забытых предков». И вот появилась ильенковская «Ночь…». Хвалили ее единицы, сравнивали с «Земляничной поляной», самым близким мне фильмом. Только поэтому я пошел на «Ночь…». Фильм оказался, действительно, в чем-то близким к Бергману.

Ильенко создавал его по мотивам нескольких произведений Гоголя. Фильм очень сложный: слишком много символов, почти каждый кадр — символ, глубоко связанный с украинской историей, с трагедией Украины.

Вот за казаками скачет татарская орда под звуки… царского марша. Этот анахронизм передает суть трагедии Украины, зажатой между хищниками-басурманами: татарами и турками — и «братским» православным царем. И эти несчастные гетманы, о которых Петр I имел наглость сказать, что они все предатели. А ведь некоторые из них метались от одного союзника к другому и «предавали» их, поскольку помощь союзников всегда оборачивалась грабежом Украины.

Вот в лодке плывет кукла — Екатерина II, ее фаворит князь Потемкин (заигрывавший с Запорожской сечью, когда она была нужна ему, и ради этого даже ставший казаком Грицьком Нечесою, а потом разрушивший Сечь из страха перед казацкой вольницей), а с ним гоголевский Басаврюк, представитель нечистой силы, сатаны.

Кукла смотрит на берег.

Почему-то на экране появляется веревка. Она разделяется на две части (мы с женой смеемся: цензура выбросила кусок из фильма, но оставила зачем-то обрывок веревки, и от этого «абсурд» фильма и действительности приобрел еще большую глубину — для тех, кто знал, что выбросили. По фильму за лодкой России плывет плот Украины с казаком и его любимой, и казак разрубает веревку).

А вот «матушка-царица» едет по дороге. По бокам — фанерные дома и сады. Это знаменитые «потемкинские деревни» — символ истории Российского государства от Екатерины, которую так уважали европейские вольнодумцы Дидро и Вольтер, до Леонида Ильича Брежнева.

Героиня фильма — молодая мать кормит грудью… топор, русский царизм. Течет кровь.

И встают перед глазами полки казаков, согнанные Петром Великим строить Петербург, новый центр хищного государства, и тысячами легшие костями от голода и непосильного труда.

1933-й год, когда Москва выкачала и сгноила хлеб, а хлеборобы миллионами умирали от голода.

Когда мы с Таней вышли из зала, оба находились почти что в истерическом состоянии.

Ни думать, ни говорить не хотелось.

Я только бросил главное для себя:

— Нужно рвать с этой лодкой!

Михаил Брайчевский воздействовал не на эмоции. Это была первая, по-настоящему марксистская самиздатская книга, анализирующая роль Богдана Хмельницкого и его договора с русским царем. Ни грана национализма. Только факты и классовый анализ проблемы. Брайчевский отбрасывает вульгарно-социологические довоенные писания о Богдане-предателе Украины и послевоенные, русофильские — как о герое. Брайчевский блестяще доказал слова Шевченко, что союз с Москвой поставил украинцев в еще более страшное положение, чем было при шляхетской Польше. Украина из страны поголовной грамотности, развитой культуры, страны, стоявшей на пороге установления буржуазного строя, фермерски-мануфактурного, попала в кабалу крепостничества.

Но самое важное у Брайчевского — анализ классовой позиции Богдана Хмельницкого, который пошел за помощью к царю только потому, что побоялся опереться на казачество и крестьянство. Тезис советской историографин о том, что Хмельницкий выбрал единственный возможный вариант (т. е. выбрал наименьшее зло — Россию), опровергнут Брайчевским полностью.

К Богдану не применима моральная оценка «предатель». Он любил свою Родину, но смотрел на нее глазами казацкой верхушки, мечтавшей стать новым хозяином оказаченного, свободного крестьянства. Он и не задумывался над вариантом опоры только на силы своего народа. Гораздо более близким союзником был русский царь. Но любовь Хмельницкого к Украине была столь велика, что когда он увидел первые плоды союза с царем, то стал вести тайные переговоры со шведами.

Смерть помешала ему осуществить этот неглупый вариант: Швеция далеко, и Украина была бы в самом деле автономной (а в дальнейшем, окрепнув, имела бы возможность стать независимой).

Мазепа при Петре I пытался осуществить эту идею, но опять неверие в силы и разум народа привели его к поражению и к окончательному закрепощению Украины Россией.

Своей работой Брайчевский доказал, что марксистская методология не исчерпала себя, а способна глубоко проникать в историю, если применяется объективно, с учетом совокупности исторических фактов.

В украинском самиздате появилась серия откликов на статью А. Полторацкого «Кого опекают некоторые гуманисты» (об арестованных ранее Чорновиле и Караванском), Василий Стус в своем письме напоминает Полторацкому о его доносительской деятельности в антиукраинских погромах 30-х годов, когда Полторацкий называл известного юмориста Остапа Вишню «фашистом и контрреволюционером», «кулацким идеологом» и т. д.

Вообще в 1969 г. украинский самиздат окреп, стал более острым и политическим.

Мы не успевали отпечатывать на машинке, переводить на русский.

К тому же, А. Фельдман переводил с чешского и польского. Он перевел очень интересную статью о процессе Сланского, главы из «Признания» Артура Лондона, книгу И. Дойчера «Неоконченная революция».

В конце июня руководитель демонстрации рабочих на ГЭС майор Грищук был арестован в Москве. Его послали в ЦК КПСС рабочие с жалобой на свои жилищные условия. В «Вечернем Киеве» появилась статья «Двойник Хлестакова». Не называя местности (ГЭС), не говоря ни слова о демонстрации, на Грищука обрушили поток брани и лжи. Оказалось, мол, что Грищук собирал деньги у легковерных людей, обещал квартиры. Он поехал в Москву и там пропивал их. Ссылаясь на его брата, опять же намеками, ставили под сомнение его участие в войне и поведение в фашистском лагере.

Я пытался найти его семью, его друзей, узнать о суде — Грищук провалился, как в воду канул. Так до сих пор о нем, о его судьбе ничего не известно. Воры мне говорили, что встречали его на «этапе» — в Днепропетровскую психушку. Но там его не было. Может, умер, может, убили, может, где-то в психушке, в лагере, тюрьме…


*

Арестовали в июле Генриха Алтуняна.

Перед арестом Алтунян ездил в ЦК КПСС, требовал восстановить его в партии. После беседы, где ему недвусмысленно сказали, что он будет посажен, если не замолчит, он передал в самиздат запись беседы. Алтунян запустил в самиздат также свое письмо генералу Бережному, который в Харьковском университете рассказывал о националистической подпольной террористической организации Алтуняна (при обыске у отца Алтуняна нашли именное оружие, не годное для употребления, а у Пономарева попросили в Музей революции оружие отца, тоже именное). Алтунян спрашивал, о каком национализме идет речь? Сам он армянин — значит, армянский. Среди его друзей — украинцы, русские, евреи. По месту жительства — украинский, но т. к. шли намеки на еврейство, значит — сионистский?

Перед поездкой в Харьков мы с Таней съездили в Западную Украину, в Карпаты.

По пути в Западную Украину видишь, как меняются колхозники и их хаты. В Восточной часто видишь еще шевченковские хаты, под соломой. Крестьяне хмурые, лица у них стертые, однотипные, без мысли. Но с каждым селом на Запад уменьшается число хат под соломой, они становятся чище, на стенах появляется орнамент, двери, окна и крыши — с резьбой. (Немного напомнили мне Западную Украину некоторые хаты крестьян в Баварии.) Лица более разнообразные, в них — мысль. В самих Карпатах меня поразили гуцулы, древнее племя с очень своеобразным языком и обычаями. Походка стройная, лица — гордые.

Мы останавливались у одного из них на ночь. Денег не взял. Ночью разговорились. Он вначале боялся русского языка моей жены, нашей городской одежды. Что можно ждать от людей в городской одежде и с русским языком? Пропаганды, доносов. Но, увидев, что мы знаем многое из украинской истории, культуры, немного приоткрылся.

Он хвалил австрийские времена (был скот, хлеб, в лесах — много дичи). Хуже отзывался о польских временах: развращение молодежи приезжавшей знатью, облавы на дичь, истребившие немалую часть фауны. Жандармы и их произвол. О советских временах помалкивал, сказав только, что пограничники совсем уничтожили карпатских диких животных, что нет сена, скота.

Я спросил, подытоживая изложенные им факты:

— Значит, при поляках стало хуже, а при русских — еще хуже?

Он хитро улыбнулся:

— Я в 16-м году был в плену у русских как австрийский солдат. Тогда у русских был хлеб, но не было комбайнов. Но теперь у них есть комбайны…

Договаривать фразу не стал.

Узнав, что мы из Киева, он стал расспрашивать о Параджанове.

Оказывается, все местные гордятся тем, что «Тени забытых предков» снимались в их селе, в Жебьем (новое название — Верховина).

Старик хвалил фильм, но сделал замечание о том, что в одном месте Параджанов не учел украинских обрядов:

— Он свои, кавказкие, показал. И потом, разве можно стрелять в церкви? Это самый большой грех.

В заключение спросил:

— А тот Скаба (секретарь ЦК КПУ по идеологии), чего он напал на Параджанова? За то, что сделал украинский фильм?

Я рассказал о помощи Параджанова Дзюбе. Старик, кажется, что-то знал, но предпочел помалкивать и перешел на вопрос о Китае, об Израиле.

В восточноукраинских селах изредка можно услышать споры о внешней политике, но всегда это повторение либо газетных формулировок, либо совершенно диких слухов.

У гуцула же была своя мысль. Видно было, что он внимательно читает газеты и обдумывает. О Китае говорил сдержанно, без злобы и без восторга.

Разговор о хлебе и комбайне напомнил мне разговор знакомых москвичей с другим карпатским украинцем. Старик крепко выпил и, полуслепой, старательно выговаривал, закладывая пальцы:

— При чехах сидел, при немцах сидел, при русских сидел…

Вот это «сидел» объединяло для него всех братьев-славян с небратьями-немцами и выражало то, что не понятно многим в Восточной Украине: русские — такие же оккупанты, как и немцы. Крестьяне в Восточной, кроме глубоких стариков, смотрят на пришельцев классовыми, а не национальными глазами.

У всех, кого встречал, я осторожно расспрашивал об отношении к Украинской Повстанческой Армии («бандеровцам», как их называет официальная пропаганда). Но кто же прямо скажет, если сражался на их стороне? Те же, кто был нейтральным, чаще говорили об УПА зло: непрерывная партизанская война с немцами и русскими вымотала в своё время силы населения. Партизаны под конец борьбы с русскими ожесточились до предела, часто грабили (как и все партизаны мира) мирное население, убивали по любому подозрению, убивали даже друг друга. Интересен был рассказ одного восточного украинца. Сюда он приехал для коллективизации. Жена «западнячка». Он зло отзывался о многих действиях УПА, но не испытывал симпатий и к освободителям от немцев. Прямо не говорил, но подбрасывал мне факты зверства НКВДистов.

Поездив по городам Закарпатской Украины, мы вернулись в Карпаты. Зачем-то полезли на гору Говерлу. Там нас очень хорошо встретили пастухи. Угостили мамалыгой, сыром. Увидев, что я собираю для сына редкие растения, старик-пастух посоветовал найти пятипалый, который возвращает/жизненную силу. Рассказал по ассоциации о какой-то секте сатанинского типа, употребляющей корень и при луне занимающейся ритуальными оргиями. Борется с ними православный священник, бывший учитель математики. Пастухи с удовольствием отмечали высокий моральный авторитет учителя, с которым даже власти считаются.

Как часто это можно услышать по селам Украины — посрамление безбожников из райкома, из сельсовета. Легенда, приобретшая форму определенной притчи (конец — либо переход к вере секретаря райкома или учителя, либо болезнь его и излечение священником), а где и правдивый рассказ с меньшим числом стандартных деталей, но в сути своей совпадающий с легендой. Особенно интересны были легенды о двух трансформациях: секретаря райкома — в священника, а богослова — в специалиста по атеизму. В первом случае подчеркивается жертвенность, аскетизм и нравственный авторитет, во втором — греховность будущего Иуды, еще в бытность его священником.

К сатанизму (о котором я слышал в разных местах) отношение крестьян насмешливое, т. к. весь он сводится к свальному греху. Нет даже морального осуждения — ведь никто от него не страдает, лишь нарушаются заповеди (свальный грех в целом не характерен для украинских сект).

Во Львове мы заехали к знакомым. Муж, талантливый еврейский актер, осуждал мой украинский «национализм». Его постоянно преследуют как еврея, преимущественно украинские бюрократы. Он рассказал о том, что кто-то отбивает носы скульптурам Горького, Пушкина.

— Вот вам национализм!..

Я рассказал, что на киевском кладбище для высокопоставленных систематически отбивают нос памятнику жены одного из украинских чиновников.

— Это стихийный протест против надоевшей пропаганды власти.

Ведь недаром часть западноукраинской молодежи отрицательно относится к Ивану Франко за его «москофильские» высказывания. Ведь они не знают истории своего народа во всех аспектах. Они видят перед собой только русификаторскую демагогию.

Во Львове, кроме украинцев, русских, евреев и поляков, есть еще одна «нация» — кагебисты. Их около 10 %. Пушкин, Горький для львовской молодежи — поэты этой народности (хотя в кагебистской «нации» немало украинцев по крови).

Меня поддержала жена актера. Она напомнила об антисемитизме этой самой народности, антисемитизме более хладнокровном, о поощрении антисемитизма со стороны власти, власти русификаторской.

Актер рассказал, как при одобрительном молчании советских властей часть Львовского населения резала поляков, как только во Львов вошли советские войска.

Я напомнил о том, как в Польше после войны депортировали лемков, одну из ветвей украинской нации, — с молчаливого согласия, если не по инициативе Советов. На Украине униатов заставляли переходить в православие, а в ЧССР по приказу Москвы униатов обращали в римско-католическую веру — лишь бы не было национальной Украинской Церкви.

Когда я осенью опять приехал во Львов, национальная тема снова оказалась в центре споров, на этот раз с украинским патриотом. И опять та же проблема — страшное переплетение исторических обид и споров, субъективизм видения событий. Со всех сторон — факты, факты действительности. И когда в основе взглядов лежат эмоции, то выхода из этого клубка не видно…

В Карпатах много плакатов, призывающих ехать в Крым: там не хватает рабочих рук, а в Карпатах безработица. Западные украинцы неохотно едут в Крым: смутно знают о беззаконии по отношению к крымским татарам — беззаконии, так памятном в Западной У крайне, ведь их самих целыми семьями депортировали в Сибирь. Да и климат не тот — засушливые степи (а приглашают ведь не на побережье и не в горы). Жалко расставаться со своими горами! И недоумение: ведь к ним в Карпаты едут из Восточной Украины и России геологи, дорожники. Сколько полезных ископаемых найдено, а сколько найдут!.. Западным украинцам непонятно, почему отставники-офицеры из России приезжают жить в города Украины, почему им дают льготы, а украинских хлопцев после армии приглашают на работу в Сибирь, в Казахстан?

В самиздате появилось анонимное письмо «профессора из Уфы к другу Василию», какому-то партийному чиновнику. Оно стало распространяться под названием «Письмо великодержавного шовиниста».

Профессор рассказывает о многих фактах своих столкновений с национализмом в Башкирии, Грузии, Прибалтике, Молдавии, на Украине, в Средней Азии. И, видимо^в целом не лжет в фактах…

Кончает он словами о «стоголовой гидре» национализма, которая может уничтожить все достижения Октябрьской революции.

Если бы в письме были все факты роста национализма, то я был бы на стороне автора (если не считать слов об Октябрьской революции: великорусский шовинизм проявил себя уже при Ленине, а потом расцвел махровым цветом). Но в самиздате как раз появилось выступление писателя Г. Свирского.

По фактам это было почти то же. Чуть-чуть только (на первый взгляд) иное видение их и еще один факт, переворачивающий проблему с головы на ноги.

У профессора нет фактов великорусского национализма, т. е. русского антисемитизма, антиукраинства, антитатарства и т. д. В этом «белом пятне» видения «интернационалиста» и лежит корень проблемы. Я написал ответ под названием «Россинанту» (образ из песни Галича, где россинантами он называет евреев, выслуживающихся перед правительством, которое игнорирует их усердие).

Я столкнул в статье рассказ Свирского и профессора из Уфы и, опираясь на мысль Ленина, что национализм угнетенной нации порождается великорусским национализмом, показал, что основным источником всех видов шовинизма является великорусский, представителем которого и является уфимский профессор.

Как бы заранее отвечая на это, профессор в своем письме писал: «Но обвинить меня в великорусском национализме нельзя: я украинец, сам нацменьшинство, да и жена у меня — татарка из Башкирии». Я напомнил «украинцу» слова Ленина о том, что по части великорусского шовинизма особенно пересаливают именно нацмены (у Ленина — Орджоникидзе, Сталин, Дзержинский).

Интересно, что в своем письме он дважды называет себя русским. А когда понадобилось алиби, вспомнил о своем украинском происхождении. (Недавно этот же финт повторил в «Континенте» Сергей Рафальский. Старая российская традиция.)

Интересна также терминология «интернационалиста». Слово «украинцы» он поставил один раз в кавычки. Он описывает такой случай. В парткоме секретарь разговаривает при нем по-татарски.

«Может, мне следует выйти», — спрашиваю. «Нет, нет, изучайте наш язык»… Если это не национализм, то хамство», — заключает автор.

Профессор настолько ясно показывает, что разговоры о республиках, союзе или федерации — фикция, что мне осталось лишь процитировать эти его слова. Хамство говорить по-татарски при русском!..

Господина «интернационалиста» возмущает, что есть принцип в Башкирии «принимать в вузы больше татар и башкир, а не русских». Странно… Если, по словам профессора, в Башкирии русских 50°/о, то как республике обороняться от русификации, если не давать льгот туземцам? Да и по Ленину так делать следует, чтобы компенсировать практическое неравенство в пользу русских: у них более развитая культура, тысячи своих вузов, издательств и т. д. А если послушать профессора, то из такта, из-за хорошего воспитания нужно в присутствии русских говорить по-русски. А т. к. русские везде, то все должны говорить на работе, на заседаниях, совещаниях по-русски.

И как-то очень ярко в контексте письма уфимского товарища воспринимаются слова русских обывателей: «Я понимаю только по-человечески!» В них — корень советского «интернационализма».

Господин «украинец» прекрасно слышит националистические обороты: «В газете «Советская Башкирия» выступили башкирские писатели и писатели, что живут в Башкирии, — русские!» Но когда «нацмены» каждый день встречают в газетах и книгах: «русские и национальные», «советские и русские» и т. д., то «интернационалисты» не слышат этого. Когда русского бьют за то, что он русский, то это плохо (хоть и объяснимо). Но почему не видят такие русские, что бьют евреев, крымских татар, украинцев, грузин, прибалтов? Видят только «отщепенцы» — Костерины, Сахаровы, Буковские!

Как это часто бывает, русские «неофиты», т. е. бывшие украинцы, евреи, грузины, более точно выражают смысл «интернационалистских» лозунгов. «Недавно, в мае, на заседании парткома, опять три руководителя завели разговор по-своему. Член парткома, преподаватель гражданской обороны, полковник в отставке, говорит им: “А когда же у вас будет уже один язык и одна нация — советская?”» В этом требовании — смысл всех лозунгов Брежневых о едином советском народе, а развитии национальных культур: «говорите по-человечески». Правда, почему-то когда крымский татарин или еврей говорит «по-человечески», то ему напоминают, что он не русский: один — предал Родину в 1941-44 гг., другой — предает сейчас.

Все письмо русофила переполнено доносами на татаро-башкирскую верхушку и требованиями прибрать их к рукам, как и всех, говорящих «по-своему», а не по-советски.

Подписал я эту статью (как и другие свои статьи по национальному вопросу) псевдонимом Малоросс (так называло до революции украинцев царское правительство, так косвенно называют себя партийные украинцы, когда говорят о русских «старший брат»).

Письмо профессора помогло мне чуть лучше понять логику русского национализма и болезненную реакцию нацменов на «дружбу народов».

В конце мая жена поехала во Львов, а я в Москву. Она приехала столь же радостная, как после Харькова. Встречалась с несколькими украинскими патриотами — Славком Чорновилом, написавших о процессах 65–66 гг. книгу «Горе от ума», Михайлом Осадчим, бывшим инструктором Львовского обкома партии, отсидевшим в лагере за антисоветизм, украинский буржуазный национализм (т. е. за любовь к Родине, за протест против льгот «слугам народа») и написавшим прекрасную книгу о лагере «Бельмо», и другими. Она сказала, что Осадчий и Чорновил близки мне по взглядам и тактике борьбы.

У западноукраинских патриотов есть одно существенное преимущество перед восточным — тесная связь с крестьянством и рабочими, с религиозным движением, борьбой украинских католиков за право на свою церковь. Это преимущество дает им большую моральную силу и приводит к большей политической активности. То, что меня злило у киевских патриотов: излишний филологизм, аполитизм, — в Западной Украине гораздо менее заметно.

Аполитизм восточных украинцев приводил к тому, что о репрессиях в Киеве мы узнавали нередко от львовян или даже москвичей.

Если в Москве происходил арест или обыск, мы узнавали об этом в этот же день или через несколько дней. О киевских событиях нередко мы либо вовсе не знали, либо кое-что через месяц, два, год. Например, об аресте 20 июля 1969 г. экономиста Бедрила, судимого за украинский самиздат, я узнал лишь осенью от москвичей, а затем от львовян.

(Как показал погром 1972 г., КГБ выполняет в этом отношении и позитивную работу — превращает «культурнический», аполитичный патриотизм в политический. Вопрос лишь в том, не удастся ли им озлобить патриотов настолько, что они станут шовинистами. Судя по самиздату, с 1972 г. эта тенденция наметилась, но в целом украинские патриоты (восточные) политизировались, оставаясь демократами.

Дальнейшее развитие украинской политической мысли зависит также от искренности и ясности национальной программы русской оппозиции. Если они будут дипломатничать или проповедовать государственное единение или, тем паче, богоизбранность русской нации, то все другие национальные движения станут более русофобскими, что чревато братоубийственной резней в будущем и новым ГУЛАГ’ом, на сей раз антисоциалистическим. Русские, опять выиграв в идее русской государственности, останутся рабами в качестве живых людей.)

В Москву я привез украинский самиздат, информацию для «Хроники».

Галя Габай, жена арестованного поэта Ильи Габая, автора многих коллективных писем, приехала из Ташкента (там велось следствие по делу Ильи) и рассказала о суде над 10-ю крымскими татарами. Татары еще раз показали нам, демократам, силу движения, поддержанного всем народом.

До сих пор на процессах оппозиционеры в той или иной степени смягчали свою позицию — одни из тактических соображений, другие из-за аполитичности, третьи из-за тезиса о бессмысленности дискуссии с псевдосудьями.

Все три позиции обоснованны. Но когда знаешь, что за тобой — весь народ, то твоя судьба, твои взгляды, тактика на суде отступают на задний план.

По сути, впервые политические вели себя на процессе, как политические на дореволюционных процессах. Они разоблачали суд на каждом слове и не скрывали своего враждебного отношения к палачам.

Татары начали бой уже с формальной части судебного допроса: фамилия, имя, отчество, национальность, партийность и прочие анкетные данные подсудимых.

Они потребовали освещения процесса в прессе, присутствия на процессе наблюдателей от ЦК КПСС и Советского правительства (ведь судили-то фактически не десять личностей, а народ) и т. д.

В зал вначале впускали только кагебистов. Тогда татары заявили, что не будут участвовать в процессе. Людей впустили. Когда несколько человек стали записывать допрос подсудимых, кагебисты забрали записи.

Милиционеры-узбеки, стоявшие охраной у здания суда, тихо выражали сочувствие татарам и свою ненависть к русским.

Мой старый знакомый Роллан Кадыев, типичный интеллигент (за что над ним дружески подсмеивались его друзья-рабочие, вспоминая, как он, толстяк, прыгал из окна вагона, когда их, представителей народа, этапом везли из Москвы в Ташкент), держал до суда голодовку протеста против отказа тюремщиков дать подследственным юридическую и политическую литературу.

Галя рассказывала, что этот толстяк был худ, как щепка, и еле передвигался. Но держал себя он очень смело и достойно. Он, как и другие, отвел прокурора, известного своими жестокими приговорами и цинизмом (по закону подсудимый может давать отвод всем официальным представителям власти). Отвел он также и судью как члена КПСС — одно из обвинений состояло как раз в выступлениях татар против политики КПСС. Значит, судья как член КПСС является заинтересованным лицом. Юридически это достаточное основание для отвода судьи.

Когда одного из подсудимых спросили, был ли он ранее судим, он ответил: «Да, в 1944 г. вместе со всем, моим народом по обвинению в измене Родине!»

Использование формальной советской законности не было новостью в нашем движении. Но татары провели его на этом процессе до конца, по всем почти пунктам.

Судьи и КГБ бесились и, видимо, жалели, что допустили народ в зал и что судят по легкой статье — за «клевету» на советский строй, — до 3-х лет.

Злость свою они выместили на Гале Габай. Ей предложили убраться из Ташкента в 24 часа.

Об окончании процесса я узнал позже. Суд шел около месяца. По окончании процесса крымские татары (500–700 человек) устроили сидячую демонстрацию у здания ЦК КПСС. Милиция разогнала её.

Взволнованный процессом, новыми документами о злодеянии 44 года, разговорами с представителями крымских татар, я написал большую статью о национальной проблеме татар. В ней я разобрал вначале «реабилитацию» (!!?) татар 1967 г. — Указ Верховного Совета. Указ подлый. Во-первых, в нем объясняется, что в жизнь вошло новое поколение (намек на то, что старое поколение — целый народ — преступники и осуждены заслуженно), во-вторых, крымские татары названы «татарами, ранее проживавшими в Крыму» (т. е. как особой нации их больше нет), в-третьих, сказано, что они укоренились в Средней Азии (верх цинизма — за народ решили, что он укоренился на чужой земле). Милостиво разрешено им жить везде по СССР «согласно общему паспортному режиму» (специально, чтобы не дать возможности по «паспортному режиму» им жить именно в Крыму, в крымских селах ввели паспорта; следует отметить, что это не было связано со всеобщей паспортизацией крестьян, начавшейся лишь в 1976 году).

Когда крымский татарин поселяется в крымском селе явочным порядком, то милиция имеет право — согласно «паспортному режиму» — выселить его в 24 часа. Такова диалектика политики в СССР — любую сторону своих законов, гуманную формально или открыто античеловечную, они используют против человека: равенство полов — против женщины, классовую «справедливость» — против рабочих, крестьян и интеллигенции, паспорта — против крымских татар, рабочих, крестьян, диссидентов, отсутствие паспорта — против колхозников. Любая разумная и гуманная идея становится новым приемом угнетения человека.

Но что такое «реабилитация» народа? Это признание, что народ может быть преступным.

Так как эта идея подсудно существует в официальной советской идеологии (украинский или еврейский национализм — всегда буржуазный, а индийский — не всегда), то я попытался в статье разобрать проблему плохих и хороших народов с позиций генетики. Существует ли национальный генотип? Видимо, да. Но означает он статистическую характеристику нации, т. е. генетически в данной нации преобладают те или иные психические черты: темперамент, экстравертность или интравертность и т. д. Но все эти генетические черты не оценочны, они вне добра и зла. Одна и та же биопсихическая черта социализируется в личную конкретно-историческую черту, положительную или» отрицательную. Так у евреев те же национальные психические основы (статистически преобладающие) порождают пророков, Христа, Эйнштейна, Фрейда, Кафку, с одной стороны, и традиционного, ставшего мифом, своекорыстного буржуа, ростовщика — с другой. В тот или иной исторический период у народа под влиянием социальных условий, национального мифа, отношений с другими народами и т. д. может статистически преобладать та или иная отрицательная черта. Но даже если данный народ в массе своей в данный момент делает зло, то как народ он не может быть судим, покаран юридически. Преступна личность, а не народ. И преступники именно те, кто судит и карает народ, т. е. личность за ее принадлежность к данному народу (классу, религии). Ведь это и есть геноцид.

Возникает парадокс — изучение расовых особенностей долгое время в СССР считалось расизмом, фашизмом. И, как это часто бывает, теоретическое отрицание факта мстит за себя тем, что факт признается практически, но в извращенной, слепой форме. Отрицание наличия расовых проблем, расовых различий в СССР идет рука об руку с практически расистским подходом и даже расистской фразеологией (недаром перед смертью Сталина была подготовлена статья для газеты «Правда» «Отрекаюсь от народа-предателя», под которой уже начали собирать подписи знатных, правильных, «редких» евреев).

Этот национальный расизм логически развивался из классового и религиозного «расизма» 30-х годов (а поглубже — из традиционного инквизиторского деления мира на богоизбранные, или верные Богу народы и народы еретические, басурманские, гяурские и т. д.).

Когда в 30-х (да и в 20-х) годах карали за родственников (семейная круговая порука) или за социальное происхождение, а не за личное преступление, то юридически и этически это было тем же, что и обычный расизм.

Далее я попытался рассмотреть вопрос о микронародах — чукчах, камчадалах, ненцах и якутах. У каждого из них свои проблемы, но объединяет их проблема физического вымирания: они спиваются, увеличивается число детей-уродов, венериков и т. д. У якутов возник обычай: жены с согласия мужей просят у белого «сделать» им ребенка. Даже термин специальный возник для такого ребенка — сахаляр.

В Министерстве просвещения РСФСР рассматривали персональное дело учителя, который «развращал» целое стойбище ненцев. Учитель объяснил: мужья просили его, белого, чтобы он поочередно спал с их женами. Жены тоже просили об этом.

Почему? У ненцев, видимо, потому, что браки всегда заключаются в небольшой группе, все являются между собой родственниками. Рассказывают, что караимские священники запретили браки между караимами по той же причине — физического вырождения. Народ исчезает культурно. Каково священникам было дать такой запрет, уничтожающий их религию через одно-два поколения!..

Как и почему возник обычай «сахаляров» — непонятно. Знаю только, что якуты считают детей от русских более сильными, приспособленными к страшной жизни в Якутии. Когда туда нахлынула орда белых хищников — на алмазы, на стройки и т. д., принеся с собой сексуальный разгул, алкоголизм, сифилис, поножовщину, случалось, напившись, какой-нибудь вор без видимых причин убивал якута — «якут не человек», да и милиция не очень будет искать «зверька». Пишут в прессе, что культура у якутов развивается. Сомневаюсь.

Видимо, есть свой Союз писателей, художников, но если эти Союзы в европейских республиках в основном борются с культурой, то вряд ли в Якутии они имеют иную функцию.

О чукчах рассказывал мне генерал Григоренко — его к ним сослали после первого выступления в Академии им. Фрунзе.

До революции чукчей спаивал какой-то американец. После наступило равенство народов. Бели американец давал спирт на короткий период (заплатив за пушнину), то теперь в магазинчиках водку можно было покупать весь год. Увидев, что чукчи перестали работать, власти стали регулировать выдачу водки (а продавцы — прикарманивать деньги, вымогать пушнину за водку).

Статистика показала, что дети чукчей стали больше умирать. Изучили причины. Оказалось, что чукчи едят полузамороженных, разлагающихся китов. Запретили, стали преследовать. Детская смертность еще повысилась. Опять изучили причины. Оказалось, что китовое мясо содержит нужные организму элементы. И это более важный фактор в условиях Чукотки, чем обилие болезненных микробов в гниющем ките. Детей стали держать вдали от родителей в интернатах. Вряд ли и это благоприятно отразится на судьбе народа.

Общая проблема небольших народов, видимо, в том, что их попытались за одну пятилетку заставить догнать Европу и из первобытного строя перескочить в «социализм». Но культура народа помогает приспособиться ему к особым условиям. Когда этот народ развивается естественно, из себя, его прогресс не приносит вреда. Но, будучи перенесен в культуру другого народа, стоящего намного выше по уровню развития, он теряет равновесие во взаимодействии с природой своей культурой и чужой. Ведь раньше у него язык, обычаи, религия, техника, социальные отношения и природные условия были как-то согласованы. А прыжок через эпоху, да еще в чужое окружение, уничтожает это взаимоуравновешивание; система этой культуры разбалансирована так, что он не может найти равновесия, ни статического, ни динамического.

Понятны слова полковника Фоссета, что белые с ружьем, с крестом, с алкоголем, даже белые — искренние друзья — при тесном соприкосновении с индейским племенем неизбежно приводили его к гибели. И только белый, ставший членом племени, ставший индейцем по культуре, не разрушал племени. Белый без белых достижений.

Есть ли решение в таком случае? Решение проблемы индейцев, австралийских аборигенов? В Австралии и в Северной Америке находят какие-то позитивные решения, т. к. наличие проблемы признают и поэтому думают, изучают научно, с разных позиций.

А в СССР «проблемы нет»: с одной стороны, все нации стоят уже на социалистическом уровне развития, у них «прогрессивная», национальная по форме и социалистическая по содержанию, культура, с другой — они все сливаются в единый советский народ, проходя через интернациональную стадию двух родных языков. И потому всякого, кто поднимает национальный вопрос, посылают перевоспитываться трудом в лагерь, тюрьму или психушку. И потому же так остро стоит национальный вопрос в СССР.

Не так просто с проблемой смешения двух наций, союзных, родственных или чуждых друг другу по культуре, покорителей и покоренных, но по развитию более или менее равных. Результат зависит от обилия факторов.

Вот крымские татары — киммерийцы, аланы, греки, римляне, евреи, готы, итальянцы, тюрки, татаро-монголы. Все завоеватели либо ассимилировались, либо ассимилировали. И появился народ со своеобразной культурой.

Хороша ли ассимиляция, плоха ли? Всегда ли возможна, неизбежна, нужна? На этом я обрывал статью, подойдя к самой сложной проблеме культуры — ее национальной форме и содержании (т. к. утверждение о том, что культура имеет только социальное содержание, а не национальное, явно несостоятельна).

Статью я показал генетикам — нет ли генетической ереси? В целом соглашались, а когда нет — сами спорили между собой.

Статью я оставил в Москве печатать, т. к. не хотел везти черновик домой — вдруг обыщут.

Крымские татары познакомили меня с трагедией месхов. Та же проблема — борьба за возвращение на Родину, на Кавказ. Мне сказали, что месхи — турки. Но турки лишь создали их общность, а происходят они от грузин, азербайджанцев, армян, курдов и туркмен. В 68-м году в Грузии была проведена сессия по истории и этнографии Месхетии: в то самое время, когда этот народ с очень интересной культурой не мог вернуться в свою Месхетию. Что же изучали ученые? И зачем им старая история, когда без раскопок и тонких методов анализа можно взяться за изучение нынешней истории месхов, чтобы воздействовать на ее ход. Одно дело равнодушно изучать исчезнувшие культуры (что тоже не совсем научно), а другое — равнодушно взирать на исчезновение ее…

Во главе движения стоял председатель Временного организационного комитета по возвращению месхов на Родину учитель Энвер Одабашев. Арестовали его весной 1969 г. Под давлением народа выпустили.

Когда месхам позволили ехать в другие места Грузии (кроме Месхетии), грузины очень хорошо к ним отнеслись. Но вскоре, после милицейской облавы, месхов снова вывезли из Грузии.


*

Москвичи сообщили мне, что Рой Медведев написал книгу о Сталине, но не дает ее в самиздат. Прочесть ее не удалось, т. к. он отказался дать ее мне: у меня не было достаточно «солидных» рекомендаций.

В это же время в математических и физических кругах ходила книга Револьта Пименова о суде над ним и его друзьями в 1957 г. Я прочел её, но мне было сказано, что нельзя давать ее кому-либо вне этих кругов, точнее, надежных людей из этих кругов. Пименов — очень талантливый математик, с глубоким аналитическим умом. Поэтому его анализ ошибок их подпольной труппы — до и после ареста — представлял большую ценность для самиздатчиков. Но что поделаешь — пришлось отдать книгу после прочтения. Мне его анализ принес пользу впоследствии, но жаль, что многие не прочли книгу. Я пытался достать также другие его работы: «Как я искал английского шпиона Сиднея Рейли» (попытка доказать, что знаменитый шпион был провокатором ВЧК), «Послесловие к речи Хрущева на XX съезде».

Некоторую сенсацию в Москве произвело выкраденное из партийных архивов письмо Ленина в Политбюро о проведении крупной провокации против церкви.

Шел 1922 год, голод. Доказав (провокацией) крестьянам, что церковь не хочет отдавать ценности в помощь голодающим, можно будет извлечь у церкви огромные деньги и разгромить церковь.

Я решил не делать никаких выводов из письма. Поставил знак вопроса. Не было гарантий в достоверности письма. Но если бы я их имел, то поставил бы на Ленине крест: это уже нечаевщина, маккиавелизм, а не марксизм или социализм, это бесовщина. Если признать истинность письма, то прочерчивается прямая линия от Нечаева через Ленина к Сталину. А если покопаться, нужно отсчитывать от знаменитого Стеньки Разина его подложных писем. Схема очень соблазняет своей простотой, но именно это и настораживает: явление, очевидно, более сложно.

С 68-го года широко распространилась книга маркиза де Кюстина «Николаевская Россия» (в 20-х годах она была издана и в СССР, но в 60-х достать ее было трудно. Пришлось издать ее самиздатски). Маркиз беспощадно рассказывает о порядках в России Николая Палкина: ложь, воровство, грязь. И так все знакомо, как будто он написал притчу о России, которая отражает ее сущность.

В предыдущей схеме «бесовщины» придется учесть линию царей, татаро-монгольских ханов, Ивана Грозного, Петра I, Екатерины II, Николая I, Николая II со всей совокупностью их пороков.

А Пугачев тогда моделирует будущее перерождение революции 17-го года: борьба с царем и помещиками во имя нового, хорошего царя Пугачева, лже-Петра III. Какая веселенькая получается линия развития Руси Великой. Но тоже однобокая. Откуда же тогда Пушкин, Толстой, Достоевский, Солженицын (во всей их противоречивости, т. к. они выражают своим творчеством не только лучшее в русском народе)?

Интересна фигура Гоголя в русской культуре. Первый этап его творчества — Украина, ее дух, выраженный русским языком. Говорят, что Горький обижался, что второй период — о России — отличается сатиричностью. Да, щедрая сказочка, фантазия и искристый юмор перешли в фантазию сатирика, фантазию на грани болезненности. Правда, были еще миргородские повести, переходные. Но здесь сатира не мрачная, а веселая, даже с симпатией к некоторым «отрицательным» персонажам.

Немного объясняют различие между этапами творчества два письма Гоголя, ходящие в украинском самиздате. Оказывается, Гоголь осознавал себя украинцем и очень страдал, что украинская культура исчезла по сути и никогда не возродится. Может, эта боль и сказалась в преимущественном сатирическом видении России? Когда же он попытался преодолеть свой национализм, увидеть позитивное в Российской империи, то не смог — ни как художник, ни как мыслитель.

С литературоведом, критиком Иваном Светличным мы пытались понять еще одно явление. Украинские мотивы, украинский дух, элементы языка у Гоголя обогатили русскую культуру. Но вот русские поэмы и проза Шевченко прошли бесследно для обеих культур. А ведь все в поэмах — типично шевченковское. Однако те же образы, те же идеи в украинских его поэмах зачаровывают, вызывают большой отклик у читателя, а в русских — мертвы. Его пафос кажется слащавым, романтизм — сентиментальностью. То, что так прекрасно у Гоголя, — украинские слова, вдруг вырывающиеся из его души, — у Шевченко выглядит дисгармонией, разрушением русского языка.

Взаимодействие двух родственных языков может быть как взаимообогащением, так и взаимопорчей. Недаром русские бывают недовольны «украинизмами» в современном русском языке. Правда, здесь классовое явление: засоряют русский язык как раз верноподданные «хохлы»-москвофилы — Гречки, Подгорные или потерявшиеся на Украине Хрущевы и Брежневы.

Но ведь и украинский язык портят часто по партийно-бюрократической линии. «Взаимообогащение» идет главным образом за счет канцеляризмов, оторвавшихся от стихии живого народного языка. В этом отрыве выражен отрыв самих носителей этого ублюдочного языка от народа.

Гибнущий украинский язык мстит своему поглотителю и иным способом.

Масса русифицированных украинцев-малороссов говорят на искалеченном украинизмами — словами, оборотами, акцентами — русском языке и прививает к нему эту малороссийскую смесь. В языковых процессах отражена история отношений людей. Неестественная дружба народов, за которой скрывается обиды, неуважение, презрение, ненависть, зависть, комплекс неполноценности и его обратная сторона — хамство, отражается в несвободной, дисгармоничной взаимной инфильтрации языков.


*

В новый свой приезд в Москву я познакомился ближе с зарождающимся русским национализмом в дурном смысле этого слова. В Москве существовал клуб «Родина». Я не смог встретиться с кем-либо из его членов. Ходили слухи, что «руситы» (как их называли) вздыхали об истинно русском государстве, о государынях Екатерине II, Елизавете и об истинном русском языке.

Мне удалось лишь поговорить с одной девушкой, близкой к «руситам», но не входившей в клуб. Умная, знает немного историю России, неплохо знает русскую литературу.

Она объяснила, что «истинно русские люди» обеспокоены тем, что всякие там евреи, коми, мордва и прочие смеют считать себя русскими, смеют своим акцентом и неграмотными словами портить русский язык.

— Но что же им делать? Советская власть хочет их сделать русскими, а вот истинно русские люди не хотят, чтобы они говорили по-русски. Русские едут к ним, на их землю, почти никогда не учат их язык и требуют, чтобы нацмены отвечали им по-русски. А ведь выгнать в шею «старшего брата» из своей республики не могут — национализм, шовинизм.

Руситка ответила мне, что это украинцы едут в Россию, чтобы захватить крупные посты.

В Москве 4 тюрьмы. И начальники всех этих тюрем — украинцы (я потом проверял — то ли 2, то ли 3).

— Знаете, осуществите тогда дореволюционный лозунг героя одного из романов писателя Винниченко «Геть кацапiв 3 наших украïнських тюрем!» Выгоните из Мордовских лагерей нацменов (неплохо будет, если и своих выгоните), тогда не будете иметь хохлов во главе государства.

Озлобление русских на нацменов совершенно непонятно. Когда появляется украинский или еврейский шовинизм или гордыня, тесно связанная с шовинизмом, то это от комплекса неполноценности, от неуважения к своему народу и ущемленности, озлобления против угнетающих. И гордыня части украинцев, и мессианизм части евреев неприятны и жалки.

Когда украинец гордо говорит «гетман Сагайдачный 7 раз палил Москву» и подсчитывает, у скольких знаменитых русских была доля украинской крови (и даже доказывает, что именно эта половинка, четвертушка, осьмушка сделала его великим), то мне, украинцу, стыдно — неужели мы столь бесталанный народ, что нужно нам искать своих великих среди русских? Но когда это делают русские, когда они доказывают, что они хорошие (какой же уважающий себя человек будет это доказывать?), что они спасли, спасают и спасут мир, что они самые, самые, то становится грустно за их народ (который велик, как и все народы) и смешно до слез: сколько их мучили, сколько они сами себя мучили, а туда же — мы «богоизбранный народ».

Почему же господствующая нация обладает этим феноменом — гордыней? И ведь это не единственный симптом комплекса неполноценности. А метания от западопоклонничества до борьбы с космополитизмом, сопровождаемой подсчитыванием всех «русских» открытий в науке и технике, переименованием городов, приборов (микробиологической чашечки Петри — в чашечку Иванова), научных законов, с зачислением в «русские» математика Эйлера, с разоблачением теории относительности (т. е. еврея Эйнштейна). При Сталине комплекс неполноценности достиг апогея, вершины абсурда: Эйлера превратили в русского, но разоблачили множество великих евреев и вышвырнули их из русской науки — не наш-де, не русский.

Все гордые, уважающие себя и свой народ русские говорили тогда презрительно о русофилах: «Россия — родина слонов!»

У них было утешение: русофильский комплекс особенно развит у новообращенных в русскую нацию: у грузина Сталина, у множества украинцев, у государственно заслуженных евреев. Это они особенно старались по части фимиама великому русскому народу, на шее которого сидели совместно с правильными русскими вождями.

У Сталина, правда, молитва за русский народ (знаменитый тост) сопровождалась насмешкой — он пил за великий русский народ, за то, что тот не скинул его, Сталина, со своей шеи, не судил его Нюрнбергским судом.

Это не только национальное явление, — поклонение угнетаемому. Ведь воскуривали фимиам и гегемону рабочему классу, высасывая из него пот и кровь. Бели надо было, говорили комплименты крестьянству и даже… «гнилой интеллигенции». Именем Ленина добивали остатки «ленинцев».

Воистину дьяволов водевиль! История Святой Руси…

Кстати, моя руситка, которая протестовала против наглости мордвин, евреев и коми, была дочерью венгерского коммуниста, пришедшего делать революцию вместе с Бела Куном (который, по ее же словам, топил в крови Крым, преимущественно русских людей).

Но не спешим с выводами. Вот украинец. Тонкий юмор, тонкий вкус, солидная эрудиция. Он утверждает, что украинцы — нация бандитов (идет масса примеров), ничего не создавшая и т. д. Я узнал его биографию. Оказывается, в Киевском университете о нем распространили слухи, что он еврей. И стали травить (не только украинцы). Наступили ему на хвост. Он обозлился и… стал украинофобом.

А вот еврей. Ему наступили на хвост евреи и русские. Стал страстным украинским националистом, ненавидящим все еврейское и русское.

Это все шкурная идеология: ударили справа — стал левым, ударили слева — стал правым, ударили с обоих боков — стал пессимистом, эклектиком, циником или кагебистом (именно истерические идеологи, злобные антикагебисты часто становятся агентами КГБ).

Тот приезд в Москву мне особенно памятен именно «национальной проблемой».

Мне рассказали о господине Скурлатове. Скурлатов организовал какое-то комсомольско-философическое общество. Стал кем-то в МК комсомола (по идеологии, что ли). Написал инструктивно-мтеодическое письмо о методах улучшения работы комсомола.

Основной упор на увлеченность. А для этого нужно «окрасивить» идеологию комсомола. И пошла смесь руситства, милитаризма, гегельянства, маоизма, ницшеанства, космической мистики Федотова и правильно понятого брежневизма. Стиль неплохой, красоты философии и новизна.

Разослал брошюру по ЦК республик, по крупнейшим комсомольским организациям, по Академии наук.

Но на беду прочел это кто-то из эрудитов, читавший даже… Геббельса и Розенберга. Увидал цитатки из классиков фашизма. Возмутился и откликнулся. Скурлатова попросили выйти из МК, брошюру осторожно изъяли (не дай Бог попадет в самиздат, позору не оберешься).

Говорили, что, будучи умным человеком и, видимо, искренним, он продумал свои ошибки, выбросил из своей идеологии марксизм и гордо удалился в руситы, к истинно русским людям. А те приняли радушно — умный человек, перевоспитался.

Или Илья Глазунов, знамя руситов Москвы. Монархия, православие, истинно русская культура — опять все те же лозунги. Перефразируя Руссо: назад, к России, к лаптям, к мужичкам, не испорченным «лампочкой Ильича» и почитающим лучинушку, дубинушку и доброго барина с добрым царем.

Я слушал о Глазунове и думал: бедная Русь, зачем тебе патриоты? И куда же ты мчишься (по Гоголю, по Достоевскому) — к Апокалипсису?.. Да ведь он уже есть…

Проходит год-два. В «Литературке» — портрет Альенде пера Глазунова. Выезжаю из психтюрьмы СССР. Читаю в газете «Русская мысль» сообщение, что Глазунов путешествует по Западу, гордый своей миссией: позволено ему малевать Самого, вождя русских людей и всего прогрессивного человечества — Брежнева.

Круг замкнулся, он перешел на новый виток спирали своей мысли и карьеры, а Русь вступила в новую эпоху самопорабощения.

Все эти печальные абсурда не мешали мне, конечно, видеть «неистинно» русских, например, Буковского, Сахарова. И верить, надеяться в их победу на Руси святой-грешной.


*

Почти сразу из Москвы я поехал во Львов, к Вячеславу Чорновилу, у которого побывала Таня.

Тонкое, нервное лицо, умные, страстные глаза. Ласковая улыбка. Рядом жена, типичная украинка-интеллигентка. Религиозная. Но как я ни старался навести ее на разговор о Боге, не откликалась. Бог для нее — интимное, свое.

Зато Вячеслав охотно откликался на все темы: культура, история, национализм, социализм, Дубчек, Гусак. К сожалению, он часто отсутствовал, и я оставался лишь с его книгами.

В Западной Украине есть то преимущество, что у людей остались книги, изданные в Польше и Германии до 39-го года. Я смог поэтому прочесть многое по истории политических движений западных украинцев до войны. Из борьбы этих течений и союза между частью их народилась во время войны Украинская повстанческая армия (УПА), боровшаяся с немецкими фашистами и советскими войсками (после прихода их на Украину). Трудно было понять, кто был с кем, кто что делал. Официальная пропаганда всех называет украинскими фашистами, бандеровцами. В эти бандеровцы зачислены и противники бандеровцев. Но что такое бандеровцы, их программу и методы борьбы так и не удалось выяснить.

Ясно лишь было, что западноукраинское население после прихода братьев-освободителей в 39-м году стало относиться к советской власти отрицательно и потому какая-то его часть пошла с немцами, но, попробовав фашизм, встала, за небольшим исключением, на путь борьбы и с теми, и с другими. Левое крыло национального движения, в частности, компартия Западной Украины, была придушена советскими НКВДистами (КПЗУ разделила участь польской компартии, будучи обвинена в шпионаже и прочих смертных грехах).

Один современный западноукраинский поэт написал поэму о временах отхода советских войск из Львова. Уходя, братья, видимо, решили доказать львовянам спасительность для Украины гитлеровской армии. НКВДисты во Львовской тюрьме уничтожили всех заключенных. Когда в тюрьму ворвались немцы, то увидели окровавленные камеры. Фашисты были не совсем глупы и ознакомили население со злодеяниями своих врагов-большевиков.

Поэма потрясла меня пафосом гнева, страстью протеста, новой для меня формой стиха и образности, адекватной теме и мысли автора.

Я не знаю, инкриминировали ли автору эту поэму на суде, и потому не называю его фамилии.

От жены я уже раньше знал, что то же сделали советские войска и в Харьковской тюрьме — бросали гранаты в камеры. Уже в психушке мне рассказывали об Уманьской трагедии очевидцы. Немцы созвали пресс-конференцию для журналистов, пригласили население искать в тюрьме среди трупов своих родственников. Братья уничтожили не только политических, но и воров, спекулянтов, хулиганов.

Уже после войны, по словам Хрущева, Сталин мечтал выселить украинцев в Сибирь: так много было «предателей». (Бедная Украина металась между двумя гениальными вождями и не видела выхода.)

Все эти факты, чтение довоенных книг укрепили меня в «самостийности». Одному из львовян я высказал это вслух, но он предложил не говорить этого, иначе меня заподозрят в провокаторстве.

Меня расспрашивали о демократах-москвичах, об их отношении к национальному вопросу. Я же возмущался тем, что так мало информации об украинских событиях поступает в самиздат, что слаба связь с «Хроникой» у национальных движений. В спорах объяснился и этот вопрос. Московская демократическая оппозиция под подозрением у патриотов. Все помнят позицию кадетов, эсэров, меньшевиков, большевиков. Только большевики в той или иной мере поддержали сепаратистов, но на практике там, где могли, вернули отделившиеся республики в лоно Святой Руси. А слов красивых было сказано немало всеми.

Только когда русская оппозиция недвусмысленно выскажется по национальному вопросу без недомолвок (и не устами одиночек — честные русские всегда были, и немало, но исторически они не решали вопроса), если на практике она докажет другим народам, что русские демократы не собираются благодетельствовать, опекать их, тогда возможен будет союз с ними в борьбе за демократию.

Мне привели несколько фактов шовинизма русских демократов.

Кое-что убеждало — слова одного москвича, члена Инициативной группы об общности трех восточно-славянских народов, сказанные им Чорновилу; недоумение многих русских по поводу разговоров об угнетении. «Ведь ваши-то скоро захватят весь ЦК — где же тут угнетение?»

Но часть фактов оказалась несостоятельной.

Мне показали высказывания Белинского о Шевченко, о его плохом языке (диалекте), о том, что Шевченко — пьяный, грубый мужик.

И в который раз я услышал рассказ о Василии Аксенове. В музее Шевченко в Киеве он оставил запись: «Помещение очень хорошее, здесь можно поместить детский сад».

— А кто-нибудь проверял этот факт?

— Да, это видели многие киевляне.

— Но и Светличный и Дзюба думают, что это провокация КГБ.

— Какая же это провокация. Это одна линия — от Белинского до Аксенова.

Я решил все же проверить это через общих с Аксеновым знакомых, старых революционеров. Оказалось, что Аксенов как раз в то время был в Японии и не мог сделать такой записи.

Узнав о провокации, он уже год тому назад послал протест в киевские газеты и в музей. Если б Аксенов мыслил политически, он написал бы об этом в самиздате.

Чисто эмоциональная реакция на факты всегда приводит к искажению их, к нежеланию всесторонне изучить или хотя бы проверить их.

— Что тут проверять и изучать? Они (т. е. русские, украинцы, евреи) всегда такие.

Однажды вечером сошлись гости — женился недавно вышедший из лагеря сын одного из руководителей УПА С. Отец его остался досиживать свой срок, мать тоже.

В С. сразу бросалась его лагерность — какое-то особое выражение глаз. Но он не производил впечатления «страдальца» или «героя». Он несколько удивленно и застенчиво смотрел на всех окружающих и на свою красавицу-жену. Она шутила, смеялась, а он молча застенчиво улыбался. Когда впоследствии я увидал Ларина, сына Бухарина, то вспомнил глаза С. Это люди ГУЛАГ’а, вкусившие преследования с детства.

В честь молодых пели народные песни (когда в Монтре я слушал песни молодых украинцев Парижа, то в глазах стояла семья Чорновила, С. и его жена, поэты Игорь Калынец и Ирина Стасив-Калынец)). В украинских песнях, в думах — может быть, самое глубинно-украинское. Украинец может называть себя русским, презирать свой народ или даже палачествовать над ним, не знать языка, но если он жил в детстве на Украине, то в песне он опять становится украинцем.

В этот вечер я увидел и новое для себя в их песнях.

У нас, в Восточной Украине, народная песня профильтрована и затаскана по радио, испорчена пропагандистскими певцами. И нет новой песни. А во Львове я услышал религиозные песни, новые народные. И пели их не так, как у нас по селам, — пьяными, кричащими голосами. В песне западных украинцев виделось необычно нежное, уважительное и теплое отношение к женщине-девушке, жене и матери. Феминизм украинской нации выражен не только в содержании песен, но и в форме, в слове. И этим феминизмом украинцы существенно отличаются от русских.

Не видно ни презрения, ни дворянски-вежливой «куртуазности», ни надрывной страсти, этой патологической смеси обоготворения плоти с чувством греховности, бесовства женщин, нет ужаса перед бездной плоти, доходящего до истерического проклятия своей мечты о женщине. Женщина на Украине, в селе, может быть бита, при гостях может выглядеть послушной. Но наедине с мужем она припомнит ему побои и грубость. Дома — она хозяйка. У интеллигенции эта власть женщины одухотворена и выражается ее большой ролью в патриотическом движении, в феминизме культуры.

И это историческое явление.

Роксолана, дочь простого украинского священника, была выкрадена крымскими татарами и продана султану. Она не только подчинила себе султана (это не диво, это есть в истории всех народов), но и приостановила турецкую экспансию против всех христианских стран. Она вышла из гарема на дипломатическое поприще, встречалась с послами всех стран, знала много языков. Можно ли ее сравнить с патологичными царицами Петербурга, перенявшими все худшее у царей-мужчин и проявившими себя как женщины только на сексуальном поприще и в усилении фаворитства?[7]

Зная за собой эту слабость, подчинение женщине, казаки не допускали женщин в Запорожскую Сечь, подчеркивали свою независимость от них, бравировали тем, что они «не бабы». У Гоголя в «Тарасе Бульбе» два сына Тараса Бульбы — Андрей и Остап — как бы два психологических типа, порожденных феминизмом культуры украинской. Андрей предает Родину, сражается с козаками, ради прекрасной полячки, а Остап с отцом — типичные запорожские рыцари.

По тем же причинам не было на Украине истерического эмансипаторства у женщин, а была совместная борьба за права человека. И мне кажется, что все тем же феминизмом можно объяснить отсутствие декадентства в украинской культуре.

Игорь Калынец и Ирина Стасив-Калынец — поэты, и потому я ожидал некоторой борьбы у них, конкурентных комплексов. Ничего подобного. Два разных видения мира. Талант у обоих велик, и оба внесли что-то новое в литературу.

Утром следующего дня мы с Чорновилом поехали к Валентину Морозу, который недавно вышел из лагеря. Я знал Валентина только по «Репортажу из заповедника имени Берия» и считал его лучшим публицистом Украины, наиболее оригинальным по мысли и стилю.

Валентин был худ, как щепка: 4 года лагерей, участие в голодовках протеста. Говорить с ним было трудно — я потом сталкивался с этим последствием тюрьмы и лагеря часто. Некоторая неконтактность, уход в себя, отчужденность от окружающего мира. У некоторых она доходит до болезненного отношения к шуму, к машинам, к городу, к неделикатности и любопытству «вольняшек».

О лагере Валентин не говорил. Поспорили о Чехо-Словакии. Я обвинял Дубчека в том, что он не организовал всенародного пассивного противления, что-нибудь вроде чехословацкого варианта гандизма.

Мороз напомнил о неудаче Кинга. Он считал, что все равно народ довели бы до вспышек гнева и тогда бы повторилось кровавое подавление Венгрии.

В споре Мороз то уходил в себя и не слушал нас, то активно включался, и тогда видна была огромная духовная энергия и беспощадность мысли.

Пробыли мы у него недолго — он устал. На прощанье он предложил мне почитать историю боротьбистов, украинских революционеров, поддержавших в 20-м году советскую власть, а позже уничтоженных ГПУ.

Один из львовян показал мне параллельные цитаты Маркса, Энгельса и Гитлера о славянах. Я только рассмеялся — я уже встречал такого рода работы: «Маркс — антисемит, германофоб, французофоб и т. д.».

Разница между Гитлером и Марксом как раз в этом — бичевание исторических пороков всех наций и отсутствие мессианства одной нации.

Я напомнил о высокой оценке Марксом демократии Запорожской Сечи.

Хотел познакомиться с Михаилом Осадчим, договориться с ним о переводе его книги «Бельмо» на русский язык, т. к. считал «Бельмо» ценной не только политически, но и художественно.

Осадчий принадлежит к той части движения сопротивления, которая пришла в него, ближе познакомившись со «слугами» народа. Он, в частности, в свое время столкнулся с «распределителями» — магазинами для обкомовских чинов. Естественно, человек, искренне исповедующий марксизм, не мог остаться слепым. Антиукраинская политика партии усилила его протест.

Оказалось, с переводом его книги я опоздал, в Москве уже начали переводить.

Львовянам я передал немного самиздата — «Хроники», письмо профессора из Уфы, информацию о деле Алтуняна. В свою очередь они передали свой самиздат. Так как национальный вопрос все более интересовал меня, то я попросил у Чорновила книгу Рабиндраната Тагора «Национализм».


*

В Киеве разворачивалась кампания против Дзюбы. Появилась статья в «Литературной Украине» Л. Дмитерко, бездарного писателя, но чиновного и «правильного».

Для Запада издали книгу Богдана Стенчука «Что и как отстаивает И. Дзюба?»

«Стенчук» на самом деле был псевдонимом 4-х авторов. Киев потешался над проблемой, которая возникла при переводе на английский. «Стенч» — по английски — зловонный.

Мы с трудом достали эту книгу. Скука, демагогия (когда я позже на Западе прочел аналогичную книгу Дзюбы против Дзюбы, то вспомнил снисходительную улыбку Дзюбы насчет Стенчуков и стенчукизма).

Но что-то полезное Стенчук сделал. Нельзя сражаться цитатами против цитат. Если мы хотим убеждать, то нужно развивать марксизм, теорию наций и т. д., а не повторять классиков. Стенчук в основном опирался на дореволюционного Ленина, Дзюба — на послереволюционного. Нужно было изучить эволюцию марксизма в решении национальных проблем (с анализом исторических причин эволюции), дать развернутую критику теории (практика разобрана у Дзюбы неплохо).

Дзюба отмахнулся: спорить со Стенчуками скучно. Дмитерко ответил Василь Стус статьей «Место в бою или в расправе?» (статья Дмитерко называлась «Место в бою. Про литератора, который оказался по ту сторону баррикад». Дмитерко не мог простить Дзюбе его уничтожающей критики мещанства на примерах из книг Дмитерко в 59-м году). Основная мысль была: на баррикадах — «мы», а Дмитерки вместе с реакцией всех стран и времен уничтожают эти баррикады.

Тон самиздата, резкость его нарастала, исчезали недомолвки, дипломатические фразы.

В сентябре сообщили об арестах двух членов Инициативной группы — религиозного писателя Краснова-Левитина, активного защитника свободы совести, автора многих самиздатских работ, и Мустафы Джемилева. Непонятно было, почему забирают по одному, почему не делают группового процесса.

А. Э. Краснова-Левитина я видел только один раз. Проснулся в доме Петра Григорьевича Григоренко — надо мной улыбающееся доброе лицо. Поговорили совсем немного, он распрашивал о киевлянах, о Чорновиле, с которым был знаком. Человек очень мягкий. Украинской проблемы не понимает, но не любит русское мессианство. Вот и все, что я знал о нем. Из его работ читал только страстную статью о Петре Григорьевиче «Свет в оконце».

Чувствуя, что скоро меня заберут, я стал лихорадочно писать одну статью за другой. Подозревая, что попаду в психушку (а этот метод стал применяться все чаще), начал было биографическое изложение своей духовной эволюции: я не сомневался, что будут спекулировать на всем. Но потом стало скучно доказывать, что не верблюд.

Товарищи переводили на русский язык работу Евгения Сверстюка «Собор в лесах». Я сидел над своей работой «Итоги и уроки нашей революции». Но спокойно работать было невозможно.

Арестовали в Киеве компанию, которая для заработка печатала на «Эре» поэзию, философию, религиозную, политическую и… порнографическую литературу.

Вскоре взяли моего знакомого Олега Бахтиярова, студента Медицинского института. Оказалось, что он давал печатникам что-то политическое. Я пошел на суд «печатников», т. к. их судили и по политической статье. Однако на суд не пустили. Один из свидетелей говорил о Бахтиярове. Я почувствовал, что будет состряпана амальгама — порнография, Бахтияров, а через него — я.

Продумал защиту нападением: поговорить на суде об амальгамах, о методе сексуального опорочивания, о ханжестве советского воспитания (для контраста — забавные биографические эпизоды на тему секса у Маркса и Энгельса, характеризующие их как людей со здоровой психикой и с ироническим отношением к ханжеству).

Решил превратить суд в сатирическое издевательство над полицией и судом.

Я не сомневался, что у Бахтиярова почти ничего не найдут.


*

29 сентября пошли с женой в Бабий Яр.

Пришли поздно. И сразу окунулись в какую-то сюрреалистическую атмосферу. Молодые одухотворенные еврейские лица и толпа «товарищей» в штатском. Штатских — два вида. У одних лица филеров, т. е. уголовные, с бегающими глазками, с собачьим выражением. Почему-то ощущаешь в них не преследователей, а преследуемых, затравленных. Вторая категория — сытые, тщательно выбритые. Глаза питона, бессмысленно самодовольные.

Штатские задирают: зачем-де пришли, зачем зажигаете свечи. Им отвечают, что в память жертв. Все сгрудились у камня, на котором записано обещание поставить здесь памятник. У камня кладут цветы.

Два парня принесли треугольные венки из желтых цветов. Положили один треугольник на другой. Получилась звезда Давида.

Что тут поднялось. Штатские забегали, начали кричать, что здесь лежат не только евреи, но и коммунисты.

На это кто-то ответил:

— Вам никто не запрещает прийти с крестом, если считаете себя русскими. Можно и пятиконечную звезду…

К хору штатских присоединился старый еврей. Он стал доказывать, что желтую звезду евреям навязывали враги, что этим клеймили евреев фашисты. Ему напомнили, что когда-то у большевиков вырезали на теле пятиконечную звезду. Молодежь стала рассказывать старику историю звезды Давида. Спор постепенно перешел на идиш. Наконец старик выложил последний аргумент:

— Нам закроют последнюю синагогу.

Он оказался служителем синагоги.

Мне стало его жалко. Но молодежь не щадила и добила его вопросом:

— Зачем нужна синагога, отрекающаяся от истории евреев, от звезды Давида?

Старик смолк.

Кого-то забрала милиция (потом отпустила. Это были те, что принесли звезду Давида).

Я пришел домой и за ночь написал статью по свежим следам: «Над Бабьим Яром памятника нет».

Сюрреализм увиденного состоял в том, что в Яру противостояли потомки красных комиссаров и их наследники. Потомки опять бунтуют, а наследники наследуют дело царской охранки. Только вместо жидомасонов, жидокадетов, жидокоммунистов их жертва называется сионистами (так похоже на «сицилистов»!).

Статью я прочел многим знакомым, т. к. хотел уточнить факты, увиденные мною, и поработать над стилем. Поэтому она в конце концов попала не в самиздат, а в архив КГБ.

Каково же было мое удивление, когда я в исковеркаином виде прочел ее в «Исходе» (журнале о борьбе евреев за выезд в Израиль) под названием «29 сентября 1969 г.». Еще забавнее стало, когда мой знакомый по секрету сообщил, что это его статья. Я осторожно расспросил его. Он забыл, что слушал мою статью в моем чтении и сам же предлагал исправлять некоторые фразы.

Однажды меня пригласили на вечер-лотерею. Я пошел туда с моей сестрой. (Сестра, проведя почти всю жизнь в среде русскоязычной, считала себя русской, но из моих рассказов знала о культурническом движении в Киеве, ходила со мной в частный украинский музей Ивана Гончара.)

Было много молодежи. В лотерею разыгрывались скульптуры Шевченко, Франко, стихи Лины Костенко, картина Люды Семыкиной «Лыбидь» (легендарная сестра Кия, основателя Киева), народные амулеты-«обережки», керамические и в дереве.

Сестра сразу же выделила Аллу Горскую, художницу-монументалистку.

В Алле удивительно сочеталась мужская энергия, сила, богатырское тело, тонкая духовность, художественный вкус и женская ирония. Она все время шутила и сразу же сломила застенчивость сестры.

Глядя на Аллу, я вспомнил ее насмешливый ответ на мой вопрос о ее убеждениях:

— Я сексуал-демократка.

И в самом деле я не встречал у женщин такой концентрации жизненности, или, как выражаются йоги, праны. Эдакая баба-казак, козарлюга.

Товарищи рассказывали, как она, увидев, что у кого-то не хватает денег на жизнь (выгнали с работы), брала машину и привозила из колхоза картошку, да еще и подшучивала над голодающим.

Когда она встречалась с истерическим национализмом, то боролась с ним насмешкой. Однажды я передал ей слова одного хуторянина-шовиниста о том, что крымских татар покарала судьба за то, что они насиловали наших женщин сотни лет назад.

Она расхохоталась:

— Он дурак, а не кагебист, как говорят многие. Спросите его, кого из его родственников изнасиловали татары в 44-м году.

Моя сестра не сводила глаз с Аллы. Начали разыгрывать вещи. Я поставил целью получить стихи Лины Костенко, которую считал тогда лучшим поэтом Украины. Сестра мечтала о картине Люды Семыкиной. За эту картину шла упорная борьба. Наконец остались Алла и я. Сестра меня умоляла набавлять. Но выиграла Алла, я как безработный не мог с ней конкурировать. Сестра жалобно посмотрела на меня. Алла подошла и подарила ей картину. И столько такта было в ее юмористических комментариях к подарку, что сестра не задумываясь приняла картину.

Сестра всматривалась в отношения между собравшимися. И беспрерывно шептала мне о том, что таких людей она еще не видела. Еще бы! Теплота, любовь, никакой рисовки, никаких поз или надрыва.

Немного выпили и, как всегда на Украине, пели…

С сестрой мы зашли в мастерскую к Люде Семыкиной. Когда Люду выгнали из Союза художников, она стала подрабатывать шитьем верхней одежды. Но шить по стандартам, по моде она не хотела. Стала искать новые формы. Увлеклась поиском форм современных, но национальных по духу, а не внешне (в отличие от хуторян с их однообразными «вышиванными» рубашками и от соцреалистов, у которых в лучшем случае — этнография). Она стала изучать одежду Киевской Руси, ее внутреннее содержание.

Одежда, которую она начала создавать, была действительно новой: человек в ней преображался, распрямлялся. Она сочетала индивидуальные черты заказчика с чем-то глубинно украинским в материальной культуре.

Вначале заказывали у нее состоятельно украинки-либералки. Их было не так уж много. Но потом пошла мода. Как всякая мода, мода на одежду Люды вызвала подражание.

Совершенно новым для меня оказалось отношение Люды к своему творчеству. Когда она увлекалась, то подробно рассказывала о своем подходе, о поисках. Она создала особую философию одежды. Не берусь ее пересказывать, могу переврать.

Люда принимала активное участие в возрождении украинских обрядов, придумывала интересные костюмы к праздникам, маски, символические сооружения.

Когда Люда рассказывала о множестве мелких гадостей со стороны чиновников от искусства, она очень волновалась, остро переживая аморальность и глупость преследователей. Этим она очень отличается от своей близкой подруги Аллы Горской, насмешливо-спокойной.

Как и в одежде, в своей живописи Люда ищет истоки. Тут она близка к киевским керамистам (в частности, к Гале Севрук), которые в керамике отражают разные стороны украинской и не только украинской истории. Так, у них есть цикл «Знаки Зодиака». Очень интересна серия чертей (гоголевские типы).

Я любил водить по мастерским и музеям приезжавших в Киев москвичей, новосибирцев, хотелось показать им истинную, не казенную Украину.


*

Осенью мы достали большое количество самиздата. Самыми интересными были статьи М. Якубовича.

В 1967 г. он написал письмо Генеральному прокурору, в котором описал, как сфабриковали в 1930-31 гг. процесс по делу «Союзного бюро меньшевиков». Описал цинизм следователей и прокурора республики Крыленко. Под пытками вынудили всех подследственных оболгать себя и других и «создать» в присутствии следователей «Союзное бюро». Играя на социалистическом фанатизме Якубовича, «преданности» рабочему классу, Крыленко уговорил его помочь на суде, если произойдет что-нибудь незапланированное. И Якубович согласился, т. к. не было духовных сил сопротивляться пыткам «единомышленников» и потому что разоблачениями на суде боялся повредить делу социализма (эта идея-фикс осталась у многих левых на Западе — они не понимают, что умолчаниями о сталинизме они как раз и вредят социализму).

Прощаясь, Крыленко цинично бросил ему кость: «Я не сомневаюсь, что вы лично ни в чем не виноваты. Мы оба выполним наш долг перед партией — я вас считал и считаю коммунистом».

Как бы в ответ на это разоблачающее письмо в журнале «Вопросы истории» (1968, № 2) некий Д. Л. Галинков (следователь по особо важным делам с 30-летним стажем работы) как ни в чем ни бывало описывал сталинские измышления о процессе «Союзного бюро».

Если это письмо было интересно для изучения психологии поведения подследственных в те годы, то три других работы Якубовича — о Сталине, Каменеве и Троцком — интересны своими фактами. Впервые я прочел сравнительно объективное изложение биографии, позиции и характера Каменева и Троцкого.

Удивили меня только похвалы Дзержинскому. Уже было известно немало деталей, характеризирующих его аморальность. Подчеркивание дружеского отношения Дзержинского к Троцкому лишь бросает тень на Троцкого, а Дзержинского характеризует как человека последовательного, не больше. Он не предал товарища, т. к. не считал его врагом революции.

М. П. Якубович — правнук декабриста А. И. Якубовича, родственник поэта-революционера П. Ф. Якубовича. Видимо, это его немного выручило, когда на него было заведено дело о «клевете» весной 1968 года. А может быть, возраст — 73 года, из которых около 25 он провел в тюрьмах (правда, возраст у нас не помеха: «Хроника» сообщала о суде над 84-хлетним основателем Латвийской социал-демократической партии).


*

Тут я должен вернуться немного назад во времени. Товарищи нашли мне наконец работу брошюровальщика в типографии завода сахарных автоматов. Меня приняли на несколько месяцев, на подмену ушедшей в декретный отпуск женщины.

Работа состояла в том, что мой шеф выдавал мне уже отпечатанный текст, а я разрезал его на машине по листам, раскладывал по порядку в брошюры, а затем скреплял брошюры на другой машине. Несколько раз в неделю я отвозил готовые брошюры в спецбюро технической информации по производству сахара. Там мне давали новые тексты. Экземпляров десять каждой брошюры рассылались в министерства, ЦК, в журналы и на цензуру — в знаменитый Главлит. Что они «литовали» — мне было не ясно: новый способ изготовления сахара, новую гайку в машине для производства сахара? (Таня несколько лет занималась издательской работой в своем кабинете, им приходилось отвозить в горлит и получать разрешение абсолютно на всё: от афиш о проведении конкурсов, методических рекомендаций по частным вопросам производства игрушек или их использования до сугубо ведомственных объявлений. Всё это нелепо: их продукция никак не носила секретного характера, а интерес представляла только для узкого круга специалистов. Но порядок был жесткий — без цензурной визы, без «лита», ни одна типография не принимает текст в набор. В министерстве просвещения главлитовские работники специально проводили лекции: разъясняли, что можно, а что нельзя печатать, приводили примеры «потери бдительности». Например, в одной из брошюр о пионерах была названа местность, где размещалась воинская часть (дети ходили туда в гости). Нельзя было называть некоторые заводы, где изготовлялись игрушки: их производили из отходов в цехах предприятий, работавших на военную промышленность. Не имело никакого значения, что на самом деле об этом все всё знают: и что изготовляется, и где, — но… это «государственная тайна». Понятие государственной тайны доходит в СССР до анекдота. Так, однажды Таню послали на целый день в республиканский КГБ, и там она в присутствии сотрудника КГБ восемь часов ставила печать КГБ на пропуск в зал Верховного Совета УССР, дающий право войти на заседание… делегатов ученических бригад, приехавших в Киев для обмена опытом работы.)

Когда-то в Институте кибернетики мы шутя ввели деление профессий на женские и мужские. Женская работа состоит в однообразной деятельности в среде относительно постоянной. Мужская работа — постоянный поиск в изменчивой среде, где большую роль играют непредвидимые события. Моя новая работа была «женской». Мой шеф, не зная нашей «теории», сразу сказал:

— Вы тут не выдержите. Тут только женщины работают, да и они часто меняются. Только они справляются с работой: зарплата маленькая, и мужчины не хотят вкалывать, ничего за это не имея.

Но я сравнительно быстро овладел навыками складывания листов в брошюры (все остальное делается с помощью машин). Я понял, что не выдержу идиотизма работы, если не научусь все делать автоматически. Кроме быстроты и механичности движений, пришлось продумать порядок действий и способ размещения листов.

Вскоре удалось добиться отключения сознания от работы. Это давало возможность думать о другом. За счет того, что темп работы стал быстрым, удавалось справляться с ней за 4–5 часов, а потом идти по своим делам. Это не положено, шеф сердился, но сам он бывал на работе редко и потому, когда я сказал, что ведь успеваю за 4 часа, он согласился, но попросил на всякий случай придумывать солидное обоснование отсутствия (слава Богу, телефона у нас не было, и потому угрожал лишь непосредственный приезд начальства).

Еще когда я поступал на работу, я понимал, что это — искус (для меня и для КГБ; я-то не поддамся соблазну греха первопечатника, но у КГБ силы воли не хватит).

И в самом деле через некоторое время мой шеф спросил:

— Я тут часто печатаю налево, диссертации фотокопирую, редкие книги. Твоим знакомым не нужна поэзия… или что-нибудь другое? Я дешево возьму.

— Мой товарищ — философ и зажиточный притом. Он все не может достать для себя и друзей одну статью Маркса (я в самом деле хотел сфотокопировать «Экономическо-философские рукописи 1844 г.», которую трудно достать).

Шеф поскучнел и, забыв, что ему безразлично содержание, но не деньги, сказал, что в этом месяце не сможет.

На следующий день он уже печатал какую-то диссертацию.

А через неделю мне сказали, что, т. к. работа была временной, я должен уйти.

Рыбка не клюнула.

Я попросил не ставить отметку в трудовой книжке, иначе каждый начальник, увидав «брошюровальщик» после инженера, поймет, что меня нельзя принимать на работу — вдруг моральный разложенец, вдруг алкаш, а то и похуже — отщепенец-подписант.

Но отметку поставили, и опять я перешел в тунеядцы, что давало время отщепенствовать на полную катушку.

Когда в октябре приехала Ира Якир, я был без работы. Мы провели несколько дней в спорах на те же вечные темы о добре и зле, о принципе партийности и т. д. Перед ее отъездом, вечером, мы увидели ее «хвост», но времени наблюдать за ним не было: мы клеветали и отщепенствовали.


*

Ира уехала, а утром ко мне постучали. Не успел я открыть дверь, как в коридор вскочил мужчина с мужественным выражением лица (почему-то всегда они врываются с видом идущих на смертный подвиг). За ним еще один.

Я строго спросил:

— Что вам нужно?

— Мы, Леонид Иванович, с обыском.

— Я вижу, но почему без понятых? И есть ли ордер на обыск?

Голос мой противно, нервно неровный. Смесь ненависти к ним и растерянности (хотя ведь ждал).

— Ордер, конечно, есть. А за понятыми сейчас сходят.

— По какому делу обыск?

— По делу вашего друга Бахтиярова Олега.

— Статья?

— Для вас это не имеет значения. Мы поищем у вас клеветническую литературу.

В ордере на обыск это и было записано. Я немного успокоился: статья до 3-х лет. К тому же у меня почти ничего нет. Жаль, что не спрятал кое-что вчера, после отъезда Иры.

Привели понятых. Типичный отставник, которого распирало от гордого сознания причастности к поимке шпиона (а кого же иначе, если само КГБ занимается!). И женщина — нянечка из детского сада. Она стала умолять отпустить ее домой, т. к. нужно стирать белье. Ей пообещали, что ненадолго.

Меня удивило, что она сразу, не раздумывая, стала на мою сторону. Даже не любопытствовала, по какой статье. И не вздрагивала, когда я произносил магическое слово «кагебист». Она с любопытством рассматривала стены, коллекции камней и растений. На стене висела картина, и она стала распрашивать о ней. Я решил повеселиться и рассказал историю картины.

Когда моему старшему сыну Диме было 7 лет, он ходил во дворец пионеров учиться рисовать. Три его картины послали на выставку детского творчества. За день до открытия выставки картины осмотрел сам министр просвещения Удовиченко. Ведь есть генеральная линия партии в развитии детской живописи и скульптуры, и сам министр должен следить, чтобы она проводилась без перегибов и загибов. К тому же, выставка — республиканская.

Министр в первом же зале возмущенно спросил:

— Это что такое?

— Написано: «Лис»!

— Это не лис, у лисиц не такие хвосты! Это собака! А деревья какие? Это формализм. Убрать!..

Он пошел дальше. Наша знакомая, бывшая в свите министра, подошла прочесть фамилию нового Эрнста Неизвестного. Уклонист-формалист именовался Димой Плющом.

В следующем зале министр опять углядел искривление линии партии.

— Корабль? Форма неправильная! И облака такие не бывают! Это абстракционизм!

Тут вступился за малолетнего нарушителя художник, оформлявший выставку.

— Это специфически детское восприятие мира. Многие дети этого возраста видят мир не в форме, а в красках.

— Ну, раз художник считает, что это по-детски, пусть висит.

Наша знакомая опять прочла фамилию художника. Опять Дима. Она взглянула на картину над «Кораблем» и увидела, что вот там-то и скрывалась настоящая крамола Димы, третья по счету, — «Лебедь». И цвет неправильный, и изгиб шеи неверный.

Но министр не взглянул повыше, проявил либерализм к «Кораблю» и отсутствие бдительности. О нем рассказывают, что он был каким-то представителем Украины в ООН. Однажды СССР внес резолюцию. Американцы — другую. Ни та, ни другая резолюция не набрала голосов. Тогда Удовиченко предложил резолюцию от Украины. Она по содержанию не отличалась от советской, но прошла. Говорят, что это было единственное, но гениальное проявление украинского сепаратизма в ООН. Сразу двух зайцев убил: доказал, что Украина независима в своей внешней политике, и помог Москве победить империалистов, не забыв и себя — он стал министром просвещения. Почему просвещения, а не тяжелой промышленности?

Однако оставлю национальную политику КПСС и вернусь к обыску. Обыск как обыск. Скучно, и потому я развлекался разговорами с понятой. Об Удовиченко я, конечно, ей не говорил, это сейчас вспомнилось…

Она, как и многие люди без образования, питает глубокое уважение к людям искусства (люди со средним образованием и технократы часто заменяют это уважение злобой или презрением к этим «бездельникам и дармоедам»). И потому восхищенная, что семилетний пацан неплохо рисует, прониклась сочувствием ко мне еще бо́льшим, настолько, что капитан Чунихин несколько раз ей предлагал прекратить разговор со мной.

Чтоб позлить его, я дополнил свой рассказ двумя деталями.

Когда жена узнала о запрещении «Лиса», она пошла на выставку и попросила отдать картину домой — такая реликвия!..

Художник, смотревший за выставкой, узнав, что Таня — мать Димы, прочувственно сказал:

— У вашего сына несомненный талант, если министр обратил на него такое внимание.

Они посмеялись, а картина теперь висит у нас дома, во Франции, как вещественное доказательство случившегося.

Обыск шел полным ходом. На столе лежали два экземпляра «Россинанту», рядом — письмо самого Россинанта из Уфы, еще рядом — несколько вариантов «Над Бабьим Яром памятника нет». Последнее капитана очень заинтересовало. Что за ящеры, что за вагоны, почему шпики похожи на уголовников? Я предпочел не комментировать: где гарантия, что понятой-отставник не даст потом показаний о моей антисоветской пропаганде при обыске?..

Но Чунихин быстро покинул ящеров, увидав черновик «Итогов и уроков нашей революции».

Начало было все перечеркано и написано в форме парадоксов, поэтому он ничего не мог понять.

— Что за революция?

— Февральско-Октябрьская!..

— Почему она ваша?

— Я считаю себя коммунистом.

Тут в разговор вмешался понятой и стал доказывать, что я против партии, против революции, что мне ничего в стране не нравится, что сын мой плохо рисует. И я допустил глупость, стал злиться (разговор с понятой было успокоил меня) и повышать голос. Чунихин и второй кагебист, роясь в бумагах и книгах, поддерживали отставника. Я стал орать, что они задушили народ, зарезали партию большевиков, оболгали Троцкого и Бухарина.

Отставник, услышав про Троцкого, возликовал: я выдал себя с головой как троцкист и, тем самым, наймит фашизма, сионизма и империализма. Он со смаком стал припоминать все небылицы о Троцком. А я, как последний кретин, орал о гражданской войне, о роли Троцкого в создании Красной Армии и как главнокомандующего.

Я понимал всю глупость и унизительность спора с этими «ортодоксами»-ящерами, но ненависть (а под ней, в подсознании, — страх) душила меня.

Выручила меня понятая — я увидел ее сочувствующий мне испуг (я ведь все время при этом говорил о судьбе крестьян и рабочих, хотя и забыл на время о ней) и остановился.

Отставник попытался продолжить, и тогда я сказал Чунихину, что они здесь не для дискуссии по истории партии. Тот попросил отставника замолчать.

— Вы же видите, что Леонид Иванович нервный!!!

Слово «нервный» окончательно привело меня в норму. Я вспомнил слова юмориста Остапа Вишни о том что одной из заповедей украинского народа является фаталистически-спокойное: «Та якось воно буде!»

Вернулся юмор, тем более, что все время возникали забавные ситуации.

Чунихин добрался до самиздатских стихов.

— Это кто такой Максимилиан Волошин?

— Неполитический поэт начала века.

— Ага, о революции.

— Да, и за нее. Смотрите эту строчку. (Через строфу шло — против.)

— А почему тут Бог?

— А про Бога любят писать и атеистические поэты, не всегда даже ругая.

Передал другому. Тот почитал, почитал, увидя философскую муть и непонятные выражения, явно не политические — отдал мне.

Достал несколько машинописных листов из сборника стихов без фамилии автора. Мне жаль было с ними расставаться: тюремные стихи Даниэля.

Хорошо, что машинистка не послушала меня и не отпечатала биографическую сводку о Даниэле, написанную мною.

Чунихин просмотрел и сразу напал на стихи о Родине. Я понял опасность и быстро изложил ему версию о любви поэтов каяться в своих грехах.

— А кто автор?

— Анонимный.

— Почему?

— Не знаю. Может быть, перепечатывающий забыл. Да и у Пушкина были анонимные стихи, не политические.

— Любовные?

— Всякие. Поэтов разве поймешь!?

— А может быть, вы знаете фамилию автора?

— Если б знал, то сказал. Ведь крамолы тут нет.

Я подсказал ему метод поиска — искать слова «партия», «социализм», «вождь», «свобода», «демократия» и т. д. Я исходил из того, что крамола по понятиям КГБ — или произведения на украинском языке, или в несоветской форме (например, стих без знаков препинания, стих с абракадабрами, футуристический стих и т. д.), или о партии (какой дурак перепечатывает о партии похвальные стихи?).

Чунихин передал Даниэля помощнику. Он, скучая, просмотрел, опять увидел слово «Родина», спросил меня об отношении автора к Родине. Я, не покривив душой, сказал, что аноним ее любит. Он, видимо, усомнился, т. к. опять бегло перечитал. Особого энтузиазма аноним в своем патриотизме не проявлял, но и не клеветал — все о природе больше.

— А все же кто автор? Не скажете — заберем.

— Не имеете права — клевету должны искать.

— Мы можем отдать литератору-эксперту.

— Забирайте, но чтобы отдали. Мне нравятся эти стихи.

Чунихин явно не хотел со мной ссориться из-за каких-то стихов без крамолы: стану вовсе несговорчивым. А кагебистам очень важно по ходу следствия «договариваться» с подследственными или свидетелями по многим деталям допроса.

К тому же улов был неплохой: и сионизм, и клевета на КГБ, на дружбу народов, и украинский национализм (статья Е. Сверстюка «Собор в лесах», русский перевод в черновике), и клевета на революцию (черновик начинался примерно такими словами: «Итак, наша революция потерпела крах, как и идейная контрреволюция. Потерпели поражение все партии». Мысли он не понял, но клевета была налицо. Да и намек уловил — продолжить революцию).

В «Россинанте» его привлекла фраза о том, что пока «Российская империя не превратится в Союз Социалистических Республик (каждое из этих слов должно стать фактом), рознь будет расти». Фразы в скобках он не понял, но клеветническое утверждение о том, что СССР — Российская империя, усёк.

Были также переводы А. Фельдмана из «Литерарных листов», но крамолы там не было, так что явной связи с чехословацкой контрреволюцией не обнаружилось.

Пришел Дима из школы. Он посмотрел на обыскивающих, решил, что это кто-то из самиздатчиков-книгоманов, и побежал играть во двор.

В конце обыска Чунихин нашел мое заявление в ЦК профсоюзов о нарушении трудового законодательства по отношению ко мне. Поколебался — брать ли? Не взял, а я только позднее понял, что надо было намекнуть, что и там есть клевета. На суде можно было бы использовать факты, приведенные в заявлении. Дело в том, что, не будучи внесенным в протокол обыска, это заявление не будет допущено для прочтения на суде. Если же заявление будет упомянуто в протоколе, то я смогу потребовать прочесть его.

Шмон, наконец, закончился.

Чунихин записал все изъятое, в том числе пишущую машинку. Я прочел. Все по форме. Опытный юрист, видимо, заметил бы что-нибудь незаконное.

Я отказался подписывать, объяснив, что считаю статью 1871, по которой велся обыск, антиконституционной. Чунихин стал спорить и, наконец, предложил записать в протокол отказ.

Я считаю, что самиздатчик должен заранее определить свою тактику по отношению к КГБ, но не должен придерживаться твердого плана — многое зависит от ситуации. У меня в данном случае была выигрышная ситуация: почти ничего не обнаружили, а все обнаруженное ими удобно использовать на процессе. Поэтому, поколебавшись, я согласился с ним.

Написал, что так как я считаю КГБ антикоммунистаческой и антисоветской в сущности своей, т е. антиконституционной организацией, то не хочу вступать с ней даже в формальные отношения, потому что не хочу участвовать в беззакониях.

Столь неуклюжей конструкция получилась оттого, что я пытался предусмотреть возможные перекручивания фразы и в то же время хотел выразить главное в моих будущих мотивировках отказа от дачи показаний. И намерен был это главное сделать основным в процессе над ними (т. е. превратить процесс над политическим «преступником» в процесс над полицией и правительством).

Чунихин сообразил свою ошибку и хотел уговорить меня снять эту формулировку. Но я отказался переписывать свою фразу.

Уходя, он спросил:

— Вам прислать завтра повестку на допрос или придете так?

Я удивился поспешностью вызова на допрос: нужно же изучить изъятое? Но согласился без повестки — скучно заставлять их соблюдать все формальности (хотя и надо: это ведь одна из основных идей движения — заставить блюстителей закона соблюдать свои же законы и бороться с нарушением закона законными методами).

Идя утром в областное КГБ, я захватил с собой статью о допросах молодого Ленина в журнале «Наука и жизнь» и «Крымские легенды» Максима Рыльского. Легенды захватил, чтоб показать, как фальсифицируют историю Крыма (нет даже названия народа, который спасли от турков русские богатыри под руководством Кутузова!).

Чунихин сладко улыбался, встречая меня у проходной. Вел он меня очень долго по каким-то коридорам, лестницам (вверх-вниз). Мелькнула мысль, что это арест, но решил, что пока нет — должны поговорить вначале в надежде на некоторую уступчивость (ведь на свидетеля легче давить психологически).

В кабинете он, все еще улыбаясь, извинился:

— Я должен на минуточку выйти.

Ага! Хочет, чтобы я потерзался в сомнениях об их планах, в выборе своей тактики. Я вытащил Рыльского и стал перечитывать.

Через полчаса заглянул Чунихин.

— Извините, меня задержали.

Он стал хвалить глубину моих статей и смелость. Потом стал дружески увещевать не участвовать в самиздате.

Я вытащил статью о Ленине.

— Мне такие приемы допроса хорошо известны. Вот прочтите, как работала охранка. Первый прием — лесть, второй — следователь твой друг, хочет помочь, потому что он же человек и тебе сочувствует.

Статью он читать отказался и, не прекращая дружески улыбаться, спросил:

— Как вы думаете, о чем я буду вас спрашивать?

— По изъятым материалам.

— Нет, мы не успели их изучить. Вот тут Харьковское КГБ прислало семь вопросов вам по делу Алтуняна. И сегодня я запишу ваши ответы.

— Прочтите все сразу.

— Зачем?

— Я должен знать, в чем обвиняется Алтунян конкретно, чтобы случайно, неправильно или неточно сформулированной фразой, не помочь КГБ незаконно осудить Алтуняна.

— Так вы знакомы с Алтуняном?

— Вы уже начинаете допрос. Я же сказал вам, чтобы прочли все вопросы.

Его погубила собственная роль «друга-следователя». Ему не хотелось обострять отношения со мной (на первых порах…).

Он прочел. Знакомы ли вы с Алтуняном? Член ли он Инициативной группы? Что такое Инициативная группа? Ее цели? И последний: «О каких других антисоветских действиях Алтуняна вы знаете?»

Как только он задал последний вопрос, я понял: первую партию Чунихин мне продул по своей глупости. Они в принципе не способны считаться с законами, и потому их всегда можно бить законом (правда, вспоминается анекдот: «он меня дубиной, а я его газетой»). Еще по дороге в ГБ я обдумал свою тактику — доказать на примере допроса справедливость своей записи под протоколом обыска об антиконституционности КГБ. И потому на сей раз я подпишу протокол, но откажусь давать показания, использовав ту или иную незаконность. Противно быть крючкотвором, противно даже читать юридическую бездушную формалистику, но что поделаешь.

Я записал свой ответ.

Так как мне был задан вопрос, имеющий «обвинительный уклон» (а по закону допрос должен быть объективным, нельзя задавать вопросов, толкающих на ответ определенного рода) и провокационный характер (ответь я: «больше никаких» — это будет косвенным подтверждением, что Инициативная группа — антисоветская организация, им это на руку, чтобы сами члены группы признали ее антисоветской). А т. к. мне Чунихин сказал, что я тоже член Инициативной группы, то, признав, что группа антисоветская, я дам показания на себя, а тем самым я превращаюсь из свидетеля, обязанного давать показания, в обвиняемого.

Он прочел и понял, что проиграл пока. Опять мило улыбнулся и попросил добавить слова о том, что это были вопросы Харьковского КГБ. Тут улыбнулся уже я.

Еще забавнее была вторая просьба.

— Допишите, что я прочел вам после того, как вы сказали, что откажетесь отвечать, если я не прочту всех вопросов.

Мне не нужно было соглашаться: это уже торговля (уступка за уступку) и в принципе только вредит допрашиваемому.

Но не хотелось спорить по мелочам. Мне было все равно, кому из них влетит за ошибку — харьковчанам или Чунихину.

Я вписал его слова. Он повеселел и обнаглел. Стал расспрашивать об обвинительном уклоне и провокационном характере — в чем они. Я объяснил. Он начал торговаться по поводу слова «провокационный». Пошла дискуссия о слове, о его смысле и т. д.

Увидев, что я не согласен менять формулировку, придрался к фразе о моем участии в Инициативной группе.

— Ведь вы член Инициативной группы? Почему же не хотите писать об этом прямо?

— Потому что не хочу даже косвенно ответить ни на один из вопросов.

Он еще раз перечитал и указал мне на неточность какого-то оборота. Я согласился (ну, думаю, даже мое почтение к грамматике пытается использовать?). Тогда он быстро-быстро стал предлагать свои формулировки, на первый взгляд, более точные. Когда я отказался, удивленно спрашивал: «Почему?» Несколько раз я показал, что его формулировки таковы, что при желании их можно перекрутить на суде как угодно.

В одной из них подвоха я не заметил. Он обрадовался: «Запишете?»

— А собственно, почему вы так заботитесь о грамматической точности моего отказа от дачи показаний?

— Просто так. Ведь так лучше.

— Нет. Менять фразу я не буду, а обдумать лучше — нет времени. Да и не хочется.

Допрос окончен, он пошел проводить меня на улицу.

По дороге я спросил его:

— Зачем вы копируете царскую охранку не только в сути вашей работы, но и в мелочах?

— В каких?

— Повторяете историю с «гороховым» пальто.

— Какое «гороховое пальто»?

— Нужно знать историю своей организации! Однажды всех шпиков охранка одела в одинаковые гороховые пальто. И вся Россия потешалась над ними, показывала пальцем.

— А разве наши агенты в гороховом пальто?

— Нет, они в плащах-болоньях, в ботинках с толстыми подошвами и одинаковых клетчатых галстуках (периодически «форма» меняется: иногда это красные шарфы, а вместо плащей «дефицитные» импортные куртки). Сегодняшние, правда, были какие-то киношные — в макинтошах. Мы с женой наблюдали за ними, когда шли к вам.

— Ну, Леонид Иванович, у вас мания преследования.

— У жены тоже?

— Я хотел сказать, что вы преувеличиваете слежку. Ну, зачем нам нужно было сегодня следить?

— Вот уж не знаю. Может быть, боялись, что мотану за границу.

С допроса я махнул к жене на работу, рассказать. Обоим было ясно, что заберут, — обложили со всех сторон. Я поехал к друзьям, свидетелям по делу Бахтиярова. Разузнал о нарушениях в следствии. Возвращаясь поздно ночью домой, с трудом узнал «подметку»: не было ни «гороховых» признаков, ни уголовных черт лица.

В воскресенье 10 октября просмотрел внимательно уголовный и уголовно-процессуальный кодекс, подготовил серию претензий к следователю по делу Бахтиярова. Теперь-то Чунихину невозможно будет свернуть все на харьковское КГБ.

Комедию на этот раз он почти уже не ломал. Оставался моим благожелателем, но только потому, что роль «следователя-друга» ему наиболее близка (хотя любит орать на колеблющихся свидетелей и подследственных). Опять же надеялся, что я могу помочь ему замять еще какой-нибудь просчет в следственной борьбе со мной. Но я как раз намеревался ударить именно по нему. Другие свидетели по делу Бахтиярова рассказали мне о его гнусных приемчиках — запугивании, крике, предложениях сотрудничать, клевете на их друзей. Да и сам я видел, как он меня пытался запутать. До беседы с ним я рассуждал так: у нас, Интеллигентов, есть козырная карта — наше интеллектуальное превосходство над кагебистами, и его-то нужно использовать. Но теперь я понял, что на стороне такого дурака, как Чунихин, — опыт. Он знал все типы интеллигентов, все варианты их тактики, их психологические слабости, и потому он часто побеждал.

Обычно в начале допроса идет «случайный поиск» — метод перебора лучшей методики давления. Вот он увидел, что я как будто иду на человеческий разговор, не обращаю внимания на мелкие, несущественные формальные нарушения, и сразу же стал в ускоренном темпе давать свои формулировки моих же ответов. А если бы я был уставшим, запуганным, психологически запутанным, то купился бы на его «человечность»? Верно пишет Валентин Мороз Дзюбе, что когда ГБ выжмет из тебя уступку «а», то не успокоится из благодарности тебе, а станет вытягивать весь алфавит уступок — до «я». И они доказали это на самом Дзюбе: сейчас Дзюба уже недалек от «я» — от формального зачисления в ГБ!..

Итак, Чунихин начал допрос:

— Ну, сегодня мы поговорим о деле Бахтиярова. Я надеюсь, что не будет больше недоразумений и вы поможете себе и Бахтиярову в этом деле. Бахтияров мне кажется умным и честным человеком. И вы должны это показать, честно рассказав о нем все, что знаете. («Ага, на правдолюбие бьет. На «князя Мышкина» берёт. Господи, чем занимаются их психологи? Ведь есть у них мои бумаги, записи допроса в 64-м году! Могли бы разобраться, что Мышкин во мне не играет слишком большой роли. Знаю одного психолога — она читает лекции по психологии милицейским следователям. Правда, психология у нее павловская, о животном в человеке.)

— Сначала скажите мне, по какой статье обвиняют Бахтиярова.

— А зачем вам?

— Да так, любопытно.

Он чувствует подвох и начинает сердиться:

— Опять вы хотите увильнуть. Судят ведь не вас, и статья Бахтиярова не должна вас интересовать.

— Тогда я не буду отвечать.

— Но зачем вам?

— Судья по ордеру на обыск у меня, Бахтирова обвиняют в «клевете». Кстати, Горького тоже по этой статье хотели судить, да общественность не позволила.

— Ну и что?

— А если у него эта, 1871 статья, то вы нарушаете закон. По этой статье следствие должна вести Прокуратура, а не ГБ. А ГБ все время нарушает этот закон.

— Нет, у Бахтирова 62-я — антисоветская пропаганда.

— Но в ордере я прочел: «клеветнические документы».

Немного поспорили («Леонид Иванович, почему вы мне не верите? Я хоть раз вас обманул?»). Он вышел, а я почитал кодекс, захваченный из дому, чтобы травмировать их психику (терпеть не могут этой книги: «Что ты мне права качаешь?» — кричат уголовникам, да и политическим в лагерях).

Пришел с бумагой.

— Вот прочитайте — постановление на арест Бахтиярова. Статья 62-я.

Я прочел.

— А где гарантия, что вы не отпечатали его только что? Почему вы так долго отсутствовали?

(Он, бедняга, бегал спрашивать начальство, чтобы не отвечать за ошибку.)

Но я уже понял, что нет смысла настаивать на своем «подозрении». Даже если бы моя версия, в которую я не верил, была справедлива, это можно будет использовать на суде. Ведь смысл этих судов для нас — разоблачать беззаконие, не давать уклониться от закона, формализма юриспруденции.

У меня был козырь, который я приберег для суда над Бахтировым. Не хотелось его тратить сейчас, но пришлось.

— Покажите мне протокол обыска у Бахтирова дома.

— Вот это уж вас не касается вовсе. Зачем вам?

— Да слышал я, что при обыске было допущено много беззаконий.

— Не я его проводил, а лейтенант, опытный юрист. Думаю, что нарушения законов не было.

— Думаете? Следствие ведете вы, и вы отвечаете за законность его и за действия лейтенанта тоже. Вы читали протокол и должны не «думать», а знать, что протокол был составлен совершенно безобразно.

— Вы читали?

— Знаю от свидетелей.

— Но какое имеет значение протокол обыска? Главное в том, что нашли.

— Закон пишется не для упражнения в формалистике, а чтобы лишить следователей возможности творить произвол. Вспомните, что вытворяла ваша организация при Сталине.

— Вы только и вспоминаете 37-й год. Но я тогда не работал.

Началась дискуссия о Сталине. И, конечно же, он вспомнил победу над Гитлером. Пришлось напомнить уничтожение изобретателей «Катюши», генералитета и офицерства, договор с Гитлером, поражения первых лет войны.

Он завел речь о целях демократов. И прямо заявил, что ГБ без труда прихлопнет оппозицию. Тут я ему повторил слова Петра Якира, которые тот сказал своему следователю:

— Тем хуже для вас. Мы играем роль кадетов, конституционных демократов, мы за эволюцию страны в сторону демократии, против того, чтобы в вас стреляли Желябовы, чтобы поднялся Пугачев. Пугачев перережет ГБ, а потом устроит новый «рай». Когда вас поведут на расстрел, то как раз мы, кого вы хотите придушить, будем за отмену приговора. Если победит народ, большинство, то ему не опасны бывшие гебисты. Вы разгромите нас, а потом придут Каляевы и станут стрелять в вас, затем кто-то скажет «мы пойдем другим путем», и опять разгул ЧК, массовый «античекистский» чекизм.

— Спасибо за совет. Бахтияров тоже так гуманно относится к нам?

— Не знаю. Но думаю, что он против террора, как и все демократы. (Один из свидетелей говорил Чунихину о террористических планах Бахтиярова, но, слава Богу, ему не поверили: уж больно патологическая личность свидетель, легко было доказать это на суде.)

Я прекратил дискуссию и попросил протокол обыска.

Он еще поспорил и пошел к начальству. Принес.

Записи такие: фотопленка непроявленная, 144 страниц машинописи, черновик статьи в 50 страниц и т. д.

Чунихин читал вместе со мной и удивлялся моим ехидным: «Д-а-а-а!»

Он не видел нарушений (но если начальство разрешило показать, то, может, и оно их не видело).

Я стал записывать причину отказа от дачи показаний. Протокол составлен не по форме, и это дает возможность следователю подменить изъятое другими документами, антисоветскими. Фотопленка непроявленная, содержащая, например, стихи Мандельштама, может быть заменена «Майн Кампф» (хотя я и не вижу причин, по которым нельзя читать даже Гитлера или Розенберга). То же и с другими изъятыми документами.

Чунихин вскочил от гнева:

— Как вы можете нас подозревать в этом?

Пришлось опять объяснять значение формы в юриспруденции.

Он перестал дискутировать и побежал к начальству. Вскоре пригласил и меня к полковнику Боровику. Тот играл под гестаповца: жесткий взгляд, переходы от крика к металлу в голосе, угрозы. Да и вид, как у гестаповца из кино.

По его виду я понял, что и мне надо менять тон разговора, переходить «на металл». Боровик заявил, что меня будут судить за запись в протоколе обыска.

Я начал холодным ровным голосом, но потом сорвался на крик и потерял преимущество законника, выдал себя, что подсознательно боюсь их…

Кричал я ему о голоде 33-го года, о 37-м годе, о миллионах лагерников, об уничтожении Октябрьской революции, т. е. обосновывал свою запись об антисоветской и антикоммунистической сути КГБ.

Сорвался я, собственно, после слов Боровика о том, что он не позволит' записать мотивы моего отказа от дачи показаний:

— Мы не позволим вам вести антисоветскую пропаганду в протоколах.

Когда я перешел на крик, то допустил обмолвку:

— Ваш Ленин (а хотел сказать — Сталин) уничтожил больше западных и советских коммунистов, чем все фашисты.

Если б я тут же не поправился, может, он и не заметил бы ошибку. А тут он злорадно усмехнулся:

— Вот-вот, вы договоритесь и до этого.

Выиграв эпизод, он успокоился. Успокоился и я. Потребовал записать в протокол мои комментарии к протоколу обыска Бахтиярова и мою мотивировку.

— За ошибки протокола мы накажем лейтенанта. Но если вы такой юрист, то должны сами подчиняться закону. А по закону вы как свидетель должны давать показания. Для контроля за работой КГБ есть Прокуратура. Я позвоню сейчас прокурору области, и он объяснит вам ваши обязанности. Можете изложить ему свои замечания о следствии. Если же вы откажетесь и будете крючкотворствовать, то вас будут судить за отказ от дачи показаний.

Я ухмыльнулся, повеселел: угрожают штрафом, принудительным трудом, вместо «пропаганды» — «отказ от дачи показаний» (за это дают принудительные работы, т. е. вычет из зарплаты в пользу государства 20 %).

Он понял мою ухмылку и пригрозил:

— Прокурор сейчас же может подписать ордер на арест по 62-й. Позвоните, капитан.

Чунихин вышел.

Полковник свирепо изучал мое лицо, а я столь же зло, но насмешливо созерцал его. Детские «гляделки…»

Чунихин сообщил, что прокурора нет в городе.

— Хорошо! Уведите! С ним больше не о чем говорить! Озлобленный антисоветчик!

Тоном и видом он подчеркивал, что я задержан до тех пор, пока не будет ордера на арест.

Чунихин жестом показал на дверь и с таким же видом повел по корридорам, в незнакомом мне направлении. Напряжение спало, и я стал обдумывать, чего требовать в камере (я не знал тогда, что тюрьма ГБ на Владимирской, 33, там, где помещался республиканский КГБ).

Но мы подошли к выходу, и Чунихин сказал:

— Мы вас вызовем повесткой.

Оказалось, что они почему-то не готовы к аресту.

Я пошел к жене. Шпика не было видно.

Жена считала, что арест неизбежен и потому стоит махнуть в Москву — за адвокатом. Нас смущала моя запись в протоколе и моя тактика — не смогут ли кагебисты использовать ее чисто юридически? Я не собирался заниматься юридическими проблемами на суде, хотел сделать его чисто политическим, предоставив юридические тонкости адвокату. Но в Киеве смелых адвокатов я не знал. Да и попрощаться с друзьями хотелось, договориться о единстве тактики Инициативной группы: было ясно, что атака на группу усиливается и, видимо, хотят сделать всю группу антисоветской (судя по направленности харьковских вопросов о группе).

Надо было также удалить некоторые дела.

Чтобы отделаться от «хвоста» (они могут взять на аэродроме или даже в Москве), вышел через окно кабинета, где работала жена, и, немного поплутав по склонам города, покатил на аэродром.

В Москве встретился с адвокатом Монаховым. Он все хотел, чтобы я изменил тактику и перешел на чисто законническую почву. Оказалось, после частных определений московским адвокатам за их «непартийную» линию защиты (они часто поддерживали право подзащитных на убеждения, настаивали на соблюдении юридических норм в следствии), коллегия юристов решила не пускать московских адвокатов в другие республики.

Из новостей московских был «лагерный» процесс над Анатолием Марченко. Его раскрутили на новый срок, т. е. устроили в лагере суд по ст. 1901, сфабрикованный с помощью показаний надзирателей и уголовников. Дали ему 2 года, хотя лжесвидетели путались, а некоторые раскрыли причины своей лжи. Основным аргументом суда был тезис, что раз следствие проводил помощник прокурора области, то нет оснований сомневаться в объективности следствия.

Вскоре состоялся третий суд над Михаилом Рыжиком. Его судили за отказ от службы в армии. Положенный обязательный срок службы он уже отбыл в 1961-64 гг., а его хотели взять повторно в 68-м, в связи с оккупацией Чехословакии и намерениями вторгнуться в Румынию.

Дважды суд оправдал его. В третий раз его защищал адвокат Монахов.

После суда я встретился с товарищами, присутствовавшими на суде. Монахов очень убедительно доказал юридическую несостоятельность обвинения. И все же Рыжику дали полтора года лагерей. Подоплека суда — нежелание Рыжика стать оккупантом и расовая нечистота (еврей). Следователь Кочеров пересыпал допросы антисемитскими комментариями.

Один из свидетелей, военный, несколько раз начинал свои показания словами:

— Наше третье отделение…

Монахов не выдержал:

— Господи, как нам надоело ваше третье отделение…

Каламбур стал крылатым.

Москва не скупилась на события.

Без всякого суда на психиатрическую экспертизу отправили члена Инициативной группы Юрия Мальцева.

Вскоре провели обыски у Н. Горбаневской, Т. Ходорович и А. Якобсона. В Ленинграде еще в июне посадили в буйное отделение психиатрической больницы Борисова, а теперь провели экспертизу и объявили невменяемым.

Петр Якир стал получать «негодующие» письма «народа»: от Сумского горисполкома, от двух учителей Кишинева.

Они явно готовились к уничтожению Инициативной группы — одних в психушку, других в лагеря, по одиночке или группой.

Мы договорились отказываться от показаний и превращать процессы в политические, в процессы о всеобщем беззаконии власти.

Я попросил у Якира в случае посадки ставить мою подпись под письмами Инициативной группы и чтобы не верили ни одному слову о моих «показаниях».

В декабре ожидалось празднование 90-летия Сталина. В газетах и журналах должны были опубликовать юбилейные статьи, в типографиях готовили плакаты с его изображением. Во главе готовящейся юбилейной шумихи стоял академик Трапезников, руководитель отдела науки и вузов ЦК КПСС. «Научной» реабилитацией руководил академик Поспелов.

Им нужен Сталин, чтобы заткнуть рот антисталинской аргументации оппозиции, чтобы вернуть идейную почву для завинчивания гаек, чтобы над страной поднялся вылезший из могилы мертвец. Власть вампиров не надеялась на силу своего вампирского либидо. Им нужен был оплеванный и убитый ими же недоучившийся Бог ослов.

Их «Бог» умер, вся страна слышит его гниение, а они пародируют Воскресение его антагониста — Сына Человеческого, т. е. Божьего. Это не ницшеанская тень Бога, а каменный гость — Медный Всадник — великий мертвец.

Как было не вспомнить слова Маркса о мертвых поколениях, давящих живые?

Александр Галич пел об этом в апокалиптической песне о том, как из запасников встают статуи гения всех времен и народов и по Москве шагает под барабан каменный многочисленный Сталин. И вампиризм Галич подчеркнул, и трансформацию Медного всадника — Каменного гостя в жуткий парад уродов.

Абсурд, апокалипсис служил постоянным фоном для репрессий.

Не случайно поэтому в песнях Галича все большее место занимали исторические аналогии и, в частности, антагонизм Христа и Сталина. (В последнем был, как мне кажется, элемент преувеличения личности Сталина, превращения его в самого Антихриста.)

Каждодневные известия со всей страны совершенно выматывают москвичей. Нервы на пределе.

Вот показательный случай. Я ушел от Якира, пообещал вернуться к 11-ти часам. А вернулся в час ночи. Петр сидел нервный, злой. Он стал кричать на меня за легкомыслие — ведь можно было позвонить. У него, помимо общего для всех нервного напряжения, было и свое: всех вокруг берут, часто за связь с ним (и ГБ, понимая его ранимость, прямо ему об этом говорило), а у него даже шмона не было. То, что говорили о его стукачестве, никого из нас не интересовало и его тоже, но если бы меня забрали из-за приезда к нему, то это его бы доконало. Он переживал за всех и часто поэтому был почти невменяем…

Чрезмерная ранимость его совести меня несколько смущала. Я уже имел некоторый опыт с такими людьми. К тому же некоторые друзья стали говорить, что у него появляются элементы бесовщины. Я бесовщины не видел у него никогда, но боялся, что он не выдержит нервного напряжения.

Всем своим друзьям я часто говорил неприятные вещи прямо в глаза. Но перед Петей останавливался — я чувствовал, что разговор приведет к разрыву. А я очень любил его, не за взгляды, не за деятельность, а просто так. Это чувство переплеталось с сочувствием к жертвам его гнева, его выходок.

Под впечатлением гнетущей атмосферы Москвы я вернулся домой. Здесь не такая нервотрепка. После Москвы я всегда несколько дней отсыпался. Неслучайно и москвичи изредка приезжали к нам отдохнуть, спокойно поговорить обо всем, поболтать на неполитические темы. Часто приезжала Зампира Асанова.

В Киеве меня ждало письмо некоего Розина. Он москвич, профессор физики, знаком с П. Якиром, участвовал в протестах, но, узнав Якира поближе, захотел всех предупредить о его аморальном поведении: пьянках и других «проявлениях». В письме правда была так хорошо смешана с ложью, что я клюнул. Это письмо давало мне повод написать статью о предательстве либеральной публики. Способ мышления Розина был знаком: заметив те или иные отрицательные черты участников движения сопротивления, они спешат обобщить их на всех, на идеи демократов и этим способом оправдать свое молчание.

Есть еще один способ самооправдания. Однажды я был в гостях у В. П. Некрасова. Одна гостья — я знал ее по институту — выпила, стала говорить мне, что я бесстрашен, титан, что она завидует моему мужеству. Я пытался объяснить, что не так уж много нужно мужества для самиздата. Но она упорно стояла на своем: вы — титан. И тогда я понял, что она просто хочет уважать себя, а трудно, нет оснований для этого. И если я — титан, то она просто честный, достойный уважения человек, все понимающий и сочувствующий. Таким способом можно дешево обрести самоуважение.

Я начал было ответ Розину, но на всякий случай спросил по телефону Якира, в каких акциях протеста участвовал Розин.

Якир удивился:

— Он же киевлянин. Ты разве с ним не знаком? Я как раз хотел спросить тебя, я получил от него аналогичное письмо.

Стало ясно, что это гебистский самиздат. Вскоре Зампира привезла аналогичное письмо к крымским тэтарам — перечень «порочащих» данных об активных деятелях крымско-татарского движения. О Зампире, в частности, писали, что она на народные деньги разъезжает по Советскому Союзу, входит в гарем одного из лидеров движения, ездит к кавказскому джигиту и украинскому борзописцу.

«Борзописца» я без труда расшифровал как себя самого, а о джигите спросил Зампиру. Оказалось, что это аварский поэт Расул Гамзатов. Все письмо напичкано грязными намеками.

Из Москвы передали листовки, которые разбрасывали 6 октября в ГУМе скандинавские студенты Харальд Бристоль и Елизавета Ли в защиту Григоренко.

Еще в Москве очевидцы рассказывали мне, как эти листовки разбрасывались. Харальд и Елизавета приковали себя наручниками и стали бросать их вниз, со второго этажа. Большинство покупателей не обращало внимание на бумажки. Но многие поднимали и читали. Одни тут же бросали, другие быстро прятали в карман, третьи старались набрать побольше.

Считая, что к тексту невозможно было придраться, я передал листовки в несколько городов.

Появились в самиздате записи общественного судилища над Лесем Курбасом в 30-е годы (участники его — заместитель наркома культуры Хвыля, писатели Л. Первомайский, Микитенко, некоторые актеры театра Курбаса), писательского судилища-собрания над Пастернаком (50-е годы — В. Солоухин, В. Инбер, Б. Полевой и другие), «Программа демократов России, Ухраины и Прибалтики».

Записи судилищ были очень интересны схожестью атмосферы «товарищеской» травли, подготавливающей административную травлю, хотя события происходили в разное время. Курбас погиб в Соловках, Пастернак умер. А часть их травителей-интеллектуалов нынче ходит в либералах. Я понимал, что такие, как Первомайский и Солоухин, выступали на погромах по молодости лет. Но тогда надо публично покаяться в соучастии в преступлении. Не хотят… Солоухин ударился в «истинно русские» люди, Первомайский помалкивает…

Я задумал издавать подпольный сборник под названием «Мы почленно вспомним всех, кто поднял руку» (А. Галич). Первый номер был намечен о Курбасе (биографии травивших, биография Курбаса, воспоминания актера, сидевшего с Курбасом на Соловках). Второй номер — о Пастернаке; третий — об Александре Грине, Марине Цветаевой, О. Мандельштаме и М. Булгакове. Для четвертого материал был готов совсем свежий; 4 ноября исключили из Союза писателей А. И. Солженицына. Но кто-то уже сделал этот, четвертый сборник. Предыдущие номера не удалось собрать из-за отсутствия времени: актуальные события обрушивались на нас, все ускоряясь.

Мы получили запись заседания Секретариата Союза писателей и письмо Солженицына Секретариату. Оно нас ободрило. «Протрите циферблат — ваши часы отстали от века. Откиньте дорогие занавесы — вы даже не подозреваете, что на дворе уже рассветает».

Это было сказано в то время, когда на страну надвигалась тень Сталина.

И сейчас, в 1976 году, видна эта провидческая правда слов Исаича:

«Слепые поводыри слепых! Вы даже не замечаете, что бредете в сторону, противоположную той, которую объявили».

Через несколько месяцев в самиздате появился сборник о деле Солженицына: биография, борьба с Секретариатом Союза, протокол собрания в Рязани. Сборник этот, несмотря на его размеры, стали перепечатывать многие. Были и такие, кто никогда ничего не печатал, считал это опасным, но о Солженицыне все же брались печатать — настолько это казалось главным.

Весь ноябрь прошел в перепечатке самиздата — поиски печатающих, покупка новой машинки, не «запачканной», смена шрифтов на прежних, чтобы не нашли хозяина.

Жена настаивала, чтобы я потребовал от Чунихина машинку (она была ей нужна для работы), но я ждал суда над Бахтияровым.

25-го поехал в Харьков на процесс. Захватил с собой кагебистское письмо крымским татарам.

Вечером мы все собрались обсудить тактику ответов свидетелей. Выяснилось, что на одной из фраз в письме Инициативной группы следователи останавливались особо, увидав, что харьковчане не могут обосновать ее, — о религиозных преследованиях. У харьковчан было мало самиздата, поэтому многих фактов они не знали. Поэтому же они нечетко представляли тактику судей на процессах.

Из иногородних приехали из Москвы Ира Якир и Славик Бахмин.

Мы рассказали о преследованиях украинской греко-католической церкви, о баптистах. Кто-то из Харьковчан вспомнил о закрытии харьковской синагоги.

Во время следствия харьковчане допустили много ошибок из-за остатков веры в то, что у следователей может быть что-то человеческое, что если доказать законность своей деятельности многочисленными фактами, то удастся избежать суда или смягчить приговор друзьям.

Утром мы пошли в суд. Римма, жена Генриха Алтуняна, с трудом держала себя в руках. И в то же время иллюзий у нее было больше, чем у других.

Мы-то, иногородние, знали приговор — 3 года, максимальный срок по статье. Харьковчане же продумывали, как убедить суд, что нет клеветы в письмах Инициативной группы, г высказываниях Алтуняна, в найденном у него самиздате (черновик с записями об увольнениях с работы, последняя страница выступления академика Аганбегяна о положении экономики страны, письмо «Гражданина» о Григоренко).

Мы были удивлены тем, что всех желающих впустили в комнату, где шел процесс. В комнате — родственники и друзья, они же — свидетели; представители «общественности», т. е. парторги учреждений, в которых работали друзья Алтуняна, и, конечно же, товарищи в «штатском». Было душно.

Ввели Генчика. Он радостно смотрел на друзей, на жену, подбадривая всех. У него иллюзий, видимо, уже не было.

Закончилась формальная часть. Объявили перерыв. Мы вышли. Но назад нас с Ирой Якир не впустили:

— Вам нельзя.

— Почему?

— Мне начальство сказало вас не пускать.

— Какое?

— Мое.

— КГБ?

— Не знаю.

Подошел офицер. Он объяснил, что мест не хватает. Когда кто-то указал на пустующие стулья, он ответил, что не намерен с нами спорить.

Потянулось мучительное ожидание в коридоре суда. На перерыв выходили свидетели и рассказывали ход процесса. Адвокат Ария навязал Алтуняну оборонительную тактику, Алтунян пошел на это, но, будучи прямым и очень эмоциональным, изредка выходил за пределы своей тактики. Тактика мешала его политической платформе, а политические высказывания — тактике.

Суд затянулся допоздна. Все ожидали, что процесс продлят на второй день. Но суд продолжался. Очень долго совещались.

Наконец всех пустили на чтение приговора.

Начали с «достоинств» Алтуняна — женат, двое детей, язва желудка, 13 лет безупречной службы в армии, 4 медали. Я пробормотал соседке:

— Не только оправдают, но и пятую медаль дадут.

Перечисление достоинств заключили фразой:

«Но в связи с особой опасностью действий Алтуняна…» Дальше пошел перечень «преступлений»:

— с таким-то Алтунян в 68-м году, идя из книжного магазина, пересекая площадь Тевелева, назвал вторжение в Чехословакию «агрессией»;

— на партсобрании Академии говорил о государственном антисемитизме;

— подделал выступление академика Аганбегяна (т. е. записал его сокращенно; сам академик постеснялся приехать подтвердить свое письменное показание о клеветническом характере записи Алтунина);

— подписывал письма протеста, составил записи о преследованиях в Харькове, сведения из которых попали в западную прессу.

Я стал надеяться на 1-2 года — зачем же тогда было перечислять «достоинства», смягчающие обстоятельства?

Но было сказано — «три года».

Кто-то из «общественности» сказал громко, что так ему и надо. Я процедил в морду этой общественности: «фашисты!»

В коридоре упала в обморок жена Генчика. Всех нас захлестывала ненависть к палачам-судьям и жалость к Римме, она единственная еще верила властям.

27-го собрались все у Владика Недоборы. На стене — портрет Ленина, много книг, марксистская литература, книги по истории.

Рассказали о недавно раскрытой в Харькове школьной организации. План у пацанов был прост: захватить обком партии и всех вождей области прикончить в ванне с серной кислотой. У них нашли какие-то подготовительные схемы здания обкома.

Какой-то харьковчанин вместе со своей женой расбросал листовки с призывом избавиться от засилия евреев в партийном и правительственном аппарате. Бунтарь приветствовал политику партии по отношению к евреям, но считал ее недостаточно энергичной.

А процесс Алтуняна шел под свистопляску слухов о сионистической группе Алтуняна.

Бахмин рассказал, что группа студентов Москвы решила разбросать листовки к 90-летию Сталина. Я пытался доказать, что это нецелесообразно. Систематическое печатание на машинке дает больше, чем разовое разбрасывание листовок. Сил у нас немного, чтобы так запросто отдаваться в лапы КГБ. Сама техника разбрасывания не была на высоте. Конечно, бывают ситуации, когда как раз листовки нужны — после вторжения в ЧССР, при резком поднятии цен на товары, после ка кого-нибудь известного и особо гнусного акта правительства.

В конце концов мы договорились, что студентов нужно отговорить.

Разговор велся, конечно, письменно, т. к. не было уверенности, что нас не подслушивают.

Бахмин расшифровывал стенограмму суда. Остальные спорили о романе Кочетова «Чего же ты хочешь?» — типичном «антинигилистическом» романе типа дореволюционных, переполненном сексуализированной клеветой на движение сопротивления. Я провел параллель с «Бесами» Достоевского. Цель «Бесов» вроде бы та же, что у Кочетова, но там гений, видение действительных пороков револлюционеров и либералов и предвидение сталинианы.

Ира Якир отрицала общее в «Бесах» и в «Чего же ты хочешь?» Один из присутствующих отрицал гениальное у Достоевского. Я как всегда в спорах, пытался найти близкое мне и у Иры, и у её противника.

От Достоевского перешли к Константину Леонтьеву. О нем я почти ничего не знал. Рассказала Ира.

Поздно вечером за окном мы услышали крик. Это кричала Вероника Калиновская. Она шла к нам и увидала милицию. Мы не расслышали ее слов, но стали прятать стенограмму. Не успели — ворвалось около десяти легавых во главе со следователем прокуратуры Василием Емельяновичем Грищенко. У него потребовали ордер на обыск. Он был вовсе не похож на добродушного Васю, каким рисовался по рассказам. Грубил, повышал голос. Легавые встали у дверей, у окна. Малыш Недоборы заплакал. Пришлось прикрикнуть на легавых, чтоб вели себя поприличнее. Стали искать крамолу. Часть стенограммы нашли сразу. Вторую удалось спрятать под их носом.

Искали бездарно. Все время нервничал Вася. Он был охвачен истерическим азартом охотника.

В конце обыска приказал Владику Недоборе одеваться. И нам, иногородним. Всем поведением подчеркивал, что арестует именно нас.

Мы потребовали ордер на задержание. В протокол обыска мы хотели внести замечания об угрозах и грубости Гриценко. Разрешил записать только жене Недоборы Софе.

Когда нас выводили, на лестнице стоял Аркадий Левин, который прибежал, узнать, что идет обыск. Мы попрощались, сели в «воронок» и поехали. Недобора по направлению догадался, что на Холодную Гору, т. е. в тюрьму.

Что там происходило, я описал в статье «Повесть о том, как мы с Василием Емельяновичем превратили Рабиндраната Тагора в антисоветчика и что из этого вышло».

Нас троих, без Недоборы, после допроса выпустили. Я остался в доме Владика. На следующий день Софа пошла к Гриценко узнать о Владике, я остался дома. На душе было невыносимо. Поставил пластинку Владика «Любимые песни Ленина».

И весь ужас нашей истории обрушился с этих песен. Как будто дьявол разыгрывал этими песнями свой вечный водевиль.

Вот «Слушай!» — о том, как перекликаются между собой в ночи охранники царской тюрьмы. «Спускается солнце над степью…» я всегда любил. Это песня колодников, бредущих по этапу.

Но сегодня она звучала особенно страшно.

Динь-бом! Динь-бом!

Слышен звон кандальный.

Динь-бом! Динь-бом!

Путь сибирский дальний.

Слышно там и тут:

Нашего товарища на каторгу ведут.

Итак, ее пел Ленин, любил ее, хотя грусть песни была так несвойственна ему. Пела Олицкая Екатерина Львовна. А теперь слушаю я и вижу перед собой Алтуняна и Недобору, бредущих все в ту же проклятую Богом Сибирь.

А перед глазами портрет Ленина (у редких участников движения он висит), в шкафу стоят его произведения.

Слышно «Интернационал»: «Это есть наш последний, наш решительный бой!»

Да, это и наши слова. Но… ведь эти слова пели Сталин, Берия, Хрущев, поют Андропов, Гриценко, десятки тысяч негодяев. Пели дочери Яхимовича, когда его забирали. Пел Петр Григорьевич Григоренко.

Но ведь и псалмы, хвалу Богу, пели десятки тысяч палачей, и десятки тысяч их жертв, и миллионы равнодушных…

Апокалипсис, кровавый бред сумасшедшего Бога или психанутой матушки Природы?..

Как поется в одной зэковской песне (о Сталине):

Вы здесь из искры раздували пламя,

Спасибо вам, я греюсь у костра.

Разрядился в плаче. С детства не плакал, но тут истерика разрядила апокалиптическое настроение.

(Во Франции меня упрекали за то, что на Конгрессе профсоюзов учителей — ФЕН я пел «Интернационал» и даже поднял кулак. Этот кулак возмутил многих. Смешно, но именно те, кого они боятся, — члены ФКП — не поднимали кулак! А «Интернационал» пели все. Я же видел тогда перед собой комнату Недоборы, проигрыватель. И видел дочерей Яхимовича, ГУЛаг, палачей и жертв, и свой плач над трупом Интернационала.

А почему же пел? Потому что тут же были товарищи из Испании и из Чили. Кулак? Кулак — борьба, Интернационал всех честных людей. Можно и без символического кулака строить ГУЛаг (говорить хорошие слова и точить нож), можно и с кулаком быть гуманным. А здесь были люди, которые все как один радовались спасению жертвы ГУЛага. Кто знает, что будет через 20 лет. Может быть, они станут резать один другого?! Но ведь режут и без Интернационала на устах и своей резней толкают в объятия брежневского Интернационала.

Москвичи уехали. Я остался на день рождения Аркадия Левина — 1 декабря.

Все эти дни шли ожесточенные споры — о тактике борьбы, о политэкономии, о морали, причинах поражения революции.

Через три дня выпустили Недобору. В нем боролось чувство радости с чувством стыда за то, что не посадили. Он боялся, что допустил какие-то ошибки и внушил Гриценко мысль, что выходит из борьбы.

Вечером 1-го мы собрались у Левиных. Выпили. Поспорили. Ясно было, что ребят арестуют: суд вынес частное определение о возбуждении уголовного дела против свидетелей. Когда все разошлись, мы с Аркадием принялись за теоретические проблемы неомарксизма — политэкономические, этические, философские и другие.

Позвонила из Москвы Ира Якир: были обыски у шестерых, в том числе у нее. У Иры забрали мое «Россинанту» и многое другое. Я представил — сколько! Я сам видел у нее горы самиздата. Обыск у Иры — значит, усилилась атака на Петра Якира, на ее отца. Арестовали двух студенток, подруг Иры, — Ольгу Иофе и Иру Каплун. Ира намекнула, что обыски связаны с подготовкой студентов к антисталинским выступлениям.

Часа в 4 Аркадий заснул, а я лег почитать «Тюремные тетради» Грамши, которые Аркадий высоко ценил. В шесть утра — звонок. Типичный, наглый, громкий, непрерывный. Разбудил Аркадия, он открыл двери. Грищенко с компанией.

— А, опять ты!

Я столь же зло:

— Не «ты», а «вы». А вы опять врываетесь в чужие дома. Вы не имеете права в шесть утра приходить с обыском.

— Опять права качаешь? Одевайся!

Я завел спор о ночном обыске. Он только злобно отмахивался: все, дескать, бесполезно. Мать Аркадия смотрела на меня сочувственно и испуганно. Я понял, что мой спор пугает ее, и замолк.

Она шепнула (я услышал) дочери Тамаре:

— Я соберу ему белье.

Гриценко вел себя так, что все понимали: арестуют меня. Он небрежно рылся во всем: ведь понимал, что самиздата нет.

Окончив рыться, Гриценко написал протокол и забрал Аркадия. Мне лишь бросил:

— Придете сегодня на допрос.

Обнялись с Аркадием — на 3 года, как думалось тогда.

Оставаться дома у Левиных я не мог. Гнусная, садистская тактика поведения Васи на обыске (все думали, что заберут меня) поставила меня в положение виновника ареста Аркадия. Все понимали, конечно, что это не так, но смотреть в глаза родителям Аркадия я не мог. Заехал к Пономареву. У него тоже был обыск. Его взяли 3 декабря.

После процесса в Харькове я стал изучать причины перерождения революций на примере христианской, французской и Октябрьской. Во всех перерождениях было общее, и ясно было, что не идеологии определяли перерождение. Во всех трех революциях перерождение шло по пути захвата власти техническим аппаратом, «слугами народа», соглашательства с врагом (сочетаясь с терроризмом по отношению к врагу и «неверномыслящим»), Каутский в «Сущности христианства», по-моему, очень тонко проанализировал трагедию христианства. Но конец у него «забавен». Христиане переродились, т. к. в самом христианстве заложено зерно поражения — соглашательство. А социал-демократы-де победят, т. к. в их теории, марксизме, нет соглашательства. Увы, социал-демократы повторили христианскую трагедию как по части соглашательства (участие в империалистических войнах и т. д.), так и на пути бескомпромиссности, нетерпимости, и получили свою инквизицию. Общим является оязычивание, национализация, мифологизация идеологии (и научное у Маркса, и этическое у Христа мифологизировалось).

Я прочел несколько работ об инквизиции. Аналогий так много, что они не могут быть случайными.

Одна деталь — сексуальные обвинения, пачкание ими противников при патологической сексуальности самих блюстителей чистоты — привлекла особое внимание, потому что я заинтересовался этим же в произведениях Кочетова и Шевцова.

Шевцов еще в 64-м году написал повесть «Тля» о «формалистах-космополитах». Но там сексуализации политической борьбы не было. Там были евреи, формалисты. В 69-м году вышли два его произведения — «Во имя отца и сына» и «Любовь и ненависть». Если у Кочетова бросалась любовь к слову «зад», фекалиям и эксгибиционисткам, то у Шевцова — фекалии, любопытство сплетенного характера и патологическая ненависть к евреям.

Появилось две пародии на Кочетова: «Чего же ты хохочешь?» и «Чего же ты кочет?». Авторы, 3. Паперный и Смирнов, отметили некоторые стороны патологии Кочетова.

Мне захотелось написать юмористический анализ фашизма Шевцова, используя фрейдистскую терминологию. Я думал сделать это за день-два.

Атмосфера в стране была удушливая, и хотелось посмеяться над идиотизмом врага.

Но как только я стал искать у Шевцова наиболее яркие места, то понял, что это серьезно. Классический психоанализ является адекватным его творчеству методом анализа.

Еще больше материала дал Кочетов. Кроме инфантильного интереса к половому акту и обнажающейся женщине, тут наличествует нарциссизм и вытекающие из него мания величия и мания преследования.

Вдруг обнаружился комплекс неполноценности фамилии: все, связанное с петухом (кочетом), — отрицательное.


*

И, конечно же, обмолвки. У Шевцова кандидат наук Арий Осафович из Одессы (т. е. жид) изучает «эмиграцию» рыб. Идея жида у Шевцова столь навязчива, что он выдал себя грамматической ошибкой. Но мне было не до подробного анализа.

21 декабря в «Правде» появилась статья о Сталине. Статья осторожная — есть большие заслуги, но… допустил ошибки.

В какой-то степени это было победой противников реабилитации Сталина. Ведь готовили почти полную реабилитацию.

22-го приехал из Харькова на кассационный суд по делу Алтуняна Саша Калиновский.

На суд нас не пустили: заседание суда закрытое.

Мы сидели с Сашей, слушали беседы адвокатов.

Вот вышел из комнаты заседания толстячок-адвокат из Крыма. Он сиял от победы. Его подопечный изнасиловал девушку. На первом суде прокурор потребовал 8 лет, благодаря адвокату удалось снизить до 6-ти. Адвокат добился второго суда, т. к. обнаружил ошибки в следственном деле. После доследования адвокату удалось доказать, что не было физических травм («а у нее все зажило, и по моему совету судье дали на лапу»), и суд снял еще 2 года. Теперь на кассационном суде адвокат доказывал, что насилия почти не было и что пострадавшая путается в показаниях. Суд дал 2 года.

— Вот подам выше и докажу, что ее осчастливили и теперь она довольна, что стала женщиной. Еще медали ему добьемся…

Все адвокаты весело рассмеялись шутке.

Вышел, наконец, Ария. Он добился в приговоре снятия фразы об особой опасности преступления и фразы об искажении выступления Аганбегяна. Но срок оставили тот же…

24 февраля 1970 настал суд над Бахтияровым. Я уже знал, кто какие давал показания.

Один — соученик Олега по школе. Имеет склонность к авантюрам. Милиция поймала его на чем-то и предложила стать осведомителем. Согласился. Стал агентом среди педерастов. Но молодой парень не может все вечера вертеться среди педерастов, чтобы самому им не стать. А потом завербовало ГБ (на суд его не пригласили). Был потом свидетелем у меня на суде, хотя я последний раз видел-то его лет за десять до этого.

Второй — тоже соученик. Спутанный психологически толстовец (на суде хотели доказать, что религиозным его сделал Олег). У него нашли множество фотопленок самиздата. Основное — две работы Джиласа, отрывок из Авторханова, «Истоки и смысл русской революции» Бердяева и «Дальневосточный заговор» Светланина.

Светланин описывает «заговор» героя гражданской войны Блюхера, свое участие в нем. Не надо даже знать материалов XX и XXII съездов, чтобы понять, что это фальшивка. Блюхер у Светланина говорит языком белого офицера.

Я Олегу советовал даже не прятать эту книгу. КГБ побоится говорить вслух о собственной фальшивке. Олег все же спрятал на всякий случай. Каково же было мое изумление, когда в журнале «Грани» я прочел вскоре хвастливую статью о том, как широко литература НТС распространяется в СССР! Дескать, в Киеве книгу нашего бывшего редактора Светланина «Дальневостойный заговор» обнаружили у Бахтиярова! Глупая фальшивка — на руку КГБ — выдается за заслугу НТС. Человека судят за их фальшивку, а им приятно: как мы активны, не даром тратим деньги! Читал я и программу, рассчитанную на розовых дурачков. Дал ее мне Красин, смеявшийся над нею. Однако сам стал НТСовцем, а затем предателем своих друзей.

Мне было удалось прорваться в зал, но подошел кагебист и вывел:

— Мест нет.

Девушка, знакомая Олега, указала на пустое место.

— Тебе не положено!..

Олег занял чисто оборонительную позицию, но провел ее безукоризненно.

О книгах сказал, что считал необходимым знать все из первоисточников, — нельзя отстаивать официальную идеологию, не зная противника.

Олег проводил политинформации на курсе. Комсорг рассказал, как блестящи были его выступления о текущих событиях. И никогда в них не было отклонений от официальной линии.

Прокурор ехидно, зло бросил:

— По-вашему, вы не сможете без Бахтирова проводить политинформации!?

— Не так хорошо, — простодушно ответил комсорг.

Все свидетели в один голос расхваливали Олега. Даже те, кто на следствии дал плохие показания, на суде, лицом к лицу с Олегом, постеснялись повторить их. Один из них, наговоривший множество ерунды на следствии, на суде сказал только, что Олег ругал бюрократизм.

— Отдельных бюрократов или строй как бюрократический?

Свидетель сказал, что «отдельных».

Только отец Н. говорил о толстовской пропаганде. Тогда сын не выдержал и сказал, что Олег, наоборот, критиковал Толстого.

Самым трудным для Олега был вопрос о программе, написанной его рукой (свидетель М. из Сибири передал ее в КГБ, сказал, что это написал Олег). Там был параграф о запрещении КПСС в будущем государстве.

Олег объяснил, что он переписал ее из какой-то книги и хотел послушать обоснованную критику программы умным членом партии М.

Адвокат попался удачный. От требовал переквалификации статьи «антисоветской пропаганды» на «клеветническую» и добился своего.

И Олегу дали 3 года по этой статье.

Мне передали, что на меня свидетели по делу Бахтирова тоже дали много показаний, а Олегу во время следствия было сказано:

— Твой шеф Плющ — шизофреник и сейчас в больнице.

Поэтому Олег был удивлен, увидав меня на суде.

Одного из свидетелей, сына генерала, я встречал ка-то раньше. Авантюрист. Уговаривал меня заняться созданием подпольной террористической организации. Я высмеял его тогда, а на следствии свои планы он приписал Олегу и мне. Странно, что эти его показания так и не появились на суде…

Мать Олега предупредили, чтоб она не встречалась со мной, иначе Олегу будет хуже.

Я слетал за самиздатом в Москву.

Прочел, наконец, книгу Роя Медведева о Сталине. Много фактического материала по истории сталинизма, но желание нетендециозности, объективизма изложения и принципиальная аконцептуальность привели Роя к необъективности в трактовке сталинизма, близкой к хрущевской.

В отличие от Хрущева это честная, но не смелая мысль. Чувствуется желание не видеть причин более глубоких, чем изоляция страны, подрыв производительных сил войной и т. д. Я пришел к выводу, что это еще один вид немарксиста, считающего себя марксистом. Ведь марксист должен быть беспощадно смелым в своем анализе. Бели бы Медведев смягчал свой анализ из страха перед КГБ, тогда другое дело. Но он смел в действиях и недодумывает, видимо, искренне.

Москвичи получили тюремные записи П. Г. Григоренко. Избиения, циничные заявления тюремщиков о том, чт<* смерть его им желательна.

Цинизм как метод воздействия на психику политзаключенных проанализирован был в переведенной А. Фельдманом из «Литерарных листов» статье Иво Понделичека «Как убить человеческую личность».

От имени группы коммунистов я написал письмо в газету «Унита» (копии «Юманите», «Морнинг Стар», кардиналу Кенигу, Луи Арагону, Бертрану Расселу, Ж. П. Сартру, Генриху Бёлю, д-ру Споку и госпоже Кинг). Краткое изложение его было помещено в «Хронике» № 12. В нем были упреки западным коммунистам, которые слишком мягко критикуют действия КПСС. Я попытался также в целом обрисовать положение в стране и призывал коммунистов разработать научную теорию современного общества.

Попало ли оно западным коммунистам — не знаю. Но, если б и попало, мы бы не получили ответа — уже был печальный опыт. И это подрывало всякую веру в то, что коммунисты изменились.

В Киеве нарастала кампания против Дзюбы. В «Литературной Украине» появилась, наконец, ответная статья Дзюбы, в которой клеймился украинский буржуазный национализм эмигрантов.

Начались споры среди друзей Дзюбы, даже среди не знавших его лично.

Я пошел с женой к нему домой. Иван объяснил, что ему показали много статей из эмигрантской прессы, где Дзюбу превозносили, а его марксизм рассматривали как хорошую маску для украинского национализма и даже фашизма (я читал уже здесь, на Западе, некоторые столь же идиотские статьи, помогающие КГБ судить и травмировать людей, которых они, эмигранты, «поддерживают»)

Заговорили о слове «националист», которое Дзюба клеймил. Ведь это слово употребляется КГБ против всех, кто любит свою Родину — не Россию. Лингвистическая неточность Дзюбы поэтому стала политической ошибкой. Дзюба согласился с такой трактовкой. Я советовал ему уточнить свою позицию, выступив‘ против хонхретных украинских фашистов, а не абстрактных врагов. И написать это для самиздата, а не для «Литературной Украины», которая переврет. И подчеркнуть свою позитивную позицию по национальному вопросу, т. е. повторить основное из «Интернационализма…» (против русификации). Дзюба соглашался с этим. Договорились мы с ним также издавать сборник «Бабий Яр» о современном партийном антисемитизме, привлекая материалы из истории дореволюционного антисемитизма. В первой статье мы хотели дать информацию об исторических событиях, связанных с Яром, — человеческие жертвоприношения языческих времен (именно у Яра они происходили), бои Киева с Черниговом, бои сказочного Кожемяки со Змием (рядом — Змеиный Яр), а потом дело Бейлиса (у Яра было найдено тело Ющинского, в ритуальном убийстве которого обвиняли еврея Бейлиса).

Я обратился к друзьям, борющимся за выезд в Израиль. Они ответили: антисемитизм — «ваша болезнь, и ваше дело ее лечить». Помогать в сборе материала отказались. Мы решили издавать сборник силами славянскими. Но, увы, так и не удалось это по разным причинам.

Такая же неудача постигла замысел издавать сборник «Фальсификация как метод». У нас был уже материал из чехословацких газет и журналов. Вот фотография военных времен — группа командиров партизанских отрядов. Следующая — несколько человек исчезло, вместо них пустые места. Следующая — несколько человек осталось. Пустых мест нет, они стоят сплоченно. Были и другие фотографии такого же типа.

Издали недавно книги Бориса Гринченко. В одном из писем Гринченко пишет, что на его музей нападают украиноф[…]. Комментарий редакции — «филы». Странно, Гринченкг обвиняли в украинском национализме, а именно фи! ы против его музея. Ясно, что фобы.

Начал подыскивать фотографии из истории революции по типу чехословацких.

Еще интереснее история «улучшений» воспоминаний Горького о Ленине. Исчезает Троцкий, евреи, Бухарин. Но это при жизни. После смерти Горький — с того света — все еще «улучшает» свои воспоминания, не только убавляя, но и добавляя фразы. Так и хотелось назвать главу: загробные воспоминания А. М. Горького.

Опять-таки и этот сборник не удалось собрать: текучка, современные события.

Почти все время отнимали занятия Кочетовым и Шевцовым. Стал разыскивать произведения Фрейда. Что-то было в Институте психологии, что-то в Институте педагогики, что-то в университете, несколько произведений в самиздате.

Чем больше я изучал моих «орлов» (так друзья называли моих подопечных — Кочетова и Шевцова), тем больше понимал глубину Фрейда, а читая Фрейда, лучше понимал «орлов».

Когда я впервые прочел «Любовь и ненависть» Шевцова, я неожиданно ощутил своеобразное психическое отравление. Два дня я был раздражительным, всех подозревал в подлости и гадости. Какая-то ненависть к миру, к людям, к жене, к детям. И тогда я не только понял, но ощутил на себе ужас фашизма в душе каждого человека.

Шевцов несет в себе огромный заряд античеловеческого и провоцирует античеловеческое в душах читателей. Я перешел к анализу духовной неполноценности этих писателей, от их сексуального маразма к несексуальному. У обоих — сплетни, доносительство, подглядывание в кровать противника.

Главное в этой психике — презумпция виновности, подлости всех окружающих. Это инквизиторское, подлое сознание. С ним глубоко связан манихеизм — деление мира на абсолютное добро и зло: «наши» и «враги». То, что у «наших» плохо, — приписывается врагу. Внутри «нашего мира» все взаимозаменяемо, не индивидуализировано. Поэтому слова Ленина о Толстом употребляются почти дословно для характеристики Маяковского. Лиля Брик, женщина, которую любил Маяковский, у обоих как жидовка переходит в лагерь врага, такова же судьба «желтой кофты» футуриста Маяковского, сам футуризм отдается жидам. Навязчивая идея Шевцова — «трое в постели» — позаимствована из сплетенной биографии Маяковского и отдана жидам.

Самое поразительное — в том, что, награждая врага своими пороками (сплетни, клевета, подлость методов борьбы, подглядывание за женщинами, садизм, хлестаковщина у Кочетова), авторы в той или иной степени неосознанно показывают, что и положительные герои страдают ими. В книге Кочетова «Секретарь обкома» отрицательный герой поэт Птушков биографически — Евгений Евтушенко. Но у него все пороки самого Кочетова. У обоих писателей есть плюс-автопортреты и минус-автопортреты. Минус-автопортреты награждаются пороками, всеми символами дурного у авторов (Птушков — петушков, подглядыватель). Но у плюс-автопортретов все эти пороки тоже есть, хоть и прячутся автором.

Когда я впоследствии прочел критику К. Юнга, то узнал, что минус-автопортрет известен науке как «Тень», проецируемая на врага.

Манихеизм и инфантилизм у обоих сказывается на штампованности языка. Они оба мыслят словоблоками. Словоблоки несут эмоционально-положительную оценку «мысли». Вот Шевцов дает положительную характеристику плюс-автопортрета — Глебова («Во имя отца и сына»). Читаю и слышу знакомое. Я зубрил это в школе.

«Удивительный сплав противоречий: безумного лихачества и трезвого расчета, почти детской доверчивости и холодной подозрительности, доброты и злопамятности».

Наконец, вспоминаю — да я же за это пятерку получил в школе! Это Фадеев о молодом поколении, молодогвардейцах. Ищу у Фадеева.

Так, но не совсем. Начинаю сличать. Ритм фразы тот, но подпорчен. Слова немного иные. Начинаю понимать, чем хорош метод сличения цитаты и ее искажения: искажение характеризует исказившего. И действительно, все, что я обнаружил у Шевцова другими методами анализа, здесь есть. Тут и инфантильность («почти детское»), и «злопамятство», и «доброта» вместо «любви к добру», и «трезвый расчет» злопамятного подлеца, и безумие борьбы с противником, и лихие наскоки на Пастернака, футуристов, жидов.

От Фадеева почти ничего не осталось, а в целом звучит как нечто положительное. Молекула, словоблок фадеевский, а атомы шевцовские.

Чем дальше я погружался в анализ сталинизма-фашизма и моих «орлов», тем больше колебался между двумя тенденциями своей статьи. Одна — психоанализ, обоснование для советских читателей научности фрейдовского метода. Другая — публицистика, удар по морде нарастающего в стране сталинизма. Одно другому мешало. Научность страдала от красивого словца, острот. Публицистика — от перегруженности фактами, цитатами, доказательствами, от детализации.

Одни друзья ругали за публицистичность, другие — за перегрузку доказательствами.

Бездоказанность некоторых выводов удалось частично исправить благодаря друзьям Шевцова. Когда Шевцов опубликовал в 1964-м году «Тлю», то появилось много ядовитых статей. Так как в книге были лестные слова художника Лактионова о Шевцове, то последний поспешил отмежеваться от «друга». В «Литературке» появилась заметка о том, что он подписал лестную характеристику Шевцову, написанную самим Шевцовым, не читая «Тли». А именно такой метод применяли отрицательные герои книги жиды-формалисты в «Тле», чтобы использовать громкое имя одного соцреалиста. Так Шевцов сам помог мне обосновать тезис о том, что характеристики минус-героев — самохарактеристики.

Была еще одна проблема. Морально ли это — публично копаться в их грязных душах, в их страшных тайниках, в их патологии? Ведь они скорее больные люди: Кочетов — больше психически, Шевцов — социально?!

Так и не решил я тогда эту моральную дилемму — ударить по врагу или пожалеть больных людей.

С этой проблемой была связана и другая. Все, что я обнаруживал в хамской литературе Кочетовых, Шевцовых, Софроновых, есть и в культуре. Долго искал различие, пока не нашел. Да, в каждом из нас сидит Шевцов-Кочетов, но культура преображает его в человека, а хам наоборот старается затоптать человека в грязь, в говно. Культура пользуется теми же символами и даже приемами, но для того, чтобы очистить человека, пачкая все грязное по сути, но «чистое» по форме. Так делал Рабле, так делает Галич.


*

В марте пришлось опять лететь в Харьков. 10 марта (день рождения Шевченко) судили Владика Недобору и Володю Пономарева. Я уже дал в появившийся самиздатский журнал «Украинский вестник» информацию об аресте Алтунина. Теперь нужен был новый материал для «Украинского вестника» и для «Хроники». Но главное не это — харьковчане стали мне самыми близкими людьми. Я не мог не поехать, хотя и знал, что пользы от меня будет мало. Тактику ответов на суде харьковчане уже выработали, учтя предыдущие ошибки. И морально трудно быть на таких процессах наблюдателем. И отнюдь не легче от мысли, что самого возьмут неизбежно — завтра, через год-два. (Спустя три года Генчик приехал на мой процесс, уже отбыв срок, а Таня рассказывала мне позже, как она плакала, узнав, что он, возможно, не приедет: только что после лагеря, сложности с работой — и все-таки приехал. Приехал к пустому залу, опять к хамству, угрозам кагебистов, угрозам повторного ареста.)

Когда я появился у здания суда, то увидел, как зло на меня смотрит одна из родственниц подсудимого. Она сказала:

— Он приехал сюда лишь для того, чтобы сделать процесс громким. Им теперь дадут больший срок.

Мать Недоборы рассказала о своем разговоре с Гриценко. Тот заявил, что ее сын — хороший человек, но дружит с особо опасным антисоветчиком Плющом. Мать ответила, что в таком случае КГБ делает преступление: сажает хороших людей, а «особо опасных» преступников оставляет как наживку для поимки «хороших». На вопрос, почему приехал Плющ, ответила, что это она его пригласила на процесс сына.

Самого Недобору намеренно травмировали тем, что, подержав 3 дня, отпустили, зато забрали Пономарева и Левина. Это бросало пятно на Недобору. Ему было очень тяжело за товарищей, уже севших, и из-за «пятна». Ему казалось, что я презираю его за мягкость отношения к Васе, за либерализм, Бог знает за что; было тяжело смотреть в глаза женам и детям заключенных товарищей.

Комедия, разыгранная садистом Гриценко при аресте Аркадия, стала понятнее. Это не личное изобретение Гриценко. «Пятна», раздор, подозрения — это общий метод КГБ.

Писатель Антоненко-Давыдович получил от «русских друзей» предупреждение о том, что Чорновил — провокатор, завалил после поездки в Москву Григоренко.

В Киеве многие получили письмо из «лагеря»:

«Мы выдержали все муки и издевательства, какие только могут выдумать в лагере, но нас беспокоит другое — не забыли ли на воле общее дело, не спекулируют ли на наших добрых чувствах, не греют ли руки на нашем всенародном горе подлые людишки?..»

А дальше нападки на Ивана Светличного, В. Чорновила, 3. Франко. Чорновил и Светличный якобы используют для себя общественные деньги, собранные семьям политзаключенных, — особенно переживали кагебисты-псевдолагерники за Мороза.

Но, как говорит Зинаида Михайловна Григоренко, «видны ослиные уши КГБ»: русизмы, украинская машинка (а письмо со штемпелем «Явас», Мордовия), грамматические ошибки-обмолвки («ваш заповедник имени Берия»). Видно было, что писал спец по чтению писем из лагеря, по украинскому самиздату, русский или русифицированный украинец (думаю, что если им дать хорошего украинского писателя в помощь, то и он покажет уши — такова специфика кагебистского самиздата).

Мать Недоборы рассказала, как она столкнулась с НКВД до войны. Она работала тогда заведующей райздравотдела. НКВД взял несколько врачей и обвинил их во вредительстве. Она, хорошо зная «вредителей», стала их защищать. Ее вызвали. Пришла, ждет у кабинета следователя. Он долго не показывается. Наконец два человека в форме зашли к нему и вышли вместе с ним. Он даже не взглянул на нее.

Она прождала до вечера. Наконец подошел сторож:

— Вы кого ждете, гражданка?

— Следователя Н. по делу врачей.

— Его арестовали как врага народа. Бегите, милочка, отсюда поскорее. Может, забудут.

Эта же ситуация описана в следующем анекдоте. В кабинет к следователю Иванову ворвался следователь Петров:

— Где Иванов? Вот ордер на его арест.

— Он вас пошел арестовать, тоже с ордером.

Глядя на нее, смеющуюся всевозможным анекдотам из нашего политического быта, стало легче за Владика. Она с ним, она его поддержит, а не станет помогать КГБ, спасая… сына от КГБ. А скольким приходится получать удар от родителей…

Тамара Левина рассказала о методе, который применили к ней. После допроса следователь повез ее на машине, по дороге читал стихи, вел светскую беседу. Привез за город, к ресторану, предложил зайти, поужинать. Сначала она не понимала, что к чему, когда же поняла, расхохоталась: «Да вы посмотрите на себя в зеркало! Как вам не стыдно!»

Я просидел два дня в коридоре суда. В первый день Вероника Калиновская пожалела меня и сидела со мной за компанию. К нам подошел милиционер, не пускавший в комнату суда. Он начал «тыкать», доказывать, что нам здесь делать нечего. Я довольно грубо попросил его убраться. Вероника стала переживать, что я обидел легавого.

— Он ведь хотел понять нас, зачем мы здесь скучаем. А «тыкал» потому, что так привык!

Меня сжало противоречивое чувство уважения к ее доброте а ля «князь Мышкин» и злости на эту абсолютную доброту.

— Ну, что ж, когда придем к власти, предложим тебя в министры справедливости. Будешь спасать кагебистов, палачей от гнева народного.

Прокурор на суде — Лебедев, старый маразматик. В его голове этот процесс — продолжение старых, добротных процессов 30-х годов, в которых он принимал участие. Поэтому он допускает гениальные обмолвки:

— Подсудимый Пономарев, когда вы последний раз встречались с Кировым?

Он имеет в виду, конечно, Петра Якира. Но его подводит общее у Петра Якира и Кирова — слог «кир», убийство Сталиным Ионы Якира и Кирова. Для него это всё враги народа, от Кирова — Якира до Пономарева— Якира.

Маразм общества выражен в маразме прокурора.

— Еврейские евреи…

Лебедев хотел похвалить государственных евреев, хороших, оборотом «советские евреи», чтобы противопоставить их плохим — сионистским, демократам (о процессе ГБ распускало слухи, что это сионисты. Когда Пономарев сказал, что он воспитывался в семье революционеров, из зала кто-то крикнул: «Бундовцы, конечно»…).

Для прокурора на самом деле нет хороших, советских евреев — они все жиды, пятая колонна. И поэтому он выдал «евреев в квадрате», т. е. «жидовские морды».

Адвокат Монахов, скучая от глупых речей Лебедева, читает как раз «Город Глупов» Салтыкова-Щедрина. Ему не надо переключать внимание: он читает о том, что видит перед собой, он — житель города Глупова, а перед ним глуповцы за судейским столом, среди публики. Слова судьи, прокурора продолжают фразы глуповских губернаторов, городовых, полицейских. Монахов читает со смаком, демонстрируя всему залу, что он читает, и ухмыляется словам героев Салтыкова-Щедрина и фразам Лебедева.

Недобора и Пономарев спокойны, зная все последущее. Но врожденное уважение к слову им мешает. Они признают, что в письме «Гражданам» ошибка: написано «политика неприкрытого шовинизма». Нужно было сказать «прикрытого». И это использует прокурор как признание клеветы…

Когда свидетель Тамара Левина отвечает на вопрос о религиозных преследованиях, она перечисляет: греко-католическая, униатская…»

Судья прерывает — хватит двух церквей. Тамара улыбается: она говорит об одной церкви, употребив разные названия.

Вообще на этом процессе больше юмористического отношения к суду, чем на Алтуняновском. Ведь нет уже иллюзий, и потому меньше возмущения.

Я зашел к Василию Емельяновичу Гриценко за книгой «Национализм» Рабиндраната Тагора.

— Я отдам вам книгу Чорновила, если придете на допрос.

— Покажите вначале постановление прокурора.

— Не получите тогда книгу.

Разговаривает не глядя, уверенный в безнаказанности. А Левина он направил на экспертизу в психбольницу. Тамара устроила скандал, пригрозила, что поднимет шум на весь мир. Он только ухмылялся.

Уже после процесса над Аркадием в журнале «Социалистическая законность» была статья о Гриценко. Оказалось, что Вася — следователь-романтик. Его повысили в чине — он стал старшим советником юстиции. Со страницы журнала смотрело лицо добродушного сельского учителя, и было в нем что-то одновременно и бабье, и садистическое.

Мне удалось увидеть Владика и Володю только два раза, когда их водили в туалет. Я поднял кулак (тот самый, который так испугал некоторых на конгрессе ФЕН). Владик ответил. Этот кулак связал нас между собой и с дореволюционными поколениями. Это кулак единства и преемственности, а не кулак мщения.

После приговора 11 марта поздно ночью мы черным ходом вышли во двор. Важно прошагал мимо Вася. Одна из жен осужденных закричала ему:

— Гестаповец! Когда тебя будут вешать, я сама надену на твою шею петлю.

Все стали успокаивать ее:

— Веревка пригодится в хозяйстве. Он сам сдохнет.

Когда она пришла в себя, то жалела о сказанном — мы же не горим мщением.

Мне сказали, что мои слова о «фашистах» стали известны в ГБ и они искали сказавшего («общественность» не знала моей фамилии).

Недобора в последнем слове повторил слова Чаадаева об истинной любви к Родине, о любви с открытыми глазами.

Его судили враги народа, палачи Родины за… клевету на Родину (под которой они понимают губящее Родину государство).

Я остался у Софы Недоборы на несколько дней. Она сказала, что сознательно забеременела, чтобы не выбросили с работы (а за этим сознательным стояло более важное, бессознательное — на всякий случай сберечь от Владика еще частицу). Потом это повторила еще одна знакомая.

Господи, сколько ужаса в этом государстве и сколько человеческой, беспомощной доброты и любви женской у жертв государства, в их бабьих хитростях. Как будто Левиафан посмотрит На их детей, на свои «законы», оберегающие материнство!..

(Кто посмотрел на мать, когда спрятали от родственников маленького сына Надийки Светличной? Мать арестовали, а ребенка запрятали в детский дом, скрывали, где он, и только после решительных протестов отдали, но и отдали-то старой совсем уже бабушке в деревню, подальше от города; уже двухлетнему, ему запретили жить в Киеве.

Кто посмотрел на маленькую дочь Игоря и Ирины Калынец, когда их арестовали только за то, что талантливы, что их стихи — об Украине, о ее страданиях и боли?!)

Слушая Софу, я вспомнил лозунг «пролетарского гуманизма» профессионального гуманиста Горького: «Если враг не сдается, его уничтожают». И сказано это было в 30-е годы!

Не успели прийти в себя после суда, как уже выгнана с работы Тамара Левина (за смелость на суде, за то, что на собрании выступала в защиту Солженицына).

Выгнали по «переаттестации». Аттестационная комиссия проектного института Днипросталь привела в обоснование своего решения следующее:

«Товарищ Левина Т. 3. — квалифицированный инженер, хорошо знающий проектное дело. Повышает свой технический уровень чтением технической литературы и занятиями техучебы в отделе… Занимает неправильную позицию в оценке политических событий. Имело место публичное выступление тов. Левиной в защиту писателя Солженицына… Общее собрание коллектива отдела автоматики хлопотало перед месткомом института о лишении Т. Левиной звания «ударника коммунистического труда». Тов. Левина Т. 3. по технической подготовке отвечает должности старшего инженера, однако, учитывая перечисленные недостатки, в данное время ей не следует доверять руководящую работу в коллективе».

Из решения комиссии следовало только понижение в должности, но директор института Литвиненко выгнал Тамару с работы.

Еще перед судом выгнали с работы свидетеля Льва Корнилова.

Роман Каплан, друг Левиных, пришел послушать процесс Его не пустили, он без споров ушел. После этого ему все равно предложили уйти с работы «по собственному желанию». Были и другие друзья, которым только за то, что они остались друзьями, пришлось иметь дело с КГБ.

Когда разбивали одну группу самиздатчиков на 3 процесса, преследовали две цели: сильнее их всех травмировать и доказать высшему начальству, что и Харьковское ГБ не дремлет: аж три политических дела за полгода! Не исключен расчет, что на последующих процессах и свидетели, и подсудимые будут вести себя менее стойко. Произошло же обратное — у всех исчезла наивная вера в остатки законности. Все стали тверже.

Все эти события происходили под барабанный бой 100-летия Ленина. Не решившись оживить культ Сталина, обновили культ Ленина.

Со всех газет и журналов на вас смотрело его лицо. Он машет народу ручкой, показывает в светлое будущее, держит кепочку, смотрит на карту. И как бы человек ни уважал его, но охватывало отвращение к его лицу, речам.

И то, что его превозносило полицейское правительство, неизбежно связывало его с ложью и террором власти.

Над Москвой ночью вдруг появилась его освещенная прожекторами голова — на тросе, спущенном с дирижабля. «Явление Ленина народу», «воскресение из мертвых».

Народ ответил на атеистическое пародирование Евангелия Ленинианой — серией анекдотов. Большинство анекдотов «святотатственные», насмехающиеся над речами, лысиной, картавостью речи, святочными рассказами о Ленине, большом и маленьком.

Появился итоговый анекдот:

В электронно-счетную машину ввели все анекдоты юбилейного года и попросили выдать среднеарифметический анекдот года. Машина выдала его:

На улице встретились два еврея.

— Здгаствуйте, Василий Иванович!

— Здгаствуйте, Владимиг Ильич!

Анекдоты рассказывали все, вплоть до кагебистов. Но их даже не надо было сочинять. Их поставляла жизнь.

«Правда» опубликовала тезисы к 100-летию Ленина. Оказалось, что Ленину приписали теорию Отто Бауэра, которую Ленин высмеивал.

Радио Пекина поспешило сообщить об этом советским гражданам. Все бросились сверять. И хохотали над самопародией ЦК КПСС.

ЦК ничего лучшего не мог придумать, как в отдельно изданной брошюре выбросить ссылку на «Ленина»-Бауэра, но… оставил выводы из Бауэра-Ленина.

Тут не нужен психоанализ, чтобы понять внутренний смысл «ленинизма» ЦК КПСС.

Еще более анекдотичными были ошибки прокурора Лебедева на процессе над Аркадием Левиным 24 апреля, когда еще не успела затихнуть свистопляска вокруг «Ленина». Процесс как бы демонстрировал, что нужно понимать под словом «Ленин» — разгул беззакония, террора и лжи.

Левина обвинили в составлении письма «Гражданам» и в обращении в ООН.

Когда Тамару не допустили на суд, Аркадий отказался участвовать в процессе.

Монахов в своей речи потребовал освобождения Арка-дия из-за отсутствия состава преступления.

Я еще перед судом попросил Монахова, чтоб он обратил внимание на анекдоты. Когда он рассказал, что Лебедев несколько раз назвал Левина Лениным («подсудимый Ленин»), я не поверил. Оказывается, над этой обмолвкой смеялись все — родственники, свидетели и сам Левин вместе с Монаховым. Судья Борисенко покраснела от злости, но так была заворожена этой обмолвкой, что сама ее допустила.

В этой обмолвке выразилась другая сторона понимания Ленина-революционера, беспокойного человека и жидовской морды (Левин-то был марксист, и Лебедев прекрасно это знал), того Ленина, который им ни к чему, которого бы они с удовольствием расстреляли, стерли из народной памяти: куда как удобнее Сталин или Брежнев.

Кагебисты компенсировали наш смех своим — они хохотали, грубили, свистели, прерывали Монахова: «Нам вас очень жаль», «Нам вообще непонятно, зачем тут присутствует адвокат».

От последнего слова Аркадий отказался, сказав, что не желает участвовать в этой комедии.

Во всех трех процессах основным аргументом обвинения подсудимых в клевете было то, что у них высшее образование и потому-де они не могли не знать, что пишут и подписывают клевету.

Несмотря на сплетни, распускаемые по городу, нашлось немало людей, передававших поклон подсудимым и даже дававших деньги, чтобы поддержать семьи. После процессов некоторые знакомые отошли, зато пришли новые, узнавшие о процессах. Даже «общественность» в лице двух-трех человек поняла происшедшее и (в душе!) встала на сторону подсудимых.

Уезжая из Харькова, я вспомнил слова Аркадия при прощании:

— Слава Богу, наконец высплюсь в лагере.


*

Ира Якир, приезжавшая на процесс, рассказала о событиях в России.

Судили Петра Григорьевича Григоренко. Профессор Детингоф, давший в Ташкенте заключение, что Петр Григорьевич здоров, на суде заявил, что его заключение было ошибочным. Зинаида Михайловна Григоренко написала открытое письмо ко «всем демократическим организациям» и ко «всем свободолюбивым гражданам мира».

Судили Илью Габая и Мустафу Джемилева. На процессе Джемилев и Габай потребовали вывести агентов КГБ, оказывающих давление на суд и мешающих близким и друзьям присутствовать на суде. Илье и Мустафе удалось превратить процесс в политический. Они говорили о разгуле великодержавного шовинизма, о безнаказаности клеветников и погромщиков типа Грибачева и Кононенко. Мустафа закончил свою речь словами:

— Родина или смерть!

Этим спаренным процессом над евреем и крымским татарином КГБ помог борьбе с элементами антисемитизма (в 20-е годы велось переселение евреев «на землю», в крымские степи, был план создать Еврейскую автономную республику в Крыму).

Ира рассказала, как взяли Славика Бахмана. Несколько человек обсуждало вопрос о листовках к 90-летию Сталина. Решили уничтожить уже подготовленные листовки. Славик до дома не дошел — уничтожение листовок, повода к аресту, не входило в планы КГБ.

В Рязани, в Саратове раскрыли подпольные марксистские группы с программным документом «Закат капитала», написанным Юрием Будкой. Достать «Закат капитала» мне так и не удалось.

В Горьком продолжалось дело студентов и преподавателей. Историк Владлен Павленков был направлен на психэкспертизу. Его жена Светлана написала заявление, предупреждая, что, если мужа объявят невменяемым, она покончит с собой самосожжением. Владлена признали здоровым.

Работу горьковчан «Государство или революция» я к тому времени уже прочел. Это работа в духе «Трансформации большевизма»: анализ несоциалистического характера СССР на основании работ Маркса, Энгельса и, главным образом, Ленина.

В январе 70-го судили Сокульского, Кульчинского и Савченко — за изготовление и распространение «Обращения творческой молодежи Днепропетровска», за распространение «Репортажа из заповедника имени Берия» В. Мороза, статьи академика Аганбегяна «Советская экономика» и других самиздатских материалов.

В то же время, что был суд над Левиным, осудили на новый срок (еще 5 лет в дополнение к недосиженному) Святослава Караванского во Владимирской тюрьме.

С. И. Караванского впервые приговорили к 25 годам в 44-м, за участие в националистической организации в Одессе (организация принадлежала к подполью, равно антифашистскому и антисоветскому). В 1961 г., когда по новому кодексу максимальный срок стал 15 лет и часть 25-летников стали выпускать, выпустили и Караванского. Но стоило ему написать несколько писем протеста против русификации, и в 1965 г. Генеральный прокурор Руденко опротестовал снижение срока — Святослава без суда отправили отсиживать неотбытый остаток 25-ти лет. Теперь час его выхода еще больше отдалялся.

Почти одновременно мы получили три работы Валентина Мороза:

«Среди снегов» — памфлет о первом шаге Дзюбы в сторону соглашательства с властями, о его статье в «Литературной Украине»;

«Моисей и Датан» — ответ белорусской поэтессе Евдокии Лось, где Мороз стыдит ее за измену Белоруссии, показывает вторичность ее белорусскости, отказ от развития белорусской культуры;

«Хроника сопротивления» — о русификации на Западной Украине.

Все три написаны убедительно и блестящим языком. Впечатление эти работы произвели на всех огромное.

Упреки Дзюбе казались мне чрезмерными. Мы обсуждали с друзьями тезис Мороза о том, что Украине нужны «мученики», «апостолы» и т. д. Я считал, что ошибка Дзюбы как раз поможет исчезновению «культа Дзюбы», «дзюбизма». Когда однажды один знакомый показал фотографию Дзюбы, его жены и дочери, то мне стало тошно от преклонения перед «святым семейством» (он не был даже их близким другом). Многие «дзюбисты» сидели в кустах и только втихую поклонялись «герою» и «апостолу».

Украине нужны разумные массы украинцев. Одиночки-герои лишь ведут за собой стадо баранов, если героям поклоняются.

А «мученики» вовсе ни к чему. Их делает власть тысячами.

Эмоциональная убедительность страсти борца, логика фактов и анализа, прекрасный язык оказали большое воздействие на всех. Такого уровня публицистики мы на Украине не видели. Даже те, кто полностью поддерживал Дзюбу, соглашались, что Мороз убедителен, доказывая, что нельзя идти ни на какие компромиссы с властью.

Дзюба не хотел отвечать Морозу, т. к. не хотел раскола.

Однажды, в конце мая, у меня собрались друзья. Кто-то постучал. Вошел Валентин. Он не был похож на того, каким я видел его во Львове. Не так худ, исчезла угловатость движений, отчужденность в разговоре.

Мороз рассказал об обысках, о слежке. Ясно было, что арестуют его со дня на день. Был сосредоточен, спокоен. Весь отдавался той теме, о которой говорилось, — о преследовании униатской церкви, расхищении национальных культурных ценностей, запрещении крестьянам продавать «пысанки».

Среди нас была девушка, знавшая о патриотическом движении лишь понаслышке и потому боявшаяся самого слова «националист». Сколько я ни доказывал обратное, она связывала национальное движение с русофобством. И вот Мороз, может быть, самый страстный патриот, зачаровал не только нас, но и ее. Он обладает огромной силой духа, которая проявляется в жестах, выражении лица, в тоне, в аргументах. Когда-то писали о личном магнетизме таких людей. Даже не соглашаясь с Валентином, покоряешься обаянию его личности.

Мы обсудили целый ряд практических проблем и пошли провожать его. Я стал защищать Дзюбу. Он говорил о нем с большим уважением, но считал его статью большой ошибкой, уничтожающей авторитет Дзюбы, дающей основание таким, как поэт Драч, оправдать свое соглашательство с властью. Ведь сам Дзюба когда-то обвинял Драча в соглашательстве. Драчи, Евтушенки, Павлычки исходят из тезиса: «90 % стихов для КГБ, 10 % — для народа». А народу и эти 10 % не нужны будут.

Я вспомнил слова одного из них: «Я к советской власти применяю политику кнута и пряника». На деле это к ним применяют эту политику. Им позволяют писать либеральные стишки, демонстрировать Западу «прирученную оппозицию» и свободу ее творчества. Когда они выходят за рамки дозволенного либерализма, их стегают кнутом, и они возвращаются на стезю советской добродетели. С каждым годом рамки дозволенного свободомыслия сужаются.

Когда Евтушенко в порыве искреннего чувства послал в ЦК протест против вторжения в ЧССР, то уже на следующий день пожалел о своей искренности. На вопрос западного корреспондента: «Правда ли, что Вы послали письмо в ЦК?», он ответил: «Нет, письма я не посылал!» Столь хитрым ответом он был сам Восхищен и всем кому не лень рассказывал об этом (посылал-то он телеграмму, а не письмо!).

По дороге к метро за нами шли кагебисты, было их много, и они не скрывались, рассчитывая испугать. Валентин только улыбался, хотя видно было, что садиться ему не хочется.

Все шли молча, понимая, что эту личность они из рук не выпустят, не простят ему его силы и бесстрашия…

Простились тоже молча — но желать выдержать новый срок никто не мог, а говорить «до свидания» было бы ложью.

1 июня Валентина Мороза арестовали.

В мае в Бутырской тюрьме покончил с собой Владимир Борисов, организатор легального «Союза независимой молодежи» г. Владимира (1968 г.). Этот союз подал заявление о регистрации (согласно ст. 126 Конституции) в горисполком:

«Основная цель Союза независимой молодежи — всемерно способствовать развитию социалистической демократии и общественного прогресса в нашей стране».

Вместе с Борисовым мы как-то ночевали у П. Якира. Он рассказывал о смысле борьбы за разрешение Союза. Его подход совпадал с точкой зрения П. Г. Григоренко: нужно на каждом шагу требовать выполнения обещаний Конституции, объяснять населению, особенно молодежи, что у народа есть права и эти права должен использовать народ. Не должны они быть только пропагандистским крючком для западных либералов.

Борисова посадили в психушку. Я испытал страх перед психушкой в тюрьме и знаю те минуты отчаяния, которые могут довести до самоубийства. Психиатры и КГБ заинтересованы в таком конце: это доказывает суицидальность заключенного. Об этом писал Григоренко в своих тюремных записях.

Тяжело слышать о смерти и мучениях незнакомых людей. Но вдвойне, когда знал человека. Втройне, во много раз страшнее, когда знал человека хорошо.

В мае улетел в Израиль Юлиус Телесин. Юлиус — математик, уволенный в 69-м году из Центрального экономико-математического института. Как и все, уволен незаконно.

Я с ним встречался у Якира. Юлиус блестяще бил кагебистов знанием законов. Профессор Цукерман, его друг, издал в самиздате серию писем, написанных им в различные инстанции. Как определял их Юлиус — «юридические симфонии». Цукерман доказывал отсутствие законности во всех сферах жизни. Он отмечал какое-нибудь нарушение закона и посылал об этом заявление в низшую инстанцию. Оттуда ему отвечали, игнорируя закон, или вовсе не отвечали. Тогда он посылал выше, изложив незаконность ответа низшей инстанции. Потом еще выше, пока не доходил до Генерального прокурора Руденко.

Так он своими «симфониями» (заявлениями и ответами) практически доказал всеобщность беззакония — по горизонтали (все сферы закона) и по вертикали (все уровни власти). Несмотря на всю мою нелюбовь к суконному языку лживых советских законов, я испытывал эстетическое наслаждение от новой формы сатиры на строй, новой разновидности эзоповского языка. [Сейчас появились две новые формы сатиры — логическая А. Зиновьева («Зияющие высоты») и «пьяная» В. Ерофеева (повесть «Москва — Петушки»)].

Эти симфонии пересказывались из уст в уста, превращались в легенды. К сожалению, у меня не было всех симфоний, всех «дел», которые вел Цукерман с властью. Особенно прекрасной была увертюра о статье в газете «Известия» «Иржи Гаек мотается по свету». Цукерман, ссылаясь на закон, запрещающий вести пропаганду против братских социалистических республик, клевету на них, обратил внимание Генерального прокурора Руденко на особую опасность нарушения закона газетой «Известия».

Тут Цукерман несколько отошел от юридического языка, откровенно издеваясь над прокурором, цитируя, например, Ленина о том, что нельзя молча смотреть на преступление.

Телесина незадолго до моей зимней поездки в Москву обыскали по рязанскому делу (марксистская группа). Взяли у него огромное количество литературы и пишущую машинку.

Он обещал мне новый самиздат, и я пошел к нему домой. Захватил портфель, вытрусив из него самиздат, уже собранный.

На станции метро «Маяковская» вдруг услышал:

— Пройдемте!

Оглядываюсь — две легавых.

— А куда и зачем?

— Вот тут на станции наше отделение. Проверим ваши документы.

За столом — штатский. Типичное лицо кагебиста-следователя.

— Вчера на станции молодой человек ограбил женщину и ударил ее по голове.

— А я тут причем?

— У вас такой же плащ.

— Таких плащей много. Что вам от меня нужно?

— Мы обыщем вас.

— А кто вы такой?

— Я из уголовного розыска.

— Ваши документы?

— Нет, давайте ваши!

— А у вас есть право требовать мои?

Поторговались. Показал. Капитан угрозыска Кузнецов.

— Вы зачем приехали в Москву?

— А зачем вам это знать?

— Отвечайте!

— В гости к Петру Якиру.

— А кто это?

— Вы сами знаете.

— Показывайте, что в портфеле.

— А понятые, а ордер на обыск?

— За понятыми пошли. А ордер не нужен, если срочно разыскивается преступник.

Поспорили о толковании законов. Я потребовал кодекс.

— У меня здесь нет.

— А что вы у меня ищите? Орудие удара по голове женщины или ее чемодан?

— Ишь, веселый какой!!?

Подождали понятых. Зашли два растерянных парня.

— Ваши фамилии?

Парни молча смотрят.

«Кузнецов» (?):

— Вам это не нужно!

— Нужно. Я буду жаловаться в Прокуратуру о том, что КГБ использует угрозыск для своих целей.

— Обыскать насильно.

Драться не хотелось. Показал портфель. Вынул книгу. «История великой французской революции» Кропоткина. Зачем вам революция? Кто такой Кропоткин?

— Есть станция метро его имени.

— А-а-а! Что еще в портфеле?

— Ничего. Смотрите.

Смотрю сам и вижу какой-то самиздат.

Но капитан уже понял, что остался с носом, и даже не заглянул в портфель.

Я потребовал составить протокол.

— А зачем, если ничего не нашли?

— По закону положено. Я буду жаловаться на ваши действия.

— Жалуйтесь. Ишь как полюбили жаловаться. То в ООН, то фашистам…

Я пошел к Юлиусу.

КГБ люто ненавидел Цукермана и Телесина за законничество, за их дотошность, формализм. У Телесина забрали в декабре 70 наименований книг и самиздата. Он стал преследовать их сатирически-юридическими жалобами. Из него пытались выкачать сведения о Рязани, а он требовал наказать за беззаконие следователей. Благодаря незаконности ведения обыска, даже те материалы, которые представляли для них интерес, потеряли силу вещественного доказательства. Он логично спрашивал их: «А может, это вы подкинули?» Ему прямо заявили: или Израиль, или тюрьма. Он, естественно, выбрал Израиль.

Телесин уже раньше собирал материал на капитана Кузнецова. Тот проделывал такие обыски не один раз. Я написал с помощью Телесина жалобу: для «дела Кузнецова».

В тот приезд я зашел к Ане Красиной. Виктора судили в декабре 69-го года «за тунеядство» (прошел год и три месяца, как его выгнали с работы). Аня на суде доказывала, что муж ее не тунеядец, он зарабатывает переводами, помогает ей и детям (прокурор обвинял Красина в том, что он не заботился о детях, не ходил на родительские собрания в школу, не был на дне рождения сына).

Когда я зашел к ним, все три сына с радостью бросились ко мне и тут же стали рассказывать о суде. Виктора они очень любили.

— Дядя Леня! После суда мама заболела, и мы вызвали врача. Врачиха пришла и стала кричать на маму — почему не она, а я открыл дверь: «Это невежливо». А мама болела.

— А мне учительница поставила тройку, а я не сделал ошибок.

Учительница другого сына, наоборот, стала относиться к ребенку лучше.

Красину дали 5 лет высылки. Весь вечер тянулся разговор о папе, милиции и учителях. Аня рассказывала о тяжелом физическом состоянии Виктора (сердце, язва желудка после первого лагеря).

К пиджаку моему был приколот значок — чехословацкий флаг.

— Дядя Леня, а зачем вы их нее носите?

Объяснил. Успокоились — дядя Леня не за «них».

Обстановка нищенская, одна комнатушка, где спят все

вместе — трое детей и мать. Даже не квартира, а какая-то пристройка временная, без отопления, обогреваются маленькими электрическими плитками.

Вот такие грустные воспоминания возникли при известиях о Борисове и Телесине.

От ежедневных известий об обысках и арестах, об усилении полицейской психиатрии становилось все тяжелее на душе. Мы решили отдохнуть в Одессе, у мамы с сестрой.

В Одессе жила Нина Антоновна Строкатова-Караванская, жена Станислава Караванского.

Я приехал к ней как раз в разгар событий. Тюремный суд вынес частное определение о Нине Антоновне — якобы она передала на волю тайнопись — рукописи мужа. В деле было много загадочного. Рукописей было очень много, — странно, откуда у него было так много времени, и в тюрьме-то, при постоянном надзоре. Откуда он взял лекарства для тайнописи? Не было графологической экспертизы. Адвокат доказывал отсутствие состава преступления. Но не только Караванскому добавили срок, а еще и Нине Антоновне угрожали судом.

Я несколько раз приезжал к ней. В «Черноморской коммуне» появилась статья о ее связи со «шпионом». В Мединституте состоялось собрание. Я зашел к ней после собрания.

Нина Антоновна насмешливо рассказывала о демагогических выступлениях сотрудников. Оскорбления, обвинения, фальсификация дела Караванского и ее заявлений.

Один из сотрудников, армянин, заявил:

— Нина Антоновна, я вижу в вас прекрасную украинскую женщину. Но я не вижу в вас русской женщины.

Наивный Россинант выдал обмолвкой суть требования быть «советским». На его месте русский демагог сказал бы «советской женщины» — язык-то он лучше знает.

У Нины Антоновны собралось тогда несколько друзей. Один из них, Притыка, с огромными усами (я таких называл «усатиками», ибо для некоторых усы были единственной формой протеста против русификации, — «усы как вторичный национальный признак»).

Притыка слушал, слушал и не выдержал:

— А на каком языке они говорили?

Как будто не ясно, что в Одессе все говорят по-русски. Этого человека интересовал язык, на котором издевались над Строкатовой. Не человек, не античеловечность важна, а язык античеловечности.

Я удивительно посмотрел на Нину Антоновну: «Что за идиот?» Она пожала плечами…

Такие истерические националисты обычно и предают своих товарищей. Так случилось и с Притыкой в 1971 году, когда он не только рассказал все, что знал о национальном движении, о Нине Антоновне, но и лжесвидетельствовал.

Нина Антоновна была готова к лишению работы, написала протест.

Однажды она сообщила мне, что в нескольких портах Черноморья началась эпидемия холеры. Будучи бактериологом, она удивлялась, что Одессу не закрывают и, более того, из зараженных портов приезжают в Одессу люди. Рассказала нам, какие меры надо предпринимать для профилактики. Она забыла о тучах над ней и думала только об угрозе всесоюзной эпидемии. Собиралась сама практически бороться с холерой в Одессе (что холера появится здесь, она не сомневалась).

Через несколько дней она сообщила, что город закроют такого-то числа. Эту же дату сообщили отдыхающим в санаториях. Моя мама работала в санатории и сказала, что врачи посоветовали отдыхающим поспешить уехать из Одессы. Стракатова возмущалась: городское начальство не думает о распространении холеры на весь Союз, а хочет лишь облегчить себе задачу размещения и прокормления отдыхающих, контроля за их состоянием и т. д.

— Они никогда не думают о людях, о стране, а только о себе…

У нас тогда отдыхала Зампира Асанова. Зампира поспешила на вокзал. Там уже стояли огромные очереди за билетами. Такие же очереди на аэродроме, на автовокзале. Мы встали в очередь за билетами на автобус. Зампира, увидав, что не успеет купить билет на единственный и последний автобус, нужный ей, куда-то скрылась. Она боялась остаться в холерной Одессе: КГБ может воспользоваться ситуацией и устроить любую провокацию.

Через 10 минут она прибежала с билетом.

— Эх вы, интеллигенты! Я дала три рубля уборщице, и она принесла билет.

Зампира сама интеллигент, но постоянные стычки с милицией, необходимость срочно куда-то ехать, прятаться от КГБ помогли ей преодолеть отвращение к взятке милиции, кассирам, кому угодно.

В Одессу, холерную ловушку, попала жена В. Мороза Раиса с сыном. Я встретился с ней. Она волновалась, что вынуждена будет остаться в Одессе без всяких сведений о Валентине. Я спросил ее согласия на ответ Валентину о поведении Дзюбы. Объяснил, что не считаю неморальным дискутировать с тем, кто сел. Наоборот, этим я подчеркиваю то, что он не ушел из жизни, что его идеи живут в движении сопротивления (термин ввел в украинское движение именно Мороз).

Она согласилась.

Время показало и то, что Мороз точно предсказал падение Дзюбы, и то, что не все, поддерживающие Мороза в споре с Дзюбой, проявили стойкость. Единомышленники Мороза в какой-то мере заострили его позиции, извратили их до фанатизма, истерии (чего не было у самого Мороза). Один студент, например, пришел к Дзюбе бить ему морду за измену.

Было и худшее — раскол между «киевлянами» и «львовянами» («восточниками» и «западниками»). Среди «киевлян» были «львовяне» и наоборот. «Львовян» справедливо возмущал недостаток политической активности «киевлян», «киевлян» столь же справедливо, по-моему, возмущала излишняя эмоциональность «львовян». Лишь аресты 1972 г. соединили и разъединили всех по другому критерию — стойкости.

Морозу я так и не ответил, отсоветовал Иван Светличный. Ответ, действительно, мог на время обострить отношения. Да и филологизм «киевлян» меня больше раздражал, чем излишняя эмоциональность «львовян».

После закрытия города объявили карантин по санаториям. Всюду появились объявления о «желудочно-кишечных заболеваниях». Страх перед правдой и тут победил все разумные соображения медицинского характера. Писали о дизентерии, тифе и лишь изредка — о холере. По телевизору читали лекции «о желудочно-кишечных заболеваниях» и почти не упоминали о холере. Кого обманывали?

В это время я как раз читал Кочетова «Чего же ты хочешь?». Положительная героиня с презрением и смехом отвергает слова буржуазной пропаганды о том, что в СССР бывают эпидемии… чумы. Как в воду глядел Кочетов. Прошло полгода после появления его книги, и началась эпидемия холеры.

Все вдруг вспомнили известную дореволюционную поговорку: «А теперь поговорим за холеру в Одессе». Среди населения ходили самые дикие слухи.

Ко мне как-то подошла соседка:

— Знаешь, откуда холера?

___???

— Жиды подсыпают.

У соседа, полковника-отставника, члена партии, была своя теория: «Американцы начали бактериологическую войну. С самолетов спускают».

Я спросил:

— Порошок холерный?

— Не знаю.

Среди моряков и рыбаков, несмотря на их традиционный антисемитизм, ходила арабская версия, менее нелепая:

— Вот кормили, кормили их, оружие им возили, а от них только холеру завезли.

«Знатоки политики» говорили о том, что вообще надо прекратить пускать черномазых, косоглазых и арабишек в Союз — грязные, некультурные, наглые и неблагодарные…

Город явно не был подготовлен к каким-либо стихийным бедствиям. Не было достаточного количества хлорки. В начале вспышки эпидемии санитарное состояние города почему-то резко ухудшилось (телевидение постоянно говорило об этом, показывали спекулянтов хлоркой — ее продавали на «черном рынке» по баснословным ценам).

Из санатория, в котором мы жили, нельзя было выходить, но продуктов не было, и выходить приходилось. У центральных ворот стоял пост, но все ходили через проломы в стене.

Запретили купаться в море, не объяснив почему. Ходил слух (врачи сообщили медперсоналу), что в море обнаружили вибрионы холеры. Я не поверил и разрешил сыну купаться. Лишь позднее Нина Антоновна подтвердила мне, что вибрионы обнаружены в местах стока нечистот в море.

Появились смертные случаи. Недалеко от нас, в интернате, открыли больницу для всех, у кого появился понос. Ада была мобилизована туда как медицинская сестра. Я ходил к ней, хоть и запрещено было.

Она рассказывала о том, что им сообщали. Число умерших то преувеличивали, то преуменьшали. Беспорядок, антисанитарию стали преследовать полицейскими методами. Нескольких директоров столовых судили за несоблюдение санитарных правил. У дорог стояли кордоны, чтоб никто не бежал из города. Какого-то председателя колхоза застрелили при попытке прорваться к себе в село (у него были какие-то срочные дела).

Слухи ширились, один другого фантастичнее.

Те автобусы, что выехали из города перед его закрытием, были задержаны в поле. Там было совсем плохо — нечего есть, пить, негде спать, жара.

Население поговаривало о том, что, если так же готовятся к войне, мы все погибнем от недостатка товаров, от неподготовленности. Полицейскими мерами можно частично бороться с эпидемией, но невозможно решить проблему снабжения питанием, снабжения водой и всем остальным.

Делать было нечего. На море нельзя, к друзьям ходить не стоило (если бы увидели охранники санатория — наказали бы).

Жена в это время работала над большой статьей о методике игровой деятельности. Их Методический кабинет игр и игрушек утверждал в производство новые игры, создавал методику. Таня захватила в Одессу много книг по педагогике и психологии дошкольника.

В это время у нее на работе начались неприятности. Директор начала вести себя по-хамски по отношению к сотрудникам. Не разбираясь глубоко в дошкольной педагогике (она попала на должность директора, т. к. была сестрой одного из крупных работников аппарата ЦК партии Украины), человек по натуре слабый, она применяла нечестные методы, поощряла плохие игрушки, заказывала работы, не нужные для дела. Положение ухудшилось еще и тем, что по непонятной прихоти она взяла на работу, своим заместителем, не только не специалиста, а, как выяснилось позднее, личность авантюристическую, уголовную. Не понимая специфики работы, заместитель пытался ввести в стиль работы кабинета угрозы, слежку, начал придумывать ненужные авантюристические занятия для работников (например, загорелся идеей изготовить большого размера план республики, с обозначением предприятий, изготовляющих игрушки, — на это были выброшены большие деньги, время).

Сотрудники все чаще скандалили с обоими начальниками. В ответ посыпались выговоры за опоздания, поручения писать в кратчайший срок статьи по сложным проблемам детской психологии.

Тане поручено было написать работу по сенсорному воспитанию. Тема ее заинтересовала. Она погрузилась в иследования профессора Венгера о сенсорном развитии детей. Но, т. к. она не успевала, подключился я. Некогорый опыт с играми я имел: писал рецензии на так называемые «настольные игры типа шахмат».

Когда я прочел часть Таниных книг, то увидел, что большинство из них представляет либо набор пышных фраз, либо узко методические инструкции, часто ничем не обоснованные. Педагог должен принимать их на веру. Некоторые из них противоречили здравому смыслу и моим знаниям психологии.

Мы задумали разработать на основе выводов Венгера систему игр, которая целенаправленно бы развивала восприятие ребенка. Для этого необходимо было основательно разобраться в специфике игровой деятельности.

Не стоит, однако, излагать подробно ход всей нашей работы по игре. В дальнейшем я буду отмечать только основное (мое увлечение игрой, ее психологией, созданием новых игр дало в конечном итоге академику Снежневскому в 1972 г. основание поставить мне диагноз: «мания изобретательства в области психологии»).

Большую помощь в работе над игрой принесли труды Фрейда, книги Выготского, Эльконина.

Пока мы работали, холера нарастала. Но и порядок был в конце концов милицией наведен. Из санатория уже нельзя было выйти — нагнали милиции аж из Киева. Мы посмеивались над нашим «Болдинским летом».

В Киеве ожидала нас масса дел по самиздату. Таня же окунулась в борьбу, в склоки на работе. Им удалось добиться удаления заместителя, что лишь обострило ненависть директора. Она стала понемногу выгонять сотрудников. Вдруг всех поддержала сталинистка, старая интриганка. В отличие от либералки-директора, она обладала своеобразной честностью. Не разбираясь в существе спора, она видела хищничество либералки. К тому же, она не могла ей простить предложения уйти на пенсию. Бояться ей было нечего: она старый сесксот (с гордостью рассказывала молодежи, что работала во время войны в контрразведке в партизанском отряде на Западной Украине). В Кабинет попала сразу после войны за «партийные» заслуги, т. к. образования не только педагогического, но и среднего не имела. Именно ей было поручено наблюдать за Таней. Часто ее видели в спецотделе Министерства, да она и не скрывала связей со спецотделом. Как-то она забыла свою записную книжку. Случайно ее открыли (сотрудникам выдали одинаковые) — там были записаны все посетители Тани и даже поминутно время их прихода и ухода (во время допросов Тани эта информация выплыла).

Мы помирали со смеху, когда она звонила мне, считая меня тонким политиком, и советовалась относительно действий против директора.

Директриса явно побеждала (брат в ЦК — хорошая опора), пока не допустила просчета. Она добилась на конкурсе премии для игрушки, уже оплаченной. Целью было получить деньги для себя, а чтобы сотрудники молчали, включила и их соавторами. Когда она об этом сообщила сотрудникам, те возмутились и предложили ей аннулировать заявку. Но директор настолько была уверена в себе и в том, что никто от даровых денег не отказывается, что подала список на оплату в бухгалтерию. А там уже лежал донос сексотки об этой махинации. «Соавторы», когда пришел срок получать премии, отказались. Донос наложился на отказ от денег. Замолчать дело не могли — слишком много людей уже знало об этом. Было собрание — после проверки дела ревизионной комиссией. На собрании сотрудники рассказали об атмосфере травли, созданной директрисой. Ей предложили срочно уйти на пенсию (по просьбе брата из ЦК до суда дело не дошло).

Чтобы не возвращаться к этой истории, тянувшейся до весны 71-го года, расскажу ее продолжение, оно интересно для характеристики атмосферы в стране.

В свое время студентки группы, где училась Таня, обнаружили, что одна из них посещает Владимирский собор, а в портфеле носит религиозную литературу. Было комсомольское собрание — Л. выгнали из Пединститута. Она перешла на заочное отделение, окончила его. Таня участвовала в комсомольском собрании и потом часто вспоминала этот грех и мучилась. Спустя десять лет представился случай искупить его.

Однажды директор спросила Таню об Л.: «Она хочет поступить к нам на работу, но говорят, что в институте она верила в Бога?»

— Это было давно. А я о ней слышала как о хорошем работнике.

Л. приняли. Но т. к. начальство интересовалось слухами о том, что она продолжает ходить в церковь (уже будучи работником Министерства просвещения УССР), то Таня решила предупредить ее. Объяснила свое нынешнее отношение к религии, ведь тогда, в 55 году, она была, как все. Л. ничего не сказала Тане, но сотрудникам высказала жалобу, что Таня хочет выжить ее с работы. Таня перешла работать в Кабинет игр и игрушек. А вскоре заместителем директора (после выгона авантюриста) стала Л. После увольнения директрисы она стала директором. И начала мстить Тане, ее друзьям. Но действовала глупо, мелко, злобствуя, восстановила против себя весь коллектив и в конце концов тоже погорела на финансовых махинациях. Ее сняли с поста директора, уволили из Министерства.

Я часто заходил в Кабинет, изучал новые игрушки, писал рецензии (под чужой фамилией). С Л. мы только здоровались. Но во время следствия 72 г. она свидетельствовала, что я вел с ней антисоветские разговоры. Ее показания фигурировали в обвинительном заключении.

Типичная «сложная советская натура». Смесь в психике всего самого противоположного. Она оставалась верующей, делала карьеру, воровала, лжесвидетельствовала против личного врага, забывая, что ее преследовали за веру как раз враги ее «врага». И ведь не Таня разоблачила ее воровство, а сексотка. А месть — Тане (сексотку она презирала, а к Тане испытывала зависть и злобу; как-то в момент случайной откровенности высказала ей свое жизненное кредо — «надо уметь приспосабливаться»).

Осенью меня вызвали в райисполком. Это означало, что собираются завести дело о тунеядстве. Они предложат неподходящую работу, я откажусь, и тогда можно судить как нежелающего работать.

Я ожидал провокационных вопросов, разговоров о причинах увольнения и т. д. Но, когда увидел лицо начальника отдела по трудоустройству, понял, что это хуже ГБ: ниже по интеллектуальному уровню. С ним невозможно разговаривать, что-либо доказывать. Это впечатление подтверждалось разговором с двумя девушками, который он вел при мне. Их тоже вызвали по поводу работы. Проститутки, бывшие работницы фабрики. Он с ними благосклонно заигрывал, бросал скабрезные шутки. Они отвечали полупрезрительно, полуиспуганно. Работать они явно не хотели, но искали компромиссное решение, приспосабливались.

Моральный уровень моего работодателя был настолько низок, что я решил: буду говорить «да» или «нет», не входя в объяснения.

Когда мы остались одни, он спросил фамилию.

— А! Хотите работать?!

— Да.

— Что умеете?

— У меня высшее образование, математик. Могу работать в исследовательских институтах, на заводе, математикой. Могу преподавать математику в вузах, техникумах, технических училищах, школе. Могу быть редактором или корректором на украинском или русском языках. Но согласен и кочегаром.

— А! Кочегаром? Сейчас позвоню в кочегарку…

Быстро договорился с заведующим кадрами какого-то

военного подразделения.

Завкадрами сразу отрезала:

— Но ведь вы хромой. А это тяжелая работа. Кочегарка на угле, надо лопатой бросать уголь.

— Знаю.

— Ваше образование?

Я замялся. Она посмотрела в паспорт.

— Инженер? Но зачем вам работа кочегаром?

— Мне рекомендовали… врачи…

— Гм… Политика?.. Не бойтесь сказать, все равно нельзя принимать с высшим образованием.

Меня прорвало:

— Но ведь из райисполкома послали к вам!..

— Да, а потом этот же дурак будет меня ругать.

— А не можете вы это ему сказать по телефону сейчас, при мне, чтобы он не морочил мне голову?!

Она позвонила и обругала «товарища» дураком:

— Вы же сами постановили не принимать на физическую работу с высшим образованием.

Прощаясь, спросила сочувственно:

— Сказали что-нибудь кому-нибудь?

— Да.

— То-то. Осторожнее надо. Доносят многие.

Приехал в райисполком.

— Вы что, не знали, что у меня высшее образование?

— Ничего! Посмотрите список свободных мест.

Несколько мест кочегаров, два места воспитателя в

женских заводских общежитиях. Эту проблему властей я знал. Ни один воспитатель долго не выдерживает в таких общежтиях. Положено проводить беседы, следить за моральным обликом молодых строительниц коммунизма, водить их в кино, театры — одним словом воспитывать. Им скучны такие воспитатели. И в конце концов воспитатель «морально разлагается».

Я сказал, что могу быть воспитателем. Но он и ухом не повел (науку бросить в воду — воспитывать работниц! Хватит им майора Грищука).

Пригласил зайти через неделю. Приезжаю.

— Хотите учителем математики?

— Да.

— Есть место.

Звонит в районный отдел народного образования.

— Можете ехать.

В роно выяснилось, что нужен только учитель украинского языка.

Я поскандалил и махнул рукой на исполком.

В эти же дни вызвали в милицию Ивана Светличного. Полковник потребовал отчитаться в средствах, на которые существует Иван.

Тот показал договоры на переводы, различные квитанции и т. д.

— Хорошо, но советую куда-нибудь устроиться, хотя бы формально.

Почти в то же время Сверстюку в Институте ботаники сказали, что он работает не по специальности.

Ясно было: развертывается кампания, чтобы поставить нас в безвыходное положение — одних выгнать с работы, других привлечь к суду за тунеядство.


*

События нарастали. Пришла работа братьев Медведевых «Кто сумасшедший?». 29 мая Жореса Медведева насильственно поместили в психушку — без суда, без следствия. В борьбу за Медведева включились крупнейшие генетики, Солженицын, Сахаров, Твардовский, старые большевики.

Я встретился с другом Жореса Медведева. Он считал, что на этот раз была самодеятельность местного ГБ по наущению лысенковцев. Они не могли простить Жоресу Медведеву его книгу о Лысенко и «мичуринской биологии», ее методах ведения «дискуссий», где решение научных споров было в руках партийных босов и тайной полиции. Они показали Жоресу, что тайная полиция — все еще серьезный аргумент в руках «умных» ученых.

Рой Медведев, описывавший события со своей стороны, совершенно точно в беседе с психиатром Лифшицем определил творчество И. Шевцова как творчество психически больного человека. Но ведь ясно было, что больным является все общество. И поэтому оно считает (или делает вид, что считает) больными здоровых людей. И поэтому больной Шевцов является рупором государства. Он адекватен сути общества.

Благодаря энергии друзей, Жореса Медведева удалось спасти. Друг Жореса рассказывал, что академик Сахаров на конференции (или съезде) по генетике обратился к генетикам выступить в защиту их коллеги. Молодежь, откликнувшуюся на его призыв, он уговорил не выступать — для этого есть ученые, охраняемые частично своим званием.

Гнусна была роль академика Дубинина. Дубинин сам испытал на себе лысенкиаду, но в эти годы уже вошел в роль чиновника от науки, пользовался лысенковскими методами борьбы за власть в науке (где, кроме нашей страны, поймут это выражение — власть в науке, в искусстве, в философии?) и даже пытался сблизиться с Лысенко. Дубинин пытался вытолкнуть Сахарова из зала, Сахарова, который одним из первых выступил против засилия лысенковцев в биологии, провалив некоего Нуждина при выборах в академики. (В самиздате ходил протокол заседания Академии наук, на котором Сахаров выступил против кандидатур ЦК КПСС — Нуждина и писателя Леонова.)

За победой в деле Медведева последовала новая — награждение Солженицына Нобелевской премией.

Мы не отходили от приемника, слушая «дело о Нобелевской премии».

К Нобелевской премии, после награждения ею Шолохова, отношение было несколько насмешливое. Но когда развернулась газетная кампания против «реакционной» Шведской Академии, то отношение к ней изменилось. Когда вручали премию Шолохову, Академия была вполне прогрессивной. А тут ей припомнили все грехи (а мы простили ей шолоховский грех).

Со стороны Шолохова было бы логичным бросить в лицо «политиканам» — шведам и норвежцам — свою премию. И мы со смехом обсуждали эту, так и не осуществленную возможность. Политика политикой, а денежки «великому» соцреалисту важнее.


*

В Москве возник Комитет прав человека (Сахаровский комитет, как его сокращенно называли) в составе Сахарова, Чалидзе, Твердохлебова. Я как раз был в Москве, когда появились первые документы Комитета. Все мои друзья посмеивались над чрезмерным законничеством и формализмом Комитета. Наиболее поразило всех заявление о том, что Комитет намерен содействовать «органам государственной власти в области создания и применения гарантий прав человека». Многие из нас были легалистами, но слова о помощи беззаконным блюстителям закона звучали смешно. Законы — наше оружие, но не наша иллюзия.

Один из членов Инициативной группы зло сказал по поводу этой декларации Комитета.

— Ну, ничего. Товарищи физики померзнут на морозе у суда, посмотрят на пьяную морду закона, прослушают матерное изложение Конституции, получат парочку ударов по голове и… перестанут консультировать КГБ по проблемам юриспруденции.

Мнение Инициативной группы хорошо выразил в своем письме А. Э. Левитин-Краснов, который рассматривал декларацию Комитета как академические «рассуждения ученых либералов», как «шаг назад в развитин русского демократического движения».

Но первые практические шаги — теоретические работы Комитета — показали, что какая-то польза от их «юридизма» есть.

Трудно было продраться сквозь частокол юридической терминологии, но некоторые работы помогли более точно сформулировать наши требования. Все эти тонкости, толкования, логику юриспруденции нужно усваивать. Если бы эти работы излагались более человеческим языком, практической пользы для участников демократического движения было бы гораздо больше.

С течением времени Комитет в своей практической деятельности стал приближаться к демократическому движению. К сожалению, и многие москвичи стали приближаться к принципу аполитизма Комитета. Мне казался тогда и кажется сейчас неверным тезис о том, что борьба за права человека есть неполитическая деятельность. Право — часть структуры государства. Если мы требуем от беззаконного государства выполнения законов, то мы требуем изменения его содержания, превращения в правовое государство, демократическое. А требовать этого — и есть политическая деятельность.

Не нравится слово «политика»? Это уж просто несерьезно, хотя и отражает психологию многих участников движения. Неосознанная политическая платформа неизбежно хуже той же по содержанию, но осознанной политики.


*

В середине ноября судили Валёнтина Мороза. Туда вызвали свидетелями киевлян Дзюбу и писателя Антоненко-Давыдовича, а также Вячеслава Чорновила.

Так как суд был закрытый, то эти свидетели, как и сам Мороз, отказались от дачи показаний суду.

Следствие пыталось спекулировать на том, что «Среди снегов» было направлено против Дзюбы. Но Дзюба заявил, что эта статья — личное дело Мороза и Дзюбы, а не антисоветская пропаганда.

Следствие пыталось использовать обиду кинорежиссера Сергея Параджанова на несправедливое обвинение Мороза, что Параджанов участвовал в хищении государством иконостаса в закарпатском селе и других памятников украинской культуры. На самом деле, Параджанов официально протестовал против того, что государство присвоило иконостас из сельской церкви, взятый для съемок фильма «Тени забытых предков».

ГБ предложило Параджанову выступить на процессе свидетелем обвинения: Мороз-де его оклеветал (а дальше суд без труда обобщил бы клевету на отдельное лицо как клевету на режим) — Параджанов отказался. Он объяснил, что Мороз, неправильно информированный, ошибся, а не клеветал на него. КГБ не простил Параджанову его несговорчивости: в 73-м году его посадили по уголовной статье, за гомосексуализм, и дали 5 лет лагерей.

Мороза приговорили к шести годам тюрьмы, трем — лагерей особого режима (т. е. самого страшного) и пяти годам ссылки за «антисоветскую пропаганду».

В украинском самиздате появились заявления-протесты свидетелей, друзей и знакомых Мороза, стихи, посвященные Морозу.


*

Не успело дело Мороза распространиться в самиздате, как случилось самое страшное.

Я был как раз дома, когда позвонили:

— Убили Аллу Горскую. Приезжай к ее дому — там все соберутся.

У дома уже стояло много людей. Подходили новые. Прилетали из Львова, Ивано-Франковска. Ждали мужа Аллы, Зарецкого, который должен был привезти тело. Никто не знал, как и кто убил. Появилась первая версия — убили кагебисты. Версия рождалась у меня на глазах, и я не верил. Зачем это нужно КГБ? Запугать? Тогда нужно это сделать, чтоб все поняли, кто и за что. За что? Алла была для всех патриотов опорой духа — благодаря своей энергии, внутренней силе, здравому уму. Она участвовала в протестах, в развитии культуры. Но этого недостаточно для убийства. (Сейчас, после нескольких убийств диссидентов кагебистами, моя уверенность в непричастности КГБ к убийству Аллы несколько поубавилась.)

То, что Алла убита, обнаружилось случайно. К ней в г. Васильков приехали сестра Ивана Светличного Надийка и Евген Сверстюк. Дома никого не было, хотя Алла должна была быть. Они добились у милиции, чтобы открыли дом. Аллу нашли в погребе.

Милиция вела себя, как всегда, глупо, что дало некоторое основание считать виновной власть.

Идеей-фикс милиции является подозрение на трвых попавшихся ей людей. Такими были Сверстюк и Н. Светличная, а также муж Аллы Виктор. Вначале хотели обвинять их, но на железнодорожных рельсах милиция нашла свекра Аллы с отрезанной головой. Милиция выдвинула версию, что это он убил Аллу и сам бросился под поезд. Рассказывали, что он часто ругался с Аллой, считая, что она повредила своей антисоветской деятельностью карьере сына. К Виктору, действительно, хорошо относились в ЦК ЛКСМУ. Было известно, что ГБ несколько раз беседовало со свекром. КГБ неоднократно использовал людей с расстроенной психикой против движения сопротивления. А у свекра Аллы случались расстройства психики. Так что даже в случае истинности милицейской версии на КГБ остается косвенная вина.

Когда Аллы уже не было в живых, в одном из институтов города лектор обкома партии заявила, что у Горской и скульптора Ивана Гончара устраивают сборища националисты.

Милиция долго не выдавала тело для похорон. Выдали умышленно в понедельник, 7 декабря, рассчитывая на то, что мало людей придут хоронить.

Но пришли многие. У дома, где находятся мастерские художников, стояли сотни людей. В мастерской — выставка произведений Аллы. Самодеятельный хор «Гомин», пел песни. Никто почти не разговаривал — стояли, думали, смотрели картины Аллы.

Подъехали автобусы. В них разместилось более сотни людей. Поехали далеко за город, на новое кладбище. Там уже ожидал официальный оркестр. Рядом хоронили мальчика. Мать кричала, рвалась к нему в могилу…

Оркестранты, приглашенные Союзом художников, невпопад то начинали, то прекращали траурный марш. Им было скучно, холодно…

Выступил товарищ из Союза. Он болтал о достойной художнице, воспитанной комсомолом и «преданной идеям». Гнусная ложь человека, принимавшего вместе с другими членами Союза участие в травли Аллы. Ее дважды выгоняли из Союза художников. В 1964 г. она участвовала в создании Шевченковского витража в университете. Шевченко, по мнению комиссии, принимавшей витраж, оказался за решеткой. Художников обвинили в формализме и порочном идейном замысле. В 1968 г. выгнали из Союза во второй раз, за подпись под заявлением о политических процессах.

Всплыли слова Александра Галича о Пастернаке:

— И над гробом стали мародеры

И несут последний ка-ра-ул!

После лживой речи представителя оркестр принялся по его сигналу пиликать свой марш.

Стали выступать друзья Аллы. Представитель пытался «закрыть» похороны, но на него просто не обратили внимания.

Выступавшие говорили нетвердыми, прерывающимися голосами.

Первым выступил Александр Сергиенко (сейчас он сидит во Владимирской тюрьме). Он ответил представителю по сути тем же, что сказал Дзюба, защищая когда-то память Василя Симоненко от этих грязных людишек: «Она открыто презирала чиновников и дельцов от искусства. Они не выносили твердого насмешливого взгляда ее серых глаз и платили ей за это черной ненавистью. Они ненавидели ее за то, что мы ее любили».

Филеры, стоявшие кучкой в стороне, аж тряслись от злости, слушая открытую «пропаганду» любви к своему народу и ненависти к чиновникам.

Некоторые мысли, слова были похожи на слова официозных похорон. Но мы знали Аллу и знали: правдой были слова о том, что она всегда будет с нами, что она не может отойти в небытие (слова Е. Сверстюка, ныне отбывающего свой срок в лагере).

И все говорили о ней как об опоре, как о человеке силы и энергии. Сверстюк говорил о ней как о живой. И голос его, и лица вокруг делали немыслимыми неискренность, искусственность, риторику. Сверстюк напомнил путь ее — «открытие Украины», участие в Клубе творческой молодежи, дискриминацию ее как художника, витраж, исключение из Союза, смерть и слух (!?) о посмертном принятии в Союз.

Из Львова приехал Иван Гель, слесарь, отсидевший уже свои три года лагеря (и ныне повторно сидящий).

Он сказал о неясности причин гибели, о продолжении жизни Аллы внутри нас и самое важное — сказал, что перед лицом случившейся трагедии должно быть отброшено в наших отношениях все мелкое, трусливое, приспособленческое. Ведь жизнь наша так коротка.

Слушая выступавших, я воспринимал все это двойственно.

Настолько жива была Алла при жизни, что действительно невозможно ощутить, что ее нет. Совсем недавно мы с Таней провожали ее домой от Светличных. И смеялись над глупостью — всеобщей глупостью — государства, над их страхом перед нами, огромного партийно-полицейского аппарата перед горсткой людей, разбросанных по городам Союза. Лина Костенко бросила цветы подсудимым во время процесса 66-го года, и милиция так и легла, увидев «бомбу». Почти не бывает террористических актов, а товарищи из ЦК даже на встречи со школьниками приходят с охраной, а ГБ тщательно проверяет присутствующих, чтобы не попали подписанты.

Когда в Житомире к больному поэту приехали друзья из Киева, то один из местных поэтов случайно «забыл» альбом японской живописи. В альбоме обнаружили микрофон. Хозяин «альбома» разволновался:

— Это же за валюту куплено. Это больших денег стоит. А вы разломали!

В ответ на упреки в стукачестве он ответил:

— Все равно о вас всё знают.

Это было совсем недавно — этот разговор, ее смех, издевательские слова, долгий путь через весь город от Светличного к ее дому.

И все правы: она жива, т. к. невозможна ее смерть, эта смерть жизни вообще, настолько в ней была сконцентрирована жизнь. Она сама синоним жизни, ее символ. Жизни открытой и самосознающей себя — открытая любовь, открытая ненависть, громкий смех радости и презрения.

Но когда я отрывался от этих ощущений-воспоминаний, то видел посиневших от злости и холода шпиков, видел пораженные горем лица друзей, и невозвратность потери (а ведь я не был близким ей человеком — что же ощущали ее близкие?) обрушивалась на сознание, затапливала его отчаянием: уходят друзья навсегда, одни в смерть, другие в предательство.

И эти морды палачей — товарища из Союза, шпиков.

Шпиков — некоторых — я хорошо знал. Видел их в 66-м возле суда над украинскими патриотами, в 69-м — на суде над Кочубиевским, в 70-м — на суде над Бахтияровым.

В петлицах у них, как и у людей, — калина.

Я процедил одному, захлестнутый ненавистью:

— А что тут кагебисты делают?

Он испуганно забормотал, что я его с кем-то путаю.

В это время Василь Стус читал свои стихи:

А ти шукай — червону тiнь калини,

на чорних водах — тiнь ïï шукай,

де горстка нас. Малесенька щопта.

…………………………………………

Ярiй душе, ярiй, а не ридай.

После похорон кто-то начал распространять слухи о том, что Аллу убили украинские националисты, за то, мол, что она, зная их тайны, выдала их КГБ. И даже, кажется, не КГБ запустило эту парашу, а либералы, сидящие по своим квартиркам и сплетничающие о власти, об участниках сопротивления.

Эти же круги запустили другую парашу: это-де сексуальная драма.

Одним не давало покоя мужество Аллы, другим — ее энергия, отсутствие ханжества. И тем, и другим — ее смех, открытое лицо без страха и комплексов неполноценности, национальной, женской, художественной.

Кое-кто из тех, кто голосовал в 68-м году за исключение ее из Союза, стали говорить, что она вообще не украинка, а… еврейка. Как будто она оскорбилась бы этим подозрением! Она никогда не интересовалась национальностью как «пятым пунктом» в паспорте. Она отличала лишь дураков от умных, подлецов от честных, любящих Украину от ее предателей и палачей.

Только психически ущербные люди ненавидели ее.

Я много рассказывал ей о Петре Григорьевиче Григоренко. Она читала его статьи и очень хотела встретиться с ним, чувствуя родство. Для меня же они оба всегда вызывают в сознании лучшее в истории Украины — Запорожскую Сечь с ее свободой, демократией, энергией и смехом.

После похорон выгнали с работы Александра Сергиенко, а Гелю влепили выговор. Заместитель прокурора Киевской области угрожал Гелю наказанием за «слухи» об убийстве Аллы за убеждения.

Выступления на похоронах Аллы и материалы суда над Морозом стали широко распространяться в самиздате. И тут ГБ снова проиграло по сути: читая о суде и смерти, отсеивались трусы, но росло число сопротивленцев, росла политическая активность. Судом над Moрозом ГБ подчеркнуло принципиальную правоту Moроза в споре с Дзюбой. Это усиливало именно политическую часть украинского движения.

Жестокость приговора Морозу была показателем нового этапа репрессий.

В США шло следствие над Анджелой Дэвис. Наши газеты захлебывались от возмущения. А мы все сравнивали гуманизм судей Мороза и неслыханную жестокость следователей Дэвис. Она из тюрьмы пишет письма, критикующие строй, дает интервью. (Фантастика! Разве это можно представить: к Морозу приходит корреспондент не для клеветы на него, а чтобы мир узнал о его состоянии, взглядах и т. д. Да что ж это? Неужели американская реакция столь погрязла в своей античеловечности, что допустит и советских журналистов, как писали советские газеты? Ведь это же «вмешательство во внутренние дела» США. О чем думают президент, империалисты, ЦРУ и ФБР?)

Как трогательны были статьи о том, что Анджеле ограничивают время встреч с адвокатом и — волосы дыбом встают! — дают холодный (!) кофе.

Именно в этом духе комментировал «Украинский вестник» дело Дэвис и дело Мороза.

В то время как судили за слово, Президиум Верховного Совета помиловал бериевца, бывшего министра внутренних дел Азербайджанской ССР Емельянова, приговоренного в 53-м году на 25 лет за его зверства.

Возле Ленинграда живет полковник ГБ Монахов, садиет, под непосредственным руководством которого истребительная команда палками со свинцовыми наконечниками убила несколько сот коминтерновцев. Монахова даже не исключили из партии: не позволил секретарь Ленинградского обкома партии Толстяков (а западные коммунисты как ни в чем не бывало ездят в Ленинград, встречаются с Толстиковым, пожимают ему руку, улыбаются человеку, который поддерживает палача их соотечественников, их товарищей по партии, их вождей!)


*

Созерцание окружающего, изучение истории шло параллельно изучению «художественных» особенностей литературы соцреализма. Я все более ощущал важность анализа «моих орлов» — ведь это ключ к психо-идеологии нашего государства. Те случаи общественной патологии, которые разбросаны по страницам официальной философии, по судам, в секретных инструкциях, в практике тюрем и лагерей, — у Кочетова и Шевцова сконцентрированы в их романах. Нет статистики, нет социологических исследований — но есть богатая соцреалистическая литература, раскрывающая психологию «инженеров человеческих душ», фразеологию идеологии и ее подтекст.

Например, садизм с фекальностью, с патологическим влечением к самопачканью и пачканью всего человеческого все более вырисовывался при анализе Кочетова-Шевцова.

Садизм и пачканье идейного врага очень хорошо выражено в издевательской, унижающей интерпретации фамилий, имен отрицательных героев. Огнев превращается у Кочетова в Горелого, реальная Патриция Блейк в Браун — коричневую. У Шевцова комсомольцы Вонючий тупик называют проспектом отрицательного героя Гризула. Я почувствувал, что имею дело с аспектом психологии более интересным, чем сексуальная патологическая подоплека соцреалистической идеологией. Значение семи букв фамилии героев для Кочетова или шести для Шевцова наводит на мысль о каббале. Но коверкание фамилий, разоблачение псевдонимов (шевцовский Аркадий Остапович — Арий Осафович из Одессы; Троцкий — Бронштейн и т. д.) показывает, что это магия имени. Имя должно иметь смысл отрицательный или положительный, в зависимости от сущности героя. Герои Шевцова прямо об этом говорят. Они считают имя «Марат» бессмысленным (лучше уж Март), возмущаются некрасивыми (жидовками, конечно) Розами, Магнолиями и т. д.

Когда пограничник раскрывает положительной героине истинное имя и отчество (по паспорту) Аркадия Остаповича, это магическое разоблачение, и оно предваряет разоблачение его как шпиона.

Грамматическая ошибка — «эмиграция» рыб вместо «миграция» — оказывается подсознательным эквивалентом этого магического разоблачения имени-маски.

Моя знакомая М. К., талантливейший и глубочайший филолог, ознакомившись с моими предварительными результатами, посоветовала изучать работы по анализу магического сознания первобытных людей. Она же сказала, что по сути мой подход является структуралистским. (В который раз меня ткнули в факт, что говорю прозой и открываю Америку!)

Пришлось забросить психоанализ и засесть за Леви-Брюлля, «Золотую ветвь» Фрэзэра, «Происхождение человечества» Семенова, «Морфологию волшебной сказки» и «Исторические корни волшебной сказки» Проппа и за труды Тартусского университета по структурному анализу.

Наконец-то я нашел близкий мне метод анализа интересующих меня явлений — сочетание структурного анализа с психологической интерпретацией обнаруженной структуры.

Чтение структуралистской литературы шло параллельно анализу, что помогало критически воспринимать структурализм и глубже понимать магию Кочетовых, магию «социалистического» государства. К сожалению, работ западных структуралистов не было (кроме одной статьи Леви-Стросса в «Вопросах философии»), как не было работ К. Юнга, Э. Фромма, Г. Маркузе. Пришлось по крохам выуживать цитаты, искривленное изложение их работ в «критической» литературе. На Западе представить не могут этой пытки — глотать сотни «критических» «марксистских» статей ради нескольких достоверных цитат, из которых приходится извлекать истинный смысл (а ведь вне контекста они могут восприниматься искаженно!).

Со структурным анализом легче — он дозволен в той или иной мере. А неофрейдизм, а психоанализм фашизма, а социальная психология?! Мучительно продираться сквозь фальсификации, мучительно осознавать, что тратишь столько усилий на повторение задов современной науки, на самостоятельное изобретение велосипеда. Утешает только, что самостоятельный анализ дает возможность внести нечто свое в давно известное.

Советские психоаналитики 20-х годов только отталкивали примитивизмом, мифологичностью, произвольностью анализа литературы.

Из Фромма я воспринял понятие «невротическое общество» в его связи с «невротической личностью». Прочел «Психологические типы», «Психологию и поэзию» Юнга. С новыми идеями Юнга познакомился в некоторой степени по работам С. Аверинцева — одного из самых интересных в стране филологов. Но это была интерпретация, а не сам Юнг. Слова «коллективное бессознательное», «архетип» заинтриговали — но что они означают?

Феномен пачкающего юмора положительных героев Шевцова — Кочетова привел меня к изучению работ великого М. Бахтина о Рабле, Достоевском, Гоголе. Стало ясно, что упреки М. К. об односторонности анализа соцреализма, о позитивной функции магии и фекальности в искусстве справедливы. Не только у хама, но и у культуры фекальная символика имеет значение. И Рабле, и Гашек (в Швейке), и советские шансонье тоже пачкают. В чем же разница? В направленности, в объекте пачкания. В культуре пачкается то, что отжило себя, что угнетает человека, что ему враждебно. Дело не в фекальной или магической структуре, а в ее функции. Когда Шевцов магически накликает на жида карающий меч ГБ, то это, сочетаясь с пачканием жида, дает античеловеческий эффект. Магия же культуры — магия красоты, очищения человека, возвышения его, магия веры в человека. Магия пронизывает и символику поэзии Шевченко, Пушкина, Галича, Лины Костенко, и произведения хамской культуры соцреализма. Но магия культуры не отменяет логику, разум. Она лишь делает рассудок разумом, эмоционально насыщает логику, превращая ее в диалектику.

Так работа над хамской психикой вдруг опять привела меня к проблеме культуры, в частности к феномену национального гения — Шевченко.

У Шевченко формально есть те же особенности, что и у соцреалистов.

Штампы хамов у него — фольклорные и личные клише (образы); пачкание святого — заземление образа Мадонны; большая художественная роль сексуальных проблем, социальных и личностных, — образ «покрытки», падшей женщины, центральный в «Кобзаре» (не Украина, не классовый протест, не Бог, а «Покрытка»!); искажение грамматических норм — гениальные, бьющие прямо в сердце читателя пропуски слов и «неправильный» синтаксис.

Я достал частотный словарь Шевченко, начал записывать «штампы», логические «ляпсусы», абракадабры, противоречия.

Частотный словарь пришлось упорядочить по-своему: по порядку уменьшения частоты слова в «Кобзаре». Оказалось, что самыми частыми словами являются слова религиозного содержания и слова, связанные со зрением.

Уже это опровергает тезис об атеизме Шевченко.

Наметились линии образов Шевченко. Линия «байстрюка» — «Христа»: байстрюк, «я», «кобзарь», Гонта (вождь восстания гайдамаков против польской шляхты), декабристы, Прометей, Христос, Ян Гус. Линия «вампира»: Гонта, цари, варнак (убийца, душегуб), Боготец (Сатана), байстрюки. Линия Богаотцаприроды: природа как земной рай, художник, кобзарь, Бог. Линия «покрытии» — Катерина, Марина, княжна, батрачка, казачка, Украина, Богородица. Это центральная линия, детерминанта психики и поэзии Шевченко.

Я сконцентрировал силы на этой линии, стержневом образе «Кобзаря».

Оказалось, что в основе образа «покрытки» лежит проблема «греха» — грехопадение, кара за грех и искупление. Грешны все, караются все за грех свой. Шевченко берет лицо угнетенной нации, угнетенного класса, угнетенного пола, самой угнетенной части этого пола. И бьется над проблемой: за что она карается, в чем ее грех, и как искупить его? Такая постановка проблем сближает Шевченко с Достоевским — выбрать самое сложное явление на грани света и тьмы, не упрощая себе художественной задачи. И решать вечные вопросы добра и зла именно здесь, на грани.

Грех покрытки — религиозный (рождение дитяти вне церковного брака), социальный (измена классу — прелюбодеяние с помещиком), национальный (измена нации — прелюбодеяние с москалем, евреем, поляком). Грех этот может быть и не по вине женщины — отсюда образы насилуемых женщин и самой Украины.

Шевченко от стиха к стиху рассматривает все варианты прелюбодеяния и его плодов.

И, наконец, в завершение святотатствует, пишет поэму «Мария». Но как она отлична от святотатства «Гаврилиады» Пушкина. У Пушкина — это отклик на вольтерьянство Парни, это не его личностное, больное, это зубоскальство, эстетически прекрасное хулиганство, издевательство над Церковью, ее ханжеским пониманием Богоматери.

У Шевченко — это решение личной, национальной, классовой, общечеловеческой проблемы «грехопадения» и «искупления». То, что это решение личного «невроза», видно из последующей поэзии Шевченко: покрытка исчезла. В «Марии» Шевченко изжил, разрядил проблему. В чем же это решение?

Мария нарушила формальное табу церкви, но не изменила ни Богу (отец Христа — апостол, предтеча Христа), ни своей нации. И плод ее «греха» воспитан ею в заветах отца — апостола Бога. Согрешив, она дала миру Спасителя, Искупителя родового греха. Плодом своим оценивается грех, а не фактом нарушения табу. Грешники-то как раз — карающие грех и плод греха — Христа. Грешник: Бог-Отец, отдающий своих детей на смертные муки.

Шевченко «Марией» своей создал новое Евангелие, Благую Весть Украины. Богом этого Евангелия является женщина, грешница, рождающая и воспитывающая Спасителя. И она, а не его Ученики, несет Его слово т. е. ее слово) людям. Евангелие Украины, Мадонны-«Покрытки» — это песнь женщине, матери, очищенному греху. И вспоминаются слова самого Иисуса:

«Ничто, входящее в человека извне, не может осквернить его; но что исходит из него, то оскверняет человека».

Я попытался проследить путь шевченковского самоочищения — от «Катерины» до «Марии» — детально, во всех его аспектах, и вдруг обнаружил, что нельзя рассматривать этот путь как непрерывный прогресс. В «Катерине» не только постановка проблемы, но и неявный ответ. Катерина, согрешив с москалем-паном, бросает сына в свет без помощи и сама губит себя — совершая грех посягательства на свою жизнь (уже в первом стихе «Причинна» проблема этого греха — нежелание нести крест жизни — поставлена). Грех покрытки — в отказе от «виховування» ребенка («выховывать» — прятать от врагов — соблазнов, чужих людей, Бога-Сатаны, завоевателя), в отказе от самоочищения и искупления личного греха (родовой искупил Христос). Катерина предлагает сыну искупить ее грех сиротством. Это решение заложено и в словах, в их семантике и в фонетике. Покрытка — покрывается, как и замужняя женщина, платком. В «Катерине» Шевченко говорит о ночи, покрывающей счастье и слезы, о земле, покрывающей умерших, воде пруда, укрывшей тело «покрытки» («покрытой» ранее москалем). Покров в «Катерине» потенциально содержит уже превращение покрытки Марии в Покров Богородицы). Фонетика линии этого образа грешницы связывает «покрытку» с «криницей» (народный символ чистоты, девичества), с чистой дикой лилией — «крыном» и далее — с «кровью» и «кривдою» (неправдой, вредом, нанесенным матерью сыну). В «Maрии» те же мотивы, те же образы — но ставшие явными. Вот в «Катерине» Мать говорит сыну:

«Оставайся шукать батька,

А я вже шукала».

Тут «батько» — москаль, пан, отрекшийся от сына и любимой, соблазнитель. Но он же — неявно — Бог. Грех Катерины в отказе от поисков Бога, в отказе от Бога.

Мария же ждет любимого, апостола Бога. Она видит Мессию до рождения Сына, она распята сама, как распят ее «соблазнитель», как все люди. Она ищет, она рождает Сына на дороге, спасая его от Ирода. Вся ее жизнь в пути. Она разбудила Сына огненной слезой своих страданий и пошла за ним в поисках Правды, Бога, Отца.

Еще до «Евангелия от Шевченка» — «Марии», во всём пути Кобзаря к этой поэме, видно, что где-то, в глубинах поиска, было закодировано в фонетике, в образах, в сюжете, во всем — решение, благая весть, еретическая украинская интерпретация христианского мифа.

У меня возникло предложение, что в украинском языке еще с доисторических времен закодирован миф Шевченко, что всякий язык несет в себе национальный древний миф. Иван Светличный поддержал этот вывод, сославшись на слова Хлебникова о том, что в древности словотворчество было магическим актом, чудотворчеством. Пришлось обратиться к проблемам языкового творчества детей (исследования Корнея Чуковского) и древних народов, к проблемам мифотворчества. Ведь язык возникал вместе с мифом. Миф забыт, но он зашифрован в фонетике, морфологии, синтаксисе[8].

Смысл гения нации заключен в том, что через себя, язык, через личность свою, сознание и подсознание, генотип и фенотип, гений создает личный миф, адекватный языковому мифу и современному этапу развития нации (понятны поэтому языковые поиски Солженицына — в диалектах, древних пластах русского языка). Гений дешифрует языковый миф — дешифрует по-своему, субъективно. Но без этой субъективности не было бы ни объективного смысла мифа творений гения, ни объективного значения гения в развитии национальной культуры. Шевченко был не «одним из гениев» Украины, а ее культурным Богом. Богом — создателем культуры, или «культурным героем», выражаясь структуралистски.

Если древние языческие боги Украины, украинские Христос и Мадонна были вложены в культуру до Шевченко главным образом неявно (за исключением близкого Шевченко философа Сковороды и иерархов украинской церкви), в фольклоре, верованиях народа, в думах кобзарей и в обычаях Запорожской Сечи, то Шевченко создает современную культуру, он Прометей Украины, ее Бог. И верующий, и атеист украинский — если он украинец, а не малополяк, малоросс — связан духовно с Шевченко. Шевченко — Ретранслятор Украины, через него идет связь между современниками и связь поколений.

И это лицо Шевченко — ретранслятора и создателя культуры, ее генератора — ощущается советской властью как нечто враждебное ей. Это и есть национализм. Поэтому Шевченко усиленно интерпретируют, «изучают» в школе — искажая, выхолащивая из него противоречивость, иррациональность, оставляя уплощенный классовый протест, атеизм, делая его предтечей позднего Тычины — московского раба и певца террора. Сейчас, после шестидесятников, истинный Шевченко разрывает свой памятник-могилу, оживает, и потому все чаще чтение его стихов и пение песен на его слова власть прямо запрещает как национализм.

Работа над «Кобзарем» помогла мне лучше понять особенности Кочетова-Шевцова. Вначале я расчистил пласт первобытно-мифологического мышления. Все мифы фашизма налицо.

Миф крови. Потомок положительного героя — положителей. Исключение — евреи у Шевцова. У положительного Гершковича — отрицательные дети, сионисты. У Робермана — старого большевика — сын издает сионистский журнальчик под названием «Унитаз» (намек на «Униту»). Положительный еврей — это чудо белой магии революции, а чудо не передается по крови.

Миф земли. Евреи плохи тем, что они чужеродный элемент, у них нет кровной связи с землей русской.

Миф мужчины и женщины. Женщина — слабое звено, сосуд порока. Через женщину — даже позитивную — враг (жид, шпион) воздействует на позитивного мужчину. Этим объясняется парадокс: некоторые позитивные по крови дети — отрицательны. Но ненадолго — приходит положительный герой, белый маг — парторг Глебов, и заклинанием (письмом отца) уничтожает злые чары (алкоголь, секс чужеродный). К женщинам ходят с плетью или бьют их по заду. Слабым местом обороны страны у Шевцова являются и мужчины-нацмены (татары, украинцы, армяне). Украинец для Шевцова — слабый русский или же скрывающийся еврей. Одного только Шевченко он признает за своего, еще бы: фонетически «шев», да и по семантике сын «шевца» — так сказать, украинизированный, подпорченный Шевцов.

Мифы крови, земли, чужестранца и пола пронизаны всеми формами магии. Тут и магия наименования, и магия заклинания и проклятия, магия волшебного зелья (авторы четко различают правильный и неправильный алкоголь: у Кочетова плох зарубежный, у Шевцова плохи и армянские вина, коньяки; водка — вот наше, советское, волшебное зелье), магия дотрагивания рукой, магия сексуальная (расслабляющая наши священные рубежи между миром загробным и миром живым).

Но Кочетов «подарил» мне и другое — элементы церковноправославной символики. Оказалось, что автопортрет его в «Чего же ты хочешь?» тянется от петуха, Птушкова-Евтушенко, Мамонова[9] на отрицательной, теневой части до Булатова-Сталина, молодого поэта — рабочего Феликса Самарина и раскаявшегося белогвардейского писателя Серафима Сабурова, которые представляют собой три ипостаси Бога: Бога-Отца — Булатова, Бога-Сына — Сабурова (Серафима Распятого), и Бога-Духа Святого — Ф. Самарина (он же — Савонарола).

Есть и змея-соблазнительница, даже две: позитивная Ия Паладина, своя, родная, советская (змея-эксгибиционистка), и Порция Браун, посланница ЦРУ-Сатаны, тоже эксгибионистка. В романе есть структурно одинаковые сцены: Ия соблазняет «святого» (слова Ии) «Савонаролу» (слова Порции) Самарина Феликса — «железного» Феликса, а Порция — Мамонова, т. е. служителя Мамоне, а не Богу-Отцу-Булатову-Сталину. Феликс выдерживает натиск, сохраняет Ию для Булатова, а себя для Валерии Васильевой. Мамонов же напивается, соблазняется «коричневой змеей» и предает святую Русь.

Как хорошо виден смысл этого церковно-православного слоя подсознания — это оязыченное, варварское, суеверное христианство с инквизиторским оттенком. Так злая змея Порция связанна с Жанночкой, которая обладает всеми признаками Бабы-Яги (т. е. дохристианское божество): костяная нога, птичий гвалт и запах, всеведение, пограничность положения между тем и нашим миром, функции советника зла и провокаций.

Миф-мир обоих писателей существенно отличен только в одном. У Кочетова в центре мироздания «я» — «сверх-я», «минуся», т. е. это положительная религия во главе с позитивным Богом. У Шевцова в центре — Сатана-жид, негативный Бог, а «я» — произведено от него, «я» — антисатана, заслон от Сатаны. Обе мифологии манихеистичны, лишь доминанты, акценты у них разные.

Когда я подошел в анализе к этому месту; то понял, что мне нужна фашистская художественная литература, книги по фашистской идеологии и мифологии. А их не было. Я смотрел, правда, фильм Ромма «Обьгкновенный фашизм». Очень много общего с обыкновенным сталинизмом. Но у фашистов больше иррационального, красивости, эстетизма, яркости. Сталинизм предпочитает серые краски, серокрасные, сероголубые, серо-зеленые, рационализированные (хотя и там, и там — в глубине разгул иррациональных сил).

В этом Шевцов ближе к фашизму, как и в своем антисемитизме, как и в отсутствии охамленного христианства, в своей близости к земле (термина «диктатура пролетариата» у Шевцова нет).

Анализ Шевцова — Кочетова наталкивался почти на непреодолимое психологическое препятствие — необходимость перечитывать эту патологию по много раз, с карандашем в руках, изучая грамматические ошибки, особенности стиля, построения сцен, развития тем, мотивов. Этот утомительный труд скрашивался только эмоциями раскрытия тайны и смехом над анекдотичностью, абсурдностью соцреализма.

Вот в поэме А. Софронова вдруг Данте любит… Лауру. Товарищ коммунист, по словам Ленина, долженствующий овладеть всей человеческой культурой, решил поменять любимых женщин Данте и Петрарки — Беатриче и Лауру. И ведь читала это редакция журнала «Молодая гвардия», а потом издательство, где поэма вышла отдельной книжкой. Никто не пожалел беднягу Данте — ему дружным коллективом подсунули чужую даму сердца. А ведь сколько он старался, чтоб имя Беатриче стало бессмертным — благодаря его, а не Петрарковой любви. Но манихеизм не различает позитивных героев — жен и мужчин. Они взаимозаменяемы, т. е. эквивалентны своей позитивностью.


*

Разрядку от страшной атмосферы шевцовских романов давала работа над психологией игры. Мы вдвоем с Таней написали большую статью о методике (и методологии) игрового воспитания. Центральной мыслью было использование главного в игре — эмоций — как рычага морального, сенсорного, интеллектуального развития. Была сформулирована и основная цель «коммунистического воспитания» — гармоническое воспитание личности, социализация ребенка. Фрейд, положенный в основу работы, был тщательно спрятан. На поверхности от него осталась социализация вместо сублимации, осталась и генерализация эмоций (перенос влечений я обозвал павловской иррадиацией). Наметили мы также основные темы будущих исследований: анализ структуры игры, эмоциональных процессов в игре, логической, моральной, эстетической граней сенсорики, разработка повозрастной системы игр, развивающих определенную психическую функцию.

Окончив работу, мы поняли, что нащупали нечто, объединяющее все мои предыдущие поиски: психоанализ; культура и хамство; структурный анализ. Игра и ее закономерности, ее классификация охватывает все сферы человеческой жизни, культуры. И в ней, как нам казалось, ключ к проблеме культуры, к проблеме становления человека, сублимации биологического в явление культуры.

Специалисты-психологи посоветовали нам познакомиться с работой Л. Выготского об игре, т. к. мы в своих выводах были близки его теории игры. В Выготском мы открыли для себя психолога высокого уровня, не имеющего ничего общего с убогой павловской психологией.

Теории Выготского и его ученика Эльконина показали, что главным в игре как ведущей форме деятельности дошкольника является желание, потребность стать взрослым.

В глаза бросается параллелизм эмоциональной основы волшебной сказки и детской игры. В волшебной сказке, по Проппу, отражен миф превращения подростка в мужчину, обряд инициации. В этом мифе, обряде после испытаний мальчик становится взрослым, т. е. мужем, охотником и магом (т. е. могущим управлять окружающим миром). И те же три ипостаси, потребности «стать взрослым» мы обнаружили в игре.

Играя в «педагогическую» игру, дети всегда вносят в нее, улучшая ее, сексуальный момент, магию абракадабры, ритуальные слова и жесты.

Критик Мирон Петровский написал в 60-х годах статью о «критерии цирка» в детской литературе. Ребенок любит цирк за то, что человек там все может, любые чудеса творит — акробат, жонглер, силач, фокусник. Шут, клоун символизирует неумейку, самого ребенка. Но клоун смешон, он символизирует прошлое ребенка, а остальные — его будущее, всемогущество взрослого. Коронный номер цирка для ребенка — чудесная трансформация смешного неумейки (в смехе над ним ребенок изживает комплекс своего детского неумения) во всемогущего: клоун легко, шутя, чудесно повторяет всю программу — жонглера, акробата, силача. Он наглядно изображает будущее ребенка — превращение во взрослого.

И в литературе ребенок любит именно всемогущество простого человека, побеждающего сверхестественное, могущественное Зло — Змея Горыныча, Карабаса-Барабаса, Людоеда и других.

Петровский имел несчастье привести в качестве примера Алексея Маресьева: безногий калека, преодолевший непреодолимые препятствия и вернувшийся в конце концов к профессии летчика, Маресьев могуч как человек, т. к. победил и внешнее зло — мороз, голод, фашистов, и собственный физический недостаток.

И вдруг на Съезде писателей Агния Барто, признанный «классик» советской детской литературы, обрушилась на «критерий цирка»: Петровский сравнил «настоящего человека» с циркачом! Опять все то же соцреалистическое безмыслие: дети должны видеть в Маресьеве «обыкновенного» советского человека, коммуниста, героя (исходя из неявного тезиса, что советский человек — супермен). Они должны! И не важна для педагогов специфика детской психики.

Идеологизируется все. Вот дают детям криптограмму. После расшифровки оказывается, что это одна из самых трогательных строк Шевченко, страдающего в ссылке, в солдатах. Педагогу не важна действительная дидактическая задача криптограммы — он лепит в нее идею. Идея опошляется, она ведь не нужна ребенку в процессе игры. Она нужна глупому педагогу, пичкающему детей идеями и рассматривающему любовь к игре как вкусную облатку для педагогического лекарства против детскости детей.

Непонимание сути сказок, игр сказывается во всем.

Некоторое время педагогами владела пацифистская идея (как всегда, спущенная сверху), что детям вредны ружья, пистолеты, сабли, оружие вообще (было это в период хрущевского «разоружения»), И дети играли палками, камнями, пугачами. После 68-го года потребовали военно-патриотического воспитания и снова начали милитаризировать игрушки. Пришлось дать зеленую улицу детскому оружию.

Педагоги старой закалки смутились: оружие будет способствовать развитию агрессивности. Вначале я, как и старые педагоги, возмутился милитаризмом новой педагогики. Некоторое время потихоньку выбрасывал оружие своих детей. Но они продолжали «бабахать», «тр-р-р-ракать», отступать и наступать, прятаться в засадах. Им нужна борьба со злом, война с ним, нужен подвиг, победа, нужна тактика и стратегия боев. И не имеет значения похожесть их палок на ружья и сабли. Лук им интереснее танков и атомных бомб.

После изучения работ Эльконина и Выготского я понял, что глупы и «пацифисты», и «милитаристы». Если мальчик играет в «шофера», «полицейского» или «вора», то он не обучается профессии, профессиональным навыкам или даже специфическим эмоциям. Он эмоционально «изучает» роли, социальные функции мира взрослых, он входит в мир взрослых, разрушает свой страх перед могуществом и бесконечностью, загадочностью взрослого мира. Многообразные игры развивают эмоциональную сферу, обучают владеть собой, сублимировать свои влечения, замещать нереализуемые влечения реальными действиями, подчиняться внутренним правилам игры.

Дидактизация, идеологизация игры чаще дает противоположный замыслу «педагога» результат — отвращение к взрослой идее, непонятной и скучной. Если взрослый отбирает оружие, то в итоге, сочетаясь с другими факторами, этот запрет оставит в подсознании оружие как мечту о чем-то таинственно-прекрасном, как средство свободы от преград. Искусственная милитаризация детства дает изживание свойственного детям стремления к борьбе и подвигу, вызывает протест против дисциплины в игре, борьбе, труде. Часть детей, правда, может увлечься ролью героических «болванчиков». Но в целом игра в войну не имеет отношения к взрослой войне. Потребность в игре-войне может потом развиться в любовь к борьбе в шахматах, к борьбе с теоремой, проблемой. Все зависит от общей структуры игрового процесса в системе игр, от роли педагога в ней, от успехов в игре, от эмоциональных процессов в играх, от психики ребенка.

Детская «война» луков, пистолетов, мечей — благородная, аристократическая игра ума, военной хитрости и мужества. Что общего в ней с войной «кнопок», машин, ракет — войной, где личность, как и целые народы, — ничто?

Именно не изжившие свое детство в смелых играх борьбы становятся инфантильными взрослыми — садистами, доносчиками, ханжами, инквизиторами-кагебистами, хладнокровными профессорами типа профессора Лунца.

Со Славиком Глузманом мы обсуждали эту проблему — роль игры в борьбе с инфантилизмом, психоневрозами, роль игровых правил в становлении гибкой цензуры в психике. Мы хотели даже, изучив эволюцию игры, эмоции в игре, разработать игротерапию для лечения сумасшедших детей — так тесно связана игра с проблемами изживания фобий, запретных влечений, с созданием механизмов сублимации, замещения предметов влечения, смещения влечений и т. д.

Но ни у него, ни у меня не было времени для игротерапии. Он еврей и потому не смог устроиться на работу в Киеве. После института поехал работать в Житомир. Лечил истерию, психопатию и более сложные болезни. Положение психиатрии, ее низкий уровень, неспособность лечить большинство психозов (если не все) привили ему отвращение к врачебному обману, к глупым коллегам. Посещение тюрем привело его в ужас: сколько там больных психически, сколько здоровых, брошенных в одни камеры с больными. Он старался добиться перевода сумасшедших уголовников в больницу, но удавалось это с трудом. Как человеку, воспитанному на великой русской литературе, в семье врачей, ему трудно было стать хладнокровным лекарем, молчаливо созерцающим мучения больных и бездушие коллег. А тут известия о психушках, угрозы психиатрией, антисемитизм, с которым ему приходилось сталкиваться каждый день. Даже охрана, надзиратели тюрем, боящиеся его как начальства, психиатра, проверяющего положение больных в тюрьмах, имели перед ним преимущество невежества, бездушия, толстокожести, власти карателей и расовой чистоты. Последний легавый чувствует превосходство над евреем, если даже еврей — Лунц. А что уж говорить о еврее с ранимой совестью, со столь тонкой нервной системой, что она откликается на все боли ближних?

Славик писал рассказы. Вкусы наши существенно отличались. Когда он написал рассказ о своих поисках работы, мне рассказ очень понравился, ему же не очень. Он искал художественное обобщение в сюрреалистических образах, в сюрреалистическом построении сюжета. Как психиатр он видел советский абсурд, паралогизм очень хорошо. Ведь это страна шизофрении, сосуществование двух (и более) «стран» — страны, стоящей «на пороге коммунизма» и страны, стоящей на уровне древнего Рима, средневековья, Ивана Грозного, Петра I, Пугачева. Но это и параноидальная страна, с манией величия и бредом отношения — советско-русское мессианство и страх перед происками империалистов, сионистов, украинских националистов, ревизионистов, троцкистов. Все виды болезни есть в этой стране, нет только здоровья. Тут и людоедство, и вампиризм, и чрезмерная конкретность мышления и чрезмерная абстрактность. Огромный сумасшедший дом, где здоровых людей лечат параноики, шизофреники, психопаты, истерики.

И как психиатр, как человек большой совести и культуры, он при всей своей нелюбви к политике написал контр-экспертизу по делу П. Г. Григоренко. Он изучил письма Григоренко, его работы, беседовал со знакомыми.

Эту работу передали в Москву.

Садиться в тюрьму Глузману вовсе не хотелось. Он не «герой». К «героям», энтузиастам-политикам относится скептически. Но «не могу молчать» Льва Толстого, Петра Григоренко — это всеобщее качество нашей протестующей интеллигенции.

Сейчас Славик в лагере, на семь лет плюс три года ссылки. Он стал борцом на уровне Мороза, Буковского, Джемилева, борцом без страха, борцом с садизмом полиции и лагерных палачей, с бесчеловечным абсурдом полицейской страны.

На Запад пришли его письма-протесты, ответы интервьюеру и «Открытое письмо родителям». Все, кто знает Глузмана, не могут без слез и чувства благодарности читать его письмо родителям. Это документ огромной силы, в нем изложена суть демократического движения. Я хорошо знал Глузмана, но не знал в нем такой силы духа. КГБ своими репрессиями отбрасывает от движения все слабое, трусливое, а в лучших людях выжигает прекраснодушие, либерализм. Лагеря и тюрьма — школа силы, ума, духа. И за это «спасибо» Брежневу. Он готовит себе врагов — умных, честных, сильных, высокодуховных. Правда, воспитывают в лагерях (и особенно в психушках) и истеричных, злых человеконенавистников. Но Глузманов больше.

Вот как идет воспитание борцов в лагерях. Глузмана направили вскапывать контрольную следовую полосу, окружающую лагерь (какой символ! Ведь такая же полоса идет по границам страны: вся страна — лагерь, окруженный колючей проволокой и следовой полосой, и зэки — свободные советские люди — обязаны заниматься, по словам Глузмана, «самоохраной»). Ради того, чтобы получить свидание с родителями, Глузман совершил «аморальный» поступок, пошел на компромисс (первый и последний, по его словам). «Оперуполномоченный КГБ капитан Утырь как-то сказал, что у меня есть одно слабое место — мои родители. Он ошибается: у меня нет слабых мест. Эта роскошь для меня непозволительна». Я думаю, что Глузман тут неточен. КГБ использует «слабости»-достоинства, а Глузманы эти слабости превращают в свою силу, КГБ их этому обучает, выжигая слабость духовной силы.

Лагерный каратель сказал другу Глузмана Мешенеру: «Я могу вас поставить на голову, если захочу». Глузман комментирует: «Именно в такой акробатике и заключается гуманизм социалистической пенитенциарной системы».

«… в 50° мороза ночью меня укладывали в снег «на всякий случай»…»

Это пишет типичный, т. е. лучший, выражающий смысл движения сопротивления политзаключений. Тут нет фанатизма, озлобления, тут юмор и спокойный тон ученого, излагающего факт и суть садизма своих палачей, тут сила духа.

«У меня диссертация — «Заочное судебно-психиатрическое исследование по делу Григоренко», и я благодарю судьбу за то, что холост. Оперы из КГБ, подслушивающие в лагерном доме свиданий, не станут свидетелями моего адюльтера», — отвечает Славик родителям по поводу крушения их надежд на его научную карьеру и семейную счастливую жизнь.

«Я не настолько силен, чтоб переступить собственную совесть. И не настолько слаб». В этом смысл нашей борьбы. В основе ее — совесть. КГБ использует силу ума Дзюбы, совестливость и алкоголизм Якира, преклонение Л. Середняк перед Глузманом и Плющом — все елабости и достоинства наши, чтобы мы предали. И предают трусы, алкоголики, моралисты, рационалисты и истерические протестанты. Не предают трусы, алкоголики, моралисты, рационалисты и даже истерики. Все слабости становятся опорой, все достоинства могут стать основой предательства.

Как поется в одной песне: «Здесь сила против правды…»

Увы, у КГБ не только сила численности, бесчеловечности, экономики, но и сила слабости фобий, государственных маний и бредов.

А у нас и правда, доведенная до истерического правдолюбия, может стать слабостью.

И все-таки певец прав. У нас правда — главное оружие, наша сила, а у них бессилие лжи «Правд», дезинформации «Известий».

«… Ваше поколение контужено 37-м годом. […] Страх, страх, страх. […] Некий трансцендентный страх, кафкианский. И разве не счастье, что я лишен его, что совесть моя чиста? […] Вам тяжело, но неужели вы хотите, чтоб я предал мать Яна Палаха?»

Это тоже главное в нашем движении — отсутствие кафкианского страха предыдущего поколения. И память о Яне Палахе.

Как поет Галич о Мадонне, бредущей по Иудее и думающей о Сыне:

А вокруг шумела Иудея

И о мертвых помнить не хотела.

А Славик Глузман помнит о миллионах замученных в ГУЛаге, об Эльзе Кох и Данииле Лунце, о Бабьем Яре, о своем еврействе, обо мне в психушке.

Вместе с Владимиром Буковским он в лагере пишет рекомендации попадающим в руки Кох-Лунцу, садистам-психиатрам. Он думает о других, потому что уважает память погибших и уважает себя.

Пока Славик писал экспертизу по делу Григоренко, я взялся за «Психологические методы на допросе». К этой работе меня подвела предыдущая моя статья — «Психоидеология интеллигентного предательства». Последняя, в свою очередь, была мне подсказана эволюцией моих бывших друзей, спорами с ними. Они доказывали, что всегда было, есть и будет дерьмо. Дерьмо в самом человеке, в государстве, в борьбе. Они смаковали абсурд, отчаяние, патологию общества и бросали обвинения участникам сопротивления: они-де несут новую кровь, новый ГУЛаг, дерьмо вонючее, ибо советское дерьмо уже подсохло, и если его не трогать, то не слышно его вони. А мы-де «бесы»-«демократы» (по аналогии с «Бесами» Достоевского).

Мой самый близкий тогда друг Эдуард Недорослов несколько раз ловил меня на бесовщине и однажды разраженно заявил:

— Ты всегда выскользаешь.

Я передал через одну девушку опасное письмо в Москву. И «друг» обвинил меня в том, что я вовлекаю ее в борьбу, игнорируя ее нежелание участвовать в ней. Я объяснил, что не предупредил девушку, т. к. тогда она при задержании вынуждена была бы признать в КГБ, что сознательно участвовала в распространении антисоветчины. С другой стороны, она знала меня и адресата и понимала, что я не любовную записку передал.

— Хорошо. Но если бы ее схватили, она бы не захотела выдать твое имя и тем самым встала бы на путь борьбы с КГБ. Ты заставляешь людей бороться, опираясь на их совестливость.

— Я подписал письмо своей фамилией и даже подчеркнул, что с передающим не надо говорить о политике.

И так было несколько раз. Мой друг долго ловил меня на бесовщине, пока однажды не резюмировал:

— Вы честные люди, но вы прокладываете дорогу технократическому фашизму, который вас же и уничтожит.

Мысль об этой угрозе подсказал ему я сам, как и марксистский тезис о различии субъективного и объективного в движениях. Он не признавал марксизм, но тут не побрезговал «страшным» марксистским тезисом, чтобы обвинить марксиста. Когда он выступал против неомарксизма, я предложил ему связаться с религиозным движением, близким ему по духу. Но и на это он не пошел.

Он заявил мне, что, придя к власти, я его расстреляю за жалостливость к людям, к врагу.

— Да, если ты спасешь палача и тот по твоей вине убьет еще сотни людей, то придется поставить тебя к стенке за твое соучастие в палачестве.

Он отошел от друзей, от самиздата и стал сытым, самодовольным работником технической пропаганды. Он помогал своей работой распространению официальной лжи, а о тех, кто борется с этой ложью, говорил как о будущих палачах либо настоящих бесах. А впоследствии дал обо мне ложные показания на суде.

Были и другие знакомые этого типа — абсурдисты, пессимисты.

Я описал в своей статье взаимосвязь абсолютно пессимистической идеологии со шкурной психологией предательства самого себя и друзей. Я попытался проследить логику перехода от абстрактного пессимистического отрицания общества к соглашательству с наличествующим злом во имя отрицания зла будущего, а затем и к сотрудничеству с этим злом. Логика эта переплетается с психологическим переходом: шаг логический, шаг психологический, потом логический — так до конца падения. На самом деле, нет чисто логических или чисто психологических шагов морального регресса, они взаимно порождают друг друга при психологической детерминанте, примате социально-психологических факторов.

Но работа над психоидеологией предательства абсолютных пессимистов показала мне, что все не так просто, как мне казалось в начале работы.

Это лишь путь эстетов, филологов. Есть путь предательства технической интеллигенции, эмоционального национализма, политических истериков, философский путь, путь спокойного, самоуверенного либерализма, путь бесов (любящих играть с полицией в кошки-мышки).

В основе всех путей — нечестность с собой, примат личной боли, личной судьбы над идеологией. Идеология для них — психозащитный механизм, спасающий человека от собственной совести, сострадания к людям и т. д.

Я понял, что такие шкурные идеологии базируются на мифологизации идеологии. Стал собирать материал для статьи о либералах, неомарксистах, «чистых» демократах, технократах, националистах. На самом деле, чистых идеологий нет, все они есть психоидеологии, сплетение разных идеологий между собой и с психологией; комплексов неполноценности, вины, страха, стыда, совести, истерии и сексуально-социальной патологии.

Во введении к статье я провел это разделение, ввел ориентировочную классификацию психоидеологий, упомянул о роли «шкурности», мифов, моды, бессознательных идеологий, в частности, бессознательной политичности, в сознании считающей себя аполитичной.

Так как социальной базой демократического движения пока является интеллигенция, то, значит, нужно использовать все ее социальные достоинства: эрудицию, знание, умение мыслить, анализировать — и бить ее слабости: склонность отрываться от грешной земли, склонность к самокопанию, к анархизму в политических действиях и в быту, к кастовой замкнутости, преувеличению роли слова, идеологий.

Все эти недостатки использует ГБ. И потому-то я хотел написать статью о психологии следователя и его жертвы: недостатки и достоинства следователя, недостатки и достоинства интеллигентов.

Номер «Вопросов психологии» со статьей Выготского об игре как раз содержал статью о психологических приемах следователя на допросах. Я смог опереться на описание легальных, законных приемов следствия. Оставалось обратить рекомендации следователям в рекомендации подследственным, свидетелям и дополнить их опытом друзей, своим опытом и материалами «Хроники», «Белой книги» А. Гинзбурга, работами Литвинова, «Юридической справкой» Есенина-Вольпина.

В статье я успел дойти до противозаконных методов следствия: шантажа, провокаций, фальсификаций, психологического террора, использования фармакологических средств, «наседок».

Свою статью я прочел большому числу тех, кто уже сидел или же прошел через следствие свидетелем. Они вносили поправки, дополнения.

К концу 1970 г. я поехал в Москву. Нужен был самиздат, нужно было отдать наши материалы, информацию об Украине. Мне нужна была также фашистская дореволюционная литература и литература современного анти- и просоветского фашизма для третьей части «Наследников Сталина». Во второй части, под названием «Обмолвки реакции», я обобщил анализ Шевцова — Кочетова на все советское общество, рассматривая понятия общественного сознания, подсознания, цензуры, общественной символики. Тут были процессы над Левиным-Лениным, путаница с Лениным-Бауэром, маразматические мемуары Микояна, выдающие «тайны» Кремля.

В качестве символа особенно заинтересовало меня «белое пятно» в гимне СССР — отсутствие слов. Гимн без слов выдает суть нового этапа сталинизма: слова о Сталине подразумеваются, но произносить их пока стыдно. А новых не хотят. Этому соответствует нежелание выполнить обещание — заменить Конституцию «диктатуры пролетариата» Конституцией «общенародного государства». Им кажется слишком либеральной Сталинская Конституция, а ведь придется сказать еще более прекраснодушные слова. Слова никогда не мешают им, но «антисоветчики» используют их же слова против них. Это неприятно. Технократы собираются вовсе отказаться от добрых слов — зачем им слова о демократии, свободе и гуманизме? У них кибернетика, ракеты, атомные бомбы, вся техника, промышленность и наука. Бюрократы же уважают бумажки и любят хорошие слова. Это их слабость.

Гимн без слов означает то же, что белый круг на красном флаге национал-демократов в ФРГ. Но у НДП это сознательный намек, кулак в белых перчатках (по типу статьи русского фашиста под названием «Без жидов», тут вкус тонкого эстетизма, в дореволюционном «Бей» заменено лишь «й» на «3» — и гуманно, и последовательно). А у Брежнева белое пятно в гимне — бессознательная угроза и растерянность, слабость, неустойчивость власти[10].

Понятие «общенародное государство» — алогично для марксиста. Это абсурд, алогизм, раскрывающий причины отсутствия слов в гимне. Всенародное государство

— ложь, такая же как и «диктатура пролетариата» при Сталине, но ложь алогичная, ложь и правда отказа от доктрины марксизма. Ведь «общенародное государство»

— это «грубый казарменный коммунизм» по Марксу. Но и это, наиболее точное определение алогизма оборота не точно, ибо нужно говорить об «антинародном государстве», о машине подавления всех классов (ведь и бюрократы придавлены машиной, и они недовольны им: одним хочется безнаказанно пользоваться материальными благами открыто, всенародно; другим хочется открыто подчиняться Сталину и тотально терроризировать народ, третьи хотят улучшить работу народного хозяйства, четвертые мечтают о прекрасном буржуазном Западе, пятые… все чего-то не того желают). Государство — машина для подавления одного класса другим (Ленин). Общенародное? Всенародная машина подавления всего народа всем народом… Что это? Пауки в банке? Ну нет, крестьяне крадут, пьют, но никого как класс не грызут. Рабочие? То же. Интеллигенты? То же, разве что врет больше, унижается больше. Но она угнетена не менее других. Значит, не всенародное взаимоугнетение. Если бы что-то марксистское осталось у идеологов КПСС, то они должны были бы сказать: определения государства, данные Марксом, Энгельсом, Лениным, устарели. Вот вам новое, более точное. И тогда «общенародное государство» приобрело бы какой-то логический смысл, пусть и не соответствующий реальному советскому государству. Но ведь для этого нужно мыслить, а не фальшиво бить поклоны отцам-основателям теории.

Интересна и бессознательная символика советского государства. В Киеве стоит памятник Ленину в виде фаллуса. Возник обычай ездить к памятникам Ленина после бракосочетания. Они, отцы народа и его слуги, любят ездить в авто черного цвета, работать в зданиях из черного гранита (в Киеве два года назад здание ЦК уже облицевали, прикрыв свою черную работу, — поняли, что ли, смысл черноты, которая у славян означает смерть, удушье, болезнь, сатанизм?), располагать в газетных статьях вождей по порядку их близости к очередному Вождю или же в соответствии с их действительным значением в олигархии, ездить в машинах, номера которых точно соответствуют месту в иерархии. Фуражки на офицерах все более приближаются к красивости гитлеровских, обмундирование к «белопогонному» с его роскошью ментиков, леонточек, красок, кастовых различий. Все больше термин «советский патриотизм» вытесняет лживый «интернационализм». Как забавно мне было в Киевской тюрьме прочесть статью о торжественном введении звания «прапорщик», а потом увидеть моих надзирателей уже в виде прапорщиков.

Как-то вся история России заглянула мне в камеру, когда я на 1-е Мая — праздник трудящихся — увидел пьяное улыбчивое лицо прапорщика в… голубом праздничном мундире.

Ну как тут обойтись без поэзии:

И вы, мундиры голубые,

И ты, послушный им народ…

Все та же лермонтовская страна — страна голубых мундиров, страна рабов, терпящих по триста лет, чтобы восстать в ослеплении, а потом опять погрузиться в терпение на очередные триста лет. Я не хотел бы, чтоб это поняли как презрение к русскому народу. Шевченко писал о «миллионах свинопасов» в казацком вольнолюбивом народе, о гетманах — «варшавском мусоре, подножье Москвы». Но когда я слышу сейчас опять о богоизбранности, мессианской роли русских, мне становится не по себе. 300 лет монгольского ига, 300 лет самодержавного, 60 — пока — советского. Зачем русские патриоты мечутся между низкопоклонничеством перед Западом и шовинистической гордыней своей… чем гордятся?

Обе крайности — проявления комплекса националы ной неполноценности. У Лермонтова, Чернышевского, Герцена, Сахарова этого комплекса нет. Да и зачем он русским? Это же национальная ущербность — мессианство, слепая национальная любовь и гордыня.

Первое, что я узнал в Москве, было известие о суде над философом Егидесом. Я знал о нем лишь то, что он написал работу о смысле жизни — одну из трех, что появились на эту тему. Чувствовалось по этой работе, что автор думает и понимает всю значимость проблемы, так долго считавшейся религиозной псевдопроблемой.

Егидеса посадили в обычную психушку («идеи величия и реформаторства»; он написал проект устава КПСС и Конституции, а также «клеветнические» статьи «К основным направлениям социализма» и «Единственный выход»).

Москвичи обсуждали статью А. Михайлова «Соображения по поводу либеральной кампании 1968 г.» — критика либеральной оппозиции — в частности, Инициативной группы — с позиций социал-демократического марксизма. Многое из замечаний автора мне показалось верным, но даже верное написано таким снисходительным тоном, с изрядной дозой догматизма, с непониманием политической значимости законничества и морализма движения и со склонностью х подполью. Эти ошибки смазали все то близкое, что было в статье для многих, разделяющих сходные с михайловскими позиции. Совершенно возмутительной была фраза о бесноватости, истеричности демонстрации 25 августа 68-го года. Не понимать значения вспышек морального негодования — означает стоять на позициях плоского рационализма, прагматизма. Михайлов не понимал всей значимости — на этапе разрастания оппозиции в среде специалистов — идейности, бесстрашия, морального протеста и правосознания в стране бесправия.

Все это ослабило силу его тезиса о том, что многие участники мистифицируют социальные корни демократического движения: противоречия между уровнем производительных сил и бюрократической системой распределения, организации и управления, в классовом отношении — между научно-технической и гуманитарной интеллигенцией, специалистами и бюрократами. Мистификация состоит в трактовке движения как чисто морального протеста, внеклассового. Михайлов совершенно точно указал на то, что борьба за общенародное право — свободу слова, убеждений, мысли — есть узко классовая позиция, т. к. без требования самоуправления на предприятиях, без права на забастовки, без указания на желаемую форму управления государством — хозяйством, армией, культурой — это выражает в общенародных потребностях интеллигентское начало: интеллигенция не может творить без свободы мысли, слова, печати, организаций.

Однако товарищ Михайлов столь традиционен в своем марксизме, что даже стилем своим, формой полемики отталкивает от себя: «Морализаторство, юридическое крючкотворство, громкие фразы» (преувеличение ошибок движения, нарочито оскорбляющее), «это — разлад и деградация» (о пассивных либералах; по моей терминологии — просто либералах), «действия их носят объективно… провокационный характер» (об активных либералах, т. е. демократах).

Так как все мои друзья возмущались его статьей («сидит у себя в углу, молчит в тряпочку, ни черта не делает и гордо поучает и смеет разбрасывать обвинения, рекомендовать теоретические исследования по домам, не высовывая носа из норы»), я пытался его защищать. Нужно перешагнуть через снобизм «теоретика», «ученого марксиста», через его неумение мыслить конкретно: без «истерических демонстраций», шумной, открытой части айсберга самиздата все остальное будет развиваться очень медленно и в подпольно-авантюрном направлении. И тогда видно рациональное в его критике. В самом деле, почему мы не публикуем материалов о забастовках, почему не свяжемся с бунтовщиками г. Новочеркасска, г. Прилук и т. д.? Я лично передал в «Хронику» три сообщения о рабочих забастовках на Украине, но их не опубликовали, т. к. «это политика, а политикой мы не занимаемся». Почему право на забастовки менее существенно, чем право на свободу совести? Потому, что оно вторично, зависит от других прав? Но это регуляторы отношений между рабочими и государством, регулятор производственных отношений, шаг к самоуправлению, специфически пролетарское оружие за права, наиболее понятное рабочим. Преимуществом ли является «идеальность» свобод, которых хотят интеллигенты? Да, поскольку в свободе мысли и ее выражения — политическая предпосылка национальных и экономических свобод. По абстрактная, идеальная свобода бессильна в своей «чистоте», если она не «затрязнится» материальными свободами — свободой выборов, забастовок, массовых организаций, правом контроля масс за руководством.

Демократическое движение затрагивает все материальные свободы, но слишком недостаточно.

Снобизм слов П. Якира о том, что его не интересует, идут ли за нами массы, выражает как раз индивидуализм и интеллигентский анархизм демократов.

У украинских патриотов нет этого снобизма по отношению к массам. Наоборот, здесь можно встретить преувеличенное поклонение массам в форме абстрактной, мистической любви к нации. Но это не мешает патриотам Восточной Украины быть оторванными от нации, народа живого, — из-за культурничества, филологизма, аполитизма, непрактичности.

У русских демократов и у восточно-украинских патриотов общее — абстрактность сознания, мистифицированность политической направленности. Эта абстрактность особенно видна у «либеральных марксистов» (т. е. немарксистов), например, у Роя Медведева. Медведев с его «классовым» подходом столь же далек от рабочих и крестьян, как и его оппоненты — демократы и русские националисты. Его «объективизм» — нежелание мыслить до конца, нежелание уйти в «марксистскую» ересь, отойти от устарелых догм, и потому у него субъективное восприятие страны и истории, не научно-объективный анализ, а неосознанный страх перед потерей «основ» под ногами, перед будущей кровью народного бунта.

А демократы, издеваясь над его несмелостью мысли и либеральных надежд на смягчение власти, ее эволюцию, разделяют его формальную аконцептуальность, беспрограмность, неполитичность (т. е. «объективно-исторический» анализ) — основы его иллюзий.

Я сам в себе нес этот «первородный грех» интеллигента: рефлексию, абстрактность, отчужденность от быта, материи жизненной практики, миф чисто личностного протеста — и потому ощущал силу и слабость «общего» в движении сопротивления. Романтическая реакция на советскую действительность: русский монархизм, славянофильство, национализм — демонстрировали обратную сторону «первородного греха».

В самиздате появились статьи русских националистов «Слово нации» и «Три отношения к Родине». Дико как-то было читать голос из пещерных веков, клич назад, к «самодержавию, православию и народности», трем китам царизма, русского славянофильства и черных сотен. Но три кита в добрые старые времена были все же формально более приличны. А тут уже чувствовался век рационалистического «романтизма»: белая раса, «беспорядочная гибридизация», «голос крови».

Еще когда я собирался в Москву, Таня попросила, чтоб я встретился с В. Гусаровым, автором замечательных публицистических работ «В защиту Фаддея Булгарина» (Гусаров «доказывает», что Булгарин — патриот типа Кочетовых, настоящий блюститель «правильной» литературы) и «Мой папа убил Михоэлса» (об убийстве кагебистами знаменитого еврейского режиссера и актера Михоэлса).

Гусаров написал в своем обычном ироническом стиле «Слово о свободе» — ответ «Слову нации». Но заканчивает он отнюдь не иронически: «Всеобщее разложение следует приостановить не с помощью кнута и розги, а с помощью гласности».

Когда я пришел к Гусарову, он только обдумывал письмо в психушку Петру Григорьевичу — в ироническом стиле, но без сарказма, а с любовью и глубоким уважением к нему. Уже два письма он написал, а теперь решил их продолжить и сделать публичными, открыть диалог с Петром Григорьевичем о неполитическом, но более, быть может, важном.

Авторы «Слова нации» заинтересовали меня. Оказывается, они приходили к Гусарову. Гусаров описывал диалог с ними юмористически, т. е. сочетая уважение к их самоотверженности, искренности со смехом над их «романтизмом», отсутствием чувства юмора, приводящим к безвкусице словесной и идейной, к сладкому пафосу.

Эта ирония преображается в сарказм, когда сквозь сахариновую эстетизацию страшной российской истории проглядывает расизм, фанатизм церковно-монархический и мессианский. Искренность и субъективная честность не означает обязательно гуманного отношения к человеку. Наоборот, доведенные до предела, они порождают изуверски-садистское отношение к человеку. Предел этот достигается тогда, когда идея, стремление к истине не самоограничиваются сомнением в себе, в Идее, не смягчаются «безыдейной» любовью к людям и уважением в них — даже в извергах — человеческого, презрением и ненавистью к античеловечному в себе, в единомышленниках, в Идее, в ограниченности своих истин.

Насмешка над противником (а «русские патриоты» — пока не враги типа КГБ, а идейные противники демократов; но может прийти время, когда они сменят КГБ: их идеи имеют тенденцию к воплощению в реальности) носит человечный характер, если что-то ценишь в противнике и стоишь с ним на равных — и они, и мы пока узники ГУЛага, а не его руководители. «Русские патриоты» считают, что власть мягче относится к нам, а мы думаем обратное. Так или иначе, сажают и тех, и других. А то, что на верху есть люди, симпатизирующие им или нам (есть ли они? Медведевы верят, я — нет), этически не столь уж важно: условия спора, идейной борьбы у демократов и руситов этически одинаковы.

Я остановился на этом вопросе потому, что проблема моральности выступлений против противника, сидящего в лагере, возникает постоянно.

Когда группа Фетисова — Антонова написала гнусную фашистскую работу, в которой солидаризировалась с властью, с ее русским национализмом, расизмом, то в самиздате появилась злорадная статья о сумасшедших, заслуживших от родной и близкой им власти тюрьму.

«Хроника» осудила злорадство антифашиста, ставящее его на уровень Фетисова и Антонова.

Как всякая практическая моральная проблема, эта не имеет формулы решения. Вот некто призывает резать крымских татар, евреев, украинцев, русских, арабов, кого угодно. Более того, власть проповедует в это время то же. Моральное чувство требует ударить по погромщику, парализовать его человеконенавистническую пропаганду словом, раскрывающим внутреннее содержание пропаганды (она может оформляться в словах христианства, любви к Родине, коммунизма) точным словом — фашист, садист, расист, погромщик, изувер.

Но это слово другой, властвующий бандит может использовать против безвластного. Можно ли дать на него показания? Формулы выхода из ситуации нет и не может быть — она сама будет бесчеловечной, если создать ее. Приходится искать меру в реакции на Фетисовых, т. е., например, искать стиль, форму, слово и аргумент полемики, «недоносящие», иными словами, не пригодные для прокурора и судьи.

Вот фашист сидит с евреем в одной камере. Фашист прямо говорит, что власть — враг второстепенный, а главный — это еврей, интеллигент, либерал и демократ. Идут споры, крики, обмен оскорблениями. Но демократ получает передачу, а у фашиста ничего нет, он голодает, он болен, он умирает.

У одного моего друга возникла как-то именно такая проблема. Но решить ее было легко. И он решил по-христиански. Сложнее, когда небольшую собранную сумму приходится распределять между больным демократом и умирающим фашистом. А ты не сидишь, не видишь мучений фашиста, ты о нем лично не знаешь, он не ближний, а потусторонний тебе духовно. Все тебе враждебно в нем, в конкретном зле, а не просто в символе зла.

Как быть? Я решил эту проблему в пользу больного демократа, но всегда ощущая безнравственность своего выбора (проблема на деле еще сложнее и глубже, т. к. безнравственен сам выбор, но тут сами деньги, их нехватка создает проблему). Когда тебе сделали зло, то нравственно простить его, врага, обидчика (хотя и тут есть безвыходные теоретические ситуации). Но кто смеет прощать Сталина, ЧК, ГПУ, НКВД, КГБ, Генерального прокурора Руденко — не за себя (как «фаворитов коронованного фельдфебеля» Николая I прощал декабрист Иван Александрович Анненков)? Как можно простить человека, который не тебя, а других мечтает резать? Который посадил в тюрьмы людей своим доносом — из страха, из корысти?

Этот вопрос смыкается с вопросом об отношении к Достоевскому. Гениальный писатель, мыслитель. Но и патологический русский националист с дичайшими идеями о нацменах. Когда соберешь все его высказывания о евреях, поляках, украинцах, то за величайшим мыслителем проглядывают «Протоколы сионских мудрецов».

Человек, верящий в миф о ритуальных убийствах, о борьбе евреев за власть над миром, не может внушать уважение к себе (в этой своей грани).

Спор о Достоевском велся со многими москвичами, так как они не хотели видеть его политической идеологии — только эстетику, духовные поиски (как будто не было связи между его глубочайшими идеями и его антисемитизмом).

Нежелание смотреть всей правде в глаза — зародыш мифологизации идеологии и виделения мира.


*

После Гусарова я пошел на вечеринку к В. Л. Он бывший сотрудник пионерского журнала, занимался детским литературным творчеством. Писал и подписывал письма-протесты против судов, против смертной казни и к этому времени был безработным.

На вечеринке присутствовал Владимир Буковский, вышедший совсем недавно из лагеря. Володю я расспрашивал о психушках. Я хорошо запомнил его рассказ о самом ужасном.

У тебя в психушке появляется друг, с которым можно поговорить. Он любит тебя, ты — его. Идет своеобразная взаимоподдержка. Но вдруг однажды он по секрету сообщает, что он Сталин, Наполеон или еще кто-либо. У него не было ранее даже намека на бред, на манию. Что же делать теперь? Не хочется его ни видеть, ни слышать — так страшно изменение личности. Но ты для него единственное близкое существо, он ревниво следит за тем, что ты говоришь с другими, молчишь, удаляешься от него. Начинаются сцены, и месяцами приходится делать вид, что между вами ничего не изменилось.

Страх перед тем, что и сам сломаешься психически, становится почти трансцендентным.

Личность Володи Буковского мне очень напомнила Валентина Мороза. Та же сила духа, воли, тот же личный магнетизм, личное обаяние, объединяющее людей совсем разных.

Я прочел Володе свою статью о психологических методах на допросе. Он сделал замечания о различии в психологическом состоянии свидетеля и подследственного, но в целом считал такую статью ненужной: человек сам должен решать проблему поведения, никто ему не подскажет.

Как показал опыт, он (как и многие другие уже опытные в отношениях с КГБ) был не прав. Дело в том, что те, кто впервые попадает в КГБ, часто ошибаются из-за остатков наивной веры, что в кагебистах есть что-то человечное или законническое.

Через день-два я сидел ночью у Якира и писал открытое письмо Петру Григорьевичу. Зинаида Михайловна дала мне прочесть его письма, и я был потрясен человечностью, красотой его «обмолвок». Если даже в подсознании Григоренко столько доброты и гуманности… Он стесняется своей искренней любви к людям, и поэтому лишь «обмолвки» выдают эту любовь. Эти «обмолвки» напомнили мне «обмолвки» Шевченко, обмолвки целомудрия, гуманизма, столь контрастирующего с рекламным, пропагандистским гуманизмом Брежневых.

Телефонный звонок. На ломаном русском языке западный журналист сообщил, что Володю побил филер и что его забрали.

Я разбудил Петра, и мы всю ночь обзванивали всех кого могли. Володя объявился под утро. Да, филер пытался воспрепятствовать встрече с журналистом, но это напугало лишь журналиста. Володя собирал материал о психушках, он не мог забыть увиденного своими глазами.

Особенно сблизился я в это время с Григорием Подъяпольским и его женой Машей. Их семью называли «Гриша-Маша»: вечер у «Гриши-Маши», «Гриша-Маша рассказали» и т. д.

Гриша — член Инициативной группы, физик, поэт. Ночь спора на кухне — маркеизи, марсисты, поэзия, философия науки…

Гриша познакомил меня со своими друзьями, в том числе с Гариком Суперфином. Гарик — ходячая энциклопедия по истории партии, филологии, философии, ГУЛагу, современному и прошлому. О чем бы мы ни заговорили, он уточнял даты, имена, названия книг и т. д. Об украинских заключенных знал такие подробности, о которых я и не слышал.

Обычно такая память отражается на интеллектуальных творческих способностях. Но Гарик — интересный историк, филолог, знаток психологии, ее основных течений.

У Гриши я еще ближе сошелся с переехавшими из Умани Виктором Некипеловым и Ниной Комаровой. Было больно думать, что придет и их черед (что и сталось в 73-м году с Витей). С Виктором мы много обсуждали проблемы национальные (в отличие от москвичей он их хорошо знал), проблемы воспитания ребенка. Он с прохладцей относился к Фрейду, к его пансексуализму, вокруг этих проблем вульгаризации подсознания и шел преимущественно наш спор.

Политика не по душе Некипелову, но невозможность дышать этой атмосферой лжи и террора, невозможность молчать неизбежно вела к самиздату, протесту, в тюрьму. И все же известие об его аресте, которое я получил в психушке, было ошеломляющим:

— Опять забирают поэтов, за честное слово, за искреннюю поэзию. Да что же это? Убили Пушкина, Грибоедова заставили выполнять поручения русского империализма и довели до страшной смерти под ударами возмущенных персов. Смерти… От самоубийства, от чахотки, от сумасшествия, от голода. Духовные смерти…

Григорий Подъяпольский умер, не выдержав нервного напряжения борьбы с советской мерзостью.

Гарик Суперфин сидит, голодает за свой талант, за свою память, которая помнит о мертвых и живых.

Владимир Буковский умирает от голода в тюрьме, а его мать взывает ко всему миру спасти ее сына, спасавшего других людей, весь мир от тотальной, всеземной психушки — ГУЛага[11].

Лежат стихи Виктора Некипелова, полные таланта, разума и любви и которые так трудно здесь опубликовать: кому здесь нужны стихи? А Виктору грозит новый срок.


*

А из окна — прекрасная Норвегия, «страна суровых норвежцев» (куда-то вглубы веков ушло свирепое мужество их предков — варягов, викингов, осталась спокойная уравновешенная доброта). Озеро, каменные уступы, лес, слегка напоминающий родные Карпаты. И кажется, что если бы наши люди могли ездить сюда, в Швейцарию, Англию, Францию, увидели бы живых людей, столь непохожих национально, но столь близких общечеловечески, то все эти Андроповы тут же испарились бы, как злой сон. Стало бы ясно, что все зло Запада тысячекратно преувеличено, а свое тысячекратно преуменьшено и что можно жить так же по-человечески, как норвежцы.

Норвежцы по-настоящему, не на словах любят свою природу, своих детей, свою свободу и благосостояние. И дискутируют в парламенте: год службы в армии — не слишком ли обременительно для человека? Стараются, чтобы и этот год не был зачеркнутым, уничтоженым годом жизни.

А наш хозяин украинец (Господи, кто б мог подумать, что Шевченко своим символом Украины-Иудеи предсказал украинское рассеяние: 2 миллиона в Германии, Франции, Австралии, Канаде, США!), украинец во всех своих чертах, но уже в чем-то норвежец, рассказывает о приходе «братьев» в 39-м году на Западную Украину, о расстрелах, пытках, потоках лжи, обрушившихся на бедное, угнетенное ранее Польшей украинское население, о рыцарях украинского партизанского движения.

… Озеро милое, Родина милая…

Норвежский украинец (и любящая далекую Украину норвежка и их дети), французские, немецкие, американские украинцы… как не похожи и похожи они… Болгарин и негр — украинские патриоты (жены — украинки), ирландец (друзья — украинцы), баск, говорящий об Украине.


*

После каждой встречи мой портфель наполняется самиздатом. В конце концов, с туго набитым портфелем в одной руке и с восемью томами Маркса в другой (Ира Якир отдала их мне) я поехал в аэропорт.

Погода была нелетная. Посидев несколько часов с майором КГБ, одетым в парадный кагебистский мундир и читавшим «Любовь и ненависть» Шевцова, я отправился на вокзал. На вокзале стояли огромные очереди. У меня раскалывалась от боли голова (грипп), уже ничего не интересовало, исчезли опасения, что следят.

Подошел легавый.

— Вы что тут делаете?

— Покупаю билет.

— Билетов уже нет.

— Я жду, может, кто продаст.

Посмотрел документы, книги Маркса (портфель с самиздатом случайно оказался вне его поля зрения).

Через некоторое время я увидел знакомое лицо украинского патриота.

Я подошел к нему, напомнил о себе (ни я не помнил его фамилии, ни он не знал моей), об общих знакомых.

Он предложил сесть к ним в вагон без билета («по дороге заплатим проводнику»). Я объяснил, что со мной самиздат и потому мне опасно сталкиваться с милицией, с контролерами.

— Я буду держать портфель при себе.

Он вскочил в вагон, а меня не пустили.

Поезд пошел, а вместе с ним мой самиздат в руках полузнакомого человека.

Я вернулся к Ире Якир, рассказал о приключении. Она смеялась над моей «конспирацией».

— Ты всегда ругаешь москвичей за неосторожность. Но так, как ты, еще никто не поступал.

В Киев я приехал через день, в пять часов утра. По дороге девушка из моего купе сказала, что живет на Русаковке (район Киева) и что за ней приедет дядя на машине. Я обрадовался: мне ведь туда же.

Когда я вышел из вагона, увидел дядю рядом с ней.

Метров через пять:

— Пройдемте!

Рядом двое легавых.

— А что такое?

— По телеграфу сообщили, что вы, напившись, буянили в вагоне.

— Но ведь я не пьян. И откуда вы знаете, что именно я буянил? Вам что, фотографию мою передали?

— Где ваш билет?

— Выбросил. Давайте-ка лучше вернемся в вагон, спросим проводника, буянил ли я.

— Нечего спрашивать.

Завели в привокзальное отделение. Все тот же бессмысленный спор.

Майор был пьян, рядом лейтенант в нетрезвом состоянии.

— У вас нет билета, вы ехали без билета, мы будем судить проводницу: вы ей заплатили. (Успели шепнуть ему мои провожатые, что выбросил билет.)

— Обыскать.

— Что искать будете? Билет?

Опять споры, мелькают законы с моей стороны и алогизмы с его.

Просматривают постранично 8 томов Маркса.

— А зачем вам Маркс? Его что, нет в Киеве?

— У меня денег нет, чтоб купить.

Нашли какие-то порезанные бумажки.

— Собрать, лейтенант!

Лейтенант не может. Я, увидав, что ничего нет опасного в бумажках, собрал ему (спешил домой, чтоб застать жену дома).

— «Поздравляю с праздником. Целую. Ю. Ким. Пошел за врачом».

— Что за враг?

— Не враг, а врач.

Начался спор — врач или враг.

Говорю:

— После поцелуя не идут за врагом, а за врачом могут пойти.

Ржут от «остроты».

Майор побежал куда-то (сообщать о плодах обыска). Прибежал злой, но не на меня, а на хозяев. Ко мне отношение сочувственное. Видимо, сказали, что это не шифровка и что он — болван.

Дома посмеялись над приключением. Тот, кто получил мой портфель, ругался:

— Кому ты передал свой портфель?! Он же 300 рублей получает, он же в штаны наклал по дороге.

Я оправдывал себя дикой головной болью и тем, что неосторожность моя обернулась удачей.

На следствии 72 года мне напомнили:

— Вы что, думаете, что обманули нас тогда, на вокзале? Мы знаем, что в этом же вагоне ехал ваш человек с портфелем.

(«Мели, Емеля! Слышал звон, да не знаешь, откуда он».)

А через месяц ведут меня по коридору на допрос и вдруг… тот самый, «мой человек». Его как свидетеля вели на допрос, по другому делу. Это было неслыханно — такие встречи невозможны, запрещены. Я заподозрил провокацию. Ничуть не бывало. Он вышел сухим из воды, о портфеле никогда больше не заговаривали. Простая халатность конвоира. Сколько их было, этих халатностей. Работать и здесь не умеют «чисто». Мне же было приятно посмотреть на человеческое лицо с воли.


*

В Киеве я окунулся в теорию игры. Стал изучать структуру игр в ее связи с психологией и педагогикой. От «политической» деятельности все более становилось тошно.

71-й год был для меня, пожалуй, самым тяжелым. Московские впечатления, несмотря на знакомство с новыми прекрасными людьми, оставили на душе большую тяжесть. Я увидел зачатки бесовщины. В сочетании с аполитизмом многих, т. е. бесперспективной, хоть и благородной, неосознанной политикой, это усиливало ощущение бесплодности боротьбы за свободу. Да и само понятие свободы требовало уточнения. Свобода — условие чего-то, а не самоцель. Средство чего?

Классический марксизм изжил себя. Возвращаться к прежним, домарксистским идеалам? Бессмысленно. Нужно искать новое впереди. Но что?

Стал анализировать причины перерождений. Какой-то страшный маятник революций и термидора. Христос — Константин, Робеспьер — Бонапарт, Февраль — Октябрь 1917 г. — 1937—47 годы.

Что общего у Христа, Робеспьера, Ленина? А между Константином, Торквемадой, Сталиным и Бонапартом много общего.

Стал присматриваться к психологическим и этическим корням перерождения.

А 71-й год подбрасывал мне одну за другой «психологические истории».

Для меня это был год работы над игрой и Шевченко и год психологических «надрывов» моих близких, далеких. Трагедии профессии, семьи, любви, детей…

Трагическая история страны воплощалась в трагедию людей: оппозиционеров, конформистов и нонконформистов, врагов и друзей.

Навезчиво стучала в голове мысль Э. Фромма: невротическое общество порождает невротическую личность, невротическая личность создает невротическое общество.

Вот, например, бесовщина. Она сопровождает все гуманистические движения, когда возникает вопрос перед гуманистами: «Что делать, чтобы наши жертвы дали ощутимый результат?» И тогда один за другим возникают тезисы, постулаты бесов.

1. Цель оправдывает средства.

2. Человек — средство, цель — Идея («люби дальнего» — Будущее поколение, Человечество в целом, люби Свободу, Доброе, Прекрасное, Бога, Прогресс, Нацию, Народ, Трудящихся. И все с большой буквы, чтобы живой человек осознал свое ничтожество перед Идеей.)

3. Чем хуже, тем лучше.

4. Кто не с нами, тот против нас.

Это только логика бесов. А психология ведь переплетена с ней — каждому силлогизму соответствует психологическая установка.

Нечаев начинал с абсолютной, фанатичной любви к народу. А закончил ненавистью к его пассивности, к его рабству. Из любви к абстрактному народу, идее «народа», из мифа рождается ненависть к реальному народу, желание вздернуть его на дыбе.

Вот мой приятель Н. Умен. Ум — едкий, разъедающий скепсисом все бездоказательное, фальшивое. Но это только ум экспериментатора. А что если сделать так, попробовать это? Эдакое экспериментальное отношение к себе, к другим. Он мне очень много дал, указав на слабые места в моих взглядах. Я пытался ему доказать, что, т. к. невозможно все объяснить сразу, все обосновать, нужна осторожность в обращении с традициями, с живыми людьми, с моралью, со всем. Если древние придумали мифологическое обоснование табу кровосмешения, то это не значит, что надо выбросить это табу в мусор. Человечество вырабатывало многое эмпирически, методом проб и ошибок, и отказываться от этого только из требования достаточного основания смешно.

Еще более, чем запрет инцеста, научно не поняты психика, этика, тайна жизни, эстетика.

Но Н. не мог удовлетворяться этим объяснением. Любопытство тянуло за грань, в глубины, в бездны. И, не сдерживаемое нравственным чутьем, которое заглушалось острым наслаждением жизненного эксперимента, оно грозило завести его в пропасть игры в «двойника», в тюрьму политическую или уголовную, в садизм, во что угодно. Меня особенно пугала его тенденция к игре с КГБ. Они, конечно, глупее его, но за ними опыт, практика. Знаменитый следователь царской охранки Судейкин в свое время запутал любителя двойной «игры» народовольца Дегаева. Сам себя запутал Азеф.

Даже если охранка-КГБ и не выигрывает, любитель острых наслаждений всё равно проигрывает.

Этот тип экспериментатора над людьми — одна из разновидностей «бесов».

Это Ставрогин «Бесов» Достоевского.

Аморализм Н., не столь талантливо выраженный, широко рассеян среди современной молодежи. Нет табу, чувство сострадания, сочувствие заглушены «мыслью»: Бог умер, и нет опоры в нем, есть поиски — у одних в виде «поиска» заменителя, суррогата, у других — Бог как протест против Бога безбожников.

Однако и у многих, пришедших к Богу, есть этот аморализм, т. к. старый Бог для них не жив, не обоснован, не соответствует их порывам, их разъедающему уму. Он может интегрироваться, врасти в аморальное мироощущение как буфер между совестью и желаниями, как прикрытие наготы своей бездуховности[12].

Те же верующие, что в жизнь воплощают свою веру, уже имеют (благодаря заложенному в них в детстве, как это ни парадоксально в СССР звучит) мораль, а Бог лишь помогает им быть тверже.

Зная Фрейда, я смог более сознательно всматриваться в души ближних и в свою. Там не все было по Фрейду. Социальные противоречия и комплексы переплетались с сексуальными, и, как мне кажется, социальные более важны.

Вот семья близких мне людей. Все видят счастье, столь редкое в наше время и в нашей стране. Но и он, и она мечутся; все время какие-то невротические всплески. Вначале я увидел все в духе классического психоанализа: неосознанные навязчивые желания изменить, уйти, нежелание сделать боль другому. Но как только я увидал их семейную трагедию поближе, то увидел не чисто сексуальную неудовлетворенность и поиск, а обоюдное неуважение к образу жизни друг друга: каждый чувствовал, что оба живут не совсем по совести, но подсознательно обвинял другого. Когда же я увидел третий фактор — страх за мужа, которого вот-вот заберут за самиздат (а это переплеталось с неуважением к нему за его непоследовательность, с желанием другого, лучшего, с чувством вины и неудовлетворенности собой, своим поведением, своей профессией), то ощутил полную безвыходность, невозможность им выйти из невротического состояния.

И еще одна, быть может, более важная проблема. Сам человек может выйти из себя, самораспутаться, решить свои проблемы. Но когда он сплетен с другим в семье, другим «запутанным», то редко когда распутавшийся станет главным фактором в развитии семьи, любви. Чаще вначале создается единый «семейный комплекс», а затем запутывается он сам. Его запутала семья, т. е. другой запутанный человек. И это двое! А что ж говорить о государстве, о миллионах людей с их спутанной психикой, с их больным государственным строем!

Я пытался помочь некоторым друзьям. Самое большее, чего удавалось добиться, — смягчить взаимные удары любящих, немножко улучшить взаимопонимание.

Знание психологии, работа над психоанализом культуры и хамства, психоаналитические наблюдения за окружающим чуть-чуть помогали — до тех пор, пока не входишь в близкие отношения с другими. Но если самоустранишься, уйдешь в себя, то себя же разрушишь; наполнишься презрением и ненавистью ко всем, т. е. опять же самозапутаешься.

Атмосфера подозрений, слежки, допросов все это гиперболизирует. И лишь единицам удается вырвать из себя ГУЛаг. Ведь человеку так свойственно делать отношения в среде своим качеством, овнутрять ГУЛаг. А потом этот внутренний ГУЛаг вырывается вовне, набрасывается на близких.

Мой товарищ как-то в пылу спора выбил табурет из-под собеседницы. Я выгнал его из дому!

— На хрен мне единомышленники, которые ведут дискуссию с девушками методом «дубинки», вымещающие свою ненависть к строю на его жертвах.

Ему было тяжело от разрыва, мне и его собеседнице тоже…

Мы переступили потом через эту историю, похоронили ссору в себе. Он вел себя прекрасно, человечно, умно. Но ГУЛаг все еще в нем, и нет-нет да и обрушится на близких.

Вот другой товарищ. Он любит «единомышленницу». Она нечаянно наступила на его больное место, и любовь превратилась в ненависть, вначале завуалированную вежливостью, а потом оформившуюся в «идейный разрыв». Ей приписывались всевозможные идейные недостатки: и нетвердость убеждений, и нежелание активно работать в самиздате, и оппортунизм к противнику. Всего этого не было — он один видел в ней безыдейность и прочие уклонения от «генеральной линии» самиздата.

То, что я пишу сейчас, дает перекошенный образ самиздатчиков. Но я ощущал этот образ в 71-м году именно таким, потому что все так устали тогда…[13]

Когда возникает ощущение безнадежности, психологические проблемы борьбы становятся в центре. Поэтому эмигрантская жизнь традиционно превращается в жизнь надрывов, взаимооскорблений, склок, трансформаций идейной борьбы в борьбу личностей и борьбы самолюбий в идейные расколы. Спасение — в уходе от эмигрантщины в жизнь народа, среди которого живешь, в уходе из гетто, в отходе от борьбы групп, от расколов, от самолюбия и тщеславия, от болезненной реакции на уколы и укусы.

В 71-м году эмигрантская болезнь была у некоторой части москвичей, крымских татар, украинских патриотов (подогретая, к тому же, полемикой вокруг Дзюбы). Некоторые обвиняли Дзюбу в чем угодно (особенно трусы), мстя за свою зависть к его былой смелости.

Галич стал на весь 71-й год моим лекарством и моим наркотиком. Неслучайно книга его песен названа «Поколение обреченных». Это неудачное название, т. к. в этих песнях не только тоска, чувство усталости, но и сила сопротивления, интеллигентского, этического, но сопротивления. Когда появился его цикл о Сталине (и Христе), то на первый план вышла сила духа (для многих, наоборот — пессимизм, неверие в победу Христа). Я часами слушал этот цикл и еще более глубокое, поэму «Кадиш» — о Януше Корчаке, польском писателе, педагоге, сожженном вместе с детьми в газовой камере.

Увлечение Галичем охватило всех моих друзей. Некоторые предпочитали «аполитичного» Окуджаву или песни Юлика Кима. Для меня же они дополняли друг друга.

Пройдя сквозь блатной карнавал, карнавал мотива, слов, сюжета, они все пришли к философскому карнавалу без костылей арго. Правда, Галич и раньше почти не прибегал к блатным словам, лишь в силу художественной необходимости используя также образную систему и мелодику лагерей.

В «Кадише» карнавальность выражена в многоголосии, в сочетании «грубых» слов и не связанных формально с трагедией Корчака образов с прозаическими словами Корчака: «Я никому не желаю зла, не умею, просто не знаю, как это делается».

В «Кадише» карнавал не ГУЛага, а всечеловеческий, приближающийся к карнавальности Достоевского (и к Салтыкову-Щедрину). От впадения в истерический плач, крик, неискренне звучащий пафос спасают остатки лагерного словаря и память о том, что это поет Галич: все тот же голос, не претендующий на музыкальность, артистизм, все та же символика.

Интересно, что мало кому удается петь его песни. И его простые мелодии слишком сложны, и пафос врезается диссонансом в ухо или же исчезает, уступая место хрипу, алкоголическому надрыву. Исчезает галичевская гармония. А Окуджаву поют, Высоцкого тоже.

В психушке я слышал, как пели Высоцкого и даже Галича, но а ля Высоцкий (уклон в блатную сторону) или же а ля Окуджава (уклон в сторону от гармонии высокого и низкого).

Да и не знают и не любят блатные Галича. Другое дело — Высоцкий или сентиментализированный блатными Окуджава.

Желание неполитической, но адекватной состоянию страны песни привело к песням Юлия Кима, песням театра (циклы из «Недоросля», «Шекспировские», детские). Опять карнавал, но в форме традиционной клоунады.

Странно, но именно его слова звучали во мне на допросах, во время бесед с психиатрами. Я слушал этих негодяев и патологических существ и отстранялся от них Кимом, смотрел на них сквозь клоунаду истории.

… Белые да красные,

Да все такие разные,

А голова у всех одна,

Как и у меня.

Интересно, что если перед арестом внутренней опорой был Галич, то после — Юлий Ким, его «неполитические» песни. Ненависть исчезала, и возвращалась способность смотреть на «них» как на клоунское шествие уродов.

И в «Кадише» вспоминались другие образы, близкие Киму веселой гранью клоунады истории:

Шагают мальчишки, шагают девчонки,

И дуют в дуделки, и крутят трещотки…

Шагают они, правда, по сюжету — в газовые камеры…

Современный «карнавал» — трагикомедия и «оптимистическая трагедия» как-то неявно перекликались с песнями безумных женщин в «Кобзаре», а песня «Аве Мария» с «Марией» Шевченко.

Последняя связь — моя индивидуальная, эмоциональная, т. к. в явной форме почти ничего общего[14]. Нищая, убогая одежда Мадонны, Мадонна на пути, в пути, параллелизм современного и библейского (Украина-Иудея: Иудея и советская, гулагная Россия).

Я так много пишу о песнях, поэзии не потому, что это специфически мое восприятие происходящего. Мне кажется, что без песен и поэзии нельзя понять движения сопротивления (у украинцев — исторические «думы», народные песни, Шевченко, Леся Украинка и поэты-шестидесятники; у русских и евреев — Галич, Окуджава, молодые поэты, Мандельштам, Пастернак, Ахматова).

Галич адекватен чему-то общему в демократическом движении: если и не согласен с его мыслью, то видишь верность, истинность его образов.

И какие бы идеи ни исповедовал Александр Галич, куда бы он ни пришел, его самиздатские песни остануться точным образом-символом нравственного сопротивления, неприятия мира лжи и насилия.

Галич требует большого исследования — настолько глубок он, его мысль, эстетика, психология и язык, настолько взаимосвязаны они между собой и с его музыкой и хриплым голосом, обликом философа из ГУЛага, мудрого еврея из «Страны Советов», поджигателя «не то Кремля, не то Рейхстага» (Ю. Ким).

Карнавал, клоунада советских шансонье помогла мне в изучении игры. В ней тоже есть клоунские элементы, и не только в моторных играх-забавах, но даже в интеллектуальных. Играя в скучное взрослое лото, ребенок начинает «дразниться»: обзывать по-смешному или на языке абракадабры цифры, карты, кубики и т. д. Побежденному дают насмешливые прозвища. Эти прозвища амбивалентны: в них и радость победы, и унижение побежденного, и приглашение побежденному посмеяться вместе с победителем — ведь это игра.

Амбивалентность клоунады — способ изживания серьезных обид, зависти, злости и т. п. Это как бы детски-пророческое видение философии сильного взрослого, смеющегося над бедами, над смертью, над врагом, над своей собственной слабостью.

Только сильный смеется над собственным страданием. Слабый смеется над другими — либо слабыми, либо попавшими в беду сильными.

На этом маленьком примере видна внутренняя связь между детским и взрослым миром. Игра предваряет взрослую жизнь и служит эмоциональной школой овладения взрослым миром.

Я изучил восемь типов интеллектуальных игр. Но объемы игротек этих типов резко различаются. Пришлось придумывать новые — для пополнения игротек.

Работа над структурой игр типа трик-трак (нарды) показала, что эти игры — модели времени. И зависят эти модели от национального мифа о времени, о жизни и смерти. Возникло предположение, что нарды — модель волшебной сказки: путешествие из царства живых в царство мертвых и наоборот.

Опираясь на статью советского историка А. Я. Гуревича о разных представлениях о времени, удалось показать, что если нарды отражают миф о циклическом времени, то «гусек» (вверх-вниз) моделирует христианское восприятие исторического и личного времени.

Становилось все более ясно, что игра — не только сфера культуры, но зародыш и модель культуры в целом.

Коллега жены писала работу о технических игрушках. Мы вместе просмотрели имеющийся материал Кабинета — ассортимент игрушек, отражающих технику.

Оказалось, что основная мысль педагогов — дать ребенку все существующие виды техники и даже модели. Это и утопично, и вредно. Ребенок потонет в море машин, «машины» станут неинтересными.

Структурный подход показывает, что нужна не вся техника, а ее основные типы, принципы. Нужна эталонизация мира техники. Эталоны социальных функций, форм движения, типы двигателей, основных частей. Разнообразие должно быть сведено к разумному ограничению. Систематизация видения мира лишь помогает сделать мир ярче, богаче. Вот художник-конструктор выпятил шестерню. Вся машинка из шестеренок — колеса, кузов, крыша. В целом — волшебная фантастическая машинка. Принцип технический, выпяченный и оголенный, не только выражает техническую цель, но и становится интересным, красивым, волнующим.

Если не давать фантастических моделей, опирающихся на основные существующие принципы, эталоны и на чудо (магнит, загадочный механизм), то губится интерес к технике. Она вся знакома, «понятна» ребенку. Эмоция «полузнания», «понятности» мира — губительна для ребенка. Ему скучно понятное, доступное.

Всесторонний интерес к игровой деятельности позволил Тане по-новому посмотреть на свою работу. Мы составили программу исследований игр. В нее входила классификация, психологический и структурный анализ типов игр, составление каталога всемирной (или хотя бы советской) игры, разработка стандартной рецензии на новую игру, выработка критериев игры.

Когда нам попадались западные игры, удивляла внутренняя близость к советским. Тот же псевдо-рационалистический подход, только более продуманный. Интеллектуальные игры рассчитаны на дрессировку — это тренажеры интеллекта. Роль эмоций забыта либо сведена к эмоциям соревнования (в оголенной, примитивной форме). Главное в игре — эмоции, второстепенные во всех этих «математических» играх. Потому так много игр для подростков и юношей и так мало интересных, интеллектуальных игр для дошкольников и младших школьников.

Игры-дрессировка развивают поверхностность мышления, его простейшие функции: память, внимание, формальную логику. Все страсти сводятся к желанию «победы».

Это лучше, чем идеологизация игры, но не развивает глубинного ׳творческого мышления. Если у нас педагогика рассчитана на дрессировку рабов слов, то западные игры, попадавшие к нам, говорили о рабстве у техники и технизированной науки. Странно — ведь там есть религия, разрабатывается психоанализ, существуют всякого рода «иррациональные» течения в искусстве.

Хотя в своей работе мы слишком разбросались, жене удалось опубликовать несколько статей в виде методических рекомендаций и статей. Мы решили пока не спешить публиковать самое важное — его нужно разрабатывать, уточнять.

Жена стала читать лекции студентам Педагогического института, воспитателям. Оказалось, что даже не очень существенные изменения в подходе к игрушке, игре очень заинтересовали педагогов-практиков.

Как-то к Тане подошла одна воспитательница:

— Вы знаете ведь, что на такие лекции все приходят с книгами, чтобы не скучать, и все посматривают на часы. А я не прочла на вашей лекции ни одной строчки.

Это было самое приятное — такая оценка.

И хотя в Министерстве все хуже смотрели на Таню, но непосредственный начальник стал где только можно хвалить ее: работой над игрой Таня все больше заинтересовывала коллег, всем было интереснее работать, решая те или иные проблемы игры по-другому, не по обычному шаблону. (А для нас это было важно и с другой стороны — это говорило о том, что под предлогом «плохой» работы не выгонят. Но как оказалось позже, ничто не помешало директору Кабинета, опустив глаза и краснея предложить в 72-м году Тане «подать заявление об уходе по собственному желанию». А на вопрос: «На каком основании?» — уже зло крикнуть: «Вы не соответствуете званию методиста!)

Были, правда, намеки на то, что Таня защищает недостаточно «реалистические» игрушки. Отослав к работам Выготского и Эльконина, удавалось убедить начальство, что «формалистические» игрушки более точно характеризуют окружающий мир, чем «фотографические».

Были замечания и противоположного типа — не рационализируем ли, не засушиваем ли мы своим анализом, например, куклу? Страх перед мыслью в эстетике, в этике, в игре появляется как реакция на плоский рационализм. Алгеброй нельзя познать гармонию, т. к. для гармонии нужно свое оружие познания, отнюдь не отрекающееся от логики, от научного аналитически-синтезного метода, от эксперимента.

С. Аверинцев опубликовал статью об игровой теории культуры Хуизинги. Попросили москвичей, чтоб достали перевод, — ведь мы пришли во многом к тем же выводам, что и Хуизинга, но с другой стороны, со стороны психологии. Опять та же мучительная ситуация — знать, что где-то разрабатывают то же, и не иметь возможности прочесть!..

То же с изучением Шевченко. Чем лучше я понимал его индивидуальные психологические особенности, тем больше убеждался, что его индивидуальное не только отрицает общенациональное, но глубоко ему родственно. Индивидуальное выражает родовое. Видимо, есть национальное подсознание, которое формирует индивидуальную психику.

Когда я показал, что внутренним символом Шевцова является глыба (Глебов, пограничная застава в горах, Маяковский как утес, холмы России, Глыба парохода), то не связал это с антисемитизмом Шевцова. И вдруг у Сартра я прочел, что скала, утес — всеобщий символ антисемитов. Значит, существует типовое подсознание.

Есть подсознание государства — особенно легко изучать его в странах с искривленной психикой тоталитарных.

Я знал, что у Юнга есть теория о коллективном бессознательном. Но в чем она состоит, насколько она научна, каковы методы? С трудом достали последние работы Юнга на французском и отдали переводить для самиздата.

Книга академика Семенова «Происхождение человечества» дала материал о роли семейных, сексуальных отношений на первом этапе развития человека, в отрыве от животного, о происхождении первых табу и их значении (позитивном и негативном). Семенов отрицает Фрейдовскую теорию истории, но сам дает основания для психологического анализа исторического процесса.


*

В 1971 г. несколько человек договорились отмечать шевченковские дни статьями о нем.

Я написал статью о «Молитве», в которой пытался доказать, что понятие дополнительности (сосуществования разных идей и принципов в видении мира, истории) применимо к психологии такого сложного поэта, как Шевченко. Но получилось очень сухо, был потерян художник, остался философ. А без художника философ Шевченко не столь уж и оригинален.

В это время мне дали прочесть двухтомный комментарий к «Кобзарю» Юрия Ивакина. Я знал об Ивакине как о человеке, любящем Шевченко и Украину. Но то, что я прочел в «Комментарии», настолько возмутило меня, что я за ночь написал триптих-памфлет «Разговор с Тарасом», «Комментарий к “Кобзарю”» и «Мои предложения властям».

Ивакин пишет, что Шевченко не понимал прогрессивности завоевания царизмом Кавказа, не понимал роли Хмельницкого в истории Украины (он снисходительно порицает этот грех: не мог же, дескать, Шевченко предвидеть Октябрьской революции, после которой Украина так счастливо зажила). И это пишет «украинофил». Что ж говорить о «фобах»-интернационалистах!

22 мая, когда молодежь пошла к памятнику Шевченко, мы несколько человек, собрались прочесть свои статьи о Шевченко. Дзюба прочел об отношениях между русскими славянофилами и Шевченко. Статья была написана в академическом стиле и представляла интерес только для специалистов. Мне казалось непонятным, зачем собираться в узком дружеском кругу, чтобы прослушать столь специальную работу.

Сверстюк прочел статью «Шевченко — певец христианского всепрощения». Статья, хак и все его работы, очень интересна, заставляет думать. Но я оспаривал основную мысль, я считал, что он допускает ту же ошибку, что и официальное шевченковедение: видит только одну сторону идей Шевченко. У Сверстюка получается всепрощение, у официальных критиков — атеизм и призыв к топору…

Меня поддержала Михайлина Коцюбинская. Она рассказала о своих исследованиях противоречивости Шевченко. Он столь же сложен, как Евангелие, как жизнь. И противоречия его содержательные, а не формальнологические. Непротиворечиво только отношение к царям и помещикам.

Басиль Стус поддержал меня в том, что необходим психоанализ творчества Шевченко. Я специально заговорил о теориях 20-х годов, согласно которым Шевченко был гомосексуалистом. Я это отрицал и, главное, считал, что сам по себе этот факт внелитературен. Но мои близкие друзья, пришедшие на вечер, опасались, что само упоминание об этом вызовет возмущение. Еще бы! О самом Шевченко говорить так непочтительно! Впрочем, один только Дзюба гневно нахмурился, однако ничего не сказал[15].


После вечера мы с Таней и Кларой Гильдман пошли к памятнику Шевченко. (Об этом, вернее, об имевшей там место антисемитской вылазке властей, рассчитывавших вбить клин между украинцами и евреями, и о провале этой вылазки я уже писал в статье «22 мая 1971 года», опубликованной в журнале «Сучаснiсть».)

Михайлина Коцюбинская дала прочесть свое неопубликованное исследование о Шевченко. Это было самое лучшее, что я прочел по шевченковедению. Анализ языка, образов, «противоречий» совершенно нов. Ничего крамольного в работе не было, но после арестов 72-го года ей не позволяют печататься.

Под впечатлениями вечера, разговоров с Михайлиной и Иваном Светличным я написал конспективно, тезисно «Некоторые проблемы шевченковедения». Проблемы касались белых пятен в шевченковедении. А их так много, что они сливаются в единое пятно. Тут и психологические, и философские, и историко-литературоведческие, и лингвистические, и семиотические.

Возник замысел создать нечто вроде Вольной Академии украиноведения. Если принципиально в этой полулегальной Академии не трогать «опасных» зон — а развитие шевченковедения нуждается в массе исследований полуакадемического характера, — то властям трудно будет осуждать участников за «пропаганду». В то же время, если не оформлять Академию организационно, а просто встречаться и обсуждать проблемы культурологии, то это не даст формальных оснований властям запретить ее как организацию (запретили бы все равно).

Сил для такой Академии в Киеве хватило бы, а если к этому присоединились бы львовяне и другие, то можно было бы изучать широкий спектр вопросов.

Однако на носу уже был 1972 год — год всесоюзного погрома и разгрома. И поэтому многие не соглашались с идеей Вольной Академии.

Я все более отходил от практической политической деятельности. Мне думалось, что нужен переход движения сопротивления на новый уровень. Если мы специалисты в той или иной области, то именно своими знаниями мы сможем сделать гораздо большее. Зачем писать памфлеты математику, если у него нет дара памфлетиста? Почему физики не продумают методов борьбы с заглушкой радио, с подслушиванием, методов, облегчающих печатание самиздата? Специалист по счетным машинам может провести анализ произведений Шолохова, чтобы решить, наконец, спор о «Тихом Доне»: Шолохов — талантливый автор или циничный вор?

Во всяком случае, для себя я нашел путь, сочетающий личные интересы с общими. Мне хотелось уйти с поверхности движения и работать над теоретическими вопросами: связь психологии и идеологии, этика и борьба, этические причины перерождения революций, проблема нации, становление личности, культуры и хамства. И метод этих исследований я видел в сочетании структурного и психологического (с элементами исторического и социологического) анализа.

Но с каждым днем приходили новые вести об арестах, личных трагедиях. Выйти из Инициативной группы я хотел, но не мог. Хотел, так как надоело подписывать письма протеста (нужны были новые формы протеста). А не мог потому, что подвел бы друзей.

Некоторые киевские мои друзья отрицательно отнеслись к тому, что я перестал заниматься самиздатом, не пишу политических статей, а если пишу, то не спешу заканчивать. Более того, целыми вечерами обсуждаю индивидуальные проблемы и даже играю со своими детьми в маджонг (древнекитайская игра, очень полюбившаяся нам всем). Было неловко видеть укоризненные взгляды, но что поделаешь. Когда видишь, что не можешь практически помочь политзаключенным, трудно думать, что борешься…

А маджонг раскрыл мне всю глубину древней игры, ее эстетическую и логическую ценность, гармонию эмоций и мышления.

Думаю, что если бы не некоторая передышка в 71-м, не детские игры, не индивидуальные проблемы друзей, то мне было бы в 72–76 годах гораздо труднее.

Но легко так говорить и трудно молчать… Демонстрации, чисто этический протест — «не могу молчать»… Без веры в какой-либо практический результат эмоциональный протест мне кажется бессмысленным. Хочется все же сочетать мораль с целесообразностью, практичностью и реализмом. Мне казалось тогда, что я почти нашел такой путь для себя. Для других, видимо, есть свой путь, например, тот же путь чисто нравственного протеста.

Как-то я попал на демонстрацию молчаливого протеста. И было не по себе, хотя митинг был посвящен годовщине оккупации Чехословакии. Отвращение к демонстрациям согласия настолько велико, что распространяется для меня и на демонстрации протеста. Я понимаю, что это глупое ощущение. Мне рассказывали участники многих московских демонстраций, что они чувствовали себя в них как-то особенно приподнято, счастливо, прекрасно. Так что каждому свое…

Все новые несчастья били по нервам. У Зампиры Асановой заболел раком брат. Он приехал к нам в Киев в специализированную больницу. Я приходил к нему, и он, угасающий, рассказывал, что у него не очень страшное заболевание, его просто побили кагебисты и что-то повредили. Когда он выходил из палаты, за ним выскальзывал «больной» кагебист (медицинские сестры все не могли понять, чем болен «товарищ»). Мы смеялись над уловками кагебиста, брат весело, я — не очень, ведь я знал о раке, и кагебист был как бы социальным символом индивидуальной болезни. Потом брат вернулся в Ташкент, а через два месяца я получил письмо Зампиры — вопль боли, ужаса: в арыке утонула дочь брата.

Ответ Зампире я писал около двух месяцев — и написал только в тюрьме. Только в тюрьме я нашел слова, ведь там трудно утешать перед лицом смерти. Слов утешения нет, все они фальшивы, все лгут.

Раковый корпус — страна Советов — страшна и тем, что в ней заболевают, как и в других странах, обычным раком. И — что страшнее — физические, психические или социально-идеологические болезни трудно решить. Да и не разделяются они, эти болезни.

В Умани у нас был близкий друг, рабочий Виталий Скуратовский. В свое время ему не удалось поступить в тот институт, в который он хотел, а просто высшее образование ему было ни к чему. Он много думал, читал. Хоть и был самиздатчиком, но всегда чувствовалось, что он думает о более глубоких вещах, чем политические проблемы. В наших спорах он почти не участвовал, молча улыбался (раскрывался только очень близким, и тогда чувствовалась удивительно тонкая, чуткая душа этого «обычного» парня). Несколько лет назад он заболел. Боли его мучали страшные, но он старался не показывать виду.

Виталий иногда приезжал в Киев, в командировку. Приезжал также, чтобы достать самиздат или редкие книги. Я давал ему новый самиздат, читал свои статьи. Критиковал статьи он редко, чаще спрашивал, уточнял для себя понятия, идеи. Его мать работала в У майском городском музее. Хорошо знала украинскую культуру, историю. К Виталию относилась со сдержанной лаской и скрытой жалостью.

И вот недавно я узнал, что он умирает от рака, уже нет сил, одни физические муки. В Париж он прислал теплое письмо. По почерку видно, как трудно ему держать ручку, писать. И он нашел силы не только написать несколько слов, но и вложить в них теплоту, зная как я люблю Софиевку — Уманский старинный парк, прислал свои последние фотографии наших любимых мест. Все друзья — уманьчане, киевляне, москвичи — от бессилия жалости не знают, что делать, как помочь. Говорят, он с трудом прочел нашу открытку. Говорят, что мучиться ему недолго, но боль страшная…

Когда я был в Днепропетровской психтюрьме, он приезжал к Тане — помочь морально, похлопотать по хозяйству. Все друзья суетились, не знали, как ему помочь, как облегчить его физические страдания. А он молча, «безыдейно» облегчал душевные страдания киевлян…

Ни гроша не стоят идеи перед молчаливым Виталием, его немногословной человечностью. Не слово, а дело — смысл гуманизма. А слова лишь отражают доброе дело, либо искажают его.

Я описал уже ранее своего старого друга юности К., ставшего впоследствии врагом. Человеконенавистником.

И вдруг друзья сообщили, что он умирает от рака и знает об этом. Он передал через них мне в Париж привет, не прощение, а прощание. Он атеист, антисемит, слепой, социальный антисемит.

Но смерть сильного человека, бывшего друга, который, умирая, думает о своих старых друзьях (а ведь я, видимо, ему враг: спутался с евреями, бежал за границу; но, может, он уже так не думает?), как-то смещает все грани. Умирает и страдает человек, и куда-то уходит всякая идеология, разделяющая людей на врагов.

Как только мне сообщили, что он умирает, стало больно: как страшно я о нем написал. Что же делать — выбросить споры с ним, его гнусные фразы? Это будет неправдой и даже неуважением к нему как другу, ведь он что-то дал когда-то мне, в период дружбы. Да и как враг что-то дал — понять мою собственную «тень»…

Во всех трех случаях видна эта неразрывная связь социального, исторического, духовного и физического «рака». Нельзя дробить человека. Человек неделим, нация неделима, человечество и его будущее неделимы. И делимы — для неделимого познания.

Сейчас, когда я правлю рукопись для русского издания — нет уже ни К., ни Виталия. Ничего не хочу менять, дополнять. Перед глазами — Виталий: он настолько украинец в чем-то главном, что ничего специфически украинского во внешнем, на поверхности в нем нет. Он настолько пронизан Украиной — через своих предков, свою мать, свой интерес ко всечеловеческой культуре, любовь к знаменитой Софиевке — парку любви графа Потоцкого и Софии (помогавшей князю Потемкину склонить Потоцкого к измене Польше — во имя любви), настолько украинец, что не выделяет свое национальное, свой патриотизм как нечто особое, не делит людей по нациям. Ему непонятна искривленная, надрывная любовь к Родине, с ее неполноценностью и неоправданной гордыней.

Он работал на витаминном заводе, том самом, откуда выгнали Нину Комарову и Виктора Некипелова. Там он заболел «витаминной», «грибковой» болезнью. Врачи решили, что у него туберкулез легких, лечили два года — безрезультатно (правда, считалось, что туберкулез у него излечили и потому даже не обращали внимание на его жалобы).

Наконец в Туберкулезном институте (в Киеве, куда с большим трудом и благодаря знакомствам его приняли, хотя по существующим правилам любой трудящийся имеет право на лечение в таком институте) обнаружили в легких «грибок». Но через два месяца лечения его выписали из института — не могут ведь так долго лечить (он исчерпал свой «лимит» на бесплатное лечение) — и отправили на работу, во вредный цех, к аппаратам, к работе с кислотами. С трудом выдержал месяц — боли усилились. В институте вынуждены были его опять обследовать — обнаружили рак. А если бы обследовали раньше, три года назад, то операция бы отсрочила смерть, облегчила страдания. Но когда он заболел, ему морочили голову лечением от туберкулеза — без исследований, без стационара (в условиях районного городка; а кто знает советскую действительность, легко себе представить, что это такое). Но ведь он «гегемон», у него власть, он рабочая, производительная сила, которую лечат «бесплатно»…

В конце концов ему вырезали } легкого, но было поздно.

Друзья колебались — сказать ему, что это рак или нет. Решили промолчать.

Перед операцией он с Таней приезжал ко мне в психтюрьму. Но, как и всех друзей, его не пустили (почему? по какому закону?).

В 1972 г. у уманьчан прошли обыски. У Виталия нашли самиздат. Арестовали двоих его друзей. Дали по 3 года. У Надежды Витальевны Суровцевой-Олицкой забрали два тома воспоминаний.

По предприятиям Умани в лекциях рассказывали о раскрытой националистической организации, во главе которой была Суровцева. Сообщалось, что она воспитывала молодых украинцев в националистическом духе (т. е., в переводе на нормальный язык — в любви к Родине). У Суровцевой и Олицкой искали… типографию (еще раньше они всё пытались узнать, когда и зачем приезжал в Умань Солженицын).

Олицкая отказалась отвечать кагебистам, Суровцева издевалась над ними, а сарказма и иронии у нее хватит на все КГБ в целом.

От Виталия ушла, испугавшись «связи с антисоветчиком», жена. Забрала ребенка. Возникла история с разделением дома. А они всегда так противны, эти деления имущества, люди так гнусно в них выглядят! Для человека такого внутреннего благородства, как Виталий, особенно страшно видеть звериное, обывательское в близком человеке.

И все это на фоне рака. Или рак на фоне всех этих событий. Потом арестовали в Москве еще одного друга Виталия — Некипелова. В 1974 г. умерла Екатерина Львовна Олицкая. И умирала она на его глазах — тоже от рака. Он приезжал ко мне, так как знал, что я теряю свой человеческий облик, ему хотелось увидеть меня до того, как из меня сделают сумасшедшего.

Некоторые из уманских друзей вели себя на допросах очень некрасиво. Предал Дзюба. Личная физическая боль у Виталия сопровождалась болью за близких.

Он любит пение своей матери и Надежды Витальевны Суровцевой. Это чуть-чуть помогает — украинские песни…

Провожая Таню за границу, он сказал, что ему будет трудно без нее. Совсем недавно он повторил это в письме к нам. Трудно… А сейчас его уже нет… Виктор Некипелов пишет об этом:

Как прожить эту странную зиму?

Вереницу метельных ночей?

Все слабее кольцо побратимов,

Все наглее кольцо стукачей.

(«Нине», январь 1972 г.)


Россия, метель, зима, ночь. Ночь после недолгой оттепели. Кто-то сказал, что чем глубже ночь, тем ближе к рассвету. Это хорошее утешение историку, исторический оптимизм.

Прощаясь, Таня спросила Виталия, что ему прислать из-за границы.

— Лодку.

Он почему-то всю жизнь мечтал иметь свою лодку и плыть на ней уманскими озерами.

И эта лодка не выходит из головы ни у Тани, ни у меня. Это все та же дорога, путь Шевченко, путь человека. Из варяг в греки и далее…

Дальнею дорогою, синевой морской,

Поплывет кораблик мой к острову Спасения,

Где ни войн, ни выстрелов — солнце и покой.

Я кораблик ладила,

Пела, словно зяблик.

Зря я время тратила,

Сгинул мой кораблик…

Попросту при обыске

Смяли сапогами…

(А. Галич, «Кадиш»)


*

Но возвращаюсь к доразгромному, 71-му году.

В ноябре должны были судить Анатолия Лупыниса. Я позвонил о дне суда Якиру. Вечером, за день до суда, позвонил А. Д. Сахаров и сообщил, что приехал на процесс Лупыниса.

Утром мы пошли к зданию суда. Я вкратце изложил суть дела: Анатолия судят за чтение стихов у памятника Шевченко 22 мая 1971 года.

У здания суда уже ждали Свеличный, Глузман, Александр Фельдман и другие знакомые. Очень мало. Светличный познакомил нас с отцом Лупыниса. Отец, колхозник, стеснялся «образованных» людей. Весь в боли за сына. Анатолий уже сидел до этого 10 лет. Пришел из лагеря с параличом ног: два года держал голодовку. Ходил на костылях. Вылечился, а теперь в «психушку» попадет. Как мы узнали позже, следователь уговаривал отца «спасти» сына — сказать, что у Анатолия с юности наблюдались странности.

— Ведь это же больница, а не тюрьма. Там он отдохнет, поправится. Часто дают свидания, можно передавать продукты.

Какой же отец, не знающий об истинном лице психушки, откажется от возможности помочь сыну избежать тюрьмы?

Если бы мы знали об этом разговоре со следователем в день суда, то мы бы объяснили отцу, чтб такое «больница» и что за «врачи» там опекают «больных»…

Как ни странно, нас всех пустили в зал суда. Я поблагодарил жену Сахарова Елену Боннэр:

— Вот видите, как с вами считаются!..

Вышла секретарь суда и объявила, что в связи с болезнью председательствующего суд переносится на неопределенное время.

Который раз они показали, что нельзя строить иллюзий на их счет.

Мы достали стихи Лупыниса. Все тот же центральный образ «Кобзаря» — покрытка. Покрытка — Украина, рождающая сынов, издевающихся над матерью.

… Я бачив, як безчестили матiр,

Мою матiр (…)

Згвалтована,

одурена,

розп’ята,

3 вiдтятим язиком, опльованим чолом,

Лежиш ти в пазурах коханцяката (…)

Це я, твiй син, народжений iз блуду,

Прошу тебе, молю тебе, кляну:

3iрви з очей облудливу полуду,

Розбий для тебе зроблену труну.

Да, за такие слова посадят надолго. Это не Сосюра, пролепетавший сквозь слезы и сострадание к Украине: «Росшськопольська потаскуха» и тут же извиняющийся перед Матерью-Украиной. Он не имел права на эти страшные слова, ведь сам в какой-то степени был «байстрюком»-«перевертнем».

У Лупыниса не истерический протест, а мольба и требование к «братьям»:

Хоча б на мить, хоча б перед здохом

Спокутуйте пiдлоту та обман.

На суд я к нему так и не попал: поехал в Одессу попрощаться с матерью и сестрой, т. к. уже уверен был, что арестуют, хоть и не было видимых признаков.

На этот раз они не предупредили никого из свидетелей, отца Лупыниса привезли в последнюю минуту. (Мое обещание Сахарову позвонить — он обещал приехать в любое время на этот суд — так и осталось невыполненным.)

В Одессе шло следствие по делу Нины Строкатой-Караванской. Арестовали Притыку, того самого, что интересовался, на каком языке издевались над Ниной Антоновной. Притыка все, что знал и не знал, выложил перед КГБ. Арестовали других знакомых Нины Антоновны. Стали преследовать даже дальних знакомых.

Из Одессы я приехал домой больной (грипп). Новый год провел с друзьями. Приехала из Харькова Тамара Левина. Она рассказала об анекдоте с женой Володи Пономарева — Ирой Рапп, внучкой члена ЦК КП(б)У, ЦИК Советов Украины, академика-химика.

Ира приехала в лагерь к мужу. Лагерь находился в Каменец-Подольской области на родине ее деда — В. П. Затонского. В кабинете начальника лагеря висел портрет деда. Начальник с любопытством смотрел на Иру: пикантность ситуации он оценил (даже внешне она на него похожа).

Начальник как раз беседовал с матерью одного из уголовников:

— Ваш сын не хочет повышать свой культурный уровень, ничего не читает. Это нехорошо, он так и останется вором.

Ира попросила передать Володе книги.

— Слишком много вы возите ему книг. Он и так слишком образован!..

Ну, как тут не вспомнить слова её матери, дочери Затонского. Она долго слушала наши харьковские споры, а потом со вздохом сказала:

— Маленькой я до революции слушала те же споры отца. А теперь вы спорите о том же. Как не надоест вам вся эта политика?!

Когда уголовники узнали, что Пономарев — «политик», стали проявлять сочувствие и поддержку:

— Ну, ничего, вот будет революция — кровью коммунистов заполним ямы.

Володя иронически объяснил, что как раз за то, что он коммунист по убеждениям, его посадили. Никто ему не поверил. Кто же не знает, что коммунисты не сядут за убеждения, а за кусок хлеба — маму родную продадут!..

Тома сидела со мной, «болящим», и спорила. Все тот же спор Алеши и Ивана Карамазова (в трактире) — вечный спор г Российской империи.

Вечером, когда собрались друзья, вдруг позвонили. В комнату вошли «колядники». В старину по всей Украине (а сейчас — только по селам) ходили по хатам парни и девушки, пели «коляды», обрядовые песни, в масках с фигурами. И молодежь Киева возродила этот обычай, один из самых красивых.

Это было настолько неожиданно, настолько трогательно, что и колядники и мы все были растроганы. Я не знал обряда, не знал, что говорить, как отвечать на песни.

Одной из колядниц — художнице Люде Семыхиной — шепнул:

— А чем можно одаривать?

Я помнил из деревенского детства, что колядникам в мешки сыплют все, что попадается — колбасу, фрукты, пряники, деньги.

Но это же «научные» колядники! Они изучали обряд в традиционной форме, древней, ная смысл всех масок. Люда посоветовала ответить как Бог на душу положит.

Я предложил гуцульские тосты:

— Будьмо (будем жить)!

— Най вони вси повыздыхають!..

Все рассмеялись…

Я вспомнил этот эпизод, так как это было последнее, что связывало меня в тюрьме с украинским патриотаческим движением и вспоминалось потом как символ. «Воны» не «повыздыхали», а только точили ножи и зубы, готовили всесоюзный погром, в частности, преследование участников «коляд».

Тамара через день уехала. Прощаясь, я сострил:

— Жаль, все не удается пройтись по тебе Фрейдом.

А сейчас она сидит здесь, в горах Норвегии, у камина, читает самиздат. И рассказывает об иврите, о Библии на иврите.

Оказывается, Авраам в Библии «играл» с Сарой, а Сара смеялась, узнав, что родит сына. Потому и сын их назван был Ицхак (Исаак) — от слова «смеяться».

Круг замкнулся, вернее, один за другим. «Отец народа», нации, т. е. создатель культуры, играл с жизнью, а жизнь преодолевала страдания смехом. И эти-то темы — культура, игра, смех и страдание — и были главными темами моей тюремной жизни.

Правда, когда я обещал «пройтись Фрейдом», ни она, ни я не знали об Аврааме этих деталей и не знали, что в сказочной Норвегии мы будем вместе, Фрейдом проходиться по языку Ветхого Завета. И что новый круг начнем, и все те же темы будут волновать нас: Авраам— Абрам — Сара — Иудея — Украина — культура — игра — смех и страдания…

… Господи Боже,

Как я устал повторять бесконечно все то же и то же,

Падать и вновь на своя возвращаться круги.

Я не умею молиться, прости меня, Господи Боже,

Я не умею молиться, прости меня и помоги…

(А. Галич, «Кадиш»)

Загрузка...