Киев

Покончив со своей педагогической карьерой, я переехал в Киев, так как к этому времени женился.

В Киеве я поступил на 4-й курс университета. В Киевском университете преподавание математики велось на более высоком уровне, и потому было интереснее.

На 4-м курсе преподавали диалектический материализм. Преподаватель оказался умным, вел преподавание не по книгам, с акцентом на диалектике. Увлечение философией стало более серьезным. На семинарах по философии вспыхивали споры, в которых активно участвовали 34 студента. Проходили мы также политэкономию капитализма. Первые главы «Капитала» Маркса оказались очень интересными, но затем стало скучно, так как преподаватель оказался неумным, а самостоятельно изучать «Капитал» не хотелось. На семинарах по политэкономии мы постоянно фрондировали: задавали преподавателю каверзные вопросы, проводя параллель между капитализмом и тем социализмом, в котором все мы жили.

Хотелось лучше познакомиться с философией йогов и близкими ей философско-религиозными течениями, а также телепатией. Для этого я поехал на месяц в Москву. Там достал у знакомых билет в библиотеку имени Ленина. Оказалось, что в библиотеке этой — огромные книжные богатства и, в частности, по интересующим меня вопросам. Но именно по этим вопросам книг почти не выдавали. Мне посоветовали выписывать книги по специальному каталогу, по которому эти книги почему-то выдавали. Мистикой я быстро пресытился, стало скучно: фантазия человеческая довольно ограничена, а отсутствие каких-либо критериев истины в мистических писаниях делает эти фантазии беспочвенными. С этих времен у меня остался интерес лишь к художественной стороне мистических произведений (большинство из них бездарны и в этом отношении, но отдельные книги великолепны, например, произведения Шюре). Психология йогов объясняла кое-что из психологии обыденной жизни. Очень важной показалась мысль о том, что психику нужно развивать, что психикой надо управлять. Сразу же напрашивалась связь с идеей марксизма о необходимости создания общества, в котором прогресс определяется сознанием людей, а не механическими законами политэкономии.

По раджа-йоге начал было заниматься сосредоточением. Но после двух недель занятий как-то на лекции вдруг оказалось, что я настолько сосредоточивался на одной мысли, что терял всякую связь с действительностью. Я испугался, так как понял, что без опытного руководителя я могу испортить свою психику.

Очень большое влияние оказала этика йогов. Впервые я столкнулся с тонким анализом отношения человека к себе, к другим людям, к Богу и т. д. Тезис йогов: «тело — храм духа, и потому нужно бережно относиться к телу» противоположен традиционно-христианскому пренебрежению и даже презрению к телу. Хотя по характеру своему я ближе к христианству в этом плане, йоговское отношение к телу казалось и кажется мне более близким науке.

Первый самиздат, с которым я столкнулся, был самиздат по йоге, теософии и антропософии, хиромантии. Лишь после окончания университета попались первые произведения художественного самиздата — стихи Волошина, Цветаевой, Мандельштама, выступление Паустовского в защиту Дудинцева.

На почве увлечения йогой я познакомился с одним инженером. Сблизил нас также интерес к научной фантастике.

Мой новый друг увлекался абстрактной живописью. Мне она была непонятна, но к тому времени я научился уже с уважением относиться ко взглядам и интересам других людей. Он мне пытался объяснить смысл абстрактной живописи, но я так ничего и не понял. Зато пришло увлечение Врубелем, Рерихом, Чюрлёнисом и поздним Ван-Гогом. Я, наконец, осознал, что попытка постичь прекрасное с помощью одной только мысли обречена на провал (мысль приходит вслед за интуитивным постижением).

По мере погружения в литературу о телепатии интерес к паранормальным явлениям возрастал. Мы с труппой товарищей пошли на кафедру психологии и предложили организовать кружок телепатии. Один из преподавателей психологии заявил: «Ну, что ж, увлечение телепатией лучше, чем некоторые другие увлечения студентов». И согласился помочь нам в организации экспериментов.

Я сделал доклады по телепатии в нескольких институтах, чтобы привлечь специалистов разных профилей в наш кружок.

К этому времени в советской печати появились первые статьи о телепатии. Из них я узнал о том, что в Москве живет сотрудник академика Бехтерева — Б. Б. Кажинский, который вместе с Дуровым и Бехтеревым проводил эксперименты по телепатии в 20—30-х годах. Я списался с Кажинским и приехал к нему. Кажинский встретил меня очень радушно, так как видел во мне одного из молодых людей, которые продолжат то, что было сделано в телепатии до войны. За столом сидело нас четверо — Кажинский, его жена, молодой медик Э. Наумов и я. Наумов, улучив минуту, предложил помочь ему в псевдотелепатическом эксперименте — подталкивать его в нужные моменты ногой. Я согласился. Во время демонстрации фокуса Кажинский пытался обнаружить обман, но нам удалось надуть его. Он серьезно поверил в то, что это телепатия. Мне было очень стыдно перед ним, но выхода из создавшегося ложного положения я не нашел.

Интерес к Кажинскому сразу пропал. Я пришел к принципу, которого всегда придерживался впоследствии в парапсихологии: «парапсихолог обязан в экспериментах заранее предполагать обман либо самообман и ставить эксперимент так, чтобы обман стал невозможен. Парапсихолог не имеет права верить на честное слово».

В эту же поездку я познакомился с одним из лучших фантастов Советского Союза — палеонтологом Ефремовым. Художественно его произведения очень слабы, зато фантазия казалась действительно научной. Как и Циолковский, Ефремов в своей фантастике пытается рассматривать те или иные научные гипотезы, развивая их за пределы научно установленного, оставаясь всегда на почве основных научных принципов сегодняшнего дня. В «Туманности Андромеды» Ефремов изобразил коммунистическое общество, изобразил столь ярко, как никто другой до него. Я расспросил его о некоторых идеях, которые затронуты в романе вскользь. Особенно меня интересовала «третья сигнальная система». Как я понял его, этим термином он обозначил сближение чувственного и разумного начала в психике человека будущего (телепатия входит в это понятие как особый элемент).

Затем мы обсудили проблему достижения физического бессмертия научным путем. Ефремов отрицал такую возможность, я пытался доказать обратное. Сошлись мы только на бессмертии человечества и на том, что утверждение Энгельса о неизбежности смерти человечества недиалектично.

Ефремов рассказал, что интересы в фантастике у него сместились. В центре его внимания — ближайшие перспективы развития общества, в частности, высокоразвитые антигуманные общества (он написал впоследствии роман «Час быка» на эту тему), и психология человека, ее неизученные области — психология прекрасного, парапсихология и т. д. (на эту тему он написал роман «Лезвие бритвы» — самый плохой художественно и лишь в отдельных местах интересный научно).

Ездил я также в Ленинград к парапсихологу профессору Васильеву. Васильев рассказал об очень интересных опытах, которые он проводил до войны. Рассказывал и о разгроме советских парапсихологов при Сталине. Я задал ему вопрос о телепатических экспериментах на американской подводной лодке «Наутилус», о которых писала советская пресса. Васильев сказал, что у него есть достоверные сведения о том, что сообщения об этих экспериментах выдумали западные журналисты, но он считает целесообразным ссылаться на эти сообщения, чтобы заинтересовать государство телепатией (если советские власти узнают о том, что американские военные занялись телепатией, то обязательно организуют телепатические лаборатории. И в самом деле впоследствии было создано несколько засекреченных и полузасекреченных лабораторий).

В конце 1961 года я получил письмо от чехословацкого парапсихолога Милана Ризла. Ризл сообщал, что приедет в Киев на 3 дня и хотел бы сделать доклад о парапсихологии, а также обменяться мнениями о различных ее аспектах.

Я в разговоре с секретарем комсомольского бюро курса упомянул об этом. Он встревожился и предложил поговорить с партийным организатором факультета, чтобы подумать, как принять чеха. Парторг растерялся — все-таки иностранец — и позвонил в райком партии. Те, видимо, тоже не знали, что сказать, и позвонили в КГБ. Ну, а эти уж точно все знали. Меня вызвали в ректорат университета, где через полчаса я встретился с кагебистом Юрием Павловичем Никифоровым. Тот расспросил меня о переписке с Ризлом, а затем объяснил, что хотя Чехословакия — социалистическая страна, но все же Ризл — иностранец, а значит, может оказаться темной личностью. Он предложил все три дня звонить ему, Никифорову, по телефону и сообщать, где мы находимся, а также рассказывать о разговорах, которые ведет Ризл.

Сообщать о разговорах я, конечно, не собирался, но звонить, увы, согласился (моральные мои принципы тогда были все еще «социалистическими»). Никифоров!опросил также, чтоб я не отходил от Ризла ни на шаг.

Первой фразой Милана Ризла было: «Я здесь только три дня и хотел бы, чтоб мы были все время вместе». Я про себя рассмеялся — желания КГБ, мое и Ризла совпали. Ризл оказался очень симпатичным человеком, бесконечно влюбленным в парапсихологию. Его не интересовала ни политика, ни литература. Не он, а я заводил разговоры на политические темы, но он к ним оказался глух. Беседы с ним были так интересны, что три дня пролетели очень быстро.

Мы бродили по Киеву, говорили о парапсихологии, смотрели архитектуру города. Совершенно случайно я заметил, что мы постоянно наталкиваемся на одно и то же лицо. Я догадался. Это был первый в моей жизни шпик.

Я позванивал Никифорову регулярно.

На вокзале, когда я провожал Ризла, я опять увидел все то же лицо шпика. Это немного будоражило нервы, было интересно (как в детективах!).

На следующий день я встретился с Никифоровым. Он выслушал мой рассказ о Ризле (парапсихолог, говорит только о парапсихологии и т. д.) и спросил, не заметил я что-либо подозрительное у Ризла. И тут мне захотелось поиздеваться над этим болваном. Я сказал, что какой-то человек все время следовал за нами, и высказал подозрение, что это английский либо американский шпион. Никифоров сказал, что это мне, видимо, показалось. Он предложил мне написать докладную записку о парапсихологии для КГБ. Я согласился. В конце беседы он спросил, не знаю ли я такого-то студента. Я догадался, что он хочет меня завербовать в секретные сотрудники, и подчеркнуто твердо заявил, что не знаю. Он спросил о другом студенте. Я ответил то же. Он догадался, и разговор окончился.

Докладную записку я написал. В ней я пытался объективно описать положение дел в парапсихологии, отрицательно отозвался о ясновидении, телекинезе и т. д. Особый упор сделал на возможном военном применении телепатии. К этому времени я понимал, что мы живем в плохом обществе, но считал, что существует опасность войны со стороны империалистических государств и что поэтому нужно делать все для укрепления военной мощи государства. Сейчас я с радостью думаю, что все мои идеи в плане военного применения телепатии нереальны. В «Заповеднике имени Берия» Валентина Мороза рассказано, как капитан Круть высказал мечту о том, чтобы научиться читать мысли политзаключенных. Слава Богу, телепатия им в этом не поможет.

Несколько лет после нашей встречи мы с Ризлом переписывались. Он присылал свои статьи. За разработку метода тренажа телепатических способностей он был награжден международной премией по парапсихологии.

Кажется, в 1966 г. московские парапсихологи мне сообщили, что Ризл бежал в США. К тому времени он заведовал лабораторией парапсихологии в Праге. Но, конечно, ему не давали средств для работы, вмешивались в дела лаборатории. А он настолько влюблен в парапсихологию, что не обращает внимания на существующий строй, идеологию и т. д. Он хотел только с полной отдачей работать в парапсихологии. На рождество я получил от него поздравительную открытку из Дюкского университета. Я тогда уже занялся распространением художественного и политического самиздата и не хотел привлекать внимание органов госбезопасности к себе. Поэтому я не ответил ему, так же как не отвечал на письма американских и индусских парапсихологов. Если бы эти письма пришли после 1968 года, я бы ответил на них, т. к. уже выступал в самиздате открыто.

На 5-м курсе мы изучали политэкономию социализма и исторический материализм.

Политэкономия социализма поразила меня своей ненаучностью — слова, слова, слова. Ни статистики, ни каких-либо глубоких постулатов, ни принципиальных, обоснованных логически законов. На семинарах мы фрондировали еще больше.

В это время мы изучали (в который раз уже!) «Государство и революцию». Обычно дают задание законспектировать ту или иную главу. И какой же студент прочитает больше заданного? На младших курсах я читал Ленина без удовольствия. Меня раздражали постоянные повторы, отступления, обилие партийных дрязг, внимание к мелочам и т. д. Но на 4–5 курсе я полюбил стиль Ленина. Настойчивое повторение одной и той же мысли является способом всестороннего ее рассмотрения и диалектического развития. Известный украинский критик, ныне политзаключенный, Евгений Сверстюк уподоблял этот способ изложения мысли Ленина спирали, которая ввинчивается в мозг слушателя или читателя. Ленину удавалось таким способом доносить до массового читателя очень сложные идеи. У Сталина и еще более у Мао Цзе-дуна этот метод изложения сменился простейшими силлогизмами, которые за счет бесчисленных повторов вдалбливаются в головы людей, как формулы гипнотизера. Ленин, а еще более Маркс, показывают, какая глубокая связь существует между мыслью и формой ее изложения. Когда я впоследствии познакомился с «Философско-экономическими рукописями 1844 г.» Маркса, то был поражен художественной глубиной формул Маркса. Красота стиля Маркса принципиально отлична от притчевого стиля Христа и Ницше. У Маркса — диалектический стиль, в котором тонкая игра слов, подвижность слова, его многозначность отражает диалектическую подвижность мысли, ее многогранность, что в свою очередь отражает диалектику природы и общества. Например, формула «религия — опиум для народа» в советской атеистической пропаганде расшифровывается только как наркотическая, одурманивающая функция религии. И этот смысл действительно есть в этой формуле. Поразительно, что Лев Толстой также пришел к этому выводу в применении к церковной религии (Толстой говорил о хлороформе). Но ведь опиум является также и обезболивающим средством. И в самом деле Маркс, развивая свою мысль, говорит о том, что религия есть «сердце бессердечного мира». Последняя мысль не находит никакого развития в советской официальной идеологии.

Когда я прочитал «Государство и революцию» несколько раз, то более всего меня поразило требование платить любому чиновнику не выше средней заработной платы рабочего. Тогда я не оценил всей важности этого требования для социалистического государства, но само требование настолько резко расходилось с практикой советского государства, что на семинарах по политэкономии я постоянно ставил этот вопрос. Преподаватель постоянно уклонялся от дискуссии на эту тему. Единственным аргументом с его стороны был совет не считать все мысли Ленина абсолютной истиной (Ленин-де тоже мог ошибаться).

Такой аргумент был совершенно верным, но я настаивал на требовании Ленина как требовании справедливом (тогда я не понял политического значения этого требования, хотя у Ленина это изложено достаточно ясно и просто).

Изложение исторического материализма было на еще более низком уровне, чем политэкономия социализма. Я посетил несколько лекций и семинаров и перестал ходить на них. Преподаватель как-то поймал меня в коридоре и спросил, почему я не посещаю его лекций. Я ответил, что исторический материализм для меня настолько важный предмет, что я не могу мириться с профанацией его. На экзаменах он поставил мне и еще одному студенту «неудовлетворительно». Я ответил ему на все вопросы билета и на дополнительные вопросы. Споткнулся на вопросе о государствах «национальной демократии». Тезисы Совещания рабочих и коммунистических партий по этому вопросу я читал, но определение пропустил. Отвечал я, исходя из названия и, как потом убедился, в целом правильно. Когда он поставил 2, я спросил его: «За что?» — «Надо было посещать лекции и семинары».

Другому студенту была поставлена неудовлетворительная оценка за «сомнительное» выступление на семинаре. Этот студент происходил из крестьянской семьи, имел очень ограниченный объем знаний по гуманитарным наукам, но зато обладал самобытным мышлением. Он задал преподавателю вопрос, очень неясно сформулированный. Преподаватель не понял. Выступил я и объяснил, что этот студент спрашивает о материалистическом решении проблемы смысла жизни. Преподаватель заявил, что весь курс исторического материализма посвящен ответу на этот вопрос. Студент настаивал на более определенном ответе. Преподаватель ответил, что смысл жизни человека в построении коммунизма. Студент указал на неполноту ответа, так как неясно, каков же смысл жизни при коммунизме. Дальнейший ход спора стал совершенно пустым, так как обе стороны все более удалялись от основного вопроса. Студент этот позволил несколько замечаний, изобличавших алогизм преподавателя (несмотря на свою общую неграмотность, студент был все же математиком, и не плохим, и поэтому смог тонко проанализировать логические просчеты преподавателя).

Пришлось пересдавать экзамены. На повторном экзамене были заданы те же вопросы и отвечали мы так же. Обоим было выставлено «хорошо». Стипендии мы оба лишились. Для меня это было ударом: жена получала 60 рублей, из которых 30 шло на оплату комнаты, снимаемой в частном доме. Для него стипендия была единственным средством к жизни. Мы оба убедились в значении материи для понимания истинности духа марксизма.

На 5-м курсе я прочитал несколько докладов по телепатии в разных институтах, в том числе в Институте кибернетики АН УССР. Это дало мне возможность познакомиться со многими учеными, в частности, с академиком Глушковым, профессором Амосовым, физиологом Ивановым-Муромским. Большинство знакомых мне сотрудников Института положительно относились к парапсихологии и йоге.

С некоторыми сотрудниками Амосова я сблизился.

Вспоминается забавный эпизод.

В начале шестидесятых годов стала возрождаться советская генетика (благодаря мощной поддержке физиков). Появились первые статьи, критикующие теорию Хрущева. Один из лысенковцев послал письмо в кибернетический журнал с протестом против поддержки антипартийных течений в биологии, т. е. против генетиков. Журнал разослал письмо 30-ти крупнейшим ученым страны с просьбой ответить на него. Амосов, получивший это письмо, поручил ответить своему сотруднику, биофизику. Мы вместе составляли ответ и хохотали над собственными остротами по поводу мистического материализма лысенковцев.

Через несколько лет Амосов поручил этому же сотруднику написать критические замечания о статье самого Амосова. Тот пригласил меня помочь ему в математической и философской части критики. Когда мы принялись за изучение статьи, мы были поражены вопиющей неграмотностью этой статьи. В каждой фразе была какая-либо ошибка — грамматическая, биологическая, математическая, физическая или же философская. Но самое удивительное было в том, что в целом статья содержала интересные и разумные идеи. Мы назвали статью Амосова «надежной системой из ненадежных элементов» (название работы одного американского кибернетика).

На V-м курсе встал вопрос о дипломной работе. Я был знаком с математиками Института физиологии. Они предложили мне тему «Математические методы диагноза психических заболеваний». Заместитель заведующего Лабораторией математического моделирования предложил такую идею. Я в дипломной работе разработаю математическую модель образования понятий. Затем мы вместе создадим кибернетическую машину, создающую понятия. Затем он станет разрушать те или иные звенья машины, чтобы изучить причины тех или иных ошибок в понятиях. Это и будет модель «психически ненормального образования понятий». Сравнив машинные заболевания с реальными, удастся найти механизм психических болезней. Я тогда почти ничего не понимал в кибернетике, но был поражен фантастичностью замысла. Ведь для того чтобы создать достаточно серьезную модель образования понятий, нужен многолетний труд целого института.

Но тема меня заинтересовала, и мы, трое математиков, отправились в психбольницу им. Павлова, чтобы своими глазами посмотреть, как ставится диагноз заболевания.

Нас встретил профессор Фрумкин, человек умный и честный. Он с несколькими врачами предложил нам присутствовать на заседании комиссии, устанавливающей диагноз.

Вначале нам рассказали историю болезни. Больная, врач-гинеколог, много лет работала в этой же больнице. Больные женщины год назад стали на нее жаловаться. Они говорили, что она с ними ведет себя цинично, делает грязные сексуальные предложения и т. д. На эти жалобы не обратили внимания, считая их проявлением бреда.

Но когда число жалоб возросло, их проверили и выяснили еще более мрачную картину, чем была обрисована в жалобах. У больной, помимо сексуальной патологии, — мания преследования. Она говорит, что ее соседи — английские шпионы, которые по заданию английских империалистов подбрасывают ей в квартиру синих клопов с длинными хвостами.

Вообще это очень интересная тема — сюжет бреда больных. Мне казалось еще до попадения в психтюрьму, что бред больных в среднем отражает общественное сознание и подсознание. Так, в средние века основным содержанием бреда были происки дьявола, договоры с дьяволом и т. д. А у нас в стране, в наше время — происки империалистов, сионистов, врагов народа, телепатия, радиовнушение и прочее. Когда я попал в Днепропетровск, то воочию убедился в этом. Есть, конечно, и бред, общий для всех стран и времен — главным образом, всевозможные сесксуальные извращения.

После ознакомления с историей болезни привели больную. Изможденное лицо, испуг, растерянность.

Попросили ее объяснить, почему она находится в больнице. Она, жалко улыбаясь, стала рассказывать. Она работала в этой больнице, затем здоровье ее ухудшилось, и коллеги решили, чтоб она отдохнула. Даже нам, математикам, было видно желание уйти от вопроса, спрятать от себя и других горький для нее факт психического заболевания (у нас в стране отношение к психически больным со стороны обывателя презрительное, и поэтому заболевшим психически трудно примириться с тем, что они попали в самую презренную категорию людей — хуже убийц, растлителей детей и т. д.).

На прямой вопрос врача, почему ее поместили именно в психбольницу, она ответила, что в санаторий трудно попасть, а коллеги были столь добры, что помогли устроиться в «Павловку» (так называют больницу киевляне). Врач попросил больную рассказать нам о ее соседях. Она дала краткий, очень благоприятный для соседей, отзыв. Мы переглянулись (лишь в психушке я понял, что больные часто интуитивно чувствуют, чего нельзя говорить врачам, чтобы не дать фактов для диагноза).

Фрумкин попросил ее объяснить пословицу «за деревьями леса не видно». Она, не задумываясь, объяснила, что если слишком близко подойти к дереву, то оно заслонит все остальные деревья. Впоследствии я узнал, что такое объяснение свидетельствует о «конкретности мышления». Но и без того было видно, что это симптом заболевания.

Следующий вопрос: «Разгадайте загадку — угольный мешок, но белый». Мы опять переглянулись: никто из нас не мог разгадать это. Естественно, больная также ответила, что не знает.

Оказалось, что это мешок из-под муки! Наш шеф, заведующий лабораторией моделирования, высказал шепотом подозрение, что сами психиатры несколько не нормальны. (В психушке эта мысль мне часто приходила на ум.)

Больную попросили вычесть из 81 тринадцать. Пока мы подсчитывали в уме, она ответила. Правильно. Затем опять из результата нужно было отнять 13. Ответ снова верный и опять быстрее математиков. В третий раз отнимать она отказалась, так как ей надоело (как оказалось, каждый из нас также решил, что с него довольно).

Больную увели.

Началась дискуссия врачей. Профессор Фрумкин сказал, что это типичная шизофрения, и указал на соответствующие признаки. Я где-то в популярном журнале читал о шизофрении, и поэтому понял, что диагноз слишком расплывчат, т. к. видов шизофрении очень много. Сказать «шизофрения» — явно недостаточно для последующего назначения метода лечения.

Следующий врач опроверг Фрумкина и доказал, что перед нами типичный случай МДП (маниакально-депрессивного процесса).

Третий врач доказывал, что это ПП (прогрессивный паралич).

Фрумкин подытожил: «Вот видите, в каком положении современная психиатрия». Мы понимали, что выбран был особо сложный случай, что врачи несколько сгустили краски, чтобы сагитировать математиков заняться психиатрией. Но все же впечатление от экспертизы было тяжелое.

Мог ли я думать тогда, что попаду сам в руки психиатров, причем более невежественных и недобросовестных, врачей-преступников?

Государственные экзамены в университете закончились. Меня направили на работу учителем в среднюю школу, преподавать математику. Мне вовсе не хотелось возвращаться в школу, и я начал искать работу в научно-исследовательских институтах. Тут мне повезло.

Я был знаком с начальником Лаборатории применения математических и технических методов в биологии и медицине, кандидатом технических наук Антомоновым. Антомонов увлекался йогой, мы познакомились на одном из моих докладов по телепатии. Узнав, что я ищу работу, он предложил поступить к нему, обещая большую свободу в выборе тематики моей работы, а также поддержку в организации исследований по телепатии (во внерабочее время).

Во время беседы о моем трудоустройстве я заметил, что он почему-то колеблется. Я догадался и прямо спросил его, не в пятом ли пункте дело. Он, смущаясь, подтвердил мою догадку. Я заверил его, что у меня ни капли еврейской крови. Мы пошутили над антисемитизмом администрации и на этом закончили беседу.

Когда я уже работал в лаборатории, то часто сталкивался с подобными случаями. Приходит устраиваться на работу человек с еврейским лицом. Начальник, человек достаточно либеральный, не решается заглянуть в паспорт и потому предлагает прийти ему через неделю. После ухода расово сомнительного все присутствовавшие пытаются определить — еврей или нет. Если решают, что еврей, то через неделю ему сообщают, что мест в лаборатории нет.

Я высказывал возмущение этой практикой, но большинство считало, что хоть это и непорядочно, но нужно мириться с указаниями начальства.

Работа в лаборатории оказалась для меня неинтересной. Мы занимались математической обработкой данных по балансу сахара крови в организме, биопотенциалами в «китайских точках» (точки, в которые вставляют иглы при чженьцзютерапии), распознаванием речи с помощью специальных приборов (как я прочел впоследствии в «Круге первом» Солженицына, эта работа велась еще в сталинских тюремных научно-исследовательских лабораториях и велась на более высоком научном уровне и с большим успехом без всякой кибернетики).

Чем ближе я знакомился с этими темами, тем больше было разочарований. Я убедился в ограниченности возможностей применения математического аппарата в биологии и психологии. Мы составляем, например, дифференциальные уравнения изменения уровня сахара в крови. Но, не говоря уж о грубости оценок уровня сахара в крови, сами уравнения выбираются эмпирически, опираясь на примитивные биологические идеи (более сложные идеи не поддавались математической обработке). И хотя в своих статьях мы писали о возможности поставить лечение диабета на математическую базу, я видел, что это несерьезно. Столь же невелико теоретическое значение этих работ. Я тогда впервые понял ленинский термин «математический идеализм» — исчезновение сущности вещей, материи за формулами. Вначале необходимо разобраться в явлении в содержательном плане, а затем лишь формализовать полученные данные. Так развивалась физика, и таким должно быть нормальное развитие любой науки. В кибернетике же нередко делают наоборот: достаточно произвольно создают формулы, а затем пытаются подогнать под эти формулы экспериментальные данные. Когда впоследствии я познакомился с экономическими кибернетиками, то узнал от них, что в экономике дело обстоит, пожалуй, еще хуже. (Большинство прочитанных мною в переводе работ западных кибернетиков в области биологии и психологии мало чем отличаются от советских работ.)

Первый год работы в институте был годом XXII съезда КПСС. На этом съезде говорили о сталинизме открыто. Мы впервые узнали многие факты из трагической истории Октябрьской революции. Многим, наконец, стало ясно, что Троцкий, Бухарин, Зиновьев, Каменев и другие ближайшие соратники Ленина были оклеветаны (до сих пор в официальной историографии есть совершенно абсурдное противоречие. С одной стороны, Ленин — гений, непримиримый к врагам, с другой стороны, почти все его соратники — антикоммунисты, ревизионисты, оппортунисты и прочее).

Разоблачение банды Молотова, или, как ее мягко назвали, «антипартийной группы», было отрадным явлением, но то, что с ними расправились втихую, не дав возможности отстаивать в печати свои взгляды, показало, что методы борьбы внутри партии остались во многом прежними. Я вспоминаю, как еще в Одессе мы узнали об «антипартийной группе». За что их выгнали со всех постов, было неясно, но из чувства противоречия мы с товарищем встали на сторону этой группы. Более того, мы впервые, пойдя на выборы, решили вычеркнуть из бюллетеней фамилии неизвестных нам кандидатов и поставить фамилию Молотова. Через некоторое время мы спросили у нашей знакомой, принимавшей участие в проверке и регистрации бюллетеней, не было ли каких-либо происшествий на выборах. «Нет, — отвечала она, — за выдвинутых кандидатов голосовали единогласно».

Через месяц один знакомый историк подробно рассказал нам о деятельности Молотова в сталинские времена. Мы поняли, что всякое участие в выборах глупо (нужно знать, за кого голосуешь, нужно иметь возможность организовать голосование за своего кандидата, а такая организация будет расценена как антисоветская, нужно иметь возможность контролировать регистрацию голосов и много других «нужно»). С тех пор я никогда не ходил голосовать ни за, ни против «блока коммунистов и беспартийных».

Возмутило нас в XXII съезде также то, что говорили главным образом о гибели «выдающихся деятелей партии и государства», а не о гибели миллионов ни в чем не повинных «простых» людей.

Совершенно не марксистской казалась концепция «культа личности». Нельзя объяснять сталиниаду только личными качествами вождя и «объективными» причинами — необходимостью борьбы с оппозицией, изоляцией страны и т. д.

Очевидно было, что это не просто культ, а возрождение самодержавия на новой классовой и экономической основе. Необходимо было искать классовые корни перерождения революции, а не фиксировать отдельные искривления в руководстве партией и народом. Необходимо было выработать гарантии соблюдения Конституции и принципы новой Конституции.

Было объявлено, что в СССР уже не диктатура пролетариата, а общенародное государство. С позиций классического марксизма это — нонсенс, и следовало дать марксистский анализ такого принципиально нового, неожиданного для марксистской теории понятия. Ведь государство — «машина в руках одного класса для подавления других классов». Общенародное государство — это круглый квадрат.

Незаконченность, половинчатость критики Сталина показывала, что во многом КПСС будет идти по проторенному Сталиным пути. Так оно и оказалось. Более того, уже при Хрущеве, буквально через год, начался отход назад, к Сталину.

К этому времени все больше появлялось в официальной литературе критических статей о временах Сталина. Большое впечатление произвела книга Эренбурга «Люди, годы, жизнь», в которой было подробно рассказано об уничтожении деятелей культуры, партии, советского аппарата. Смущал несколько поверхностный анализ событий, хотя и было ясно, что Эренбург не имел возможности честно проанализировать прошлое.

Интеллигентские круги обошел рассказ о том, что и сам Эренбург несет моральную ответственность за репрессии против деятелей еврейской культуры в период антисемитского погрома 1947-1952 гг. Рассказывали, что после статьи Эренбурга о необходимости для евреев ассимилироваться он стал получать массу писем протеста. Все авторы писем были посажены. Я пытался выяснить, насколько эти обвинения справедливы, и в конце концов пришел к выводу, что сам Эренбург не передавал этих писем в НКВД, а их перехватывали и прочитывали на почте. Индивидуальная же трусость самого Эренбурга в тот период была общим явлением и не может быть строго осуждена (хотя в то время я жестко относился к трусам).

Появились первые самиздатские политические или полуполитические вещи. Первой я прочел речь Паустовского в защиту Дудинцева. «Не хлебом единым» Дудинцева была первой книгой о нашем времени, которую я прочел. Мы с другом буквально выхватывали ее из рук друг у друга. Книга не обладала высокими художественными достоинствами, но нас тогда интересовала только правда, правда факта.

И как же мы были ошеломлены, когда на Дудинцева обрушилась хрущевская пресса. Это был еще один удар по вере в возвращение на демократический путь.

Вторым произведением политического самиздата было «Открытое письмо Сталину» Федора Раскольникова. Там говорилось как о том, что мы уже знали, так и о том, о чем молчала официальная печать (искусственный голод в 33-м году, нежелание помочь испанским республиканцам после поражения революции в Испании и т. д.). Часть этого письма была опубликована впоследствии в газете «Известия».


*

Точка зрения Раскольникова на голод 33-го года как на искусственно созданный поразила меня. Я начал искать тех, кто видел этот голод.

Мой дед рассказал мне, что в те времена он был дорожным рабочим и видел в одном из сел самой богатой области Украины гору умерших от голода. Когда рабочие спросили об умерших своего начальника, латышского стрелка времен гражданской войны, тот хладнокровно сказал: «Это кулацкая демонстрация».

Знакомый, проводивший в те времена коллективизацию в Сибири, приехал в 33-м году на Украину. Родное село его было почти вымершим. Он зашел к себе в хату. Пусто. Позвал: «Есть ли кто дома?» С печи спустился младший брат, который рассказал, что едят они сейчас кору деревьев, траву, лебеду и ловят диких кроликов. Мой знакомый спросил брата: «А что же вы будете есть, когда кроликов больше не станет?» — «А мама сказала, что если она умрет, чтобы мы ели ее». Этот же знакомый рассказал мне о нескольких случаях людоедства, с которым он столкнулся в те времена. Его рассказы настолько ужасны, что у меня нет сил пересказывать их.

Я спросил его о причинах голода.

Во-первых, голод начался еще в 1931 году. И начался он тогда по двум причинам. Середняки и кулаки не хотели идти в колхоз. Стали проводить изо дня в день собрания, на которые насильно сгоняли крестьян. На этих собраниях ставили вопрос так: «Кто против колхоза, тот против советской власти. Проголосуем. Кто против колхоза?» Смельчаков почти не оказывалось. В колхозы пошли 90-100 % (это частично показано в «Поднятой целине» Шолохова). Зная о том, что им придется сдавать в колхоз лошадей и коров, крестьяне стали резать животных. Лошадей многие жалели и потому просто отпускали в поле. По всей Украине бегали одичавшие голодные лошади. В ответ на эти действия крестьян власти усилили экономический и полицейский нажим. Помимо общего государственного налога ввели дополнительный, который назначался сельсоветами. Председатель сельсовета нередко облагал налогами своих личных врагов, невзирая на степень их зажиточности. Если крестьянин не сдавал зерно по этому налогу, к нему приходили активисты и производили обыск. Так как активисты были односельчанами облагаемого налогом, то им нетрудно было найти запрятанное зерно. Если зерно находили, то специальными палками разрушали трубу на хате — в знак того, что здесь живет кулак или подкулачник, саботирующий мероприятия советской власти. Налог могли наложить на того же человека во второй или третий раз — пока у него не исчезнет весь хлеб.

Собранный хлеб хранился в специальных зернохранилищах. Много хлеба при этом погнило. Зернохранилища охранялись войсками. Если голодные люди пытались проникнуть в эти хранилища, по ним стреляли.

Много хлеба экспортировали за границу. Знаменитый командир Якир поехал в Москву с требованиями раздать хлеб голодающим. Сталин заявил ему, что не дело военных вмешиваться в политику. Мне об этом рассказывала жена Ионы Якира Сара Лазаревна.

В 1933 г. ко всем этим причинам добавилась засуха, неурожай.

Голодные люди бросились в города или в другие республики. На границах Украины стояли войска и не пропускали голодающих. В городах хлеб выдавали по карточкам, так что горожане не могли помочь голодающим крестьянам. Многие горожане сочувствовали крестьянам, но часть злорадно напоминала гражданскую войну, когда голодали горожане, а крестьяне либо вовсе не давали хлеба, либо меняли его на самые ценные вещи.

Когда начался голод, многие украинские писатели разъезжали по селам, чтобы описывать цветущую жизнь крестьян в колхозах. Многие из них, увидав действительность, стали переходить в ряды оппозиций. Другие же настолько перепугались, что именно в эти годы стали яростными попутчиками, а затем и активными «строителями социализма».

Писать о голоде в то время было нельзя. Если кто-то писал о голоде в письмах в другие республики, то нередко попадал в тюрьму за антисоветскую пропаганду. Посылки на Украину часто возвращались назад.

Никому точно не известно, сколько умерло от этого голода людей. Одни — партийные люди — называют цифру 5–6 миллионов (т. е. столько же, сколько евреев уничтожили гитлеровцы), другие — украинские националисты — говорят о 10-ти миллионах. Истина, видимо, где-то посредине.

Сведения о голоде, которые я собрал в 62–63 годах, были настолько ошеломляющими, что перед ними побледнело уничтожение почти всей партии большевиков, руководителей советской власти, профсоюзов и армии ленинского периода. Кажется, в начале 60-х годов появилась циничная поговорка: «За что боролись, на то и напоролись». И в самом деле, ошибки ленинского периода выросли в преступления сталинского и послесталинского периода. У уничтоженных большевиков была все же некоторая вина перед народом. Но за что гибли миллионы ни в чем не повинных простых людей? Миллионы от голода, миллионы на войне, миллионы в лагерях и тюрьмах. МИЛЛИОНЫ. Гибель одного человека ужасна. В морали неверно неравенство 1 000 000^>1, но все же миллионы загубленных — это выходит за все границы ужаса. И об этом должны помнить левые на Западе, в капиталистическом мире. Они должны думать о тех средствах, которыми они собираются строить «светлое будущее» (или «хрустальный дворец» по Достоевскому).


*

Но возвращаюсь к 62-му году.

Льва Толстого я в те времена не любил: зубрежка в школе, сочинения о положительных и отрицательных героях — все это отталкивает большинство учеников от писателей, которые изучаются в школе. Тургенева, например, я полюбил случайно. Мне попалась книга без первых страниц. В ней была «Песнь торжествующей любви» и «Стихотворения в прозе». Я не знал, что это Тургенев, и был в восторге от прочитанного. Когда же узнал, что это Тургенев, было поздно — я полюбил его. Но «Записки охотника» до сих пор не могу читать — сразу всплывают формулировки из учебника и прочая псевдорационалистическая шелуха.

Как-то мне попалась «Исповедь» Толстого. Она поразила меня беспощадной критикой современной науки, искусства, церкви, промышленности, а также четкой постановкой проблемы смысла жизни. Я стал искать его другие философские произведения. Восхищение перед Толстым-философом возросло. Встал вопрос, почему же Ленин, восхищавшийся его художественными произведениями, так пренебрежительно отозвался о нем как о философе. Перечитал статьи Ленина о Толстом. Они показались мне неубедительными (кажутся неубедительными и сейчас, когда к Толстому-философу я отношусь уже отнюдь не восторженно). Очень близким было стремление Толстого к системе, к точности определений, к сознанию этики, построенной на принципах разума, отвращение к мистике.

Как мне кажется, многое, сказанное Толстым, должно войти в сокровищницу человеческой мысли. Сюда я отношу, например, учение о грехе, о похотях, соблазнах, гипотезу о «заражении» в искусстве, постановку проблемы смысла жизни, некоторые педагогические идеи.

Увлечение Толстым длилось года три.

На непротивление злу насилием вначале я вовсе не обратил внимания. Но потом стал изучать этот вопрос и убедился, что Толстой по сути так и не ответил на основные возражения противников. В быту этот принцип имеет некоторый смысл, если зло обращено по отношению ко мне лично. Но что делать, если я вижу, как некто бьет женщину? Уговаривать? Он посылает меня матом. Я продолжаю уговаривать. Он бьет меня и продолжает бить ее. Милиции поблизости нет (да и не совсем хорошо ее призывать на помощь: она применит насилие более мощное, чем если бы я побил его. К тому же: «не судите!»). Сколько раз я ни ставил этот вопрос перед толстовцами, они ничего вразумительного ответить не могли.

Гораздо ближе мне была позиция индусского философа Вивекананды, который также проповедовал непротивление злу насилием, но признавал необходимость насилия в исключительных случаях.

В самом деле, какие мирные средства возможны по отношению к фашистской Германии? Только насилие либо угроза насилием. Против фашизма нужна сила, сдерживающая его агрессивность, либо уничтожающая агрессора.

Затем меня очень поразила идеологическая нетерпимость Толстого, напоминающая нетерпимость христиан средневековья, в частности, нетерпимость многих еретиков.

Очень шокировало отношение Толстого к половым отношениям. Толстой столь яростно нападал на блуд, использовал столь циничные образы в изобличении сексуальных пороков, что становилось неприятно его читать. (Впоследствии, когда я познакомился с психоанализом, я понял, что ярость и цинизм в борьбе за сексуальную чистоту есть преодоление своей собственной подсознательной глубокой порочности.) С требованием поставить разгулу сексуальных потребностей какие-то нравственные преграды я был и остаюсь согласен. Но когда Толстой начинает выступать даже против половых актов, направленных на деторождение («Крейцерова соната»), это выглядит чудовищным этическим максимализмом.

И, наконец, вопрос о Боге, По сути у Толстого Бога нет. Есть только заповеди Христа, а Бог в его системе взглядов является ничем не наполненным словом. У Толстого этика, а не религия.

Тесно связана с безрелигиозностью Толстого рационалистическая тенденция его философии. По сути Толстой является одним из последних могикан Просвещения, когда верили в то, что если воспитать людей на основе разума, то все общество изменится в сторону Добра, Красоты и Разума.

Остановлюсь на эволюции моих художественных вкусов. В школе моими любимыми писателями были Николай Островский, Фадеев, Горький-романтик. Вершиной художественного творчества казалась поэма Горького «Человек», написанная ритмической прозой, близки были также его романтические «Песня о Соколе», «Песня о Буревестнике», легенда о Данко (последнюю я люблю и сейчас). Товарищ Сталин сказал, что «Девушка и смерть» почище «Фауста» Гёте. Раз «товарищ Сталин сказал», то так оно и было. Но «Фауста» я не читал и верил вождю на слово, а «Девушка и смерть» показалась скучной. Разница во вкусах с «гением всех народов и времен» меня удручала, но я утешал себя тем, что дорасту до понимания глубины мысли этого произведения. «Мысли», потому что ничего другого в литературе нам не показывали. «Художественные особенности» тех или иных писателей, о которых нам рассказывали на уроках, обозначали лишь те или иные рациональные способы выражения мысли и были скучны, напоминая классификацию силлогизмов в логике. Эпитеты, метафоры, синонимы и прочее, казалось, приближались к математическим понятиям, но в них не было задачи, загадки, которую нужно разрешить. А без задачи классификация «художественных» особенностей повисала в воздухе, казалась ненужной.

В литературе я искал лишь мысль, и мысль математически ясную, «простую, как мычание». Теория социалистического реализма требует по сути того же.

На первом курсе я прочел Есенина, который совсем недавно был признан советским поэтом. Есенин пробил первую брешь в стремлении к четкой, ясной мысли в литературе. Есенинские метания, недоумения перед действительностью, тоска по истине были близки нам, тем, кто вошел в жизнь под знаком крушения веры в наше светлое общество.

Появились первые рассказы Василия Аксенова, пьесы Розова, которые более или менее верно изображали наше поколение. Меня в этих произведениях привлек только один феномен, который авторы верно изобразили, — исковерканный русский язык молодежи, насыщенный жаргонными словами. Самого меня эта болезнь почти не затронула, но большинство друзей переболело этим.

Болезнь эта объяснялась просто. Протест против лживой литературы, прессы вылился в протест против самого языка, на котором преподносилась эта ложь. Слова «любовь», «дружба», «социализм», «патриотизм» и т. д. казались насквозь фальшивыми и заменялись блатными или близкими к блатным. «Погуляем» — «прошвырнемся», «поговорим» — «потреплемся»… «Здравствуй» передавалось словами «приветик», «хэллс»; «друг» — «корешок», «девушка» — «чувиха». Самые невинные слова также заменялись более грубыми.

За грубым выражением отношения к другу или любимой скрывалось целомудренное желание охранить свои чувства от грязи и фальши окружающей жизни.

Стали публиковать произведения Ремарка. Мы почти все с жадностью набросились на них.

«Потерянное поколение» Запада протянуло руку нам, «потерянному поколению» советскому. Отвращение к государственной морали, политике, целям и противопоставленные им элементарные человеческие стороны жизни — чистая, неханжеская, печальная любовь, дружба, товарищество, болезнь и смерть, опять же очищенные от словесной шелухи, — все это было нам так знакомо и близко.

Хемингуэй, кроме «Старика и моря», не понравился тогда. Видимо, сложен был. Полюбил я его лишь в Киевском следственном изоляторе КГБ в 1972–1973 годах.

Совершенно новым на фоне советской литературы показался Паустовский. От боевой романтики Горького я перешел к романтике лирической. Социалистический романтизм — явление более художественное, чем социалистический реализм. Законы реалистического искусства требуют адекватного отображения действительности. Реалист может лишь выделить те или иные стороны действительности, опустив другие. На романтика такие жесткие требования не налагаются. Он волен не только выбирать из действительности особо яркие явления и образы, но может внести в них сказку, легенду, до́лжное вместо реального. Соцреалист изображает действительность одномерно, подтасовывает ее под идейный замысел. Он привносит в эту действительность то, что ей несвойственно. Одномерность и нереальность образов не только искажает действительность, но вступает в противоречие с языком и реалистическими элементами произведения. У романтика приподняты над обыденной жизнью все элементы произведения. Логика и пропорции ненатуральны, но удовлетворяют законам правдоподобия, так как все элементы согласованы между собой по особым правилам, правилам романтического искусства. Согласование с реальностью присутствует, но согласование не со всей жизнью, а лишь с романтическими гранями, явлениями в жизни. Соцреалистам удается написать более или менее художественное произведение, когда они изображают героическую действительность («Как закалялась сталь» Н. Островского, «Мoлодая гвардия» А. Фадеева). Но в этом случае они по сути становятся на позиции романтизма. Не случайно Ленину первое произведение соцреализма — «Мать» — не понравилось. Ленин упрекал Горького в идеализации интеллигенции. Следовало бы добавить — и рабочих.

После Паустовского пришел черёд Александра Грина. Стали более ясны достоинства и недостатки Паустовского. У Паустовского романтика книжная. Удались ему лишь несколько рассказов («Корзина с еловыми шишками») и отдельные куски повестей (например, легенда в «Золотой розе»), В других произведениях все то же негармоничное сочетание элементов реальности с «выдумкой». Сущность художественного метода Грина ясно изложена в «Алых парусах». У героя возникает мечта, он ждет воплощения этой мечты-сказки в жизнь, ищет в жизни эту сказку или же создает эту сказку. «Корзина с еловыми шишками» Паустовского — одно из немногих произведений автора, в которых он приближается к Грину благодаря воплощению в рассказе именно этого принципа.

Тематика у Грина та же, что и у Ремарка: простые человеческие чувства и отношения — основа жизни. Оба они отталкиваются от того, что стоит над человеком, — идеология, государство, Бог.

Грин долго оставался кумиром советской молодежи. Во многих городах создавались клубы «Алые паруса». Любовь к Грину для большинства молодежи означала первый, сознательный или бессознательный, протест против лжи «взрослых». Грин — это детство, чудом перенесенное в жизнь взрослых.

Один из друзей подарил мне книжечку «Маленький принц» Антуана де Сент-Экзюпери. Это произведение осталось на всю жизнь самым близким. Я перечитывал его десятки раз и каждый раз видел новую мысль, новое в восприятии жизни. До сих пор остаются неясными некоторые места. Я, например, воспринимаю грустную красоту ухода Маленького принца на свою планету, но перевести эту красоту на язык мысли не могу. А может быть и не нужно это делать…

Особенно глубокой мне казалась и кажется сцена приручения Лиса Маленьким принцем. За столь примитивным понятием, как «приручение», скрывается глубочайшая мысль о психологии таких тонких человеческих отношений, как любовь и дружба.

Второй идеей «Маленького принца», оказавшей влияние на мои взгляды, было: «главное — невесомо». Я понял это как утверждение того, что нужно уважительно относиться к бесконечности во вселенной и к потенциальной бесконечности духовной жизни человека. Это не означает отказа от создания рационалистических схем, моделей этой бесконечности. Но мы должны быть скромными и понимать, что любые наши модели являются лишь грубыми обрубками действительности, приближением к истине, но не самой истиной. Сталкиваясь с технической интеллигенцией, я видел, что огромные достижения точных наук породили гордыню у технических специалистов: нашим формулам и нашим машинам все доступно; долой всякую идеологию; мы решим все мировые проблемы с помощью математических и технических наук. И в самом деле, если человечество не погубит само себя, оно должно будет поставить свое дальнейшее развитие на какую-то рациональную научную базу. Но при этом должна сохраниться и, более того, возрасти роль таких «иррациональных вещей», как мораль и эстетика. Маркс писал, что в будущем должна развиться натуралистическая наука о человеке и человеческая наука о натуре и что обе эти науки должны слиться в единую науку.

Размышления над образами Экзюпери шли параллельно размышлениям над Библией. Л. Толстой заставил меня прочесть Евангелие, притчи индусских йогов подготовили почву для принятия евангельских притч. Я пришел к выводу, что соцреализм неправомочен, в частности, потому, что художественная литература по своей природе притчевая. Каждый образ имеет множество интерпретаций. Надолго в истории человечества остаются лишь те художественные образы, которые несут в себе множество смыслов. Каждое новое поколение находит в таком образе то, что близко ему (и может даже найти такой смысл, о котором сам автор не подозревал).

Помимо глубины притч Иисуса, привлекли внимание противоречия Ветхого Завета (эта часть Библии недоступна мне и по сей день, кроме Екклезиаста и книг пророков) и Нового Завета. Официальная атеистическая пропаганда постоянно спекулирует на противоречиях Библии. В самом деле, в Библии есть бессодержательные противоречия, но есть ведь и глубокие диалектические противоречия, противоречия, отражающие диалектику природы и общества. Меня вначале привлекла притча о хлебах, которые раздавал Христос. Противоречие с житейской практикой здесь настолько очевидно, что диву даешься: неужели наши предки, среди которых были такие глубокие мыслители, как Фома Аквинский, не видели абсурдности рассказа? Как можно было накормить несколькими хлебами тысячи людей (при этом, как известно, осталось несколько коробов остатков хлеба)? Вопиющее нарушение законов сохранения.

Я пришел к выводу, что нужно искать в природе явление, по отношению к которому несправедливы законы сохранения. И такое явление нетрудно было найти. Это информация. Если профессор читает лекцию студентам, то они приобретают новую информацию, а он ее не теряет (на самом деле я упрощаю здесь ситуацию, но в целом это, кажется, верно передает парадокс информации). Остатки хлеба интерпретировать сложнее, но возможно.

Еще более интересным мне показалось другое противоречие в Евангелии.

В Евангелии от Матфея сказано:

«Не думайте, что Я пришел нарушить закон, или пророков: не нарушить пришел Я, но исполнить». Но в этой же главе Христос начинает нарушать закон Моисеев. Вот один из примеров:

«Вы слышали, что сказано, око за око, и зуб за зуб. А Я говорю вам: не противься злому».

Так как эти противоположные высказывания находятся в одной главе, то не мог же Матфей (или кто-либо из составителей и редакторов Евангелия) не видеть противоречия. Значит, он видел разрешение их.

Я долго бился над проблемой разрешения этого противоречия, пока не нашел для себя ответа.

Христианство возникло в момент, когда Римская империя находилась в состоянии глубокого разложения. Нравственные, социальные связи между людьми все более и более разрывались, на их место встал безудержный эгоизм и связанное с ним стремление к наслаждениям ради наслаждения, стремление, ничем не сдерживаемое, которому греховный разум открывал все новые пути к удовлетворению (этот разум шел дальше — он создавал новые, самые противоестественные формы наслаждения). Загнили, разложились все классы, и не было ни одного класса, способного возродить общество путем изменения производственных отношений. Требовалось изменение самих ценностей общества, требовалась мораль, способная дать не индивидуальный, а общезначимый смысл жизни, способная обуздать эгоизм и неразумные притязания разума. Эта новая мораль не могла возникнуть из пустоты, она диалектически отрицала предыдущую, т. е. не просто отменяла, а развивала ее.

Новую мораль принесло христианство, так же, как на Востоке принесли новую мораль буддизм и магометанство. Эти три религии существенно различаются между собой, но общее у них есть — это система нравственных табу, наложенная, как цепи, на эгоизм человека.

Вопрос другой, насколько новая мораль была реалистической и как она справлялась со своей социальной функцией.


*

Наступил 1963 год. В газетах славили вождя советского народа Никиту Сергеевича Хрущева. Вышел на экраны фильм «Наш дорогой Никита Сергеевич», где славословие Хрущева достигло апогея. Он и помощник Сталина, он и спаситель от Сталина, он и выдающийся военачальник, он и вдохновитель побед на трудовом фронте. Новый культ личности нарастал с каждым днем.

Хоть новый культ был не столь кровавый, но столь же отвратительный. Стало ясно, что культ личности — закономерность этого общества. Началось с культа Ленина в 20-х годах, точнее, еще с веры народа в «добрых царей», защитников от помещичьего произвола. Я прочел стенограмму съезда КПСС, состоявшегося перед смертью Ленина, и убедился, что почти все вожди партии совершенно непристойно славили Ленина. Обожествление личности вождя началось уже тогда и проложило путь культу Сталина. Исключение составляли речи Троцкого и Сталина. Эти люди уважали себя и не холуйствовали перед Лениным. Я ненавижу Сталина, но должен признать, что вел он себя на этом съезде — в смысле. формального отношения к умирающему вождю — прилично. (Формального, потому что даже из опубликованных в 5-м издании собрания сочинений Ленина писем видно, что Ленин заметил опасность Сталина для революции и пришел к блоку с Троцким против Сталина. И Сталин знал это.)

Уже к концу весны 63-го года стало ясно, что урожай будет плохим. Летом была засуха. Мой знакомый, украинский писатель, поехал к себе на родину, в село. Его удивило, что колхозники равнодушно относятся к не урожаю. Он спросил об этом парторга колхоза. Тот ответил, что в 62-м году был хороший урожай, но государство забрало почти весь хлеб. Поэтому крестьянам безразличен результат их труда — все равно им почти ничего не достанется.

Из иностранных радиопередач мы узнали, что начались закупки зерна в Канаде. Было грустно и смешно: самая хлеборобная страна, в дореволюционное время вывозившая хлеб за границу, закупает хлеб.

Среди биологов и кибернетиков распространились слухи о том, что Хрущев поддерживает Лысенко в борьбе с генетиками. Все более нарастала угроза сталинизма в науке и технике.

В духовной жизни всё большее место занимал «Новый мир». Художественный уровень писателей «Нового мира» был не столь уж и высок, но была правда — чуть-чуть, была настоящая литература. После соцреализма возвращение к реализму воспринималось как шаг вперед. Огромное, но противоречивое впечатление произвел «Один день Ивана Денисовича».

Мой слух, воспитанный на советско-христианском ханжестве, был покороблен «фуяшками» — чуть завуалированным матом. Но не это было главным. Почему Солженицын выбрал героем повести не кавторанга — истинного коммуниста, интеллигента, не сломленного духом борца за справедливость, который способен был бы осознать происшедшее с революцией и сказать читателю о причинах сталинизма? Ведь Иван Денисович уже до лагеря жил жизнью трудовой лошади, и для него мало что изменилось. Мне казалось тогда, что глазами Шухова нельзя увидеть всей глубины трагедии Октября.

Такова была реакция интеллигента, воспитанного в духе сталинского презрения к «человеку массы» комсомольца, на правду о народе, забитом, живущем растительной жизнью (но сохранившем элементарно-человеческие качества).

Была еще одна причина протеста против шума, поднятого прессой вокруг Солженицына. До публикации «Ивана Денисовича» громили «Не хлебом единым» Дудинцева. Но Дудинцев критиковал сталинизм с партийных позиций, во имя идеалов Октября. Он оставлял надежду на будущее. Я тогда смутно чувствовал, что после «Одного дня Ивана Денисовича» возможен только пессимизм, что Солженицын — антисоветчик, что он раскрывает лживость самых основ советской власти, а не ее извращения Сталиным.

Странно было слышать похвалы Солженицыну после ругани в адрес Дудинцева. Я хотел было написать письмо в «Литературную газету», в котором собирался вскрыть этот парадокс официальной критики. До сих пор радуюсь, что не сделал этой ошибки, т. к. уже в следующем году частично понял художественную глубину «Одного дня».

«Новый мир» опубликовал «Дневник Нины Костериной» — реальный дневник реальной Нины Костериной, дочери коммуниста Алексея Костерина, осужденного как «враг народа». Была близка и понятна ее чистая комсомольская вера в свое общество, ее реакция и боль в связи с арестом отца, повторение ею — несмотря на чудовищное преступление власти против отца — подвига Зои Космодемьянской.


*

Прошло несколько лет, и я прочел самиздатские статьи Алексея Костерина о сталинизме, о трагедии крымско-татарского народа. Приехав летом 68-го года в Москву, я узнал о Костерине много биографических подробностей, которые усилили интерес и уважение к нему. Зинаида Михайловна Григоренко предложила съездить к нему домой. Пришлось выбирать между деловыми свиданиями и встречей с Костериным. Я выбрал «дело», а не человека. Вокруг было так много прекрасных людей, что интерес еще к одной личности был недостаточно велик, чтобы перевесить «дело». Казалось, что впереди еще много времени и я успею с ним встретиться.

После Октябрьских праздников мне позвонил Петр Якир и сообщил о смерти Алексея Евграфовича Костерина. Я поехал на похороны. В крематории собралась масса народу. Чиновник крематория подгонял всех нас с похоронами: стояла очередь с другими умершими. Очередь — как за хлебом или пивом — и смерть!

Вокруг — шпики. Я тогда еще не умел их распознавать. Мне их показывали. Шпики, как ни странно, сняли гнетущую атмосферу чиновничьего похоронного учреждения. Враг восстановил значимость минут.

Выступил Петр Григорьевич Григоренко. Мы отвыкли от пафоса, но его пафос не казался фальшивым, режущим ухо — опять-таки благодаря присутствию врага, агентов КГБ. Чиновник замер: в стране давно отвыкли все от искренних революционных слов. К нему подбежал шпик, и чиновник начал кричать, чтобы освободили место для следующих похорон.

Все разъехались. Часть поехала к генералу Григоренко домой. Там тоже выступали — чечен, евреи, русские. Чеченский писатель Ошаев рассказал о борьбе Костерина в партизанском отряде в гражданской войне на Чечне.

За столом сидела жена Костерина. Она плакала. Меня подвели к ней и познакомили: «с Украины». Стало неловко — представитель украинцев, а не просто человек.

Через год я познакомился с дочерью Алексея Евграфовича Костерина — Еленой, сестрой Нины. Она немного рассказала об отце и о Нине. О Нине помнила немногое, в основном ссоры с ней.

Рассказала о смерти отца. После вторжения в Чехо-Словакию отец очень переживал. Наконец не выдержал и отправил в ЦК партии письмо с партбилетом, т. к. оставаться в этой партии уже не было сил: всякие надежды на ее возрождение исчезли.

Лена пришла к матери и сообщила о выходе Алексея Евграфовича из партии. Мать сказала, что он этого не выдержит, умрет. И, в самом деле, через неделю Костерин умер.

Я спрашивал у Лены: «Что это — фанатизм?» Видимо, нет. Но когда в конце жизни понимаешь, что собственная жизнь, идеалы потерпели крах, — это невыносимо. Даже в лагере он сохранил веру в здоровые силы партии, но возрождение сталинизма развеяло последние иллюзии.

После моего ареста Лену вызывали в КГБ и допрашивали о встречах со мной. Естественно, она ничего не сказала им. А я в заключении часто вспоминал наши встречи, прогулки по Киеву…


*

Я нарушил хронологию событий, т. к. важнее причинная, точнее — духовная, а не временная связь событий. Возвращусь в 1963 год.

Появилась статья Ермилова о «Людях, годах, жизни» Эренбурга. Тогда еще не было «Архипелага ГУЛАГа», и потому книга Эренбурга значительно расширила наше представление о временах, мягко называемых «периодом культа личности». Эренбург обрисовал широкую панораму уничтожения Сталиным культуры, партии, советского аппарата. Он писал о том, что «мы знали, но молчали». Что ж, не совсем моральная позиция, но зато честное признание. Большинство официальных разоблачителей либо сами когда-то поддерживали культ, либо сидели в норах, но почти никто не покаялся в своей вине. Ермилов обрушился на Эренбурга именно за честность, за «теорию молчания».

«Комсомольская правда» опубликовала статью «Куда ведет хлестаковщина» — о «я»-честве Евтушенко, о потере им партийности и еще каких-то добродетелей. Мы достали самиздатскую «Автобиографию» Евтушенко, которая вызвала столь бурную реакцию газеты. «Я»-чество действительно было, хлестаковщина тоже, но была и искренность (которую он потерял в конце 60-х годов, когда стал официально признанным «оппозиционером», ездящим за границу, чтобы помогать КГБ сохранять декорацию либерализма).

В газетах опубликовали выступление секретаря ЦК партии по идеологии Ильичева. Ильичев обрушился на формализм, абстракционизм, на чуждые советскому народу идеи поэзии Есенина-Вольпина.

В воздухе запахло очередной «охотой за ведьмами».

У меня к тому времени появились знакомые писатели, поэты. Они рассказывали подробности погрома.

Никита Сергеевич посетил выставку современных советских художников в Манеже. Последовала речь вождя перед писателями. Хрущев, в частности, напал на писателя Виктора Некрасова. Обвинялся Некрасов в двух грехах. В своем рассказе о путешествиях во Францию и США Некрасов описал разговор с американцем. Американец сказал, что нехорошо, когда советские журналисты, увидев Америку, изображают ее лишь черными красками — есть ведь и белые. Пишите «фифти-фифти» — черное и белое в американской действительности. Теория «фифти-фифти» возмутила Хрущева своей беспартийностью. Никита Сергеевич сострил: «Некрасов, но не тот».

В своем рассказе Виктор Некрасов похвалил заменательную художественную находку в кинофильме «Застава Ильича». Сын погибшего на фронте видит призрак отца и спрашивает его: «Что делать?» (все зрители понимают, что сын выражает растерянность и основной вопрос нашего поколения, вошедшего в жизнь после XX съезда). Отец вместо ответа спрашивает сына, сколько ему лет, а затем говорит: «А мне было 20». Любому сколь угодно невежественному зрителю было ясно, что отец посоветовал сыну самому искать свой путь, свой ответ.

Но мудрый литературовед ничего не понял. Он с гневом и пафосом сказал, что даже собаки учат своих щенков. Невежество мудрого партийного руководства, наглое вмешательство в литературу и живопись возмутили интеллигенцию.

Украинские правители последовали вслед за Москвой.

Подгорный тоже выступил против Виктора Некрасова. Набросились на формализм Драча, Коротича, Винграновского. Мы с женой почти ничего не знали о возрождающейся, молодой украинской поэзии и поэтому были благодарны критикам за указания, что и в украинской культуре появилось что-то свежее, честное. Прочли всех критикуемых. И в самом деле — хорошо.

Мне Драч показался гораздо более талантливым, чем мой тогдашний кумир Евтушенко.

На общем фоне погрома культуры зловещим фарсом показалось выдвижение Солженицына на Ленинскую премию. Особенно возмутили меня слова об истинно народном герое Солженицына — Иване Денисовиче, о пафосе… рабского труда.

Главной психологической пружиной моего протеста против восхвалений Солженицына было не то, что не понравилось у Солженицына, а то, что он нравился этому Гришке Распутину (именно так я ощущал H. С. Хрущева в то время). Лишь через год я понял свою ошибку и старался в дальнейшем не подходить ни к жизни, ни к искусству с позиций политической ситуации сего дня.

В библиотеке Академии наук устроили собрание. Выступил официальный украинский художник Касиян. Он взахлеб (от восторга) рассказывал о посещении Хрущевым выставки в Манеже, о встрече Хрущева с писателями и художниками. Касиян достал свою записную книжку и вычитывал из нее фразы Хрущева. Мне все время казалось, что Касиян, сознательно притворяясь дурачком, издевается над вождями — настолько ясно вырисовывалась картина хамского глумления над художниками и писателями, тупость вождей и благородство таких, как скульптор Эрнст Неизвестный. Вот Эрнст говорит: «Меня ценит Пикассо», возражая утверждению Никиты, что его картины — мазня и патология. Хрущев отвечает: «Ну и катитесь туда, где вас ценят».

Обращаясь к молодой поэтессе (кажется, Белле Ахмадулиной) Никита говорит: «А ну-ка, содержимое красной кофточки, подойдите сюда поближе». Цитирую все по памяти, а потому неточно.

Затем Касиян рассказал об аналогичных диалогах Хрущева с Аксеновым и Вознесенским.

После своего рассказа Касиян пообещал ответить на вопросы. Вначале Касиян прочел записку о том, что ослаблен партийный контроль над киевскими художниками. В ресторане «Метро» стены покрыты формалистическими фресками. Еще более буржуазные фрески на автовокзале и в аэропорту Борисполь. Касиян сообщил, что уже приняты соответствующие меры.

Послал ряд вопросов и я.

«Ермилов — это не тот, что травил Маяковского?»

Касиян ответил пословицей: «Кто старое помянет, тому глаз вон». Я с места выкрикнул вторую часть пословицы: «А кто старое забудет, тому два».

Во втором вопросе я противопоставил Ивану Денисовичу Нину Костерину и спросил: «Кто же из них народный герой?» Касиян невразумительно объяснил всю глубину народности в образе Ивана Денисовича.

Далее я спрашивал о причинах закономерности превращения талантливых писателей и поэтов в ничтожества после признания своих ошибок и возвращения на истинно партийный путь. В качестве примера привел Д. Павлычко и П. Тычину.

Касиян ничего не понял и ответил, что партия не против таланта, а за правильную направленность таланта. Зал рассмеялся.

После собрания мы с женой поспешили на автовокзал и в ресторан. Опоздали. В ресторане фрески сбили уже, а на автовокзале осталось худшее.


*

В разгар этих событий на «идеологическом фронте» мы познакомились с вором Артуром Кадашевым. Этот вор попал под поезд, ему отрезало ногу. Мы хотели ему помочь. Он решил «завязать», а для этого нужно было устроиться на работу и прописаться, т. е. получить право на жительство в Киеве.

Артур переехал к нам, в нашу комнату, которую мы снимали по высокой цене.

Биография Артура довольно типична для нашей страны. Чечен, вместе с родителями был выселен в Среднюю Азию. Голодал вместе со всеми, ненавидел русских. Лет в 10 пристал к цыганскому табору, стал воровать. Ну, а дальше — тюрьмы, лагеря.

Подробно рассказывал о воровских законах, о поножовщине, проститутках и т. д.

Нас поразили в нем большая гордость, уважение к себе и воровским моральным принципам, чувство юмора, удивительное чутье на фальшь. Он очень быстро указал нам на фальшь нескольких наших друзей — через некоторое время мы убедились в справедливости его слов.

Я начал готовить Артура в школу; по его словам, он закончил 6 классов в лагере. Поразительно быстро он усваивал математику. Геометрия давалась ему легче, чем арифметика, так как он умел немного рисовать. Заниматься с ним было приятно. Мы, увидев его склонность к романтике (в нем было что-то от Челкаша Горького), стали читать ему Паустовского, раннего Горького и Грина. Паустовский ему не понравился, зато Грина он полюбил.

По вечерам он пел великолепные блатные песни — ни слова, ни звука пошлости. Особенно нам понравилась известная блатная русская песня, которую он пел по-чеченски. По-русски она была намного хуже. По-чеченски песня была особенно мелодичной, звуки как-то сталкивались между собой, плавно переходили друг в друга.

Артур очень страдал от того, что сидит у нас на шее: он видел, насколько мы бедно живем, и удивлялся — ведь мы люди с высшим образованием. Еще больше удивлялся он тому, что наш общий знакомый, писатель Ф. А. Д., живет еще беднее. Он всегда думал, что советские писатели — богачи. Мы объяснили ему, что это верно для таких, как Корнейчук, Шолохов и им подобные.

Ф. А. Д. однажды обворовали карманники. Артур был возмущен — разве можно воровать у бедных? Мы смеялись: ведь вор обычно не думает, на какие гроши придется жить обворованному.

Артур стал чинить обувь нам и всем нашим знакомым. Это создавало иллюзию, что он хоть чем-то расплачивается с нами.

Мы с женой пошли в райком комсомола и рассказали об Артуре. Мы попросили помочь ему в прописке и устройстве на работу. Секретарь райкома загорелась состраданием к Артуру, но объяснила, что райком ничего не сможет сделать.

Я вспомнил о Ю. П. Никифорове, кагебисте, с которым я встречался по поводу телепатии, Я позвонил ему. Он назначил свидание в Софийском соборе, недалеко от здания республиканского КГБ и от будущей моей тюрьмы. Юрий Павлович объяснил, что КГБ не имеет власти давать прописку. Когда я спросил, есть ли смысл обратиться в обком партии, Никифоров посоветовал пойти в обком комсомола: они-де моложе и лучше поймут наши намерения. Столь трезвая оценка кагебистом бюрократической глухоты обкомовских партийцев меня поразила.

Пошли в обком комсомола. Секретарь областного комитета комсомола сразу спросил: «Зачем это вам нужно?»

Мы терпеливо объяснили, что нужно помочь человеку встать на путь честного труда. Он опять спросил: «Но вам-то это зачем нужно?»

Пришлось повторить газетные штампы о борьбе за каждого человека. Кажется, понял и направил в ЦК комсомола. Нас принял второй секретарь Кулик. Опять тот же вопрос, но еще большее непонимание. Мы еле сдержали свой гнев и в который раз повторяли свое отношение к людям. Наконец случайно мы нашли формулу: мы — педагоги и хотели бы участвовать в воспитании вора. Ему «все стало ясно», и он позвонил министру внутренних дел. Отвечал ему заместитель министра. Того волновал все тот же вопрос — наши мотивы. Кулик объяснил все нашими педагогическими интересами. После телефонного разговора Кулик рассмеялся. Оказывается, замминистра обещал устроить прописку, если ЦК комсомола устроит Артура на работу. Кулик объяснил, что невозможно устроить на работу, если нет прописки. Заколдованный круг. Затем комсомольский вождь обратился к сидящему в кабинете парню: «У вас на Киевской ГЭС не хватает рабочих рук. Устрой его на работу». Парень, секретарь комсомола ГЭС, резко запротестовал: «Мы и так не знаем, что нам делать со своими хулиганами и алкоголикам». Пришлось уйти ни с чем.

Прошло шесть лет, и я вновь встретился с тем самым секретарем ГЭС. Он был уже одним из самых видных участников украинского сопротивления. Я напомнил ему о нашей первой встрече. Он не помнил, но признал, что в те времена был действительно «твердокаменным» комсомольским деятелем.

Мы пошли в Верховный Совет, на прием к «знаменитому» партизану Ковпаку. Стояла очередь. Секретарша выслушала нас и объяснила, что Ковпака нельзя тревожить по таким пустякам. Кроме того, Киев — столица, и отбывших наказание в нем не прописывают.

Мы решили написать письмо Хрущеву. В письме мы описали кратко жизнь Артура, намекнули на ответственность правительства за трагедию чеченов и описали наши злоключения с пропиской. Подписали пятеро — мы с женой, моя сестра и Ф.А.Д. с женой.

Артур стал терять все надежды, его стыд быть грузом на нашей шее нарастал.

Вместе с ним мы пошли в ЦК партии. Нас приняла женщина-юрист. После секретаря райкома комсомола это был второй человек, который не задавал вопроса о наших мотивах. Она вспомнила 30-е годы, когда она помогла какой-то проститутке. Артур не зашел к ней, ожидал в приемной. Она попросила, чтоб он зашел. У Артура великолепное чутье на людей, он интуитивно чувствует, кому что нужно говорить. Он не бил на сострадание, он шутил. Товарищ из ЦК была покорена настолько, что тут же позвонила какому-то деятелю ЦК, ведающему пропиской. Того не было на работе. Она объяснила, что завтра уезжает в Крым и потому лишь через месяц сможет взяться за прописку Артура. Я вспылил, но сдержался и вежливым тоном попросил подождать день, так как Артур уже не выдерживает безделья и не хочет жить на наши деньги. Она была шокирована моей дерзостью и объяснила, что билеты уже куплены и что ее дети будут недовольны задержкой.

Мы поднялись и не простившись вышли.

Артур смеялся над нашей наивностью. Он сказал, что у нас вообще ничего не выйдет и ему придется жить «собственным трудом» — воровать. Долго уговаривали, чтоб он и думать об этом перестал.

Через неделю-две нас вызвали в Министерство внутренних дел (тогда — охраны общественного порядка). Артура тут же стали допрашивать. У всех бывших зэков сохраняется ненависть и презрение к милиции. Грубый тон майора возмутил Артура, и он сказал что-то резкое. Нас развели в разные комнаты. Стали допрашивать и нас.

Опять мотивы, но уже с собственными предположениями: мы-де хотим погреть на этом руки, Артур нам заплатил, и мы хотим помочь ему заниматься темными делами. Жена моя стала кричать, что он — жандарм (я про себя подумал, что она напрасно так оскорбила жандармов).

В заключение майор показал нам наше письмо к Хрущеву и сказал, что милиция не может позволить уголовникам жить в Киеве.

Что оставалось делать? Отправили Артура в Одессу, к моему другу, решили ждать даму из ЦК.

Артур вернулся из Одессы раньше времени. Он решил шить обувь на продажу. Пошел на базар, закупил сапожные инструменты и кожу. Вернулся с базара поздно. Сообщил, что встретил знакомых воров. Те якобы угрожали ему. На следующий день он скрылся. Я позвонил в МВД майору и сообщил об исчезновении Артура. Не дослушав меня, майор заявил, что Артур, как он и думал, связан, видимо, с шайкой. Тут же по телефону он стал меня допрашивать о приметах друзей Артура. Я обозвал его идиотом. Майор пообещал отдать меня за оскорбление под суд. Я сказал, что буду рад на суде доказать вину милиции, ее бездушность.

Жена предложила позвонить даме из ЦК — авось, уже вернулась из Крыма. Звонила на этот раз она сама, не доверяя моим нервам. Дама была дома, но раздраженно заявила, что готовит детей в школу и поэтому не может разговаривать об Артуре. Моя жена высказала ей все, что мы думали о ЦК партии.

На следующий день пришла повестка Ф.А.Д., нам и Артуру явиться в паспортный отдел. Заведующая паспортным отделом встретила очень приветливо и сообщила, что получено разрешение прописать Артура. Мы объяснили ситуацию. Она разволновалась и стала расспрашивать об Артуре, его жизни и т. д. Ф.А.Д., растроганный заботой паспортистки, дал ей прочесть биографический рассказ об Артуре.

Через день всех нас вызвали в уголовный розыск. Начальник угрозыска выслушал наш взволнованный рассказ и заявил, что Артур — типичный мошенник.


*

В Одессе после переезда в Киев у меня оставалось несколько друзей. Один из них некоторое время был самым близким. К. вырос еще в большей нищете, чем я, и был гораздо более непримирим к советской буржуазии. В 9-10 классе, когда я был «комиссаром» бригады содействия пограничникам, он помогал матери, работая ночным сторожем рыболовецкого колхоза, и учился одновременно в школе.

В конце 10 класса он обнаружил всамделишнего шпиона и участвовал в поимке его.

Вместе с ним я ходил в «легкую кавалерию», учился в университете, переживал «измену» друзей, т. е. уход от общественной деятельности в учебу, семейную жизнь и т. д.

Летом 1964-го года мы с женой пришли к нему домой и стали обсуждать хрущевиану. К. защищал Хрущева, указывал на достижения в поднятии целины. Закупки хлеба за границей сводил лишь к засухе. Немало теплых слов было сказано о восстановлении ленинизма. Перешли к Евтушенко. К. обвинил Евтушенко в хлестаковщине, в непартийности. С хлестаковщиной я согласился, но отстаивал значение попыток Евтушенко оторваться от платы «за корм», вернуться на позиции пореволюционной поэзии 20-х годов. К. обрушился на формалистические «выкрутасы», подменяющие содержание. Я знал, что К. любит Маяковского, и напомнил значение футуриста Хлебникова для Маяковского, значение поэтических формалистических поисков в творчестве самого Маяковского. Незаметно спор перешел к значению Бриков в жизни Маяковского, а затем к евреям.

К. стал приводить случаи стяжательства, коррупции, спекуляции евреев, в частности, говорил о взятках, которые берут евреи-профессора Мединститута. Я признал все эти случаи, но связал антисемитизм К. с антисемитизмом фашистов: ведь и их антисемитизм не беспочвенен, они тоже обыгрывали частные случаи.

У нас в Киеве заменили старых продавцов-евреев комсомолками — украинками и русскими. Очень быстро они освоились со спецификой своей профессии и стали воровать и обвешивать покупателей. В некотором отношении стало еще хуже: обвешивают более нагло, в больших размерах. Те обманывали вежливо, эти грубо. Поди скажи расово чистой комсомолке-продавщице, что она недовесила, — она поднимает такой скандал, что и рад не будешь.

— Ты же марксист и должен знать, что причины коррупции, спекуляции, воровства социальные, а не национальные. Продавцам дают столь малую заработную плату, что не воровать они не могут. Их воровство — заслуга Никиты.

Спор накалялся изо дня в день, пока мы не расстались, обменявшись оскорблениями: я назвал его советским фашистом, он меня — советским мелким буржуа.

Я очень мучился разрывом и пытался объяснить причины разрыва для себя.

«Социальные источники» нашей дружбы одни и те же. И антисемитизм, в частности, имел социальные основания. Путь до 3–4 курса у нас совпадал, протест против официальной лжи, попытки бороться со злом в рамках комсомола тоже совпадали. И вот он стал апологетом бюрократии, антигуманитарием, остался антисемитом, а я стал противником режима, «юдофилом».

Почему?

Я вспомнил первые годы дружбы с ним.

Я любил Лермонтова, «Лесную песню» Леси Украинки, он — Маяковского. Споры о поэзии вращались вокруг «грубой честности и прямоты» (его позиция) и «красоты», вокруг «чахоткиных плевков» старого мира, которые вылизывал Маяковский, и моего протеста против рекламных стихов и агиток Д. Бедного и Маяковского. И вот сейчас некоторая инверсия: я за антисталинские (с намеком на антихрущевские) агитки Евтушенко, он за апологию «возвращения к ленинским нормам». Но и прежнее у нас осталось: я подчеркиваю художественные достоинства некоторых «вывертов» Евтушенко, К. — только за «правильное» содержание.

Вспоминались прежние «афоризмы» К.: «Плевать на розы, соловьев и вздохи при луне. Для розы нужен навоз, и это главное. А ты хочешь нюхать только розы. Запах авиационного бензина или ацетона приятнее духов. Звуки шторма — музыка лучшая, чем симфония какого-нибудь Чайковского».

Во всем этом было и мне нечто близкое, но я пытался ему доказать, что симфония все же важнее для культуры, чем звуки шторма, и что не стоит отрекаться от соловьев и любовных вздохов.

На год-два наши эстетические споры прекратились: К. влюбился и полюбил Есенина, Грина, Экзюпери. Вместе мы пережили «Не хлебом единым» Дудинцева.

Потом произошел разрыв К. с нею. К. очень трогательно, отнюдь не «по-пролетарски», переживал это.

И вдруг вернулся на прежние позиции.

Вспомнилось презрение К. ко всякой «болтовне» философов, к этике, эстетике, к интеллигенции.

В этом я вижу психоидеологические истоки его нынешней позиции — недостаток культуры, слепота социального протеста, неумение мыслить диалектически, вульгарный материализм.

После свержения Хрущева я попытался вернуть дружбу, ведь факты теперь доказали мою правоту.

Увы, К., признав политические «ошибки» Хрущева, остался антисемитом. Он, правда, попытался протестовать против бюрократии, стал даже изучать Гегеля, чтобы постигнуть философские причины сталинизма-хрущевизма. У него были неприятности с парткомом университета, дело чуть не дошло до насильственного помещения в «психушку». Но обошлось, т. к. он бросил философствовать, заниматься комсомольской работой и стал еще большим юдофобом.

Последнее явление очень важно для понимания трансформации социального протеста низов в апологетику строя.

У меня был очень умный и честный учитель Н. Он все время конфликтовал с дирекцией школы. К 1965 году в школе случайно сконцентрировалось много учителей-евреев. Они стали травить Н. и в конце концов выжили его из школы.

Когда я с ним встретился, он люто ненавидел евреев. Я пытался напомнить ему, что он член партии, коммунист. Ничего не помогало — «евреи виноваты в извращениях власти». Я напомнил ему, что «еврейская клика» в его школе травила и учительницу русского языка, еврейку.

— Только за то, что она изменила еврейству и любит русскую культуру. Я ведь не обвиняю всех евреев. У меня есть друг-еврей, который тоже не любит одесских евреев.

Я не буду приводить многолетних споров с Н. о евреях и власти. Все это так знакомо всем, кто интересовался антисемитизмом.

Споры закончились, как и с К., взаимным навешиванием ярлыков. Я Н. очень любил и люблю, но поддерживать прежние отношения стало трудно для обоих.

Дочь Н. — М. тоже пострадала от «еврейской клики»: в школе ей стали занижать отметки. Н. вынужден был пригрозить клике судом, коллективным письмом родителей в ЦК партии. Клика отступила.

М. под влиянием этой истории также стала антисемиткой. Начались споры с ней: очень искренняя, умная девушка, и мне хотелось переубедить ее.

Я пытался объяснить ей причины возникновения «клики» — духовная атмосфера в стране, крайне низкий моральный уровень чиновников просвещения, Сталинские методы борьбы за теплое местечко. Напомнил все о той же учительнице-еврейке. В отличие от отца-коммуниста комсомолка частично поняла мое объяснение одного этого случая, но сослалась на взяточничество при поступлении в Одесский мединститут:

— Ведь и твоя сестра не поступила в мединститут только потому, что бедная и нееврейка?

Я указал на те же явления в нееврейском университете, куда трудно поступить евреям и бедным.

Она рассказала о всемирной еврейской солидарности, коррупции, непатриотизме евреев и прочем. Я осторожно спросил ее, не слышала ли она о всемирном еврейском заговоре. Нет, не слышала, но не исключает его возможности.

Пришлось рассказать о фальшивке русских фашистов — «Протоколах сионских мудрецов», где эта идея детально разработана.

Но даже параллель с фашизмом не действовала как следует: если не антисемитская идеология, то юдофобские эмоции у М. остались.

Пришлось прибегнуть к эмоциям.

Во время очередной дискуссии М. сказала, что я нечестен, защищаю евреев потому, что моя жена наполовину еврейка.

В коляске заплакал мой сын-младенец. Я заорал на него:

— Ах ты, жидовская морда! Опять гадишь русскому народу! (М. — русская.) Жиденок пархатый!

М. заплакала от обиды — кому же хочется признаваться в близости к фашизму!..

Успокоившись, она упрекнула меня в жестокости к людям, в нечестности приемов полемики.

Я ответил, что с фашистами нельзя говорить вежливо, это я оставляю Сталину, Хрущеву и Брежневу.

Наши споры все же заставили М. думать. Она стала научным работником, столкнулась с официальным антисемитизмом и кое-что поняла. Махнув рукой на евреев и власть, ушла в науку, спряталась в чистоту физических формул.


*

То ли в 61-м, то ли в 62-м году в «Литературной газете» появилось письмо читателя «Долой Муху-цокотуху». Автор письма рассказывает, что его ребенок читал эту самую «Муху-цокотуху». Отец решил проверить, что читают по совету учителей дети, и… пришел в ужас. Вся страна борется с мухами-переносчиками инфекции. А у Чуковского муха — положительный герой, и комар, пьющий, как известно, кровь людей, переносчик малярии, — тоже положителен. Более того, брак мухи с комаром — брак противоестественный. Автор намекал (разве может советский человек говорить о таких ужасных вещах вслух, прямо?), что дети могут, прочитав такое, научиться чему-то вовсе дурному.

Через некоторое время появилась статья Чуковского. Чуковский писал, что вначале он воспринял письмо о мухе как неудачный фельетон. Но потом он стал получать письма, в которых другие читатели поддержали протест против героизации разносчиков заразы. Он вынужден был поэтому написать ответ.

Я рассказываю об этом по памяти, т. к. мою коллекцию благоглупостей в прессе нам не удалось вывезти на Запад. Казалось, что эта дискуссия говорит лишь о том, что дураки в земле русской (как, впрочем, и во всех прочих землях) еще не перевелись.

Не тут-то было. Через несколько месяцев после дискуссии в «Литгазете» в Министерстве просвещения УССР обсуждалась новая программа для детских садов. Моя жена работала методистом по дошкольному воспитанию в методическом кабинете министерства и занималась вопросами методики подачи и подбора художественных произведений для детей. И вот встал вопрос о списке рекомендованных книг для детей дошкольного возраста. Одна из работников министерства сказала, что, к сожалению, в сказках воспеваются вредители сельского хозяйства: мышки, зайчики, суслики, и, более того, даже (!) волк, уничтожающий колхозный скот, бывает положительным героем. Ее поддержали преподаватели Педагогического института.

Разгорелась дискуссия. Незначительным большинством голосов вредители сельского хозяйства отстояли свое право на существование хотя бы в сказках. Но потери они понесли: было решено уменьшить их долю в сказках, а за счет этого увеличить долю маленького Володи и большого Ленина.

Прошло время. В той же «Литературной газете» появилась очередная статья негодующего читателя, если не ошибаюсь, доктора или кандидата экономических наук. Ученый экономист увидел, что сын его увлекается «Томом Сойером» Марка Твэна. Бдительный страж литературных интересов сына прочел книгу и пришел в ужас. В книге воспевается хулиган и бездельник Том и высмеивается добросовестный ученик, воспитанный мальчик, брат Тома Сид. Автор с благородным пафосом в конце статьи спрашивает: на каких примерах воспитываются наши дети?

Редакция, видимо, встревожилась, так как ответила юмористической статьей.

Редакция-де, воодушевленная примером товарища экономиста, решила проверить содержание всей мировой литературы. И — о, ужас! От древних греков до Пушкина и далее в качестве положительных героев выступают аморальные люди.

Где-то уже в 69–70 гг. в газете «Литературная Россия» появилась статья «О чем поет Высоцкий?». Статью написал какой-то спец по культуре.

Оказывается, Высоцкий поет от имени хулиганов, воров и алкоголиков, издевается над духом русского народа (у Высоцкого есть песня о русском духе, вылезающем из водочной бутылки). На этот раз никто не ответил блюстителю порядка в культуре. Опасно было. Совсем недавно судили Синявского и Даниэля, отождествив взгляды сатирических героев со взглядами авторов.

Все эти смешные истории — лишь наиболее яркие, выпуклые образцы соцреалистических требований к искусству. Социализма в стране нет, но в литературе он должен быть. Да, существуют отдельные недостатки в стране, но это либо пережитки старого, либо влияние гнилого Запада, либо культ, волюнтаризм и т. д. Не столь важно, как пишет художник, важно, что он пишет.

Литература должна быть народной, т. е. общедоступной.

Литература должна быть партийной, т. е. следовать за очередными указаниями очередных вождей.

Литература должна учить на образцах положительных героев, т. е. создавать культ героев и «винтиков» государственного механизма.

Литература должна изображать жизнь в ее революционном развитии, т. е. врать о том, чего нет в действительности, но есть в газетах.

Стоит различать теорию и практику соцреализма. Теория не столь уж плоха, если не считать чрезмерного рационализма и отсутствия эстетической характеристики нового направления искусства. Если содержание ново, «эстетическая форма» должна соответствовать ему, т. е. быть новой. В 20-е годы это понимали многие, и за это их били в 30-е годы.

В широком смысле слова литература всегда партийна, т. е. отражает чаяния, сознание и подсознание, эстетику тех или иных наций, классов, групп и т. д. Литература не должна быть, а всегда партийна в этом смысле Но прямого соответствия между групповой принадлежностью автора и тем, что он изображает, нет. Известны слова Маркса о Бальзаке, который, сам того не желая, благодаря своему гению, отражал и выражал психоидеологию части буржуазии. Как бы предвидя глупость своих последователей, Маркс писал, что поэт — соловей, его нельзя сажать в золотую клетку, если мы хотим, чтобы он пел.

Тезис о народности тоже не столь уж глуп, т. к. выражает тот факт, что каждый действительно крупный писатель черпает красоту, мысль, мечту не только из собственной души, но и из родного языка, истории, окружающей его жизни, выражает не только себя, но и нечто общее для его народа. Но, во-первых, он не должен быть народным, а не может быть ненародным, если он действительно талантлив. Во-вторых, он выражает не простейшее, всем понятное, а новое, оригинальное, он выражает народную душу через «магический кристалл» своей души, а оригинальная личность писателя далеко не всегда проста для восприятия. Странно, что наукам нужно учиться, а восприятию искусства — нет (тут, правда, есть опасность «обучения» искусству, дрессировки. Это есть в соцреалистическом воспитании, где учат расшифровке мысли автора в ключе сиюминутной линии партии).

Требование реализма, т. е., на практике, подлакированного натурализма, противоречит глубокому пониманию реальности. Театр абсурда реалистичен, т. к. адекватно отражает абсурдные стороны мира. Но это не отрицает реалистичности «натурализма» Солженицына.

Требование положительного героя в целом нелепо, т. к. в некоторых жанрах положительного героя просто не может быть (сатира), некоторым писателям свойственно талантливо изображать только отрицательные явления, в некоторые эпохи не видно позитивного направления развития общества, не видно носителей позитивных идей. Неудача Гоголя со второй книгой «Мертвых душ» очень показательна: Гоголь пытался выдумать положительного героя, т. к. не видел его в жизни. При другом «магическом кристалле» (индивидуальном видении мира) выдумка дала бы возможность создать сказочного, утопического героя. Ранний Гоголь отразил сказочного героя, т. к. в украинской народной жизни было нечто от него. В чиновничьем Петербурге он не мог увидеть сказку оптимистическую (а пессимистическая сказка — уже не сказка).

По ассоциации с темой сказки я вспомнил самое значительное, позитивное, сыгравшее огромную роль в нашей (т. е. моей и Тани, моей жены) духовной жизни событие — мы познакомились с художницей И. Д. А. Она была в 20-е годы актрисой Леся Курбаса, гениального украинского режиссера, создателя театра «Березиль». Русская по национальности, она очень любила Украину, украинскую культуру, украинское Возрождение 20-х годов. Но ее эстетические, культурные запросы не сводились с любви к Украине, любила она и французское, и японское, и — короче говоря — искусство всех народов, от примитива до абстракционизма. Я подчеркнул именно украинское, т. к. благодаря ей интерес мой к моему народу, моей национальной культуре вышел за пределы любви к украинским песням, Шевченко и Лесе Украинке. Благодаря ей я осознал не только великий духовный потенциал украинцев, но и узнал, что этот потенциал в 20-е годы был частично выявлен поэтом Тычиной (мог ли я раньше поверить, что эта бездарь Тычина в молодости был гениальным поэтом?), драматургом М. Кулишем, кинорежиссером и сценаристом Довженко, художниками Кричевским, Петрицким, Бойчуком, Падалкой.

Политическими и даже философскими проблемами она совсем не интересовалась, хотя ее основная в жизни потребность — эстетическая — не только не исключалась, а углублялась глубоким интеллектом и — я не боюсь этого слова — мудростью.

Было дико мне узнать после выхода из психтюрьмы, что КГБ считал, будто она воспитывает молодежь и, в частности, нас с Таней в антисоветском духе, — политика ей всегда внушала отвращение. Если считать антисоветским духом любовь к прекрасному, к русскому и украинскому народу, то они, конечно, правы. По отношению к нам — не совсем, т. к. мы до встречи с ней развивались в том же направлении постижения прекрасного в природе, человеке и искусстве, понимания значимости народной культуры для культуры сколь угодно утонченной, элитарной, культуры личностей. И. Д. А. стала лишь катализатором нашего духовного развития, помогла мне быстрее разорвать цепи плоского, бездушного рационализма.

Увы, в музыке мы не сделали никаких успехов, зато в живописи несколько продвинулись. Кубизм, абстракционизм так и остались за семью печатями, зато стала близкой не только живопись Ван-Гога, Врубеля, Рериха, но и Чюрлёниса и Линке.

Марк Шагал был долгое время недоступен. Но однажды мне удалось попасть на лекцию французского филолога в университете. Француз рассказывал о развитии французской поэзии XX века. Звучало это примерно так. Родился символизм, привлек к себе большой интерес, появилась соответствующая мода. Но развеялся туман, и все увидели пустоту. На смену символизму пришел дадаизм и сюрреализм. Характеристика та же, и конец такой же. Аполлинер — те же слова (с вариациями). Лектор похвалил поэтов Сопротивления за содержание, но художественную форму охарактеризовал отрицательно. О послевоенной поэзии отозвался как о тупике. Было противно слушать французского филолога, который не увидел ничего хорошего в родной современной поэзии.

Каково же было мое удивление, когда я узнал, что он привез два документальных фильма — «Марк Шагал» и «Гобелены Ж. Люрса». Он показал их для узкого круга в Институте этнографии. После просмотра фильмов я ходил зачарованный Шагалом и Люрса, несколько дней ни о чем другом не думал и не говорил.

Вспоминаются рассказы московских абстракционистов об Ильичеве, секретаре ЦК партии по идеологии, хрущевском палаче современного искусства. Оказывается, у Ильичева тонкий художественный вкус, он увлекается абстракционизмом, сюрреализмом, примитивизмом — короче, всеми направлениями «загнивающего» буржуазного искусства. Хрущева нетрудно понять: его художественный вкус ниже вкуса крестьянина, т. к. крестьяне, например, на пысанках (традиционно расписанных яйцах) изображают нередко сложные «абстрактные» символы, воспринимая их чисто эстетически, т. к. мифологическое их значение давно забыто народом. У Хрущева вкус хама, обывателя, мещанина, подпорченный вдобавок соцреалистическими представлениями о задачах искусства. А Ильичев? Да, таинственна ты, душа «расейского человека»…

Интерес к искусству усилил мой интерес к философии, особенно к этике. Проблема смысла жизни стала для меня центральной в философии. Я пытался сочетать свои кибернетические интересы с философскими и этическими. Вначале это не удавалось. Удалось только связать теорию отражения с проблемой сущности человека и его смысла жизни.


*

Я был членом бюро комсомольской организации Лаборатории математических методов в биологии и медицине в качестве «идеолога». Мне поручили руководство философским семинаром и функцию пропагандиста. Пропагандист обязан проводить политинформации о внутри-политических и международных событиях. Я бы не взялся за эту неблагодарную работу, но для пропагандистов Академии наук читают специальные лекции профессионалы-пропагандисты, лекторы ЦК, профессора истории, возвратившиеся из-за рубежа специалисты-инженеры. На лекциях этих рассказывают немало фактов, о которых не принято писать в газетах.

События в Индонезии. Нам рассказали о том, что индонезийская компартия проводила антисоветскую пропаганду, что «хунвэйбинство» зародилось в индонезийском комсомоле, о том, как индонезийская компартия решила уничтожить тайком всех враждебных им генералов, как коммунист, начальник охраны Сукарно, убил 16-летнюю и 5-летнюю дочерей генерала Насутиона, как китайцы-торговцы провозили из КНР оружие коммунистам.

Затем следовал рассказ о реакции генералов, о расправе над коммунистами, членами левых профсоюзов, китайцами. Об этой расправе говорилось лишь в категориях количества — сколько убили, сколько посадили. Никаких подробностей о жестокости расправы. Никаких выводов. Но лекция была построена так, что было понятно, что расправу коммунисты, все левые и китайские буржуа заслужили. В течение всей лекции ни слова сочувствия ни дочерям Насутиона, ни жертвам генералов.

Еще более интересной была лекция о методах нашей дипломатии. Читал лектор ЦК партии.

Начал он с ответа на вопрос: «Правда ли, что Насер — фашист?» Лектор рассказал о том, как Насер вышвырнул американские базы не только из Египта, но и из других арабских стран. Опирался он при этом на какой-то закон шариата, запрещающий чужеземцам «что-то» делать в мусульманской стране. Насеру удалось убедить магометанских вождей, что Магомет, в частности, под этим «что-то» имел в виду чужеземные военные базы. Лектор хитро улыбнулся: «фашист ли Насер?». Затем он рассказал, что радио ОБС («Одна Баба Сказала») сообщило Насеру, что Хрущева скинули якобы за то, что он дал звание Героя Советского Союза фашисту Насеру. Насер рассердился и вернул медаль героя советскому правительству. Пришлось послать в Египет специальную делегацию, чтобы объяснить Насеру, что Хрущева ругали за то, что он наградил Насера самолично, а по закону это прерогатива Президиума Верховного Совета. Чтобы доказать свое благорасположение Насеру, наградили Героями СССР многих помощников Насера.

Кто-то из слушателей спросил лектора: «Но ведь за год-два до награждения Насера в «Правде» писали, что Насер посадил в тюрьмы всех египетских коммунистов?» Лектор опять улыбнулся: история-де не стоит на месте, Насер тоже меняется.

Следующий рассказ о Нигерии. Наши актеры приехали в соседнюю с Нигерией страну. С Нигерией не было в то время дипломатических отношений. Нигерийцы пригласили актеров к себе. Очень понравились нигерийцам балалайки — простенький русский струнный инструмент. Нигерийцы попросили продать им балалайки. Им подарили 20 000 балалаек, а за это потребовали удалить из Нигерии американские базы. Нигерийцы согласились. «Вот видите, как благодаря уму наших дипломатов дешево досталась нам победа».

Следующий рассказ лектора не был для меня новостью — я слышал об этой истории от знакомого с одним из действующих лиц.

«Простая» советская девушка, дочь советского дипломата, училась в университете во Франции (кажется, в Сорбонне). Она подружилась с иранской студенткой, потомком древнего шахского рода. Приехал во Францию молодой шах. «Наши» познакомили его с потомком. Шах влюбился и увез невесту к себе во дворец. Через некоторое время «простая» советская девушка пригласила шахиню к себе на дачу, в Крым. Шахиня приехала. «Простая» задержала шахиню надолго. Влюбленный шах не выдержал и неофициально приехал в Крым. Там с ним случайно встретились члены советского правительства. Шах, между прочим, пожаловался на финансовые трудности. «Как, но ведь у вас огромные запасы полезных ископаемых, например, нефть?! Мы вам поможем разыскать месторождения, но ведь у вас там американские базы! Нехорошо, не по-соседски». Шах пообещал удалить базы. В Иран послали большое число геологических партий. Открыли несколько месторождений. Предложили провести нефтепровод из Ирана в СССР.

Лектор опять улыбнулся: нефтепровод проходит через большие пространства Ирана. Попросили шаха разрешить поставить советских военных охранять нефтепровод. Шах согласился. Через каждые 10 (точно не помню) километров — советский пост. Пол-Ирана — как на ладони…

Третью лекцию читал профессор-экономист, проживший в США 5 лет. Всех слушателей интересовала экономика США, роль рабочего класса, революционные движения.

Профессор объяснил, что против войны во Вьетнаме выступают студенты, профессора, врачи и т. д. Однажды он видел, как навстречу друг другу двигались две демонстрации: одна маленькая, интеллигентская — против войны, а другая, большая, рабочая, — против закрытия какой-то военной базы («ведь увеличится безработица», — заметил лектор). Рабочие профсоюзы настроены в целом расистски, так как не хотят конкуренции со стороны негров и пуэрториканцев.

В компартии США — 10 000 человек, молодежи почти нет, 25 % членов партии — агенты ФБР.

Тут профессор покончил с фактами и перешел к теории. Он сказал, что буржуазные идеологи делают из подобных фактов вывод, что тезис о рабочем классе как «могильщике» всякой эксплуатации неверен. Но ведь жизнь не стоит на месте. Сейчас интеллигенция в целом эксплуатируется. В рабочий класс входят и учителя, и врачи, и инженеры. Они-то как раз наиболее революционно настроены, и, значит, передовая часть рабочего класса по-прежнему революционна. Нереволюционность остальной части объясняется политическим невежеством многих рабочих, а также тем, что американский империализм выкачивает из других стран капитал и часть прибыли идет американским рабочим. Они-де поэтому сыты и нереволюционны.

Была еще какая-то лекция об истинном лице титовской компартии, но я ее вовсе забыл: что-то уж больно нечеткое, двусмысленное.

На политинформациях я никогда не комментировал фактов, которые я узнавал из лекций. Все достаточно грамотны, чтоб сделать выводы, а комментарии — повод для обвинения во враждебной пропаганде.

Философские семинары должны проводиться по стандартному плану, из года в год повторяющемуся. Мы решили составить свой план (это в принципе дозволено, нужно лишь утвердить его в парткоме, но в первые годы я и этого не делал из-за лени).

Самым забавным на наших семинарах было то, что я один отстаивал материалистическую точку зрения на этику и эстетику. Единственный член партии на семинары не ходил, так как ему было скучно слушать наши споры. Одни исповедовали веданту, другие — толстовство, большинство молча слушало либо задавало вопросы. Семинары проходили интересно, почти никто не уходил, ведь основной вопрос семинаров — о смысле жизни.

Кроме этики и эстетики, рассматривали философские проблемы моделирования жизни и мышления.

Во внерабочее время мы с товарищем стали по методу Милана Ризла развивать телепатические свойства с помощью гипноза. Трудно было найти добровольцев. Малый процент из них удавалось довести до глубокой стадии гипноза. Те немногие, кто был подходящим гипнотиком, вскоре теряли интерес к сеансам тренировки, т. к. они ждали чуда, а чуда не было. Мы изыскивали средства удержать гипнотиков, но, кроме оплаты за сеансы, ничего не могли придумать. А платить нам было не из чего — мы не были официальной группой. Несколько официальных исследовательских групп появились в разных городах Союза, но вскоре все они были засекречены. Вначале мы тоже хотели получить материальную поддержку государства, но с течением времени стали понимать безнравственность целей государства в этой области.

С нашими исследованиями по телепатии было связано много анекдотов.

Вольф Мессинг опубликовал в «Науке и религии» рассказ о своих телепатических достижениях. Он приводил совершенно фантастические случаи из своей практики. В конце воспоминаний он обратился к ученым Союза исследовать его телепатические возможности.

От имени профессора Амосова к нему обратились с приглашением приехать в Институт кибернетики, чтобы провести эксперименты под наблюдением специальной комиссии. Мессинг ответил, что вскоре он приедет на гастроли в Киев и согласен подвергнуться исследованию.

Собрались все интересующиеся телепатией. Постарались учесть все критические замечания по поводу телепатических экспериментов как советских, так и западных ученых. Подготовка аппаратуры для связи с «передатчиком» и «приемником», для наблюдения за обоими и т. д. заняла несколько недель.

Мессинг прибыл. К нему в отель пошел Иванов-Муромский. Мессинг принял его сухо, заявив, что не имеет времени на эксперименты.

Что ж. Решили провести проверку во время публичных выступлений.

Метода Мессинговых чудес оказалась элементарной. Один из зрителей подает в жюри, проверяющее результаты Мессинга, записку с изложением задачи. Затем Мессинг берет его за руку и ведет в зал. Он подходит к какому-нибудь месту и совершает какие-нибудь действия. Обычно эти действия совпадают с заданными. Причина угадывания: Мессинг по микродвижениям руки, по дыханию и другим физическим реакциям догадывается, что нужно делать: когда он идет не в ту сторону, рука оказывает сопротивление, когда он подходит к задуманному месту, рука перестает сопротивляться. Бели на этом месте сидит человек, то Мессинг начинает водить руку задумавшего вдоль тела, пока не остановится возле кармана, затем лезет в карман. Техника общеизвестна.

Но мы знали, что на двух вечерах были случаи, необъяснимые с точки зрения теории микродвижений. Например, он поставил на книге задумавшего автограф. Не доходя до одной девушки, он позвал ее к себе.

В один из вечеров на сеанс пришли все «телепаты» Киева — из Института кибернетики, из Мединститута, из Института полупроводников и т. д. Почти все жюри было наше, почти все участники сеансов тоже наши. Все задумали что-либо принципиально неразрешимое с помощью микродвижений.

И все же он угадывал.

Наконец вышел мой напарник. Мессинг быстро подошел ко мне, вывел меня на сцену, взял из моих рук книгу и стал перелистывать. Он быстро нашел страницу, задуманную нами, и стал водить рукой напарника сверху вниз. Дошел до номера страницы, остановился. Пока все было правильно. Верно назвал номер страницы вслух. Мы молчим. Написал автограф. Загадка автографа прояснилась — это задание одно из типичных. Долголетняя практика научила его, что типичных заданий не так уж много, и он путем перебора может отыскивать нужное.

Мессинг произвел еще несколько действий. Не угадал. Послышался жалобный голос: «Ах, Боже мой, что вы со мной, стариком, делаете!» Было жалко, и мой напарник не выдержал — подсказал, что нужно сложить номера открытых страниц. Мессинг сложил. Я волком посмотрел на сердобольного исследователя «загадочных явлений психики». Он виновато потупил глаза и не выдал последней части задания — нужно было записать цифры полученной суммы в обратном порядке. Голос знаменитого чудодея стал еще жалобнее. Мы были непреклонны. Но тут поднялся один из «наших» в жюри, он также оказался сердобольным, и объявил залу, что задание выполнено верно. Телепатия Мессинга стала понятной.

Однажды ко мне пришел взволнованный товарищ и рассказал, что своими глазами видел, как его сотрудник приподнимает табурет, не притрагиваясь к нему. В телекинез и левитацию я никогда не верил, но решил все же посмотреть на «чудо поднятия табуреток». Таня тоже заинтересовалась, и мы отправились к чудотворцу, одному из крупнейших инженеров Союза по сантехнике. По дороге товарищ рассказал, что чудотворец в особом состоянии духа способен заставить летать по воздуху любые предметы.

Пришли. Специалист по сантехнике предложил нам сесть возле табуретки и положить руки на нее, лишь слегка касаясь ее. Положили, ждем. Гляжу на Таню — ей, как и мне, неловко участвовать в этом мистическом эксперименте. Хозяин начинает просить табуретку приподняться. Табуретка ни гу-гу. Он повышает голос, начинает повелительно кричать на строптивую. Табуретка не шелохнется. Так бился он около получаса. Наконец, весь мокрый от пота, сказал, что сегодня ничего не получится. Вдобавок, табуретка с гвоздями. А спиритическая наука учит, что нужен предмет без малейших примесей железа.

По дороге товарищ клялся, что в предыдущий раз табуретка приподнималась. Мне было еще более стыдно, чем ему: зачем я послушался М. Ризла (он меня просил, как только встречусь с явлением телекинеза, написать ему) и пошел смотреть на чудо.

Через несколько дней пришло новое объяснение неудачи: кто-то из нас был скептиком. Увы, там было целых два скептика.

Меня познакомили со скульптором Василием Степановичем. Образования у него специального не было, а работал он скульптором, делал в основном памятники Ленина на заказ. Я часто бывал у него в мастерской. Единственной эстетической категорией у него был метраж: «Ленин двухметровый», «Ленин метровый» и т. д. Он лично предпочитал двухметровых — работа почти та же, а платят больше. К Ленину относился с некоторым уважением, но не слишком большим: работа приучила его к равнодушию к вождю. Памятники он делал быстро — набил руку. Но задерживал художественный совет: без его одобрения никто не мог закупить памятник (покупали колхозы, совхозы, районные и городские советы). Основным художественным критерием, по словам Василия Степановича, была степень отклонения от принятых стандартов — Ленин, сидящий в раздумье, Ленин, стоящий и указывающий рукой вдаль, Ленин, стоящий и держащийся за кепочку, и еще два-три варианта. Если рука повернута на несколько градусов в сторону от принятого стандарта, памятник считался плохим.

В самом начале нашего знакомства он рассказал мне, что после фронта у него было очень плохое здоровье, врачи махнули на него рукой, но он спасся благодаря занятиям хатха-йогой. Теперь он каждый день по два часа занимается йоговской гимнастикой. Он научился выделять жизненную энергию — прану, с помощью которой может снимать любые боли, понижать температуру больного. О его возможностях я рассказал заведующему отделом биокибернетики профессору Амосову. Амосов заинтересовался.

Василий Степанович встретился с сотрудниками Амосова и высказал свою заветную мечту: если ученые уверятся в его способностях, то он был бы рад забросить «искусство» и работать штатным сотрудником института, чтобы все время посвятить изучению на себе возможностей йоги.

Амосов выделил ему 10 послеоперационных больных, чтобы Василий Степанович снял послеоперационные боли. У 9 больных боли действительно исчезли. Амосов поблагодарил его, но сказал, что эксперимент ни о чем не свидетельствует, так как не исключена возможность внушения. Василий Степанович обиженно сказал, что это задача ученых исключить в эксперименте все известные науке факторы обезболивания, а сам он только подопытный.

Через несколько месяцев мы с Василием Степановичем пошли на лекцию Амосова.

После лекции посыпались вопросы. Какой-то юноша спросил: «А правда, что у вас были проведены эксперименты с каким-то йогом?»

Амосов ответил: «Да, проводили. Ничего не получилось. Этот йог потребовал деньги за свое участие в эксперименте. Какой же это йог, если жаждет денег?» Публика рассмеялась.

Ради красного словца господин профессор не постеснялся оболгать честного человека.

Среди либеральной публики Амосов считается ужасным радикалом, блестящим ученым. На самом деле — Хлестаков от науки, блестящий дилетант. Сейчас он, при всем своем радикализме, уже академик и депутат Верховного Совета.

Амосов был учеником физика, академика Лашкарева, который до войны увлекался телекинезом. Амосов рассказывал мне, что у Лашкарева летали по комнате различные предметы. Несмотря на свое скептическое отношение к телекинезу, я с рекомендацией Амосова пошел к Лашкареву домой. Лашкарев встретил приветливо, с интересом распрашивал о наших телепатических опытах. Я попросил его рассказать о довоенных экспериментах. Лашкарев отказался — это было давно, ему более интересны мои планы, моя методика.

Ученики Лашкарева объяснили мне, что Лашкарев и его друзья были в свое время посажены за свои опыты в концлагерь и теперь Лашкарев не хочет ворошить прошлое. Через несколько лет Н. В. Суровцева, которая знала Лашкарева по лагерю, подтвердила это.

На этом мои встречи с «телекинезом» не закончились. Как-то случайно мне попалась газета «Киевский пролетарий» за 1925 год. В газете рассказывалось о «чуде на Саперной слободке». К одинокой женщине приехала ее сестра. Однажды сестры увидели, как по квартире стали летать предметы — мыльницы, поленья и т. д. Женщины перепугались и вызвали милицию. Милиционер пришел, посмотрел на беспорядок в воздухе, вытащил пистолет и выстрелил в потолок.

Что еще мог сделать милиционер в борьбе с телекинезом?..

Поленья и мыльницы не испугались…

Пришли агенты ГПУ. У этих логическое мышление развито поболе, поэтому они тут же арестовали сестру-гостью, но вскоре отпустили, т. к. предметы продолжали хулиганить в ее отсутствие. Пригласили ученых. Невропатолог академик Маниковский и какой-то профессор приехали, посмотрели и сказали, что наука знает такие факты, но пока не может их объяснить. Ничего сверхестественного в этом нет, и в будущем будет найдено материалистическое объяснение.

Я навел справки о Маниковском и узнал, что его сын, профессор Маниковский, работает в Октябрьской больнице. Когда я спросил у профессора о случае, описанном «Киевским пролетарием», он мрачно посмотрел на меня и сухо заявил, что подобными вещами он не интересуется. Я вспомнил академика Лашкарева…

Но хватит о чудесах, ведь я подошел уже к октябрю 1964 года. На пленуме ЦК КПСС скинули Хрущева. На радостях на работу я пришел выпивши. Один из сотрудников спросил — с какой стати я выпил? Я объяснил.

— Дурак! Я думаю, будет хуже.

— Возможно, но чем чаще они будут свергать друг друга, тем скорее рухнет режим.

Я написал письмо в ЦК партии.

В письме было несколько разделов.

Первый назывался: «Довольно!». Смысл состоял в том, что-де довольно советскому правительству позорить свою страну, довольно культов, довольно волюнтаризма, довольно антисемитизма и т. д.

Второй назывался: «Мы требуем!». Здесь я изложил требования оплаты чиновников не выше средней зарплаты рабочего, введения территориального принципа построения армии (чтобы не повторились новочеркасские события, в которых, после отказа русских и украинцев стрелять по рабочим, заставили стрелять солдат из Средней Азии и Закавказья; чтобы не проводилась русификация нерусских солдат), публикации тайных договоров — т. е. предреволюционные требования большевиков.

Письмо это я передал через знакомую своему другу Эдуарду Недорослову, жившему в Одессе. В конце письма была приписка: «Добавь, убавь, что хочешь. Если считаешь более целесообразным, то в виде прокламаций распространим без подписи в Университете и Политехническом институте».

Нас, пропагандистов, созвали на лекцию о Хрущеве в здании ВПШ. Лекция состояла в основном из общих, расплывчатых фраз. Учитывая, что мы научники, нам говорили, в основном, о вмешательстве Хрущева в дела науки. Хрущев, оказывается, навязывал Космическому центру сроки запуска ракет, исходя лишь из соображений политической конъюнктуры. Хрущев поддерживал академика Лысенко в его борьбе с генетиками. Хрущев хотел лишить Академию наук автономии (как будто эта автономия была до или после Хрущева). Советское правительство заботится о том, чтобы ученые были материально обеспечены и всю энергию отдавали науке. А Хрущев хотел отменить надбавку за кандидатскую или докторскую степень, за звание академика.

В лекции опять-таки было учтено, что в зале много украинцев, и поэтому лектор усиленно подчеркивал, что Хрущев грабил Украину, особенно колхозников, выкачивая все зерно в Россию.

Затем рассказ коснулся барской жизни Хрущева. Оказывается, у Хрущева было 33 дачи по стране, и дачи эти были отнюдь не скромными.

Я послал лектору записку. В ней был вопрос, почему зародился новый культ и нет ли в этом закономерности. Второй вопрос затрагивал проблему гласности: почему в газетах нет изложения причин снятия Хрущева.

Я напрасно ждал ответа.

Примерно в это же время Виктора Платоновича Некрасова вызвали к Шелесту. Шелест выразил Виктору Платоновичу сочувствие по поводу нападок на него Хрущева (о нападках Подгорного Шелест забыл). Некрасову было предложено написать статью о Хрущеве. Не задумываясь, Некрасов ответил отказом: «Мертвых я не трогаю». Затем был разговор с Козаченко, секретарем парторганизации Союза писателей Украины. Тот объяснил, что когда парторганизация хотела выгнать Некрасова из партии, то все, конечно, были в душе на стороне Виктора Платоновича, «но ты ж понимаешь…»

Через 3–4 недели после того, как было отправлено письмо в Одессу, я получил телеграмму от Эда. «Ничего не предпринимай. Подробности письмом».

На следующий день я сидел в лаборатории и что-то писал. Открылась дверь и появилась добродушно улыбающаяся физиономия Ю. П. Никифорова, «старого приятеля» из КГБ, с которым мы когда-то обсуждали проблемы телепатии. Сердце неприятно защемило. Но я тоже улыбнулся и спросил его, зачем он здесь. Юрий Павлович попросил выйти и поговорить. Я ответил, что за 5 минут покончу с делами. Он вышел. Я быстро запрятал самиздат.

На улице с двух сторон подошли «товарищи в штатском» и, улыбаясь, провели к машине. Уже сидя в машине, я спросил Юрия Павловича, о чем будет разговор. Юрий Павлович начал расспрашивать о работе, об экспериментах по телепатии. Сердце радостно ёкнуло — видимо, хотят создать секретную лабораторию. Наконец-то! Но и тревога осталась, непонятно почему.

Зашли в здание республиканского КГБ, завели в кабинет. Вошел еще один.

— Леонид Иванович, расскажите о ваших планах, о проблемах, которые вас интересуют.

Я начал с телепатии. Кагебисты заскучали и через 10–15 минут стали расспрашивать о философских интересах. Я рассказал о семинаре. Они стали расспрашивать детали, но вскоре опять заскучали. Был задан наводящий вопрос о Толстом. Я обрадовался — видимо, кто-то донес только о моем увлечении Толстым, его философией. Подробно изложил им, что ценного вижу у Льва Николаевича (свою критику Толстого опустил). Они спросили, какие недостатки я вижу у советской молодежи. Я указал на рост преступности и попытался высказать свои предположения о причинах этого явления: увеличение свободного от работы времени, идеологический вакуум, скука официальной пропаганды, недостаток культурных запросов и т. д. О социальных причинах предпочел промолчать, указав лишь на тот факт, что моральное разложение особенно затронуло детей зажиточных, чиновных родителей. Они попросили указать соответствующие факты. Я напомнил несколько нашумевших дел, о которых в прессе ничего не было, но о которых знал весь Киев.

Беседа длилась около двух часов. Я заметил, что у меня противно дрожат палец и голос. Было неприятно, т. к. на уровне сознания я был спокоен, уверенный в том, что у них нет против меня никаких серьезных данных.

Наконец меня перевели в другой кабинет и задали вопрос о зарплате чиновникам и рабочим. Я понял — письмо у них. Палец сразу же перестал дрожать, голос окреп — страшит ведь не столько реальная угроза, сколько неопределенность угрозы.

Я процитировал Ленина о том, что необходимо, чтобы оплата любого чиновника была не выше, чем средняя зарплата рабочего. Никифиров заметил, что не все, что говорил Ленин, верно. С этим смелым заявлением сотрудника тайной полиции я, естественно, согласился, но парировал тем, что Ленин подчеркнул, что по вопросу о государстве ленинский принцип оплаты чиновников — самое важное. Я объяснил, что это создает материальную гарантию против погони за чинами, теплыми местечками, против бюрократизации социалистического государства. Кагебист рассмеялся: «Но это же наивно желать, чтобы кухарка получала больше министра». Сердце от удовольствия сжалось — сейчас я выдам этому «охраннику социализма-ленинизма!..»

Я процитировал слова Ленина: «Понижение оплаты высшим государственным чиновникам кажется «просто» требованием наивного примитивного демократизма. Один из «основателей» новейшего оппортунизма, бывший социал-демократ Эд. Бернштейн не раз упражнялся в повторении пошлых буржуазных насмешечек над «примитивным демократизмом»».

И не удержался от насмешки:

— Вот в какую сомнительную компанию вы попали.

Он не выдержал и прекратил свободную дискуссию —

положил мое письмо на стол.

— Это вы писали?

— Да.

— Зачем?

— Я думал послать его в ЦК.

— Только в ЦК?

— Нет, если Недорослов посчитал бы это глупым, то я думал распространить письмо среди студенческой молодежи.

— Зачем?

— Я это объяснил в письме. До каких пор вы будете издеваться над народом, над идеалами коммунизма?

Естественно, я не могу вспомнить диалог точно. Я пытаюсь лишь передать смысл аргументов с обеих сторон.

Никифиров перешел к отдельным фразам в письме.

— О каком расстреле рабочей демонстрации вы пишете?

— О Новочеркасском.

— Откуда вы знаете об этом?

— Мои знакомые ездили туда и знают об этом от очевидцев.

— Что именно они рассказывали?

— Повысили по всей стране цены на мясо. А на новочеркасских заводах снизили оплату труда рабочим. Рабочие вышли на демонстрацию. Против рабочих обком партии выслал гарнизон. Начальник гарнизона, полковник, позвонил в Москву к Хрущеву и спросил, можно ли не подчиниться обкому и не стрелять в демонстрантов. Хрущев приказал стрелять. Полковник застрелился сам. Солдаты и офицеры отказались стрелять. Тогда вызвали солдат-азиатов и кавказцев. Они расстреляли демонстрацию. Вскоре после этого по городу прошли аресты зачинщиков.

— Кто это вам рассказал?

— Знакомые.

— Какие?

— На этот вопрос я не хочу отвечать.

— Вы же математик. Как вы можете доверять тому, что кто-то сказал?

— Я не виноват, что столь важные события не описываются в прессе либо фальсифицируются. В таких случаях я пытаюсь получить информацию от разных людей, с разными взглядами. У меня нет времени и денег, чтобы поехать в Новочеркасск. Возможно, часть фактов изложена мною неверно, однако сам факт расстрела мирной демонстрации известен всей стране.

— Ну, вы все же подумайте — можно ли писать в ЦК, исходя из непроверенных фактов?

— Я настаиваю на том, что основной факт, расстрел, точен и что русские и украинские солдаты отказались стрелять. А об этом только я и писал в ЦК.

— Вот вы здесь пишете об отсутствии свободы печати. Но вы ведь знаете, что печать у нас партийная, народная и не может печатать антисоветских статей.

— Ленин писал, что при социализме каждый волен говорить и писать все, что ему вздумается, без малейшего ограничения свободы слова и печати.

— Вы начетчик, Леонид Иванович. Вы вырвали одну фразу Ленина и не прочли его статью о партийности литературы.

Мне опять стало весело — и эту партию я выиграл, и сейчас кагебист окажется на лопатках.

— Дело в том, что я процитировал вам именно из этой статьи.

— Как же так? Ведь даже само название статьи говорит о противоположных взглядах Ленина.

— Вы не поняли этой статьи. Во-первых, Ленин писал, что любая книга, с любым содержанием является партийной, т. е. в конечном итоге отражает взгляды той или иной группы, слоя, класса, нации. Во-вторых, Ленин говорил, что если ты член компартии, то не можешь проповедовать в своих книгах антикоммунистические взгляды. Если же ты не член партии, то у тебя есть право писать, что хочешь. Это зафиксировано и в Конституции.

— Где вы видели антисемитизм?

— При поступлении в университет, в нашем институте, мне говорили об этом знакомые преподаватели университета, мои знакомые, молодые евреи, не могли поступить на Украине в институты, а они очень способные.

— Леонид Иванович, мы ведь живем на Украине и должны думать о том, чтобы евреи не преобладали в институтах. (Никифиров — русский.)

Тут он прервал разговор, куда-то вышел. Вернулся и сказал, что рабочий день в КГБ окончен и что я должен прийти через день. Никифиров предупредил также, чтобы я никому не рассказывал о нашем разговоре.

(Перечитал я сейчас эту беседу и, к сожалению, увидел, что, верно изложив ее смысл, я улучшил его аргументы — они были расплывчатее, бессодержательнее. Да и я, кажется, отвечал менее четко.)

Придя домой, узнал, что за Таней тоже приезжали и возили ее в КГБ. Ее спросили, знала ли она о письме. Она ответила: «Да».

— Поддержали ли вы мужа в намерении писать это письмо?

— Нет, так как считаю, что такие письма не могут принести никакой пользы.

— Согласны ли вы с содержанием письма?

— С некоторыми мыслями — да. Культ Хрущева не должен повториться. С антисемитизмом я тоже сталкивалась. Но политикой я не интересуюсь и потому о существе взглядов моего мужа сказать не могу.

На следующем допросе расспрашивали о том, кто помогал писать письмо, кто знал о нем.

Я говорил лишь о тех, кого они уже знали: о жене, об Эде, о девушке, которая передала письмо.

Затем они стали расспрашивать подробно о моих взглядах на советские порядки.

Я охотно отвечал. Увы, это делают почти все новички в КГБ. Трудно поверить, что улыбающийся тебе человек совсем уж глуп и подл, и кажется, что можно его убедить если не в истинности своих взглядов, то в своей честности, в отсутствии антисоветчины.

Они стали требовать в подтверждение моего тезиса о плохом материальном положении рабочих и крестьян статистических данных.

Я ответил, что у нас в стране вовсе нет нужных для выводов статистических данных, они засекречены.

— А вы искали?

— Искал.

— Где?

— В библиотеке Академии наук.

В конце концов они все-таки мне доказали, что я плохо искал статистические данные. Я признал это.

— Странно, вы же математик, а не любите использовать цифры о состоянии экономики, зарплаты и т. д.

— Ну, что ж, помогите мне найти эти данные.

— Что вы, у нас и без этого много работы! Советуем вам не спешить с выводами и ничего не писать, пока не изучите статистику.

Как математик я согласился с советом.

Впоследствии, сколько ни искал нужных данных, так и не нашел либо находил слишком обобщенные цифры, которые не дают возможности изучить разрыв в оплате чиновников, рабочих и крестьян.

Кое-что забавное в методах советской статистики все же обнаружил. Например, «оказалось», что в США производство сахара не только не возросло, но и снизилось. Я навел справки. В самом деле, цифры не врут: у американцев достигнут необходимый для удовлетворения потребностей населения уровень производства сахара.

Темпы паровозостроения в СССР гораздо выше, чем на Западе, потому что на Западе перешли на… тепловозы, на электровозы и потому что большая часть населения предпочитает ездить на автомобилях.

Когда говорят о снижении преступности, то приводят, видимо, верный процент снижения. Вся соль в том, что за исходную точку отсчета принимают послевоенное десятилетие с типичным для военного и послевоенного времени высоким уровнем бандитизма, воровства, спекуляции, хулиганства и т. д. Приводят только процент, а не число преступников. (Однако ничто им не мешает публиковать две различающиеся между собой статистики: одна — для ЦК, Верховного Совета, Совета Министров, КГБ и МВД, другая — для народа и заграницы.)

После беседы в КГБ было собрание в лаборатории. Здесь не доказывали, что я неправ по существу, — с этим молча соглашались, либо не интересовались, — а говорили о бессмысленности таких писем, об угрозе для всей лаборатории, о том, что нужно каждому заниматься своими профессиональными делами, а не лезть в области, где ты дилетант. Я поставил вопрос о семинаре и политзанятиях.

— Но ведь как пропагандист ты не выступаешь против власти? Мы будем настаивать перед КГБ, чтобы ты остался пропагандистом.

Все видели парадокс, что я, единственный марксист в лаборатории (не считать же марксистом члена партии, он просто не интересовался идеологией), являюсь единственным неблагонадежным. Кто поумнее — посмеивался над этой ситуацией, кто поглупее — удивлялся: чего же мне надо, если я признаю официальную идеологию?

Через несколько дней приехала из Одессы «связная» Н. Она рассказала о том, что привело нас в КГБ. Отец Эда — пограничный чин. Когда разоблачили Берию и Сталина, он и его сотрудники очень переживали — нет ли и на их совести греха против невинных людей? Они перебирали все случаи поимки шпионов — не было ли среди них «лжешпионов». Вот вспомнили — и неделю мучаются. Затем находят доказательства его вины — совесть успокаивается.

Жена отца, мачеха Эда, его не любит, т. к. считает неудачником (он вместо института поехал на целину, затем работал на заводе).

Наша «связная» Н. спросила мачеху: «Где Эдик?»

— Нет его. А что вам нужно?

— Я привезла ему письмо.

— Давайте, передам.

— Нет, я сама.

На следующий день Н. передала Эду письмо в руки. Тот прочел и оставил в кармане. Мачеха обыскала все его вещи и нашла письмо. Прочла и отдала отцу. Отец хотел поговорить с Эдом, но мачеха настаивала отнести письмо в КГБ. Отец отказывался — мачеха стала упрекать его в отсутствии принципиальности. Отец показал письмо знакомым из КГБ и уговорил их провести допрос в домашних условиях.

Эд утром просыпается и видит перед собой отца и двух «в штатском».

Отец показал письмо и заявил, что нужно будет обсудить письмо.

Эд вышел умыться и увидел плачущую мачеху. Расстрогался — не ожидал, что мачеха так близко к сердцу примет угрозу, нависшую над пасынком. Но из слов, прорывающихся сквозь плач, выяснилось, что мачеха плачет из обиды на отца. Она хотела присутствовать на допросе, но отец выгнал. Тогда она залезла под кровать, чтобы послушать. Ее обнаружили и заставили вылезть. Неудовлетворенная любознательность запротестовала против фаллократии — слезами.

Эду стало тошно на душе. Безразличен стал допрос: на фоне патологии родителей угроза попасть в лапы КГБ казалась даже спасением.

Допрашивали 7 часов, с перерывами.

На следующий день еще 6–7 часов, на этот раз в здании КГБ.

Вопросы почти те же, что и мне.

Телеграмму мне не посылал. Послали ее они сами — так боялись, что я успею распространить наше письмо.

В КГБ вызвали Н., писателя Федора Андреевича Диденко, сидевшего при Сталине в лагере. Но ничего нового обо мне не узнали.

После этой истории я решил более тщательно относиться к тому, что пишу на политические темы: проверять факты, собирать статистические данные, всесторонне изучать историю партии, марксистскую философию. И писать для самиздата только под псевдонимом — «залечь на дно», как сказано в песне Высоцкого.

Перечитал «Государство и революцию» Ленина. Вначале казалось, что основное в социалистическом государстве экономически — оплата по труду, а политически — антибюрократические гарантии (выборность, сменяемость, оплата ниже среднего рабочего, свобода критики руководящих органов) и постепенное отмирание государства. Попытался хотя бы приблизительно подсчитать, сколько непосредственно сжирает партийная верхушка народных денег. Оказалось, не так уж много. Куда же идет прибавочная стоимость? На расширенное воспроизводство, на подготовку войны, на ветер (пропаганда, «мыльные пузыри» вроде космических достижений, огромные стройки с малой производительностью труда, нерентабельные предприятия), на полицейский аппарат и т. д.

Обратился к Марксу. Лучшее, что я читал о необходимости свободы слова, печати, союзов, собраний и т. д., — это статьи Маркса. Стало ясно, что эти свободы — политическая гарантия от перерождения социалистической революции.

Из «Философско-экономических рукописей 1844 г.» Маркса узнал, что все, созданное человеком, имеет тенденцию выходить из-под власти человека, становиться не только независимым от человека, но и чуждым, враждебным ему. Это и отчужденная идея, и труд, и продукты труда, и человеческие организации, и, наконец, государство. Когда Ленин говорит о государстве как машине подавления одного класса другим, то он видит лишь наиболее бросающуюся в глаза функцию эксплуататорского общества.

Маркс и Энгельс видели сущность государства глубже Ленина. Они указывали, например, на такие эпохи в истории, когда государство встает над классами, становится более или менее автономным. Оно балансирует над классовыми противоречиями, опираясь на несколько враждующих классов.

Я написал свою первую самиздатскую работу «Письма к другу». Псевдоним — Лоза.

Было написано 10 писем-глав. 11-е не дописал, так как пришел к выводу, что не следует в одной работе рассматривать все проблемы советского государства.

Основные тезисы Лозы были: необходимость демократии для социализма, советское государство — абстрактный капиталист, экономически СССР — государственно-капиталистическое общество, по форме — идеократия, переходящая в идолократию, т. к. идея уже мертва в государстве (но не в народе, у народа она — инстинктивный протест против идола, сожравшего идею, но взявшего на себя имя идеи), бюрократы — не новые эксплуататоры, а лишь слуги абстрактного капиталиста-государства, которое делится с ними своей прибылью (т. к. абстракция должна опираться на, осуществляться через живых людей, как Бог древнего Египта опирался на жрецов, чиновников, фараонов, армию и полицию).

Не было под рукой данных о зарплате высших чиновников, поэтому я указывал главным образом на неофициальные доходы, льготы наших властителей. У высших чиновников есть так называемые «распределители» — специальные, скрытые от населения магазины, в которых «слугам народа» продают товары высшего качества или дефицитные и по цене в 2–3 раза дешевле, чем в обычных магазинах. У жены на работе были две сотрудницы, пользовавшиеся такими распределителями (их мужья работали чиновниками в Совете Министров УССР). Одна завидовала другой, т. к. их мужья пользовались разного ранга распределителями, и они, не стесняясь сотрудников, делились, что им «давали»: та, что повыше рангом, хвасталась перед другой.

Знакомый профессор-физиолог, напившись, как-то стал передо мной каяться и негодовать на свою судьбу. Он был учеником одного из крупнейших чиновных академиков-павловцев. Благодаря этому он работал в специальной клинике для ЦК партии, Верховного Совета и Совета Министров Украины. Он пользовался всеми благами распределителей, курортами, дачами, машинами и т. д. Достаточно было попросить своего пациента-«слугу народа», и любое почти желание исполнялось. Но в советской физиологии шла борьба за власть, и победил противник учителя моего приятеля. Над приятелем сгустились тучи. Спасли пациенты. Более того, он пошел в гору, т. к. получил доступ к тайному борделю ЦК партии (тут же прервал рассказ: «Поедем? У меня осталось сейчас несколько подруг из этого бардака. Класс-бабы!»). Увы, это его и погубило. Одна из цековских девочек забеременела. Друг из ЦК попросил его взять отцовство на себя. Он гордо отказался, т. к. ведь не только он пользовался ее прелестями. По национальности жертва страстей «слуг народа» была полькой. Перехватили письмо моего профессора, где он обзывал ее «польской шлюхой». Она пожаловалась Ванде Василевской, советской польськой официальной писательнице, жене А. Корнейчука, «звезды» украинской литературы, тоже чиновного.

Возникло дело о шовинизме. К нему добавили идеологические диверсии в области физиологии, на каковые и перенесли удар. Но были уже либеральные времена — ограничились устным выговором. Великосветский бордель прикрыли.

Слышу его пьяный комментарий: «Да и зачем он им? Все бабы к их услугам. Правда, сил у них на баб мало — староваты. Приходится прибегать к заграничным возбудителям! Особенно сильный возбудитель — бирманский, колоссальные деньги платят, не свои, конечно. Хочешь, достану тебе? Я сейчас получаю 400 рублей. Я понимаю тебя — я тоже ненавижу буржуазию. Они покупают меня. С… я хотел на их деньги. Я пропиваю их — у меня ведь тоже есть совесть».

Он выпил еще стакан, обидевшись, что я мало пью. Полез обниматься, восторгаясь моей «революционностью». Я сам был достаточно пьян от спирта (таково обыкновение во всех медицинских и биологических учреждениях: почти весь спирт идет экспериментатору и его друзьям), но было противно. Он опять стал настаивать, чтобы поехали к «класс-бабе», «цекистке». Позвонил ей, несмотря на мои протесты.

— У нее уже гость. Ладно, едем к другой.

Я возражал, но был настолько пьян, что он затащил меня в такси и… поехали. Приехали к нему домой. Знакомит с женой.

Сдуру я перепугался — неужели он предлагает… Оказалось, что он все перепутал и забыл о своем намерении…


*

Наша знакомая — воспитательница московского детского сада для детей «слуг народа». Чиновники делятся на «чадолюбивых» и «нечадолюбивых». Последние отдают своих детей (и внуков) в детсады круглосуточные и забирают их лишь по воскресеньям и субботам. «Чадолюбивые» отдают лишь на восемь часов. Знакомая наша работала в детсадике для «чадолюбивых». У каждой группы детского сада свой автобус, и дети на нем ездят в лес, на луг, на поля, к речке, в музеи и т. д. Каждый день им дают свежие фрукты и овощи, которые привозят специально самолетами из Крыма. Игрушек, конечно, обилие. Короче, микрокоммунизм для детей борцов за коммунистический рай на земле.

Воспитательница жаловалась на свое положение. Она тоже пользовалась благами, но расплачивалась за это постоянным напряжением. Дети-то понимают свое значение в жизни страны. Так, внук Громыко, если ему сделают замечание, поднимает крик и грозит: «Мой дедушка посадит тебя в тюрьму». Однажды мальчик (менее чиновный) прищемил дверью пальчик громыченка. Поднялся гром-плач. Приехала бабушка. Маленького «княжича» отвезли к одному из лучших врачей. Тот ничего не обнаружил, но лечение назначил. Нависла угроза над всем персоналом. Отделались легко — была уволена только одна воспитательница.

Однажды Таня участвовала в награждении медалью детского сада кондитерской фабрики за образцовую работу. После официальной части был банкет. Руководители фабрики подали «товарищам из министерства» правительственные конфеты и печенье. Названия этих продуктов те же, что и в обычных магазинах для простонародья. Но качество гораздо выше. (Известно, что мед для «слуг народа» получают на специальных пасеках, находящихся в садах и полях, не отравленных химикалиями…)

Другая знакомая, инженер-строитель, участвовала в строительстве дач для украинского начальства в пригороде Киева Конча-Заспе. Она рассказывала, что огромные деньги тратятся не только на то, чтобы были все мыслимые удобства, но и на то, чтобы вождь видел, как ему хорошо жить, чтобы благоустройство было выпячено и даже гиперболизировано.

Моя жена разъезжала по всей Украине, проверяя работу детских садов. В Тернопольской области показали ей место, где находится тайный публичный дом для областного начальства. Домом этим часто пользуется и приезжающее начальство из Киева. Окрестное население знает об этом домике отдохновения от государственных дел, и нетрудно представить, что оно думает о советском правительстве.

В 1970 или 71 г. в Николаеве было республиканское совещание, посвященное работе детских садов в сельской местности. Участвовали в нем представители ЦК, Министерства просвещения, заместители председателей областных советов трудящихся, председатели многих колхозов Украины. Николаевскую область выбрали потому, что там состояние детских садов было самое лучшее. Показывали незадолго до этого созданные детские сады, неплохие, построенные по специальным проектам здания. Но, когда готовили совещание, оказалось, что почти во всех детских садах отсутствуют площадки для игр, нет никакого оборудования и игровых материалов. Материалы срочно закупили, а оборудование для площадок заказали в близлежащих концлагерях. Заключенные и здесь помогали созидать «потемкинские деревни» социализма.

Эти и многие другие факты дали мне основание для вывода, что у нас в стране создана новая форма эксплуататорского общества.


*

Самиздат в те времена был преимущественно художественным и философско-религиозным, и потому, может быть, моя первая работа не получила широкого распространения. Лишь через несколько лет я узнал, что где-то нашли эту работу и дали за нее срок, т. к. там были слишком резкие выражения. Во всех последующих работах я пытался облекать злую критику в эвфемистические слова: зачем говорить, что Андропов — бандит и что по нему плачет Нюрнберг, можно ведь написать, что организация его антиконституционная, антисоветская и т. д. Смысл тот же, зато читателю дадут, может быть, меньший срок.

На работе в это время было спокойно. Лаборатория искала свою тематику, разбрасывалась по самым различным проблемам. Я все больше убеждался в том, что математика явно неспособна пока внести существенный вклад в развитие биологии, медицины и психологии.

Профессор, страдающий от укоров совести из-за своей буржуазности, познакомил меня с профессором П. из Института физиологии.

П. изучал китайские точки. Он разработал прибор, измеряющий их биопотенциалы. Оказалось, что при заболеваниях внутренних органов в связанных с ними точках наблюдается резкое повышение потенциала. П. хотел разработать соответствующую диагностику заболеваний. Но какие-то постоянные помехи путали картину. Оказалось, что потенциал в точках зависит от магнитных бурь на солнце. П. попросил меня доказать статистически, что такая связь существует. Я начал с того, что попытался проверить, не являются ли «чакры» — энергетические центры по теориям йогов — разновидностью китайских точек чжень-цзю терапии. И в самом деле, вдоль спинного хребта мы обнаружили 12 точек с повышенным потенциалом, соответствующих чакрам.

П. дал мне данные за несколько лет, данные о потенциалах в различных точках и данные о магнитных бурях. Я сопоставил их и на самом деле показал ярко выраженную количественную связь между этими данными (хотя сам материал был очень хаотичен, и пришлось решать множество проблем, чтобы упорядочить его).

В это время пришла брошюра корейского профессора Ким Бон Хана о кенрак-системе. Начиналась она очень забавно. Под руководством мудрого Ким Ир Сена корейские ученые осуществили призыв вождя и объединили древнекорейские и современные научные достижения. Благодаря этому удалось найти объяснение чжень-цзю терапии. Оказалось, что, кроме нервной, кровеносной и лимфатической системы, существует 4-я проводящая система, связывающая энергетические центры организма — китайские точки. Ким Бон Хан доказывал это с помощью гистологических срезов. В брошюре приводились соответствующие фотографии.

Я загорелся и стал агитировать П. проверить и развить идеи корейцев, чтобы мы смогли опереться на новые данные в исследовании китайской и индусской древней медицины. П. указал, что брошюра написана на крайне низком научном уровне.

— Тем более вы должны все это проверить.

Вскоре состоялась Всесоюзная конференция по чжень-цзю терапии. П. приехал оттуда в юмористическом настроении. Новейшие достижения корейской социалистической физиологии оказались очередным блефом.

Фотографии ничего не показали, нужно было вооружиться диалектико-материалистическими очками, чтобы заметить четвертую проводящую систему (как это в свое время произошло с О. Лепешинской, которая увидела, как бесклеточное вещество превращается в клеточное).

Конференция окончилась смехом, но партия запретила публиковать выводы: это могло поссорить СССР с Ким Ир Сеном. Тут уж не до смеха.

В это время по соседству с нами появилась строго засекреченная биокибернетическая лаборатория под руководством Кия и Колесникова.

Раньше они входили в отдел Амосова. Я был еще студентом, когда меня познакомили с ними. У них возникла идея снимать биотоки с какого-нибудь органа здорового человека и передавать их на соответствующий орган больного человека, после чего он сможет, например, двигать парализованной ногой. Таким же способом удастся лечить импотенцию. В своих мечтах они шли дальше: вводить электроды в мозг и с помощью радиосигналов управлять поведением человека. Однажды я прочел о подобных опытах американского ученого Дельгадо. Показал Кию. Они пошли в ЦК партии, показали статью и объяснили, что американцы смогут найти метод радиоуправления массами людей и мы не должны от них отставать. Секретарь ЦК по делам науки отдал соответствующие распоряжения. Серьезные ученые нашего института пытались охладить пыл молодых энтузиастов, составить осторожный план работы, научно обоснованный. Но напор Кия и Колесникова, поддержанный ЦК, был настолько силен, что оба «ученые» получили автономию в отделе биокибернетики. Они стали вести интриги против Амосова, против его сотрудников. Дело доходило до борьбы даже за туалет. Наконец Амосову удалось выгнать их из отдела. Они создали самостоятельную лабораторию. Работа лаборатории была окутана тайной. Даже простые техники почти не говорили с нами (наши лаборатории находились рядом). Начались интриги против нашей лаборатории. Заведущему нашей лаборатории Антомонову было трудно с ними бороться: он не обладал заслугами и чинами Амосова. Да и плести контринтриги он не очень умел, хоть и пытался.

Над нами нависли тучи.

В это время к нам поступил на работу молодой техник. Он был кандидатом в члены партии. Я был комсомольским деятелем, и потому он попросил меня уладить его несколько запутанные дела с поступлением в партию. Я осторожно расспросил его и увидел, что это честный, наивный парень.

Я спросил его прямо:

— А зачем тебе это нужно?

— Не нужно. Просто уговорил парторг в армии.

Я осторожно напомнил ему о Сталине, о Хрущеве. Он понял и попросил помочь отделаться от высокой чести быть членом партии. Это оказалось нетрудно (хотя небольшие неприятности у него все же были потом).

Однажды по институту разнесся слух: будут проверять работу лаборатории Кия и Колесникова. Антомонов вошел в комиссию.

Оказалось, что лаборатория эта заключила договор с Министерством обороны и под честное слово закупила на огромные суммы множество приборов. (Один из них впоследствии перекочевал к нам — суперсовременный спектроскоп, купленный за большие деньги в ФРГ. Мы спрашивали у сотрудников Колесникова, зачем он был им нужен. Оказалось, что прибор купили на всякий случай, была идея, что с его помощью будут исследовать какие-то излучения тела. Какие — никто не знал.)

Комиссия установила, что, пользуясь секретностью, Кий и Колесников писали нелепые статьи, переполненные военными грезами. Эти статьи читали только чины армии. Понимали они только грезы, а всю научную муру оставляли исполнителям.

После проверки было проведено совместное профсоюзное собрание нашей и их лаборатории. О выводах комиссии нам не говорили.

На собрании обсуждались интриги их руководства, всевозможные подлости, которые они делали нам и амосовцам. Нас поддержали их рядовые сотрудники.

На собрании присутствовал представитель от партбюро института, человек явно не глупый и, кажется, честный. В конце собрания он подытожил все наши обвинения и предложил слить лаборатории.

Затем произнес:

— Сейчас проведем закрытое партийное собрание. Коммунистам остаться.

Все чуть не рассмеялись — остались только те, кого только что громили (единственный наш член партии давно уже перешел в другой институт; сотрудники уговаривали меня поступить в партию, т. к. нехорошо, что в лаборатории нет ни одного члена партии, но я отказался).

Наш техник подошел и поблагодарил меня:

— Спасибо, что сейчас я не с ними.

Кия и Колесникова, а также парторга Бухарина выгнали из лаборатории «за авантюризм в науке».


*

Я сблизился с несколькими бывшими сотрудниками Колесникова.

Один из них рассказал мне о порядках, царивших у них.

Однажды его вызвали Колесников и Бухарин.

Колесников спросил: «Вот ты часто встречаешься с этим жидом — X. Разве у тебя нет друзей среди русских и украинцев?»

— А какое значение имеет его национальность? Он интересный ученый.

— Евреи в науке всегда работают только на себя. Например, даже у Эйнштейна не было своей научной школы. А Ландау?

Парторг только поддакивал.

Колесников после войны служил в войсках НКВД и принимал участие в борьбе с бандеровцами (у нас в стране официальная пропаганда не делает различия между разными течениями националистического партизанского движения на Украине. Бандеровцами называют и тех, кто был с фашистами, и тех, кто боролся с фашистами, и тех, кто ни с кем не боролся и никого не поддерживал, в частности, советскую власть).

Пьяный, он рассказывал о методах борьбы НКВД. Вот им дали список партизан данной местности. Они врываются в хату и спрашивают:

— Иван дома?

— Нет. Я брат его…

Брата расстреливают, а в списке против Ивана ставят крестик — враг уничтожен.

Бывали случаи, когда «Иван» уничтожался по 3–4 раза.

Самое парадоксальное, что этот Колесников презирал советскую власть, коммунистическую идеологию, «быдло» — рабочих, крестьян. Но жил он по своей любимой пословице: «С волками жить, по-волчьи выть».

Мой шеф, Лнтомонов, человек в некоторой степени честный, пытался убедить Колесникова, что методы его борьбы с конкурентами в науке не совсем чистоплотны. Он всегда отвечал ему этой пословицей.

Незадолго до моего ареста я узнал, что Колесников благополучно устроился в одном из биологических институтов, а Кий перешел в другой отдел нашего института. Ведь они — верные генеральной линии партии люди.

У меня накопилось много наблюдений о моральном облике ученых. Большинство из них и умнее, и честнее Колесникова. Мне бы не хотелось очернять советскую интеллигенцию. Но не случайно, что среди академиков не нашлось почти никого, кто поддержал бы Сахарова, среди писателей — Солженицына.


*

В последнее время в Советском Союзе среди интеллигенции усиливается тенденция не участвовать в злодеяниях государства. Честные, думающие ученые пытаются не лгать в науке, не помогать развиваться военной промышленности. Честные педагоги предпочитают преподавать точные науки: там не надо лгать.

Моя жена по тем же соображениям с удовольствием перешла из Кабинета дошкольного воспитания в Кабинет игр и игрушек, потому что, казалось, здесь не будет лжи. Шахматы и куклы — вне идеологии.

Но…

Солженицын призвал «жить не по лжи». Этот принцип — один из принципов демократического движения. Но у нас на Родине почти невозможно соблюсти этот принцип, жить по нему практически.

Когда Таня изучила теорию игрового воспитания и практику его в детских садах, то убедилась, что и играми можно лгать.

До последнего времени одним из принципов советской педагогики было ограничение военных игрушек: винтовок, танков, пушек и т. д. Но потом стали проповедовать «военно-патриотическое воспитание», внедрять его не только в школе на уроках, но и проводить через игры, игрушки. Для советских идеологов патриотизм стал почти что синонимом милитаризма.

Проводят военные игры «Зарница» по всей стране и в это же время высмеивают военизацию школ в Китае, обилие военных игрушек в США.

Старые педагоги по инерции бракуют военные игрушки. Их ругают за консерватизм, неправильное представление о воспитании игрой.

Маленьким детям постоянно подсовывают «идейно» насыщенные игры: «Широка страна моя родная», «Октябрьская революция», «Герои войны». Умные педагоги пытаются объяснить, что детям в столь маленьком возрасте почти все «идеи» неинтересны и сложны, нужно закладывать элементы человеческой морали, логики, эстетики, и только на этой базе можно уже в школе обучать истории страны, мира, говорить о тех или иных политических идеях. Но такие высказывания кажутся властям признаком в лучшем случае идейной незрелости.

Невозможность «жить не по лжи» для большинства приводит к мысли о бегстве — в лес, в село, за границу, к Богу — куда-нибудь подальше из царства лжи, страха, идиотизма.

Эта мечта советского интеллигента выражена в «Искуплении» Даниэля:

«Ах, забыть бы всё, что было — не было», уйти, убежать за кибиткой кочевой […] Ах, мечта, милая сердцу! […]

Отвечаю я цыганкам: «Мне-то по сердцу К вольной воле заповедные пути,

Да не двинуться, не кинуться, не броситься,

Видно, крепко я привязан — не уйти».

… В самом деле, хорошо бы — а куда денешься?

Кругом профорги, парторги, мосторги — эх!»

В газете «Известия» напечатали как-то статью об Электроне Павловиче. Этот Электрон Павлович переехал из европейской части Союза куда-то в тайгу, чтобы спрятаться от цивилизации. 3–4 месяца в году он бродил по тайге и стрелял пушных зверей. Затем продавал пушнину, селился у какой-нибудь вдовушки, брал книги из библиотеки и вел растительный образ жизни. Корреспондент газеты, выслушав исповедь Электрона Павловича, пытался доказать аморальность его образа жизни.

— Почему вы так мало работаете?

— А мне много не надо.

— Но ведь у вдовушки могут быть дети от вас!..

— А я честно ей говорю, что не собираюсь жениться, поэтому дети — ее собственное дело, хочет — будут, не хочет — не будут.

— Но ведь сама она их не вырастит! Государству придется взять на себя их воспитание! Значит, ваши дети будут воспитываться на деньги трудящихся!..

Ответа Электрона Павловича не помню.

Вторым доводом корреспондента было то, что, дескать, государство защищает границы, а значит, и Электрона Павловича. Корреспондент утверждал, что Электрон Павлович не смог ответить на этот вопрос.

Когда появилась эта статья, мы еще не видели тенденции интеллигенции «бежать». И нам казалось, что корреспондент «Известий» прав. Но на наших глазах число «беглецов» увеличивалось, у нас у самих появилось желание «бежать». Но куда?

Я хотел «бежать», спрятаться в науку и философию.

После китайских точек меня перебросили на изучение кривой движения сахара в крови. Наши биологи собрали различные гипотезы о работе печени, поджелудочной железы, почек и других частей тела, связанных с системой регуляции сахара в крови. Составили модель — вначале на пальцах, в форме чертежа, затем записали в виде математических уравнений. Нужно было проверить, отражают ли эти уравнения действительную работу организма. Для этого наши биологи «сосали кровь» (так они выражались) у кроликов, чертили графики, а математики на специальной аналоговой машине отображали свои уравнения, а затем, на глаз манипулируя различными электроническими схемами, получали на экране осциллографа кривую, похожую на полученную биологами. Это и называлось моделированием. Вначале мне казалось, что это и есть наука. Но чем дальше, тем больше было разочарование. Оказалось, что машина дает возможность подтвердить верность противоположных гипотез работы биологических систем — достаточно подыскать соответствующие параметры машины.

А затем главное: в конце каждой своей статьи мы обещали, что медики смогут лечить диабет не вслепую, а точными математическими методами. Но постепенно мы убеждались, что наши модели не имеют отношения к практике медицины.

Диабет лечат на основании теоретических биологических представлений о сахарном балансе в организме или эмпирически, на опыте врачей-практиков.

Мы же — в лучшем случае — воспроизводили теории биологов формально. Если эти теории хороши, то и наши формулы (в лучшем случае) хороши; если теории плохи, то и модели наши не годятся. А биология сейчас все еще во многом лишь становится наукой. Если не изучено содержание, то что отображают формулы? Ленин писал о «математическом идеализме», когда за формулами исчезает материя. Этот «математический идеализм» пронизывает биокибернетику в СССР (да и не только био).

«Кибернетика» все более превращается в «словесность». Возникает множество околокибернетических наук. Философ Копнин однажды съязвил: «Не хватает лишь чемоданологии». Всеобщая идеологическая ложь вливается в «кибериаду». Мечта о Боге почему-то у многих трансформируется в «математически-физически-технократическую» примитивную мифологию и магию, веру в «волшебный прутик», кибернетическую магию формул, машин и заклинаний.

Увлечение йогами и парапсихологией — лишь крайнее выражение мечты о «научной мистике». И даже не совсем крайнее: появились «уфисты» (УФО, НЛО, или Неопознанные Летающие Объекты). С запозданием (мы всегда отстаем от моды) возникли они и в СССР. С крупнейшими «учеными-уфистами» я встречался. Интересно, как жаждут чудес даже умные люди, как это желание блокирует научный скепсис, осторожность, логику факта и вывода. Особенно много уфистов среди… математиков, физиков и астрономов, т. е. людей «точного» мышления.

Однажды ко мне пришел физик, по совместительству парапсихолог и уфист.

— Есть шансы телепатически связаться с летающей тарелкой. Они давно уже наблюдают за землянами и, видимо, не хотят сами вмешиваться в нашу историю. Ты разбираешься в политике, мы тебя свяжем с ними, и ты от имени Земли поговоришь с ними.

Я с серьезным видом ответил:

— Передайте им, чтоб они магнитными лучами прикончили охрану в лагерях и тюрьмах.

— Это идея! Но они, видимо, гуманны и не пойдут на это.

— Хорошо, я подумаю. Может, просто пусть усыпят вертухаев.

Смешно? Не очень, т. к. та же направленность мышления даже у академиков-кибернетиков, например, у академика Глушкова. Он проповедует идею создания единой всесоюзной АСУ (Автоматическая система управления). Машины заменяют глупое правительство — вот подтекст этой идеи. Еще глубже — я, Глушков, буду управлять социалистическим, т. е. кибернетическим, государством. Хватит идиотов — вождей народа.

Глушков считает (искренне, кажется) себя марксистом. И не понимает азбучной истины: есть экономические исторические законы, есть классы, социальные группы, есть психоидеология этих групп и индивидов, есть масса других «базисных» и «надстроечных» факторов, и они, а не разум господ кибернетиков решают судьбу общества. АСУ будет подчиняться не только разуму технократов, но и их страстям, их логическим просчетам. АСУ будет плевать на конкретных, живых людей, а те, в свою очередь, будут обманывать АСУ, страдать от АСУ, а может, и бунтовать против АСУ, если кибернетически-социалистический рай станет слишком адским.

«Кибернетический» миф все более вытесняет в СССР миф «социалистического рая». Прогресс ли это? Поклонялись камням, затем предкам и животным, затем Афродитам и Зевсам, наконец Христу. Пришли к выводу, что не нужно поклоняться — и стали поклоняться прогрессу, рабочему классу, вождям. Теперь — формулам, машинам. Вначале шла линия восхождения — к Христу, затем линия нисхождения — к «научному язычеству», магии. Не случайно поклонение формулам переплетается нередко с традиционным оккультизмом, черпающим идеи из древней магии, каббалы и прочее.

Как-то мы с женой познакомились с профессором ботаники К. Привлекло к нему его парадоксальное мышление. Марксизм он относил к разряду мистики (к другим видам мистики профессор относился скорее положительно). Диалектику предлагал заменить полиалектикой.

Я пытался выяснить, что означает сей термин, но К. отвечал метафорами.

В те времена встал вопрос о существовании генетики в СССР, и я спросил его, как он относится к Лысенковизму.

— А что это такое?

— Течение в ботанике.

— Такого я не знаю.

После моих напоминаний «шутник» вспомнил:

— Я не психиатр. Это какое-то заболевание, в них я не разбираюсь. Недавно в Академии наук защищал диссертацию один ботаник. После его доклада я объяснил собравшимся, что изучал в свое время черную и белую магию и считаю, что докладчик действительно сказал нечто новое, но не в ботанике, а в магии.

В начале наших споров с К. мы с Таней только начали «узнавать» историю советской науки, поэтому парадоксы профессора нас занимали.

Он любил рассказывать анекдоты из лысенковской практики, рассуждать о важности введения категории цели в физику, критиковать Эйнштейна с позиций теософии. Неплохо знал он украинскую историю, поэзию и прозу. После встречи с ним я познакомился с некоторыми теософами Киева. Среди нелепых теософско-йогических фигур было интересно видеть и слушать глубоко мыслящих людей. Их было немного — умных, но они давали пищу для размышлений о проблемах, ранее мне не знакомых.

От большинства теософов отталкивало приятие ими действительности в виде ступеньки, трамплина к теософическому раю. Жена К. однажды, выслушав мои гневные тирады о преследованиях украинской культуры, рассказала притчу.

… Дьявол увидел, как крестьяне обрабатывают землю. Из зависти к их солидарности в труде он набросал на поля камни. Крестьяне по внушению Ангела, явившегося им на поле, собрали камни и сложили из них храм Божий. Так люди даже сатанинское Зло превращают в Добро.

Я зло рассмеялся (20 деятелей украинской культуры были в это время осуждены в лагеря, и у меня поэтому поубавилось оптимистических надежд):

— Вы забыли продолжение… Построив храм, крестьяне вошли в него и воспели хвалу Богу. Но посреди песнопения они услышали издевательский хохот Ангела — то был Сатана. Крестьяне бросились к нему с поднятыми кулаками, но дверь храма была заперта…

Они построили Храм-тюрьму, «хрустальный дворец» Достоевского.

— Леня, как вы можете жить с таким апокалиптическим пессимизмом?

Она выдала тайну их «теософии»: им нужно спрятаться от мерзости нашего времени за идеологическими галлюцинациями, и они прячутся, используя христианство, теософию, марксизм, кибернетику, любые достижения человеческой мысли в качестве розовых очков, через которые они смотрят на мир. В ушах у них тоже фильтры и трансформаторы, превращающие вопли ближних в «музыку сфер».

Но не сладость, не патос-патока парадоксалистской философии теософско-ботанического профессора окончательно оттолкнули нас от него.

Как-то К. дал нам почитать свои стихи. Оказалось, что ученый давно уже пописывает украинские стишки под псевдонимом До-го. Стишки сюрреалистические, помесь соцреализма и теософско-украинского пафоса. Но дело даже не в художественной фальши. Оказалось, что перед нами один из палачей украинской культуры 20—30-х годов, партийный попутчик, «прыплентач», критик До-го.

Их было несколько наиболее ретивых палачей — писатель Микитенко, критик Коряк и поэт-критик До-го.

Микитенко, истребляя украинскую литературу и литераторов, погиб на боевом посту критика-доносчика — покончив с собой, почуяв, что скоро придут и за ним. (Он имел несчастье сражаться в 37-м году в Испании. Почти все советские участники испанской гражданской войны оказались «врагами народа», даже пожиратель испанских троцкистов сатирик Михаил Кольцов.)

Коряк таинственно исчез — видимо, где-то в лагерях Сибири.

Самым умным оказался До-го — он превратился в ботаника К., сообразив, что идеологом быть опасно, даже «прыплентачем».

Но и новая его профессия оказалась сомнительной: после войны возобновились атаки на генетику. К. опять успел спастись, уйдя подале от «горячих» точек науки.

Ныне он может думать, что хочет (в узком кругу знакомых). Полиалектика спасает его не только от необходимости думать о ближних (он хорошо знал украинского ученого, критика Евгения Сверстюка, который ныне находится в лагере), но и от возможных угрызений совести по поводу собственных преступлений перед украинским народом.

Я пишу об этом потому, что мало кто хочет помнить о прошлом, особенно у нас, в СССР.

«Родина должна знать своих стукачей», — сказал герой Солженицына. Можно добавить: «и палачей».

Имена Микитенко и Коряка овеяны были среди части патриотически мыслящей молодежи ореолом «мучеников Украины». О профессоре К., то бишь поэте До-го, почти никто не знает, а те, кто знает его лично, уважают его за антимарксистский критицизм.

Молодежь в этом не повинна, она уважает «мучеников», не зная их истории. Напрасно, конечно. Среди «мучеников» немало дураков, а есть и «мучители». «Муки» — не заслуга, не показатель ума, честности или мужества.

Был как-то в Киеве вечер памяти художника Украинского Возрождения (1917-33 гг.) Петрицкого. Масса молодежи. Аплодисменты каждому намеку на мерзости сталинизма. Я бы и сам аплодировал, но рядом сидел участник Возрождения и комментировал речи и ораторов.

Актер Василько говорил «крамолы» больше всех и аплодировали ему потому чаще. Он гневно клеймил равнодушных и гонителей Петрицкого.

А я уже знал, что он, бывший актер гениального режиссера Курбаса, не только отрекся от него, но и участвовал в травле Курбаса, драматурга М. Кулиша и других.

Почти все ораторы, «друзья» Петрицкого, были либо равнодушными зрителями его жизненной трагедии, либо помогали его гонителям. И рядом выступала плачущая жена Петрицкого, растроганная посмертным признанием заслуг ее мужа перед украинской культурой.

Глядя на нее, я вспомнил слова Ивана Карамазова о матери, простившей палачам своего ребенка. Не надо им прощать хотя бы тут, на Земле, иначе уж больно легко им будет жить, заглушая угрызения собственной совести. И не в этом даже главное — им легче начать новый круг преступлений, т. к. реабилитируется морально их участие в «круге первом».

Характерно, что почти никто из «инженеров человеческих душ» не покаялся публично в соучастии в преступлениях власти. Я могу вспомнить лишь аварского поэта Расула Гамзатова, который в «Моем Дагестане» публично показался перед своим народом и перед Шамилем, вождем горцев Кавказа против русских захватчиков, в том, что участвовал в клеветнической кампании против Шамиля. Сосюра перед смертью не каялся, но публично прочел отрывки из своей поэмы «Мазепа», и тем косвенно отрекся от своих прокультовских стихов.

В сталинские времена каялись многие — из страха, из-под пытки, из любви к благополучию, из желания не отставать от народа, уверенно идущего к сияющим вершинам.

Но не хотят каяться из-за угрызений совести. А только такое покаяние не ломает личности, а освобождает ее от груза собственной вины, от зависимости от «мнений света».

В лучшем случае покаяние замещается самоубийством или алкоголизмом.


*

Когда отчаяние от окружающего нас безразличия к трагедии страны, революции, частных людей стало вовсе невыносимым, вдруг в самиздате появилось выступление Ивана Дзюбы на вечере, посвященном В. Симоненко, рано умершему поэту зарождения украинского сопротивления.

Оказалось, что где-то совсем рядом (в буквальном смысле: мы жили в нескольких кварталах от его дома) есть человек, который так близко воспринимает происходящее, более того, смело, вслух говорит о том, что думает.

У нас есть такое обыкновение: жив самобытный талант — о нем не знают либо постоянно травят. Умер — и начинают «они» из него делать икону. Дзюба от имени действительных почитателей и друзей Симоненко сказал: Василь — «не ваш», и «вам» не удастся убить его «любовью».

Я с товарищем пошел к Дзюбе домой. Я увидел перед собой умного, скромного человека, аполитичного по натуре. Последнее несколько огорчило, т. к. стало ясно, что он лишь честный, смелый литератор. А нужно ширить самиздат, сознательно распространять информацию среди населения, нужны «политики».

Таня поехала в Москву и там случайно познакомилась с Виктором Красиным.

Приехала из Москвы радостная: удалось получить от Красина «Доктора Живаго» Пастернака. Мы дали взамен «Цитадель» Экзюпери, самиздатскую, конечно.

Красин учился в сталинские времена в университете. Отец, профессор, преподаватель Киевского университета, был расстрелян в 37-м году. Виктор с несколькими друзьями образовал кружок по изучению философии Ганди. За это их судили и отправили в лагерь.

О своей первой встрече с Красиным расскажу позже, а сейчас перейду к двум другим встречам, которые подтолкнули нас к борьбе. Одно дело — когда читаешь о преступлениях Сталина и его подручных, и совсем другое — психологическое воздействие очевидцев.

Знакомый писатель, отсидевший срок за то, что кто-то заявил о том, что у него изменена фамилия, познакомил нас с чекистом 20—30-х годов Карлом Ивановичем Шальме, латышом.

Вырос Шальме в купеческой семье. В гражданскую войну бежал от родителей, попал в Красную Армию, затем в ВЧК. По его словам, ни разу не уничтожал невинных.

В 1937 г. стали забирать его начальников, друзей, знакомых. Однажды вечером жена сказала ему: «Что творится? Вчера арестован Иван Иванович. Но ведь он — настоящий большевик!»

— Если органы берут, то знают за что. Невиновен — разберутся.

Он не успел закончить мысль, как в дверь постучали «характерным» стуком.

Вошли трое.

Шальме:

— На каком основании?

Удар в морду.

— Вот основание!!!

Перевернули всю квартиру. Побили посуду, порвали подушки. Украли все деньги.

Карла Ивановича увели в Лукьяновскую тюрьму.

В камере сидеть невозможно, все стоят. Сокамерники сразу же спросили:

— За что?

— Не знаю, я невиновен.

— Фамилия, имя, отчество???

— Карл Иванович Шальме.

— Фашистский шпион. 10 лет лагерей.

Шальме понял: перед ним заклятые враги советской власти, нужно молчать, иначе узнают, что чекист, — убьют.

Так промолчал он в лагере 20 лет.

Жена бедствовала, т. к. никуда не принимали на работу. Двое детей, всегда голодны.

Пришли немцы. Соседи посоветовали: сообщить, что мужа забрали большевики. Не пошла. Бедствовала еще больше. Немцы в конце концов угнали детей на работу в Германию.

После войны искала детей — не нашла. Ждала мужа.

И вот они оба перед нами. Карл Иванович страстно любит скрипку. По его словам, есть у него собственный Страдивариус. Мы не очень верили в Страдивариуса, но верили, что страдания очистили Шальме, — недаром любит музыку.

Карл Иванович попросил принести ему Шопенгауэра. Я принес «Афоризмы и максимы». Через неделю пришел забрать. Шальме блаженствует над «Афоризмами», читает оттуда лучшие мысли — женоненавистнические, детоненавистнические. Я пытаюсь оспаривать «Афоризмы», но Карл Иванович приводит из своей лагерной жизни сотни примеров мерзости человеческой. Жена приводит свои примеры. Нам не по себе становится, но пытаемся оправдать его тем, что он пережил.

Каждый раз, когда мы у него в гостях, наши интеллектуальные споры прерываются — Карл Иванович выбегает на балкон и кричит на соседей. То дети кричат, то пыль трясут на его балкон. Детей мы пытаемся обелить, но убеждаемся, что любовь, тоска по своим загубленным детям не только не вызвала любви к чужим, но и породила ненависть к ним.

В районе Киева, где они живут, — на Чеколовке (Первомайский массив) возникла группа хулиганствующей молодежи. Они напиваются, оскорбляют и бьют прохожих, по ночам залезают в квартиры. В одной из квартир жил парализованный. Однажды хулиганы залезли в квартиру через балкон и на глазах мужа стали цинично приставать к его жене.

Карл Иванович — заместитель председателя товарищеского суда Чеколовки. Он уговаривает всех жителей подать жалобу на хулиганов, но все боятся. Милиция пытается что-то сделать, но нет оснований для ареста или штрафа, т. к. нет свидетелей. Все боятся…

И надо ж было такому случиться, что после очередной дискуссии мы с Таней и Карл Ивановичем увидели развлекающихся возле дома юношей и девушек. Пьяных. Карл Иванович стал бурчать о распущенной молодежи. Я вступился за них:

— Они никому ничего плохого не делают.

Вдруг один из развлекавшихся подошел к нам и спросил Шальме:

— Ну, чего вылез, старый? Делать нечего?

Я попросил его обращаться к старшему на «вы» и не грубить.

— Ты, засранец, заткнись, я не с тобой говорю!

— Тут женщина, прошу не выражаться.

Парень развернулся и стукнул меня. Мне много не надо, чтоб я упал. Когда я встал, вокруг уже была толпа. Я, вне себя от бешенства, кинулся к хулигану. Шальме обхватил меня и шепнул:

— Успокойтесь. Им займется милиция.

Подбежала старуха, мать хулигана. Стала упрашивать его не хулиганить. Сын грязно выругался.

Наконец всё успокоилось, и мы разошлись.

Шальме на следующий день стал упрашивать меня подать в суд. Я не хотел, т. к. после «легкой кавалерии» не питал к милиции никакой симпатии. Тогда Шальме стал упирать на то, что это единственный способ припугнуть эту группу, терроризирующую жителей.

Я согласился и написал жалобу.

Меня и жену вызвали к следователю, записали показания. Следователь был крайне любезен, и я забыл даже, что это «лягавый».

Затем очная ставка с хулиганом. Жалкая, заискивающая улыбка, весь как побитый, чуть не плачет. Я повторил свои показания, слегка смягчив. Парень подтвердил все, кроме того, что он обругал свою мать:

— Я ее люблю, я единственный сын у нее.

Дали подписать протокол. Подписал я не глядя: не будут же они врать!

Парень поколебался и стал читать протокол допроса. Следователь подгонял: «Хватит, все и так ясно». Дочитав, парень с укором сказал:

— Я ж сказал, что мать я не ругал.

Следователь нехотя вписал его слова в протокол.

Когда я пришел к Шальме, тот стал объяснять, что я дал неудачные показания следствию. Во-первых, надо было показать, что было групповое хулиганство. Какой же иначе смысл подавать на него в суд? Посадят его, а остальные будут на воле. Их тоже надо припугнуть. Во-вторых, майор КГБ из этого же дома видел всю сцену и слышал звон металла. Он думает, что у кого-то из них был кастет.

Я спокойно объяснил, что группового хулиганства не было, «звон» также неубедителен.

Суд. Выступаю я. Повторяю свои показания. Затем жена. Шальме развил версию о групповом хулиганстве, рассказал о том, что видел кастет в руках одного хулигана. Стало ясно, что парню угрожает большой срок. Мы с женой стали смягчать показания, от некоторых утверждений отказывались, категорически отрицали кастет и групповой характер хулиганства. Адвокат поняла нашу тактику и стала понуждать признаться в том, что мы почти всё придумали. Судья, кричавшая до этого только на подсудимого, стала кричать на меня. Пришлось прикрикнуть на нее: «Будьте вежливее, вы меня пока не судите». Подействовало.

Смешная ситуация сложилась из-за моих показаний о «нецензурных словах».

Судья:

— Какие слова он произнес?

— Выругался.

— Вы написали, что нецензурно. Это так?

Я веду линию на смягчение:

— Просто выругался.

— Цензурно или нет?

— Мне трудно сказать.

— Вы же математик, у вас высшее образование, а вы не можете определить нецензурность.

— Вы юрист. Дайте мне определение «нецензурности».

Прокурор глубокомысленно:

— Слова, которые не печатаются в книгах.

Я, обозлившись и приглушая смех:

— В книгах можно встретить любое слово.

Прокурор:

— Да, вы правы.

Затем растерянно:

— Ну, как же нам решить?

Я: — Ну что, процитировать его слава?

Судья: — Нет, не надо. Гм… А как вы думаете сами — можно?

Я: — Пожалуйста! Засранец.

Минута молчания.

— Да, не совсем цензурное.

Я: — Думаю, что не очень уж плохое.

Адвокат: — Это слово распространенное.

Последовала обвинительная речь прокурора. Начал, он с последних постановлений партии. Затем связал хулиганство с политическими преступлениями и, наконец, потребовал 7 лет.

Мы содрогнулись от ужаса.

Адвокат доказывала, что преступления вовсе нет, есть неприятное недоразумение, и потребовала оправдания.

Суд удалился на совещание. Парень заплакал. Мать его подошла к нам и извинилась за его поступок. Мы сами чуть не разревелись: ведь по нашей вине он получит от этих… 7 лет.

Приговор гласил: один год условно. Мы облегченно вздохнули — показалось, что не так уж и страшно.

Выйдя из здания суда, мы со стыдом смотрели друг другу в глаза. Ведь бандиты-то — следователь, судья, прокурор, Шальме. Хулиган — ягненок по сравнению с ними. И мы были вместе с бандитами против ягненка…

Мы также поняли, что и сейчас легко возобновить фальсифицированные процессы. Достаточно трем мерзавцам договориться между собой, и любого неугодного властям легко посадить. Подтверди мы кастет, трупповое хулиганство, и парень получил бы большой срок, лишь потому, что «надо для блага населения».

Шальме я встретил после 68-го года, когда уже на меня самого стала наплывать угроза тюрьмы.

Он узнал меня и упрекнул, что не прихожу.

Я объяснил, что тех, кто помогает властям стряпать фальсифицированные процессы, мне не хочется видеть.

— Значит, пусть хулиганят и убивают?

— Нет. Но виновата в этом власть, те, кто мучил вас и вашу жену. Бороться нужно прежде всего с причиной хулиганства — кагебистами и милицией, а потом уж с хулиганством.

Через полгода я узнал, что Шальме — в психбольнице. Кажется, паранойя…


*

Еще сильнее подействовала на нас история еврейской писательницы Н.

До войны она дружила с Верой Игнатьевой Гедройц. Вера Игнатьева — ученица знаменитого врача, исследователя Ру. Училась она в Швейцарии, встречалась с эсэрами, меньшевиками, большевиками, с самим Лениным. Ру хотел оставить ее у себя, но она поехала в Россию. Там заведовала царским госпиталем. Дружила с последней императрицей и до конца жизни сохранила к ней уважение и любовь.

Во время гражданской войны ее однажды повели на расстрел — просто так, за дворянское происхождение. Спас ее начальник ЧК — узнав в ней врача, прятавшего его от охранки в царском госпитале.

Вера Игнатьевна дружила с писателями А. Толстым и М. Пришвиным, критиком Ивановым-Разумником. Писала под псевдонимом Сергей Гедройц воспоминания. Вышло три небольших тома. Но тут, на несчастье, к ней обратился писатель Константин Федин с просьбой. Он заболел туберкулезом легких и хотел поехать лечиться в Швейцарию. Она написала своим швейцарским друзьям, и Федина устроили в санаторий. Его вылечили.

Готовился к печати 4-й том воспоминаний Веры Игнатьевны. Федин прочел, остался недоволен и… «запретил».

Через несколько лет Вера Игнатьевна получила из Швейцарии приглашение возглавить госпиталь Ру. В письме говорилось, что она — лучший хирург мира, и могла бы, живя в Швейцарии, сделать многое для развития науки.

Но Гедройц не хотела покидать Родину, даже такую, какой она была в те годы.

Умирая, она попросила Н. и ее мужа сохранить ее письмо. «Придет время, когда любовь к России не будет считаться предосудительной. И это письмо послужит России как признание достижений русской науки. Дайте мне слово, что сбережете письмо».

В 1938 г. к Н. пришли. Нашли письмо Веры Игнатьевны. Мужа Н. забрали как «международного шпиона» — ведь письмо из Швейцарии, значит, международный шпион. Допросили 24 свидетеля. Только один дал плохие показания — дворник. Как-то зимой он разгребал снег. Муж Н., проходя мимо, сказал: «Какой тяжелый у вас труд!». Дворник интерпретировал в НКВД эти слова как антисоветскую пропаганду.

На допросах муж Н. держался мужественно: ни одного признания. Сокамерники назвали его «Христосиком»: глупо было молчать под пытками, все советовали признаться. «Христосиком» стали звать его и следователи.

На допросы следователи приходили пьяными. Скучно, когда подследственный молчит. Развлекались тем, что бросали бутылки из-под водки и вина в голову — кто попадет в «Христосика»?

Наконец выпустили: один свидетель только; подследственный не признался. Предупредили, чтобы молчал.

Пришел домой весь трясущийся, исхудавший. Н. к нему — рассказывай. Палец ко рту и целый день молчал, показывая на стены, потолок, двери.

Ночью укрылись одеялом и… он рассказал.

Через неделю Н. напомнила ему о клятве Вере Игнатьеве. «Христосик» умолял забыть. Заставила позвонить в НКВД (выпуская, в НКВД пообещали вернуть все бумаги). Не дослушав, следователь закричал: «А…. твою мать Христовую. Опять захотелось к нам?» Тут и Н. поняла свою жестокость.

10 лет он умирал потом от пролома черепа.


*

Сколько таких семей мы встречали за эти годы…

Вначале, после ХХ-го съезда, была горечь и ненависть к тайной полиции за то, что уничтожили революцию. Но потом ненависть углубилась, превратилась в ненависть ко всем палачам народа. Те-то, революционеры, либо сами переродились, либо вовремя не остановились в своей ненависти к эксплуататорам, либо пели в одних рядах со своими катами «Интернационал», либо… да мало ли каких «либо» было. «За что боролись, на то и напоролись».

За что погибли миллионы нереволюционеров?

За то, что хотели жить немного лучше, не хотели лезть в рай, или хотели, но не в такой, или вовсе ничего не хотели от благодетелей?

Ненависть к Сталину породила почти патологический интерес к его жизни. Перечитал все его произведения — нудно. Катехизисное мышление (знакомая нам игра в вопросы и ответы в школьных сочинениях), до богословия не дорос.

Знакомая, сотрудница музея Ленина, рассказала о своей поездке к нему на дачу в 1953 году.

Она обожала вождя, глаза выплакала по нему. И вот задание — подобрать материалы для превращения Киевского музея Ленина в музей Ленина — Сталина. Дача поразила аскетическим мещанством. («Что ж они? Не могли создать ему условия для жизни, украсить высоко-художественными картинами и скульптурами — ведь ему-то не до того было!») Заштопанные носки, дырявые валенки, в которых бежал с каторги…

Гора пластинок. Просмотрела. На всех надписи — Его рукой. Двухбальная система: «Хорошо, плохо». «Хорошо» — народные песни, хор Александрова. «Плохо» — симфоническая музыка.

Книги. Все с дарственными надписями. «Девушка и смерть» Горького. Прочла знаменитое: «Это почище «Фауста» Гете». Ниже под афоризмом вождя запись, никому неведомая: «С етим полностью согласен. Климент Ворошилов».

Она сталинистка, но с некоторым эстетическим вкусом. Стало не по себе от духовного убожества кумиров. Утешилась: «Когда они могли развивать свои вкусы? Вся жизнь в революции, в борьбе».

Я прокомментировал ее рассказ каламбуром: «Недоучившийся Бог ослов». Обиделась.


*

В 1965 году я поехал в Москву, к Красину. Он сообщил, что арестованы какие-то писатели, которые публиковались за границей под псевдонимами. Одного из них звать Синявский, другой — Даниэль. Красин знал содержание одного из произведений Даниэля и пересказал мне.

Я попытался достать книги арестованных. Стал расспрашивать у всех знакомых москвичей. Один из них обещал достать — он учился у Синявского, слушал его лекции. Я спросил его мнение о лекциях.

— Очень интересно было.

Тут же позвонил по телефону:

— Принеси мне что-нибудь Синявского.

Я ошалел от его наглости:

— Куда ты звонил?

— В обком комсомола. Там приятель работает.

Достать все же ничего не удалось, даже в обкоме.

По Киеву разнесся слух об арестах среди украинской

интеллигенции.

4 августа 1965 г. в кинотеатре «Украина» демонстрировали кинофильм режиссера Параджанова «Тени забытых предков» (по одноименной повести Михаила Коцюбинского). От имени киевлян создателей фильма приветствовал Иван Дзюба.

После нескольких слов приветствия Дзюба повернулся в зал к зрителям и сообщил об аресте двадцати деятелей культуры. Дзюба заявил, что надвигается 37-й год.

К Дзюбе подбежал директор кинотеатра и стал вырывать микрофон. На помощь Дзюбе пришел Параджанов:

— Не мешайте ему говорить!

Когда стало ясно, что микрофон почему-то не работает, в зале стали выступать молодые люди, поддерживая Дзюбу.

Я очень жалел, что не присутствовал там, но многие знакомые, люди разных взглядов, рассказали мне об этом событии примерно одно и то же.

В марте 66-го мы узнали, что состоялся суд над студентом Киевского медицинского института Гевричем Я. В.

Он получил 5 лет лагерей строгого режима за «антисоветскую националистическую пропаганду и агитацию».

Зарубежное радио сообщило, что Дзюба арестован. Я пришел к нему на работу. Он смеялся — целый день звонки со всего Киева и даже из Львова, все проверяют.

— Перепутали, видимо, со Светличным.


*

23 марта 66-го г. я узнал от одного товарища, связанного с милицией, что 25-го будет новый суд — над О. Мартиненко, И. Русиным и Е. Ф. Кузнецовой.

Сообщил Дзюбе. Он не поверил, т. к. родных и свидетелей по делу не вызвали еще на суд. Долго пришлось убеждать, что сведения достоверные.

Утром 25-го возле здания суда собралось человек 15. С некоторыми я уже был знаком раньше. Были поэты Л. Костенко, И. Драч, Л. Забашта (жена чиновного поэта А. Малышко), критик Е. Сверстюк, писатель-фантаст О. Бердник, жена Ивана Светличного, украинского переводчика и критика, также арестованного в 65-м году, но почему-то не представленного на суд.

У дверей суда стояла милиция и никого не пускала. Завязалась дискуссия — по какому праву не пускают в зал, ведь суд по закону открытый.

Милиция не могла что-либо объяснить. Ссылались на постановление суда.

5-6 человек пошли к Прокурору республики. В приемной сидело много людей. Вышла старая женщина, плачет: секретарь к прокурору не пропустила, т. к. бабка не могла толком объяснить, зачем ей нужно к столь высокому начальству. Секретарь вышла вслед за ней, выговаривая за бестолковость. Она увидела нас и спросила, по какому мы делу.

Дзюба объяснил, что мы из Союза писателей и что нам надо попасть на суд над нашими товарищами. Секретарь широким жестом пригласила к себе, без очереди: писатели все-таки, инженеры человеческих душ.

— Ваши товарищи зверски убили кого-либо?

Улыбается с сочувствием.

— Нет.

— А!? Изнасилование малолетней??

— Нет.

— Так что же?

Продолжает ласково улыбаться…

— Статья 62-я Уголовного кодекса.

Стала искать статью. Улыбка сменилась холодом, гневом.

— Антисоветская пропаганда и агитация?!

Стали ей объяснять, что обвинение ложное, ведь такое уже было в 30-х и 40-х годах, что по закону суд по этой статье не может быть закрытым, что мы имеем право присутствовать на суде.

Секретарь попросила на время выйти — она созвонится с начальством.

Ко мне подошла Л. Забашта и стала упрекать меня за мой русский язык. Я терпеливо объяснил, что жил в Киргизии, Одессе и Киеве, в местах, где почти не слышно украинской речи, и потому мне трудно говорить по-украински.

— Но ведь вы украинец?

— Да.

— Значит, вы должны говорить на родном языке!

— Но ведь не в этом главное, главное в борьбе с преследованием за мысль.

Спор прервался, т. к. нас вызвала секретарша. Она объяснила, что суд закрытый по закону, что прокурор занят и что нужно пойти либо к Макогону, либо к Гапону, областному начальству по части прокурорского надзора.

Фамилия Гапон вызвала невеселый смех. Лина Костенко саркастически напомнила «Процесс» Кафки.

Вышли ни с чем. В меня опять вцепилась Забашта.

Подошли к зданию суда. Милиционеры стояли лишь у дверей, ведущих в залы, где проводятся судебные разбирательства. Воспользовавшись этим, мы рванулись на лестницу, ведущую к областному прокурору. Подбежали два милиционера.

— Граждане, вы куда?

— К прокурору.

— Здесь присутственные места.

От словосочетания «присутственные места» пахнуло седой древностью, царскими временами.

Я прокомментировал:

— Ну, вот, скоро милиция будет называться жандармерией, а КГБ — охранкой.

Дзюба заявил милиционерам, что нам сказали, что вход к областному прокурору свободен всегда.

Милиционеры потоптались и заявили, что вышвырнут нас на улицу:

— Есть указание вас не пускать.

При этом показал почему-то на меня.

— А в указании есть моя фотография? Откуда вы знаете, что именно меня нельзя пускать?

— Вас всех велено не пускать.

Мы все же прорвались к прокурору.

Дзюба спросил:

— Почему нас не пускают? Что за указание нас не пускать к прокурору?

— Как это не пускают? Зачем вы обманываете? К нам всех должны пускать.

В дверь заглянул милиционер.

— Да вот он говорит об указании не пускать. Ведь так?

Милиционер подтвердил.

— Видно, указание от другого ведомства. Что вы хотите?

— Нас не пускают на суд по 62-й статье. На каком основании суд закрытый?

— По закону.

— Но в законе сказано, что суд закрытый только в трех случаях: если есть опасноость разгласить государственную тайну, если суд над подростком, если дело о сексуальном разврате. Почему же закрыли данный суд?

— В законе сказано, что решение о закрытом хар актере суда принимает суд.

— Но только на основании закона, т. е. в трех только случаях. На каком же основании…

— На основании закона…

— Но ведь в законе…

— На основании постановления суда.

— Но ведь…

Зациклились.

Дзюба спросил:

— Итак, суд закрытый?

— Да.

Опять цикл: закон — постановление суда — закон.

Вдруг истерический крик Л. Забашты:

— А почему вы говорите с нами по-русски?

— Я русская.

— Но ведь вы на Украине. А Ленин сказал…

Дзюба прошептал мне:

— Господи, вот с такими дураками приходится иметь дело…

Я кивнул головой — ее волнует, на каком языке разворачивается абсурд «Процесса», а нас — судьба живых людей.

Разгорелась дискуссия о ленинской украинизации административного аппарата.

Наконец нас попросили выйти.

Вышли все и подошли к входу в здание суда. Милиция уже не пускала в само здание.

Подошел поэт Драч и стал рассказывать содержание кинофильма «Перед судом истории». Это фильм о знаменитом «крайне правом» монархисте Шульгине, который был лидером правых в Государственной Думе, затем одним из деятелей Добровольческой армии Деникина, затем участником антисоветских заговоров. Шульгина играет… сам Шульгин.

В фильме идет спор между белой идеей Шульгина и красной — старого большевика.

В ходе спора показываются эпизоды истории, и Шульгин под напором фактов истории постепенно сдается.

Но как! Например, признавая, что Ленин спас Россию, он вздыхает о потере Финляндии, Польши. На поверхности фильма — сдача белой идеи перед красной, а по сути — признание белогвардейцем Шульгиным заслуг большевиков перед белой идеей.

После II-й мировой войны Шульгин вернулся в СССР и стал проповедовать правоту большевиков, оставаясь приверженцем единой и неделимой России, православия и т. д. Он не изменил своим взглядам, изменили своим — наследники большевиков. Так как против основной, белой идеи фильма стали протестовать украинские интеллигенты, то на Украине фильм почти не шел, а в России тоже вскоре был снят с проката.

Одна моя знакомая посетила Шульгина в 1970 г. и спросила его:

— Вы все еще за монархию?

— Я за моно…

Один из деятелей партии кадетов Мейснер, вернувшись в СССР из эмиграции, описал в книге «Миражи и действительность» допрос энкаведистами заместителя Деникина, генерала Шиллинга. Генерал на вопрос: «А что же вы почувствовали, когда увидели нас на улицах Праги?» ответил:

— Увидел генералов и офицеров с золотыми погонами, солдат, по форме одетых, перекрестился и подумал — стоит Россия!

И Шульгин, и Шиллинг увидели то, что есть, — «стоит Россия», «единая и неделимая», с «золотыми погонами» офицеры, с солдатами, «по форме одетыми», и приняли это: для их «белой идеи» этого достаточно — исчезли анархия в армии, жидовское засилье, а гибель миллионов людей — пустяк.

(Мейснер с восторгом описывает счастье возвращения белых в Россию и замалчивает об обмане «возвращенцев» — ведь их почти всех посадили в лагеря.)

Дзюба и другие товарищи продолжали требовать доступа в зал суда. Милиционеры объясняли, что зал мал и весь заполнен.

Наконец объявили:

— Пять человек могут войти.

Стали спорить, кому войти. Долго искали Сверстюка.

Пошло четыре, пятого не пустили.

Лина Костенко стала записывать слова подсудимых, судьи, прокурора и адвокатов.

К ней подошли милиционеры и забрали блокнот.

Не долго думая, она бросила подсудимым букет цветов. Когда букет летел, все милиционеры и судейские в испуге пригнулись… бомба…

Пригрозили выгнать.

Остальные стояли у здания суда. Прошел слух, что придет «сам» А. Малышко, а может быть, и Гончар, тоже чиновный, либеральный писатель. Конечно, не пришли.

Украинский «патриотизм» Малышко был проявлен его женой, Забаштой.

О. Мартиненко получил 3 года, Русин — год, Кузнецова — 4 года строгого режима.

Стали известны подробности этого и других процессов. Оказывается, при чтении приговора суд был назван «открытым». Многие каялись, признавали вину и даже выдавали товарищей.

Я спросил у Дзюбы: почему так плохо держатся… Вспомнили о гораздо худшем поведении декабристов. По пальцам можно перечислить тех, кто держался мужественно. Остальные говорили друг о друге все, что угодно, выгораживая себя.

Дзюба сказал, что плохо держатся те, у кого под ногами нет твердой идейной почвы, чей протест был, главным образом, эмоциональным.


*

После суда мои контакты с украинскими патриотами углубились и расширились.

Прочел несколько самиздатских статей.

Появились первые украинские письма-протесты против незаконных арестов. Одно из них было подписано известным авиаконструктором О. Антоновым.

Я написал подобное письмо и решил собрать подписи среди русской и еврейской интеллигенции.

Показал двум ученым. Они одобрили, но посоветовали, чтоб первыми подписали академик Глушков и профессор Амосов («тогда легко собрать подписи менее известных ученых»). Пошел к Дзюбе и договорился, что вместе посетим Глушкова. Позвонили в Президиум Академии наук УССР, т. к. Глушков — вице-президент Академии, член ЦК КПУ и обычно после обеда не бывает в Институте.

Глушков появился через час. К сожалению, с Дзюбой мы разминулись, пришлось идти одному.

Глушков, увидев меня, сухо заявил, что занят:

— Вы по какому вопросу?

— Опять судят за убеждения. Я хотел бы, чтоб вы подписали письмо протеста.

— Хорошо, давайте прочту. Но у вас только пять минут на беседу.

Прочел.

— Да, вы правы: суд над Синявским и Даниэлем нанес удар по престижу страны. Но я говорил уже об этом в ЦК. Они со мной согласны. Нужно было судить за уголовщину.

— ??? — Как? При чем здесь уголовщина?

— Мне говорили, что они занимались валютными операциями. О каких киевских процессах вы пишете?

— Неделю назад был суд над украинскими патриотами.

— А, это те, что хулиганили в кинотеатре.

— Они не хулиганили.

— Там какой-то Дзюба выступал, а его молодчики не выпускали из кинотеатра тех, кто струсил. Они с кулаками набрасывались на трусов. Трусить плохо, но что ж это за борцы за свободу, если они запрещают свободу бояться?

— Я знаю этих «дзюбовских молодчиков». Это худенькие интеллигентные парни и девушки, они не только не хотят, но и не умеют драться.

— А вы там были?

— Нет.

— Что же вы за математик, если основываетесь не на фактах?

— А вы там были?

— Нет, но мне рассказывал сотрудник Президиума, который все это видел.

— А мне рассказывали с десяток людей, в том числе те, кто ненавидит и боится украинских патриотов. Вы же член партии и должны знать, что классовое положение может искажать видение фактов. У меня более достоверные факты, т. к. и свидетелей больше, и среди свидетелей — противники украинских патриотов.

— Мы оба не были там, и потому не стоит продолжать спор. Вы знаете, что такое ОУН?

— Организация украинских националистов.

— Да, бандеровцев. Они вместе с фашистами уничтожали тысячи русских и евреев.

— Нет, не все шли с фашистами. Большинство украинских крестьян выступили против Сталина только потому, что помнили голод на Украине. Увидев Гитлера, они восстали и против фашистов.

— Вы не знаете историю или подтасовываете ее. Голод был и на Дону (я сам оттуда и видел голод), и на Кубани, и в Сибири. Этот голод был по вине кулаков.

— Да, но на границах Украины стояли войска и не пускали голодающих в Россию.

— Откуда вы это знаете?

— Мне рассказывали об этом те, кто проводил коллективизацию.

— У меня нет больше времени. Об украинских процессах я узнаю все детали и вызову, если понадобится, вас.

После Глушкова пошел к Амосову.

Предварительно показал письмо его сотрудникам.

— Не ходи — он тут же позвонит в КГБ. Ведь он член Верховного Совета.

— А если я приду с Линой Костенко?

— Может быть, подпишет: он жаждет славы у гуманитарной и технической интеллигенции.

— Кто из вас подпишет?

Один смотрит на другого. Наконец самый смелый говорит:

— Если подпишет Амосов, то и мы все подпишем. А так — страшно.

Чтобы объяснить, что такое Амосов, они рассказали одну историю.

Сотрудница отдела биокибернетики проводила опыты в барокамере. Начался пожар. Дверь барокамеры заклинило. Позвонила, видимо, по телефону — не работает. Так и сгорела. (Я знал её…)

Началось следствие. Обвинили в халатности Э. Голованя. Эмиль пошел к Амосову: «Мы ведь все виноваты, и вы тоже. Я просил у вас добиться ремонта всех приборов, вы были заняты… и вот…»

— У меня депутатская неприкосновенность. Выпутывайтесь сами.

Голованя спасло то, что следователь установил «алиби».

— Это и есть прогрессивный, «левый» Амосов.

Такая характеристика со стороны любимцев Амосова убедила меня в том, что не стоит рисковать.

Растроенный, я вернулся к тем, кто посоветовал получить подписи боссов науки. Выслушав, один из них запротестовал:

— Мерзавцы. Но мы-то что, не имеем достоинства? Зачем нам страховаться? Подпишем и без них…

Итак, две подписи уже есть, не больно маститые, правда.

Очень печальная картина открылась передо мной, когда я встретился с другими. Собрал всего… 7 подписей.

На следующий день один из подписавших признался, что его жена устроила скандал из-за того, что он подписал.

— Но я все же оставлю подпись.

У него было виноватое лицо. Совесть — с одной стороны, жена — с другой. Что делать мне? Вижу, смертельно трусит. Значит, только 6 подписей.

— Хорошо, я сожгу письмо, т. к. все равно мало подписей.

Он согласился с моим решением — мало…

Рассказал о своей «подписантской Одиссее» Дзюбе. Он очень жалел, что не пошел к Глушкову поговорить о дзюбовских молодчиках. С тем, что мало подписей, не согласился со мной: не в количестве дело. КГБ должен знать, что не все будут молчать.

Приехавшие из Москвы привезли отрывки из стенограммы процесса над Синявским и Даниэлем.

Ощущение кафкианы нарастало.

Кафка в это время стал среди молодежи очень популярен. Несколько его вещей опубликовали в журналах. Вышел том Кафки с «Процессом» тиражом в 9 тысяч экземпляров, из них 6 тысяч пошло за границу.

Поразило, насколько глубоко Кафка отражает абсурд нашего мира, столь знакомого — советского в кафкианском «бреде». Было очень смешно читать наших критиков о певце «отчуждения в гниющей феодально-капиталистической Австро-Венгрии»: если мы узнаём в этом отчуждении свое, то какой же мир у нас, при «социализме»?

Философские работы об отчуждении росли, как грибы. Вначале писали о том, что это ранний Маркс, еще не марксист. Потом писали, что-де буржуазные философы говорят, что ранний Маркс — гуманист, а поздний — антигуманист.

Раскопали в «Капитале» места, ясно указывающие на то, что и у позднего Маркса есть идеи об отчуждении, но только более зрелые.

Знакомый философ рассказал, что выясняется, что прежние переводы «Капитала» на низком уровне, они почти не передают слов о теории отчуждения. Сейчас делают новый перевод.

Он же сообщил, что есть много подготовительных рукописей Маркса к «Капиталу». Оказалось, что Маркс в начале работы писал философскую часть, философские строительные леса «Капитала». В самом же «Капитале» философия почти вся удалена, осталась наука. Рассказчик был в восторге от этих «лесов»:

— Для современной философии не вошедшая в «Капитал» часть ценнее самого «Капитала».

Обещал достать почитать… Где они сейчас, строительные леса «Капитала»?

Теория отчуждения все более связывалась с современной западной художественной литературой.

Опубликовали «Носорога» Ионеско, затем «В ожидании Годо» Беккета.

Все мои друзья, и я в том числе, были захвачены театром абсурда. Это ведь и есть настоящий реализм. Абсурдность XX столетия невозможно изообразить с помощью критического реализма.

Появились «Пьесы» Сартра. Моим друзьям они не очень понравились, мне же некоторые показались великолепными[1].

До «Пьес» опубликовали «Слова» Сартра, а также несколько произведений А. Камю. Воздействие Камю на нас было более сильным.

Когда я насытился новыми для меня художественными направлениями, стал замечать новые негативные явления как в своем сознании и пристрастиях, так и у окружающих.

Увеличился пессимизм, скептицизм, нигилизм и цинизм. Заметил, что у меня появился эдакий мазохизм. Эстетическими, высокохудожественными стали для меня произведения, где герои издеваются над собой и своими идеями, где идеал превращается в свою противоположность, где за святыми словами скрывается омерзительная действительность, где герои гибнут без всякого героизма, а если и есть героизм, то абсурдный. Любимым словом в философии стало «дерьмо», советский вариант библейского слова «суета».

Немного поддерживали песни Александра Галича и Высоцкого. У Высоцкого понравилось несколько песен — политических либо передающих атмосферу духовного разложения общества. Галича принял целиком.

На первый взгляд, Галич отражал основное — пессимизм интеллигенции нашей страны. Именно это и привлекло вначале к нему. Но, слушая его день за днем, мазохистски наслаждаясь трагедией абсурда нашей революции, издевательствами над всеми «святыми словами», я опять пришел к вере в простейшее, человеческое, в то, что так любил у Ремарка и у Генриха Белля: живого человека, его любовь, товарищество, кусок хлеба, в прекрасное в человеке, в природе, искусстве.

У Высоцкого отталкивало падение в мир блатных, блатной жаргон ради жаргона.

Когда Галич использует жаргон и мотивы блатных песен, то он отражает то, что вся страна пронизана лагерями и тюрьмами, вся страна под полицейским надзором и отношение каждого к милиции и КГБ близко отношению вора к милиционеру. На самом деле и это лишь поверхностный слой песен Галича.

Глубже — философское значение блатных мотивов. Уголовник, сидящий в тюрьме или лагере, если он не просто подонок, мечтает о самых важных для человека вещах, элементарно-человеческом, на которое надстраивается утонченная культура, высоко духовное: воля (свобода), уважение к себе и товарищам, женщине. Уголовник в лагере не только вне прав, но и вне условностей официальной лжи. В лагере все обнажено — вот угнетенные, вот угнетатели, вот стукачи (не хотелось бы преувеличивать достоинств лагерной жизни — и там есть ложь, условности, рабский труд, но легче уйти от социальной фальши, найти товарищей, которые не продадут. Именно здесь падение человека — падение без маски. Зато, если ты человек, все твои достоинства выпячиваются, твое человеческое просвечивает через самые незначительные поступки).

Увлечение абсурдом, литературным, модерном естественно сочеталось с увлечением сюрреализмом и абстрактной живописью.

Мне лично сюрреализм нравился мало из-за моего чрезмерно рационалистического сознания, но Линке и Шагал просто завораживали своей близостью.

У Линке — «Крыши кричат», крик муки поляков во время войны, переданный криком разрушенных зданий Варшавы.

У Шагала — непессимистический сюрреализм, и потому Шагал тоже стал духовной опорой.

Абстракционизма я не воспринимал и не воспринимаю. Бели что-то и нравится, то на чисто сенсорном, недуховном уровне, как нравятся блики солнца на листьях, на воде, как нравятся замысловатые корни деревьев.

Возрастающий скептицизм и нигилизм, отчаяние привели к тому, что любовь к Евангелию сместилась к Екклезиасту, а затем к Откровению святого Иоанна. К последнему, правда, интерес был недолговременен — что-то уже патологическое мне виделось тогда в нем.

Спасло меня от окончательного поглощения души апокалиптическим видением мира, от цинизма и нигилизма то, что мне удалось, наконец, найти тему, связывающую мои математические и философские интересы.

Как-то на семинаре Антомонов рассказывал о критериях самоорганизации, предложенных американским кибернетиком Ферстером. Антомонов развил эти идеи. Выступил я и указал на чрезмерный схематизм, формализм, бессодержательность предложенных критериев. В ходе полемики пришлось выдвинуть свою программу исследований организации, свое определение организации. Исходным для меня был тезис, что если хотя бы элементы философии можно развить до уровня науки, то такая философия имеет право на существование. Иначе это схоластика, а не философия.

Дискуссия с Антомоновым длилась с месяц. И постепенно мне удалось сформулировать свои основные тезисы об организации и информации.

Основным недостатком многих кибернетических теорий является то, что вверх ногами стоит соотношение математической и содержательной частей теории. «Нормальные» естественные науки шли от описания к содержательной теории явления, и лишь при достаточно развитой содержательной теории появлялась формализация, математизация теории, которая в свою очередь позволяла углублять представление о явлении.

Математическая теория информации была разработана на основе технических систем связи и описывает, в основном, количественную сторону информационных процессов. Я не встречал ни одного плодотворного применения теории информации для изучения живых систем.

Связав понятия информации и организации, опираясь на теорию отражения, намек на которую был дан Дидро и немного развит Лениным, а потом философами-кибернетиками, мне удалось посмотреть на информационные процессы под другим углом зрения.

После наших философских споров мне удалось немного формализовать, математизировать часть своих философских идей об организации и информации. Удалось, в частности, вывести новую формулу количества информации, принципиально отличную по содержанию от классической, но чисто математически оказавшуюся обобщением ее.

Исходя из этой формулы, удалось математизировать еще ряд содержательных моделей организации и информационных процессов.

Антомонов очень заинтересовался моей работой, т. к. его интересы были тематически близки моим.

Договорились написать вдвоем полуфилософсхую, полуматематическую работу по теории организации и информации (обе теории слились у нас в нечто единое).

Случайно я прочел критику идей философа Богданова, которого Ленин разгромил в работе «Материализм и эмпириокритицизм». Оказалось, что Богданов после революции развивал «Всеобщую организационную науку, или тектологию». Прошло около года, пока удалось достать его книгу. Философская часть мне не понравилась, т. к. была слишком механистической.

Но зато Богданов предвосхитил некоторые постулаты кибернетики. Кое-что показалось полезным для моей работы.

И еще один для меня важный вывод сделал я из его книги. Если философ достаточно оригинален и умён, то сколь бы далекой ни была от тебя его философия, всегда можно найти в ней то, что даст толчок собственной мысли.

Вначале работа шла очень хорошо. Дискуссии с Антомоновым, доклады, статья.

Но потом вышло первое недоразумение с Антомоновым. Он, не спросив меня, пригласил журналиста. Тот предложил написать обо мне, о моих работах в разделе «Трибуна молодых ученых». Я вспылил и резко ответил журналисту, что научно-популярные журналы профанируют науку. Он растерялся. Пришлось извиниться и объяснить уже спокойнее, что работу я не довел до конца и что поэтому ее пока нельзя популяризировать. Журналист ушел.

Антомонов заявил мне, что ни одна тема не может быть разработана до конца и моя «честность» приведет лишь к тому, что я вообще ничего писать не буду. Вторым доводом было благо лаборатории: выход в популярные журналы помогает приобрести вес в обществе, т. к. статьи в специальных журналах читают только узкие специалисты. Я язвительно напомнил ему Амосова, который постоянно заманивает журналистов, презирая их. Когда ожидается в отделе биокибернетики журналист, то в ту комнату, в которой он будет беседовать с кем-либо из сотрудников Амосова, переносят самые сложные, внушительные машины, чтобы воздействовать на фантазию журналиста: вот, дескать, каков у нас уровень техники, не то, что у «простых» биологов. Антомонов смеялся вместе со мной, но пытался доказать, что у него другой, неблефовый подход к газетчикам.


*

Через несколько месяцев появилась журналистка из «Науки та життя». Она раскопала где-то сведения о «чуде на Саперной слободке» и хотела, чтобы это чудо прокомментировали кибернетики (у обывателей кибернетик обозначает высшую ступень учености; математик внушает почтение тем, что способен решать ужасно сложные задачи, но он не чудодей, а некий оторванный от жизни чудак). Я расспросил о ее взглядах на «чудеса». Она оказалась верящей во все мистические чудеса, знающей множество всякого рода волшебников в Киевской области.

Несколько сотрудников института написали комментарий к «чуду». Я отрицал телекинез, но писал, что наука не должна закрывать глаза на непонятные ей явления, если эти явления не есть плод буйной фантазии.

В это время на страницах газет и журналов разгорелся спор между «телепатами» и «антителепатами». С обеих сторон аргументы были схоластическими. Обе стороны исходили из прецедентов и аналогий. И, конечно же, обе стороны опирались на диалектический материализм. Бросалась в глаза ненаучность мышления и тех, и других. Одни хотели чуда, другие не хотели. Не осторожное, уважительное отношение к явлениям, а желание было в основе видения явлений.

То же в споре о проблемах «Есть ли жизнь на Марсе?» или «Были ли пришельцы на Земле?».

Эти дискуссии убедили меня в том, что даже в естественных науках не хватает трезвого скептицизма. Он заменен верой.

У нас любят говорить о том, что диалектика, диалектическое мышление является базой для взлета научной мысли. Но странный факт: с конца 30-х годов в СССР не было создано ни одного принципиально нового направления в науке, сравнимого с кибернетикой или структурным анализом. В 20-х годах — задолго до западного структурализма — появился Пропп, в 30-х годах — работы Выготского и Узнадзе по психологии.

То же и в искусстве, в литературоведении и т. д.

В 20-х годах — Бахтин, театр абсурда (Введенский, Хармс). В генетике — Вавилов и Кольцов. Циолковский!.. Трудно перечислить то, что или возникло, или было продолжено советскими учеными в 20-х годах.

Окончательная же победа «диалектического материализма» привела к механистическому, волюнтаристскому неоламаркизму Лысенко, к механистической, волюнтаристской «диалектике» Сталина, к плоско-рационалистической теории соцреализма. Ни одной свежей идеи в философии (я не говорю о тех философах, которые лишь прикрываются марксистской фразеологией, или о младомарксистах, возникших после XX съезда).

Как-то еще на 4-м курсе я спросил одного преподавателя философии о причинах этого явления. Он ответил, что наша официальная философия на самом деле метафизическая и что диалектики больше у буржуазных ученых.

Возникает вопрос — а как же успехи в космосе, в физике и математике? Ведь в этих областях уровень советской науки не ниже западного.

Причин этому много.

Ломоносов жил в отсталой, варварской стране. Бели бы его не обучали западные ученые, то, очевидно, он бы не стал большим ученым. Наши крупнейшие физики учились у крупных дореволюционных физиков и у западных. Ведь и перед революцией без всякой «диалектической» базы были Менделеев, Бутлеров, Лобачевский.

Успехи космонавтики были подготовлены дореволюционными работами мистически, гилозоистски настроенного Циолковского. Техническая сторона успехов в космосе объясняется преимуществами государственной собственности, которая позволяет концентрировать всю экономику, фокусировать ее развитие в одном направлении. Отставшая от германской военной промышленности советская за несколько лет стала передовой даже при «мудром руководстве Сталина». Но и Петру Первому удалось варварскую отсталую страну превратить в могучую варварскую же страну опять-таки благодаря вмешательству государства в экономику, благодаря концентрации сил.

Причиной успехов теоретической физики и математики было то, что математика базируется как раз на формальной логике. Диалектика входит в нее в снятом, формализованном виде. Но кто ввел диалектику в математику? «Буржуазные» ученые Ньютон и Лейбниц, Кантор и Лобачевский, Рассел. А что диалектического внесли в математику математики-марксисты? Некоторые из них издевались над достижениями математической логики, которая вышла за пределы аристотелевой логики. Это было их единственным оригинальным вкладом в философию математики.

Теоретическая физика более близка к природе и поэтому должна быть более диалектичной, чем математика. Но в основе теоретической физики лежит все та же математика, т. е. формальная логика. Диалектика соотношения эксперимента и теории была наиболее разработана как раз западными физиками.

Теория относительности и квантовая теория, их диалектика — заслуга западных ученых, «буржуазных» физиков.


*

Почти полное совпадение научных и философских интересов с темой работы в Институте сделало 66–67 гг. для меня счастливыми. Но с середины 67-го года я натолкнулся на математические трудности — никак не мог доказать теоремы, важной для моей диссертации по математике.

Я бился над ней около полугода. Антомонов нервничал, пытался уговорить меня опубликовать уже полученное в теории организации и информации. Но мне казалось недобросовестным публиковать наметки, а не сравнительно цельную вещь. Отношения с Антомоновым ухудшались.

Все же я стал готовиться к защите диссертации. Сдал кандидатский экзамен по философии. Для этого необходимо было написать реферат по какой-либо теме.

Когда философ, принимавший экзамены, прочел мой реферат, он предложил мне защищать диссертацию по философии. Я рассказал ему о своих планах в области разработки проблемы смысла жизни, отталкиваясь от теории развития, теории отражения и некоторых кибернетических идей. Он был физиком по образованию и потому не считал возможным оценивать мои взгляды на проблемы этики. В Институте философии есть «прогрессивные» молодые философы, занимающиеся подобными проблемами. Он назвал фамилии трех из них. Одного я знал раньше, он занимался самиздатом, правда не политическим.

Этим «прогрессивным» молодым философам я и прочел свои тезисы. Они заинтересовались, но сказали, что это не наука, а философия.

— Почему у тебя нет ссылок на Фрейда?

Я ответил, что не считаю Фрейда серьезным ученым.

— А Павлова, которого ты цитируешь?

— Он, конечно, нанес вред психологии, но в нейрофизиологии заслуги его бесспорны.

Согласились.

— У тебя очень много ссылок на Энгельса. Неужели нет ничего поновее?

— Например?

— Витгенштейн? Читал?

— Да, но проблемы, которые он рассматривает, и, его подход к философии мне не интересны.

Они стали доказывать, что марксизм — одно из мистических учений.

Я, конечно, спорил, но в душе смеялся: самиздатчик доказывает официальным советским философам разумность марксизма. Парадоксы разлагающейся идеологии, напоминающие времена, когда папы римские были атеистами.

Через несколько лет после встречи с этими молодыми киевскими логическими позитивистами я познакомился с крупнейшим советским философом Асмусом. Он расспрашивал меня о самиздате, о демократическом движении, об отношении к марксизму. Я изложил свои взгляды. Он был удивлен:

— Странно, что среди молодежи остались марксисты.

Оказалось, что он всегда считал себя неокантианцем, но т. к. в марксизме есть общие с кантианством элементы, то он может почти не кривя душой писать «марксистские» труды. Более умные партийные философы подозревают его в ереси, но доказать это не могут:

— Ведь их не интересует смысл. Лишь бы цитаты из Маркса, Энгельса и Ленина были.

Уже после 68-го года был у меня интересный разговор с одним киевским позитивистом.

Положение в современной советской философии он изобразил следующим образом.

— Сейчас у нас есть все течения философии — от религиозных до марксистских. Среди них есть небольшая часть партийных философов, т. е. не философов, а цитатчиков, следящих только за последними указаниями. Их все презирают, но почти не боятся: они ничего не понимают.

«Бьют только младомарксистов. Так вам и надо — может, хоть теперь что-нибудь поймете. А бьют вас потому, что это единственная философия, революционная в своем содержании. Все другие могут бунтовать, но бунт не вытекает из их философии».

Я поблагодарил его за столь лестные для нас, младо- и неомарксистов, слова.

Во времена хрущевской «оттепели» он имел доступ к архивам Ленина. По его словам, там хранится немало неопубликованных работ Ленина, в частности, философских («безграмотных, конечно», — добавил он).

Встречал я также «марксистов-сартристов», теософов. Наиболее многочисленны логические позитивисты, т. к. их поддерживают ученые и сам процесс возрастания роли науки, математики, в частности.

Прячутся они очень просто. Если я хочу развить ту или иную мысль Сартра, я должен отдать поклон основоположникам (достаточно одной цитаты) и начать громить Сартра. И необязательно при этом лицемерить — любой толковый последователь Сартра в чем-то с ним не согласен. Об этом он и пишет, развивая параллельно другие идеи Сартра. Внешне это развитие выглядит опровержением этих идей.

Это один из методов философского «эзоповского» языка. Другой метод «эзопа» — тарабарские философские слова, понимание которых доступно немногим специалистам. Есть и другие «методы».

Но, как показывает опыт, кроме первого метода, «эзоп» не всегда срабатывает: партийные философы, не улавливая крамолы в содержании (из-за неумения мыслить самостоятельно), чуют крамолу в стиле изложения, языке.

Во всех социально-гуманитарных науках есть «зоны молчания», т. е. темы, о которых не положено писать. Такой темой долгое время были половые отношения. О сексе писали под заголовками «о любви и дружбе», причем рассматривалось лишь равенство мужчины и женщины, материнство, воспитание детей, помощь женщине со стороны мужчины. О самих же половых отношениях стыдливо молчали: неудобно как-то признаться, что не только буржуазия занимается этим греховным делом. Сексуальное ханжество было продолжением идеологического, тотальная идеологизация привела к идеологизации пола.

С «зонами молчания» у меня была связана одна забавная история.

Однажды мне позвонили из парткома и попросили зайти к ним и рассказать о семинаре, которым я руководил.

Я подумал, что кто-нибудь донес о моих «методах» пропагандиста.

В парткоме спросили, почему мы ведем семинар не по общему плану. Я объяснил, что нельзя же каждый год рассматривать одни и те же проблемы: это отталкивает от семинара.

Стандартные темы мы изучали в институтах, на семинарах предыдущих лет.

По этой причине я выбрал темы, по сути не изучаемые, но интересные ученым — проблемы этики и эстетики: «ведь мы боремся за всестороннее развитие людей».

Последняя демагогическая фраза успокоила партийных надзирателей за идеологией.

Они предложили мне выступить на совещании пропагандистов Академии наук, рассказать о моих принципах и методах пропагандистской работы.

Я обдумал тему своего выступления. Врать и не хотелось, и опасно — они могут узнать о том, что я иначе веду семинары, чем рассказываю. Но не хотелось и отказаться от семинара.

Совещание проводилось в здании райкома партии. Руководила секретарь райкома. Темой были формы пропагандистской работы.

Пропагандисты рассказывали о проценте посещаемости, о повышении идейности ученых после политзанятий и прочую чушь. Нудно, как и на всех других официальных совещаниях.

Пригласили меня.

Я начал с того, что после разоблачения культа, после нудных лекций по философии в институтах у молодых ученых выработалось презрение к философии и политике. И с этим сталкивается каждый пропагандист (зал дружно закивал). Нужно изменить формы пропагандистской работы. И я, дескать, исхожу в своей работе из следующих положений:

1. Нужно, чтоб было свободное посещение. Кто не хочет, пусть не ходит. Вначале это приводит к отсеву, а затем, наоборот, увеличивается процент посещения, если семинар интересен.

2. Нельзя и ученым, и людям со средним или даже начальным образованием давать одну и ту же программу политпросвещения. Нельзя из года в год давать все ту же программу.

(Было смешно и стыдно говорить банальности, но эти кретины воспринимали все это как нечто смелое и оригинальное).

3. Нужно искать новые темы, как связанные с профессиональными интересами, так и отдаленные от них.

4. Нужны не доклады, а дискуссии.

5. Если ставится тема «В чем сущность искусства?», то она почти неизбежно провалится, т. к. это тема для профессионалов. Эту тему можно сформулировать в виде вопроса: «Есть ли искусство у марсиан?». По сути это та же тема, но сформулированная остро, необычно, вызывающая дискуссию и позволяющая заглянуть в самую суть проблемы.

Тут я взглянул на руководителя. Она расплывалась в восторге от «новаторских» идей. Я осмелел и решил подкинуть «крамолу».

— К сожалению, все пропагандисты сталкиваются с «зонами молчания», с темами, о которых не принято говорить или можно говорить лишь общими фразами. Например, «национальный вопрос».

Тут я просто кожей почувствовал ужас зала, секретарь райкома даже пригнулась: все ожидали повторения слов Дзюбы. Но это не входило в мои намерения — кого здесь пропагандировать за Украину? Может быть, 3–4 человека молча поддержат. Нужно спасать семинар.

Я продолжал:

— По национальному вопросу повторяют лишь слова Ленина. Ленин, как известно, стоял за украинизацию Украины. Но времена изменились. Нужно ли критиковать Ленина или же развивать его идеи? Нам, пропагандистам, постоянно задают этот и подобные вопросы.

Напряжение в зале возросло.

Даю отбой.

— Видимо, нужны специальные семинары по национальному вопросу для пропагандистов, нужно разрушить «зону молчания».

Секретарь райкома опять заулыбалась — опасность крамольной речи миновала. Перед ними — наивный, но преданный делу партии человек. (Одним из мотивов вторжения в «запретную зону» было желание получить материал о фактических установках ЦК КПУ по национальному вопросу, ведь на таких семинарах говорят гораздо больше правды, и для самиздата я имел бы кое-какие новые факты великодержавного национализма КПСС.)

После совещания секретарь райкома горячо благодарила меня за «смелое, свежее выступление» и предложила написать развернутую статью о «новых методах пропагандистской работы».

Если они найдут других «творческих пропагандистов», то издадут целый сборник статей на эту тему. Я согласился.

Через неделю-две мне позвонили из парткома и попросили прислать автобиографию для ЦК партии. По секрету они сообщили, что ЦК желает выдать мне премию, почетную грамоту и вывесить мою фотографию на доске почета города как лучшего пропагандиста Киева.

Когда я рассказал всю историю Дзюбе и другим «неблагонадежным», стоял дружный хохот. С женой мы представляли, как КГБ приходит с обыском, а я указываю им на почетную грамоту ЦК — кого вы, дескать обыскиваете, сволочи!

Но мы недооценили КГБ. КГБ сообщил в ЦК, кто я, и больше я никогда не слышал о почетной грамоте.

Я делал и другие попытки «легализировать крамолу», хотя и относился насмешливо к «легалистам». Но мне казалось тогда, что легальная крамола «Нового мира» приносит больше пользы для развития мысли в СССР, чем весь самиздат.

Дальнейшие события показали, что надежды на эзоповскую литературу, на легально-официальную оппозицию необоснованны.

Власти очень хотят оживить свою мертвую идеологию, но не способны, т. к. сами мертвецы. Оживить же с помощью молодежи и боятся (а вдруг что-нибудь из этого выйдет «уклонистское»!), и не могут, т. к. творческая молодежь не с ними.

Ярким примером борьбы их желаний и страхов является история дискуссионного клуба в г. Киеве, который разогнали после двух дискуссий: о морали и прогрессе, о морали и науке. Там не было крамолы, но страх у них всегда побеждает, во всех областях. Официальный советский марксизм — это самая трусливая идеология. И не идеология даже, а фразеология. В качестве пропагандиста мне часто приходилось встречаться с деятелями комсомола и партии.

Первым интересным деятелем был член парткома Института кибернетики. Перед культурной революцией он проповедовал маоизм. Многое из его рассказов было интересно и говорило в пользу КПК. Когда началась культурная революция в Китае, я спросил его о смысле этой революции. Он пытался объяснить, но не мог, т. к. информации было мало. Покаянное письмо Го Можо убедило его в том, что КПК идет по сталинскому пути душения культуры. Он признал себя побежденным.

Был у нас в Институте китаец, который всегда гордился своей нацией. Когда началась культурная революция, он сник и стал всем объяснять, что он не китаец, а уйгур.

Однажды на комсомольском собрании я поругался с одним из партийных деятелей института из-за его демагогии и даже обозвал «провокатором». Он предложил встретиться и поговорить. Я согласился. Мы стали встречаться.

Его основной тезис: «Октябрьская революция — революция хамов. Нужно выгнать из руководства тупиц. К власти должна прийти техническая интеллигенция. Хватит нам «кухаркиных детей»».

По поводу хамской революции я напомнил слова русского писателя Мережковского о «грядущем хаме».

— Ну и что. Он верно предвидел.

— Но потом Мережковский бросился в объятия хамов Муссолини и Гитлера!

На это он ответил, что это не перечеркивает справедливости его мысли о рабоче-крестьянской революции.

Примерно через месяц он сказал, что говорил обо мне с партийными тузами Академии, и предложил мне вступить в партию.

— Ты умеешь трепаться на их языке, знаешь все догмы, и поэтому мы сможем сделать тебе карьеру. Такие, как ты, нужны для борьбы с бюрократами. Не исключено, что удастся постепенно захватить власть в ЦК, вышвырнуть дураков и заменить их умными людьми.

На месяцы растянулась дальнейшая дискуссия. Я доказывал, что власть технократов будет ничем не лучшей, чем бюрократическая, что утопично мечтать о том, что честный человек сможет стать членом ЦК, не став негодяем.

Я давал ему весь самиздат, который имел. И наконец он сдался.

— Хорошо, что мне делать?

— Одним из принципов демократии является самостоятельное мышление. Найди себе деятельность по душе в самиздате.

Он заскучал и с тех пор стал отдаляться и от меня, и от партийной работы.

Им так хочется не думать самим, так хочется вождей, пусть «демократических», но фюреров.

Другой партийный босс был еще интереснее.

В свое время он по поручению ЦК ЛКСМУ был одним из руководителей культпросветработы. Но после разгона «Клуба творческой молодежи» (из которого вышло большинство видных киевских патриотов-оппозиционеров) он локализовал свою деятельность в рамках своего института. Он проводил интересные мероприятия культурно-политического характера.

Познакомившись с ним, я стал использовать его связи в партийных и комсомольских кругах для улучшения культурнической работы в нашем институте.

Он очень интересовался Дзюбой, Светличным и другими участниками украинского движения. Я давал ему самиздат, он приносил редкие или малодоступные книги.

Потом несколько лет мы не виделись и встретились в 69-м году, когда я уже не работал.

Он был очень пьян, но меня узнал и сразу же стал ругаться.

— Такие, как ты, Дзюба и Светличный, нужны Украине. ЦК КПУ охраняет Дзюбу и Светличного от ареста, а вы лезете на рожон. Я могу познакомить тебя с секретарем ЦК Овчаренко. Он мой друг. Ты пообещай, что не будешь шуметь, и он устроит тебя на более выгодную работу.

Я сослался на то, что Овчаренко — подлец. И вообще я не собирался отказываться от своих взглядов.

Он стал насмехаться над марксистскими иллюзиями.

— Я руковожу 300-ми коммунистами. Это бараны. Им нужна плетка, сильная рука. У власти должны стоять математики, физики, техники. Только таким образом Украина станет самостоятельной.

Плетку и сильную руку я прокомментировал как гитлеровскую идею.

— А что, Гитлер разве был глупым человеком? Не все, что он говорил, глупо.

Спор стал бессмысленным.

— Ну что ж, прощай, утопист. Мы ведь хотим вам помочь.

Это было первое знакомство с партийным националистом-технократом. Впоследствии мне рассказывали о партийном боссе такого же плана, но с маоистским уклоном.


*

Как-то Антомонов собрал всю нашу лабораторию и сообщил, что дирекция института считает темы нашей работы неактуальными (и в этом она была права) и собирается лабораторию распустить. Но есть выход. Президиуму Академии наук УССР поручено развернуть работы по космической медицине, биологии и психологии.

Президиум предложил взять эту работу нашему институту. Глушков не желает этим заниматься и потому хочет ограничить участие института в этой теме одной нашей лабораторией.

Антомонов прочел примерный план работы. Это был план работы для целого института, и он включал задачи, явно не разрешимые при современном уровне науки.

Я съязвил:

— Нужно пригласить Станислава Лема в лабораторию — у него много идей.

Антомонов объяснил, что есть другой выход — перейти в Институт физиологии и заняться медициной.

Итак, здесь — психология, там — физиология.

Незначительным большинством прошла психология.

Тематика оказалась секретной. Подали заявления в отдел кадров на допуск. Антомонов дал мне очень лестную характеристику. Но допуска не дали. Антомонов предложил работать «негром», т. е. решать те или иные задачи, не зная их конкретного содержания.

Начался период перестройки работы лаборатории, изучения литературы по психологии восприятия, памяти, эмоций, внимания, воли и т. д.

Я предложил взять на работу психолога.

Антомонов запротестовал:

— Вы же знаете, психологи ничего не понимают и не умеют. Вы вполне справитесь с ролью психолога, ведь вы математик.

Первое задание Космического центра было написать книгу об основных положениях психологии человека, об инженерной психологии и т. д. Распределили между всеми разделы. Мне достались восприятие, память и внимание. Времени на работу было много, и, как это бывает обычно, мы принялись изучать вопрос за неделю до сдачи. Не будучи специалистами в психологии и не представляя, что важно для космонавтики, из горы исследований и теорий мы выбрали нужное наугад, каждый на свой вкус.

Сдали. Пришло новое задание — почти то же, но с требованием математизировать, углубить и развить предыдущую работу.

Углубляли тем же способом, т. е. выписывали из книг. Развивали тем, что с ходу придумывали гипотезы и выдавали за теории.

Математизировать я не хотел. Пришлось пойти на острый спор с Антомоновым. Он признал, что все это несерьезно, но нужно спасать лабораторию. Я ответил, что не могу же брать формулы из воздуха, каждая новая формула должна быть получена после кропотливого психологического исследования. Он посоветовал как-нибудь прилепить мою формулу информации. Было тошно от лжи, но аргумент «блага лаборатории» подействовал — я прилепил свою формулу. Центр остался довольным.

Наконец спустили новое задание — изучить проблему сложности той или иной работы оператора (шофера, летчика, космонавта и т. д.). Я попытался использовать свои предыдущие работы об информации. Мой товарищ по моим рекомендациям сделал прибор для экспериментов по «сложности». В самом Центре должны были провести эксперименты по зависимости «сложности» от условий работы (пониженное давление, недостаток кислорода, невесомость и прочее). Я придумал формулу «сложности», годную лишь для узкого круга действий оператора.

Почти все понимали, что мы помогаем медикам и биологам Космического центра обманывать Академию, которая обманывает ЦК, который обманывает народ…

Из Центра пришло новое задание — придумать биологическую или психологическую задачу, для которой понадобилась бы электронно-счетная машина в космической ракете. И это только для того, чтоб в космос взлетела первая ЭВМ, советская (американцы все-таки и тут опередили, не знаю с какой целью)!

Благодаря связям лаборатории с Центром стали известны некоторые детали подвигов советских космонавтов. Оказалось, что гибель трех космонавтов — на совести правительства: оно настаивало на определенном сроке запуска ракеты, когда еще не был подготовлен запуск, не была проверена надежность системы. Ученые возражали, но ведь у нас наука партийная, и потому цели рекламы стоят над научными целями.

Узнав эти подробности достижений советской космонавтики, я стал говорить Антомонову, что мы не только помогаем лгать, но и участвуем в подготовке гибели новых космонавтов. Антомонов оборонялся слабо, т. к. знал обо всем гораздо лучше меня — у него был допуск, а мне рассказывали далеко не всё.

Стало известно о совещании руководителей космических исследований. Обсуждался вопрос о причинах отставания в космонавтике. Один из ученых указал на отставание в электронике и других технических науках — нельзя перегонять американцев только в одной области, если отстают другие. Концентрация сил на одном участке дает лишь кратковременный успех, если отстают другие. Другой ученый как на причину отставания указал на вмешательство невежественных людей в управление космонавтикой (все понимали, что имелся в виду Центральный Комитет).

Стенограмму совещания послали в ЦК. Никакой реакции.

Однажды к нам приехали товарищи из Центра проверить работу и обсудить различные проблемы «биологической и психологической» космонавтики. Почти все были в разъезде. Волей-неволей пришлось беседовать со мной. Я предупредил, что не имею допуска.

— Почему?

— Политическая неблагонадежность.

Расспросили, посочувствовали, поругали за наивность.

— Ведь все равно ничего не сможете сделать.

Они рассказали о своих экспериментах. Меня буквально потряс рассказ об одном из экспериментов.

Добровольцы в подопытные для опытов по «космонавтике» получают огромные суммы, поэтому от желающих нет отбоя. Одна женщина сидела в специальной камере 70 дней. На 68-й (или 69-й) она увидела, что потолок начинает опускаться. Она, естественно, перепугалась. Все ее реакции были зафиксированы электроэнцефалографами, электрокардиографами и другими приборами.

— Зачем нужен такой эксперимент? — спросил я.

— Как зачем? Чтоб изучить реакцию на опасность. Когда Леонов и Беляев провели свой эксперимент в космосе, они чрезвычайно трусили.

— Но ведь перед всяким экспериментом предлагают ряд альтернативных рабочих гипотез. Эксперимент отбрасывает часть из них. У вас были такие гипотезы? Что вы проверяли?

— Ничего. Просто мы изучали реакцию.

— Хорошо, но ведь она могла получить невроз или разрыв сердца от ужаса.

— Мы проверили ее сердце. К тому же наука без жертв не бывает.

Перешли к проблеме управления эмоциями. Оказалось, что страх, и очень сильный, есть у всех космонавтов. Часть из них в этом честно признается, часть набивает себе цену своей смелостью.

Но эмоции страха мешают управлению кораблем.

Как снять страх?

Я сказал, что западная психология (насколько я знаком с ней) не может пока решить эту проблему, но в раджа-йоге есть подходящие методы управления подсознанием. Порекомендовал литературу.

Где йога, там и телепатия.

Они рассказали о том, что американский космонавт проводил успешные эксперименты по телепатической связи с Землей на ракете.

Затем они спросили: «А можно, чтобы наша ракета подлетела к американской, приклеила мину и спокойно удалилась? Американцы при этом чтобы ничего не заметили?»

Глупость и мерзость «мечты» ученых-медиков поразили меня. Но я спокойно объяснил, что если телепатическая связь и возможна, то уровень связи, который им нужен, будет, видимо, достигнут через сотни лет. Они пообещали похлопотать о создании секретной телепатаческой лаборатории.

В конце беседы я не выдержал и стал упрекать их в том, что они хотят работать на войну.

— Но ведь если мы не будем усиливать свою мощь, то американцы нас обгонят!

— Но ведь и американские ученые так рассуждают. Вооружение с обеих сторон будет возрастать, и не может же оружие долго лежать без дела. В конце концов оно будет применено.

— Но нельзя же сдаться перед ними?

— Нужно сделать все для обоюдного разоружения. Сейчас так много оружия у обеих сторон, что, если даже у нас будет в два раза больше, чем у них, мы не победим, погибнут обе стороны и нейтралы, разве что папуасы останутся.

Они укоряли меня утопизмом.

— Но ведь на Западе часть ученых бойкотирует военные исследования. Почему у нас этого нет? Потому что мы за мир?

Через несколько месяцев мы с товарищем получили предложение создать парапсихологическую лабораторию при морском ведомстве. Мы поняли, что нужно выбирать — интересную работу или совесть.

На дискуссии по телепатии в одном из учреждений я заявил, что изучал телепатию много лет и убедился в том, что телепатических явлений нет.

Телепаты Киева посчитали мое заявление предательством, но затем поняли мотивы и тоже прекратили эксперименты. Закрылись впоследствии Ленинградская, Московская, Новосибирская лаборатории. Причин закрытия я не знаю.

На опыте с биокибернетикой и телепатией я убедился, что нельзя бежать в науку: все равно участвуешь либо во лжи, либо в полицейско-милитаристской промышленности.

Моя жена пыталась «жить не по лжи», уйдя в изучение психологии и педагогики детских игр. Но и здесь приходилось лгать или воспитывать в «военно-патриотическом духе».

Мы наблюдали, как увеличивается число «бегущих» от общественной и официальной деятельности, из военной промышленности, от научно-технической лжи.

Некоторые меняли работу на более честную, нужную людям. Но это помогало мало — всюду ложь.

Мой школьный товарищ бросил работу инженера и пошел в рабочие: и зарплата больше, и не нужно ругаться с рабочими, заставлять их работать, и ответственности меньше, и красть можно (правда, он сам так почти и не крал, став рабочим. Он рассказывал о порядках на заводе и делал вывод:

— Нужен порядок, нужен Сталин или Гитлер.

Я долго расспрашивал его, чего он хочет. Оказалось, что его удовлетворил бы и либеральный капитализм — лишь бы не бордель Хрущева и Брежнева. Он техник по мышлению и хочет участвовать в развитии более или менее разумной экономики.

Рассказывал он еще об одном явлении. Разогнали артели — маленькие кооперативные предприятия, производившие мелкие товары. Артельщики пошли в колхозы и создали специальные мастерские. Производительность труда таких мастерских была настолько высока, что они стали получать огромные деньги. Но такие суммы одному лицу нельзя получать по закону. Тогда стали записывать фиктивных работников. Такой рабочий появлялся в артели два раза в месяц, за зарплатой, расписывался, например, в получении 300–400 рублей, а на деле получал 50-100 рублей. Остальное шло действительным работникам. Колхоз тоже был в выигрыше — он получал большой доход, иногда превышающий даже доход всего колхоза.

При этом было подмечено и интересное национально-психологическое явление. Если фиктивным рабочим был украинец или русский, то рано или поздно он попадался (чаще всего из-за пьянства: трудно не напиться на даровые деньги) и выдавал «работодателей». Если же это был еврей, то гарантия безопасности для артели была гораздо больше, и выдавали евреи реже.

О таком же национальном явлении рассказывали мне валютчики в Московской и Киевской тюрьме.

Разочарование в возможности честного, творческого труда толкало к дальнейшим размышлениям о сущности нашего государства. Самиздатская литература давала исторический материал для этих размышлений, показывала психологию общества, различных его слоев.


*

Вспоминается огромное счастье «Ракового корпуса» — счастье эстетическое и нравственное.

Первые страницы были трудны и заставили отложить книгу. Я попытался понять, почему трудно читать. Язык. Он показался мне каким-то нерусским. Но чем — было неясно. Читал дальше, заметил, что это ощущение неправильного языка исчезло, язык вообще исчез — осталась жизнь и мысль. И только к концу книги я понял свою первую реакцию. Мы так уже пресытились беллетристикой, что правильные, гладкие фразы со стандартными словами легко входят в сознание и столь же легко уходят из него — как вода сквозь песок. «Шероховатость» языка «Ракового корпуса» задевает, «царапает» сознание и заставляет вслушиваться, сосредоточивать внимание на каждой фразе.

Но не то же ли у Достоевского: тяжело построенные фразы еще более трудны для восприятия, но именно это создает напряженное внимание, и затем, когда уже с этой трудностью частично справишься, Достоевский втягивает в страшный и светлый мир своих героев-идей, завораживает почти магнетически настолько, что исчезает не только язык, но и идеи (они приходят потом, как собственные) — остается жизнь героев-идей.

Я не филолог и потому не хочу проводить анализ произведения. Рассказываю лишь о своей реакции. Художественная глубина «Ракового корпуса» вначале заслонила мысль Солженицына. Радостно было, что наконец возродилась великая русская литература и достигла высоты Гоголя, Достоевского, Толстого.

И еще одна сторона, чисто художественная, поразила. До Солженицына натурализм казался мне чем-то нехудожественным и даже патологическим в некоторых случаях, он как бы подготавливал свой антипод — декаданс.

И вот «натурализм», но особенный, притчевый, потому, может быть, что вся история наша — огромная притча, включающая в себя Христовы и все, все другие притчи.

Я встретил потом человека, знавшего больницу, описанную Солженицыным. Он говорил мне, что узнал врачей и многое другое — настолько все списано с действительности, пережитой Солженицыным. Вывод из этого он делал отрицательный: «фотография».

Глупый, конечно, вывод. До чтения книги я и сам думал то же о натурализме. Но «ненатуралистическая» его, неудачная, по-моему, пьеса «Свеча на ветру» показывает, что у Солженицына особое видение мира: он не отдается воле фантазии, а через явления, детали увиденного в реальности проникает в духовное содержание целого мира. В этом, как мне кажется, и есть суть притчи. Подтверждением этого для меня являются и другие неудачи Солженицына — Сталин в «Круге первом», Ленин в «Ленине в Цюрихе». В этих произведениях есть, правда, и другая причина художественной неудачи — ненависть. Ненависть, как и другие сильные эмоции, видимо, необходимы настоящему художнику, но не затемняющие видение, прошедшие через «магический кристалл» художника, иначе это крик, или гротеск, или что-то иное, но не художественное. Гротеск может быть художественным, но он не свойственен гению Солженицына.

Мне трудно писать об этом, т. к. тут нужны особые слова, чтобы точно и ясно выразить ощущение солженицынского творчества. Таких слов я не знаю и не встречал даже у профессиональных литературоведов и критиков. Все они скользят по поверхности Солженицына, да и упрекать их нельзя в этом: пойди, подступись к загадке гения.

Много споров в нашем кругу вызвали женские образы «Ракового корпуса», особенно Вега. Мне казалось тогда, что здесь Солженицын ниже своего гения.

Когда сидишь в заключении, то образ женщины преследует тебя. Но не цельный образ, а раздвоенный — нечто далекое, таинственно-прекрасное, ослепительно-возвышенное, связанное со всем дорогим для тебя в себе и вокруг тебя, и… баба, самка, лишенная каких-либо черт, кроме одной. И не случайно Вега — Вега, т. е. Звезда, да еще с какой-то особой звуковой мелодией тайны.

Сейчас мне не кажется, что Вега — неудача. Да, она лишена черт, делающих ее живой женщиной. Это мечта зэка, и ее Солженицын выразил глубоко.

Большое значение для моего духовного развития имела мысль Шулубина: «Именно для России, с нашими раскаяниями, исповедями и мятежами, с Достоевским, Толстым и Кропоткиным, один только верный социализм есть: нравственный».

Мысль, вырванная из контекста, сразу же потускнела, т. к. не нова. Именно в контексте повести она стала для меня новой, вернее, продолжила то, что мне дал ранее Толстой. Одна из причин поражения Октября — нравственная. Пренебрежение общечеловеческими моральными ценностями, вытекавшее из абсолютизации классовости, относительности морали, привело к этическому релятивизму в теории и бесчеловечности на практике.

Вообще эта глава в повести столь же важна для меня по мысли, как глава о споре Ивана с Алешей (в трактире) в «Братьях Карамазовых» Достоевского.

Через месяцы после прочтения «Ракового корпуса» вдруг в сознании вынырнули слова Шулубина о Бэконовских идолах. И до чтения Солженицына я понимал значение мифов в советском обществе. Но Солженицын дал сильный толчок мысли в эту сторону. После Шулубина я стал внимательнее к мифам и их значению в нашей жизни, значению их в трагедии всех революций.

В «Новом мире» появилась статья Кардина о некоторых легендах Октябрьской революции, в частности, о знаменитом выстреле «Авроры», которого на самом деле не было, как не было по сути штурма Зимнего дворца — его взяли голыми руками. На Кардина напали за развенчание легенд.

Но это всё безобидные легенды. Мифы о партии, вождях, о лучшем в мире строе, о фашисте Троцком, гестаповском агенте Тито, народах-предателях, прогрессивных царях, о полководце Суворове, Ермолове-полу-декабристе (душителе Кавказа), о предателях (?) Шамиле и Мазепе и тысячи других больших и малых мифов — эти идолы и мифы небезобидные.

«Идолы театра — это авторитетные чужие мнения, которыми человек любит руководствоваться при истолковании того, чего сам он не пережил»… Всплывают в памяти один за другим идолы: Марр, сдушивший языкознание до марризма, и Сталин, уничтоживший языкознание вовсе, вместе с марристами; Лысенко, Павлов, классики марксизма-ленинизма-сталинизма; Маяковский, Пушкин и Шевченко в качестве полицейских дубинок в литературе — одни идолы. И дело не в тех, кто стал идолом. Ермилов, травивший Маяковского, использовал Маяковского в качестве идола — фильтр мысли и формы. Гениальный Павлов, Кобзарь Украины, талантливый Марр и ничтожный Т. Лысенко обращаются в идолы, если положено им поклоняться. Сама диалектика превращается в словесную эквилибристику, прячущую волюнтаризм и механицизм, метафизику и схоластику. Революционная партия стала жандармом и духовным надзирателем потому, что попыталась монополизировать власть, уничтожить диалектику общества, уничтожая свою противоположность. Диалектика истории отомстила господам диалектикам.

Толстой изучал методы борьбы бюрократии (церковной) с вероучителем.

Нужно объявить все идеи вероучителя вне критики, абсолютно истинными. Тогда любое слово вероучителя непогрешимо, можно выдвинуть на первый план ошибку или второстепенное слово, отодвинув основное, умалчивая о нем.

Нужно между паствой и вероучителем поставить специалистов по истолкованию премудрости, не доступной простому люду. Интерпретаторы-богословы или пропагандисты, философы и секретари по идеологии, политруки, манипулируя со священным текстом, без труда докажут, что из любви к ближнему нужно его жечь на костре, а «смычка рабочих с крестьянами» означает насильственное превращение крестьянина в коллективизированного крепостного, преследование униатов и баптистов — свободу совести, антисемитизм и депортация народов — интернационализм, дважды два — чего угодно и т. д. и т. д.

Читая об идолах у Солженицына, видишь, что это все уже было — у Толстого, у Бэкона, а дальше, вглубь истории, — мифы, застилающие глаза, искажающие опыт.

«Истина должна быть конкретной» — этот догмат марксизма превращен в схоластический, с помощью метафизической «диалектики». Сегодня это отказ от какого-нибудь принципа марксизма («изменилась действительность»), завтра же — игнорирование факта, т. к. он отрицает «генеральную линию партии».

Всеобщая ложь использует правду и ложь, абсолютное и относительное, гений Маркса и ничтожество Хрущева, искренность молодежи и корыстность буржуа, все пороки и достоинства людей. А над и под всем этим — страх. «В серых тучах — навислое небо страха».

Государство лжи, страха, мелкобуржуазной корысти — логическое развитие татарско-монгольского ига, прогрессивных параноиков Ивана Грозного и Петра Великого, огосударствленной церкви, автократии, опричнины.

После «Ракового корпуса» прочли «Пасхальный крестный ход» и «Крохотные рассказы».

Здесь открылась почти не увиденная в «Раковом корпусе» сторона мысли Солженицына — христианство.

И оно выявило себя даже в языке — в слове и построении фраз. Фальшь слова преодолена отошедшими, казалось, навсегда, словами и оборотами. Притчевость стала еще более осознанной.

«Воистину: обернутся когда-нибудь и растопчут нас всех!» — это о хулиганах-атеистах.

И насколько все опять точно, натуралистично…

Мы совсем недавно, перед чтением рассказа, видели с женой крестный ход в Киеве, у Владимирского собора, — еще более гнусные картины издевательства молодых хулиганов над верующими.

А еще раньше я попал как-то на собрание баптистов, кажется, прокофьевцев.


*

Один из сотрудников лаборатории, Н., рассказал о своей новой знакомой, баптистке. Он небрежно опровергал христианство, чтоб высказать свое знание истинной философии. А она стала наизусть читать ему Маркса — такого, о каком он и не слыхал, — все «немарксистское».

— И все говорит мне о молодом Марксе. Как ты думаешь, врет или не врет в цитатах?

Я подтвердил достоверность цитат (такова уж духовная атмосфера в стране, что и противники Маркса не могут обойтись без «цитаток» священных текстов «Капитала»).

Н. сказал, что баптистка пригласила его на богослужение в лесу, за Дарницей.

Я поехал. Мне до этого случая думалось, что сектанты — темные, забитые люди, более безграмотные, чем верующие официальной, православной церкви. И вдруг Маркс, да еще молодой, о котором не все-то официальные философы знают, и что еще удивительнее — понимание этого, гораздо более сложного Маркса (хотя бы из-за остатков гегелевско-фейербаховского языка).

Сошел с электрички и, чуть углубившись в лес, увидал в кустах залегшую милицию.

Но куда идти дальше? Где-то близко, если милиция здесь. Услышал пение.

Подошел. Масса людей — простые крестьянские лица, младенцы на руках. Мелькают и тонкие интеллигентные черты. Не видно постного благообразия, нет также столь типичного выражения забитости.

На деревьях плакаты — какие-то религиозные фразы.

Поют. Удивило, что мелодии светские, даже из знакомых советских песен. В словах ничего особого, знакомые христианские идеи о любви, братстве, сострадании.

Чуть поодаль группа молодежи. Смеются, курят. Подошел к ним: хотелось курить, а баптисты не курят.

Прислушался к разговору.

— У них тут должен быть преподаватель Политехнического (один из крупнейших на Украине вузов). Прячется…

Мат спокойным голосом. Среди молодежи — девушки. Я инстинктивно вздрогнул: мат при девушках. Но девушки не услышали, видимо.

Один из группы — седой, с интеллигентным нервным лицом. К нему обращаются на «Вы», но сам он держится простецки. Из разговора начинаю понимать, что это студенты во главе с преподавателем. Видимо, по поручению обкома.

Преподаватель игриво:

— Не курят, не пьют, и вообще… Скучно. Вот есть секты, там сразу после молитвы — по кустам парочками. Вот туда бы и я вступил.

Парни дружно ржут, девушки чуть смущенно хихикают. Вначале я даже с симпатией слушаю их — нормальные веселые ребята, свои. А те — какие-то чужие, непонятные. Дико в XX веке веровать в Бога, креститься, бормотать молитвы.

Смущает меня только мат и цинизм.

Но я давно уже эмансипировался в области секса и сам посмеиваюсь над остатками собственного морализма.

Но вот глава атеистов приблизился к верующим. За ним паства атеистов. Начинают подшучивать над благоглупостями сектантов, вполне добродушно.

Но и добродушие задевает почему-то сектантов. Они говорят:

— Почему вы нам мешаете? Не курите здесь, лес большой, отойдите. Мы вас не трогаем.

Добродушные шутки переходят в насмешки. Появляются грязные намеки о той или иной богомолке.

Разбиваются на группы спорящих.

Я послушал — скучно. И те, и другие просто не слушают аргументов друг друга. Но у верующих — жалость к атеистам и оскорбленное чувство, а у атеистов и чувств-то нет, кроме навязчивой сексуализации аргументов.

Увидав, что я бросил курить (стыдно стало, что я с этим и, вместе), подошла девушка с тонкими, одухотворенными чертами. Спросила, кто я, зачем я здесь, верую ли. Ответил. Она рассказала о себе. Учится в техникуме. Год назад заболела, потрясенная мучительной смертью матери. Все забросили, мучилась одна. Пришли баптисты, помогали по хозяйству, утешали духовно.

— Красиво у них и дружно. Все помнят друг о друге, заботятся. Я пою в хоре, рисую плакатики.

— Но ведь скучно должно быть, это все так несовременно, примитивно.

— Да, бывает скучно. Но ведь это от меня зависит. У нас много интересных книг, и в хоре интересно — много молодежи.

— А почему мелодии светские? Ведь старинные церковные мелодии ближе духу религии и красивее кажутся.

— Мне эти больше нравятся. И слова хорошие. Мой товарищ сам сочиняет и музыку и слова.

Вдруг все образовали полукруг.

Вышел молодой парень, «брат» из Одессы.

Говорил он нервным, взволнованным голосом.

Оказалось, что по тюрьмам сидит очень много «братьев» и «сестер». Обращались к Микояну и Косыгину. Микоян обещал выпустить, если те не виноваты. Дальше шли гневные слова на грани обвинения власти. Но придраться было трудно: обвинение было между слов и в тоне.

Выступил второй.

— Скоро новый учебный год. Наши младшие сестры и братья пойдут в школу. Там их ожидают оскорбления, издевательства, запугивание. Помолимся, чтоб Бог послал им выдержку, силы.

Я никогда до этого не слышал о преследовании за веру. И вдруг…

Опять возобновился диалог. Атеисты еще более распоясались. К пастырю атеистов подошла старая женщина. Она ласковым голосом объяснила ему, что они ничего плохого не делают, наоборот, борются с пьянством и развратом. Затем прочла свои стихи — очень примитивные, но трогательные по смыслу. Я не люблю сентиментальности, но на фоне «безбожных» аргументов как-то особо близкими показались эти стихи.

Преподаватель ответил тоже стихами. Рубленный стих а ля Маяковский — «агитатор и горлан». Что-то примитивно-атеистическое, по содержанию — хуже стихов Демьяна Бедного.

Она спросила, чьи стихи.

— Мои.

И тут я не выдержал:

— А кто вы такой?

Он видел, что я курю, и потому дружески ответил:

— Я русский поэт! Владимир Сталь!

Ненависть к этой самодовольной свинье так и брызнула из меня, и я, заикаясь, путаясь в словах, стал каламбурить:

— Оно и видно, что сталинист. А я — русский математик и говорю вам, что все вы — негодяи и хамы. Зачем вы тут?

Он растерялся. А мне стало стыдно за пафос, заикание, за неудачный каламбур.

Верующие испуганно смотрели на неожиданного «защитника». Ведь они старались не дразнить зверя, а я спровоцировал скандал. Я понял это и быстро ушел на станцию.

Узнав от меня обо всем этом, одна моя знакомая, научный сотрудник, рассказала свою историю.

По поручению парткома она ездила как-то в другой лес атеизировать другую группу сектантов. Ей наговорили об изуверствах, фанатизме секты. Увидела она ту же картину, что и я.

Стала мягко агитировать, но наткнулась на спокойную уверенность в своей правоте, простую убедительность веры, увидела бессилие своей учености перед нравственными аргументами этих простых и «суеверных» людей.

Стала ходить на каждое собрание. Увидев ее терпимость и уважительное отношение к ним, стали приглашать к себе домой — на чай.

Она полюбила нескольких, они ее.

Когда одну семью начали преследовать, она помогла устроиться на работу, присматривала за детьми.

Я просил познакомить меня с ними, но как-то не получилось. Видимо, боялись, что наведу на них КГБ.


*

«Крохотные рассказы» (или «Крохотки») покорили нас новыми гранями гения Солженицына.

Я воспитан в духе классовой ненависти и никогда, видимо, от нее не избавлюсь. Поэтому меня наиболее затронуло «Озеро Сегден». Так все знакомо, ничего нового по содержанию, но как хорошо о «слугах народа»:

«Лютый князь, злодей косоглазый, захватил озеро: вон дача его, купальни его. Злоденята ловят рыбу, бьют уток с лодки». Но без последних слов рассказа это неполно:

«Озеро пустынное. Милое озеро.

Родина…»

И вся страшная история Родины встает перед тобой Слова и обороты сказки переливаются в слова «современные» — дача, купальни, и видишь тождество злых ханов, князей, царей и наших вождей.

Странно, что все сейчас валят на идеологию. Ведь у татаро-монгольских ханов, православных государей и «большевистских» пастырей народа идеологии разные, а суть очень близкая.

Когда читаешь историю государства Российского, «воссоединения» Украины с Россией и самиздат о лагерной России, России ГУЛАГа, то так и рвется из тебя крик:

«Милое озеро. Родина милая».

Вот автор смотрит на тех, кто делает утреннюю гимнастику. И кажется, что молятся — кланяются, ритуально двигают руками, сосредоточены. И догадка — поклоняются телу. Но почему не духу?

Вот оно, то, что давно уже брезжило в сознании, а тут раскрыто лаконично и прозрачно: главный порок нашей цивилизации — ее буржуазность.

Солженицын вряд ли согласится с таким пониманием его. Но гений потому и гений, что отражает жизнь гораздо шире и глубже, чем говорит его собственное сознание, его идеология. И каждый видит в великих произведениях то, что он видит в жизни сам или мог увидеть. Не только отдельный читатель, но и каждая эпоха по-своему понимает Евангелие, «Фауста», «Кобзаря».

Достоевский в сознании своем политически был в самом деле «архиреакционером» — антисемит, анти-поляк, сторонник реакционно-славянофильского захвата новых земель во имя спасения славян и т. д. Но ведь не это, не политическое сознание — главное у него. Как художник он показал Россию над пропастью, в пасквиле на революционеров, в «Бесах», предсказал бесовщину сталинианы. И это лишь малая частичка его прозрений.

Даже в самых реакционных его идеях было зерно правды гуманизма. Лишь поверхностность художественного мышления, партийные очки-мифы помешали увидеть революционным демократам и их продолжателям эту правду.

Еще перед «Раковым корпусом» появилась в журнале «Москва» «Повесть о пережитом» Дьякова. Она была частично опубликована раньше с посвящением Хрущеву, гуманисту, который восстановил-де ленинские нормы и реабилитировал настоящих коммунистов.

Дьяков писал о лагере, приводил новые страшные факты садизма лагерного начальства. Но было что-то патологическое в подходе «истинного коммуниста» к лагерной тематике.

Кругом столько настоящих врагов — власовцев, бандеровцев и белогвардейцев, и среди них мы — истинные, твердокаменные, преданные, невинные. Что ж, лагерь и должен быть суровым (значит, и садизм надзирателей должен быть!), но только к виновным.

Вот среди зэков проводят подписку на государственный заем. Враги — не хотят. А мы, истинные, радуемся: значит, в нас верят, считают нас советскими людьми. Один «истинный» не имеет денег и переживает по этому поводу.

Вот бывший военачальник гражданской войны, командир корпуса Тодоров достал где-то «Краткий курс ВКП(б)» и радуется. Он читает об XI съезде партии и чуть не плачет от умиления: ведь на этом съезде Ленин похвалил книгу Тодорова.

Один из героев воспоминаний Дьякова, белогвардейский офицер, слушая как-то «истинных», сказал, что коммунисты, как караси на сковородке: их жарят, а они прыгают от радости.

Эти «истинные» ничем принципиально не отличаются от своих палачей, а может, и похуже, т. к. только человек с вывихнутым сознанием может быть в восторге от книги, написанной их палачом, книги, заведомо лгущей о них же, об их революции, об их идеологии.

Мы прочли эту книгу искреннего, честного сталиниста и пришли в ужас: как миф может исказить все человеческие чувства, не говоря об идеологии! Ничего человеческого, кроме идеи-идола: мучают их и настоящих врагов, а они оправдывают садизм по отношению к собратьям по несчастью. Жертва ближе к палачу, чем к другой жертве, лишь потому, что палач называется тем же словом, что и он сам!

Повесть в «Москве» вышла без посвящения Хрущеву-волюнтаристу. Дьяков, видимо, решил, что он был неправ по отношению к партии, и исправился вместе с «генеральной линией», он ведь «истинный», и ошибки партии — его ошибки.

То же явление — несгибаемая вера в слово и очень «гибкую» «генеральную линию» — описано и в другой самиздатской вещи, в «Крутом маршруте» Евгении Гинзбург. Она, сталинистка, ехала на каторгу в «столыпинском вагоне». Ввели новых заключенных женщин. Все так и ахнули — полголовы сбрито. Кто-то сказал, что в царское время жандармы были гуманнее. «Истинные» возмутились «антисоветчиной»! Ведь тогда полностью сбривали, а теперь половину — значит, гуманнее. (Кстати, обе стороны не правы в факте — и при царизме, бывало, сбривали полголовы! Мне говорили об этом каторжане, побывавшие и в «реакционной» каторге, и в «гуманной», советской).

Завязался спор между «истинными» и врагами. Истинные не вынесли антисоветчины и, заглушая врагов (вот откуда произошло глушение зарубежного радио!), запели… «Широка страна моя родная». «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек». Они едут на каторгу, в каторжном вагоне, и радуются… как караси на сковородке… своей свободе.


*

Это невозможно понять не «истинному». Тихонов сказал: «Гвозди бы делать из этих людей». Вот оно. Это же не люди, а железо. Сверху — «железные» Дзержинский и Ежов, а внизу — «твердокаменные», «несгибаемые» «винтики». Это слова соцреализма, «истинной» философии, это они сами так себя называли! И очень точно определили свою нечеловечность: сверху донизу супермены.

Человеческое для них — «абстрактный буржуазный гуманизм», «интеллигентская слякоть, гниль», «буржуазные предрассудки». Эта «слякоть» «колеблется», «сомневается», «жалеет», «рефлексирует», и — о святой Сталин! — способна любить женщину, классово чуждую. А «винтики» (термин Сталина), чеканя «пролетарский шаг» в строю («Кто там шагает правой? Левой! Левой!»), «напролом прут» к «сияющим вершинам», т. е. в лагеря, тюрьмы, психушки, чтобы там презирать и ненавидеть «интеллигентов», «в очках» которые.

Тычина писал: «Загостренням, сталинням» — против врага (сталинням — неологизм от Сталина и стали).

Им страшно только одно. «Ужас из железа выжал стон — по большевикам прошло рыданье».

Не то что стон, а дичайшие вопли под пытками своих товарищей-чекистов, но не вопли боли или ненависти к товарищам-палачам, а гнева и презрения к… себе и своим подельникам. Рыдали над своими несовершёнными преступлениями против Иосифа Виссарионовича и мудрой партии, над своей изменой революции, народу, своей шпионской деятельностью. Железо оказалось плаксивым, самооплевывающимся, предающим все на свете.

А «гнилой», «мелкобуржуазно, абстрактно гуманистический» поэтишка-жидишка Осип Мандельштам бьет по морде пьяного палача и «левого» эсэра Блюмкина, пишет стихи против оберпалача Сталина и умирает в лагере, читая стишки какого-то Петрарки.

И сколько же их, таких противостояний духа «мифу о железе»?!


*

Украинец, интеллигент с «рефлексией», режиссер Олесь Курбас. Он за революцию, пока она несет освобождение Украине и трудящимся. Революция перерождается в контрреволюцию, за нею, т. е. за «генеральной линией», рабски следуют «як скеля непорушни» (Тычина), а «мягкотелый» Курбас вдруг становится непокорным, «негибким» и… погибает на Соловках, не предав, не продав никого и не отрекшись ни от одной из своих идей.

Курбас создал новаторский театр «Березиль». Больше, чем театр, — это было началом «Академии» украинской культуры. Как режиссер он не копировал ни классика научного театра Станиславского, ни новатора Мейерхольда, он выражал украинский дух в его трагической революционности, в новых эстетических формах.

Чем ближе голод и уничтожение революции, украинской культуры, тем дальше он отходит от революционно-контрреволюционной партии. А гениальный Тычина, «скеля», наоборот, закаляется «сталинням» и превращается сначала в прыплентача, а затем в политического подонка и поэтическое ничтожество.

История Курбаса раскрыла нам глаза на Украину, на значение «рефлексии», сомнений, культуры для силы духа.

Постепенно я стал осознавать себя украинцем.


*

Вспоминается Одесский университет, 3-й курс (1959 г.). Очередная вспышка партийного «украинофильства», уговаривают преподавателей читать лекции по-украински. Но все они интернационалисты и упорно держатся за язык, которым «разговаривал Ленин».

Один только парторг факультета Либман пытается говорить коверканным украинским языком. Подымаюсь я и издевательски прошу не портить прекрасный украинский язык.

Мне было в высшей степени наплевать на родной язык, но «интернационализм» мой не вынес, чтоб какой-то жид учил нас украинскому языку, уже отмирающему под напором языка будущей, коммунистической Земли.

Но даже в те мои антисемитски-интернационалистские годы что-то украинское теплилось во мне — «Лicoва пiсня» Лeci Украiнки, «Кобзарь», пафос, слезы на глазах от украинских песен.

Но лишь чуть-чуть, с каждым годом отмирая.

В Киеве я узнал о молодом Тычине, том самом, примитивными стихами которого нас мучили в школе. Открылось что-то настолько глубокое в украинской культуре, какой-то загадочный оптимизм, неплачущая нежность, глубоко религиозная мысль, сугубо украинская.

Оказалось, что на Украине было две вершины поэзии — Шевченко и Тычина, два полюса украинского духа, где-то в истоках и на вершине сливающиеся.

Это невозможно перевести на другие языки, стихи Шевченко и Тычины. Разве что музыку их и мысль.

Сборник «Солнечные кларнеты», опубликованный в начале 20-х годов, — вершина гения Тычины, дальше он падает, сначала ниспадает к не всегда удачной формальной утонченности и словотворчеству, а затем к эстетически-политическому самоотрицанию — до нуля, а может, и ниже, превращаясь в минус Тычину, в антикультуру-соцреализм.

Вспоминается смешной эпизод. Как-то я сказал другу о том, что любимым стихотворением моим до школы было «А я у гай ходила». Он вспомнил: «А, Тычина!»

Я был поражен отсутствием у друга чувства стиля, языка поэта. Ведь ничтожный Тычина не мог бы написать такое стихотворение. Держали пари. Я проиграл пари и никак — до чтения «Солнечных кларнетов» — не мог понять, как Тычине удалось хоть одно стихотворение.

В этом эпизоде отразилась вся пропасть между молодым и зрелым Тычиной.

Встает вопрос о психологических и социальных причинах деградации гения Тычины, таланта Шолохова и Суркова и тысяч других поэтов и писателей.

Украинский поэт и критик Василь Стус, находящийся сейчас в ссылке, написал работу «Нисхождение на Голгофу». Стус показал поэтапное падение Тычины, указал на социальные и некоторые психологические причины этого падения. Но психологическое исследование этой проблемы еще ждет своей очереди.

Тычина, драматург Мыкола Кулиш, украинские художники 20-х годов только приоткрыли для меня потенциальные богатства украинской культуры, но сам я осознавал себя русским, как и моя сестра.

Вскоре после процессов 66-го года вышла в самиздате работа Ивана Дзюбы «Интернационализм или русификация»? До этого нам с Таней казалось, что в национальной политике, кроме антисемитизма и депортации малых народов, КПСС ведет правильную, «ленинскую» политику. И вдруг узнаем, что Ленин говорил о необходимости «украинизации украинских городов», что не только позволено самоопределяться, но и нужно развивать украинскую культуру. Дзюба рассказал нам также о том, как были уничтожены «украинизаторы» в КПУ. Дзюба привел массу примеров сознательного и бессознательного проявления великорусского шовинизма. Многое поразило (например, фраза: «Недавно праздновали даже 450-летие «добровольного присоединения» Казани, той самой, которую вырезал под корень Иван Грозный»),

Кое-что казалось нам вначале преувеличением, например, что, говоря по-украински, можно услышать в ответ предложение говорить «по-человечески» (т. е. по-русски).

Но вот я сам стал говорить на родном языке под воздействием книги Дзюбы. Говорить было трудно, т. к. знание языка было, но активный словарь был очень бедный. К тому же, когда все говорят по-русски, то не с кем почти разговаривать, практиковаться в языке.

И вот однажды в библиотеке Академии наук я попросил по-украински молодого человека подать мне книгу. И услышал в ответ: «А по-человечески ты не умеешь говорить?»

Кровь бросилась в голову. Тут-то я и стал окончательно украинцем, как становятся евреями советские евреи под влиянием «антикосмополитской» или «антисионистской» пропаганды.

Спустя некоторое время я услышал ту же фразу во второй раз, но не оскорбился, т. к. к тому времени появилась национальная гордость.

Моя жена, полуеврейка-полурусская, прочтя Дзюбу, поняла, что, пока есть антисемитизм, она все же еврейка, хотя с еврейской культурой была знакома лишь по произведениям Шолом Алейхема, Переца Маркиша, которых она любила, как и я, украинец, как любила русских, французских, английских писателей.

В одном из городов Украины учительница истории, еврейка, рассказывала своим ученикам правду о всем происходящем в стране — о процессах, о лжи соцреализма, о деградации общества и т. д. Но когда ученики спросили ее о национальном вопросе, она отослала их к официальным источникам: «Это неинтересно. Тут все понятно».

Через несколько месяцев она прочитала Дзюбу. На очередном уроке извинилась перед учениками:

— Я ничего не понимала в национальном вопросе.

И пересказала им работу Дзюбы.

29-го сентября 66-го года меня пригласили на митинг в Бабьем яру.

Еле нашли место, где собрались люди. Огромная толпа, человек 400–500, все время подъезжают и отъезжают такси.

Кругом — кучи мусора, пепла (кто-то сказал, что это пепел сожженных немцами, я удивился его глупости, но что-то напоминающее трагедию Бабьего яра, в этих кучах пепла действительно было).

Вокруг милиция. Стоят спокойно, смотрят.

Толпа разбилась на кучки, о чем-то говорят. Стоит и плачет старая женщина: здесь расстреляли ее детей.

Одна из групп стала увеличиваться. Мне сказали, что выступает Виктор Некрасов. Пока я пробился к нему, он закончил. Некрасов говорил о том, что власти не хотят строить памятник жертвам Бабьего яра. После Некрасова выступил Дзюба. Толпа вокруг него была настолько большой, что до меня долетали лишь отдельные слова.

Один старик, услышав украинскую речь, разволновался (украинская речь в Бабьем яру свидетельствовала ему, что выступает антисемит; это обывательское представление не было тогда исключением: евреи Киева помнили «еврейский погром» 1947-52 гг., когда Корнейчук и другие маститые украинские писатели клеймили «космополитизм»).

— Что он говорит? Кто он такой, по какому праву? Пусть лучше ответит, почему нет памятника.

Я, еле сдерживаясь, ответил:

— Он о памятнике говорит.

Он удивленно спросил:

— Хорошо, скажите вы, почему нет памятника?

Я уже зло бросил:

— Антисемитское государство не может ставить памятник евреям.

Мой собеседник попятился и стал уходить.

Я вдогонку зло бросил:

— А это вторая причина отсутствия памятника — потому, что вы боитесь.

Выступление Дзюбы в Бабьем яру опубликовано на Западе и потому не буду пересказывать его. Суть его в протесте против антисемитизма, он говорит о попытках власти посеять рознь между украинцами и евреями, о необходимости единства всех народов Союза в борьбе за свои национальные права.

После Дзюбы выступил писатель Антоненко-Давыдович, отсидевший при Сталине в лагерях за украинский буржуазный национализм. Антоненко-Давыдович рассказал, как группа украинских писателей добилась запрещения антисемитской книги Кичко «Иудаизм без прикрас». — Хрущев хотел украинскими руками преследовать евреев. В конце он грустно добавил, что книга Кичко все же продается в магазинах, несмотря на формальное запрещение.

К Дзюбе подошла старуха и закричала:

— Меня здесь расстреляли. Я два дня лежала под трупами, а потом выбралась. Моя квартира рядом, из окна виден Яр. Я не могу здесь жить, мне страшно здесь. Уже столько лет я добиваюсь новой квартиры, пишу властям. Помогите мне.

Потом она рассказала, что она — одна из нескольких спасшихся, видевших происходившее. Она ходила в Союз писателей, просила записать ее свидетельство. Не захотели.

— Запишите и напишите вы.

Они обнялись. Она записала адрес Дзюбы.

Я спрашивал у Дзюбы позднее, приходила ли она к нему. Нет…

На бугор вскочил молодой еврейский парень. Он начал со слов, что антисемитизм есть один из видов антигуманизма. И поскольку борьба против человека часто начинается с борьбы против евреев, то евреи должны быть первыми в борьбе за гуманизм, а не думать лишь о себе.

Как пример истинного, а не словесного гуманизма он привел «волшебную сказку страны волшебника Андерсена» — о том, как король и королева Дании, а вслед за ними весь датский народ надели желтые звезды, после приказа фашистов надеть евреям «могендовид». Немцы растерялись — такого они не ожидали. Евреев удалось морем вывезти из Дании.

Эту историю я тогда услышал впервые; впоследствии она стала достоянием широких кругов.

Кто-то пытался заснять выступления киноаппаратом. Но пленку милиционеры засветили, как только он отошёл от Бабьего яра.

После митинга Дзюба и Сверстюк поехали возложить венок на могилу М. Грушевского, выдающегося украинского историка, президента Украинской народной республики времен Центральной Рады. 29 сентября его день рождения.

Через несколько дней на работу к Е. Сверстнжу (он был редактором «Украинского ботанического журнала» — после изгнания из Института педагогики за выступление против дискриминации украинской культуры) пришел полковник КГБ.

— Куда вы ездили 29-го сентября после Бабьего яра?

— На Байково кладбище, чтобы возложить цветы на могилу Грушевского.

Кагебист начал говорить о контрреволюционной деятельности Грушевского и всякие другие несуразицы.

Сзерстюк спокойно вынул из стола газету «Литературна Украина»:

— Прочитайте, что тут пишут о научных заслугах Грушевского.

— Да как они посмели!..

Разговор окончился. После этого действительно больше никто в советской печати не писал ни одного доброго слова о Грушевском.

Дзюба мне рассказывал еще одну интересную деталь

его выступления в Бабьем яру.

К нему подошел некто в штатском, представился работником уголовного розыска и тихо шепнул:

— Тут много кагебистов. Берегитесь!


*

Я все чаще встречался с украинскими патриотами разного толка. Я буду о некоторых из них рассказывать в дальнейшем, а сейчас остановлюсь на «культурниках» и «хуторянах». Культурники — художники, музыканты, литераторы, артисты и режиссеры и другие представители искусства. Они развивают украинскую культуру, собирают фольклор, устраивают хоры, возрождают старинные обряды.

Однажды меня повели в частный музей скульптора Ивана Гончара. Гончар у себя дома собрал большую коллекцию предметов народного искусства и старинную утварь запорожских казаков, рушники, картины, иконы, «пысанки», казацкое оружие и т. д.

Места у него мало, поэтому он с трудом размещает только часть своей коллекции.

Когда заходит гость, то ему ставят магнитофонные записи народных украинских песен, казацких дум.

На столе — книга отзывов. Я видел уже три тома. Записи не только украинцев, но и немцев, японцев, русских, евреев, крымских татар; записи на многих языках.

На меня многое произвело впечатление чего-то нового, чего нет в официальных музеях.

Хирург Эраст Биняшевский собрал несколько тысяч «пысанок». Пысанки — яйца, которые покрывают различными узорами и рисунками и приурочивают к Пасхе. Но обычай идет еще с древних, дохристианских времен и связан с украинскими мифами. (Пысанки — одно из наиболее оригинальных и прекрасных произведений украинского народа.)

Не только в каждой области, но и в каждом селе прежде была своя традиция расписывания яиц, свои рисунки. Но сейчас на Восточной Украине пысанок все меньше, и их эстетическая ценность падает, т. к. рисунок становится постепенно мещанским и соцреалистическим. На Западной Украине искусство пысанок тоже падает, но все же можно найти высокохудожественные, а среди них древние по мотивам.

Биняшевский добился издания альбома «Пысанок». Большинство тиража ушло за границу: валюта нужна, да и пропаганда расцвета украинского искусства при советской власти нужна.

Биняшевский мечтал о втором альбоме, дополняющем первый новыми видами пысанок, но вряд ли ему это удастся: КГБ перешло в наступление и против «культурников».

Формально к культурникам примыкают «хуторяне», или «галушечники» (аналог русским «квасным патриотам»). Их патриотизм заключается в ношении «формы» украинца (казацкие усы, вышитая рубашка) и в пении украинских песен. Они боятся и не любят таких, как Сверстюк, Мороз, — зачем дразнить власть, навлекать на Украину гнев Москвы. Многие из них, украинских либералов, ненавидят другие народы. Ненависть часто исходит из комплекса неполноценности и страха.

Одна из «хуторянок», И. И. С. — потомок знатных украинских фамилий, чуть ли не из Рюриковичей, первых киевских князей. Она — символ старой Украины для многих патриотов, даже «культурников» (мы, украинцы, — народ сентиментальный).

Однажды, вскоре после судов 66-го года, она рассказала нам трогательную историю.

Ее, Антоненко-Давыдовича, литератора Оксану Иваненко и еще нескольких старых писателей пригласил министр торговли УССР. Антоненко-Давыдович не пошел.

Министр произнес революционную речь:

— Товарищи! Приезжает в Тбилиси иностранец и ест грузинский шашлык, в Армении пьет коньяк, а в Киеве он ест то же, что и в Москве. Но ведь есть же украинская национальная кухня! Предлагайте, что можно сделать в этом плане.

Тронутые «украинизатором» пищеварения патриоты стали выступать столь же революционно.

Оксана Иваненко раскритиковала названия кондитерских изделий.

— Что это такое: «Дайте мне 300 грамм «Чапаева» или… 200 грамм «Мечты»?

Некто пошел дальше:

— Ресторан «Поплавок»! Неужели нет подходящего украинского названия?

Были внесены предложения построить ресторан «Витряк» (ветряная мельница), «Хата» и еще какие-то. (Кое-что потом было осуществлено и даже неплохо.) И. И. С. предложили обучить шеф-повара ресторана «Столичный» рецептам украинской кухни. Она сияла от радости: наконец добились от власти уступок.

Я смотрел на нее и думал:

— Какой ценой? В этом году двадцать человек пошли в тюрьмы и лагеря. А для успокоения «патриотов» бросили кость — частичную «украинизацию» ресторанов. И они довольны — победа!

Вначале И. И. С. относилась ко мне неплохо. Когда я стал говорить по-украински, вдруг разгневалась.

Я стал замечать, что некоторые уважаемые мною патриоты избегают меня. Пораскинув мозгами, догадался и прямо спросил И. Светличного:

— Это И. И. С. что-то сказала обо мне плохое?

Он уклонился от прямого ответа.

— Но вы ведь знаете ее. Можно ли доверять ее словам?

Он подтвердил, что нельзя.

Потом уж узнал, что, по ее словам, я — агент КГБ и пытаюсь втереться к украинцам в доверие:

— Да и жена у него еврейка!

Основной чертой «хуторян» и шовинистов является глупость и всевозможные комплексы. КГБ умеет использовать эти черты и выжимать из них нужное. Не случайно, что именно «хуторяне» и шовинисты чаще всего выдают своих друзей кагебистам. Не избежала этого и И. И. С. в 1972 году.

Одна моя знакомая, еврейка, однажды рассматривала картины украинских художников. Два «патриота», решив, что она русская, завели разговор:

— Сколько раз гетман Сагайдачный палил Москву?

— Семь раз.

Дальше пошли доказательства грузинского происхождения Петра I и прочая «критика» ничтожества русских.

Одного из них я знал довольно хорошо. После 68 года его не стало ни видно, ни слышно.

Я здесь затронул только одну причину политического молчания или предательства — либерализм (хуторяне — частный случай): трусливое мышление и практическое бездействие либо непоследовательность, незаконченность действия.

Но более тесно я соприкоснулся с другим явлением — с ролью неверия, пессимизма в развитии политического индифферентизма, конформизма и даже предательства.


*

Все началось у нас со споров вокруг Достоевского, в частности, — «Бесов».

Еще в 26-летнем возрасте я не мог читать Достоевского: сентиментальность, эмоциональный и сюжетный сумбур, тяжеловесные периоды — все это отталкивало.

Любовь к Достоевскому пришла внезапно, как-то сразу. Кафка, Ионеско, сюрреалисты подготовили почву для восприятия Достоевского.

Я стал глотать одно за другим произведения Достоевского, как наркоман. Увлечение Достоевским охватило и ближайших друзей.

Вначале все споры сводились к обмену восторгами, к анализу тех или иных идей.

Главные идеи, вокруг которых разгорались споры: «бесы» революции и контрреволюции; «если Бога нет, то, значит, все позволено»; отдаю билет в царство Божие, если нужно простить палачей, если к царству Божию нужно пройти по мукам тысяч людей; если «хрустальный дворец» будущего, будущее современного общества будет строиться хотя бы на одной «слезинке ребенка, то отвергаю, не хочу принять это будущее.

Если эти идеи, на первый взгляд, и утопичны, то вполне гуманны.

Но когда начал читать «Дневник писателя», увидел ту самую реакционность, о которой писал Ленин. Была она и в художественных произведениях, но скрадывалась гением художника, образами «униженных и оскорбленных», гуманизмом Достоевского.

В «Бесах» вина всему — «бесы» Верховенские, жидишки, полячишки, глупый либерализм и за всем этим «Интернационалка», т. е. иностранцы. В других произведениях — католицизм, порождающий материализм, Бернаров, социализм. Всему этому противостоит богоизбранный русский человек, он же всечеловек (любимая идея советского шовинизма: русский национализм есть интернационализм).

Таких реакционных идей у Достоевского я стал замечать все больше и показывать друзьям. Это вызывало гневное обвинение в опошленном восприятии искусства, в марксистском недомыслии, в математическом засушивании восприятия.

Я возражал, говоря, что нужно все же различать идеологию писателя и его художественное видение мира. Я люблю Достоевского как глубокого мыслителя-художника, но не политика. Как политический идеолог он противник собственного христианства.

Но сразу же возникает вопрос: как от гуманистических принципов, от сострадания к «униженным и оскорбленным» Достоевский пришел к антисемитизму, к поддержке лицемерно-славянофильской политики царизма, к дружбе с такими, как Катков, князь Мещерский и Победоносцев, — оплотом того строя, который порождает унижение и голод?

Ответ на это дает сам Достоевский, разбирая «шигалевщину»: из требования абсолютной свободы вытекает абсолютный деспотизм.

То же и в «достоевщине», т. е. системе политических взглядов Достоевского. Достоевский, как и его антипод Шигалев, — моральный максималист, только основные моральные ценности у них разные. Максимализм Достоевского также приводит к взглядам, противоположным исходным.

Нельзя, чтобы какое-нибудь страдание личности возникало из-за борьбы за лучшее общество. Но ведь невозможно, чтобы какая бы то ни было деятельность не затрагивала интересов других людей, не доставляла им страданий. Став на позиции этического максимализма, мы либо обрекаем себя на равнодушие, бесплодие (в Откровении святого Иоанна сказано о равнодушных: «Ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч!»), либо переходим на позиции поддержки той или иной античеловеческой идеологии.

Мои друзья опротестовывали этот аргумент тем, что я навязываю всем идеологию. Я попросил предложить альтернативу. Было предложено толстовство и отказ от всякой идеологии. Я считал, что у толстовцев не любовь к ближнему, т. е. активные попытки помочь людям, а доброта, т. е. всего лишь неделание зла (сам Толстой был выше своего толстовства и потому активно боролся против смертной казни, против антигуманистической науки, техники, промышленности и т. д.). А неделание зла — то же равнодушие.

Отказ от всякой идеологии как раз Достоевским и опровергается: «Если Бога нет, то, значит, все позволено». Под Богом мы подразумевали духовное основание для жизни, для морали. Если нет смысла жизни, то не только все позволено, но и вообще все в жизни бессмысленно, абсурдно.

В течении года-двух мой основной противник пришел и в самом деле к тому, что «все было, есть и будет дерьмо».

Этот друг-противник — человек необычайной силы духа; но мало кому удается удержаться в духовной атмосфере абсолютного пессимизма, абсурда и не скатиться к какой-либо идеологии отчаяния и вытекающей из нее поддержке той или иной антигуманной позиции.

Я утверждал, что этим они и закончат.

Обе стороны пользовались аргументами Достоевского. Каждый спор поздно ночью кончался обменом фразами из него. Я на прощанье бросал: «Если Бога нет…»

Эта мысль мне казалась особенно важной не только по теоретическим соображениям. Я видел подтверждение ее в повседневной жизни.

С каждым годом нарастала преступность. В прессе вначале молчали об этом, но потом стали писать о… преступности на Западе. Среди книг и статей о преступности в США были очень интересные по фактам и по анализу.

Большое впечатление произвела книга Трумэна Кэпота «Обыкновенное убийство». Меня поразила качественная тождественность процессов в развитии преступности в СССР и США. Совпадали даже детали. Например, в США два солдата вышли на дорогу и стали расстреливать проезжающих — под Киевом произошло то же самое. И там, и у нас они делали это, потому что… скучно жить. «Жизнь — дерьмо», — говорит сержант Йорк у Кэпота, объясняя причину своих преступлений. Эти слова — простонародное выражение мысли Достоевского.

Бескорыстие, безэмоциональность, вообще отсутствие видимой мотивации преступления — это то новое качество, которое возникло в наше время.

В Киеве два парня, школьники, пришли к соученице, связали ее, обложили бумагой и подожгли. Не спеша, покуривая, они дождались ее смерти и, даже не заметая следов, ушли. Это третье качество «прогресса» в преступности — равнодушие к наказанию: им своя жизнь так же безразлична, как и чужая. Я расспрашивал тех, кто знакомился с психиатрическим исследованием этих парней. Оказалось — психически нормальны.

Я стал собирать материал для статьи о преступности и причинах, ее порождающих. Познакомился для этого с крупным специалистом по женской преступности — доктором Н.

Н. дала прочитать протокол допросов малолетних проституток.

Один из них особенно выпукло выражает специфику «модерной» преступности.

Девушка приехала из села учиться в город в техникуме. На следующий день учебы сокурсник предложил ей «переспать». Она отказалась. Через неделю, после крупной попойки, она отдалась ему. Через день он привел товарища, и вдвоем с товарищем они с ней переспали. Потом по 5, 6, 7 и т. д. человек каждый день.

Слава о ее «выдержке» разнеслась по техникуму, затем по городку. Пошли по 12–15 человек.

Приехала в город футбольная команда, и все скопом посетили рекордсменку.

Наконец у нее стали болеть половые органы.

Однажды в лесу к ней пристала группа из 10–12 человек. Она попросила:

— Мне больно, не надо.

Парни стали насмехаться:

— Что, слабо?!

Подошла вторая группа, поменьше, и выручила, отбила ее. Она предложила удовлетворить их другими способами — и с тех пор уже никому не отказывала.

Стала расстраиваться нервная система, все сильнее болели половые органы.

Пришла в больницу. Врачи послали в милицию.

Следователь спросил ее:

— А зачем тебе это было нужно? Неужели так вкусно?

— Не очень.

Н. объяснила, что эта девушка психически нормальная, отнюдь не нимфоманка.

Здесь бросается в глаза не только «от скуки», но и то, что за все шесть месяцев этой эпопеи не нашлось ни одного человека, который заинтересовался бы ею не сексуально и помог бы уйти от угрожающего здоровью разврата. Весь техникум, весь городок знал — или молчали, или «пользовались».

И еще элемент «на пари», элемент рекорда, неважно какого: кто дальше плюнет, кто больше съест, хто больше… Это тоже от духовной пустоты — спорт рекордов.

Я спросил у Н. о причинах роста преступности в СССР.

— Понимаете, ведь статистики и научного статистического анализа преступности у нас нет, даже у меня, специалиста. Но по моим наблюдениям в разврат чаще всего кидаются девушки без отца или матери.

— Это несерьезное объяснение. Безотцовщина может объяснить лишь незначительный процент преступности, тем более что в этих случаях безотцовщина лишь один из факторов, и не главный. Должны быть более общие причины. Вы — марксистка и потому не можете не искать социальных причин. На них, в частности, указывает качественное тождество роста преступности в США и в СССР.

— Причины у них и у нас разные. Я не думаю, что социальные причины объясняют советскую преступность.

Примерно через полгода после наших споров появилась статья в «Новом мире». Разбирались разные теории преступности у западных ученых. Каждая глава-«теория» начиналась соответствующей цитатой Достоевского из «Преступления и наказания». Автор доказывал, что ни одна из теорий не объясняет общего в преступности, ограничиваясь частным.

Меня удивило, что основной-то мысли Достоевского, т. е. «если Бога нет, то, значит, все позволено», автор не привел. Как мне кажется, это-то «Бога нет» и есть основная причина роста преступности во всем мире. Ницше писал когда-то о том, что Бог умер, но весть об этом не дошла до наших ушей. До кучки интеллигентов она дошла уже в его время. Сейчас же эта весть проникла в народные толщи. Бог умер, а ничего достойного Бога не создано.

У нас в СССР некоторое время Бога заменяла для масс идея «построения коммунизма». Теперь в нее или вовсе не верят, или верят по привычке, вполне совмещая со своей отнюдь не социалистической жизнью.

Есть, конечно, и другие причины. Фальшь моральных призывов руководства, разрыв в распределении благ, мелкобуржуазная психология, хамская культура, т. е. полуобразованность. Преступность детей верхушки — «с жиру бесятся»; внизу — зависть к верхушке, протест против угнетения, рабского, бессмысленного труда, отсутствие серьезных увлечений, заполняющих досуг.

Рост алкоголизма, наркомании, психических заболеваний — еще один фактор.

Но все они срабатывают на едином фоне, на общей основе — отсутствие оснований для моральных табу.

Я часто спорил с теми, кто был помоложе нас, о том, что можно, чего нельзя. Доказать, что какое-либо табу имеет смысл, почти невозможно. Некоторых спасает моральная интуиция. Но она закладывается в раннем детстве. Если даже она есть, то полуобразование дает рассудку возможность разрушить табу, покоящиеся на моральной интуиции.

Основание для морали большинства — полиция вместо Бога, т. е. страх перед наказанием. Но этого страха недостаточно. Когда юноша попадает в лагерь за легкое преступление, по случайности либо выпивши, то из лагеря он чаще всего выходит уже сознательным преступником. Поэтому растет число рецидивистов. Лагерь, тюрьма есть школа преступлений, разврата, сколь угодно дикого, наркомании и т. д.

Рост преступности служил моим главным аргументом и в защиту необходимости иметь идейную позицию, участвовать активно в самиздате, и против защитников существующего строя. Последним я подчеркивал общность процессов развития преступности в СССР и на Западе, которая свидетельствует о более глубоком единстве советской и капиталистической систем, — общность, подтверждающую, что это две разновидности одного общества.


*

Разочарование в возможности честной и плодотворной работы в науке, протест против происходящего, воспоминание о временах сталинизма — все это привело меня к решению заняться систематическим изучением истории, в частности, истории партии, анализом причин гибели революции, анализом современного Запада и состояния дел в СССР, а в перспективе — к разработке программы действий.

Все эти задачи требовали тесной связи с украинским и московским самиздатом, печатания и обмена текстами самиздата.

Мне вовсе не хотелось быстро попасть в КГБ. Казалось, что более продуктивной и длительной будет незаметная работа в самиздате.

В мае 1967 года мы получили из Москвы «Письмо IV Всесоюзному съезду Союза советских писателей» Солженицына.

Огромная эмоциональная сила, точно найденные аргументы и слова, сам стиль произвели на всех читавшие письмо впечатление ослепительного света, прорвавшегося сквозь плотную завесу партийной демагогии и словоблудия. Меня лично поразило сочетание блестящей, неотразимой логики со страстностью. На многих это письмо произвело впечатление большее, чем художественные произведения.

Вскоре появились отклики на это письмо. 84 писателя послали коллективное письмо съезду в поддержку Александра Исаевича.

Пришло в Киев и замечательное письмо Георгия Владимова съезду.

Появилась надежда, что интеллигенция, хотя бы гуманитарная, проснулась и не будет больше молчать. Не рассеял этой надежды и сам съезд писателей. Ясно ведь было, что никто не позволит зачитать письмо на съезде и обсуждать его, поэтому молчание «инженеров человеческих душ» казалось естественным.


*

В год 50-летия Октября мы узнали о том, что в г. Прилуки был бунт рабочих. В ноябре я познакомился с женщиной, брат которой работал на одном из прилуцких заводов. Она сама была в Прилуках 6–8 ноября. Со слов брата и знакомых она подробно рассказала о бунте.

На одном из заводов работал недавно вернувшийся из армии парень. Остроумный, добрый, он пользовался любовью всех знакомых.

Однажды он пошел на танцы. На танцы обычно приходят пьяные хулиганы, часто завязываются драки, «подрезают» кого попало ножами. Одна такая хулиганская компания стала приставать к девушкам. Парень этот вмешался. Обладая большой силой и внушающей страх фигурой, он, безоружный, заставил хулиганов спрятать ножи. Хулиганы ограничились матом и угрозами.

Подоспела милиция. Хулиганы быстро исчезли. Парень, не чувствуя никакой вины, остался. Милиционеры скрутили ему руки, втащили в машину и повезли в отделение. Там они били его как только хотели. Проломили череп. На утро он умер от побоев.

Милицейский врач установил, что смерть — от разрыва сердца.

Труп выдали родственникам. Никто не поверил версии милиции, т. к. на теле были явные следы побоев, голова обезображена.

Весь завод вышел проводить гроб на кладбище. Похоронная процессия двигалась мимо милицейского участка, в котором произошло убийство.

На свое несчастье, из дверей участка вышел начальник. То ли он ухмыльнулся, то ли не так посмотрел на процессию — в таких случаях это неважно, одного его появления оказалось достаточным. Какая-то женщина закричала: «Долой советских эсэсовцев!» Ее поддержали другие женщины, за ними — мужчины. Толпа бросилась в участок, разбила все, что попало под руки, избила милиционеров.

Рабочие других заводов также присоединились к бунтующим. Власти города направили против бунтовщиков небольшую воинскую часть, размещенную в городе. Толпу рабочих стали обливать из брандспойтов, арестовали пять человек. Рабочие подожгли пожарные машины, которые использовались военными для разгона толпы.

Три дня бастовали все предприятия (на одном из заводов нашелся единственный штрейкбрехер, да и тот приходил и стоял у станка, ничего не делая: он боялся и рабочих, и администрации).

Начальство города удрало. Рабочие пытались захватить тюрьму, где сидели пятеро арестованных, но побоялись штурмовать ее (характерно, что когда ворвались в милицейский участок, то оружие милиционеров уничтожили, а не взяли с собой).

Рабочие послали письмо в ЦК партии с требованием выдачи убийц народу, выпуска арестованных и увольнения всего партийно-советского аппарата города. Если же власть вышлет войска, то прилучане взорвут проходящий через город газопровод.

Если же требования будут удовлетворены фальшиво, только на словах, а затем начнутся аресты, то Прилуки опять подымутся (рабочие напомнили Брежневу то, что было гордостью города: в свое время прилучане голыми руками выгнали фашистов из Прилук).

В ответ на письмо прилетел какой-то генерал из Москвы. Он выступил перед толпой, на глазах у всех сорвал погоны с начальника милиции и топтал их ногами (актеры они все у нас, слуги народа!). Он приказал выпустить арестованных, разогнал городское начальство, но убийцу выдать не согласился — это был бы самосуд. «У нас существуют строгие законы для убийц, и поэтому мы накажем его по закону».

Выслушав этот рассказ, я обратился к Дзюбе: у него и его друзей были связи со многими городами Украины, а я не могу туда поехать, т. к. никого не знаю в городе.

Нужна была точность в описании событий для самиздата — ведь малейшая ошибка угрожает потом и автору репортажа, и читателям обвинением в «клевете».

Но, увы, поездку в Прилуки организовать не удалось.

От нескольких партийных руководителей я слышал рассказ об этих событиях, в основном совпадающий с вышеописанным, но не столь детализированный.

Загрузка...