НЕСКОЛЬКО ИСТОРИЙ ИЗ ВРАЧЕБНОЙ ПРАКТИКИ

ГОРОХОВЫЙ СУП С КОРЕЙКОЙ

Ф. Скаковскому

Больных везли и везли. К шести утра выдохлись все. Сестра приемного покоя хохотушка Дуся внезапно посерьезнела и будто бы постарела. Она почти не поднимала глаз от листа, заполняя истории болезни.

Евгений Данилович едва держался на ногах.

— Еще аппендицит — и я лягу рядом, — пытался пошутить он. — Глупо брать дежурство, когда больница принимает по «скорой»…

— Уходить нужно, — невпопад ответила Дуся. — За такую зарплату и так вкалывать.

Евгений Данилович хотел возразить, но получилось вроде согласия.

Впрочем, винить было некого. Сам напросился. А ведь давал жене слово не брать больше нормы часов — все деньги не заработаешь, а в ящик сыграть — сколько угодно. И сам-то не мальчик, не юноша — пятьдесят скоро, а жить пытаешься в прежнем ритме.

Он все же прошел за ширму взглянуть «аппендицит», оставленный для наблюдения, решил: «Спешить не стоит. Лучше оперировать утром».

Постель в ординаторской разбирать не хотелось. Сбросил туфли, улегся поверх одеяла, закинул руки за голову. Работал бы на оклад. — все нормально. Так семья внезапно прибавилась. Черт дернул Севку жениться в девятнадцать лет. И что ему, дураку, не гулялось?! Дал себя охомутать, привел девочку без специальности, старше себя, без жилья, да еще с трехлетним ребенком. Не гнать же их в общежитие. Значит, опять все на нас с Натальей.

И главное, только наладилось — квартиру построили, жить по-людски стали, — как снова начались коммунальная кухня, мальчишка катается по комнате на велосипеде, бибикает, а папа Сева — сам едва с ночного горшка сполз — качает права, требует уважения. Впрочем, старший сын — это еще не все беды, хлопот хватает и с младшим. Репертуар у второго неожиданнее.

Теперь для Евгения Даниловича стало привычкой приходя с работы спрашивать: в школу не вызывают? И если не вызывают — удивляться: что такое?! Не мог его Вовка не нахватать двоек, не расколотить стекло, не толкнуть случайно директора в коридоре. А недавно они с приятелем умудрились спихнуть бюст Мичурина, который простоял на своем месте лет тридцать и так слился со школьным интерьером, что все уже забыли, что он гипсовый. Пришлось платить, хорошо еще, по старой описи.

В дверь постучали, и сразу же послышались торопливые удаляющиеся шаги. Привезли больного. Нужно вставать.

Он вернулся в приемный. Дуся спала, положив голову на сложенные руки, и Евгений Данилович пожалел сестричку, вытянул из-под ее локтя историю болезни.

Было семь утра, оставался пустяк до пересменка — по воскресеньям следующая бригада старается прийти чуть пораньше, отпустить субботних.

Евгений Данилович постоял немного, представил домашнюю свою постель, душ, чистые простыни — ах, как легко отлетает усталая душа в утреннем сне! — и пошел в смотровую.

Больной лежал на носилках, закутанный с головой в одеяло, а около него стояли фельдшера «скорой», ждали приказа, куда перекладывать.

— Чего привезли? — спросил Евгений Данилович.

— Острый живот. Под вопросом.

— Конечно, — буркнул Евгений Данилович. — Вопрос больше живота.

— Мы — транспорт, — огрызнулся фельдшер. — Наше дело везти…

Разговаривать не имело смысла, и Евгений Данилович показал на свободный топчан — туда, мол, и перекладывать.

Фельдшера подняли носилки и скатили больного на сторону, так, как ссыпают песок строительные рабочие. Одеяло размоталось, обнажились худые ноги, больной сдержанно покряхтел.

— Осторожнее! — возмутился Евгений Данилович, а сам с огорчением подумал: «Мужчину привезли. Куда класть? Мест совсем не осталось…»

Присел на край топчана, спросил, на что жалобы.

— На многое… — попытался острить больной. — На «скорую помощь», на врачей…

И такой тип людей Евгений Данилович хорошо знал. Главное, не реагировать на пустяковое — пропустишь болезнь. Самолюбие и обида для некоторых сильнее колики. Он положил руку на живот, надавил.

— Ой! — вскрикнул больной. — Осторожнее, Сюся!

Евгений Данилович вздрогнул и перевел взгляд — ему страдальчески улыбался Петька Козлов, Козел, одноклассник и школьный друг.

Впрочем, дружили они только в пятом: он, Женька Сутеев, тогда отчего-то Сюся, Козел и Полено, куда-то пропавший потом Витька Чурбанов. После пятого Сюся с Козлом разошлись, школьные компании обычно перетасовывались, и Козел по каким-то своим соображениям стал предпочитать улицу, расхаживал с парнями старше себя, задирал девчонок да попугивал старичков. И все же пять лет в одном классе кое-чего стоили.

— Петька?! Козел?! — тихо воскликнул Евгений Данилович.

— Я, Сюся, я… — Смех был короткий. Плоский, без жиринки, живот колыхнулся, причинив Козлову острую боль.

Козел изменился в лице, невольно положил руку на правую сторону.

— Черт! — выругался он. — Смеяться трудно…

Евгений Данилович уловил движение цепким глазом. Он заговорил сразу о чем-то пустяковом, а сам осторожными, кошачьими пассами стал подбираться к болевой точке. Петька доверчиво улыбался.

И вдруг Евгений Данилович отдернул руку — боль ударила куда-то вверх и Петька неожиданно вскрикнул.

— Тихо ты! — вытер выступившие слезы и, охая, виновато заулыбался Петька. — Резать, что ли?

— Разрежем, пожалуй, — не скрыл Евгений Данилович. — Уберем желчный пузырь.

— Строитель без желчи — нуль, — снова попытался острить Петька. — Как же мне показывать свой характер начальству…

Евгений Данилович оставался серьезным — операция предстояла нелегкая.

— Лежи, Петя, спокойно, — попросил он. — Делай теперь только то, что я тебе буду приказывать…


С работы Евгений Данилович ушел около двух, не мог сразу оставить Петьку. Вот и получилось: сутки да рабочий день.

Новая смена — молодые хирурги — носились мимо, шутили, готовились к операциям, а он думал: «Ничего. И на них скажется. Усталость никого не щадит…»

В автобусе Евгений Данилович заснул, проснулся на собственной остановке и бросился к выходу.

Дома он попросил старшего сына последить за мальчиком, закрыл дверь поплотнее и упал на кровать. Вскочил он от резкого грохота — что-то тарахтело под ним, и, ничего не соображая, он увидел выезжающую из-под кровати машину, а потом и ребенка, который, играя, как-то сюда попал.

Евгений Данилович молча схватил ревущего перепуганного мальчика за руку и выставил за дверь.

Крик оглушил его. Он уже жалел, что не сдержался, но было поздно. К одному плачущему голосу присоединился второй — всхлипывала невестка.

Дверь распахнулась, влетел рассерженный сын.

— Отец! — крикнул он. — Как ты можешь?!

— Да кто его трогает, — стал защищаться Евгений Данилович. — Я же сутки…

Он попытался объяснить Севке свое состояние, но тот с такой силой саданул дверью, что на Евгения Даниловича посыпалась штукатурка.

Сон пришел не сразу. Казалось, что ребята на улице терзают щенка, растягивают его за лапы. Он хотел заступиться, но крикнуть не мог и проснулся.

Было восемь вечера, еще час-другой, и можно ложиться на ночь. На кухне мирно разговаривала семья, но, когда он вышел из комнаты, все замолчали, точно он помешал их беседе.

Невестка сдернула выстиранные детские штаны, ушла в комнату, за ней бросился старший сын.

Евгений Данилович ничего не сказал им, только отчего-то поглядел на младшего: неужели и этот станет таким?.

— Чего поздно? — спросила жена после долгого молчания.

— Ночь была жуткая. Даже не помню, сколько прооперировал, а как только прилег, привезли одноклассника, Петьку Козлова…

— С которым ты консервные банки разряжал? — спросил Вовка.

— Подумай! — удивился Евгений Данилович. Втайне он был рад, что сын помнил давным-давно рассказанную школьную историю.

— Какие банки? — не поняла жена.

— Пустяки, — отмахнулся Евгений Данилович. — Я и сам-то про это забыл.

Невестка и старший сын сидели у телевизора. Он постоял за их напряженными спинами, пошел к телефону.

— Как там Козлов? — поинтересовался он у дежурного. — Температурит? Ну, это нормально.

Повесил трубку и накинул пальто.

— Пап, ты куда? — спросил Вовка.

— Съезжу — погляжу. Душа неспокойна.

— Ты и так наработался. Сегодня — воскресенье.

— Чего мне воскресенье, — отмахнулся Евгений Данилович. — Тут, вижу, со мной и разговаривать не хотят.

— Я разговариваю, — возразил ему Вовка.


Козлов очень обрадовался, когда Евгений Данилович возник в дверях.

— Надо же как повезло, — тихо сказал он. — Я, Сюся, такого тут про тебя наслышался… Ты же не человек, а икона.

— Брось! — засмеялся Евгений Данилович. — Поглядел бы на меня дома. Никакого авторитета.

— У меня то же самое, — заверил его Петька.

Евгений Данилович присел рядом, — пульс продолжал частить.

— Я дома только произнес твою фамилию, как младший сразу про тушенку вспомнил, — я давным-давно ему рассказывал.

— Про тушенку?

— Неужели забыл?!

— Вертится что-то…

— Нет, я век не забуду. Мне так врезали, что ярче впечатлений от детства уже не было.

Петька улыбнулся кротко, движения причиняли ему боль.

— Как же! — не сдавался Евгений Данилович. — Мой отец с фронта привез тушенку и, чтобы я не съел, предупредил: это взрывчатка.

— Ну и что? — с трудом вспоминал Петр.

— Вы с Поленом залегли на кухне, а я одну за другой вскрывал банки. С риском для жизни.

— Вспомнил, вспомнил! — засмеялся, охая и морщась, Петька.

— А на следующий день была твоя очередь кормить, так договаривались. У вас в чулане гороховый суп стоял со свининой. Ты, пока у меня ел, обещал дать, а потом зажилил…

— Во память! — восхитился Петька. — Ладно. Обед за мной.

Евгений Данилович осмотрел бинты, поднялся.

— В больнице мне легче отдохнуть, чем дома. Старший женился. Невестка с ребенком. Как у Блока: покой нам только снится. Недавно квартиру купил — опять нужно размениваться. Тесно.

— Попробовал бы через исполком. Ты же гордость района, должны помочь.

— Ходить, просить — нет, Петя, времени. Да и не один я у них.

— Ладно, — подумав, сказал Петька. — Поговорю с председателем. Мое слово кое-что значит…

— Вообще-то я отвергаю помощь больных, — смутился и забормотал Евгений Данилович. — Но ты — дело другое, школьный товарищ. Ты и без болезней, наверное, помог бы.

— Не сомневайся, — сказал Петька.

Чего только не навспоминали они за этот месяц! Палата ожидала их встреч, мгновенно подключалась со своими воспоминаниями. Хохот то и дело сотрясал отделение.

— Не был бы я заведующим, — подшучивал Евгении Данилович, — объявил бы себе выговор.

Выписывал Евгений Данилович друга даже с сожалением. Козлов зашел в ординаторскую, обнял его. Молодые доктора поднялись при этом — прощание их тронуло.

В приемном Козлов, весело и благодарно поглядывая на друга, сам напомнил о своем обещании:

— Выпишусь — пойду сразу же в исполком.

— Зачем сразу, — смутился Евгений Данилович. — Будет случай…

— Ты сам для меня счастливый случай, — как-то хорошо признался Козлов.

Потом пошли обычные для Евгения Даниловича дни. Он, как всегда, много оперировал, по-прежнему дежурил в приемном, крутился как мог.

Петька звонил, жаловался на текучку — все не получалось у них встретиться. Иногда виноватым выходил Евгений Данилович — не мог выбраться. Об исполкоме Козлов не вспоминал, а Евгений Данилович не напоминал — мало ли какие могли быть обстоятельства.

И вдруг месяца через два — бац! — категорический телефонный звонок. Сегодня суббота. Заезжаю за тобой в три — и на дачу. Можешь забрать невестку, сыновей и жену. Сколько уже собираемся — пора и поговорить.

Перезвонились через часок. Наталья была занята, отказалась ехать. Старшему он и не предложил, а Вовка обрадовался, сказал, что приедет к больнице, будет ждать.

В четверть четвертого они уже мчались на Петькину дачу. День выдался отменный. Июльское солнце не прекращало палить. Пришлось прикрываться щитками — смотреть вперед стало трудно. Настроение было счастливым. Евгению Даниловичу чудилось, что он возвращается в детство. Он говорил и говорил, а Козлов снисходительно улыбался да сзади хохотал до упаду сын. Вовке нравился такой неожиданный и непривычный юмор отца.

Евгению Даниловичу показалось, что приятель его мрачнеет — Петькины глаза ни с того ни с сего становились печальными. Впрочем, что может быть печального в такой веселый день?

Удачно проскочили шлагбаум, перекладина стала опускаться буквально следом за ними.

Дача у Петьки оказалась в лесу, вокруг корабельные сосны да могучий, по колено, черничник.

Пока Козлов загонял машину, Евгений Данилович с Вовкой ели пригоршнями ягоды, крупные, как вишни.

Они и не заметили, как Петька слетал домой и теперь звал их с крыльца, уже переодетый в джинсы и бобочку.

Евгений Данилович отыскал Вовку взглядом — рот, щеки, нос у сына были измазаны черникой, а глаза счастливо сияли, — и расхохотался.

— Ты мне нужен, — сказал Петька и, повернувшись к мальчишке, крикнул: — Гуляй!

— Такой мрачный? — весело сказал Евгений Данилович. — Не случилось ли чего?

— Случилось, старичок, случилось, — вздохнул Козел. — Светка, дочка моя, на живот жалуется, лежит в комнате.

Евгений Данилович поглядел на друга серьезно пошел к рукомойнику.

— Собирай ягоды! — крикнул сыну. — Я к больному.

— Ага, — как само собой разумеющееся отозвался Вовка.

Евгений Данилович тщательно вытер полотенцем руки, почему-то волнуясь, думая, как быть, если у девочки окажется что-то серьезное, и вошел в комнату.

— Вот, Светик, это мой друг, доктор, — немного заискивая, точно виноватый, сказал Петька.

— Здравствуй, Света.

Девочка кивнула. Судя по глазам, тяжелого здесь не должно быть.

«Сколько ей лет? — прикидывал Евгений Данилович. — Восемнадцать? Но Петр говорил — школьница».

— Шестнадцать, говоришь? — переспросил Евгений Данилович и поглядел на Петра. — На что жалуешься, Света? Что болит? — и, не дождавшись ответа, решительным жестом потянул одеяло.

— Папа! — Девочка говорила низким, будто простуженным голосом.

— Да, да, — вздрогнул Петька и стал пятиться к двери. — Забываю, что она уже взрослая.

Евгений Данилович согласился взглядом — мол, ничего не поделаешь, растут. Но было в этой улыбке и утешение — особо тяжелого он, доктор, тут не ждет, волноваться не стоит.

Он наконец дождался, когда закроется дверь, вздернул короткую рубашку, положил ладонь на живот и ахнул: «Господи!»

Лицо Евгения Даниловича изменилось, на лбу выступил пот. Он достал платок и, стараясь глядеть в сторону, сказал убитым глухим голосом:

— Какая у тебя беременность?

— Пять месяцев. — Она говорила спокойно, будто перед ней был не друг отца, а врач консультации.

Он передохнул.

— Что же я скажу папе?

Она отвернулась.

— Ничего.

От растерянности он заговорил как-то торжественно и громко:

— Подумай, Света, неужели твой отец не заслужил правды?!

Она молчала.

— Нет, нет! — настаивал Евгений Данилович. — Посоветуй, как мне быть?

— Чего вы пристали! — огрызнулась Света. — Знают они.

— Знают?! — поразился Евгений Данилович. — Но папа сказал: ты больна. Мы вместе ехали, разговаривали, он бы мне намекнул…

Она ухмыльнулась.

Евгений Данилович опустил глаза. Он не мог придумать, что бы еще спросить у девочки, покраснел от неловкости.

— Как же это случилось, Света?

— Как у всех, — в ее голосе была ирония.

Евгений Данилович окончательно растерялся. Он привык иметь дело с больными, которых спасала его решительность, но здесь, в дачной комнате, перед ним лежала дочь друга, девочка, и он, невольно теряясь, робел перед ней, чувствуя свою старомодность и неопытность.

— Ну хорошо, — забормотал он. — Тогда ответь, чего хотел от меня папа?

Она пожала плечами.

— Папа говорит: «Сюся для нас последний шанс, Сюся поможет».

Ему было неприятно, что Света вторглась в их прошлое, назвала школьным прозвищем, но он тут же отмел эту мелочь. Другая, более крупная обида, задевшая его как врача, захлестнула Евгения Даниловича. Он конечно же понял, о чем речь, и все же отчего-то переспросил:

— Чем же я могу помочь, Света?

Она с удивлением поглядела на него и… вдруг улыбнулась, словно бы пожалела этого стареющего недотепу.

— Но отец?.. Отец твоего будущего ребенка хоть взрослый?

— Десять классов закончил.

Евгений Данилович был ошарашен. И хотя глупо было это приглашение на дачу, мелка и отвратительна Петькина хитрость, но требовать логики в подобной ситуации было, наверно, жестоко.

Он распахнул дверь — Петр стоял у окна, ждал. Встретился с Евгением Даниловичем взглядом, поморщился.

— Дрянь девчонка! — с болью сказал Петр.

Отвел Евгения Даниловича на кухню, прикрыл дверь.

— Тебе поесть нужно. С дороги. Да и Вовка, наверное, не обедал. — Открыл форточку, крикнул: — Вова!

Евгений Данилович присел сбоку за кухонный стол.

— Значит, все так? — осторожно спросил Петр. — Пять месяцев?

Евгений Данилович кивнул.

— И сделать уже ничего нельзя?

— Можно сделать, — не сразу сказал Евгений Данилович.

Петр подался вперед.

— Сюся, дорогой! Такое не забывается!

Евгений Данилович чуть отстранился, как бы предупреждая Петьку.

— Не так сделать, как ты думаешь, — сказал он. — В этом я пас. Поговори с парнем, с его отцом, с матерью. Ничего страшного, если мальчишка женится, восемнадцать лет — уже взрослый.

Он увидел, как слиняла улыбка с Петькиного лица.

— Возьми моего Севку, — продолжал убеждать Евгений Данилович. — Взял жену с ребенком, она на три года его старше. А мальчишка прекрасный. Мы его любим, балуем. И чем больше вместе, тем сильнее привязываемся к нему. Уедут — будем скучать.

— Не уедут, не уедут, — механически повторил Петр, явно раздумывая о своем. И вдруг крикнул: — Но пойми, это же сын моего шефа! Как, как с ними говорить?! Шеф все знает. И молчит, стерва.

Поднялся, открыл холодильник, достал банку с кислой капустой, потом большую суповую кастрюлю. Зажег конфорку и поставил кастрюлю на плиту.

— Сюся! — не поворачиваясь, с силой сказал Петр. — Помоги, Христом-богом прошу, есть всего один выход…

— Нет, — резко сказал Евгений Данилович, делаясь, как бывало в клинике, холодно-неприступным.

Вошел Вовка, сел за стол. Молчаливое напряжение взрослых, видно, его удивило, он осмотрелся. И отец, и его приятель глядели хмуро.

— Тяжелая больная? — осторожно спросил Вовка.

— Не дай бог, Вова, так человеку болеть, — вздохнул Петр.

— Жаль.

Петр бренчал ложками в кухонном столе, поставил большие тарелки перед Евгением Даниловичем и Вовкой.

— Я супу не хочу, — отказался Вовка. — Мне бы капустки.

— Это отчего же?! — возмутился Петр. — Суп отменный. Гороховый. С корейкой. Жена варит прекрасно.

Евгений Данилович опустил глаза — ни Петр, ни Вовка не вспомнили о совпадении.

Вовка вонзил вилку в капусту, стал накладывать на тарелку.

Петр открыл бутылку сухого, налил Евгению Даниловичу.

— Мне нельзя, — сказал он, — за рулем, вас еще нужно подбросить.

— Я тоже не буду, — отодвинул стакан Евгений Данилович. Он пересилил себя, постарался снова заговорить мягко и утешительно: — Мы ведь тоже расстраивались вначале, а теперь все кажется таким естественным, поверь, не так страшно, Петр.

Козлов ничего не ответил.


Через час они снова сидели в машине. Ехали молча, Вовка несколько раз спрашивал:

— Пап, чего мы спешим? Там же хорошо было, столько ягод.

— Пора, пора, — говорил ему Евгений Данилович.

Опять удачно проскочили шлагбаум, понеслись по шоссе. Петр скосил взгляд на товарища, осторожно покашлял.

— Ты, старикашка, не обижайся, — наконец произнес он. — Но у меня бак пустой, а талоны дома забыл с этими волнениями. Ничего, если я вас только до автобуса? Они тут каждые пять минут ходят. — Поглядел в зеркало, крикнул: — Да вон. Сзади идет!

Нажал газ и молча приблизился к остановке.

Евгений Данилович старался не смотреть на сына. Что-то тяжелое будто бы навалилось на него, и Евгений Данилович вдруг ощутил себя мальчиком, которого глупо и больно обидели. Старая обида заныла с новой, удвоенной силой, и Евгению Даниловичу стало казаться, что с того военного времени прошло не тридцать пять лет, а было это недавно, только что, вчера.

На скамейке рядом с остановкой сидели паренек и девушка. Юноша тренькал на гитаре. Вовка стоял в стороне, глядел исподлобья на торопливые движения Козлова: Петр поворачивал «жигуль». И наконец газанул, не оглядываясь, на бешеной скорости.

— Вот это да! — цокнул Вовка.

Евгений Данилович сделал вид, будто не слышит. Он отступил на обочину, ждал, когда остановится автобус. Задняя дверь не открывалась — пассажиры крепко прижимали ее спинами.

Первыми сообразили, что делать, парень с девушкой, бросились к передней двери, зацепились за поручни.

Вовка тоже попытался ухватиться, но тыркался лицом в гитару.

— Сойди! Сойди! — испуганно закричал отец.

Дверь с треском захлопнулась.

— Что теперь делать? — уныло спросил Вовка.

Евгений Данилович беспомощно огляделся. К остановке ковыляла старушка с авоськой.

— Бабушка, — обратился Евгений Данилович. — Отсюда далеко до поезда?

— Минут сорок, — прикинула старушка. — Если ходко идти.

— Ну? — спросил у сына Евгений Данилович. — Как? Двинули?

Вовка стоял, думал.

— Ждать — смысла нет, — говорил Евгений Данилович, пряча глаза. — Суббота. Вечер. Народ с пляжа едет.

— Пожалуй, — согласился Вовка.

— А поезда сейчас еще не такие полные. Может, и сесть удастся.

Он говорил громко и бодро, точно этой своей шумной бодростью хотел заглушить обиду.

Вовка тихонько свистел, и смысл его песенки был ясен. Он шел чуть впереди широким мужским шагом, и Евгению Даниловичу приходилось основательно напрягаться, чтобы не отставать.

— А знаешь, пап, — с неожиданной доброй улыбкой сказал Вовка. — И хорошо, что идем! Погода! Тряслись бы в том, переполненном.

— Ну конечно! — с торопливой радостью ответил отец. Он остро и благодарно почувствовал, что парень понимает его. — Идти — одно удовольствие.

— Идти — хорошо, — поддержал Вовка. — Мало мы с тобой ходим — вот что я тебе скажу.

ВНУЧКА

Все эти дни Туся была невероятно занята. Ей буквально не хватало суток. Засыпая, она ставила один будильник на семь утра, а другой на половину восьмого. Получалось вроде предупреждения. Проснувшись от первого звонка, она не поднималась, а лежала с закрытыми глазами, ожидая второго. За эти дремотные минуты она успевала мысленно повторить те латинские названия, которые учила с вечера. Не вспомнив чего-то, Туся с ужасом представляла себя беспомощной и растерянной перед преподавателем. Особенно трудно давалась ей височная кость. Сколько в ней разных ходов и выходов, сколько отверстий и коленец! Туся учила часами, а на следующий день все опять перепутывалось.

Ассистентка кафедры, седая, мускулистая, с неподвижными свинцовыми глазами дама, слушала Тусю, плохо скрывая раздражение. При каждой ошибке она строила гримасу и поджимала тонкие бледные губы. Туся обмирала и забывала то, что знала, как ей казалось, бесспорно.

Про ассистентку рассказывали были и небылицы. Будто бы она заваливала шесть раз собственного профессора, когда он еще был студентом. Знакомые Тусиных родителей называли астрономические цифры собственных пересдач и уверяли, что хотя они работают санитарными врачами, но анатомию могли бы сдавать хоть сегодня.

Если бы Тусе несколько месяцев назад, в школе, сказали, что она так будет робеть перед преподавателем, она бы рассмеялась. Не выучить — было для нее невозможно. Туся при своей памяти могла выучить несколько страниц химии наизусть. Но здесь после первых же неудач что-то в ней словно бы надломилось, и, встречая ассистентку в институтском саду и торопливо здороваясь, Туся чувствовала под ложечкой неприятную тревогу.

Зачет она не сдала. После холодного и, как ей показалось, злорадного «садитесь» она несколько минут не могла понять, что же случилось с ней в первый раз в жизни. Особенно обидно было то, что ассистентка тут же вызвала Мишку Сверчкова, Тусиного одноклассника.

Мишка поднялся, уверенный в себе, и спокойно стал называть все по-латыни, кивая ассистентке в знак своей готовности отвечать еще и еще.

В Тусиной школе Мишка Сверчков был никем, нуль без палочки, аттестат едва-едва дотянули до четырех, а Туся — никто пока этого здесь не знает — была круглой отличницей, старостой класса. Сказать бы, что у нее двойка, а Мишка Сверчков выкомаривает перед ассистентом, — в школе бы не поверили.

Сразу же после звонка Туся подошла к ассистентке и спросила, когда можно пересдать зачет.

— Это у меня первая двойка в жизни, — объяснила она, едва не заплакав.

Ассистентка скосила на Тусю оценивающий взгляд и пожала плечами.

Сколько гневных слов мысленно бросила ей Туся! Что — двойки?! У нее не было в школе и четверок. И медаль единственная у нее, у Туси! А разве можно забыть то уважение родителей, даже родителей Мишки Сверчкова, когда она, Туся, сама проводила итоговое собрание?! А вот здесь нет ни прошлых заслуг, ни многолетнего авторитета…

Домой Туся пришла взвинченная. На кухне стыла утренняя манная каша. Дед так и не съел, капризничает. Туся обиделась на старика и, не подогревая, выскребла кастрюльку. Не нравится — пускай сам варит.

Она заперлась в комнате, достала из портфеля унесенный с кафедры череп — «плевать, если влетит!» — и стала учить. Дело пошло легче. Туся досидела до половины ночи и неохотно легла.

Ассистентка опять вызвала Мишку, хотя Туся тянула руку. Мишка отвечал не так хорошо, как раньше, и Туся умудрилась дважды, пока он думал, громко подсказать. Ассистентка, словно бы не замечая подсказки, зачла Мишке раздел.

После занятий Мишка расхлябанно подошел к Тусе и предложил помощь. Это кольнуло Тусю, и она с вызовом бросила:

— Я, к сожалению, не только занимаюсь, но еще и хозяйничаю. Родители в отпуске, а у меня дед на руках.

Она просидела в анатомичке до закрытия — уборщица с кафедры просто выдворила ее домой. Туся пришла в половине одиннадцатого усталая, повесила в ванной пахнущий формалином халат, вымылась и сразу же легла в постель — сил на повторение не оставалось.

Из-за переутомления она никак не могла уснуть; то часы тикали, то скрипел половицами дед. Туся хотела ему крикнуть, но не смогла.

Ей приснилось, что она отвечает анатомию ассистентке, и рассказывает все так, что лучше и быть не может.

Проснулась она радостная. В квартире была тишина — дед спал. Туся подумала, что не так это обременительно — остаться на месяц со стариком, фактически он ее не касается, заниматься не мешает, с просьбами не пристает, и она, если завтра высвободится время, сварит ему суп, мяса в холодильнике полно, захочет — пускай сам поджаривает.

Незаметно она стала думать про деда. До школы, когда Туся была маленькой, а старики, дед с бабушкой, жили в неблизкой Стрельне (это теперь город, а в те годы езды было часа полтора), мама то и дело подкидывала им Тусю «попастись». Бабушка была славная, разговорчивая, пекла плюшечки и пирожки для внучки, а дед, наоборот, молчун, придет с завода и закроется в пристроечке, что-то делает. Туся и теперь не могла вспомнить, говорили они с дедом когда-нибудь или нет.

В школьные годы Туся к старикам почти не ездила. То уроки, то общественные дела — мама не настаивала. Да и Стрельна стала другой — обычный город. Дед от завода получил однокомнатную, больше им и не нужно было, а старый их флигелек пошел на слом. Только не пришлось бабушке долго пожить в квартире с удобствами.

После бабушкиной смерти сразу решили съезжаться — как деда оставить одного? Стариковскую однокомнатную и свою двухкомнатную сменяли на четырехкомнатную. Из своих вещей дед взял верстачок и диванчик.

Была у него страсть к часовому делу. Наберет где-то кучу поломанных часов и ковыряется с утра до вечера, больше вроде ничего ему и не нужно.

В комнату к деду Туся, как правило, не заходила: позовет — он и выйдет. А уж если не докричится, приоткроет дверь — дед всегда в одном положении: сидит, пригнувшись к верстаку, колесики сложены в часовые стекла, вокруг попахивает нашатырем. Один глаз прищурен, в другом специальная лупа, которую дед уважительно и смешно называет микроскопом, а в руках — отверточки, щеточки или пинцет, этими инструментами он и орудует.

Туся повертелась в кровати — поскрипели пружины. Надо бы написать маме, как они с дедом живут, да ведь из-за анатомии ничего не напишешь.

Она все же мысленно сочинила подробное письмо, ответила на вопросы: белье принесла из прачечной, пенсию деду доставили, комнату проветривает. Потом Туся пожелала родителям хорошего отдыха — очень они устали за этот год. За нас, дописала Туся, не беспокойтесь, живем отлично.

Она запечатала воображаемый конверт, провела языком по клейкой поверхности и опустила в ящик на доме.

Внезапно зазвонил будильник, потом второй, опаздывать было нельзя. Преподавательница этого не любила. Пустить-то пустит, зато потом отыграется.

Туся плеснула в лицо водой, прихватила бутерброд — хоть пожевать в дороге.

— Дедушка! — крикнула она. — Я опаздываю! Сам приготовь что-нибудь!

Автобусы шли полнехонькие. Туся пробилась только в третий. Она повторяла про себя височную кость, радуясь, что хорошо все помнит, и не заметила, как оказалась около института. И все же она приехала с опозданием, влетела в комнату для занятий и мысленно ахнула: Мишка Сверчков держал в руках теменную кость, рассказывал. Туся про теменную, совершенно забыла.

— А теперь давайте вы, миленькая, — сказала ассистентка, пробивая Тусю свинцовым взглядом. И по тому, как сна произнесла «миленькая», Тусе стало ясно, чем для нее кончится и этот ответ.

Туся поднялась и, как слепая, пошла к препаратам. Она стояла, поглядывая на ассистентку, пока у той в глазах не вспыхнуло холодное осуждение.

— Так, милочка, вы скоро удостоитесь профессорского внимания, — сказала ассистентка.

На биологию Туся не пошла, проплакала целый час. Вот уж не повезет так не повезет…

Ей хотелось сейчас же бежать в школу, найти директора и просить его прийти на кафедру.

Она все же заставила себя вернуться в анатомичку и снова повторяла кости черепа.

Там и застал ее Мишка Сверчков. Постоял около Туси, подождал, не попросит ли она помощи, но Туся даже не взглянула в его сторону. У кого угодно, но только не у него! Забыл, как с каждым вопросом к ней бегал?


Порядок на кухне удивил Тусю. Она открыла холодильник — вроде ничего там не тронуто. Ушел дед, что ли?

Постучала в комнату, потом сильнее — ей не ответили. Тогда Туся распахнула дверь. На верстаке горела настольная лампа, колесики часов лежали в стеклышках, какая-то деталь была зажата в тисочках, а дед спал на диване..

Туся хотела выйти, но что-то заставило ее взглянуть в лицо старика — рот и глаза его были приоткрыты. Туся вскрикнула, пролетела перепуганная по коридору и заперлась в своей комнате.

В первые минуты она прислушивалась, не ходит ли кто, но постепенно стала успокаиваться. Она же не боится их в анатомичке. А потом, она — медик, естественник. Нет, ей не положено, нельзя терять самообладание. В конце концов, смерть — продолжение жизни.

Нужно скорее дать телеграмму маме, пусть приезжают. Но тут она вспомнила, как родители ждали отпуска, с какой радостью собирались на юг. Из-за обмена и переезда денег у них совершенно не было, и мама писала какие-то заявления и брала взаймы у знакомых. Зима тоже была тяжелой. Папа подрабатывал где только мог — читал лекции, брал работу на дом, выводил для какого-то диссертанта головоломные графики, перерисовывал и даже печатал. Воскресений не знали. И хотя Тусю не трогали — ей помимо выпускных нужно было сдавать еще экзамены в институт, — она чувствовала, как они волнуются за нее, как напряжены их нервы.

Она снова припала к двери: сердце ее стучало уже не так сильно.

И все же, что делать? Отправь телеграмму — родители останутся без отдыха. И завтра же в квартире начнутся шум, гам, разговоры. О занятиях и речи быть не может. Чем это кончится — подумать страшно.

Она чуть не расплакалась — так все выходило худо. Легла, но заснуть не могла. И деда, конечно, жалко, — хотя теперь не вернешь, — и о себе забывать не следует. Как ни считай, а неделя выпала, значит, и отработки по биологии, и новый зачет, и старый, не сданный. Ей сделалось страшно от возможных последствий. Она думала, думала об одном и том же, вздыхала тяжело, пока не забылась в глубокой усталости…


Утром Туся решала, кому же звонить. Открыла наугад настольный справочник и сразу увидела телефон завкома, вписанный рукой деда.

Заводская жизнь начинается рано. Туся набрала номер. Она сказала, что говорит внучка их бывшего рабочего, вчера он умер, никого у них не было дома, так как она занималась в институте до вечера, а мама, дочь покойного, находится за границей, в отпуске. «Надо же, как это кстати придумалось!» Голос у Туси задрожал и стих.

— Как фамилия дедушки? — спросили Тусю.

— Кошельков.

— Господи! — ахнула трубка. — Беда-то какая! Да я же с ним неделю назад разговаривал, путевку в Дом отдыха предлагал, а он отказывался, не хотел ехать. — Человек, видимо, отвел трубку, рассказывал окружающим: — Степан Степаныч умер. Кошельков. Из дома звонят. Беда-то какая! Внучка одна, а дочь за границей.

Он сочувственно заговорил:

— Вы, милая, возьмите себя в руки. Для всех нас Степан Степаныч родной человек, и завод все сделает, что нужно. Как вас зовут? Туся? Так вот, Туся, пока идите в поликлинику, потом в загс, я всего не знаю, а к трем мы подъедем. Венки, машины, все устройство возьмем на себя. Ах, какая для всех нас это ужасная неожиданность!


Поликлиника почти не отняла у Туси времени. Главный врач навел справки в регистратуре, сказал, что так как Степан Степанович не состоял на учете и не лечился, то его должны будут отвезти на судебно-медицинскую кафедру, оттуда и произойдут похороны. Туся поинтересовалась, где кафедра. Оказалось, на территории ее института.

Часа через два деда вынесли из квартиры. Два санитара долго и непонятно топтались около Туси, пока она не сообразила, чего они ждут.

Потом позвонили из завкома. Оказывается, завод сразу же выделил деньги и кто-то из цеха поехал договариваться о машинах и о крематории.

Туся повесила трубку и удивилась, какая нетрудная штука похороны.

Делать ей было нечего. И чтобы не терять драгоценного времени, она решила немного позаниматься. Сначала не могла вчитаться, но потом пересилила себя.

В дверь позвонили. Вошли несколько человек, старики и один молодой, с кепками в руках. Ничего не сказав, они гуськом проследовали в столовую, расселись кто куда и тяжело уставились в пол. В комнате сразу запахло табаком.

— Курить можно? — спросил молодой и, не дожидаясь, когда Туся кивнет, вынул сигареты. — Мне твой дед как родной был, — объяснил он Тусе. — Они с Анной Васильевной у меня на свадьбе на самом почетном месте сидели…

— Для него праздников не было, — невпопад после паузы сказал широкоскулый старик, — не мог Степаныч без дела. А часы? Выпрашивал для ремонта. И чтобы за деньги — ни-ни… — Он повернулся к Тусе: — Нам бы в комнату к нему на минуту…

Они опять двинулись гуськом. Остановились около верстака — лампочка бледно горела, на дворе был ясный хороший день, — постояли скорбно.

— До смерти колесики собирал. — Старик покачал головой. — На заводе вот такие детали, а тут и в увеличительное хорошо не увидишь.

Повздыхали.

— Награды у Степаныча были, — обратился старик к Тусе.

— Награды?

— В лаковой коробочке лежали, в верстаке.

Туся присела — коробочка, действительно, была здесь.

Старик осторожно открыл крышку.

Все повернулись. Тусе тоже хотелось поглядеть, какие награды у дедушки, но она постеснялась спросить.

— Нам пора, — сказал старик и первый пошел к выходу.

Молодой достал конверт, протянул Тусе.

— От завкома. Не очень много, но тебе пригодятся.

— Хоронить завтра будем, — напомнил старик. — Заедем к двенадцати.

Он вышел на лестницу. Туся подумала, что следовало бы, наверное, предложить чаю, да вряд ли они станут рассиживаться.

— Моя как узнала, — вздохнул старик, — так ревет и ревет. Это же надо! Да еще дочь за границей…

Конец дня неожиданно оказался свободным. Туся подумала, что нужно съездить в институт, предупредить группу. Не хватало, чтобы кто-то сказал, что она прогуливает.

В коридоре около кафедры Туся встретила ассистентку. Та шла, печатая шаг, и словно не хотела замечать Тусю.

— Нина Ивановна! Нина Ивановна, — бросилась к ней Туся. — У меня дедушка умер. Я дома одна, а мама за границей.

Она что-то говорила еще и вдруг почувствовала на своем плече сильную руку.

— Как же ты справляешься? И не думай, пожалуйста, о зачете. Это пустяк. Потом ответишь…

Неожиданная мягкость так поразила Тусю, что она всхлипнула.

— А если сейчас?.. Я учила…

Ассистентка что-то обдумывала, и, чем дольше тянулась пауза, тем искреннее плакала Туся.

— Ладно, — сказала она. — Зря в таком состоянии, успела бы после…

Они вошли в комнату, ассистентка взяла кость, спросила пустяковое и кивнула Тусе:

— Зачитываю. Я знаю, что ты учишь, но хотелось, чтобы прочнее…


На следующий день в двенадцать за Тусей заехала заводская «Волга». Солидный мужчина в шляпе сидел с водителем. Туся устроилась сзади с двумя молодыми. Заговорили о дедушке и о маме, надо же такому случиться — уехала за границу!

Около морга стояли автобусы, рядом толпились люди.

К «Волге» подошел знакомый старик с повязкой на рукаве, посоветовал Тусе:

— Ты, внучка, пересядь в головной. Там друзья Степаныча.

Туся вышла из «Волги» и сразу увидела свою группу, а среди ребят — ассистентку.

Ассистентка стояла неподвижно, вытянув руки по швам, точно в почетном карауле.

Туся прошла мимо них скорбная. «Мишка, наверное, уже знает, что я сдала», — невольно подумала Туся.


Кончились центральные районы, потом пошли новостройки и стылые пустыри.

За первым автобусом двигалось еще четыре — Туся и предположить не могла, что соберется столько народа. На поворотах мелькала «Волга» и еще легковушки, то ли случайно пристроившиеся, то ли из провожающих.

По обеим сторонам от Туси сидели старик и его жена.

— Ты сама урну не получай, погоди маму, — шептал ей старик. — Теперь и под землей-то не встретиться, вот времена.

Машины сгрудились в одном месте. Провожающие стали подниматься по широким ступеням крематория.

Около Туси опять стояли старик и его жена. Они взяли Тусю под локти и повели в зал, где на постаменте в цветах лежал дед, спокойный, даже величественный.

Встали у изголовья. Туся пыталась прочесть, что было написано на лентах, но венки глядели в другую сторону.

Музыка стихла. Наступила торжественная тишина.

Объявили митинг, и к гробу приблизился человек, с которым Туся ехала из дома.

— Генеральный, — шепнул старик Тусе.

Оказывается, генеральный начинал у Степана Степаныча еще мальчиком, как говорили тогда, в «ремеслухе». Голос директора задрожал, паузы стали длинными, и кто-то внезапно всхлипнул, рядом чаще задышала жена старика. Туся тоже стала вытирать слезы.

Потом выступали старики, и молодой, и еще человека три незнакомых. Туся невольно вспомнила маму — жаль, что она не услыхала этих хороших слов.

Когда все кончилось, генеральный позвал Тусю в «Волгу», но старик и его жена подошли к обоим, пригласили помянуть Степаныча.

— Была бы дочь, к ней бы поехали, а так только мы…

Планы у Туси были другие, но пришлось согласиться.

— Только я никого здесь не знаю, — сказала Туся.

— А тебе и знать-то не требуется, — возразил старик. — Все это друзья Степаныча. Значит, твои друзья.


В первую неделю Тусю по анатомии не спрашивали. И все же она занималась: знала, должны спросить.

После выходного дня был назначен зачет. Ассистентка, оглядев группу, вызвала Мишку. Он долго путался, казалось, вот-вот схватит двойку.

В последнюю минуту, когда ассистентка уже хотела его посадить, Мишка, угадав, что от него хотят, ответил правильно. Ассистентка, поколебавшись, зачла ему раздел.

— Вы, Сверчков, все хуже и хуже работаете, — сказала она Мишке. — В следующий раз за такой ответ зачета я вам не поставлю.

Ну вот, радостно подумала Туся, что и требовалось доказать… Она поднялась, когда ассистентка назвала ее, и уверенно, будто снова вернулась в школу, пошла к столу.

Страх прошел. Туся вдруг почувствовала, что не только не боится ассистентки, но та даже нравится ей и между ними есть что-то хорошее и близкое.

Она отвечала легко и четко, получая радость от своего ответа.

— Спасибо, — ассистентка явно старалась скрыть свое удовольствие.

Туся села. Она внезапно поняла, что трудности для нее кончились, что она всегда будет отлично учиться, сумеет снова стать первой, а может, и лучшей на курсе. Но чем веселее было на душе, тем скромнее и сдержаннее она вела себя.

Домой Туся шла пешком.

Октябрь стоял прекрасный. Асфальт и земля на бульваре были усыпаны сухими желтыми листьями.

Небо было синим, а ветви деревьев — черными.

Около дома что-то словно подтолкнуло Тусю.

Газеты в ящике оказались вынутыми…

Не дожидаясь лифта, Туся побежала наверх. Ей хотелось увидеть родителей, рассказать им, как она тут жила, какие жуткие были у нее дни и как хорошо и славно все кончилось.

Туся тихохонько повернула ключ в замке и вошла в квартиру. В коридоре громоздились ящики с фруктами. Туся хотела позвать маму, но тут увидела ее.

Темно-коричневая, похудевшая, мама стояла у косяка двери и молчаливо и странно смотрела на дочь.

— Туся, — тихо спросила мама, — а где же наш дедушка?

— Умер, — как-то торопливо ответила Туся.

— Умер? — как эхо повторила мама. — Когда?

— Да уже давно, — то ли успокаивая, то ли оправдываясь, сказала Туся. — Больше недели.

Мама растерянно оглядела прихожую и вдруг как-то медленно и тяжело стала оседать на пол.

ФИКУС

Памяти Геннадия Гора

Летними вечерами Федор Федорович любил сидеть у окна, наблюдать за двором — такие часы он сам да и его домашние называли гулянием.

Закатное солнце заваливалось за трубу соседнего дома, и, пока оно совсем не исчезало, Федор Федорович поглядывал на меняющиеся блики в оконных стеклах. Был он хотя и стар, но еще достаточно крепок, лицо сохранило следы прежней мужественности: седая щетка волос, мощный с горбинкой нос, выступающий подбородок.

По двору то и дело шли люди, и Федор Федорович по привычке считал вошедших и вышедших. Вот и сейчас женщин проследовало двадцать, мужчин — четырнадцать. Правда, в мысленную графу «женщины» занес он и двух младенцев, но в их принадлежности к женскому полу посомневался.

Все эти раздумья отвлекли Федора Федоровича от тревожащего его события — отъезда в санаторий. Беспокойство было давним, касалось оно комнаты, вернее старинных семейных вещей. Никто, конечно, Федора Федоровича грабить не собирался, дело было в другом.

Начинался ремонт квартиры, и опять, как в прошлом году, возник разговор о замене старой мебели на новую, современную. Еще в прошлом году, когда невестка, внучка и сын приобрели польскую «ганку», Федор Федорович решительно сказал:

— У себя делайте, что хотите, но меня не трогайте. Позвольте дожить так, как я жил с матерью и бабкой вашей Галиной Петровной.

— Да как можно с такой рухлядью?! — возмутилась внучка. — Людей стыдно! Если бы мы дрянь предлагали, а мы как лучше хотим!

Но Федор Федорович так на нее поглядел, что Катя стихла.

На следующий день из невесткиной половины вывезли старую мебель, но к Федору Федоровичу не зашли. Сидел он у себя в комнате и с беспокойством прислушивался, как волокут грузчики дубовый шкаф, разворачивают его с невыносимым скрежетом. Невольно поглядывал Федор Федорович на то, что удалось сохранить. Все в комнате было ему дорого: и никелированная кровать, и фикус, и резная ореховая горка, и глубокий, пусть грубоватый, стеллаж. От тяжести полки слегка просели, сдавили стекла, но раздвигать их уже не возникало особой надобности. Стояли там школьные учебники первой ступени — это Галины Петровны — и его книги по бухгалтерскому учету. Наверху была одна незастекленная полка с любимыми книгами, теми, что Федор Федорович перечитывал бесконечное число раз: все выпуски «Рокамболя» и Дюма — теперь этим сокровищам не было цены.

Жили они с Галиной Петровной счастливо, так, по крайней мере, казалось нынче. В девятьсот двенадцатом устроился Федор Федорович на Соловьевскую мануфактуру в Царское Село младшим счетоводом, дел было много, но по воскресеньям, естественно, был он предоставлен самому себе. Вино и танцы никогда Федора Федоровича не интересовали. Любил он побродить в одиночестве, шел пешком в Павловский парк, обедал в ресторане, а потом отдыхал в курзале, где часто играл шереметевский оркестр.

Галину Петровну увидел он именно там в окружении приготовишек. Сидела она недалеко от него — строгая, неулыбающаяся, в темном закрытом платье.

Потом вспомнилось ему другое. Он, Федор Федорович, около дома Галины Петровны, где-то недалеко от немецкой колонии, конец августа, жара, запах меда, а вокруг за каждым палисадником уйма прекрасных цветов, и все же хочется ему сегодня сделать что-то такое особенное, чудаческое. У немки-хозяйки бог знает за какую цену выторговал небольшой фикус и с горшком под мышкой, прикрывая свободной рукой редкие листья от ветра, мчался к Галине Петровне. «Что это, Федор Федорович?» — спросила она со смехом, а самой нравилось, что он такой выдумщик и шутник. И когда Федор Федорович поставил фикус к ее ногам, а сам упал на колено и просил руки и сердца, Галина Петровна снова смеялась, потому что попробуйте понять у него, когда серьезное, а когда просто игра.

Но к чему вспоминать старое? Как говорится, было — и быльем поросло.

Сын их Виктор женился еще студентом. Невестка им с женой понравилась, да и сейчас Федор Федорович не считал, что ошибся, — чем-то казалась она похожей на Галину Петровну в молодости: тихая, застенчивая, комнату выбрала маленькую — от большой наотрез отказалась. Правда, позднее, когда родилась Катька, старики свою сами отдали: ребенку все-таки и побегать нужно, да и справедливее так.

Пока фургон со старой мебелью еще не ушел, Катя снова заглянула к деду.

— Может, передумаешь? Теперь фикусы и такие кровати только в больницах стоят.

Федор Федорович прикрыл глаза и покачал головой: жестокая, мол, ты и грубая.

Катя махнула рукой и так шарахнула дверью, что зазвенели стекла.

Целый год с той поры к этому разговору никто больше не возвращался. И даже если полы в комнате мыли, то кадку с фикусом не двигали, а подтирали вокруг тряпкой.

Перемен в невесткиной половине Федор Федорович будто бы и не видел. Выходил из комнаты, аккуратно притворив за собой дверь, пересекая коридор, старался не замечать этих низкорослых, кажущихся безобразными шкафов, серванта и кресел, торопливо направлялся к телевизору, смотрел передачу, а сам думал, что не в родном доме все происходит, а у соседей. Потом Федор Федорович возвращался к себе — здесь вроде бы существовал островок милой для него прошлой жизни.

Между телевизором и вечерним отдыхом любил Федор Федорович почитать, а то подтаскивал стул к фикусу, обтирал каждый лист, ощущая ладонью приятную их глянцевитость.

В январе случилась в семье беда — заболела Катя гонконгским гриппом, за ней Виктор и невестка. Федор Федорович помогал больным, а вечером, в своей комнате, думал, что вот стар, да силен, никакая холера его не валит. И сглазил.

В тот же день начало его знобить, поставил он градусник и испугался — под сорок. Две недели пролежал Федор Федорович пластом, маясь головной болью, и иногда между приступами забытья вдруг различал над собой беспокойные глаза сына или невестки, и по грустным и утомленным их взглядам понимал: не очень-то они верили в его планиду.

И все же свершилось чудо. Федор Федорович начал поправляться. И когда впервые осмысленно огляделся в комнате, то увидел, что фикус тоже был болен, листья его повисли, стали как неживые, а по ободку у некоторых пошла желтая полоса.

Федор Федорович с трудом встал с постели, принес свежей воды и поставил на подоконник, чтобы за ночь выдохлась хлорка, а утром полил. Через несколько дней фикус стал оживать, листья выпрямились, стали тверже, и Федор Федорович с радостью отмечал, что вот он сам выздоравливает и фикус тоже.

— Живи, живи, братец, — приговаривал он, — что может быть лучше жизни.

Настроение у него поднялось, стало веселее. Вспомнилось, что после смерти Галины Петровны произошло с фикусом примерно то же самое. Был он страшен: длинная кривая ветка тянулась до самого потолка, листья опали — почему тогда кадку не выбросили, сказать трудно, — но потом фикус ожил, как говорят, оклемался.

О нынешнем ремонте разговор велся давно, еще до покупки новой мебели. В мае и июне ремонтировать было неудобно: у Кати в институте шли экзамены, но в начале июля невестка объявила, что днями приедут сметчики.

Ночью Федор Федорович долго не мог заснуть, раздумывая о разном, — предложение о замене мебели удалось отклонить, а в планы ремонта вмешиваться он не имел права. Вот и лежал он с открытыми глазами да отчего-то тревожно глядел в потолок.

В понедельник к парадной подошла машина, крытый автобус «раф», в комнатах и коридоре запахло краской.

Днем позвонил Виктор, чем-то явно обрадовал невестку. Она повесила трубку и направилась к Федору Федоровичу.

— А у меня, папа, новость замечательная! — загадочно сказала она. — Виктор добился для вас путевки в санаторий. Вернетесь, а у нас ни грязи, ни пыли.

Что-то царапнуло Федора Федоровича по сердцу, он сразу же поглядел на фикус, и этот взгляд не остался незамеченным.

— Ни о чем не думайте, не беспокойтесь, — поняла она. — Все, что оставили, так и будет вас ждать.


Санаторий стоял на берегу залива в песчаных дюнах. С раннего утра грело солнце, песок казался бархатным, стелился вдоль берега крупными, мягкими складками.

Утреннего солнца Федор Федорович слегка побаивался, сидел на затененной веранде, читал «Рокамболя». Любил Федор Федорович проверить себя: открывал на любой странице и тут же вспоминал, что будет дальше.

Вечерами шел он к заливу, выбирал новое место, камень или бревно, бездумно глядел на воду. Тело его словно бы подчинялось ритму прилива, казалось, кто-то покачивал его в гамаке, возникало счастливое ощущение легкости и покоя.

В санаторной палате, куда поселили Федора Федоровича, был еще один человек, Миша, студент-второкурсник. При первом знакомстве Федор Федорович расстроился: старый да малый, но паренек оказался вежливый, тихий, что ни попросишь — все сделает.

Отдых, естественно, у них протекал по-разному. Чуть свет Миша уходил на залив с книжкой, на обед тоже являлся с книжкой, вечно погруженный в какие-то свои мысли, а к ночи ложился и опять брал книжку, а то сидел за столом и что-то писал. Нравился Миша Федору Федоровичу все больше и больше: не бездельник, не пустослов, а разумный, взрослый человек. Специальности Миша учился странной — искусствоведению, а проще, как он объяснил Федору Федоровичу, критике живописи, но что это такое, до конца понять было трудно. Пару раз задавал Федор Федорович Мише прямые вопросы, смысл которых сводился к главному: имеется ли польза от такой работы нашему народному хозяйству? На что Миша отвечал уклончиво, и от всех его объяснений становилось ясно, что дело его, к сожалению, пустяковое.

Первая неделя в санатории прошла отлично. Федор Федорович начал совершать недальние прогулки, крепнул на глазах. На второй неделе поставил он перед собой дерзкую задачу — дойти до вокзала, а это минимум полтора километра.

Шел он ходко, иногда проверял пульс и радовался его здоровому наполнению. Думал Федор Федорович о Кате. Мечталось ему познакомить свою шумную, резкую, слегка легкомысленную, но неплохую внучку с этим книжником, такой человек мог бы многому хорошему ее научить.

Он заметил впереди скамеечку, хотел пройти, но совершенно неожиданно для себя испытал беспокойство. Сердце вдруг сжалось, а потом запрыгало, заплясало около горла. Дрожащими пальцами Федор Федорович расстегнул ворот и присел на скамейку. «Что это?» — спрашивал он себя, преодолевая навалившуюся слабость. Молочный густой туман застил свет, и Федор Федорович видел только что-то серебряное и волнистое. «Умираю, — совершенно спокойно понял он. — Надо же, как просто».


Когда Федор Федорович открыл глаза, небо уже потемнело. Тени деревьев лежали на дороге, и чуть впереди, как шлагбаум, краснела солнечная полоса.

Федор Федорович хотел подняться, но ноги были как ватные. Мимо шли отдыхающие, можно было попросить поискать Мишу, но Федор Федорович постеснялся. Он стал отчего-то думать о доме. Ремонтируются. Кавардак, наверное, в комнатах — трудно представить, куда они перенесли мебель.

Он внезапно вспомнил о фикусе и невольно поднялся. Что там? Сломали, забыли полить? Да, да, говорил он себе, там что-то случилось.

Он дошел до вокзала и только тогда вспомнил, что не взял с собой денег. «Все равно нужно ехать, — решил он. — Объясню контролеру — поверит…»

Дверь открыли не сразу. Катя стояла против Федора Федоровича сонная, немного растерянная, глядела с недоумением на деда.

— Ты чего? — спросила она, уставившись на его пижаму. — Выписали, что ли?

— Решил вас проведать, — схитрил Федор Федорович.

— В двенадцатом часу?! Мы и так ни ног, ни рук не чуем. Всю мебель сегодня перетаскали…

— И фикус?

— Черт бы подрал этот пудовый фикус, — огрызнулась Катя.

Дверь в комнату Федора Федоровича была приоткрыта — ремонт шел в большой комнате, — и среди нагромождения мебели он отыскал свой фикус. Был он таким же, как всегда. Может, чуть грустнее. Казался забытым среди домашнего скарба.

Федор Федорович обошел Катю, потрогал землю в кадке — сухая, принес воды и полил.

Теперь можно было присесть. Он тяжело опустился в кресло, вздохнул. Ах, как он устал за сегодняшний вечер!

Катя стояла в дверях, все еще наблюдала за ним.

— Папа! Мама! — наконец позвала она. — Поглядите, кто приехал!

Зашлепали тапочки, и Виктор спросил хриплым, заспанным голосом:

— Что? Где? Кто приехал?

Он вошел в комнату, включил свет и сам зажмурился от яркости..

— Ты это чего? — после некоторого недоуменного молчания спросил Виктор.

— Так, — уклончиво сказал Федор Федорович, стараясь не встречаться с сыном глазами. — Как, думаю, ремонт?

— Ремонт идет, — Виктор зевнул и переглянулся с женой. — А теперь — спать. Утром — в санаторий. Там хоть знают о твоем отъезде?

— Да я и сам-то об этом недавно узнал, — пошутил Федор Федорович. — Прогуливался около вокзала да и сел на поезд.

— А тебя, возможно, с милицией ищут.

— Ну уж, с милицией, — улыбнулся Федор Федорович. — В санатории каждую ночь кто-то не приходит, так им и милиции не хватит искать, а молодежь и вообще…

— То молодежь! — засмеялась Катя. — Ты, дедушка, тоже молодежь, — теперь уже до слез хохотала она, — но только молодежь девятнадцатого века.

В половине шестого Федор Федорович поднялся и тихонько прошел мимо спящей крепким утренним сном внучки. Сын ожидал его в коридоре.

— До вокзала вместе поедем, — сказал Виктор строго. — Пока я тебя сам в поезд не посажу — не успокоюсь.

В трамвае ехали молча. Виктор отворачивался, а Федор Федорович не приставал — чувствовал себя виноватым.

— Вот что, папа, — наконец сказал сын. — Только давай откровенно… Ты из-за фикуса приехал?

— Да, — тихо сказал Федор Федорович. — Понимаешь, мне вдруг стало плохо…

— О-хо-хо! — вздохнул Виктор. — О фикусе ты подумал, а вот о людях!


Переполох в санатории был страшный. Миша проснулся в середине ночи, и тишина в палате показалась ему подозрительной. Он полежал немного, прислушиваясь к шорохам, — ни звука. Вскочил и с беспокойным сердцем провел рукой по гладкому одеялу Федора Федоровича. Когда он понял, что старик так и не вернулся с прогулки, то забеспокоился еще сильнее. Мысль о случившемся заставила его одеться и бежать к сестре.

Дежурная выслушала Мишу и пошла к врачу. Доктор открыл ординаторскую не сразу, не мог понять, чего от него хотят в середине ночи, а когда открыл, долго стоял в дверях, глядя на молодого человека и сестру, уже дважды повторивших причину своего прихода.

— Пропал дедушка? Придется звонить в милицию.

Дежурный райотдела записал все приметы Федора Федоровича, сказал, что, если пропавший не явится утром, они начнут поиски.

— Да как же так! — возмутился Миша. — До утра он может застынуть.

— Ну а если пропавший ушел в гости, выпил или спит дома, — резонно заметил дежурный, — а мы весь район на ноги поставим. Нет уж, молодой человек, лучше панику не пороть.

— Да не мог он выпить, — убеждал Миша. — И в гости не собирался, честное слово.

Пришлось дежурной сестре опять докладывать доктору.

— Давайте действительно до утра подождем, — сказал он. — А вы запишите в истории болезни об исчезновении и ответ милиции укажите. Если утром обнаружат труп, словами не отговоришься — тут любая бумага больше весит.

Он потянулся и упал в расстеленную и смятую постель.

— Идите, идите, — попросил доктор. — Весь сон испортили. Придется димедрол принимать.

Около семи доктор пришел в палату, открыл чемоданчик Федора Федоровича и все перетряс: искал завещание — его не было. Оставалось ждать. Доктор пошел на кухню снимать пробу. В зале шла уборка, и за сдвинутыми и перевернутыми столами и стульями он не сразу заметил седую голову Федора Федоровича.

— Простите, — сказал доктор осторожно. — Это не вы исчезли сегодня ночью?

Федор Федорович живо повернулся, кивнул.

— Я прошу прощения, — начал он. — В некотором роде поступок мой можно считать легкомысленным, но все дело в том, что я и сам не ожидал, что уеду.

— Гм-м, — кашлянул доктор.

— Гуляя по нашей территории, я внезапно почувствовал себя худо, пришлось посидеть на скамейке, а когда я несколько окреп и решил возвратиться в палату, то вспомнил одну важную вещь и, как я считал, верную свою примету: если заболеваю чем-нибудь я, то обязательно заболевает дома и мой фикус.

Он виновато улыбнулся:

— Вам, молодой человек, это может показаться смешным, но у нас, стариков, бывает всякое.

— Кто, простите, у вас заболевает? — переспросил доктор.

— Фикус. Цветок. Он уже много лет в нашем доме и для меня больше чем родственник… — Федор Федорович улыбнулся, показывая, что шутит…

— Да-а, — протянул доктор.

— Я вас понимаю, — согласился Федор Федорович, — в наш век все это кажется ерундой, но ведь бывают, такие совпадения, что начинаешь и в ерунду верить.

— Вот с этим я совершенно согласен, — кивнул доктор, приходя в веселое настроение.

Он позвал официантку и попросил:

— Не могли бы вы принести товарищу завтрак? Он ездил в город, у него в тяжелейшем состоянии фикус.

— А что с ним? — не поняла официантка.

— Пока трудно сказать.

— Жаль, — посочувствовала официантка. — А с едой придется подождать, только загрузили котлы.

— Я подожду, — успокоил ее Федор Федорович. — А насчет болезни я вроде ошибся, зря съездил, дома все было в порядке.

— Ну и слава богу, — ласково сказала официантка.


Днем Федор Федорович гулять не смог — от разъездов и волнений чувствовал тягостную усталость. Миша, обеспокоенный вчерашним исчезновением, несколько раз забегал в палату. Федор Федорович сидел у окна — голова опущена, подбородок прижат к груди, руки вытянуты вдоль тела.

— Узнать себя не могу, — жаловался Федор Федорович. — Третьего дня так хорошо себя чувствовал.

— Полежите, — уговаривал его Миша. Помог подняться, подвел к кровати. Федор Федорович передохнул немного и тогда только стянул брюки.

Теперь он лежал один в комнате. Тело его будто бы остывало, тишайше тюкало сердце, ныли суставы, но это была не боль, а далекий отголосок боли, словно где-то в глубине все еще давала о себе знать старая рана.

Обед принесли в палату. Федор Федорович поглядел в тарелку, но к еде не притронулся — не было аппетита.

Санаторный доктор, все такой же веселый и бодрый, пришел к нему, громко поздоровался, удивился, как это люди умудряются так прекрасно выглядеть в свои восемьдесят лет, достал стетоскоп.

— Давление, как у мальчика, — позавидовал он Федору Федоровичу. — Да и сердце — прелесть!

— Но слабость…

— Слабость?! У кого теперь нет слабости! Напрыгались, наскакались, а это, простите, расплата.

Миша нервничал в коридоре, а когда доктор, все такой же быстрый, вышел из палаты и припрыгивающей походкой не слишком озабоченного своей санаторной жизнью человека, словно сам был тут отдыхающим, помчался в ординаторскую, Миша догнал его.

— Ну как Федор Федорович? — спросил он.

Доктор остановился, смерил ироническим взглядом молодого человека.

— Прекрасно! — сказал он. — По-моему, прекрасно!

— А может, ему лекарства?

— Ну что ж… Выпишите ему лекарство.

— Я не врач, — виновато сказал Миша, понимая, что он несколько обижает доктора своим недоверием.

— А я, увы, врач, — строго сказал доктор, преподав Мише урок скромности.

Весь день к Федору Федоровичу приходили в палату знакомые по санаторию, больше пенсионеры или соседи по столу, давали советы. Федор Федорович бодрился, отвечал, что здоровье у него замечательное, пульс и давление, как у молодого, только слабость.

Заснул Федор Федорович поздно ночью, и в какой-то момент привиделось ему нечто странное, будто он и есть фикус.

Он застонал. Миша, оказывается, уже стоял рядом, тревожно глядел на него.

— Сон тяжелый, — признался Федор Федорович. — Опять фикус.

— А вы думайте о другом. Вы же видели, что фикус здоров.

— Видеть-то видел, а волнуюсь. Если бы еще съездить…

— Куда вам, — возмутился Миша.

Он лег на свою кровать, повернулся к стенке. «И ведь не убедишь, не уговоришь человека, — думал Миша, — придется через пару дней самому съездить…»


Солнце с утра было жаркое, тяжелое. В городе после взморья казалось совершенно невыносимо. В переполненном раскаленном трамвае стояла тягостная духота. Слава богу, дом Федора Федоровича близко, минут пятнадцать езды. Миша вошел в парадную и впервые облегченно вздохнул: здесь было прохладно, хотя и пахло краской. Шел ремонт. Ступени покрывал слой мела.

Миша взбежал на второй этаж и в нерешительности позвонил.

Глазастая девушка в спортивном костюме возникла перед ним — он сразу понял: Катя. Брюки и рукава у Кати были закатаны, синяя трикотажная кофта плотно облегала грудь, и Миша на недолгую минуту слегка оробел, забылся, молча глядел на девушку.

— Вы из бюро добрых услуг? — спросила Катя, откидывая мокрую прядь со лба, но волосы тут же упали ей на глаза. Тогда Катя вытянула губы и подула, отчего волосы слегка взлетели.

— Нет, я от Федора Федоровича.

Она тут же заулыбалась, о чем-то вспомнила.

— Ага, вы за очками. Я так и знала, что он за ними пришлет. — Она бросила к Мишиным ногам тряпку и побежала по коридору. — Только вот не помню, куда же я их спрятала, разве во время ремонта найдешь.

Миша постоял в дверях, подумал: «Очки так очки, мне лишь бы на фикус взглянуть» — и вошел.

Чистая, выбеленная и оклеенная новыми обоями комната была загромождена мебелью. Перевернутые и поставленные друг на друга стулья, целый частокол ножек встретил Мишу. Дальше стояли шкаф, сервант, горка, железная кровать, а за всем этим в углу виднелась высокая кривая ветвистая палка. «Фикус! — с ужасом понял Миша. — Что же сказать Федору Федоровичу?»

Он шагнул к окну. В щелочку между шкафом и горкой разглядел он большую залитую мелом кадку. Обрывки обоев и куски штукатурки покрывали землю, и среди всего этого сора Миша увидел листья, такие же белые, заляпанные мелом, они валялись и в кадке, и рядом с ней. Несколько штук безжизненно висело на кривых ветвях.

Вошла Катя, услышала вздох за шкафом, заглянула туда.

— Вы наш баобаб смотрите? — засмеялась она. — Дедушкина реликвия. Погиб на боевом посту.

Она протягивала Мише футляр с очками.

— Как погиб? — переспросил Миша. — Что же теперь делать?

— Погиб и погиб, — отмахнулась Катя. — Он у меня вот где сидел, — она чикнула ладонью по горлу. — Да сами посудите, приходят ребята, удивляются, зачем мы это чудище держим…

Она спросила:

— Может, вынесем?

— Нет, нет, — испугался Миша. — Пока этого не делайте, прошу вас. Федор Федорович будет расстроен, фикус — дорогая ему вещь, он все время о нем думает.

— Бред какой-то, вот что…

— Может, и бред, — уклонился Миша, — но если человеку кажется…

— Мне тоже многое кажется, — сказала Катя. — Только нужно обо всех думать. Зачем давать людям повод смеяться? Вам бы это приятно было?

— Ерунда! — сказал Миша. — У нас в Академии художеств тоже фикус есть.

Он специально подчеркнул слово «академия», надеясь хоть этим убедить Катю.

— Вы художник?

— Искусствовед, — сдержанно сказал Миша.

— Ах искусствовед! Тогда вот что, товарищ искусствовед, давайте не будем о фикусе, поглядите, хорошо ли я выбрала обои.

— Хорошо, — оглядываясь, подтвердил Миша.

Он положил в карман очки Федора Федоровича, снова взглянул на фикус.

— Не выбрасывайте фикус, Катя, — попросил он. — А вдруг еще оживет?

Она взглянула на него холодно, что-то хотела сказать, но передумала. Вытерла ладонь о колено, протянула руку.

— Оставайтесь обедать, — предложила она. — У меня щи сегодня.

— Нет, я пойду, — сказал Миша. — Что передать дедушке?

— Очки и передайте, — засмеялась Катя.

Она вышла на лестницу, довольная, что так здорово ответила, и помахала рукой.

«Неуклюжий какой-то, — думала она, глядя, как Миша толкает входную дверь, не может ее открыть. — Несовременный».

Вошла в квартиру, собрала с пола опавшие листья, выгребла из кадки обои и мусор — ведро опять набралось верхом, — побежала на улицу.

Она мчалась к помойке, крепенькая, невысокая, с закатанными до колен брюками, тугая ее кожа отливала на солнце маслянистым загаром.

Два парня увидели ее издалека, взялись за руки, пересекли путь.

Катя кинулась на них со смехом, разорвала цепь, пролетела дальше.

— А девушка ничего, — бросил один. — С полным ведром — это, говорят, к счастью.

— К моему счастью или к вашему?

— Вы и без того счастливая, — сказал парень, — если на помойку райские листья несете.

— Если бы райские, — засмеялась Катя. — Это от фикуса.

— Не может быть! — ахнул парень. — Фикусы вымерли вместе с мамонтами.

— Точно, — кивнула Катя. — Наш фикус последний.

Она передала ведро парню, и, пока тот стучал им по металлическому баку, переговаривалась с его товарищем, и все смеялась, смеялась…


До вокзала Миша дошел пешком, раздумывая о странном совпадении. Лучше ничего не говорить Федору Федоровичу, сделать вид, что дома полный порядок.

Он сел в электричку. Окна были открыты, легкий ветерок приятно пробегал по вагону. Море уже несколько раз внезапно появлялось из-за леса, оно будто бы дремало от этого жаркого, изнурительного дня.

Приближался вечер. Солнце садилось в воду. И каждый раз, когда электричка выскакивала на открытую прибрежную полосу, Мише казалось, что солнце будто бы тает, уменьшается и бледнеет, пока оно и действительно не превратилось на горизонте в узкую багровую полосу.


Перед входом в санаторий стояла «скорая помощь». Миша заметил машину издалека, побежал.

Вокруг бродили отдыхающие, ждали, кого вынесут, в однообразной санаторной жизни и такое событие было интересным.

«Лишь бы не совсем худо», — думал Миша.

Он почувствовал, что очень устал, — город в эти дни был как огромный противень, и единственно, чего бы ему хотелось теперь, — выкупаться.

Он взбежал по лестнице, распахнул дверь.

Федор Федорович лежал на кровати, и от вздернутого его большого с горбинкой носа и поджатых губ дохнуло холодом.

Врач «скорой» писал за столом. Миша поздоровался, чувствуя, как пересыхает у него в горле, подошел к кровати. Он уже хотел спросить: «Все?» — но Федор Федорович открыл глаза.

— А я был у вас дома, — как-то очень взвинченно заговорил Миша. — Вам все кланяются. И фикус в полном порядке. Вы зря волновались. Я даже удивился, какой он еще красивый и сильный. Представляете, доктор, — громко и весело говорил Миша, — у Федора Федоровича в городе есть фикус, ему столько же лет, сколько хозяину. Ну, — засмеялся он, — если и не столько, то чуточку меньше…

Миша чувствовал, что говорит фальшиво, но страх будто бы подгонял его. Он повернулся к доктору, надеясь, что тот его поддержит, что-то скажет Федору Федоровичу.

Доктор действительно перестал писать, глядел на шустрого молодого человека с осуждением. Потом недовольно кашлянул и сказал:

— Чем болтать лишнее, принесли бы лучше носилки.

ЗОЛОТЫЕ РЫБКИ

Вызовы шли ерундовые. На последней квартире, заставленной хрусталем и бронзой, бабушка и прабабушка метались вокруг вопящего годовалого толстяка, который, если им верить, проглотил чуть ли не бильярдный шар.

Нина Гавриловна, молодой врач, только что устроившаяся на «скорую», включилась в общую панику. Она мяла живот ребенку, а тот кричал все громче и пронзительнее.

Фельдшер Дмитрий Иванович Никитин, а на станции, среди своих просто Митя, студент пятого курса, стоял в стороне с унылым, скучающим видом, терпеливо ждал, когда закончится этот идиотский спектакль.

— В больницу придется, — наконец сказала Нина Гавриловна ту фразу, которую Митя давно ждал.

Он переглянулся со вторым фельдшером Варей, исполнительной и молчаливой, обреченно вздохнул и завел глаза к потолку, как бы сообщая свое отношение к доктору.

— Дмитрий Иванович, вы человек опытный… поглядите, — Нина Гавриловна посторонилась.

Митя иронически смотрел на нее.

— Дмитрий Иванович почти доктор, — объяснила Нина Гавриловна. — В следующем году кончает институт…

Митя устало повернулся и пошел в ванную. Включил воду и долго разглядывал в зеркало прыщик. «Чучело гороховое, — ругал он врача. — Сколько всем глупой работы!..»

Сполоснув руки, принял у испуганной бабушки полотенце. «Противное дежурство, — раздумывал он, вытирая палец за пальцем. — Согласился зачем-то, поменял… А завтра и бригада отменная, одни асы, не такой детский сад. С этой птичкой и за половину суток напляшешься. Шар проглотил! Делать ему больше нечего…»

Он вернул полотенце, поднял руки, как истинный хирург перед операцией, вошел в комнату.

Нина Гавриловна отступила, дала Дмитрию Ивановичу место. Он положил холодную ладонь на живот ребенка, тот вздрогнул от неожиданного ощущения и вдруг обнажил десны в улыбке.

— Солдат! — похвалил его Митя и забарабанил по животу пальцами, потом внезапно надавил у пупка.

Перепуганное лицо Нины Гавриловны было покрыто красными пятнами.

— Какой он проглотил шарик? — поинтересовался Митя.

— Такой, — бабушка протягивала Мите крупный, чуть ли не с куриное яйцо шарик.

Митя подкинул его на ладони, вернул бабушке.

— Проглотите! — приказал он. Нина Гавриловна вспыхнула.

— Но я… не могу, — бабушка смотрела на фельдшера удивленно.

— А почему вы решили, что он может?

— Было два, — бабушка опять принялась за свое. — Мы пришли из кухни, он кричит, а на кроватке один шарик…

Митя неожиданно пересек комнату и вытащил из-под телевизионной тумбочки пропавший, второй. В машине хохотали до слез.

— Надо же! — повторяла Нина Гавриловна, вытирая глаза. — «Проглотите!» А я-то, я-то всерьез…

— На «скорой» нельзя терять чувство юмора, — кивал Митя, довольный собой. — Иначе хана, заездят…

Он взглянул на часы: до конца дежурства оставалось немало.

— Хорошая у вас работа, — позавидовал медикам водитель. — И посмеяться случается, и поплакать. А у нас? Каждый гаишник на тебя глаза пялит.

— Шел бы к нам санитаром, — пригласил Митя. — Семьдесят ре ни за что платят, ответственность — ноль, а удовольствия — по уши.

Он переждал, когда стихнет в машине смех, сказал серьезно:

— Сейчас как дадут вызов этаж на шестнадцатый. И без грузового лифта. А дедушка или бабушка килограммов на девяносто, вот и позавидуешь… А ты, между прочим, в это же время одеяльце постелешь в кузовке да на носилочках и прикорнешь часик, а?

Шофер хотел что-то ответить, но загудела рация.

— Троечка? Троечка? — искала радистка. — Где вы?

— На Моечке, — срифмовал Митя.

Он записал адрес, пометил «плохо с сердцем» и нарочно громко повторил:

— Поняли, пятнадцатый этаж!

Положил трубку.

— Ну вот, если еще и лифт не работает, то я просто оракул.

Все опять рассмеялись, но уже не так весело.

…Грузовой действительно не работал, поднимались в обычном пассажирском. Мите хотелось предупредить Нину Гавриловну, чтобы она не спешила хватать в больницу, но передумал: может, и обойдется.

В коридоре было не повернуться, типичная однокомнатная живопырка.

— Строят так, чтобы всем равномерно было тесно, — пошутил Митя.

Девочка лет тринадцати с большими тревожными глазами метнулась к Нине Гавриловне, выхватила курточку и, приподнявшись на цыпочки, повесила на гвоздь.

Беспорядка не было, но во всех этих гвоздях и висевшей ветхой одежде чувствовалось нечто старое, уходящее.

— Больная здесь, — девочка распахнула дверь, давая дорогу Нине Гавриловне и фельдшерам, и тут же шагнула к Варе, у которой в руке был кардиограф, понесла его к столу, держа перед собой, как тяжелый и раскаленный утюг. Поставила со стуком, вызвав у вошедших молчаливое неодобрение.

Комната оказалась просторной, с несусветными разнообразными вещами, каким-то образом сохранившимися здесь из другого, уже забытого времени. На полу лежали многоцветные половички из лоскутков, чистенькие красные, синие и белые тряпочки чередовались рядами. У правой стены стояла высокая и широкая железная кровать с никелированными набалдашниками и блестящими шариками на выгнутых прутьях — этакая мечта пятиклассников, собирающих металлолом. На кровати лежала старуха с лицом усталым, страдающим, тихо стонала.

За квадратным, темным, со вздутой фанеровкой столом виднелось кресло, около которого горбился дед, когда-то несомненно высокий, а теперь ростом с внучку, морщинистый, с застывшими, неподвижными, будто бы остановившимися глазами-точками.

Звонок и шум в коридоре заставили старика подняться, но теперь, попривыкнув к медикам, он снова пытался сесть на место.

Нина Гавриловна устроилась на краю кровати, перекосила матрац. Старуха охнула — покачивание принесло боль. Девочка повторила ее стон, но, испугавшись своей слабости, отвернулась. Она так и стояла у большого, хорошо освещенного аквариума с искусными резиновыми и стеклянными трубочками — делом чьих-то умелых рук — и шмыгала носом.

В воде медленно и с достоинством, как фрейлины на балу, проплывали золотые рыбки. Они лениво шевелили хвостами-шлейфами, останавливались друг против друга, словно поприветствовали, расходились. Причудливые водоросли покачивались над ними.

Фельдшер Варя принялась зачищать батарею парового отопления, готовила заземление.

— Сходи, намочи электроды, — попросила она Митю. Он пошел в ванную. Девочка бросилась за ним с полотенцем-тряпочкой.

Живот у старухи был болезненный. Нина Гавриловна стояла около кардиографа, смотрела на бегущую ленту.

— Кровь давайте посмотрим, Дмитрий Иванович, — попросила она Митю и опять покраснела, точно уличила себя в чем-то незаконном. — Инфаркта не видно.

— Мне нетрудно, — сказал Митя так, что Нина Гавриловна снова вспыхнула, однако решения не отменила.

Митя достал пробирки, баночку с уксусной кислотой. Докторша о чем-то кудахтала со старухой, — дело явно попахивало госпитализацией; эта дура действительно может заставить тащить бабку с пятнадцатого этажа.

«Торопиться не будем, — успокоил себя Митя. — Не с выработки получаем».

Он кольнул бабке палец, насосал капельку крови, замахал смесителем.

Дед еще уменьшился за это время, втянул голову в плечи, подобрал ноги — этакий гномик в огромном кресле, — шевелил губами, беседовал сам с собой.

— Бабка, бабка, — вслух сказал он, — что ты наделала?!

— Что наделала? — переспросила старуха. — Я разве виновата?

— Успокойтесь, — Нина Гавриловна гладила ей руку. — Не нужно волноваться, бабушка.

Митя заглянул наконец в окуляр — лейкоцитов было полно! — поднялся и, ничего не объясняя докторше, пошел промеривать коридор. Носилки, конечно же, не повернутся. Придется ставить в дверях, а старуху нести до выхода на руках, здесь и укладывать. При таком весе нужно четыре здоровых мужика, а если учесть этажность, то и восемь не помешает.

Митя взглянул на часы, было четверть седьмого — время, когда приходят с работы, тем более что в семь футбол по телеку, все норовят поспеть. Тут-то мы их, хануриков, и схватим!

Он вернулся в комнату, принялся считать лейкоциты. Сетка Горяева была заполнена белыми кровяными тельцами.

— Много? — осторожно спросила Нина Гавриловна. Митя написал цифру. Нина Гавриловна вздохнула: сомнений не оставалось, нужно госпитализировать.

— Похоже на поджелудочную, — сказала она. — Будем поднимать носилки..

Девочка всхлипнула, уткнулась лбом в аквариум, рыбы заметались от легкого толчка.

— Бабка, бабка, — сказал дед, — что ты наделала?

— А что наделала? — теперь спросил Митя.

— Старый он…

— Нет, нет, — приставал Митя. — Чем-то вы провинились, сознайтесь, бабуля.

— Да ничем! — крикнула она. — Перестань молоть, дед!

Митя отодвинул микроскоп, поднялся.

— Танюша, — позвала внучку старуха, разделяя слова долгими и тяжелыми паузами. — Маме телеграмму отбей, потому что самой не справиться. Пусть едет. А ты пока рыбок не забудь. И за дедкой ухаживай. А денежки у меня в ридикюльчике, что за шкафом, бери. Пенсию двадцатого принесут, деду выдадут, а мою я сама…

Она закинула голову, затихла.

— Воду рыбам смени. Они нежные, в старой воде им тяжело. Соседей попроси, лучше Марковых, к Петровым не нужно, им всегда времени нет…

Она передохнула, хотела еще что-то прибавить, но дед снова перебил ее.

— Бабка, бабка, — уныло произнес он, — что ты наделала?..

Митя пожал плечами и прикрыл дверь.

Шофер спал на носилках. Митя похлопал его по спине, заставил встать.

— Летательный аппарат требуется, — объяснил он. — Будем спускать старушку. Придется спать сидя.

— Куда едем? — шофер не понял спросонок, смотрел удивленно.

— Пока на пятнадцатый этаж, труженик баранки, — сказал Митя. И предложил: — Имеешь возможность стать санитаром…

Шофер вышел из кузова, поежился, поглядел вверх. Митя вытаскивал носилки.

— Ну? Решил? Принимаем без конкурса.

— Иди ты! — беззлобно сказал шофер и стал залезать на свое место, в кабину.


Нина Гавриловна уже собралась, Варя зачехлила кардиограф, ждали Митю. Носилки не проходили в дверях, поэтому их пришлось оставить на лестнице. Танюшка бегала по квартирам, собирала мужчин.

Скрипнула дверь, раздались голоса. Митя выглянул — в коридоре толпилось шесть человек, один, правда, был негоден, пожилой и хилый. Митя тут же отмел его.

— Еще рядом ляжете.

— Да я здоровый, — доброволец сопротивлялся.

— Нет, нет, — распоряжался Митя, — других найдем.

Он вынес одеяло, постелил на носилки, вернулся за думочкой. Стол отодвинули в сторону. Дед теперь странно смотрелся в пустом пространстве, как король на троне.

Старуха лежала неподвижно, вытянув руки вдоль тела, слушала, как Митя объясняет мужчинам задачу.

— Возьметесь одновременно. По моей команде. Развернетесь. И понесете ногами к двери. С другой стороны поддерживать не нужно, не пройти всем. Поняли?

— Так точно, — по-военному отрапортовал белобрысый парень.

— Ого! — похвалил его Митя. — Армия с нами — значит, победим.

Восемь рук подняли старуху над кроватью и под Митины приказы: «Давай, давай, разворачивайся!» — понесли к лестнице.

— Бабка, бабка, — вслед сказал дед, — что ты наделала?..

— Анализы твои не получены, — уже из дверей ответила старуха и тут же застонала — переноска причинила ей новую боль.

Танюша ждала мужчин на площадке, придержала бабушкину голову, припала щекой.

— Следи, чтобы дедуля сахар не ел, нельзя.

— А ты поправляйся.

— Взяли! — скомандовал Митя.

Мужчины подняли носилки, потащили вниз. Лестница была приличная, Митя сопровождал сзади этажа два, Варя и Нина Гавриловна шли впереди. Нужно было собрать микроскоп и реактивы, и Митя крикнул своим, что должен вернуться.

Несколькими прыжками взлетел вверх, вбежал в комнату. Дед сидел на прежнем месте, глядел в стену.

Квартира теперь производила странное впечатление: на кровати лежала мятая простыня, половики сбиты, отброшены ногами в угол, стол в стороне, на нем валялась испорченная лента кардиограммы, заляпанная чернилами, да лабораторная сумка с несобранными пробирками и реактивами.

— Бабка, бабка, — покачал головой дед, — что ты наделала?..

— Нету бабки, — объяснил Митя.

Он знал, что торопиться не стоит, — куда спешить, пока мужчины несут старуху. А главное, если оказаться на станции в восемь, то дадут еще вызов и домой попадешь не в половине десятого, а часов в двенадцать. Завтра к девяти в институт, уже не выспишься. «Вот так и идет жизнь, — думал Митя, жалея себя, — работаешь, работаешь, никаких сил не хватит, пока станешь врачом».

По щекам деда текли слезы. Митя недовольно скосил на него взгляд и прикрикнул:

— Перестань, дед! И так тошно.

В пробирке оставалась уксусная кислота, нужно было пойти на кухню, вылить в раковину, но Митю разобрала такая злость от этой паршивой работы, что он чуть не выплеснул кислоту на пол.

— Блюдце бы нужно, дед, блюдце! — строго и требовательно попросил он.

Старик глядел на фельдшера, не шевелился.

Митин взгляд упал на аквариум. Твердым шагом он пересек комнату, опрокинул пробирку и, почерпнув воды, тщательно сполоснул ее.

Золотые рыбки метнулись в стороны, бросились вверх, к воздуху, потом, потеряв привычную величественность, понеслись вниз.

Митя забрал кардиограф в одну руку, лабораторную сумку в другую, пошел к выходу.

— Спасибо! — неожиданно поблагодарил дед, о чем-то вспомнив.

Пришлось оглянуться: старик незряче уставился в стену.

На поверхности аквариума среди зеленых водорослей покачивались, как поплавки, красные рыбки. Митя прикрыл дверь.

Нужно было спешить — бабку, вероятно, уже занесли в машину.

МОРЕ ДОЛЖНО БЫТЬ СИНИМ

Даже в летние каникулы отец вставал не позднее половины восьмого. Вскакивал с кровати — «катапультировал», по Тошкиному выражению, — разминался, похрустывая суставами, растягивал эспандер и, наконец, кидал к потолку гири, пофыркивая и ухая при каждом взмахе.

В эти минуты Тошка тоже был обязан «катапультировать». А если он продолжал лежать, то все кончалось худо. Предупреждений отец не делал, уговаривать не любил. Он запускал руку под одеяло, находил Тошкину ногу и, посмеиваясь, поднимал сына над кроватью.

После зарядки бегали трусцой.

Из дома Тошка выходил вялый, веки словно набухали за ночь, и Тошка ничего вокруг себя не видел. Постепенно окружающее прояснялось. Тошка начинал замечать, как рассасывается туман над озером. Толстый слой ваты в небе словно бы утончался, по всей его поверхности появлялись дырки, в них проникали солнечные лучи, живые, подрагивающие, похожие на паутину.

— Не вертеть головой! — командовал папа. — Дышать ровнее! Следить за ритмом!

Особенно было интересно, когда день сразу начинался ярко. Так, что в глазах жгло! Бежишь, щуришься, а деревья становятся черными, листья — черными, солнце — огненным, а когда пробегаешь старое дерево, сухостой, где и вообще нет ни одного листика, то ветки словно прочерчены тушью. Много черных росчерков в синем-синем пространстве.

Начинать бегать всегда неохота. Если бы отец разрешил брать с собой Чуньку, то бегать было бы веселее. Чунька — пес, друг и бродяга. Вообще-то Чунька — домашняя собака. Сколько бы Чунька ни шастал, ни бродил, ни болтался по задворкам, домой он приходил. Ругать Чуньку за постоянные побеги несправедливо. Хозяева дачи, мамины тетя и дядя, здесь подолгу не жили, дача пустовала. И чтобы поддерживать порядок, они просили маму, Тошку и папу жить у них летом.

Как Чунька кормился зимой — неясно. Будка у него была, но соседи рассказывали, что постоянно видели его у магазинов в центре поселка, где он дежурил вместе с другими собаками.

Вот из-за этой Чунькиной неприкаянной жизни отношения у него с папой сложились трудные. В чем только папа его не обвинял! И бродяга! И глисты! И источник антисанитарии…

Помочь Чуньке Тошка не мог — любая попытка к примирению обостряла отношения с отцом.

Надо сказать, что сам Тошка считал каникулами только один месяц — июнь, когда жили они вдвоем с мамой. Папа в это время принимал в школе экзамены.

Работал папа всегда с повышенной нагрузкой. Троечников оказывалось столько, что и подумать об отдыхе было нельзя.

Мама говорила, что папа беспощадный учитель. И тот, кто у него имеет тройку, в другой школе имел бы пятерку, а кто у папы имеет четверку, тому ставили бы шестерку, не меньше.

Этой шутке Тошка верил.

Сам папа неоднократно повторял: раз могу я — могут и другие.

Например, Иванов из девятого «А» долгое время был лишен абстрактного мышления, но папа с ним позанимался индивидуально, и Иванов стал получать твердые тройки.

И все же Тошка завидовал папиным ученикам. Им легче. Вот, например, Тошка любит рисовать, но папу это не радует. Сын математика, говорит папа, обязан знать математику. И хотя в Тошкином классе все решают задачи с цифрами, папа заставляет Тошку решать эти задачи с буквами.

Бывает, Тошка не выдержит, всплакнет, но папа подождет некоторое время, а затем сдержанно скажет:

— Мужчине нужно готовить себя к главному.

— Но математика, — возразит мама, — не единственное занятие для современного человека. Я библиотекарь, и дело свое тоже считаю серьезным.

Ирония — папино оружие.

— Считай, считай, — весело скажет папа. — Только ответь: если рисование — серьезное дело для Тошки, что он изобразил здесь? — И папа протянет рисунки. — Крокодила с собачьим хвостом? Зебру на коротких ногах?

Мама, конечно, защитник худой. Да и не умеет она спорить с папой. Повертит Тошкины листочки в руках, скажет с сожалением:

— Ну, это, предположим, у него не вышло, но другое-то получается.

— Возможно, — вроде бы согласится с ней папа, — только я другого не видел.


В первые дни после переезда на дачу папа говорит только про экзамены. На выпускном десятиклассники благодарили его больше других. По крайней мере все высказывались одинаково: математика при поступлении в институт им не страшна.

— Последний день окупает все предыдущие, — уверяет папа. — И я как учитель имею право помнить только про последний день.

Раз папа говорит — значит, так и есть. Папа вообще не ошибается, разве что с Чунькой. Чунька добрый, ручной и послушный. И почему Чуньке нужно запрещать ходить к магазину? Там его друзья. А кто может без товарищей?..

Когда Тошка и Чунька вдвоем — с Чунькой можно делать все что угодно. И за хвост потянуть. И перенести с места на место.

Чунька спокоен. Тянешь его за хвост, а он едва повернет голову, скажет глазами — отстань. Вроде бы объяснит: это же хвост, а не метелка.

Тошка любит рисовать Чуньку. Положит кусочек сахара на диван, когда папа на пляже, постучит по обивке, даст сигнал, Чунька запрыгнет. Лежит, хрупает сахар, хвостом помахивает, благодарит Тошку за угощение.

Тошка достанет краски, разложит бумагу, проведет линию, схватит живой Чунькин контур. И — пошло-поехало!

После рисования они отправляются в лес. Тошке кажется, что именно после рисования он все в лесу лучше видит. Солнце высоко-высоко, красное, будто в огне. Вода на озере черная, страшная.

У каждого встречного Тошка спрашивает время. Опаздывать нельзя, иначе останешься голодным, — такой у папы принцип.

Несколько раз Тошка опаздывал, папа его вроде бы не замечал до самого ужина.

Папа никогда не бывает доволен тем, как мама воспитывает Тошку. Он ей об этом говорит постоянно. Папа только и делает, что перевоспитывает Тошку.

Назиданий папа не любит, он любит убеждение, поэтому по всякому поводу вступает с Тошкой в открытый спор.

Бывает, подойдет папа сзади, когда Тошка рисует, потянет к себе листок, разглядывает, покачивает головой, потом спросит будто бы невзначай:

— Что здесь, позвольте узнать, накарякано? Если дом, то отчего не соблюдены параметры? Забор равен по высоте деревьям. Река шириной с калитку. Пошли, Тоша, на улицу, поглядим своими глазами.

Тошка, конечно, на улицу выйдет, но как только рисовать начинает — история повторяется.

— Эх ты! — ругает его папа. — Одни люди на ошибках учатся, а ты одни ошибки делаешь.

Тошка молчит-молчит, а потом вдруг скажет:

— По-другому некрасиво выходит.

— Как?! — ахнет папа. — По-твоему, если забор больше дома — это красота?

Еще больше папу огорчает, что Тошка путает краски. Листья на деревьях черные, солнце красное. Папе досадна Тошкина слепота. Он глядит-глядит на странные эти художества, потом даст зеленый карандаш, скажет решительно:

— Траву нужно рисовать зеленым. Листья — зеленым. Море — синим.

Тошка не спорит. Возьмет у папы карандаш, но тут же ему наскучит рисование, он попросит разрешения и уйдет к Чуньке.

Особенно папа отчаивается из-за Тошкиного чтения. Мама его все сказками балует. Или какими-то фантазиями, вроде «Малыша и Карлсона». Этого «Карлсона» Тошка наизусть знает. Папа отберет книгу, уведет Тошку на вечернюю прогулку, старается утомлять его дальними переходами. По крайней мере после таких прогулок Тошка отменно спит.

Но при маме — это по субботам и воскресеньям — Тошка подолгу просиживает с книжкой. А когда нужно спать, он воображает себя Карлсоном, летит с ним и с Чунькой на крышу.

Один раз папа его спросил:

— Ты чего, Тошка, булькаешь?

А Тошка:

— Пропеллер завожу.

Папа пришел в ужас.

— Хватит, — сказал папа, — женского воспитания! Сын должен вырасти мужчиной, инженером, а не конфеткой-тянучкой.

От переживаний папа уходил поговорить с соседом. С чужими детьми, жаловался ему папа, все умеешь, а со своими что-то обязательно не получается.

И хотя папа к себе такие слова не относил, но расстраивался. Особенно стало ясно, что папа прав, после того, как Тошка несколько раз во сне плакал.

Мама шла будить Тошку.

— Сон у него тревожный, — объясняла она папе.

Папа угрюмо молчал.

— Ну чего тебе снится? — спрашивала ласково мама и гладила сына по голове.

И вдруг на мамин вопрос Тошка ответил четко и членораздельно:

— Чунька разбился. Моторчик отказал.

— Успокойся, — сразу же начала утешать его мама. — Чунька в будке. Спи. Утром вы в лес пойдете.

Она посидела немного рядом с Тошкой, а когда убедилась, что он спит, вернулась к себе.

Папа лежал все это время, раздумывая над словами сына.

— Какой нервный парень! — горько вздохнул папа. — Я уверен, пора бить тревогу. А дружба с бездомной собакой добром не кончится…

— Спи, — попросила его мама. — Никакой тревоги бить не нужно. Просто у нас впечатлительный мальчик.

— Твоими бы устами да мед пить, — сказал папа.

Мама уехала на работу, а папа сходил в магазин, приготовил обед и вышел на балкон, чтобы позвать Тошку.

Сын играл на дворе с Чунькой, падал на траву, а Чунька налетал на Тошку, вставал на него передними лапами как победитель. И лаял. Тошка смеялся и пытался подняться, а Чунька тыркал мордой ему в лицо.

«Кошмар!» — сказал себе папа.

— Нет, нет, — захлебываясь от смеха, кричал Тошка, — это не по правилам! Ой, щекотно! Ну чего ты плюешься, Чунька!..

Чунька переставлял лапы и снова тянулся к Тошке.

— Подхалим! — хохотал Тошка. — Подлиза! Глупая собака! Сколько будет дважды два?

Чунька весело лаял, а Тошка продолжал хохотать, лежа на спине.

— Нет, не два, а четыре! Не знаешь, не знаешь, глупая голова!

Папа пожал плечами, вернулся в комнату. Открыл последний Тошкин альбом, перелистал рисунки. Странно! Отобрал самые-самые, скатал в рулон, перевязал ниткой — набралось штук двадцать.

На дворе ничего не изменилось. Чунька стоял на Тошке, и теперь его грязное брюхо почти касалось лица сына.

Раздражение овладело папой, он сосчитал до десяти, как делал иногда на уроке, и очень спокойно позвал:

— Анатолий, обедать!

— Мы играем, — отозвался Тошка. Домой уходить не хотелось.

— Обедать, — строго повторил папа. — Потом едем в город!


Духота в городе стояла невообразимая. Папа ждал автобус возле дороги, а Тошка ближе к дому, и ему казалось, что камни на этой жаре дышат. Тошка приложился ладонью, потом ухом — действительно, дыхание было. Вдоха, правда, он не слышал, но выдох был продолжительный.

— Чего ты? — спросил папа.

— Да так, — схитрил Тошка.

Потом они ехали в автобусе. Тошка глядел в окно. В городе интереснее, чем на даче. Разнообразнее.

По бульвару с собакой боксером прошла девчонка. Боксер усталый, разморенный от жары, язык вывалил чуть ли не до земли, а на шее ожерелье медалей белых и желтых. А девчонка вытянулась от зазнайства, нос задрала, будто бы это она за свою красоту медали получила.

У витрины галантерейного магазина две тетки с застывшими лицами, а за их спинами — манекены: выражение глаз и прически точно такие же, как у теток, только теток еще не успели поставить за стекло. Тошка хотел показать папе, но было поздно. Проехали.

Мимо своего дома папа и Тошка прошли быстрым шагом. Почему прошли — Тошка не спросил.

Впереди возникла детская поликлиника. Папа потянул на себя дверь, пропустил Тошку, — жара схлынула, здесь было прохладно.

— Никого, — поразился папа. — Работнички!

В окошке за стеклом сидела сонная регистраторша и бесцветными глазами глядела на папу.

— Идите без номерка, — сказала она. — В сороковом кабинете.

— Благодарю вас, — вежливо сказал папа и повернулся к сыну: — Вперед, на четвертый!

Тошка мгновенно все понял, понесся по лестнице, но папа его настиг, и они, хохоча, стали пытаться обгонять друг друга — то вперед вырывался папа, то Тошка.

Поликлиническая нянечка со шваброй прижалась к перилам, сказала с осуждением:

— Ну и больные!

— Мы не больные, — объяснил Тошка. — А здоровые!

— Здоровым чего по поликлиникам шататься, гулял бы себе.

— Пришли — значит, нужно, — крикнул Тошка.

— Не груби, — остановил его папа, хотя Тошка и не собирался грубить, а просто ответил на вопросы.

Около сорокового кабинета папа передохнул, одернул рубашку, стеганул ладонью по брюкам, вроде бы смахнул пыль.

— Погоди, — попросил папа Тошку перед тем, как открыть дверь. — Займись пока чем-нибудь.

Тошке было все равно, где ждать, в коридоре еще интереснее. Он походил между огромными кадками с пальмами и фикусами, осторожно качнул самую крупную ветку.

На столиках лежали книжечки и листочки про грипп и кишечные заболевания.

Тошка прочитал все заголовки, но дальше разбирать не стал, неинтересно.

Зато обратная сторона листиков была чистой. Тошка достал карандаш, решил порисовать. Фикусы он превратил в гигантские деревья, обвил лианами — получились джунгли. На пальмы Тошка развесил обезьян вниз головами. Некоторые раскачивались на хвостах и показывали друг другу языки и фиги.

Из кабинета выглянул папа, позвал его.

— Разговаривай, — успокоил его Тошка. — Я посижу.

— Ты нужен.

— Зачем? — Тошка сложил рисунок вчетверо, поднялся.

Доктор оказался маленький и очень добрый. Кого-то он напоминал, сразу не сообразишь. Голова у доктора была острием вверх. Шея толстая, шире головы, а дальше плечи, ненамного шире шеи. Тошка вдруг понял, что доктор похож на ферзя, — такая фигура есть в шахматах. И если доктора поставить на огромной доске в угол, то все сразу бы увидели и оценили их удивительное сходство.

Они поздоровались за руку, доктор тоже с интересом стал разглядывать Тошку.

— Здравствуй, — сказал доктор тонким, придушенным голосом. — Сними-ка рубашечку, сыночек…

— А я здоров, — сказал Тошка и поглядел на папу. Кто-кто, но папа-то это хорошо знал.

— Все равно, Тоша, нужно показаться, — успокоил его папа.

Он сам помог Тошке раздеться — доктора не хотелось задерживать, — подтолкнул сына.

Доктор вынул блестящий молоток, повертел в руках, но к Тошке пока не приблизился.

— Как ты спишь, Толя? — спросил доктор, внимательно разглядывая Тошку.

— Хорошо, — уверенно сказал Тошка.

— Так, так, — кивнул доктор, и они с папой переглянулись. — Значит, хорошо? И не просыпаешься ночью?

— Нет.

— Не просыпаешься, — кивнул доктор и опять с улыбкой поглядел на папу.

— А сны видишь?

— Не-а, — сказал Тошка. — Никогда!

— Вот здорово! — улыбнулся доктор, а папа даже расхохотался. — Значит, все у тебя, Толя, прекрасно, все замечательно? Ты здоров, ничего тебя не беспокоит, а спишь ты пре-вос-ход-но!

Он надавил на Тошкино плечо, заставил сесть и внезапно ударил Тошку молоточком по коленке. Нога взбрыкнула.

— Ой! — вскрикнул Тошка и засмеялся.

— Видал, какой нервный, — сказал доктор, теперь ударяя по рукам. — Ужас какой нервный!

Достал иголочку из халата, стал что-то чертить на Тошкиной груди.

— Бурная реакция… — Воткнул иголочку в халат, разрешил: — Одевайся, — и стал расхаживать по кабинету, над чем-то раздумывая. Сел в кресло, уперся локтями в стол, подбородок уложил в сцепленные ладони, прикрыл глаза. — Все так, как вы говорите, — наконец сказал доктор, видимо папе.

— Вы еще это хотели поглядеть, — папа передал доктору пакет.

Тошка путался в рукавах рубахи, а когда голова и руки его пролезли в нужные дырки и он поглядел в сторону докторского стола, то неожиданно узнал собственные рисунки.

Доктор вытаскивал из рулона листки, разглаживал их, глядел на Тошкины рисунки, покачивая головой.

— Вижу, вижу, все вижу, — грустно говорил доктор и каждый раз понимающе поглядывал на папу.

— А кто это? — доктор неожиданно повернул в Тошкину сторону рисунок странного, по его мнению, существа. — Зебра?

— Чунька, — рассмеялся Тошка.

Ему было странно: как можно не узнать собаку.

— Пес? Понятно, понятно, — кивнул доктор, и лукавая улыбочка пробежала по его губам. — Отчего же он в полоску?

— Вымазался.

— Ровненько вымазался, как по линейке.

Он внезапно приблизил лицо к Тошке и спросил:

— А сколько, скажи, будет шестью девять?

— Зачем?

— Ага, не знаешь, — засмеялся доктор и погрозил Тошке пальцем.

Тошка хотел ответить, но тут заметил, что доктор и папа опять переглядываются, какие-то странные у них появились тайны. «Чего это они?» — подумал Тошка.

— Так, так, — спел доктор. — Ясненько. Иди, художник. А мы с папой кое-что обмозгуем.


Когда Тошка вышел, у кабинета уже собралась очередь: бабушка с внучкой и папа с сыном. И бабушка и чужой папа кормили своих ребят виноградом, отрывали по ягодке, ждали, когда их дети откроют рты, и осторожно забрасывали им по штучке.

Тошка постоял напротив, понаблюдал, поудивлялся. Бабушка заметила его удивление, оторвала ягодку и протянула Тошке.

— Не хочу, — сказал Тошка и сел дорисовывать обезьян.

Пожалуй, теперь обезьян хватало. Тошка подумал и пустил по земле Чуньку. Пес задрал морду и залаял.

Дверь распахнулась: вышли доктор и папа, как два старых приятеля.

— Ого, — удивился доктор. — Очередь! — Он протянул Тошке руку, пожал. — Утренняя зарядка, Толя, это чудесно. Обтирание — несомненно. Физкультура и физкультура. И еще, Толя, рекомендую одно лекарство, папе я все растолковал.

Он потрепал Тошку за чуб, хотел возвращаться в кабинет.

— А зачем лекарство? — спросил Тошка. — Я же здоров.

— Уж это, братец, мне виднее, здоров ты или нет.

И доктор взглянул туда, где его ждала очередь. И бабушка, и чужой папа согласно ему покивали.

— Видали! — весело сказал доктор. — Он говорит, что здоров, а я этого пока не считаю…


На следующее утро после бега трусцой папа дал Тошке половину таблетки. Тошка с полной готовностью кинул обломок в рот и побежал к крану запивать противную гадость.

— Можно, я погуляю? — спросил он, считая, что все необходимое для папы уже сделано.

Папа кивнул. Тошка помчался на улицу. Пока бежал, ноги его как-то тяжелели и тяжелели.

Тошка остановился и стал думать: хочется ему гулять или нет? Пожалуй, нет.

Повернулся, но и подниматься по лестнице стало трудно. «Сесть, что ли, посидеть…», — неожиданно для себя сказал Тошка. Он все же дошел до дверей, постучался и устроился на ступеньку.

«Папа, наверное, не услышал», — подумал Тошка, но вставать не хотелось. Он решил ждать — в конце концов, спешить было некуда.

Дверь приоткрылась, папин голос удивленно спросил:

— Ты чего? Передумал? А я слышу, кто-то скребется, решил — собака.

Он помолчал, ожидая, когда Тошка ответит, и, не дождавшись, прикрикнул:

— Не сиди на камнях, марш в комнату!

Это «марш» заставило Тошку подняться.

— Нет, нет! — сказал папа, почувствовав, что Тошка уже готов бухнуться на диван. — Иди на балкон, в кресло. Нечего днем валяться, я этого не люблю.

Он сам вынес кресло-качалку. Вернулся, в комнату, взял за руку словно застывшего Тошку, усадил поудобнее. Качнул кресло.

— Сиди, наблюдай, а то все бегаешь и бегаешь.

Между грядками ходили куры. Даже не ходили, а плыли по земле. Такого странного плавания Тошка никогда раньше не видел.

За забором сосед колол дрова. Топор медленно поднимался над головой и так же медленно опускался. Но самое чудное, что чурбан не разлетался, как обычно, а раскрывался, словно цветок, обнажая сахарную свою середину.

Чунька лежал около будки, положив голову на лапы, поглядывая в Тошкину сторону.

«Нужно бы крикнуть ему», — подумал Тошка. Но кричать было лень, а главное — для чего кричать?

Неожиданно Чунька поднялся и стал лаять в сторону дороги. Голос у Чуньки был хрипловатый, вроде бы простуженный, и негромкий.

Папа приоткрыл балкон, сказал Тошке, что должен ненадолго выйти, попросил подождать.

Кажется, с другой стороны дачи подъехала машина, Чунька лаял в ту сторону.

— Чунька, Чунька! — звал папа, похлопывая ладонью по своей штанине.

Чунька, виляя обрубкой хвоста, бросился к папе.

— Оденемся, Чуня, — весело говорил папа, пристегивая ошейник. — Ну вот, теперь ты красавец!

Папа разогнулся, махнул Тошке рукой.

— Куда? — крикнул Тошка. Но то ли у него не было сил, то ли исчез голос.

Он видел, как папа широким шагом направляется к дороге. А Чунька бежал рядом, виляя хвостом и подпрыгивая, чтобы схватить поводок в середине.

— Куда? — снова крикнул Тошка, но слова заглушил шум машины и какой-то стра-нный разноголосый собачий лай.

«Наверное, Чунькины приятели пришли, — подумал безразлично Тошка. — От магазина…»


Когда папа вернулся, Тошка дремал. Папа растормошил сына, приказал подниматься. Идти никуда не хотелось — лучше бы поспать еще.

— Пошли погуляем, — настаивал папа. — Чего раскис? Держи хвост морковкой!

Они спустились во двор, папа поглядел на сына, взял его за руку.

— В лес! В лес! — бодро говорил папа.

Они пролезли через дырку в заборе, оказались в лесу. Папа был весел. Он не отпускал Тошкину руку и, пожимая ее довольно крепко, просил Тошку решить математическую задачу.

— Нет! — смеялся папа. — Сосредоточься! Это пустяковая задачка, и, клянусь, она под силу тебе.

Потом на поляне они собирали ягоды. Вернее, собирал папа, а Тошка стоял над ним и ждал. Набрав пригоршню черники, папа, насыпал ягоды в сложенные Тошкины ладони, требовал сейчас же все это съесть.

— А куда вы пошли с Чунькой? — вспомнил Тошка.

— Ешь! — прикрикнул папа. — Чунька, наверное, у магазина.

На лесной чистой опушке папа снял рубашку и брюки и расстелил, чтобы им с Тошкой можно было позагорать.

Тошка сидел на папиных штанах, а папа снова ползал вокруг, искал ему землянику. Ягод было мало, но папа не сдавался, он хотел набрать хотя бы полную горсть.

Когда папа вернулся, Тошка опять дремал. Пригревало. Ветерка не было. Папа вытянулся рядом, закинул руки за голову и, прищурившись, долго глядел на солнце.

— Надо же! — папа скосил глаза в сторону Тошки. — Ветки на солнце действительно кажутся черными. Какой любопытный оптический эффект…

Тошка не ответил.

Папа согнул ногу и шутя подтолкнул Тошку коленом.

— Эй! — весело крикнул папа. — Какого цвета листья на этой березе?

Тошка пошевелился.

— Эй! — снова толкал и смеялся папа. — Листья? Какого? Цвета? Я спрашиваю!

— Листья? — повторил вяло Тошка. — Зеленые.

Папа присел и, подумав, перебрался на Тошкину сторону. Правильно! С Тошкиной стороны листья казались обычными, как всегда.

Он успокоился, лег на спину и, заслонившись ладонью как козырьком, долго с радостью и удивлением глядел на этот совсем еще молодой и такой нежно-зеленый лес.

«Хорошо! — думал папа. — И погода отличная! И солнце удивительное! И отдых идет прекрасно! И кажется, с лечением я попал в самую точку — как непривычно спокойно ведет себя Тошка сегодня…»

НА РЫБАЛКЕ, У РЕКИ…

1

Ильин закончил обследование больницы и принес составленный акт главному врачу Яковлеву. Тот подмахнул его не читая. Ильин недовольно поморщился: зачем так?

— С начальством не спорят, — пошутил Яковлев и запер акт в письменный стол. — Прочту, будет еще время. — И неожиданно предложил: — А не съездить ли нам на рыбалку? Дела кончены, глупо сидеть вечером в Доме колхозника, развлечений же, кроме телевизора, у нас нет. А места здесь!..

— И рыба будет? — улыбнулся Ильин.

— Вообще-то рыба не в моем подчинении, — засмеялся Яковлев. — Но уха будет непременно.


В девятом часу к Дому колхозника, где Ильину выделили отдельную комнату с двумя пустыми койками, подкатил больничный «козлик».

Яковлев был в обычном своем сером костюме с галстуком — ни сапог, ни плаща, ни удочек с ним не было.

Рядом, на заднем сиденье, оказался молодой человек в роговых очках с короткой интеллигентной бородкой.

— Юрий Сергеевич, — представил Яковлев. — Заведующий акушерским.

— Я думал, вы и к нам заглянете, — мягко улыбнулся Юрий Сергеевич и пожал Ильину руку. — Нехорошо, обошли…

— За три дня всего не успеть. Вашему начальству хотелось хирургией похвастаться…

— Ревную! — повернулся к Яковлеву заведующий акушерским.

— Ничего, — утешил его главный, — не последний инспектор, будут и на вашу долю…

Посмеялись.

Ильин кивнул водителю, человеку немолодому, лет пятидесяти. Машина тронулась.

— Мы с Толей двенадцать лет ездим, — как бы представил водителя Яковлев.

— Ага, — согласился Толя. — А в больнице я уже двадцать четыре. За первые двенадцать у меня еще десять главных было.

— Вот она, беспощадная статистика! — улыбнулся Ильин. — Красноречивее любого обследования.

Город кончился. Справа от дороги возникли совхозные парники, появилась безглазая, заброшенная деревенька. «Козлик» летел вперед, но вдруг резко повернул на густое широкое поле к серой невысокой полосе кустарника, туда, где была река. Ольховые ветви хлестали по брезентовому кузову, точно метлой, изгибались, резко выстреливали за машиной. Несколько раз Ильину удавалось перехватить согнутый хлыст — в ладони оставались листья и острое чувство ожога.

Река широко открылась перед ними. Луговина тянулась влево и вправо. У самого берега в нескольких местах раскинули ветви кусты шиповника. Тут же стоял еще «Москвич» с красным крестом. Солнце уже закатилось, но на горизонте проглядывала огненная полоса.

К «козлику» подошел усатый толстяк, этакий запорожец, лет около тридцати. За спиной Запорожца стоял худой изможденный человек. «Язвенник», — подумал Ильин.

Это оказались заведующий эпидстанцией и его заместитель.

Шоферы стояли поодаль, грызли яблоки, наблюдали за компанией.

— Признаться, пока вы их инспектировали, я жил тревожной жизнью, — говорил Запорожец. — Кто знает, пойдете к нам или нет. Для райцентра человек из министерства фактически — сам министр.

Каждая фраза теперь воспринималась как шутка. Ильин смеялся легко и освобожденно — здесь у него не было никакой официальной должности.

— Недели за три, не совру, мы все старые акты пересмотрели, — оживленно говорил Запорожец. — Полезное это дело, приезжать с ревизией. Так бы, наверное, до некоторых бумаг никогда руки не дошли.

— Меня благодарите, — требовал Яковлев. — Весь удар принял на себя.

— Ну и удар! — возразил Ильин. — Мне у вас действительно понравилось, я написал объективно.

Метрах в десяти от воды полыхал костер. Над огнем на козлах висело эмалированное ведро, около которого расхаживал здоровущий мужик в длинных трусах и в свитере, то помешивая черпаком варево, то подкидывая в костер валежник.

Правее костра лежал меховой тулуп, мехом вверх, а дальше, повторяя кочки, бугрилась простыня с черным — ляписом — больничным штемпелем. На простыне, как на скатерти, стояли яства в больничных простых тарелках: соленые огурцы, куски хлеба, ломти колбасы и сыра.

— Матвеич, завхоз, — представил мужика Яковлев.

Матвеич оставил черпак стоять в пахнущей густоте, вытер о трусы ладонь, степенно пожал Ильину руку.

— Отменная будет ушица, — похвалил Яковлев. — Стоит черпачок-половничек. Не повернуть.

Матвеич понимающе ухмыльнулся, побежал к запруде. Вытащил бутылку из воды, встряхнул, как градусник, смахнул капли, затем, кривя рот, прихватил металлический хвостик зубами и тут же отплюнул его в сторону.

Приготовления наконец закончились. Встали по стойке «смирно», посмотрели друг другу в глаза, вздохнули разом, подчеркивая неизбежность происходящего, охнули: «Ха-ра-шо!»

Огурцы брали торопливо, на ощупь, смахнув рукавом слезу.

Костер догорел, от углей шел равномерный, приятный жар.

Комары попискивали, но не кусались. В сером, теперь уже погасшем небе столбом вилась мошка.

Матвеич побежал к воде, Запорожец тоже торопливо стягивал брюки.

Ильин не хотел купаться, но на него зашикали.

— Обижаешь, начальник! — стыдил Запорожец, показывая на худого и изможденного своего заместителя, ребра у которого, казалось, вылезали из грудной клетки, а тонкие, как две струганые палочки, ноги взывали к состраданию. — Больной, а храбрый.

Заместитель ждал компанию и, чтобы не замерзнуть, подскакивал, точно мячик.

Шофер Толя сидел у костра, помешивая угли. Второй водитель дохлебал уху, побрел к «Москвичу». По его расслабленной походке было ясно: идет вздремнуть.

Ильин медлил.

Яковлев добежал до кромки реки, опустил пальцы в воду, задрыгал ногой.

— Давайте, давайте! — звал Яковлев. — Не отделяйтесь!

Пришлось подчиниться.

— Ах, дорогой мой, — говорил главный врач, пока они, прощупывая ногами дно, заходили в речку. — Конечно, не ведаешь, кто идет, но если доброжелательно, не со злом, то хочется доставить удовольствие. А потом и традицию надо уважать: сделал дело — гуляй смело.

Вечерняя вода была очень холодной. Хотелось нырнуть, но глубина нарастала медленно, Яковлев все шел и шел, не давая сигнала. Наконец он всплеснул руками, изогнулся и с веселым всхлипом протаранил воду.

— Фрр! — неслось с середины реки. — А мы и действительно кое-что сделали. Акушерское перестроили, кровати раздобыли, теперь рожай — не хочу.

— Почему не хотите? Мало рожают?

Ильин догнал его саженками.

— С избытком. Рядом артиллерийский полк стоит.

Они плыли наперегонки. На другом берегу начиналась отвесная крутизна. Ильин подумал, что не взобраться, повернул назад.

У костра стоял Толя, держал ближе к огню одежду Яковлева, грел.

— Тепленькая, — добродушно сказал он.

Главный схватил брюки и, прыгая на одной ноге, стал натягивать их на мокрое тело.

Теперь можно было выпить по новой, чтобы не простудиться.

Матвеич снова разносил полные тарелки. Ели с шутками, брали добавку, а кто уже не мог — выплескивал в реку.

— Прелестно! — благодарил Ильин. — Никогда бы не уходил отсюда.

Назад ехали шумные, возбужденные. Ильин думал о приятных здешних людях. Пока сидел на хирургии или в приемном, никто не подошел, все были строгими, вежливыми, а передал акт — можно и ремешок отпустить.

Около Дома колхозника простились. Ильин расцеловался с Яковлевым, так же порывисто и благодарно с Юрием Сергеевичем, совсем еще молодым и таким симпатичным, помахал в сторону «Москвича», — вся эпидстанция подняла руки.

Толя пообещал быть вовремя, отвезти на вокзал. Было приятно, что так все закончилось, Ильин прилег у себя в номере на застеленную кровать. Он улыбался. И люди и вечер — все было замечательным, и, главное, никто ни о чем не просил его, даже не вспомнили, что он инспектор, а он мог бы, черт побери, кое-что для них сделать…

2

До города оставалось чуть больше часа. Ильин надвинул поглубже кепку, прижался к стене, но, засыпая, то и дело ударялся о косяк окна, — вагон сильно раскачивало. Вот и кончилась командировка, теперь Ильину предстоял короткий деловой разговор в облздраве с заведующим, завтра он дома.

Напротив Ильина сидела бабка с громадной корзиной, сверху повязанной марлей, — везла на базар цветы. Справа с тяжелым свистом дышал астматик.

Ильину это мешало. Он заставил себя приоткрыть глаза, поглядел на соседа. «В больницу едет, — решил он. — Думает, в городе лучше лекарства».

Астматик пристально глядел на него. Ильин надвинул козырек и снова попытался уснуть. Кого астматик напоминал ему? Ильин боялся этой своей особенности — в каждом находить знакомого.

— Простите, — явно к нему обращался астматик. — Вы откуда едете?

Ильин ответил.

По второму пути летел товарняк с открытыми платформами, на которых стояли новенькие «Жигули». Ильин пересчитал машины, сбился на двадцать второй, а когда нитка состава оборвалась и за окном возникло поле и заболоченный пруд — откинулся на сиденье.

Астматик вытащил ингалятор, покачал воздух. Что-то действительно в нем было знакомым.

— Мы где-то встречались? — возобновил разговор астматик, разглядывая Ильина. — Вы не врач?

Ильин пожал плечами. Бедняга, видно, так натаскался по поликлиникам, что ему чудятся только такие встречи.

— Врач.

Он снова уставился в окно. По шоссейке мчался шустрый автобусик, пытался не отстать от них.

— Я к людям на дорогах не пристаю, — виновато сказал астматик, — но вы кого-то мне напоминаете…

Он сделал нелепый жест: дернул себя за кончик носа, лицо его исказилось, и Ильин вдруг сказал:

— Чухин?!

Он произнес фамилию неуверенно, чуть ли не шепотом, но астматик поднялся и тут же сел.

— Да… — бормотал он. — Чухин… А ты? Вы…

Он уже понял, что с ним едет кто-то из однокурсников. Вот уже почти четверть века, как они разбрелись по свету. Кто же это мог быть?

Неожиданность вылечила его лучше лекарства.

Ильин хотел было признаться, но Чухин, Мишка Чухин, жестом остановил его — это было предупреждение не спешить, просьба дать вспомнить.

— Давай, давай, — смеялся Ильин. — Тридцать вторая группа…

И вдруг Чухин навалился на Ильина, сжал в объятиях:

— Володька! Ильин!

Бабка с цветами отодвинулась — Чухин едва не поломал ей всю красоту.

— Господи! — кричал Чухин. — Здесь? Да как же?!

Они глядели друг на друга счастливыми глазами. Вот радость! Будет что рассказать дома. Приехал на Север и в пригородном поезде встретил… Чухина, Мишку.

Ильин представлял, сколько будет вопросов. Ребята-однокурсники часто заходят к нему в министерство, среди них есть и профессора, и главные врачи, и заведующие горздравами. Раз десять в год Ильин кого-то видит, каждому будет занятно услышать о Мишке.

Изменился Чухин здорово. Полысел, усы обвислые, но глаза вроде бы те же.

— Ха-ха-ха! — покатывался выздоровевший Мишка. — А ты жирнячок! Какую мозоль отрастил! Уж не рожать ли собрался? Кило на сто потянешь! Тебе трусцой бегать, у вас в Москве условий поди нет. Давай переезжай к нам. Я тебя на шоссейку выведу, и чеши сто километров, ни одна собака не встретится. Похудеешь.

Ильин тоже хотел поиздеваться над худобой Чухина, но воздержался — астма кое-что объясняла.

— Ну?! — кричал Чухин, нетерпеливо толкая Ильина в плечо. — Говори! Кто есть? Куда ездил? Какие-такие здесь родственники? Я всем родственникам расскажу, какой ты гад невообразимый.

Он опять хохотал, радостно поглядывая на приятеля.

— Да мне и рассказывать нечего, — сказал Ильин с осторожностью, понимая, каким грубым хвастовством может прозвучать «министерство». — Статистикой занимаюсь.

— А может, Володя, ты больше всех прав. Именно статистикой. Подальше от людей. Цифры, цифры, а что за ними стоит — никто не доберется.

Видно, работа Ильина не очень-то заинтересовала Чухина, и он сразу спросил:

— На двадцатилетии был?

— Конечно.

— А я не добрался. Не пустили. График такой сделали, что ни туда ни сюда. Чуть не уволился. — Он сразу же погрустнел. — Как рвотный порошок, у меня начальство. Идти к ним с просьбой — хуже ножа. Я как подумал, что они только и ждут от меня просьбы, — рука не поднялась писать. Отказано и…

Ильин кивнул, хотя ничего не понял. Какой-то конфликт был у Чухина. Он только спросил:

— Воюешь?

— Ну их! — Чухин безнадежно махнул рукой. — У меня от одного воспоминания приступ может начаться. Какой смысл тебе, дачнику, рассказывать? Разве поймешь. У тебя на роже написано — ты с руководством дружишь. Давай про личную жизнь. Женат, дети? — Он и паузы-то не сделал, спросил: — Кто у тебя здесь? Теща? Я в нашем городе каждую собаку знаю. — И засмеялся первый.

— Дочка у меня на пятом, скоро начнет врачевать.

Ильин мысленно похвалил себя, что опять увернулся от прямого ответа, — врать не хотелось.

— Драть твою дочь нужно было, — возмутился Чухин. — Я своих в медицину не пущу!

— Сколько их?

— Трое. От второй жены один и от третьей двое.

— А говоришь, мало успел! Да если тебя не остановить, ты рекордсменом на курсе можешь стать.

Чухин хохотнул:

— С этим делом мне долго не везло. Вспомнить страшно. Когда распределение началось, вы все по больницам рванули, а я пошел, как говорят, на судовую роль. Порт приписки — Одесса. Приехал по назначению, пошел, как положено, осматриваться в клуб моряков. По молодости нравилась мне моя романтическая должность. Даже вразвалочку ходил, чувствовал себя этаким волком, хотя в море еще не был. А в клубе! Приманка одна. Этакие жужелицы вертятся, ждут, когда их кто-то проглотит. Зеленый я был. Разинул варежку — она и влетела. Миленькая такая, пухленькая, сексуальненькая. Мяукала обворожительно, честное слово.

Он и действительно мяукнул. Все, кто сидел в вагоне, подняли головы.

Ильин окончательно проснулся и теперь глядел на Мишку весело, даже не понимая, как мог так долго не узнавать его.

— Поженились дня через три — некогда ждать было. Открыл на нее сберкнижку и пошел по морям, по волнам, нынче здесь, завтра там. То в Калининград приходим, то во Владивосток, то в Ленинград. Ко всем морякам едут жены, ко мне — телеграмма: «Люблю, целую». Двух лет не прошло, а я ей кооперативную квартиру заработал, одел, обул. Пришли как-то в порт, встали на ремонт, я и отправился в Одессу. Вхожу домой, а в моих тапочках расхаживает пограничник, защитник моей территориальной неприкосновенности.

Бабка отставила корзину с цветами, вытянула шею, стала внимательно слушать.

Чухин взглянул на нее зло. Бабка, прикрыла глаза, замаскировалась.

— И представляешь, этот хмырь стал убеждать, что он мой родственник. Паспорт вынул! — Чухин вздохнул. — Думаешь, разошлись? Отнюдь! Моряку хочется верить в лучшее. Море — морем, а огонек на берегу должен быть.

Он задумался, вспоминая, точно рассказывал Ильину не свою историю.

— …Привез ее в Калининград, где чинились. Поселил на корабле. Ах, как она умела людям лапшу на уши вешать! Чиф был от нее без ума, да и вся команда. И про искусство, и про музыку, и про кино. Уезжала — завидовали: такого, говорят, ни у кого не было, счастливый я человек. — Чухин махнул рукой. — Длинная история. На восемь лет. Родственники повторялись. Одному я все же рыло намылил, хотя по сути дела это мыло нужно было бы ей оставить. Слово за слово — решили расстаться. И представляешь, ничего своего у меня при разводе не оказалось. Плавал-плавал, а гол как сокол. — Он тут же сказал: — Нет, не жалею. Я к шмуткам без интереса. Если хочешь, я даже обрадовался, что у меня ничего нет, один портфель. Рванул на Север, от мамы в деревне оставался небольшой заколоченный стылый дом. Мчался, Володька, я сюда! Ужас как мне хотелось, чтобы трава пахла, чтобы грибы осенью. Вода, что ни говори, — одна сырость.

— Да, здесь хорошо.

— Чудо! А река! Правда, грязнят ее сволочи, браконьерствуют. Пикники всякие, а надерутся водки, выльют в воду канистру бензина и подожгут, нравится, что вода тоже горит. Я бы таких стрелял без суда и следствия.

— Что ты! — ахнул Ильин. — Я такого даже не слышал.

— Многого ты не слышал, — сказал Чухин. — Я бы мог тебе рассказать. Времени у нас мало. Скоро приедем.

— Ты уж про себя доскажи, — попросил Ильин. История с браконьерами его как-то вспугнула, хотя у них на рыбалке, слава тебе господи, ничего подобного не было. — Ну а вторая жена?

Чухин улыбнулся.

— Хуже первой. Первая хоть про кино могла, любопытная была к окружающему. Это любопытство, между прочим, ее и сгубило. Вторая… — Он вздохнул, не зная, говорить ли. — …Приехал я в район, в нашу участковую больницу, работаю. Бывало, и детишки идут, и женщины по своим делам, и зубы кому, — бог, а не доктор. Чего еще? Жениться больше не думал, на кой черт. И вдруг — бац! Приезжает после училища заведующая клубом. Маленькая, невзрачненькая — полная противоположность первой, это меня и подкупило. Родители — местные учителя, люди вроде бы уважаемые. Ну, думаю, попал в десятку.

Поезд загрохотал по мосту, и тут же пронесся встречный. Чухин что-то крикнул, но Ильин не расслышал. Пришлось переждать.

— Конфликты сразу пошли, — сказал Чухин. — Сам знаешь, врач в деревне — фигура! Бабки, как их ни переучивай, а яиц да сала притащат. Стал я их гнать с этим добром в три шеи, иначе нельзя, к ним же и попадешь на язык. Предыдущий брал, а меня эти кринки да лукошки обижали. Флотский во мне дух все-таки жил. Как-то я двух старушек так пугнул, что они словно на крыльях летели.

Он сделал волнистый жест рукой, очень выразительно показал, как летели от него старушки.

Посмеялись.

— Моей это бескорыстие не понравилось: все берут, а ее муж — не хочет. Вкалывал я тогда жутко, приносил чуть не три сотни, деревня — не город, но ей мало было. Тормошит, требует. Куда? Зачем? Ушла с работы — огород выгоднее. Завела большое хозяйство, подалась на базар. Все молчком, молчком. Я ничего не знаю, а в деревне — одни разговоры. Докторша огурцами торгует, каждый день на рынке. И подруги пошли у нее — я тебе дам! Как-то попал на их совещание, обсуждалось, как выгоднее продавать: килограммами или поштучно? Постановили — штучно.

Ильин не выдержал, рассмеялся.

— Все стало меня раздражать, Володя. Подростковый велосипед на шкафу, когда сыну три года, — это про запас. Игрушки в целлофане — так и не открытые, хотя мальчишка в уголке чурочками играет, дед нарезал. — Он поднял руку, как бы опережая вопрос. — Нет, я не ушел, ребенка жаль. Только стал я постоянно думать, как сохраниться. Куркулем бы не сделаться. Жлобом. Ночами не спал. Решил — выход нужно искать в профессии. Учиться. Участковый врач — не специалист же. Обложился я книгами, стал читать, конспектировать, думать пытался. И ужас! Не могу. Не воспринимаю. Эге, раскидываю, дальше хуже будет. Погибну как личность. Послал втихаря письмо в облздрав, попросился на учебу по акушерству, жене ни гугу. Как я занимался, Володька! Спал по два часа в сутки. Вы, столичные, моего голода не поймете. В район уже не вернулся, попросился в межрайонную больницу, тридцать километров от дома. Хотел своих в город перевезти. Думаю, оторву от огорода — начнем все сначала. Не поехала. Огород доходнее. Да я ей стал как-то не очень нужен. На сына плохо влияю. Воспитываю отвращение к дому, к ее натуральному хозяйству. Кричали друг на друга частенько — срывался, не скрою. А потом она из тех баб, которым кроме хозяйства ничего не требуется.

Поезд остановился. Чухин приспустил окно, высунул голову. Прямо у станции раскинулся большой базар. Торговали ягодами, яблоками, малосольными и свежими огурцами.

Станция была дачная, между рядами расхаживали хорошо одетые городские.

Чухин вертел головой, кого-то высматривал, одновременно шарил рукой по своим карманам. И вдруг отступил, помчался к выходу — в его руке была зажата смятая пятидесятирублевка.

— Евдокия! — донеслось с платформы.

Ильин выглянул. Маленькая смуглая женщина с сосредоточенным лицом бежала к Чухину. Не кивнув ему, не сказав ни слова, она почти выхватила деньги и побежала назад. Он что-то кричал ей, вроде бы спрашивал.

Состав качнуло. Чухин ухватился рукой за поручень, встал на подножку.

Женщина уже была за прилавком, на своем месте, — смотрела строго вперед, плотно сложив губы.

Ильин ждал, что она повернется, поглядит в сторону поезда. Не повернулась.

Чухин пришел не сразу, стоял в тамбуре.

Сел молча.

— Благоверная, — сообщил он. — Я знал, что она здесь будет. Время для нее самое-самое. В платке, маленькая такая, видел? С десятилитровым бидоном. Подкидываю им помимо исполнительного. Не нуждаются. Но, если честно, боюсь, как бы парня против меня не восстановила.

Ильин прикрыл окно — увидел, как Чухина обдает ветром.

— Ну а третья?

Хотелось отвлечь его от нелегких мыслей.

— Третья? Замечательный человек. Она, между прочим, не меньше меня настрадалась, повидала черт те что. Я у нее тоже третий. Шутим частенько: ничья. Сыграли поровну.

Он оттаивал, оживал, начал улыбаться.

— А у нее что?

— О первом и говорить противно. Подонок. Второй — пьяница. Пропил все. Впрочем, какое у фельдшера богатство? Я, как и с первой женой, рад был, что с нуля начинаем. Вроде бы нет прошлого. А сейчас стоит вспомнить про то прошлое — кошмарный сон! — Он вздохнул. — Хорошо все у нас с Анной, славно! С полуслова понимаем друг друга. — Он подался вперед, ткнул Ильина в плечо. — Да что такое, Володька! Все я да я рассказываю, пора бы…

— Ты хоть финалом порадовал, — Ильин опять пропустил слова Чухина.

— На Анну жаловаться грех, — кивнул Мишка. — Человек! Друг! Я-то не сахар, сам понимаешь. А тут еще заболел. Лежал с воспалением легких, а работать некому. Вот я и поперся с больничным листом. Анна-то акушерка. Позвонила домой и тревожно так говорит, что у нее не может одна разродиться. Я расспросил, что и как. Оказалось, старушенция, сорок один год, первый раз взялась за эту работу. Силы не те, сам понимаешь, забуксовала. Ни туда ни сюда. Ах, как мы попотели! Я вроде бы сам рожал. И представляешь, вытащили живехонького, здоровенного, смотреть любо. На радостях я как-то расслабился. В ординаторской похлебал холодной воды и завалился со своей пневмонией на кожаный диван. А проснулся инвалидом. Анька, как увидела, что я дышу словно паровоз, разревелась. Недоглядела, говорит, я тебя, Миша.

— В Москву тебе нужно, — буркнул Ильин. — Устроим в клинику, полечишься.

— Ты начальник, что ли?

Ильин пожал плечами.

— Наших полно, только скажи: Мишка едет…

— Что верно, то верно, ребята помогут. — Он вынул блокнот, записал адрес и телефон Ильина. — Предупрежу, конечно. Напишу или позвоню.

— Это обязательно. Какое-то время потребуется. А после выписки можешь пожить в Москве, с ребятами встретиться.

— Хочется повидать — не представляешь. — Он поглядел на Ильина с нежностью. — Жаль, не знал, что ты в городе. Анна была бы рада. На рыбалку бы съездили. На реке живет один старичок с лодкой. Взяли бы четвертиночку, помидорчиков, полбуханочки черного — больше ничего и не нужно. На рыбалке мне легче — представляешь, свободно дышу, будто бы и не болел. А в Москву, Володька, я бы действительно съездил.

Поезд загрохотал по новому мосту; стук колес напоминал отсчет времени, этакий метроном, — трух-та-та, трух-та-та! — вода в реке сверкала на утреннем солнце. Ильин щурился, пока поезд внезапно не вошел в тоннель, — все померкло.

— Не собирался я тебя против статистики восстанавливать, — в темноте сказал Чухин, так и не дождавшись от Ильина вопроса. — Получится, что ты половину жизни ухлопал на пустое…

Бабка отодвинулась, разговор перестал ее интересовать. Достала пятачок на автобус, зашпилила карман — до базара, вероятно, была прямая дорога.

Промелькнул полустанок. Чухин прочитал название, пожалел:

— Даже не заметил, как подъехали. Ну ничего, попробую уложиться. Давно душу не полоскал.

Лицо Чухина на секунду окаменело — нечто непрощающее, жесткое появилось в глазах.

Ильин торопливо думал: о чем это Чухин? Тревога возникла — казалось, сейчас произойдет неожиданное и стыдное.

— А сколько сволочей в медицине — ты знаешь?

— Этого мы не учитываем, — отшутился Ильин.

Чухин не обратил на его слова никакого внимания.

— Я до недавнего времени заведовал акушерским. Оперирую все, без хвастовства. Из области не вызываю. И вот прихожу на дежурство, а предыдущая бригада спокойненько размывается, собирается уходить. Спрашиваю, что было ночью. Рассказывают: одна мамаша рожает вторые сутки, никак разродиться не может — слабость родовой деятельности. Я, конечно, спросил, почему не пошли на кесарево. Что-то они промямлили, а когда я один остался — понял: не пошли на кесарево, потому что лень было, дежурство кончалось, вот они и оставили маманю следующей бригаде: там Чухин, пусть попотеет.

Он уставился на Ильина, спрашивая глазами, понимает ли, о чем речь?

Ильин нахмурился.

— Поглядел на роженицу и ахнул. Какое там кесарево, — опоздали! Нужно мать спасать, а не ребенка. Ребенком придется жертвовать, тем более он у мамаши четвертый. Если же при сложившейся ситуации идти на щипцы или на вакуум, то это значит только усилить у младенца родовую травму, нельзя даже надеяться, что дитё вырастет полноценным.

Ильин опустил глаза — врачебная память подсказывала, что Чухин говорит дело.

— Звоню главному: так, мол, и так. Выбора нет. Как на войне, разрешите жертвовать меньшим? «Не разрешаю, говорит. Ни в коем случае! Вы мне статистику испортите! А к нам едет ревизор!» — Чухин то ли всхлипнул, то ли засмеялся. — Так и сказал, как у Гоголя: «К нам едет ревизор». Только прибавил: из министерства. «Но кому нужен такой младенец? — спрашиваю. — Ни матери. Ни ему самому. Ни государству. Да и что будет, если мы мать потеряем: у нее дома мал мала меньше…» Он сразу же: «Очень ты стал, Чухин, государственным. Широко, говорит, мыслишь. Сказано — спасай всех, а какой будет ребенок — не наше дело. Это, говорит, потом станет видно, через много лет».

Ильин расстегнул ворот, что-то начало душить его.

— Вот, — заметил Чухин. — Дальше будет страшнее. Я, конечно, ему заявляю, что подлые приказы выполнять отказываюсь. «Хорошо, говорит. Вас, Чухин, я отстраняю от дежурства и от заведования. К вам доверия больше нет. Пришлю Юрия Сергеевича. Отделение сдайте ему».

— Сдал? — Ильин не выдержал.

Чухин кивнул:

— У этого, простите за выражение, Юрия Сергеевича руки-крюки. Я еще подумал: ну что он такими руками наоперирует? Загубит двоих. А потом зло меня взяло: пускай. Дождался этого козла в очках — поглядел бы ты на него! — да и пошел домой.

Он передохнул.

— Обида была жуткая. Хотел выпить, а что-то мешает к водке подойти, понюхать не могу, воротит. Вдруг, думаю, не справятся. И действительно: часа через два опять звонит моя Анна, — мы вместе с ней на дежурство ходим, привыкли, друг без друга никак. Звонит, значит, Анна и плачет. Гибнет, плачет она, бабонька, не может этот хмырь ничего сделать, спасай, Миша. Выскочил я на улицу, схватил грузовик, — вези, говорю, товарищ, я доктор, женщина гибнет. Даже не заметил, что бензовоз это. Но парень попался что нужно. Повернул драндулет и покатил в больницу. — Чухин улыбнулся. — Не то что я ее спас, а как-то успел смерть отвести. Она и сейчас тяжелая. Боюсь говорить о прогнозе, сглазить. Но ты бы посмотрел на мужа! С утра до вечера стоит под окнами с ребятами, ждет, что она выглянет…

Отвернулся в сторону, провел платком по лицу.

— Два дня я не выходил из родилки, боялся, Володька, ее оставить. Другие пришли на дежурство, я покемарю в ординаторской и опять к ней. Виноват все же. Психанул с этими… — Вздохнул. — Вчера чуточку легче стало. Попросила пить. Сказала про детей что-то. Пришел я домой, а душа не успокаивается, места не нахожу. И вдруг звонят: у Юрия Сергеевича какое-то важное дело, куда-то он должен поехать, просит выйти на ночь. Я виду не показал, что обрадовался. Прислали машину — все чин чинарем, а утром он меня заменил пораньше.

«Ах ты, история! — с ужасом думал Ильин. — Что же делать?!»

Начались новостройки. Поезд шел в черте города. Железнодорожных путей становилось больше; рельсы переплетались и перекручивались, а из окна казалось, что в этой несусветной путанице никогда не разобраться.

Потом внезапно пошли одноэтажные домики, целая улица старинного губернского городка, церквушка, крытая новым цинком, и опять высокие дома, правильные, холодные и одинокие.

Он все же преодолел собственное оцепенение, спросил:

— Ты жаловаться едешь?

— На себя, что ли? — сказал Чухин. — Виноват не меньше. А на них жаловаться бесполезно. Да и противны мне эти кляузы. С детства не выношу.

— Сам же говорил, что в Москву надо бы… — нерешительно напомнил Ильин.

— Это я так. Для затравки. Да и куда в Москву? Далеко…

В голове было пусто.

— Может, поговорить мне? Кое-кого в области я знаю… Да и оставлять это нельзя. Тебя отстранили незаконно.

— Вот уж о чем говорить противно, так о заведования. Нет, — Чухин покачал головой, — не нужно. Не жми, Володя, на свои пружины.

Поднялся, точно был совершенно здоровым, взял портфель.

— Выложился перед тобой — и славно. А заботы с кроватями, с ремонтом, с простынями — не для меня. Я, Володя, врач. Хирург. И этого они отобрать у меня не могут. Даже я больше скажу: им без меня никак. Ты только не улыбайся: хвастается, мол, Чухин. А я здесь — бог, так как могу делать руками то, чего никто из них не может. — Он взглянул на часы, вздохнул. — Рановато для меня. Магазин с одиннадцати, поболтаться придется. — Объяснил: — Завтра у ребят рождение. По пять лет. Заказали велосипед на дутых шинах, кому-то в соседнем дворе привезли. У нас нет, а здесь вроде бы свободно.

— Близнецы, что ли?

— Двойня.

— Счастливчик.

— Они у Анны от второго брака, но я их своими считаю. Да и они меня — отцом. Забавно, но оба на меня похожи.

Вагон остановился против станции. Вместе вышли на площадь.

Справа виднелась стоянка такси, слева покачивался на ветру флажок автобусной остановки.

— Ну, — сказал Чухин. — Давай прощаться.

Он поставил на землю портфель, обнял приятеля и крепко его поцеловал.

Неловкость, а может, вина перед Чухиным так и не проходила.

— Приезжай в Москву, — снова напомнил Ильин.

— Как получится, — сказал Чухин. — Дел невпроворот. А потом — как их оставишь? Рожают и рожают. Тут у нас целый гарнизон, без меня теткам никак…

Он снова пожал Ильину руку, поднял портфель и пошел к автобусной остановке.


Ильин огляделся. Правее стояла «Волга», а рядом инспектор и заведующий облздравом, — его встречали.

Ильин снова взглянул вслед Чухину. Посадка в автобус началась. Знакомая бабка, прижав корзину, с бою брала дверь.

Чухин остановился поодаль.

Он стоял расслабленный, склонив голову и отставив ногу, терпеливо ждал, когда все эти энергичные люди займут сидячие места.

Загрузка...