Доктор Валентина Георгиевна сидела чуть наклонившись над чашкой и, выпячивая губы, маленькими глотками отпивала горячий чай. Лицо у Валентины Георгиевны было утомленное, а большие карие глаза, будто обведенные темными тенями, казалось, смотрели в себя.
Дуся сидела рядом с Валентиной Георгиевной, поглядывала на отложенные рецепты. Наконец она потянулась за ними и, отодвинув на вытянутую руку, словно бы попыталась прочесть мудреные буквы.
— Одно, значит, от сахара? — переспросила она. — Другое для памяти? — И кивнула. — С памятью у него худо.
Доктор держала чашку в ладонях, будто бы грелась.
— Да я вам, Евдокия Леонтьевна, все повторю.
Забрала рецепт и, взглянув бегло, вернула:
— Это, пожалуй, не торопитесь брать, у Сергея Сергеича еще на месяц хватит. Следите, когда к концу пойдет. А вот за вторым сразу идите, пока в аптеке есть.
Дуся ненужный рецепт спрятала под салфетку, а нужный поставила на комод, как картинку.
В блюдечке не оставалось брусничного, Дуся спохватилась, стала подкладывать.
— Вкусное? — спрашивала она с гордостью. — Я по брусничному большой мастак. На что Клава, подруга моя, капризная, а и та нет-нет да попросит брусничного.
Положила себе из банки, прихватила ложечкой, одобрила:
— Язык проглотишь!
Улыбка прошла по губам докторши.
— А вы что-то грустная сегодня, Валентина Георгиевна.
— Устала, — призналась она. И, видно не желая объясняться, сказала: — У вас не только варенье, но и чай особенный. Как вы завариваете?
— Хитрость маленькая, — засмеялась Дуся. — Побольше кладу.
В соседней комнате покашливал Сергей Сергеич. Женщины повернулись к дверям.
— С ним, как с ребенком, — сказала Дуся. — Все прислушиваюсь да отмечаю: это лекарство дала, то принял. Не углядишь — и пропустит.
— С ребятами тяжелее, — не согласилась Валентина Георгиевна. — Маленькая у меня беспокойная. Не помню, когда и высыпалась.
— А муж — что? Не помощник?
— Студент он. Жалеть приходится.
— Все равно помогать должен, — подумав, сказала Дуся.
— Было время, он мне учиться давал, а сам грузчиком работал. — Докторша явно не хотела обижать мужа. — Теперь мой черед, у нас двое; старшая уже в школу собирается… Надо бы, конечно, не спешить со вторым, да осечка вышла, решили оставить, судьбу не испытывать…
Докторша отодвинула чашку — мол, хватит, согрелась. Поглядела на часы.
— Сегодня больных поменьше, да и за дом спокойнее, нашла пенсионерку с девочкой сидеть…
Сложила халат аккуратно, спрятала в сумочку, сверху поставила истории болезни.
— Недельки через две мы Сергею Сергеичу снова анализы сделаем, кровь посмотрим. Старайтесь, чтобы на юбилее он не ел сладкого, это ему ни к чему. И главное, Евдокия Леонтьевна, чуть хуже — меня вызывайте, я к вам всегда с охотой. Бабушку мою вы мне напоминаете…
Подняла сумку и вдруг спросила:
— А может, я у вас истории закончу? В поликлинике времени вдвое больше уйдет…
— Пишите, пишите, — обрадовалась Дуся. — Мешать не стану.
Она пошла на кухню, положила апельсинов в вазу, поставила на стол. Пока ходила, все думала: с докторшей ей повезло — душевная, неторопливая, внимательная. И поговорит, и ободрит. Про других чего не наслушаешься. Клавдия рассказывала: вызывала раз свою — больше не станет. Рук не помыла, пальто бросила на диван, наследила по комнате, а надымила так, что хоть трубу ставь. В следующий раз поразмыслишь — не лучше ли с соседкой советоваться, чем такую звать.
Докторша писала быстро, не брала апельсин.
— Угощайтесь, — Дуся устраивалась с шитьем. — Купила столько от жадности. Если приедут не только дети, а все знакомые, и то не съесть. А сама я хоть бы и не видела их…
— Разве дети в разъезде? — спросила докторша.
— Как разбрелись — теперь уж и сказать трудно, — подтвердила Дуся. — Никто из дому не гнал, а раскидало, как мячики. Сын не знал, куда себя деть, метался после смерти жены. Ребенка взяли ее родители, старики помладше меня. С отцом надо бы, так у него работа — не специальность, постановки ставит в театре. Девочке у стариков неплохо, но без отца и без матери все равно сирота…
Она опять замолчала. Стало слышно, как поскрипывает докторское перо.
Дуся вдела нитку, перекусила конец, узелок свернула и снова принялась за дело. Разговаривать вроде было неловко. Дуся морщилась, о чем-то раздумывая, водила иглой, пришивала для прачечной номерки.
— А что тяжелее, малые или старые, — теперь уже сказать не скажу. Легкого времени для себя не помню…
Докторша поменяла карточку, дело у нее шло быстро, и, то ли из вежливости, то ли задели ее слова, спросила:
— Вы с какого времени в городе?
— Я-то? С тридцать восьмого. Прикатили с Клавой из Калининской области, Воськосский район, может, слышали? Счастья решили пытать. Куда было идти? В домработницы. Клава шустрее, она к гомеопату устроилась в богатющий дом, а я — к директору школы. Жили они в двухкомнатной, не худо по тогдашним-то временам. Поначалу я хозяина очень боялась: в шляпе ходил и при галстуке.
Докторша улыбнулась, дала знак, что слушает, а писанине рассказ не мешает.
— …Устроили меня уважительно. Спала, правда, в ванной, все равно горячей воды не было, в бане мылись. Дворник Матвей настрогал полати из досок, их на ванну укладывали, спать можно. Платили по сто рублей, но тогда это были деньги. Дел никаких. Уйдут на работу, приберу, сготовлю и маюсь, не знаю, куда себя деть. Зачем, думаю, им работница, не лишка ведь денег? Клава моя сразу причину унюхала: «Неужели, говорит, Дуся, не видишь — у хозяйки живот на носу». А пока я прикидывала, уходить или нет, хозяйка принесла двойню.
Докторша поглядела на Дусю с удивлением, отложила ручку, но вопроса не задала.
— Что началось! То бежи в консультацию — молока нет, то купай, то стирай, и не потому что люди худые, а каждый напляшется, когда двое кричат. Но главное оказалось: хозяйка — больной человек. Рожать ей заказывали. Не послушалась. Ребенка хотелось иметь. Оставлю, говорит. И оставила на несчастье.
— Так вы не родная детям?
— Как не родная, если они своей матери не видели. Родная. Но не кровная. Мать умерла в тридцать девятом, царствие ей небесное, из больниц так и не вышла. Клава к тому времени уже на фабрику перешла, знатной стахановкой стала. Приходит как-то вечером, видит: я в корыте с локтями. И заявляет: «Ты, Дуся, всю жизнь, что ли, решила оставаться в домашних работницах, когда страна в стройках буден?» Поплакала я — кому тогда на фабрику не хотелось? — но ведь и сироток жалко. А Клава и тут без всякого сомнения: «Пускай, говорит, твой директор думает, он грамотный, тем более что на фабрике поговаривают — скоро война».
В сорок первом двадцать второго июня собрались мы на дачу в Мельничный. Сергей Сергеич от роно комнату, веранду и коридор получил. А около Ржевки машины по дороге — фырк! фырк! Доехали до места и… назад.
В ту неделю Клава мне последнее предупреждение сделала: «Страна, говорит, кровь проливает, все теперь для фронта, все для победы». Я тогда спрашиваю: «Как же детишкам жить? Они же без матери. Есть совесть у человека?»
Только Клаву спровадила — хозяин является. «Понимаешь, говорит, Дуся, — а сам в сторону смотрит. — Подал я заявление на фронт. Но возьмут меня только в том случае, если у детей будет мать. Конечно, ты можешь и лучше человека выбрать, но пока у тебя вроде никого нет, давай поженимся. Деньги тебе пойдут по командирскому аттестату, и положение твое станет законное, прочное», Я его спросила: «А после войны что же?» — «Война долго не продлится. А когда кончится, дам я тебе полную свободу, сама решишь».
Докторша отодвинула истории, забыла, из-за чего и осталась у Дуси.
— Утром побежала я к Клаве, рассказываю, та схватилась за голову: «Дура, говорит, ненормальная! Он же ребят пристраивает, не соглашайся!»
Вернулась я в полном желании отказать, а Сергей Сергеич меня в хорошем костюме ждет, детей приодел. Поглядела я на них, чувствую — не могу отказать, ребят жалко. И поехала регистрироваться. А еще через несколько дней направились мы в разные стороны: Сергей Сергеич на фронт, я — с детским садиком в Среднюю Азию, в город Самарканд, взяла меня с собой подруга семьи Серафима Борисовна, устроила поварихой. Работала я одна за всех, от плиты не отходила по восемнадцать часов, а случится секунда — бегу к детям. Бывало, Серафима Борисовна предложит: «Сходила бы, Дуся, в кино, я тебя сегодня отпустить в состоянии». Головой мотну: «Не до кина, Серафима Борисовна, после войны находимся».
Аттестат Сергей Сергеича хорошо приходил. И письма. А тут долго не идут что-то, стала беспокоиться. И вдруг — идет почтальонша, письмом помахивает. Пляши, Дуся, из Сибири тебе! Беру конверт, а на обратном адресе госпиталь, да не его рукой. Почтальонша теребит, спрашивает, а я молчу. Что теперь мне с ребятами делать? К нему нужно ехать, в Сибирь.
Наменяли мы с Серафимой продуктов, и поехала я в Иркутскую область. Как добралась — долго рассказывать. Оставила ребят на вокзале, посадила на вещи, из-под детей не возьмут, а сама пошла разыскивать госпиталь, чтобы бухнуться начальнику в ноги, просить взять на работу. — Дуся помолчала секунду, задумалась. — Много хороших людей мне встречалось, много… Привели в палату. Вот, говорят, ваш муж. А я гляжу на Сергей Сергеича и узнать не могу. В бинтах весь. Врач кричит: «Жена приехала, жена!» А он мычит, и только. Плакать надо бы, а я закаменела. «Ладно, говорю, не тревожьте больше. Теперь мое дело его выхаживать». Наклонилась над Сергей Сергеичем и впервые — не знаю почему — перекрестила его.
…Месяца через три, когда устроились, отдали мне Сергей Сергеича на руки, и стало у меня не двое детей, а трое.. Пришлось учить грамоте директора школы. «Стол, — показываю. — Стул». Аппетит у него был страшный, может, вы как доктор понимаете, в чем дело. Свое поест, от ребят тащит. Я его по рукам, а он расплачется — дитя дитем.
Конечно, учителем он уже работать не мог, да и заикался после контузии. В сорок седьмом вернулись мы домой, а Серафима Борисовна раньше приехала, она и взяла его завхозом. Нелегко ей с ним было. Чуть не так — раскричится, а уж на меня — не дай бог. Я как-то не вытерпела — это уже в сорок восьмом было, в конце, — и ушла к Клаве, но суток не прошло, меня как окатило горячим: с ребятами что? Прибежала домой. Галиного портфеля нет — в школе, думаю. А Юркин — под кроватью, спрятан. Значит, мальчишка был дома. Открыла комод — нет сотни, это на старые деньги, конечно. Бросилась к Сергей Сергеичу на работу. Спрашиваю — не говорил он Юре, что я не родная мать? Признался. Больше мне расспрашивать было не к чему. Примчалась в милицию. Выслушали, записали. Это хорошо, рассудили, что мальчишка деньги унес: с голоду не помрет и воровать не станет. А таких беглецов, мамаша, теперь видимо-невидимо…
За два месяца не узнать меня стало. Что ни день — опознание. Вызывали в покойницкие. То один неизвестный, то другой, то несчастный случай без документов, то иная беда, поглядите, не ваш ли сын?
И идешь. И смотришь. И каждый раз думаешь: не выдержать больше, легче самой лечь.
Я тогда на заводе подсобницей работала. Прихожу однажды домой, а меня милиционер ждет. Остановилась в дверях, шага ступить не могу. «Нашелся, — объявляет, — ваш мальчик под Самаркандом, мать искал». — «Я ему мать и есть». Милиционер, наверно, не хотел обидеть, но обидел крепко: «Значит, мальчик вас матерью не считает. Это звание, гражданка, заслужить надо».
Тогда-то, милая Валентина Георгиевна, и поняла я, что человеку вся жизнь требуется, если он хочет собой настоящую мать заменить. Оступись — и все сразу забудется, зачеркнется: мать так бы не поступила.
Села я на поезд и поехала по старому пути, в Азию. Деньги на дорогу профсоюз дал, все сочувствовали. Добралась до Ташкента, а там на попутках. Высадили у какого-то кишлака — теперь названия не вспомнить, — показали, где искать колонию. И вот ведут маленького, бритого, настоящего арестанта. Только глаза огромные, на все лицо. Гляжу на него, а сама думаю — нельзя плакать, нельзя! Не должен он мои слезы видеть.
А Юра вдруг заметил меня, остановился, понял — за ним я приехала, крикнул недетским голосом: «Мамочка моя милая!» Тут не только человеку — дереву и то не выдержать.
Назад мы хорошо ехали, о чем только не переговорили! Сколько он мне про скитания свои рассказывал — на большую жизнь хватит. И урки его пригревали, и проститутки. Кого после войны не было.
Слушаю сына, а сама думаю: ребенок, а что понимает. Я от его рассуждений за голову хваталась. «Проститутки, мама, очень добрые, они меня больше всех жалели». Я уж потом думала: может, и проститутками-то они оттого стали, что в них одна доброта. И если, думаю, это так, то доброты человеку мало, человека с одной добротой сломать проще.
Тряпочки с номерками кончились. Дуся отложила шитье, пошла к комоду.
Взяла новую наволочку, стала прикидывать, где шить.
Валентина Георгиевна будто очнулась.
— Хорошо у вас, — сказала она, вздыхая. И вдруг прибавила: — А у меня две девочки. С девочками-то попроще.
— Как получится, — не согласилась Дуся. — Галя тихая была, смирная. Педучилище кончила на «отлично», в садике стала работать — одни благодарности. Напляшется с малыми, напоется, напрыгается, а вечерами чаще притулится у телевизора — не сдвинуть. — Подняла глаза на докторшу, дала понять — это не для чужих ушей. — Конечно, мать не знает всего. Похоже, и у Галины что-то бывало, да так, не больно серьезное. Серьезное я бы почувствовала. — Дуся качнула головой. — Нет, что у нее было — помину не стоит. Беспокоило, конечно, что замуж не идет, но, может, так-то и лучше.
— Сами себе противоречите, — засмеялась Валентина Георгиевна. — Значит, с дочкой полегче?..
— Трудно сказать, — не отступалась Дуся. — Три года назад я была бы с вами согласная, а теперь не знаю.
— А что случилось?
— Появился в их садике папаша с двойней. Сам ласковый, обходительный. Приведет ребят, поговорит с воспитателем, совет спросит. Галя нет-нет да похвалит его: вот, мол, какие есть люди, мама. Долго ли, коротко ли так было — теперь уже сказать не скажу, — но стала я замечать: что-то неладное с дочерью. Обняла как-то Галину, спрашиваю: «Любишь кого?» — «Люблю, мама. Да так, что сил моих нет, всю душу выжгло». — «Кто такой?» — «А это, говорит, тот молодой человек с двойней, я тебе про его детишек да про него самого рассказывала». Я за голову схватилась: «Беда! Разве, спрашиваю, ты, воспитателка, имеешь право отца от детей уводить? Да они эту несправедливость тебе вовек не забудут. Вербуйся на Север, уезжай немедленно». — «Тебе, мама, видно, не жалко меня?» — «Как не жалко? Только есть, Галя, такой величины грех, что переступи недозволенное, и это тебе уже никогда не простится, счастливой не станешь».
Списалась она с Воркутой и поехала. Месяца не прошло, как в дверях звонок. Открываю — женщина незнакомая. Лицо хмурое, заплаканное, а за спиной дети — мальчик и девочка. Слова они не сказали, а я все поняла. «Галя, моя Галя, — думаю. — Не свое забрала, чужое».
Утром позвала я Клаву, поручила ей Сергей Сергеича, села на поезд — и в Воркуту, возвращать родителя детям. А как еще я могла?
— Вернули?
— Вернула, — не сразу сказала Дуся. — А вот нету у меня уверенности, что у них кончилось, с ее характером все может быть.
Помолчали.
— Я боялась, что Галя под поезд бросится, когда его провожала. Бежит молча рядом с вагоном, не девчонка уже, женщина, — молча бежит, без слез… Ехала я на неделю, а тут позвонила Клаве да Серафиме Борисовне, сказала, что не могу оставить дочь в таком состоянии.
— А Сергей Сергеич после войны… стал… вашим мужем?
Дуся поглядела на докторшу, сказала просто:
— Жили в разных комнатах: я с детьми, он — отдельно. Поплачу, бывало, а утром в хлопотах и забуду все, — какой женщине тепла не нужно?..
Обе резко повернули головы — в дверях возник Сергей Сергеич. Рубашка у старика была выпущена, пижамные брюки перекрутились у пояса.
Валентина Георгиевна поглядела на часы, охнула.
— А я все сижу!..
— Да сидите, голубчик, — мягко сказал старик.
Дуся откинула шитье, замахала руками, показывая, какой он вышел неприбранный.
Сергей Сергеич опустил глаза и скрылся в спальне.
Валентина Георгиевна уже одевалась в передней. Дуся схватила апельсины из вазы, бросилась следом.
— Что вы! Что вы! Не люблю я этого, не нужно!
— Это детям, — Дуся глядела просительно, прижимая апельсины к груди. — А мне радость сделаете…
И то ли сказала так, то ли почувствовала Валентина Георгиевна, что нельзя обижать Евдокию Леонтьевну, но вдруг улыбнулась и открыла сумку.
— Кладите. Скажу дочкам: это от бабушки.
— Да, да, от бабушки, — обрадовалась Дуся.
Дениса опять вовремя не взяли из садика — это превращалось в систему. Мальчик сидел в уголке, складывал очередной дом.
Галина Сергеевна то и дело поглядывала на Дениса — он хмурил брови, соображая, как лучше поставить чурочку, пирамиду или кубик, — забавное зрелище представлял этот серьезный господин!
Пожалуй, в группе она любила его больше всех. Но когда об этом ей сказала нянечка, Галина Сергеевна решительно отвергла: воспитатель не имеет права предпочитать одного.
После разговора с няней она стала чаще одергивать Дениса. Он не слышал замечаний, задумывался, а то, возбудившись, начинал кричать, когда другие молчали.
— Калмыков! — сразу же бросались на помощь исполнительные. — Не слышишь? Галина Сергеевна тебе говорит.
Но вместо того, чтобы похвалить старательных, она их отчитывала: зачем обращаться по фамилии? Да и вообще кляузников терпеть не могла.
Денис любил строить. Он поднимался только тогда, когда укладывал последнюю чурочку. Однажды она спросила, почему он сразу не выполняет ее просьбу.
— Но работа не кончена, — удивился Денис. — Дом может рухнуть.
Ей стало смешно и стыдно. Да, да, конечно, как это она не поняла сама.
Беду в семье Калмыковых Галина Сергеевна скорее почувствовала: с мальчиком что-то происходило. Во время тихого часа, обходя кровати, Галина Сергеевна видела, что Денис подолгу лежит на спине, думает.
Да и мать его, Анна Петровна, изменилась. Еще недавно такая веселая, собранная, она теперь казалась суетливой, раскидывала вещи сына, пока раздевала его, вечно опаздывала в свою поликлинику, и Галине Сергеевне приходилось прибирать оставленные ботинки или чулочки.
Она невольно поглядела на часы: Денис сидел один больше часа.
— Мама не предупреждала тебя, что задержится?
Денис поднес кубик, но на крышу не положил.
— Она работает, — объяснил он. — Нам нужны деньги. Мы одни — нас папа бросил.
Он испугался, что сказал лишнее.
— Дом не получается! — крикнул Денис и ногой стал разрушать стены.
Галина Сергеевна не стала его одергивать.
В окно было видно, как торопится в садик Анна Петровна. Берет на затылке, пальто застегнуто только на верхние пуговицы, пола отходит, издалека заметен белый халат.
— А вот и мама! — сказала Галина Сергеевна и прижала к себе мальчика.
…Он почувствовал, что у взрослых секреты, специально отстал.
— Вы не сердитесь на меня, — говорила Анна Петровна, все еще не успокоившись после бега. — Нахватала вызовов. Полторы ставки, а то и две иногда. Теперь после гриппа полно пневмоний, только успевай с уколами. Вот и сейчас оставлю Дениса в сквере, а сама — к больному.
— Хотите, я с ним погуляю? — предложила Галина Сергеевна. — Спешить мне некуда, дома не ждут.
— Да и мы с Денисом одни, — сразу же ответила Анна Петровна, точно ждала возможности рассказать. Поискала глазами сына — далеко. — Переживает! Когда это случилось, я, не разбирая, все при ребенке выложила, да и отец… такое сказал… Испугал мальчика. Я, говорит, к твоей маме судебное дело буду иметь. В ерунду поверил, в сплетню…
Отвернулась, не хотела слезы показывать.
— Думаете, у него женщина? — решилась Галина Сергеевна.
Анна Петровна слегка наклонила голову, пожала плечами.
— Может, и есть теперь. Один полгода. Раньше не было…
Она, наверное, ждала от Галины Сергеевны утешения, но не дождалась.
— …В мае многих сестер нашей больницы и нескольких врачей отправили в район на диспансеризацию, — рассказывала Анна Петровна. — Со мной онколог поехал. Весельчак и холостой к тому же… Мы с ним как-то в кино сходили, а потом гуляли вечером. Чего после работы делать в чужом городе? — Она сказала с обидой: — Павел его хорошо знал, относился уважительно. А кто-то из сестер сразу письмо: ваша-то с доктором… — Вздохнула. — Поверил. Возвращаюсь, а он… Оскорбил как! Я слушала, слушала, а потом и вскипела, распахнула дверь: уходи, говорю, никогда я тебя не любила, а теперь и подавно. Противен ты мне. И знаете, Галина Сергеевна, ведь в ту минуту я искренно так думала.
Она всхлипнула и тут же прикусила губу.
— А он как?
— Ударил меня. При Денисе ударил.
Галина Сергеевна взяла Анну Петровну под руку, прижалась к ней, утешая. Денис бежал сбоку, поглядывая на обеих.
А Галина Сергеевна невольно о своей жизни задумалась. Скольких пришлось матерей выслушать, успокоить скольких! А что, спрашивается, у самой хорошего? Вот и получается, что она как заболевший врач: все на свою головную боль жалуются, а до твоей — дела нет.
Дождалась, когда Денис отбежит, спросила:
— Значит, вашей вины не было?
— Ребенком клянусь!
— А вы сходите к нему, поговорите. И про Дениса скажите: скучает мальчик.
— Нет, — покачала головой Анна Петровна. — Не станет он слушать.
Остановилась у входа в сквер, показала на другую сторону.
— Мне в тот дом. — Позвала сына. — Денис, здесь гуляй, ни на шаг чтобы. Я скоро. — Пожала руку Галине Сергеевне. — А муж напротив работает. Видите, окно светится, это его окно. Он и раньше любил до позднего вечера, а теперь… В общежитии шум, да и непросто главному инженеру в общежитии… — Хотела идти да опять что-то вспомнила. — Недавно иду часов в девять, а он у окна… Не видел, конечно.
На часах было половина седьмого. Галина Сергеевна перешла дорогу против строительного управления, остановилась около высокой двери. У штакетника пожилой вахтер. «Мое ли дело? Может, и не нужно ему, а я с непрошеной помощью…»
Вахтер удивленно поглядел на вошедшую, — поздновато явилась.
— Главный инженер у себя? — спросила решительно.
— Где ему быть…
Набрал номер по внутреннему телефону, сообщил недовольно:
— К вам просятся, Павел Васильевич… — Отвел трубку, уточнил: — Откуда будете?
— Из шестнадцатого детского садика.
— Из детского садика, заказчица…
Повесил трубку, буркнул:
— Ждет.
Она шла по коридору. На табличках были разные обозначения: бухгалтерия, начальник, помощник, а где же кабинет Калмыкова?
В торце мелькнула полоска света и надпись на двери: «Главный инженер». Когда-то она Калмыкова видела: худой, рослый, с сединой на висках.
Вошла без стука. Он стоял у окна, курил. Повернулся, спросил сдержанно:
— Что-нибудь с сыном?
— Ничего, — сказала Галина Сергеевна, — сын здоров, — и тут же заторопилась: — Не думайте, что я по просьбе Анны Петровны. Она даже не знает, что я у вас. Мы только что вместе с ней шли. Из садика. Она рассказала мне все, как женщина женщине, и ваше окно показала. Я и зашла. А она у больного. Напротив. А Денис в сквере остался, ее ждет…
Калмыков мрачно молчал.
— Я сейчас ее слушала, — быстро говорила Галина Сергеевна, нервничая. — И поверила, полностью поверила ей, Павел Васильевич. Ничего у Анны Петровны не было! Ничего. А потом, она же не знала, что я к вам пойду…
Он спросил вроде бы зло:
— Денис где?
— В сквере. — Она продолжала говорить то, что приходило ей в голову. — Сегодня он про вас сказал: «Папа бросил». А сам дом строил из кубиков. И на этом доме все свое горе выместил. Кубики ногой раскидал… И днем не спит, все думает…
Калмыков заходил нервно, потом вдруг встал у окна, сгорбился, точно навалили на него тяжесть.
Она тоже шагнула в его сторону, стала отыскивать взглядом Дениса.
— Там, там он, — говорила Галина Сергеевна. — Там я его оставила.
Калмыков сорвал с вешалки шарф, намотал на шею с каким-то остервенением, нахлобучил ушанку.
— Знаете, — говорила Галина Сергеевна, торопясь за ним к лестнице. — Человек так устроен, что защитить себя он не может, он может только других защищать.
«Господи, — думала она, едва поспевая за ним. — Не обидел бы мальчика. Тогда уж ничего не исправить…»
Денис играл в сквере, утрамбовывал снег. Услышал шаги, повернулся, увидел мать. Анна Петровна будто собиралась пройти мимо него. Денис поглядел туда, куда смотрела мать, и увидел отца.
— Папа?! — спросил Денис и вдруг заплакал.
Калмыков поднял на руки сына, прижался щекой.
«Пойду, — сказала себе Галина Сергеевна. — Зачем я здесь…»
Ей совсем не хотелось домой. Да и что ждет ее там? Куда лучше на работе…
Было четверть восьмого. Она остановилась около универмага, вошла внутрь. Народу было мало. В отделе тканей какая-то девица хватала уже третий отрез, носилась к зеркалу, перекидывая материал через плечо, как тогу. Галина Сергеевна посмеивалась про себя: «Из-за чего нервничает? Неужели и я так раньше?»
«Да, далеко ты, Галина Сергеевна, отошла от такой суеты, наверно, помудрела за последние годы. Только правильно ли все объяснять мудростью? Может, не для кого тебе суетливой быть? Кого любила — ушел, не вернется…»
— Нет, — сказала девица. — Не то…
Продавщица раздраженно откинула отрез на стеллаж.
«Приеду домой, мать сразу заметит, что я во всем прошлогоднем», — подумала Галина Сергеевна и тут же сказала:
— Мне этот выпишите…
— Нет, нет, — сказала девица, — я еще думаю…
— Гражданка уже взяла, — сказала продавщица решительно.
Около кассы Галина Сергеевна столкнулась с Мусей, соседкой по лестнице.
— На костюм купила, — сказала Галина Сергеевна, — взгляни, одобряешь?
— Да у тебя глаз — алмаз! — ахнула Муся. — Сколько хожу, а такого не видела.
Галина Сергеевна подождала, когда завернет продавщица, сунула пакет в сумку. Пошли к выходу.
— Домой собираюсь, — сказала сдержанно, не зная, рассказывать ли Мусе про юбилей отца.
— Ой, Галка, неужели Николай зовет? — обрадовалась Муся.
Галина Сергеевна опустила глаза, ни да ни нет не ответила.
— Да ты не рассуждай, не раздумывай, — говорила Муся, сразу входя в понимание. — Раз Николай захотел встретиться, не отказывай. Может, одна эта встреча все в нем повернет.
— Не знаю, не знаю, — внезапно заговорила Галина Сергеевна совсем не о том, о чем думала. — Детей не бросит, а просто так — ни к чему. Я, Муся, гордая.
— Все мы гордые, — отмахнулась Муся. — Потому что для себя ума нет.
На этаже надо было прощаться. Галина Сергеевна видела огорчение в Мусиных глазах, да и сама понимала: вдвоем бы вечер лучше прошел.
— Мне бы тоже с тобой не мешало посоветоваться, и у меня событий полно, — осторожно сказала Муся. — Запуталась я, Галина. — Огляделась, зашептала заговорщицки: — Давно уже ходит в библиотеку один, книги берет пачками.
— Серьезный?
— Еще бы!
Муся засмеялась, а Галина Сергеевна погрустнела невольно. Была бы Муся видная, а так нет ничего. Вот жизнь! Какие коленца выкидывает. Вторая библиотекарша, Элла, и красивая, и статьи пишет в газету, а одна-одинешенька, ни ум, ни красота ее никому не нужны, даже отпугивают.
— Я, Галя, с тобой люблю разговаривать. Ты и слушаешь хорошо, и совет дашь, — польстила Муся. — А теперь-то народ какой? Выспросят, выпотрошат, домой без перьев отпустят. Для чего рассказывала — и не знаешь.
— Устала я, — вздохнула Галина Сергеевна. — Детей вовремя никогда не возьмут.
— Да я ненадолго, — попросила Муся, чувствуя, как слабеет сопротивление.
— Ладно, приходи, — согласилась Галина Сергеевна. — Перекусить сделаю, я вчера эскалопы купила.
Муся хлопнула в ладоши, понеслась по лестнице. И уже сверху крикнула:
— Я быстро! Подкормлю Федьку, чтоб не умер с голоду… Ничего сам себе не возьмет!
Галина Сергеевна достала ключи. «Зачем повод к новым разговорам дала? Пора из головы Николая выбросить, какой толк…»
Она громко покашляла, словно проверила, не говорит ли вслух, и захлопнула дверь.
…Муся уселась удобнее, закинула ногу на ногу, закурила. Маленькие колечки дыма побежали вверх, растекаясь и разматываясь, как живые.
— И отчего так, — раздумывая, говорила Муся, протягивая сигареты Галине Сергеевне и как бы приглашая ее продолжать разговор. — Люди любят друг друга и друг от друга бегут. Если и есть правда у твоей матери, то, скажи, кто от ее правды выиграл? Кому ее правда нужна?
— Дети Николая, наверное, выиграли.
— Зачем же он снова зовет?
Муся отхлебнула глоток, затянулась сигаретой, словно закусывая.
— Ты лучше про себя расскажи, — не захотела обсуждать свои дела Галина Сергеевна. — Что за умник такой появился? С ним, что ли, я тебя в кино видела?
Муся покачала головой.
— Тот Костик. С Костиком давно покончено, да и не было ничего. — Она засмеялась, носик вздернулся, засверкали глаза — ясно, почему она так ребятам нравится. — С Костиком — смех в зале! Пригласил как-то пообедать, щами невиданными угостить грозился. Пришла. Поставил тарелку: запах — с ума можно сойти! Пошел за сметаной к подоконнику, а сметаны нет. Стоит банка пустая — кот вылизал. И что ты думаешь? Открывает мой Костик форточку и выкидывает кота с четвертого этажа.
— Ну и ну! — поразилась Галина Сергеевна.
Сигарета погасла, Муся чиркнула спичку, спрятала коробок.
— Я отодвинула щи — и к выходу. Он засуетился» «Куда? — спрашивает. — Да я сейчас за новой сметаной сбегаю, гастроном рядом». — «А если, говорю, пока ты бегаешь, я эти щи без сметаны съем, ты и меня в окно?»
— Молодец! — одобрила Галина Сергеевна.
Муся усмехнулась.
— А серьезный — другой. Василий. Ты его знаешь. Не из того общежития, где я передвижку имею, — это бетонщики. А он — станочник.
— Конопатый?
— Этого не видно почти, — возразила Муся. — Я про него помалкивала — дело к серьезному шло.
— И что же?
— Ревнивый очень… — Она помолчала, видно раздумывая, с чего начинать. — Я у бетонщиков книги по вторникам выдаю. Так ребята меня уже около красного уголка ждут. Гитару притащат, поем душевно. Все равно Элла приличных книг не дает, бетоном, говорит, заляпают. Вот я Васе и расскажи как-то про наше веселье в общежитии. И что думаешь? Завелся — остановить не могла. «Пойду, говорит, к начальнице, расскажу, как ты вместо работы под гитару песни поешь, пускай она тебя в женское общежитие переводит».
Отрегулировала я его, убавила громкость. Ну, думаю, нужно бы ему не все рассказывать, а выборочно, с оглядкой на нервность. Но он и тут между строчек читал. Тогда я и вообще говорить перестала. Идем в кино — помалкиваем, из кино — тоже молчим. День, другой помолчали, а там и вообще стало не о чем разговаривать.
Засуетился он, начал разные варианты мне предлагать. «Давай, говорит, к родителям съездим. Под Киев. Понравишься — свадьбу сыграем. Они, говорит, борова на такой случай держат». — «А не понравлюсь? — спрашиваю. — Тогда как? Командировку выпишешь? Из какого расчета проездные будешь платить? Я ведь из Заполярья еду. Тут по два шестьдесят нельзя, здесь северная надбавка. А квартирные? А вредность? Родственники, Вася, не простым глазом меня изучать начнут, а с пристрастием. За пристрастие еще накинь. И потом, почему, если я к ним примчалась без особых прав, они меня уважать обязаны? Они, Вася, должны остерегаться меня. Я ведь с ребенком. Нет, милый, — говорю ему, — тебе нужна жена безразмерная, чтобы ко вкусу всех родственников подходила». Порвала, как с Костей, а сердце болит.
Муся замолчала.
— Не права ты, пожалуй, — сказала Галина. — Не права.
— Как не права? — переспросила Муся с возмущением. — Он же обидел меня. Если бы любил — зачем смотрины?
— Погоди, — остановила ее Галина. — Федор вырастет, захочет тебе свою невесту показать, плохо это?
Муся взглянула мрачно, не думала, что Галина так повернет.
— А я бы на твоем месте его просьбу уважила, поехала бы к старикам, — продолжала Галина. — Да если вдвоем приедете, он тебя наверняка защитит, не даст в обиду.
Не дождалась Мусиного кивка, усилила наступление:
— Разве могут старики полюбить тебя, не увидев? Сын берет женщину с ребенком, какая ответственность! Такое заочно не делается. Я вот что думаю: поезжай и понравься. Василий тебе за это по гроб благодарен будет. И подарки купи: и отцу, и матери, и всей родне.
— Еще и родне! — разозлилась Муся. — Сколько добреньких развелось! Только доброта не всегда нужна, вот что вы забываете. С добротой человека легче съесть, он мягонький. Тебя-то съели? Думаешь, я дурочка, не вижу, что ты про Николая врешь?!
Она поднялась резко, заспешила к дверям.
— Нет, лишь бы замуж — это не нужно мне. Я хочу, чтобы любовь. На что еще опереться мне, если я с ребенком? А тебе, — она вдруг сказала с вызовом, — тоже совет дам, вдруг пригодится. Одинокой бабе иногда нужно лютой быть. Любит, а с родственниками надумал советоваться! Я одна у него советчицей быть хочу. А родственники? Я бы им прислала приглашение, даже денег выслала бы. И знаешь, почему мне это нужно? А для того, чтобы я их со своим сыном Федором здесь могла познакомить, на своей территории. Специалисты говорят, на своей территории другой футбол. — Подняла руку: — Приветик! — и дверью так двинула, что зазвенела посуда в шкафу.
Галина перенесла чашки на кухню, сложила их в раковину. С чем пришла к сорока годам? Как очутилась в этом городе? От жены Николая пряталась, от детей его? А ведь умные люди иначе живут, городов не меняют — права Муся.
И в другом права: счастье брать нужно, а не можешь брать — молчи в тряпочку.
Вернулась в комнату, сняла покрывало. Рожать нужно было, рожать! Не решилась. Возраст, считала, не тот.
А при чем возраст? Ребенка на ноги бы поставила, да и Николая, глядишь, сохранила; с ребенком никто бы не смог ее осудить. И мать не стала бы вмешиваться.
Ах, Муся, Муся, каждому советую, кто же мне-то совет даст?!
Сбросила платье, поглядела на свое отражение в зеркале: ладная, статная, как мать говорит. Только для кого это?
Бездумно лежала в постели, разглядывала узор на ковре, да так и задремала, не погасив света. В полусне вспомнила о Калмыковых, снова с отцом разговаривала, хвалила Дениса. Потом возник Николай, клялся, что помнит ее, забыть не может, с Таисьей сравнивал. «Не муж ей нужен, — сказал, — а предмет в хозяйстве, были бы заработки…»
Затрещал телефон. Спросонья поняла: междугородная! Схватила трубку — опять на секунду увидела себя в зеркале, — поняла: мать звонит.
— Але, Галя? Домой собираешься? К двадцатому ждем…
— Помню, мама, конечно.
— И Юра приедет, надеемся. И Ксюша. — Заговорила быстро, не дожидаясь вопросов дочери: — Отец хуже стал, иногда заговаривается. Вчера спрашивает: «Юра из школы пришел?» Потом сам над собою подшучивал: на свалку пора. Докторша наша, Валентина Георгиевна, ему лекарство для памяти выписала, шесть тридцать коробка, — хорошее, говорит.
Она утешила мать: не так страшно, раз над собой подшучивает. А с памятью и у молодых случается, вот она как-то оставила ключи в садике, измучилась, пока нашла.
Опасная мысль звенела над ухом, усиливала тревогу. И вдруг Галина Сергеевна выкрикнула, перебила мать:
— Мам! Просьба к тебе огромная!..
Не сразу спросила Евдокия Леонтьевна, помолчала.
— Что за просьба, Галочка?
— Да нет, ничего — тут же одумалась Галина. — Так я… Приеду — сама выясню… Соня в городе?
— Неужели хочешь Соню просить? — охнула Евдокия Леонтьевна. — Не наделай глупостей. Он же пустой человек… А потом знай — ничего это не даст тебе. Ничего у вас не получится. Только потом больнее станет…
— Враг, враг ты мне, мама! — крикнула Галина Сергеевна, не думая больше, что и говорит. — Это ты все наделала, нас развела, ты, мама! Ну кто просил тебя вмешиваться, кто ехать просил?! С ума я схожу в одиночестве…
— Какой же я враг тебе, Галя? Подумай, что говоришь…
— А ты скажи, кто от твоей правды выиграл? Кому такая правда нужна? Разве нормально, что люди любят друг друга и друг от друга бегут?
— Дети выиграли, дети! — крикнула Дуся. — Не было бы тебе счастья!
Галина бросила трубку, заходила по комнате. Права Муся — себя нужно жалеть.
…А Евдокия Леонтьевна стояла в телефонной будке точно пришибленная, сгорбилась от тяжести дочерних слов. Поняла, куда гнет Галина, дело нехитрое.
Захолонуло сердце — за себя больно, но как дочери объяснишь?
Евдокия Леонтьевна прижимала трубку к виску, да не плоско, а под острым углом, шевельнуться боялась, вдруг расплачется. Неужели захочет вернуться к прежнему?! Захочет. Станет Соне звонить, не зря про Соню спрашивала…
Дуся держала телефонную трубку будто бы слушала, а сама думала о своем. Кто-то открыл кабину — дали новое соединение, — увидел старушку, вывел растерянную на середину зала. По радио выкрикивали города и фамилии, требовали абонентов, а Дуся не могла взять в толк, что же ей дальше-то делать, куда идти?
На улице было морозно. Стыли руки. Колкий ветерок забирался в прореху пальто — не застегнула как следует. Нагнула голову — до угла бы скорее, за поворотом не такой ветродуй. Что же делать с Галиной, что делать? Нельзя, невозможно допустить прежнего, ничем хорошим это не кончится, только больше слез прольется. Еще больнее бывает, когда со старой раны корку сорвешь. Кому все решать? Опять матери…
Дуся свернула в проулок. Сима рядом живет. Дом высокий, со старинной лепниной и богатой резной дверью, мореный дуб. Открыла не без труда, протиснулась в щелку. Створка на крепкой пружине, как выстрелило, эхо прокатилось по этажам.
На Серафиминой двери табличка медная: «Г-н Рогов». Кто такой — непонятно. Но как висела до революции, так никто и не вывинтил. Может, и пытались когда, да бросили, крепко сидит, на шурупах. «Ничего, — говорит Никита Данилович. — Никому не мешает».
Дуся потянула за деревянную ручку с металлическим стержнем, прислушалась. Раздались колокольчики, и тут же по коридору зашлепали тапочки, мелкий Серафимин шажок. Дуся отступила слегка. Глаз у Серафимы наметанный, сразу почует, что явилась не просто, а с умыслом, нужно причину подальше скрыть, — секрет не свой, и говорить следует с Соней. Хорошие старики, а всего знать им незачем.
Дверь распахнулась настежь.
— Ба-атюшки! Вот неожиданность! Погляди, Никитушка, кто к нам пришел!
Шагнула Серафима через порог, обняла Дусю, расцеловала.
— Наконец-то!
— Не шла, не шла, а все ж заявилася, — как бы оправдалась Дуся. Сняла платок, в рукав засунула. — Дел полно, Симушка. С Сергей Сергеичем по полдня в поликлинике сахарные анализы сдаем. И по хозяйству приходится.
Выглянула из кухни Соня, круглолицая, в мать, в красивом фартуке, красное с белым, прическа модная, по пятерке, говорили, за стрижку. Дуся пригнула ей голову, поцеловала в лоб — все равно что родная дочь, — тот же детский садик в войну, что и у Галины с Юриком, та же школа — один класс. Повернулась к Никите Даниловичу — высокий, седовласый мужчина, вот про кого не скажешь — старик, — подала руку лопаткой.
Никита Данилович распахнул дверь перед Дусей, отодвинул стул:
— Может, к телевизору?
Дуся махнула рукой — этого добра и дома достаточно, объявила:
— Примите приглашение, в следующую субботу всех собираем.
— Мы помним, — с благодарностью ответил Никита Данилович. — И так бы пришли, не сомневайся.
А в голове у Дуси другое: не звонила Галина? Не просила помочь? К старикам приглядывалась — понять пыталась. Никита Данилович спокойно сидит, в глаза смотрит, не отворачивается, а если и говорит чуточку громче обычного, то это и раньше было, стал глохнуть.
Серафима очень обрадовалась… Ну а кто ближе ей, чем Дуся? Может, одумалась Галина, поняла, что не светит ей ничего с Николаем, поостыла слегка? Тогда зря все волнения, посидеть немного — и двинуться в путь, пусть так и думают, что другой цели у нее не было, кроме приглашения на юбилей.
Забрякала ложечками Соня — чай в этом доме в один миг подают. Пирог из буфета вынула, нарезала кусками, пододвинула Дусе.
— Сегодня стряпали. Поглядите, какая сдоба взошла.
— Вы и так — булочки, куда вам печеное?
— Ничего! — засмеялась Соня. — Некоторые толстух больше любят. Правда, мой начальник сказал — пока я разворачиваюсь, всех мужиков разберут. Женщина в наше время должна быть активной…
Дуся поглядела пристально — не на Галину намек?
— Ты про кого, Сонюшка?
— Про себя, тетя Дуся.
Телевизор захохотал мужским голосом, встрял в разговор, вроде бы перебил к месту. Никита Данилович прикрутил звук, стало тихо, люди за столом заметнее сделались.
Серафима Борисовна села напротив, положила полные руки на стол, поинтересовалась:
— Во сколько сбор гостей?
— К пяти просим.
— А Сережа как?
— Да ничего, на ногах. Только, бывает, памятью путается. Вчера спросил: «Юра из школы пришел?»
Соня повернулась резко, о чем-то вспомнила, — это от Дуси не скрылось.
— Юра когда домой собирается, тетя Дусечка?
— Не звонил пока.
— Ля-ля… — спела Соня, будто вопрос был случаен, не очень она на этот счет волнуется.
В телевизоре пели девушки, открывали рты, покачивались. Никита Данилович потянулся по привычке к регулятору, но передумал.
— Разве делитесь вы с родителями? — осторожно начала Дуся свою главную мысль. — Вот Галина, я с ей разговаривала, пораньше просила быть, а дня приезда не знаю.
— С нами они не считаются, — кивнул Никита Данилович.
Дуся помешала в стакане ложечкой, откусила пирог.
— Где мак-то взяла?
— На рынке. По рублю стакан.
— Ишь, живодеры! Я со сладким столом теперь спокойна. Все вроде взяла: и конфеты, и фрукты, и разное…
— А мороженое? — спросила Соня. — Знаете, тетя Дусечка, как Юра мороженое любит? — Она засмеялась. — Я как-то ему четыре трубочки проиграла, так он не сходя с места слопал.
— Мороженое нужно взять, — согласилась Дуся.
— Мы вам термос дадим, туда много входит.
Побежала на кухню. Серафима Борисовна прислушалась.
— Ищет, да не там. В другом месте лежит. — Поднялась неохотно.
Никита Данилович дождался, когда жена прикроет дверь, придвинулся к Дусе как заговорщик.
— Видишь! Все про Юру думает. И сколько лет! Я вот что тебе хотел сказать… Поговори с ним? Он нам как сын, Дуся, знаешь. Ну чего ему нужно, чего? Сонька — такой друг, лучше не сыщешь. И девочку любит. Пусть он присмотрится к ней, приглядится. Объясни, какой преданный человек… А Ксюшу Соня хоть сейчас заберет, только обрадуется. Зачем ребенку со стариками жить, что она у них видит? Соня ее бы и в кукольный, и в цирк, и на английский язык — не представляешь, как она до всего этого!
— Да я бы рада, Никитушка, только разве в нас дело?
— В нас, Дуся, в нас, от нас много зависит. Они, как ни странно, к нам прислушиваются. Это кажется только, что безразлично им…
— Господи! — вздохнула Дуся. — Если бы я выбирала, другого счастья и не надо бы. А Галина, разве ей хорошо?
— Знаю, знаю, — кивнул Никита Данилович.
— Что знаешь? — Дуся вздрогнула, приблизилась резко к нему. — Что?
Распахнулась дверь, вошла с термосом Соня. Дуся склонилась над чашкой, поднесла к губам, но пить не смогла. «Чего хотел сказать? Звонила? Неужели договаривались?»
— О чем вы шепчетесь?! — прикрикнула Соня. — Рассказывайте! Мама?! — позвала она. — А папа за тетей Дусей ухаживает! Погляди, как притихли!
— На здоровье! — весело ответила Серафима Борисовна.
— Перестань, Соня, — поморщился Никита Данилович. — Тебе не идет, не девочка. Проводишь Дусю — скользко…
Дуся поднялась торопливо, но Никита Данилович заставил ее сесть.
— Куда? Это я Соне сказал. Ты что-то про Галину хотела?
— Устает здорово, по две смены работает.
— Нам, одиноким, уставать нужно, тетя Дусечка, иначе чем еще заполнять себя?
— Ну, ну, — возразил Никита Данилович. — Тебе-то на что жаловаться? И музыка, и театр… Юра приедет, вам будет о чем поговорить, так, Дуся?
— Он всегда про Соню спрашивает.
— Правда?
Дуся замешкалась, а нужно было ответить. Соня махнула рукой.
— Я, пожалуй, к вам не вернусь, — сказала она матери. — Провожу тетю Дусю, а сама дома переночую. Давно на квартире у себя не была. — Она торопливо собирала вещи. Металась по комнате, тормошила мать: — Яичек заверни. Пирога с маком. Хлеба и сахара, утром перекусить ничего нет.
…На асфальт выпал легкий снежок, припорошил тонким слоем, шаги почти не слышны. Дусина улица тупиковая, правее — широкий проспект, здесь же темно и тихо. Свет только от нескольких окон.
Шли молча — не знали, с чего начать разговор. Дуся все о Галине думала — спросить, не звонила ли, предостеречь от губительной помощи; Соня хотела про Юру узнать. С той поры, как умерла Ирина, Юрина жена и их одноклассница, Соня стала мечтать о нем, наверное, так же, как в школе. Бывало, придет Дуся к родителям, поговорит о своих, посетует:
— Какая жизнь у мужчины! Живет неухоженный, необласканный, не согретый женщиной. До сорока лет ничего себе не построил.
Соня слушает напряженно. Если бы могла, чего бы для него не сделала! И почему так — у одних старое легко забывается, а вот она, Соня, с восьмого класса только о Юре и думает. Бывали годы, конечно, что меньше страдала, но чтобы совсем ушло — нет, такого не было. Задумается, прислушается к себе — тоска не очень далеко прячется, нетрудно достать. Полюбить бы другого, вышибить клин клином, да, видно, родилась такой — никто больше не нравился.
А ведь что-то было у них, намечалось. Вместе сидели за партой, дружили, а потом в один день все будто оборвалось. Директор привел на урок Ирку Кошечкину, и что-то кольнуло Соню.
Юра повернулся к двери и уже смотрел на новенькую, а не на директора.
Как сразу почувствовала Соня перемену в нем! Ночами плакала. А так как с восьмого класса вела дневник, то записывала туда все события, все, что пережила и передумала. Каждый день начинался в тетрадке пометками: что Ю. сказал И., как на И. поглядел, что для И. сделал.
Если бы не было у Сони любви к записям, то многое бы забылось, но она все фиксировала с подробностями, а горе от этого только росло и росло.
Ю. каждый день стоял в коридоре с И., смеялся, не замечал Соню.
И. была то красавицей, то всего лишь хорошенькой, то кривлякой, то дурой — это зависело от настроения.
Возникали прогнозы, И., мол, покрутит да бросит, нужен ей такой, а тогда Соня не сможет его простить.
Дневник все замечал. Как было бы хорошо, если бы И. не переехала к ним, жила бы во Владивостоке! Но в эти годы многих военных демобилизовывали, разрешали возвращаться в свой город, то есть туда, откуда они были призваны в армию.
Не один Юрка от И. с ума спятил. Как только И. явилась — стройненькая, точеная, в физкультурном костюме даже девчонкам от нее глаз не оторвать, — мальчишки засуетились, забегали, стали творить глупости, ездили верхом друг на друге, прыгали через головы, каждый норовил себя показать, старался привлечь ее внимание.
Юрка другим взял: он был великий школьный артист. Соня и сейчас будто слышала его голос, как он читал «Облако в штанах» — мороз пробегал по коже, обмирало сердце, страшно и сладко становилось.
…Сразу после десятого Юрка чуть не женился на Ирине. Они бы поженились, но родители, как говорится, легли костьми. Александр Степанович, как бывший военный, понадеялся сразу на военкомат: заберут артиста — такое бывало уже с другими, — и пройдет любовь, оба и не вспомнят через три года о своих терзаниях.
В армию Юрку действительно взяли, но домой он вернулся еще более решительным и, конечно же, более взрослым.
Кошечкины новое препятствие выдумали: пусть в институт поступит. Жениться собрался, а чем семью кормить?
Юрка и на это пошел. Через месяц приняли его в театральный: оказалось — талант!
Правда, Александра Степановича институт не устраивал; он такой специальности — режиссер — просто не знал; блажь, считал, а не работа, но тут уже нельзя было ничего поделать — Юрка оказался сильнее майора.
На свадьбе Соня плясала всю ночь и даже искренне радовалась за них, решила — такая судьба. Глядя на жениха и невесту, она со всеми кричала «горько!». Юрка целовал Иру, а Соня считала секунды, потом пила шампанское.
«Ну что ж, — записала она в своем дневнике, — достаточно жить с ним в одном городе, знать, что ему хорошо, иногда видеться, не надеясь…»
Дуся, конечно, приходила к ним, и через нее узнавала Соня, что Юра отличник, его оставляют в городе в хорошем театре, а с Ириной они живут «полюбовно».
В одном у них был непорядок — не было у Иры детей, а почему, даже доктора понять не могли.
Было, правда, у Дуси предположение. Заподозрила она, что Ира, когда они были студентами, сделала аборт, этим себе и напортила. К кому только она не ездила, куда не обращалась — и вдруг в тридцать четыре родила Ксюшу, а вскоре заболела, остался Юра вдовцом.
На похоронах Соня плакала, жалела Юру — какой он тогда стоял раздавленный! То ли из сострадания, то ли надеясь на что-то, стала искать Соня новых встреч. Не до нее, видно, было. Глядит телевизор, попыхивает сигареткой, не разговаривает, словно не замечает ее присутствия.
Чего Дуся тогда ни делала, куда их вместе ни посылала, как Соне ни радовалась, — нет, так и не заметил он ничего. Посидят за столом, попьют чаю, Юра поднимется и уйдет куда-то, едва кивнув Соне.
А в этот город он уехал, как с цепи сорвался, никто от него не ожидал отъезда. Пришла телеграмма вечером: он там-то и там, работает главным режиссером, подробности письмом…
Соня приняла известие как неизбежность. Ничего не менялось в их отношениях с Дусей. Она приходила то с родителями, то и одна на пирог, расспрашивала вроде бы совершенно спокойно о Юре.
Писал он редко. Соня всегда просила, чтобы письма давали и ей читать, — интересно. Понять, как он там живет, было трудно, да и что он мог сообщать особенного матери или отцу. Квартира приличная, театр посредственный, актеры средние, впрочем работать можно. Летом у него предстояли далекие гастроли — приехать не удастся.
Иногда он действительно передавал Соне привет, иногда — всем знакомым, но Соня тогда не исключала и себя, радовалась.
Новая надежда появилась у Сони из-за Ксюши.
Что ни говори, сорок лет — это сорок, вряд ли сама родит. Может, нужно было брать ребенка из детского дома, да ведь не простое это дело, не каждому еще и дадут. Когда берут семейные, но бездетные — тут все ясно, а у Сони какие на ребенка права?
Ксюшу Соня полюбила заочно, а после того, как однажды увидела, так и совсем будто с ума сошла. Выпросила у Дуси фотокарточку, увеличила и повесила на стенку, подругам-сказала — племянница. Лежит, бывало, по воскресеньям в кровати, глядит на милую красоту!
…Нельзя сказать, что Сонина жизнь текла тускло. Подруг у нее было достаточно, большинство, конечно, незамужние или разведенные, благодарные за сочувствие и домашний уют.
Соня была сама доброта. Пустит, когда бы ты ни пришла, напоит, накормит да еще денег даст, если не рассчитала зарплату и теперь концы с концами никак не свести.
Подруг Соня жалела. Это заставляло их торопиться к ней со своими несчастьями. Наслушавшись разного, Соня в дневнике, бывало, и раздумывала: лучше уж такая, как у нее, незаполненность, чем обиды и неурядицы, раздоры и обманы.
Историю своей школьной любви Соня от подруг не скрывала. Все знали, что Юра вдовец, живет в далеком городе, должен приехать. Оба помнят прошлое, но что-то все продолжает мешать им. «Теперь уж и не знаю, — говорила Соня, — нужно ли старое ворошить?»
Впрочем, для себя Соня помнила важное обстоятельство: хотя они с Юрой и не встречались, но всегда, все эти годы жили одними интересами. И не важно, что он — режиссер, а она экономист в строительном управлении, проще — бухгалтер. Так уж вышло, что театр и музыку она любила всегда самозабвенно, жила постоянным ожиданием премьер. В дни, когда в город приезжали знаменитости, Соня часами простаивала в очередях за билетами, отмечалась в шесть утра и в двенадцать ночи, организовывала списки страждущих.
Ее хорошо знали театральные кассирши. Хапуг она терпеть не могла, но любила отблагодарить порядочных, интеллигентных, приносила им коробки конфет или плитки шоколада, понимая, конечно, что в следующие гастроли она не окажется без приличных мест.
Не бездумно она относилась к увиденному, а с полной мерой ответственности. Ночами, не откладывая на утро, она обязательно писала дневник, и под рукой у нее рождались оценки предельно строгие. Соня была уверена, что, когда в городских газетах появятся рецензии, их снисходительность и поверхностность ее здорово насмешат. Втайне она надеялась многое показать когда-нибудь Юре.
Такой же страстью для Сони в последние годы стала живопись. Любая выставка — в манеже, на Охте, в домах культуры — вызывала в ней живой интерес. Она искала и открывала таланты. Помнила многие имена и уже нет-нет да и узнавала манеру художника, не прочитав еще подписи под картиной.
Кому не хочется иметь почитателя? Художники — честолюбивый народ, не очень-то избалованный вниманием, — открывали охотно перед ней мастерские, приглашали с подругами. Соня радовалась бурно, несдержанно и однажды удивила подруг тем, что тут же, в мастерской, заплатила две сотни, отложенные на отпуск, за поразившую ее акварель.
Это оказалось странное геометрическое нагромождение, имевшее вполне реальное обозначение: «Загорск». И когда художнику предложили сделать выставку, то работа, принадлежащая Соне, висела на самом видном месте.
Кстати, этой выставки в городе долго не могли забыть. На сцене самодеятельный оркестр рожечников исполнял простенькую пастораль, люди толпились у картин, шепотом обменивались мнениями. Соня чувствовала себя почти именинницей, бросалась к знакомым, комментировала, объясняла технику — она знала о художнике все, — была, может, самой счастливой в этом выставочном зале. Видите, будто бы говорила она всем своим радостным обликом, это я открыла его, поняла, теперь-то легко каждому, а попробуйте, когда художник был почти неизвестен?!
После выставки «Загорск» вновь вернулся в Сонину комнату, висел против Ксюшиного портрета, и Соне чудилось, что простота детской улыбки, нежного лица как бы спорила с усложненностью художественного замысла…
Подруги рассуждали о кожаных пальто и дубленках — на их уровне Соня жить не хотела.
…Они приближались к дому. У Дуси стучало в висках, стоило ей подумать о Галине и Николае. Пора говорить, а то время упустишь, потом не сказать. Все нужно делать с умом и осторожностью.
Соня тоже помалкивала. Думала о своем. Юра жил один эти месяцы. Нелегко ему. А вокруг, наверное, вьются и крутятся, норовят поймать одинокого, неухоженного — известное дело, мужчина в таком положении беспомощен, кто первый протянет руку, тот и хозяин.
А у кого больше прав? Соня знает его, можно сказать, с рождения, а четверть века любит. Этот приезд может стать для нее решающим.
Она пошла быстрее, оставила Дусю позади — ничего не скажешь, сопровождающая.
— Погоди, Сонюшка! Уж не те силы!..
Остановилась, виноватая, дала Дусе передохнуть, отдышаться. Ждала терпеливо.
— Вы Иришиных родителей зовете на юбилей?
Сказала незаинтересованно, так просто, будто из любопытства.
— Надо бы. Только не знаю, когда и ехать на Сиверскую.
— Давайте я, тетя Дусечка: и к ним и за Ксюшей! Я бы отгульные дни взяла, с ребенком по театрам да по музеям побегала, город ей показала, ну что она там в берлоге сидит, кроме леса, ничего не видит… У вас, тетя Дуся, и времени нет, а для меня — удовольствие.
— Хорошо бы, — сказала Дуся неуверенно.
— Очень бы хорошо! — говорила Соня. — Мы бы и Юру встретили, а потом вместе по городу, по выставкам. У нас перед Ксюшей большая вина. Ребенок растет, не маленький, ему мир положено видеть.
Дуся покивала, согласилась с ней. Соня обрадовалась — вроде бы разрешают взять девочку, несколько часов провести с ней. Давно этого ей хотелось.
— Хорошо бы, конечно, если бы ты съездила… — подтвердила Дуся. — Только старики Кошечкины недоверчивы. Сами не пойдут и ребенка не отпустят… Я — бабка, права имею, а мне и то каждый раз приходится хитрой быть. Нет, нельзя тебе. Проиграешь. Не привезешь. И Юру расстроишь. Лучше уж я сама…
— Да кто им право дал вам-то отказывать! — возмутилась Соня.
— Какое еще право. — Дуся сказала твердо. — Их право — Ирина. А это право немалое. С ним считаться приходится: и мне, и тебе, и Юре…
Они переговорили будто, а теперь шли рядом, думали. Обкусанный месяц висел над городом, касался труба, подмигивал, очищаясь от наползающих туч, почти совсем не светил. Впрочем, свет и не нужен. В темноте уютнее.
— А потом — тебе и нельзя ехать, — сказала Дуся. — Решат, что ты хочешь Юру к рукам прибрать, смертью их дочери воспользоваться, — к своим-то люди подозрительнее… Нет, Сонюшка, как мать говорю: нельзя тебе… А вот если я привезу Ксюшу, если со мной отпустят, то и гуляй по театрам, я только спасибо скажу.
Остановилась, спросила неожиданно:
— Галина звонила тебе?
— Н-нет…
Придвинулась в темноте — глаза щелками, губы — тонкой строкой, — и такая Дуся бывает, — потребовала:
— Правду. Всю правду мне! Обещала квартирой помочь?
— Н-нет, тетя Дусечка.
— Врешь! Звонила! Должна была позвонить! По глазам вижу!
Не ответила Соня: так, наверное, лучше, так и должна была.
Дуся все глядела на Соню пристально, предупредила:
— Тебя всем сердцем прошу — не оказывай помощи, не причини беды. Обречешь Галину на новые терзания.
Соня постояла оцепенело — чего тут скажешь?
— Иди. — Дуся потрепала Соню за рукав пальто, — И помни…
— Так я на Ксюшу могу рассчитывать? — спохватилась Соня.
— Можешь.
И вдруг захотелось Соне удержать Дусю, все ей рассказать. Знает Дуся, как Юра давно ей нравится, да кто может знать, догадаться, измерить, как Соня любит его.
— Я, тетя Дуся, отчего-то Юру школьником больше представляю: худенький был, большеглазый, посмотрит, и что-то у меня в груди сделается, такая боль…
— Может, и переменится он… Не все же ему в одиночестве, — сказала Дуся, на этот раз опуская глаза.
— Утешаете? А ведь я верю, должно и для меня счастье быть. Неужели стороной ходит?.
И не смогла ничего больше сказать, замолчала, расстроенная.
— Может, и переменится, — повторила Дуся.
— Ах, тетя Дусечка, — почти выкрикнула Соня, — кабы сказать Юре, что ждет его человек, любит… Ведь я бы на край света пошла, сказать бы ему только… Может, просто не догадывается…
Надо бы соврать, обнадежить Соню, да как родному соврешь!..
— Сказать просто, Соня, только иначе люди друг друга находят, не по подсказке.
— А мне, тетя Дусечка, всегда кажется.
Дуся приподнялась на носки, поцеловала Соню, будто бы утешила.
Соня поняла ответ и неожиданно всхлипнула:
— Милая вы моя тетя Дусечка! Как люблю я вас, честное слово…
И помчалась через дорогу.
А Дуся стояла у своего парадного, глядела вслед, пока Соня не свернула с улицы на большой проспект…
Репетиция не клеилась. Актеры будто оглохли, не понимали простейшего задания, а тут еще Крашенинников со своим шепотком и советами, и Юрий Сергеевич, раздражаясь, стал думать, как бы убрать из зала директора, такого бестактного и назойливого. Так уж получилось, что их отношения становились все холоднее и хуже.
Геннадий Константинович Крашенинников — толстогубый, самоуверенный человек лет тридцати пяти — был прислан в театр областным управлением культуры «для укрепления репертуарной политики». Долгое время до него работал мягкий Гломберг, хорошо знавший финансы, в другие вопросы он не вмешивался, искренне считая искусство вотчиной главного.
Крашенинников попытался поставить все с ног на голову.
Инспектируя областную самодеятельность, клубы и дома культуры, он привык считать свой авторитет непререкаемым. Никто во время инспекторских поездок с ним не спорил — лицо из области, может такого натворить — себе дороже.
В театре Крашенинников попытался действовать прежними методами, но встретил среди режиссеров и ведущих актеров сопротивление, желание отстоять свое «я».
Геннадий Константинович не сдавался, ходил на репетиции, а на худсоветах нудно и важно рассуждал о системе Станиславского (это уж совсем невыносимо!), за что и получил прозвище Гусь.
В театре началось расслоение: кто — за, кто — против. В конце концов Крашенинников собрал труппу и произнес речь, полную колкостей. За намеками стояло конкретное недовольство: театр, главный его режиссер, еще до назначения Крашенинникова директором, купил у молодого, неизвестного автора явно слабую пьесу. Между слов было нечто недоговоренное, намек на сделку, и Юрий Сергеевич сжался, чтобы не вспылить, не положить на стол заявление, не уехать на все четыре стороны, — скажем, в Пензу, куда его давно приглашали. Труппа — от бутафоров до актеров — затаила дыхание, повернулась к Юрию Сергеевичу, ожидая взрыва, но вместо ответа режиссер, обрывая совещание, громко и обидно для Крашенинникова произнес:
— Пойдемте работать!
Все поднялись. И тогда Юрий Сергеевич прибавил:
— А правильно или нет мы взяли пьесу, покажет жизнь. Других путей доказать правоту у нас нет.
Крашенинников вспыхнул, но, покусав губу, признал вроде бы с удовольствием, что главный поступает правильно: делу — время, потехе — час.
Если бы спектакль провалился, отношения у Юрия Сергеевича с Крашенинниковым могли бы еще наладиться. Но спектакль прошел отлично, успех был явным, театр поздравила областная пресса, оценив работу как событие.
Теперь Крашенинников всюду, где мог, ругал режиссера, а Юрий Сергеевич, естественно, директора. Все это ежедневно, во все нарастающих подробностях пересказывалось тому и другому доброжелателями — в театре такого не скрыть. И это понятно. Театр — учреждение особое. Обиженные в труппе всегда найдутся, есть и попросту обойденные вниманием, не получившие ролей, — они-то и передают все услышанное, торопятся приблизиться к одной из сторон.
На обеде, который давал приехавший неизвестный автор, о режиссере говорили с восторгом. Особенно старался бесхитростный молодой автор: он неудержимо хвалил Юрия Сергеевича, а в это время Крашенинников сидел надутый, холя обиду, мысленно баюкая ее, как младенца, и вдруг вышел.
Наступило молчание. Но автор преодолел шок первым, поднялся и, объявив, что директор в театре фуфло, предложил не расстраиваться, «не брать в голову», как говорят в Одессе, а лучше поздравить еще раз несравненную Озерову.
Две актрисы демонстративно поднялись.
В чем же дело? Ниночка Озерова, ведущая артистка труппы, была занята во всех спектаклях Юрия Сергеевича. Так ли она была талантлива, как казалось молодому автору, и тем более режиссеру, многие сомневались. Актрисы говорили, что Озерова хороший инструмент в режиссерских руках, все берет не нутром, а с голоса. Если бы, объясняли они, главный столько же внимания уделял другим, то в театре удач могло быть больше.
Газеты в это время печатали постановление о творческой молодежи, и Крашенинников решил пока делу ход не давать, но на заметку взял.
Молодой автор как бы подбросил соломы в огонь. Нет, привязанность к таланту — дело не запрещенное, режиссер волен выбирать для спектакля актрису, близкую к воплощению его замысла, но тут проглядывало иное — Юрий Сергеевич был влюблен в Озерову, и это видели все.
Отвечала ли Озерова ему тем же, пока не было ясно.
По мнению некоторых, ей больше нравился артист Кондратьев, или просто Сашка Кондратьев, но он был женат на Лиде Агеевой, теперь Кондратьевой, завтруппой, — хорошей доверчивой женщине, много занятой на работе, вечно обеспокоенной актерскими заменами.
До женитьбы на Лиде у Сашки было полно сердечных побед, в том числе и в театре. Побежденные не помнили зла, чаще всего оставались его друзьями и даже, если верить слухам, приятельницами Лидочки.
Это заслуженное прошлое и не давало забывать старожилам, что Сашке палец в рот не клади, и раз уж идут разговоры, то можно считать сплетню фактом. «На пустом месте ничего не бывает», — говорили они, хорошо зная, что больше всего и бывает на пустом месте.
…Итак, Юрий Сергеевич бился над неудающейся сценой.
Директор сидел сзади, окруженный несколькими актерами (Кондратьев в том числе!), и все время что-то недовольно комментировал. Разговор за спиной и чужое ироническое недоброжелательство бесили Юрия Сергеевича. Он и сам чувствовал неудачу. Глупо, конечно, было обещать выпустить такую трудную пьесу, как «Бесприданница», за полтора месяца, к Новому году.
Юрий Сергеевич рассчитывал на острый спектакль, имел свою неожиданную концепцию. Год мог кончиться прекрасно — серьезной победой.
Этого-то и не получалось!
Если бы он принялся за «Бесприданницу» в начале января, то проблемы не было бы, но теперь поджимали сроки, а у директора нарастало недовольство. Режиссерская авантюра (так всюду высказывался Крашенинников) вела к тому, что актеры теряли квартальную премию, могли остаться на Новый год без денег.
— Управление культуры, — говорил Крашенинников, как обычно, со значительными интонациями, — просило передать, что выводы в дальнейшем ожидаются самые категорические.
Юрий Сергеевич мысленно обругал и директора, и управление и снова принялся за репетиции, стараясь не думать о сказанном.
Как же он дал такую промашку? Как взбрело ему в голову — не сошел же он с ума! — приниматься в ноябре за «Бесприданницу»?!
А было вот как…
После банкета, устроенного милым автором, Юрий Сергеевич, возбужденный победой, долго бродил с Ниночкой по ночному городу.
Все было как в чеховской пьесе: тихая черная ночь и блеск зеленого стекла от разбитой бутылки на берегу пруда.
Юрий Сергеевич был счастлив. Он рассказывал Ниночке о своей жизни, о том, что хотя ему сорок, но он столько уже пережил, — похоронил жену, замечательного человека; они дружили с восьмого класса, а вместе прожили — всего ничего.
— Ах, Ниночка! — взволнованно говорил Юрий Сергеевич. — Я только начинаю оттаивать, оживать, и когда я глядел на премьере вашу игру, то, наконец, понял, что же со мной происходило в последнее время…
Она засмеялась не допускающим продолжения смехом и, когда он протянул руки, чтобы обнять ее, увернулась, выскользнула, отбежала в сторону, показывая, что не намерена, менять своего отношения к нему.
— Да вы, Юрий Сергеевич, попросту счастливы удачей, успехом. Вы, наверное, сейчас весь мир боготворите. Вы меня придумали, и это ваше, придуманное, вам и нравится. Пигмалион — не легенда, а истина. Мы, Юрий Сергеевич, только и любим то, что создаем сами.
— Нет, нет, — возразил он. — Это не так, не так, поверьте. Я люблю вас, это серьезно, я это решил не сейчас, не сегодня…
Он шагнул к ней, но она метнулась с тем же нервным смехом, и он крикнул ей вслед:
— Не бегите, Ниночка! Клянусь, я не позволю себе ничего. Я хочу говорить, только говорить с вами…
Он и правда в тот вечер много рассказывал. Чего только не было с ним! Когда жена умерла от рака, — как это страшно! — даже дочь не могла его удержать, он не заехал к родителям жены, бросил все, укатил сюда, думая, что здесь тмутаракань. Ни успех, ни развлечения, ни любовь не привлекали его. А ведь он не урод, не дурак. Актрисы — народ эмоциональный, а тут молодой главный, с печальным лицом, вдовец, — кому не захочется попытать счастья?!
— Только знаете, Ниночка, — признавался он, — не мог я… Приближусь, бывало, преодолею себя, обниму женщину, а мне страшно делается — жену вижу. Приятели меня называли закомплексованным, только я не был закомплексованным, я был — ушибленным.
Ниночка слушала его, склонив голову, опустив глаза, и в тот счастливый вечер Юрию Сергеевичу показалось, что она поверила ему. Он снова протянул руку, и Ниночка не отстранилась, только сказала:
— Не нужно… Не хочу… пока…
Не хочет, не хочет… пока! Это «пока» обрадовало, в нем почувствовал Юрий Сергеевич надежду. Да, Нина поверила: он по-настоящему ее любит.
Он стал расспрашивать Ниночку о ее мечтах, что бы ей хотелось сыграть дальше? И когда узнал, что Ларису в «Бесприданнице», то дал слово: это будет следующая ее роль, Но главное и знаменательное было то, что он и сам давно вынашивал концепцию «Бесприданницы», нашел оригинальную мысль…
— О чем же будет спектакль? — спросила она.
— О незащищенности интеллигентного человека перед хамством, о любви.
Он заговорил внезапно не об Островском, а о Достоевском и Чехове, так как едва проступающее, робкое у Островского стало важнейшей темой у этих писателей.
Ниночка не поняла Юрия Сергеевича, переспросила с удивлением: о каком интеллигенте он говорит?
— О Карандышеве! — с горячностью ответил Юрий Сергеевич, делаясь несколько косноязычным, волнуясь, что не сумеет убедить Ниночку, заставить ее поверить в такую очевидную, ясную мысль. — Именно о Карандышеве, в котором — вы присмотритесь внимательно — есть что-то от князя Мышкина и даже от дяди Вани Чехова.
— Не многовато ли родственников? — засмеялась Ниночка.
— Нет-нет, не многовато! — волновался Юрий Сергеевич, размахивая руками, вдохновляясь замыслом. — Вспомните хотя бы подготовку к званому обеду, желание Карандышева проучить купцов своим благородством. А окружение?! Эти циники, так называемые деловые люди?! Возникает два полюса пьесы. Как это выявляет трагедию! Помните? — спрашивал он, останавливая Ниночку, и без того уже внимательную и серьезную — Кнуров покупает Ларису, собирается ей предложить такую цену, что стыдно не будет. Это же Достоевский! Тоцкий в «Идиоте» тоже выторговывает Настасью Филипповну, не жалеет денег.
— Да, — согласилась Ниночка, поймав интересную мысль. — Карандышев совершенно беспомощен. Его можно играть мальчиком, недавним гимназистом. И это никогда не играется, намека на подобное нет. А как смешон!
— Смешон обязательно! — перебивал ее, радуясь, Юрий Сергеевич. — Да, да, вы правы! Как можно сыграть сцену розыгрыша, когда Вожеватов, это слово по Далю означает обходительный, да друг его Кнуров, что значит боров, кабан, — наш Крашенинников мне за ним чудится…
Сделал паузу, подождал, когда Ниночка оценит, продолжал:
— …когда они разыгрывают в орел и решку, кому брать после Паратова Ларису. Да и все их разговоры — такая сатира, такой беспощадный сарказм! Почему, не понимаю, этого еще никто не поставил? Все играется впрямую: купцы чуть ли не мычат, смотрят друг на друга стеклянными глазами, — так плоско!
Он дал Ниночке подумать, сказал с прежней горячностью:
— В моем спектакле будет много горечи…
— Но если ваш Карандышев — интеллигент, — допытывалась она, — как же понять Ларису? Почему она идет на все ради Паратова?
Он засмеялся, довольный.
— Но я же говорил, что эта пьеса о любви. А для меня — о любви в первую очередь. Притом любви неслыханной, страстной, любви безумной до слепоты и… безнравственности… Нет, нет! — закричал он, отступая в сторону. — Поймите верно. Безнравственной в том смысле, что уже нет сил с собой справиться, жалеть человека маленького, а значит, можно через него, через его страдания перешагнуть… — Поглядел на Ниночку, с испугом переспросил: — Не понимаете? Туманно?
Расстроился еще больше, сказал:
— Забывают, что Лариса — женщина, женщина, а не девочка-несмышленыш. И это чрезвычайно важно. С Паратовым она узнала большую любовь. А Ларису чаще играют как существо бестелесное. Вот эту страсть, точнее — страстность, которую Достоевский так открыто и бурно обнаруживал в Настасье Филипповне, Островский в эти же годы стыдливо скрывал, прятал, а режиссеры проходили мимо, играли невесть что. Но если видна станет ваша страсть, то и поступок Ларисы станет ясным — уйти перед свадьбой с Паратовым, не пожалеть Карандышева, — а он у меня будет достоин жалости! — так потерять голову, забыться. И тогда дальше не нужно объяснять, отчего после этого мига можно и головой в Волгу. Все, все испила!..
Он устал, выговорился.
Они шли по темным, поблескивающим тропинкам вдоль озера, бросали мелкие камушки в воду, не видели их в темноте, а только слышали негромкие всплески.
— Я бы это сыграла, — сказала Ниночка. — Я бы могла. Я все, что вы говорили, чувствую, Юрий Сергеевич. Понимаю. А ведь это главное. А поняв героиню, сама уже будешь знать, как опустить голову, как поглядеть на Карандышева, на Паратова, на Кнурова, — чувство само поведет…
Радостный, он повернул Нину к себе и, не осознавая, не думая, обнял и поцеловал в губы.
Он был счастлив, что она не сопротивляется. Господи, как бывает! Чужие только что, они как бы впервые увидели друг друга.
Потом они шли домой, и Юрию Сергеевичу казалось, что в их отношениях появилось нечто прочное.
Все было в тот вечер удивительным — таких дней в человеческой жизни мало, их-то и нужно помнить.
Они вошли в Ниночкину квартиру, тиох, не зажигая света, сняли в передней плащи и так же тихо прошли в комнату, точно опасались разбудить кого-то невидимого, но присутствующего.
Он не чувствовал ни волнения, ни взвинченности — они полностью доверились друг другу, ощутили себя близкими людьми.
И то, что все так просто и легко случилось, не возникло потребности в словах, обычно таких банальных, а значит лживых, было для Юрия Сергеевича особенно важно.
Он лежал рядом с Ниночкой, влюбленный в нее мальчишка, боясь уснуть, чтобы случайно не вспугнуть ее легкий, счастливый сон.
Он смотрел на черный, как ночной свод, потолок и думал, думал, думал.
Вот наконец-то и кончилось его одиночество. Пришло очень важное. Он женится на Ниночке. Они заберут Ксюшу к себе.
Утром он сварил Ниночке кофе, она подсказывала из комнаты, где что лежит. Поджарил гренки, позвал завтракать.
— Вкусно? — спросил он, поглядывая на ее счастливое детское лицо.
Она показала большой палец.
— Выходи за меня замуж! — предложил он.
Она приподнялась, поцеловала его в губы.
— Зачем? Разве тебе так плохо?
— Хорошо, — засмеялся он. — Но я уже не могу, не хочу жить без тебя.
— Но это не просто, — сказала Ниночка, делаясь серьезнее. — А потом, у тебя взрослая дочь.
Он возразил:
— Какая же взрослая?! Шесть лет. Поменяем обе квартиры на одну. А Ксюшу ты полюбишь, ее нельзя не полюбить.
— Но почему у меня в двадцать четыре года должна быть сразу шестилетняя дочь? Нет, Юра, никакого от тебя предложения не было, не нужно. Давай сохраним полную независимость…
Она подставила ему щеку как знак примирения. Он отвернулся. Но тут же испугался своей дерзости, протянул к Ниночке руки.
Оказалось поздно.
— Нет, нет, — отодвинулась она. — Не хочу. Не стоит нам привыкать друг к другу. Сегодняшнее забылось. Да и не было ничего, верно? Тебе померещилось, показалось…
Он сидел на репетиции и злился. Ноябрь кончился, начался декабрь, а они так и не добрались до четвертого акта.
И дело было не только в том, что актеры хорошо не знали ролей. Они продолжали путаться в старых представлениях об этой известной каждому, неоднократно виденной пьесе. То, что объяснял Юрий Сергеевич, не воспринималось.
Лучше других, как обычно, была Озерова. И когда она начинала роль, Юрий Сергеевич точно обмирал, слушал ее с возрастающей надеждой — такая Лариса могла потрясти город!
Зато из-за мужчин он нервничал постоянно, и в особенности из-за Паратова, которого играл молоденький и интеллигентный Крутиков. Этой интеллигентностью актер и разваливал весь спектакль. Черт-те что получалось, когда рядом с Карандышевым, тонким и интеллигентным, возникал такой же неуверенный Крутиков — Паратов.
Конечно, Крашенинников прав — Крутикова пора было снимать с роли, начать работать с Кондратьевым — этого хотели все и, естественно, Ниночка, — но что-то мешало Юрию Сергеевичу переломить себя.
Да, Сашка Кондратьев стал бы сразу точнее и лучше. Паратов ближе к его актерской натуре. Он — мужлан, бабник, кот, но именно это и мешало Юрию Сергеевичу выпускать Сашку на сцену.
Возвращаясь домой с неудавшейся репетиции, он легко представлял Сашку Кондратьева на сцене, слышал диалог его с Ларисой, слова любви и буквально стонал от приближающейся неизбежности. Это прозвучит как насмешка. И хотя слухи еще не факт, но в данном случае Юрий Сергеевич больше готов был верить слухам. Впрочем, что значит — слухи?! Разве Юрий Сергеевич не замечал, что Сашка нравится Ниночке? Как она смотрела на него! Нет, он не мог, был не в состоянии переломить себя.
— Ну что вы упрямитесь? — шептал Крашенинников Юрию Сергеевичу во время очередной репетиции. — Почему не выпускаете Кондратьева? Крутиков попросту боится Ларисы, а вы хотите, чтобы такой объяснялся как повелитель.
— Вы мешаете! — гаркнул Юрий Сергеевич, не думая, что оскорбляет директора.
Он опять тупо слушал сцену, беспомощный диалог жалкого человека с гордой и сильной Ларисой и вдруг рассвирепел.
— Эй! — закричал Юрий Сергеевич в сторону рампы. — Да вы — что, импотент какой? Почему сюсюкаете?! Перед вами женщина, черт подери, женщина, с которой вы жили, которая незабываема, понимаете вы это, или вам уже понять нечем?!
— Понимаю, — испуганно дернулся Крутиков.
— Вот и говорите с ней так: страстно, сильно, повелительно. Кривляться вам незачем, тем более что и вы для нее незабываемы, вы мужчина у-ди-ви-тельный!
Грубо вышло. Но иначе он не мог. Иначе не проймешь актера, не доберешься до его сердца, до его эмоций.
Он прикрыл глаза, готовясь к повторению. Ниночкин голос зазвенел, взвился — свои слова она произнесла прекрасно. Но Крутиков оробел, сбился и, почувствовав, что ничего не может, перешел на крик.
— Перерыв, — устало оборвал его, как отмахнулся, Юрий Сергеевич. Поднялся. И, не глядя в сторону дремлющего от безделья Сашки, приказал: — Приготовиться Кондратьеву.
Ниночка вздохнула, бросила на Сашку довольный взгляд, и уже это не прошло незамеченным, отозвалось острой болью в груди Юрия Сергеевича. Он торопливо пошел в актерский буфет — нужно было выпить чашку кофе за минуты короткого перерыва.
Да, Юрий Сергеевич знал теперь все. Эти взгляды могли принадлежать ему, он имел на это право. А имея право, не мог понять, почему так прекрасно начавшееся внезапно оборвалось, кончилось, исчезло.
«Но ведь было, было! — думал он, обжигаясь кофе, стараясь не прислушиваться к разговору и смеху за соседним столом. — Неужели для нее это так легко и просто?»
Он боялся репетиции, как пытки, которую сам придумал. И оттого, что боялся, стал спешить, подгонять время. Не допил кофе, не притронулся к бутерброду, неизвестно зачем помчался к директору.
Крашенинников встретил Юрия Сергеевича неприветливо. Не мог, видно, забыть его окрик.
Стуча костяшками пальцев о стол, Юрий Сергеевич стал зло выговаривать, что сидеть за спиной режиссера и мешать работать — это безнравственно. Пока ищется рисунок роли, пока идут репетиции, — понимаете, ре-пе-ти-ции!! — директору в зале нечего делать! И он бы просил не только директора, но и министра, если бы такой вдруг пришел, оставить его в покое!
— Я, уважаемый, сам знаю, где и когда мне присутствовать в моем театре. Я, между прочим, директор. И я обязан знать, чем и как объяснять отделу культуры ваш предстоящий неизбежный провал.
Мысли у Юрия Сергеевича словно исчезли — пауза осталась незаполненной.
— А теперь, — Крашенинников воспользовался молчанием, — идите и работайте.
Он стал набирать номер телефона, будто не замечал больше Юрия Сергеевича, но, когда режиссер дошел до дверей, не удержался и крикнул вслед:
— Вы один во всем виноваты! А почему вы не назначаете Кондратьева, понимает весь театр. Только Озерова, дорогой Юрий Сергеевич, человек свободный. — Он отвратительно засмеялся.
Волна ненависти охватила Юрия Сергеевича. Он шагнул назад — Крашенинников подобрался на стуле.
— Слушай, Гусь! — угрожающе процедил Юрий Сергеевич. — Я же могу все твои перья повыдергать — нечем станет доносы строчить в управление.
Это была еще одна ненужная грубость, и, сказав такое, он понял, что ничего, никогда уже ему не простится, — этой фразой он выгонял себя из театра.
Зажгли свет на сцене. Юрий Сергеевич безразличным, усталым голосом зачитал несколько последних слов Робинзона из одиннадцатого явления.
Паратов — теперь Сашка Кондратьев — стоял спиной к залу, глядел в окно.
Вошла Лариса — Озерова, остановилась у кулисы, и Юрию Сергеевичу почудилось, что она бледнеет, вот-вот потеряет сознание, увидев Сашку — Паратова.
Кондратьев обернулся и сказал с вызовом, будто ругал, а не радовался встрече с Ларисой:
— Очаровательница! Как я проклинал себя, когда вы пели!
— За что? — испуганно переспросила Лариса и внутренне заметалась, спрятала от любимого человека свой беспокойный взгляд.
— Ведь я не дерево, — упрекнул он.
И вдруг, совершенно неожиданно, она, как сомнамбула, как во сне, как под гипнозом, пошла к нему, в его объятия, и он с такой вызывающей страстью обнял ее, стал так целовать руки, а потом и лицо, что Юрий Сергеевич опустил глаза и невольно качнулся, уперся в спинку кресла.
— Браво! — закричал Крашенинников и захлопал. — Браво! Браво, черт всех побери!
А Паратов уже говорил, говорил с восторгом, со счастьем:
— …Потерять такое сокровище, как вы, разве легко?
— Кто же виноват? — спрашивала Лариса, обессиленная своей любовью, заливаясь слезами. Мир точно поблек для нее, перестал существовать. Какой там Карандышев — вот за кого она отдаст свою жизнь!
— Конечно, я. — Зло и без раскаяния сказал Паратов. — И гораздо более виноват, чем вы думаете. Я должен презирать себя.
Она не могла понять его слов, его признания, а только жадно на него смотрела. Что бы он ни говорил, было хорошо. Главное, что он рядом.
И когда Паратов сделал паузу, замолчал, она, испугавшись, что невероятное счастье вдруг кончится, нетерпеливо вскрикнула:
— Говорите!
И он послушался. Заговорил спокойнее, зная, что сможет с ней сделать все. Все!
— Видеть вас, слушать вас… — И неожиданно, словно обрубая: — Я завтра уезжаю.
— Завтра!
Какая боль прорвалась в этом слове!
Юрий Сергеевич слушал музыку фраз, и когда Лариса сказала шепотом, как признание, как согласие на невероятное: «Вы мой повелитель!» — Паратов опять шагнул к ней и остановился, чего-то ожидая для себя особенного. Она потянулась к нему, будто молила, просила взять себя, унести куда угодно, а он не двигался, медлил. Она так и стояла, чуть наклоняясь, тянулась к нему, ожидая последнего жеста…
Нервы Юрия Сергеевича не выдержали: в эту секунду он почувствовал, понял всем своим существом, что тут не искусство, не игра, а подлинная жизнь.
Сбежавшиеся осветители, портнихи, бутафоры уже аплодировали, но он, Юрий Сергеевич, знал больше их всех, так как был единственным, кто мог отделить Ларису от Ниночки, Паратова от Кондратьева.
— Свет! Свет! — закричал он.
Крашенинников, оказывается, протягивал ему руку, но Юрий Сергеевич этого не заметил, а когда спохватился — было поздно.
— Простите, Геннадий Константинович, — догнал директора Юрий Сергеевич. — Я так устал от неудач, и вот наконец что-то действительно начинает получаться…
Крашенинников молча шел в свой кабинет. Он ничего не ответил Юрию Сергеевичу — слишком много народа видело его протянутую и повисшую в воздухе руку, — а сам думал о том, что прощать грубости нельзя и, что бы ни происходило в последующем, он уже теперь начнет искать замену режиссеру. С хамами и психопатами все равно долго не наработаешься.
Весь оставшийся вечер Юрий Сергеевич не знал, куда себя деть. Читать не мог, строчки не выстраивались в предложения, смысл книги ускользал. «Да, конечно же, странное совпадение, мгновенное попадание в роль…»
Он расхаживал по комнате, думал. Такого с ним никогда не было. Он любил жену, стоически выносил ее болезнь — теперь и вспомнить страшно, — сидел около нее ночами, а когда наступил конец, горько плакал, и вдалеке от дома, в другом городе не проходило у него чувство пустоты.
Он списался с театром, сговорился с предыдущим директором («Господи, за что нам такая удача! Поверить не можем, что к нам едет известный режиссер!») и поехал сюда, мечтая начать жизнь заново.
И вдруг!
Впрочем, любовь кончилась для него, фактически не начавшись. Да и было ли то, что давало надежду?!
Было — не в первый раз сказал он себе.
А может, не было?
Он во всем сомневался.
В эти дни он несколько раз встречал Ниночку после репетиций, расспрашивал о пьесе, и она отвечала ему спокойно, независимо, как думала, но стоило ему заговорить о себе и о ней, как она словно бы удивлялась:
— О чем вы, Юрий Сергеевич?
— О том же, Ниночка, — глупо улыбаясь говорил он.
Потом он стал невольно думать о дочери. «Может, и действительно оставить ее у бабки? Там ей хорошо, старики души в ней не чают, а через несколько лет Ниночка сменит гнев на милость, согласится взять ребенка».
Юрий Сергеевич хотел сказать Ниночке об этом, но произнести фразу не мог — не было сил.
А по театру ползли сплетни: у Озеровой роман с Кондратьевым. Кто-то их видел вместе — в городке это не мудрено, и Юрий Сергеевич всему верил. «Может, поговорить с Сашкиной женой, Лидой, — в отчаянии думал он, не понимая, каким образом можно помешать этой любви. — Подло, подло стольких обманывать!..»
Особенно тяжелы стали для Юрия Сергеевича незаполненные вечера. Тревожные мысли обрушивались на него. Он пошел в кино, поглядел пустой, милый фильм «Женитьба по брачному объявлению», но и эта, непохожая на нашу, французская жизнь не успокоила его.
Выходя из кинотеатра, он столкнулся с Лидой и искренне обрадовался встрече.
— Вы одна? — то ли удивился, то ли забеспокоился он.
— Саша вечерами в театре, утром я занята. Того и гляди картину пропустишь. Ани Жирардо люблю чрезвычайно.
Ему показалось, что она недоговаривает, прячет глаза, и он сразу перешел в наступление.
— Нам бы такую актрису.
— Нам достаточно и Озеровой, — засмеялась Лида.
— Озерова талантлива, — согласился Юрий Сергеевич. — Они с Сашей так сыграли на репетиции, что я чуть не прослезился, тем более что за минуту до этого был в отчаянии от Крутикова. Спектакль буквально разваливался. А здесь… ток, что ли, их связывал, полное единство.
Они неторопливо шли по вечерней улице. Фонари стали редкими, и, вступив в короткую полосу света, Юрий Сергеевич и Лида снова исчезли в темноте.
— Саша всегда преображается с Ниной. Я люблю, когда они в паре.
А если сказать этой наивной, доверчивой Лиде, что у него есть подозрение, тревога, ощущение даже: преображение не случайно?!
Он испугался собственной мысли, отругал себя: «Это низко!»
— На Сашу я очень надеюсь, — продолжил Юрий Сергеевич. — Цеплялся за Крутикова, мучился, видел — нечего от него ждать, а отвести от роли не мог. Знаете, Лида, снять актера с роли — иногда непоправимая травма.
— Режиссер должен мыслить крупно, — осудила Лида. — Он ответствен перед всем спектаклем, а сострадание — дело врачей.
— Не скажите, — вздохнул Юрий Сергеевич. — Сострадание каждому требуется. Как бы мы отлично все жили, Лидочка, если бы умели сострадать!
Она приняла его слова за шутку, засмеялась.
— Ну, вам-то сострадают…
— Кто? — забеспокоился Юрий Сергеевич.
— Многие, — сказала Лида. — Мой Саша в первую очередь. Говорит, вы из сил выбились, столько делаете. Жалел вас…
— Жалел? — повторил Юрий Сергеевич и остановился. — Ваш дом, по-моему, рядом, второй от угла?
Она кивнула.
— Ну ладно. Пойду, — сказал он и, пожав Лиде руку у локтя, заспешил в противоположную сторону.
…Спектакль кончился. От театра тянулись люди — вначале толпа, затем — отдельные не торопящиеся парочки.
Из служебного хода появился Кондратьев, но не пошел к дому, а заходил кругами, кого-то поджидая.
Снова открылась дверь — выпорхнула Ниночка.
— …И что интересно, — словно бы продолжила она начатый разговор, — когда актриса партнера чувствует, как я теперь в «Бесприданнице», то начинаешь играть по-другому.
Юрий Сергеевич стоял в темноте. Саша и Ниночка прошли близко, даже не заметив его.
Кондратьев смеялся. И смех его, долетевший издалека, еще раз невольно кольнул Юрия Сергеевича.
В двенадцать фонари погасли. Юрий Сергеевич все колесил по городу, усталости не было. Он опять думал о Сашке и Ниночке, ругал себя: «Все это нервы, мое возбужденное воображение. Вот уж не представлял, что я так ревнив!..»
Яркий свет от какого-то окна заставил его повернуть голову и остановиться. Дом, видимо, недавно уснул. Но рядом с входной дверью, с едва заметной тусклой лампочкой, горел как прожектор — так, по крайней мере, ему показалось — огонь в Ниночкиной квартире.
Юрий Сергеевич так и застыл, удивленный. Открылась дверь из коридора, в комнату вошла Ниночка, медленно потянулась, подняла руки вверх и в стороны, замерла на долгую секунду в странной позе — этакая скульптура засыпающей Дивы, — и, вдруг быстро охватив наперекрест себя, скинула и отбросила черный тоненький свитер. Потом тем же округлым движением, чуть повернувшись, она расстегнула юбку и перешагнула через нее, как девочка через скакалку.
Нужно было уйти, но он не мог в это короткое мгновение оторвать от окна взгляда.
Ежась от холода, она скинула рубашку. Юрий Сергеевич точно почувствовал шелковистую струистость материи, — все это он уже знал, знал, знал, черт побери! И потерял…
Мучаясь, страдая, он шел домой, не понимая, что нужно делать, чтобы окончательно не потерять ее…
Репетировали каждую свободную минуту — сроки подпирали. Иногда Юрий Сергеевич не уходил из театра домой, не оставалось сил, а валился в кабинете директора на продавленный кожаный диван. Накрывшись пальто, он засыпал до утра, — в девять снова начинались репетиции.
Здесь, в кабинете, и нашли его. Оказалось, что уже второй день лежит на его имя телеграмма, и почтальон буквально сбился с ног, не понимая, как передать ее адресату.
— Прочтите по телефону, — попросил он.
Телеграмма была от матери. Юбилей отца назначен на субботу, и все обязательно его ждут. «Где уж! — подумал он. — В конце концов приеду позднее, после премьеры». Подписей в телеграмме было три: мама, папа, Ксюша.
Он достал из пиджака фотокарточку дочери и долго глядел на нее, вспоминая погибшую жену, но мысли отчего-то бегали, возвращались к Нине, — ее он хотел видеть больше, чем Ксанку.
Половину ночи он думал, как поступить. Нет, ехать нельзя.
Но только заснул, как раздался длинный звонок, и Юрий Сергеевич схватил трубку, не сразу поняв, что говорит мать.
— Как ты сообразила, что я в театре? — сказал он. Но, поглядев на часы, удивился — было четверть десятого.
— Я домой звонила. Тебя не было. Телефонистка и говорит — давайте в театр…
Он стал жаловаться, что невероятно занят, — вот и спит в кабинете — через две недели придется сдавать еще не готовый спектакль.
— Нет, нет, — будто и не услышала мать. — Все равно приезжай. Хоть на субботу и воскресенье. Вы же по воскресеньям не работаете?
— Как не работаем! — закричал он. — Какие в театре воскресенья?! Ты видишь, я в кабинете сплю!
— Отец тебя ждет, Юра. И я, — говорила мать настойчиво. — Отец совсем старенький. Тебе нужно приехать. Если не приедешь, то ведь бог знает, свидитесь ли?.. А Соня обещала в эти дни с Ксюшей побыть. Слышишь, Соня…
Он не знал, что сказать матери. Объяснить все равно невозможно.
— Какая Соня?
— Соня. Сонюшка. Серафимы Борисовны дочь…
— О, господи! — будто извинился Юрий Сергеевич. — Как ее дела? Не вышла замуж?
— Тебя ждет.
— Привет передай.
— Да она рядом. Звонить помогала.
Он сразу услышал другой, восторженный голос:
— Юра! Приезжай непременно! Мы тебя очень ждем!
— Не знаю, Соня. Не могу обещать, дел невпроворот… А вообще постараюсь…
— Приезжай обязательно!
— На денек если…
— На денек?! — ахнула она. — Да разве можно? Тебя все ждут!
— Ты пойми, — обиделся он. — Спектакль сдаю. Конец года. Ну, мама не понимает, но ты можешь понять?
— Нет, не могу! — крикнула Соня. — Не могу понять совершенно. Если бы ты знал, как мы тебя ждем! А Ксана! Я отгульные дни взяла, в цирк и в кукольный с ней пойду, А приедешь — вместе…
Она, видимо, говорила дальше, но телефон отключился, гудков не было.
Он повесил трубку, накинул на плечи пальто и, озябший, походил по комнате. «Съездить придется, — с досадой думал он. — Пусть пока без меня репетируют, попрошу Кондратьева…»
Незнакомый голос будто бы остановил его: «Глупо!» — «Наоборот, умно, — возразил Юрий Сергеевич. — Кончатся разговоры и пересуды: сам передал режиссирование актеру…»
Поезд подходил к Сиверской. Дуся успела не только вздремнуть, но и многое передумать. Нужно уговорить стариков Кошечкиных отпустить Ксюшу на несколько дней. Не в юбилее дело, ребенку все равно, какой юбилей. Отец едет, больше года не виделся с дочерью.
Нелегкое дело ей предстояло. Изнервничаешься, накланяешься, а в конце-то концов одна и укатишь. Подолгу после такого отказа просить не хочется. Последние разы иначе действовала: приедет на полный день, навезет гостинцев — неудобно станет Кошечкиным нос воротить, — а тогда и попросится погулять с девочкой, пойдет с ней в лес по грибы да по ягоды. Ребенок резвый, живой, звоночек, скачет по кустам, заливается, а Дуся спешит за ней и хоть умается, но не сдается. Бог с ней, с усталостью, будет время — отсидится дома, отдохнет рядом с Сергей Сергеичем.
Дусина мать, покойница, умница была. Не осуждай, скажет, тогда и сама судима не будешь. Ты, скажет, всегда старайся другого понять, почему у него не твоя правда. Может, его правда правдивее.
Дуся, пока гуляет с Ксюшей, думает о Кошечкиных, прикидывает: что и как? Почему они такие недоверчивые? Я как-никак бабка, отчего же мне ребенка не дать? Александр Степанович попроще Ники Викторовны, объяснил однажды: «Ксюша у нас Иринино место заняла. Не можем мы без нее. А потом, Дуся, ребенок не мячик, чтобы его из рук в руки кидать».
Александр Степанович бывший майор, он в воспитании знает, наверно, и нужно ему поверить.
Ника Викторовна почти то же самое говорит: «Худые мы или хорошие, но ребенок у нас ухоженный, сыт да здоров. Воздуху и солнца на даче полно, что еще, спрашивается, нужно?»
Был бы у Дуси другой характер, она бы спорила, а так — смирилась. Пусть. Да у Кошечкиных и действительно внучке лучше.
Предположим, настоял бы Юра, забрал бы дочь, так он и за собой не присмотрит — любому ясно, что такое холостяцкая жизнь.
А к ней? Сергей Сергеич у нее как ребенок…
Другое дело, когда Кошечкины запреты на все кладут. Отец не чужой. И почему — мячик? От других требуют внимания, а сами как глухие ворота. Радость всем нужна. Всем.
…В Татьянине поезд постоял подольше, выпустил на перрон порядочную толпу. Недолго ехать осталось. Юра хоть и кричал в телефон, что занят, а непременно прибудет на три-четыре денька. Дуся его характер знает: откажет, разозлится, но сделает, как просят.
Да и еще одного человека нельзя забывать: Соню. Не проговориться бы! Кошечкины такого никогда не простят. По их разумению Юрке нужно всю жизнь бобылем оставаться.
Дуся будто дремала, а сама раздумывала про свое. Представила Соню, улыбнулась ласково — почти дочь. Усики смешные, и глаза удивленные, добрые, — такие всегда у нее были в детстве, такие и остались, хоть счастливой Соню никак не назвать. Вот кто особенно Ксюшку ждет, сердцем мается, от чужого огня тепла хочет взять.
Вспомнился разговор их вечерний: «Мы бы, тетя Дусечка, и в театр с ней, и в парк культуры. А Юра приедет, я бы их в цирк повела». — «Да, Сонюшка, хорошо бы».
А сама улыбнулась украдкой, легко представила всех троих — вроде семья собралась счастливая: отец, мать, дочка.
Вот ведь какая жизнь! Если и достоин кто счастья — это Соня. Добрее человека нет, а живет одинешенька, к родителям бегает согреваться. Квартира пустует, кровать холодная. И главное, не урод, не страхолюдина. Да и что — урод? Сколько бывает некрасивых, а счастливых каких! И полнота к лицу: не каждый худых уважает.
Юрка, когда в школе был, смотреть не хотел в Сонину сторону. Все: Ира, Иришка, Ирочка!
А Дусе другое мечталось. Соваться не пробовала — не в ее характере соваться. Кто в этом деле помощник? Но вот после Ирининой смерти появилась надежда: мужчина в несчастье, один живет, а ведь ты ему самый старинный друг — куда лучше?!
Соня бегает к Дусе по всякому поводу, а Серафима Борисовна только посмеивается: кто, спросит, у тебя больше мать? Я или Дуся?
При чем тут — кто больше? Из-за Юры бегает — узнать, расспросить, понадеяться. А если письмо есть, так не раз прочтет и домой попросит; может, подругам показывает, за свое выдает.
Дуся очень на этот приезд надеялась. Поговорить с ним решила, совет дать. Да разве найдешь себе лучше? Всем хороша. И Ксюше мать, и хозяйка, и любит тебя с самого детства — не прокидайся, останешься на мели. А если полнота не нравится, так ты не прав. В нашей деревне худых знаешь как звали? Сказать смешно…
Размечталась — чего не вспомнила. Приехали с Серафиминым садиком — что свои дети, что Сонюшка, что чужие, различия не допускала. Все к ней тянулись, мамой звали, она и была им мать.
В школе Соня и Галина — две сестры. Юра — сам по себе. В Ирину влюбился, а что рядом человек страдает — внимания не обратил.
Двадцать лет прошло, как школу закончили, другие давно бы забыли, а эта все старым живет. Клещами тащи — не вытащишь, в него вера, на него надежда…
…Поезд встал и стоит. Дуся продышала дырочку в замерзшем окне, охнула: кажись, Сиверская! Выскочила из вагона, а дверь и захлопнулась — чуть домой снова не укатила.
Солнце на небе морозное, яркое, смотреть больно. Вот ведь и в городе солнце, да не такое. Тут все иначе: снег, что ли, слишком белый — в глазах резь.
Люди окружили автобус, — этот в сторону Кошечкиных; от кольца еще минут десять. Сидеть не придется. Ладно, не барыня, и постоять могу.
Вошла последняя, и тут же парнишечка, совсем молодой, вскочил, вежливый.
— Садитесь, бабушка.
Она пока с ним спорила, какой-то пьяный и сел.
— Чего, — сказал, — место пустует, когда человек едва на ногах держится.
— Ладно, сиди, родимый, бог судья.
Люди закричали, стыдить начали, а он рот открыл, завалился набок и захрапел.
А в окне бегут, разбегаются, петляют заснеженные улочки, громыхают грузовики. Стройка, что ли, какая? Прохожие на улице редкие. Действительно, райский уголок, тихий, не то что городской грохотун, все трясется.
Дадут или нет Ксюху? Должны вроде бы на этот раз дать. Причины уважительные. Дедушкин юбилей, восемьдесят. Потом — Юра приедет, а это событие.
Нехорошо, если откажут, несправедливо.
Старики Кошечкины странно живут. Дом выстроили — пятистенок, крепость. Забор — высоченный, нормальный человек и не заглянет. Хозяин, видно, сам не хотел на людей смотреть да и себя, свою жизнь не собирался показывать. В горе забор строил.
Беда на все свой почерк кладет. Если человек в беде, тут все только о его беде и рассказывает; и живое, и неживое вокруг него о беде будет кричать: невмоготу мне, худо, хуже ни у кого не бывает.
После Ирининой смерти замкнулись они совершенно — каждое слово на вес.
Любили Ирину необычайно. А умерла — от всех отдалились: ни в гости, ни к себе гостей. Почему? Да потому, сказали, что нет на свете людей сочувствующих, доброжелательных. Каждому только приятно, что не у него беда.
В город, хоть там и квартира, ездить перестали. Закрыли дом на много замков. Нечего вроде там делать. Телевизор на дачу сволокли.
Дуся зимой у Кошечкиных редко бывала, зимой труднее ей выбраться, за Сергей Сергеичем нужен глаз. Летом легче.
Александр Степанович, как ни приедешь, в одной и той же одежде ее встречал. Пижама зеленая, к штанам, видно, Ника Викторовна петли пришила для военного ремня, — так и ходил подпоясанный.
К своим поездкам Дуся загодя готовилась, советовалась с Серафимой Борисовной или с Соней, чего брать. Каждый раз страх на нее находил: как встретят? Если вожжа под хвост, так и неблагосклонно могут.
Без подарка не ездила. На этот раз особенно хорошо собиралась: отец едет, да и Соню хотелось побаловать.
Автобус прошел на кольце половину площади, открылись двери. Дуся одна осталась, все раньше вышли. У подножки высокая гора снега, — как ступить? Поглядела на водителя — он будто не видит, где поставил машину. Просить проехать немного — себе дороже, скажет — барыня. И ступила в сугроб.
Их, как заехала! Снег теперь и не вытряхнешь из сапога. Оглянулась, а шофер ухмыляется — есть и такие люди. Ладно. Сам старым будешь — по-другому поймешь…
Дом Кошечкиных издалека заметен. Подошла к калитке — чистенько, подметено, одно слово — хозяева.
За забором тишина, никакая не пробивается жизнь.
Нажала кнопку звонка, потом, как учили, еще два коротких, — это сигнал для родственников.
Заскрипел снег под валенками, голос Ники Викторовны удивился:
— Кто там?
— Я, — сообщила Дуся. — Евдокия Леонтьевна. Свекровь ваша…
Сколько пришлось произнести лишнего! Будто не бабка приехала, а Серый Волк. Ладно, раз иначе нельзя.
Отпала задвижка с грохотом. Дуся надавила на дверь, увидела спину Ники Викторовны, — та не поздоровалась, заспешила к крыльцу.
— Замерзнешь! — вслед крикнула Дуся, подчеркивая, что не обижается. — Давай бегом! Без пальто да на улицу — в такой мороз!
Дверь перед самым носом хлопнула — не держать ее, раз холодно.
Дуся потянула за ручку: пружину такую поставили, что не сразу войдешь.
В сенях черпак на гвозде над полными ведрами, порядок у Кошечкиных образцовый. Переступила в горницу, а оттуда еще дверь на кухню.
Ника Викторовна стояла у печки, грелась спиной да разглядывала Дусю. Лицо спокойное: ни огорчения, ни радости. Дуся развязала шерстяной платок, поклонилась.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте, если не шутите.
— Чего шутить, Ника Викторовна, родные мы.
Голова у Ники Викторовны за эти два года стала совсем седой, а возраста лет десять прибавилось, тоже старушка уж: горе работу свою хорошо знает.
Да только в седине ли дело? В глазах — усталость. Смотрит без всякого интереса: приехала, мол, и приехала, ни радости, ни горя от этого быть не может.
Дуся пальто стянула, повесила на вешалку. Нашарила тапочки в темноте и, надев большущие, не по размеру, пошла к Нике Викторовне, как на лыжах, шаркая негнущимися ногами.
— Ой! — вспомнила Дуся на середине пути. Оставила тапки и бросилась назад, за авоськой.
Лицо Ники Викторовны не изменилось, не потеплело, когда Дуся вынула и поставила на стол две банки растворимого кофе.
— Зачем ты? — безразлично спросила она.
— Пейте, — отмахнулась Дуся. — После дорожания хоть достать можно.
— И почем теперь?
— По шесть…
Вздохнула глубоко, оторвалась от печки, перенесла кофе в буфет, рукой указала на стул: садись, мол, рассказывай.
Дуся пригладила юбку, чинно устроилась.
— В субботу у Сергей Сергеича юбилей. Приглашаем к пяти вечера. Вы как-никак самые близкие.
— Спасибо, — сказала не сразу. — Только давно никуда не ходим…
— Сергей Сергеича уважьте.
— Сколько ему?
— Восемьдесят.
— Я думала — старше.
— Так-то все ничего, — сказала Дуся. — Только стал заговариваться. — Прислушалась — нет, никто не идет, дома, видно, никого нету, — прибавила: — В школу ходит. Утром встанет и собирается, ищет портфель. А днем — нормально, даже не помнит, если спрошу…
— Старость не радость.
— Может, в последний раз собираемся. — Огляделась, решила узнать: — Что-то не слышу Александра Степановича да Ксюшки?
— В лесу. Вот-вот явятся.
Дуся замолчала, не зная, что дальше сказать. Без Александра Степановича разговор не серьезен: хозяина нужно ждать.
Ника Викторовна поставила чайник на газ, вынула чашку, розетку, подвинула банку варенья — крыжовник вроде.
— И Юрий приедет? — спросила наконец то, о чем раздумывала.
— Занят очень, но обещался быть. Как же на годовщине без сына?
— Им только работа, — сказала Ника Викторовна. — А может, другая причина.
Поглядела на Дусю, как бы вопрос задала.
— Другого нет, — поняла Дуся. — Уверена…
— И-их, Евдокия Леонтьевна, да кто может быть в наше-то время уверен в чем?! Это я, мать, дочери не изменю, а муж?
Дуся кивнула, вроде согласна.
— Нет, не забыл, — сказала она. — Юрик помнит Иришу. Он так работает, что даже в театре спит. Чего обвинять не зная…
— Артист! — мягче, но все же осудила Ника Викторовна. — В театре спит! Дома нет, что ли? Весь город-то — плюнуть, а ему до кровати не доползти…
— Все вы недовольны, — заметила Дуся.
— Да что недовольны! — крикнула Ника Викторовна. — Душа болит, моя дочь все же!
— Это верно, — затихла Дуся.
Они вроде бы примирились. Дуся отломила ложечку засахаренного крыжовенного, подержала над розеткой, чтобы отпала, ягода, не дождалась, откусила с краю. «Не идет Ксюша, — отметила грустно, — поглядеть бы скорей».
— А не думала я, что Юрий столько продержится, — красивый мужик. Бабье нынче незастенчивое…
Подлила кипятку Дусе, плеснула заварки, белесой уже, не теперь заваривала, села, прижав кулаком щеку.
— Вон Сонька, твоя любимица, схватила бы вмиг. Лиса толстая! Спит и видит… Она и при Ирише на него пялилась.
— Они с Соней с детства друзья.
— Держи ее сторону, помогай!
— Я так просто, — вздохнула Дуся и опять прислушалась к тишине. — Соню мне жаль…
— Иришу жалеть нужно! — выкрикнула Ника Викторовна и промокнула глаза. — Иришу! Чего Соньку жалеть!
Поднялась резко, видно, слезы не хотела показывать, уставилась в замерзшее окно.
— Пора быть, пятый час бродят.
— Как Ксюшка выдерживает?
— Как Александр Степанович выдерживает? Она — будто волчонок. А потом, лес — не город, от леса не устают…
Дуся кивнула, а сама с грустью подумала: «Не отдадут девочку. Хоть на три бы дня… Сами не пойдут и ребенка не пустят».
И вдруг поднялась от неожиданных звонков: длинного и коротких, таких же условных, как и для нее.
— Идут! — выкрикнула Дуся.
А Ника Викторовна, опять простоволосая, бежала по двору, к калитке.
В окно Дуся видела, как Ксюша — высоконькая, краснощекая, хохочущая — влетела в бабушкины объятия. Ника Викторовна подняла ее в воздух, забыла, что раздетая стоит на ветру, закружила на месте.
Александр Степанович был чуть в стороне, смотрел с улыбкой на внучку, потом повернулся к окну, где стояла Дуся, — видимо, сказали ему, что дома гостья.
Ксюша подобрала лыжи, потащила к сеням, но не донесла, бросила и побежала к двери.
Дуся пригладила волосы, встала на пороге, ожидая внучку. Дверь хлопнула, и Ксюша повисла у нее на шее.
— Ну, — кричала Ксюша, — показывай, что привезла!
В коридоре закряхтел Александр Степанович, стаскивая с себя тулуп. Припал к ковшу, жадно пил воду.
На кухню зашел без валенок, в выцветших галифе и толстых вязаных носках, остановился в проходе, щурясь от света и рассматривая Дусю.
— Здравствуй, — кивком приветствовал он.
— Здравствуй, Александр Степанович. Приехала в гости и просить на юбилей Сергей Сергеича. Восемьдесят стукнет.
— Какие мы гости?
— Самые близкие.
Ксюша держалась за Дусину авоську, а сама нетерпеливо глядела на деда: он мешал получить подарок.
— Сейчас, сейчас, — говорила Дуся, вытаскивая большую немецкую куклу.
Ксюша охнула.
Передник и платье помялись. Дуся пригладила одежду, вынула гребень и расчесала кукле волосы.
— Спасибо! — крикнула Ксюша и понеслась в другую комнату.
— Огонь! — похвалил девочку Александр Степанович.
Ника Викторовна качнула головой, сказала с сомнением:
— Зачем на подарки тратишься? Рублей десять, наверно? — Достала из буфета большую кружку, налила заварку, потом крутой кипяток, поставила перед мужем.
Александр Степанович охватил кружку ладонями, приблизил лицо, подышал паром.
— Не женился… артист?
— Нет, — опередила Ника Викторовна. — Иришу забыть не может.
Александр Степанович вдруг шагнул к буфету, приказал жене:
— Наливочку-то поставь. Достал банку огурцов.
— Нужно бы съездить, — сказал Нике Викторовне, как бы не обращая на Дусю внимания.
— А Ксюшу я бы хоть сегодня взяла, — предложила Дуся. — Отец приедет, захочет увидеться. И всего-то на три дня… А мне, — не выдержав молчания, объясняла она, — обещались билеты достать и в цирк и в кукольный…
— Сонька, конечно?
Дуся потупилась, не сумела соврать.
— Ну и что, если Соня. Билеты для всех одинаковые.
— Билеты одинаковые, верно, — сказал Александр Степанович, остро и неприязненно глядя на Дусю. — А тебе неймется Юрке жену подложить. Страдаешь, что он холостой. Только не спеши, Евдокия, он на твою Соньку никогда глядеть не хотел и теперь не захочет.
— Да что ты, что ты! — замахала руками Дуся. — И мыслей таких нет.
— Есть! — прикрикнул Александр Степанович.
Дуся поджала губы, отвернулась, обиделась.
— Ладно, — отмахнулся Александр Степанович. — Теперь нам безразлично. Сам решит. Нас не спросит.
Замолчали. Дуся отпила глоток, сморщилась, захрупала огурцом.
— Ой, — среди полной тишины о чем-то вспомнила. — Я тут тебе, Александр Степанович, гостинчик привезла. По случаю…
Сунула руку в сумку, стала шарить по дну.
— Мячики у тебя, что ли? — Александр Степанович пошутил вроде.
— А вот погляди.
Дуся положила на стол шерстяной узелок, стала развязывать. Выкатилась крупная луковица, потом еще две.
— Тюльпаны? — с удивлением спросил он.
— Сорт, сказали, хороший: Большой театр.
— Большой? — Александр Степанович даже поднялся. — Да я его сто лет ищу! Где достала, Дуся?
— Где купила — там нет, — небрежно сказала Дуся, понимая, что попала в самую точку.
— Господи! — ахал Александр Степанович. Он сложил вместе ладони и теперь перекатывал луковицы, дул на них, покачивал головой. — Да это же надо! — покрикивал он. — Да я!.. Да теперь!
Ника Викторовна приблизилась, хотела взять луковицу, но Александр Степанович заурчал на нее, как кот, отвел руки.
— Дорого обошлось? — не удержалась Ника Викторовна.
— Не дороже денег, — Дуся говорила небрежно.
— Это верно, — поддержал Александр Степанович.
— Для меня главное, чтобы подарок пришелся, — сказала Дуся. — Терпеть не могу безразличные подарки.
— Да, да, — засмеялся Александр Степанович, делаясь неузнаваемо разговорчивым. — Люди часто такое принесут, что им не нужно, дома валяется, занимает место. На, друг, мучайся, пусть у тебя будет. Помнишь, Ника, как нам Иван Федорыч подтяжки принес по рупь двадцать? А зачем? Я ремень ношу, тебе тоже нечего подтягивать, пришлось к дверям приспособить.
— Она и растворимого кофе две банки…
— Угодила, мать, — радовался Александр Степанович. Подул осторожно, точно птенцы это.
На кухню влетела Ксюша. Дуся повернулась к внучке, глядела не отрываясь.
— А как, баба Дуся, твою куклу зовут?
— Маня…
— Отпустим ребенка, — сказал Александр Степанович. — Бабка все же, грех не дать. — Повернулся к Дусе, спросил: — Двух дней будет?
— Будет, — шепнула Дуся. — А вы сами приедете к третьему дню и увезете…
Он погрозил пальцем, засмеялся:
— Выходит, три дня выпрашиваешь. Ладно. Вези.
Дуся присела на табуретку растерянная, еще не понимая удачи своей, думала: «Вот Юра обрадуется, когда Ксюшу дома застанет… Счастье у нас!»
— Значит, так, — отсекал Александр Степанович. — До субботы. Включительно. На юбилей приедем. А часов в восемь уйдем, не обессудь. И чтобы с вашей стороны без слов, без продления командировочной. — Повернулся к девочке, провел ладонью по ее голове, сообщил: — К бабе Дусе поедешь, веди себя хорошо.
Ксюша спросила:
— А Маню можно?
— Запачкаешь, — сказала Ника Викторовна. — Пусть дома ждет.
Ксюша прижала куклу к себе.
— Бабушка права, — торопливо сказала Дуся. — Ты Маню оставь, у меня дома Катя есть, не хуже.
— Хуже, — сказала Ксюша.
— Черноволосая, в красном платье, давным-давно тебя ждет.
— Ладно, — по-взрослому сказала Ксюша, возвращая куклу Нике Викторовне. — Только чтобы не хуже.
— Забалуешь ты ее, — говорил Александр Степанович, раскладывая луковицы в картонной коробочке. — Тебе удовольствие, а нам с ней жить…
Начальство к Соне относится хорошо, с полным доверием. Подошла к главному, сказала, что ей нужно сегодня пораньше уйти по семейным обстоятельствам. Он только спросил:
— Закончили?
— Все. Не волнуйтесь.
В три зашла на междугородную, заказала разговор с Галиной. Нужно еще раз подтверждение — могла передумать. Да и про тетю Дусю стоило ей сказать. Подруга подругой, но и Дусю обманывать не хочется. Дуся почти мать.
Галина отвечала коротко, только «да» или «нет»; на работе не поговоришь, чужие уши.
— Галя, я к Николаю еду, у тебя все по-прежнему?
— Да.
— Тетя Дуся догадывается, нервничает.
— Знаю.
— Значит, будешь в пятницу?
— Да.
— Встретить тебя, Галочка?
— Нет.
Вот и весь разговор.
Вышла на улицу, вздохнула тягостно — нужно ехать.
Из трамвайного окошка город как на картинке — зимний, ясный, безветренный. Чуть мягче стало, и люди ожили, задвигались: человек тоже оттаивает, не только земля. И солнце пронзительное — смотреть больно.
Нет, нельзя было тете Дусе врать, не имела права. Проспит ли? Может, простит, но заноза останется.
И все же не Дусину правду выбрала, а Галинину. Всю жизнь для подруг: их жизнь оберегала, старалась помочь, как могла. Вот и сейчас выполнит все, что просила, — ничего нет важнее чужой просьбы.
Ах, если бы и ей кто помог! Галина и помогла бы, да разве поможешь, когда у Юры ничего к ней нет, н и ч е г о…
Город кончается. Незнакомая окраина, унылые дома, одинаковые, этакое однообразие на километры.
Спросила у женщины, долго ли еще ехать? Оказывается, пора выходить.
Безусый мальчик-милиционер выслушал вежливо, объяснил, как идти.
— Это завод, а не конструкторское, — поправил он Соню. — До конца улицы, а там проходная. — И еще сказал: — Сегодня на этот завод уже не первая женщина идет. День зарплаты. Лучше, конечно, своих мужей встречать.
Соня поблагодарила его, пошла торопливо, не оглядываясь.
Рабочий день только что кончился, непрерывающийся людской ручей тек и тек через проходную. Соня устала вглядываться, тянуть шею: и тот не этот, и этот не тот. Когда же Николай выйдет? Не упустить бы.
И вдруг точно прорвалась плотина — все разом пошли.
Соня пристроилась к охраннику с левой руки: он пропуска разглядывал, она — лица. Нет. Опять нет.
И тут — полная неожиданность. Едва отбежать успела. Не он, Николай, приближался к Соне, а оба они, с Таисьей. Дружная пара — шаг в шаг, она его даже за локоть придерживает, чтобы спокойнее быть. Потом Соня посмеивалась, когда думала, что это и зовется, наверное, чувством локтя.
Вот отчего у одних, доверчивых, мужья сбегают, а у других — полный порядок.
Таисья, Таисья, практичный ты человек, не чета Галине! Два раза ошибки не сделаешь, на одном пне не споткнешься. Надо же, вместе решила работать! Из-за Николая магазин бросила. Кем же здесь-то устроилась? Без специальности — так это не больше чем на восемьдесят…
А может, не подходить к Николаю? Не тревожить зря? Может, ему спокойнее, когда такая защищенная жизнь? Куда ни повернись — всюду жена, так что задурить — и помышлять нечего.
Охранник почувствовал движение за спиной, оглянулся. Только что рядом стояла женщина — и как смыло…
Таисья и Николай вынули пропуска, подняли руки, будто и этот жест у них отрепетирован, прошли через вертушку, даже не взглянув в Сонину сторону. Таисья опять подцепила Николая под руку, вывела из проходной.
Эх ты, Коля-Колечка! Прощен полностью, пошалил и будет. Хорошо, видно, живут, спокойно. Шапка ондатровая, воротник — бобер, сапоги высокие, теплые. Не каждого так оденут.
А лицо прежнее, юношеское лицо, мужского маловато. Видно, Галина и полюбила его за мягкость. Да и любовь ее была похоже на материнскую — он вроде ребенка. Да таким и останется.
Из-за колонны все видно. Николай с Таисьей у выхода оглянулись. Он взмахнул ресницами, о чем-то явно подумал в этот момент, нахмурился. В синих глазах полыхнулись испуг и удивление. Но тут же и погасли. Волосы отпустил до плеч. Мода, говорят, а в действительности — характер.
Когда семью бросил — Дуся рассказывала, — Таисья пришла к ней с детьми. Стоят и плачут. Как Дуся только выдержала тогда.
На что же Галина надеялась? Да и нельзя женщине забывать про свой недолгий век: мальчик только в силу вошел.
Другое дело — Юра. Старые товарищи, одногодки. Чего же еще? Ан нет!
В окошко из проходной все видно. Таисья протянула Николаю хозяйственную сумку, дала наказ. Он покивал послушно, даже повторил, видимо, задание. Она отсчитала ему копейки и пошла к трамвайным путям, он — налево, к булочной. Повезло, можно будет встретиться, поговорить.
«Ну, тетя Дуся, прости, не обижайся, — думала Соня, догоняя Николая. — Виновата я, нет у меня характера, не смогла поступить иначе…»
На переходе загорелся красный. Николай перешел на другую сторону. Соня потеряла его на минуту, но тут же увидела в толпе около булочной.
Она все стояла, нервничая, пропуская машины, какой-то бесконечный поток тек по магистрали. Зажегся зеленый. Соня влетела в булочную, заняла очередь за Николаем, все еще не зная, как начать разговор.
Он вилкой сдавливал батоны, решал, какой брать.
— Мягкая? — спросила Соня и тоже взяла вилку.
— Да так, ничего… — Повернулся и сразу узнал: — Соня? Как в наших краях?
Она обрадовалась, вроде бы не ждала.
— Случайно…
— Вот здорово! — говорил он. — Ну, рассказывай. Как живешь? Замуж вышла?
— Да кто возьмет?..
Улыбалась неопределенно, не зная, говорить с ним здесь или нет. Нельзя при людях — вон как тетки наставили уши. Вдруг сослуживцы?
Он, видно, и сам думал, как бы уйти, глядел на дверь нерешительно.
— Не спешишь?
— Нет, — сказала Соня.
Они шли вместе целый квартал, точно незнакомые. Соня старалась не отстать от Николая, но он будто забыл о ней. И вдруг остановился.
— А я думаю, — сказал он, — ты не случайно здесь. Галина просила? Я ведь тебя видел там, в проходной, да только решил, что мне померещилось. Знаешь, мелькнуло лицо, а я не поверил себе, отмахнулся, как от невозможного.
Она глаза опустила, не стала врать.
— Та-ак, — сказал Николай, растягивая слово. — Галина приезжает?
Соня кивнула. Чего говорить лишнее, сам догадался. Николай опять рванулся вперед, но сразу же остановился:
— И когда?
— Завтра…
Он заговорил торопливо:
— Хорошо, что пришла, очень я тебе благодарен. А я второй год не живу, а мучаюсь, помню Галину. Забыть ее не могу. Только когда играю с детьми, успокаиваюсь. А Таисья магазин оставила, к нам на завод пошла, ты ее видела… В отделе главного диспетчера работает, графики чертит. Но главная ее работа, — засмеялся странно, — за мной следить. Вместе теперь ходим. Под руку. Это ты случайно меня одного поймала, я под надзором.
Соня взглянула на него с состраданием. А у него щеки рдеют, глаза блестят, говорит возбужденно, а сам куда-то поверх головы смотрит, — такая тоска!
— Галину я должен увидеть обязательно. И она, значит, хочет, раз послала тебя. Помнит. Не может забыть. Нет, нам еще долго с этим грузом жить.
— Помнит, Коля. Сказала: с поезда ко мне приедет, никто в городе об этом не должен знать.
— Завтра? — нервно спросил он. — Во сколько у тебя быть?
— Поезд в девять вечера. А ты уж сам думай, когда удобнее…
— В восемь буду. Даже раньше, пожалуй. Лучше у тебя подожду. Дома скажу: пошел в автомат позвонить сослуживцу. Мне главное — уйти. Таисья-то бешеная. В первую очередь может к тете Дусе броситься. Она ни с чем не считается, ни с чем…
Он сказал спокойнее:
— Ты, наверное, еще будешь Галине звонить? Скажи, я рад. Жду ее. Скажи, очень мне нужно ее увидеть.
Он даже изменился внешне, приняв решение. Расправил плечи, взял Соню под руку — совершенно свободный стал человек. Даже шутить начал.
— Представляю, Соня, что с Таисьей начнется! Она опасность сразу почует, в морг не помчится. Если и побежит, то по старым следам, она их не забывает…
— Ты меня тетей Дусей пугнул, Колечка. Вот кто страдать не должен. Она-то совсем ни при чем. Она же сама тебя домой возвращала. А Галка по глупости что-то у матери спросила обо мне, та поняла, к нам прибежала, пришлось слово дать, что помогать не стану.
Они будто сказали все, что нужно. И трамвай подошел, не заставил ждать. Соня остановилась у двери, не прошла в вагон. Народ схлынул — работающие уже разъехались.
Николай помахал ей. И опять Соне почудилось, что с ним произошла перемена, вторая за этот короткий час. Вобрал голову в плечи. Стал одинокий, незащищенный, нахохлившийся. «Ах, Галка, Галка! — подумала Соня. — Права Дуся — не нужно вам заново ворошить… Лучше Таисьи ему не найти. Этот тогда хорошо живет, когда им хорошо командуют».
Двери все не захлопывались, а Николай и Соня глядели и глядели друг на друга, думая о своем. Жалко его! На такой шаг решился — как в атаку идет, как на смерть.
Ей вдруг захотелось сказать ему что-то доброе, поддержать, смягчить всколыхнувшуюся боль, и она неожиданно крикнула:
— Коля! Не забудь в булочную!
— Куда?
— Булку возьми, тебе велели.
Он не мог понять, думал о другом.
— Зачем? С поезда, что ли?
— Тасе, Тасе! Домой!
Он закивал. Дверь захлопнулась. Трамвай застучал по путям, закачал прицепным вагоном. Николай уходил с остановки сутулясь, пряча одну руку за пазуху, а вторую в карман. «Хорошо ли я сделала? — снова подумала Соня. — Как бы большой беды не навлечь».
…Галина Сергеевна нервничала, то и дело уходила в тамбур: поезд сильно опаздывал.
Кто-то протянул ей пачку сигарет. Галина Сергеевна взяла. Поднесли спичку. Она закашлялась, примяла сигарету в пепельнице.
Соседка по купе глядела на Галину Сергеевну с любопытством, даже не глядела, а разглядывала.
Галина прилегла на жесткую дорожную полку — постель была уже убрана, — подержала книжку в руках, но читать уже не смогла.
— Раньше нам все равно не приехать, — сказала соседка.
Галина Сергеевна бросила на нее недовольный взгляд. Это была молоденькая девушка лет девятнадцати, коротышка с румяными щечками.
— Что, не согласны? — девушке явно хотелось поговорить.
— Не приехать, — торопливо согласилась Галина Сергеевна, чтобы прекратить разговор.
Девушка затянулась сигаретой, запрокинула голову, медленно выпустила вверх облако, дыма, сказала с рассеянным и небрежным видом:
— Значит, остается принять опоздание за благо. Считайте этот факт подарком судьбы: так кому-то нужно.
— Кому? — не удержалась Галина Сергеевна.
— Вам. Мне. Всем в этом поезде.
— Вам, может, и нужно, — раздраженно сказала Галина Сергеевна. — А мне — ни к чему.
— Кто знает, кто знает, — говорила девушка с теми же интонациями. — Время покажет.
Галина Сергеевна спрятала в чемодан книгу и, не оборачиваясь, сказала:
— Я в таких опозданиях привыкла видеть только железнодорожное разгильдяйство. Платили бы пассажирам по рублю за минуту, научились бы не опаздывать… — Она бросила на соседку насмешливый взгляд: — А так слишком просто получается со счастьем. В жизни другое: придет поезд или опоздает, счастье тут ни при чем. Худое и без поезда произошло бы.
— У меня на этот счет свое мнение, — сказала соседка. — Я фаталистка, — она затянулась снова, разогнала дым рукой.
На повороте поезд закачался сильнее, загрохотал. Навстречу вагону плыли электрические провода, перекинутые через коромысла высоковольтной линии. Мальчишки-лыжники выкатили из-за насыпи, остановились, замахали палками, провожая состав.
Перестук стал тише, вроде бы успокаивал готовые разгуляться нервы. Ждет ли? Ждет, ждет, должен ждать. Но вдруг — вот в чем права эта девица — произойдет непредвиденное? Разве не может такое случиться? Может.
Нет, не сама подумала, колеса сказали: может, может, может…
В Николая она верит, хоть мягок, верно. Но ведь уехал однажды, бросил жену, решился. И еще было другое, важное для нее. Месяц назад вынула из ящика открытку. Поздравительную, ноябрьскую. А там… ни слова. Вот это и взяло верх…
— Сколько не виделись? — спросила девушка, не умея молчать.
— С кем?
— С тем, к кому торопитесь?
Она засмеялась, выказав свою проницательность. Галина Сергеевна посмотрела на девушку. Отвечать или нет? И сказала не очень охотно:
— Два года.
— Порядочно.
— Много, очень много, — неожиданно для себя заговорила Галина Сергеевна. Она вдруг подумала, что молодые оказываются опытнее таких вот, как она. А что, если выложить все чужому человеку? Рассказать — и пусть здесь же и утонет. Выговориться — тоже лекарство.
Она стала рассказывать свою историю, не глядя соседке в лицо, отворачиваясь, стараясь не встречаться с ней взглядом. Слишком большая между ними разница в возрасте, чтобы признаться самой себе, что ждет она совета от этой девушки. Познакомились как? В детском садике. Да, детей провожал, потом стояли в коридоре, разговаривали, долго ничего не было.
Как решили? На Севере был филиал их конструкторского. Сначала она поехала, затем он, вроде бы в командировку, а сам договорился с начальником, его и перевели.
Чем кончилось? Не кончилось, а оборвалось. Еду, должны встретиться… А тогда? Приехала моя мать, уговорила его вернуться к детям…
— Надо же! — удивилась девушка. — Во имя чужих детей своей дочери жизнь разрушила. Такого я еще не слышала…
— Я на мать не сержусь… — сказала Галина Сергеевна. — Только от ее действий счастливых не прибавилось, разве его жена, жуткая баба, выгадала.
Девушка вынула зеркальце, осмотрела себя. Заметила намечающийся прыщик, поплевала на кончик платка, потерла. Нет, капелька гари. Вздохнула, попудрилась.. — Может, и хорошо для него, что жуткая. Думаете, всем мягкие нужны? Природа разного требует. Он вначале порыпается, а потом будет всем говорить, что со своей женой прекрасную жизнь прожил, первейший она ему друг…
За окном плыли пятиэтажные каменные коробки пригорода, промелькнул цементный завод, — пейзаж, за которым так напряженно следила Галина Сергеевна, уже жалея о разговоре, о ненужной своей откровенности.
Дверь распахнулась, и проводница тонким, пронзительным голосом выкрикнула:
— Подъезжаем, девоньки! Город-герой!
Галина Сергеевна вскочила, стала надевать пальто.
Девушка тоже поднялась, защелкала замками чемодана.
В проходе вагона они опять стояли рядом, но теперь молчали. «Сама виновата, — думала Галина Сергеевна. — Зачем начала, чего ждала? А теперь только стыдно…»
По перрону катили свои тележки носильщики, торопились отъезжающие с чемоданами и баулами, поезд еле полз, проходя последние метры.
Девушка застучала кулаком по стеклу, засмеялась, — на платформе стоял окоченевший худенький лейтенантик с такими же окоченевшими живыми цветами, добытыми в декабре, видно, невероятными стараниями.
— Мой на посту! — с гордостью сказала девушка и, совершенно забыв о недавнем рассказе Галины Сергеевны, поинтересовалась: — Вас тоже встречают?
Перехватила испуганный взгляд, махнула рукой.
— Ой, это я так, от радости… — И опять с сочувствием: — А может, лучше вам и не встречаться?
Лейтенантик прилип к стеклу, сверкал зубами, светился. И вдруг, сообразив что-то, бросился к выходу.
— До свидания! — крикнула соседка. — Надо спешить. А то мой в тамбур полезет, перетолкает всех. — Подняла руку, помахала Галине Сергеевне. — Видите, — засмеялась, как бы обобщая, — опаздывать-то лучше, когда любят…
День получился отменный! Везде поспели: и в кукольный театр, и в кафе-мороженицу, и в цирк на дневное представление.
Смотреть на хохочущего ребенка — одна радость.
Люди улыбаются, а Соня счастлива — все ее принимают за мать. «Ксаночка, — думает Соня со вздохом, то и дело поглаживая девочку, — если бы папа увидел, если бы понял все… Как хорошо бы нам было…»
Домой пришли к вечеру. Дуся носилась из кухни в комнату, а Ксана бегала за ней, рассказывала про клоунов. Накрыли на стол. Соня неожиданно заупрямилась, стала говорить, что спешит, дела у нее появились, а какие дела могут быть вечером?
— Свидание ответственное! — говорила Соня со смехом. — Не могу, тетя Дусечка, в другой раз побольше съем.
— Да какое же у тебя свидание? — волновалась Дуся. — Неужто нашла кого?
— Кабы так! — качала головой Соня. — Деловое свидание. Де-ло-вое!
Она поцеловала Ксану, пообещала прийти утром.
— У нас и на завтра программа! С утра начнем путешествовать — я отпуск за свой счет взяла.
— Завтра Галина приедет, не знаю — идти ли встречать?
— Зачем, тетя Дусечка? Сама доедет, — как-то торопливо сказала Соня.
Дверь за ней громко захлопнулась. Дуся вернулась на кухню, поглядела в окно. Соня куда-то бежала, видно, опаздывала. «Кто-то и правда ждет! Может, серьезно? — Она с недоверием покачала головой. — Дай-то ей бог…»
…Ужин Дуся приготовила редкостный. Для внучки, для гостьи своей дорогой, все брала с праздничного стола. Соленой рыбки, белужий бок, икорки, — набегалась, но все достала. Положила на тарелки, поставила на поднос — понесла в столовую. Открыла двери и остановилась: девочка спала, положив на стол голову.
— Милая ты моя… — шепотом сказала Дуся. — Эко умаялась!
Она взяла Ксану за руку, а та, не проснувшись, пошла в спальню, что-то бормоча непонятное.
— Ладно, — сказала Дуся. — Сон дороже еды. Проснешься завтра — полакомишься.
Потом они сели с Сергей Сергеичем к телевизору, смотрели кино. Дуся думала о юбилее. Завтра соберутся все. Сколько шума! Давно в их дом столько людей не съезжалось. Они с Сергей Сергеичем живут в тишине.
А смех да детский щебет — забыли, когда и слышали.
Она не сразу поняла, что звонят в дверь. Оказывается, заснула на стуле, давно не смотрит кино. Сергей Сергеича рядом не было.
Звонок повторился, продолжительнее теперь. Дуся заглянула в спальню. Сергей Сергеич спит, Ксанка — тоже. «Да кто это? Чего в такое-то время?» Экран горит синим светом, давно нет изображения.
И снова звонок! «Господи Иисусе, да кому же в такую-то ночь?!» Прикрыла двери в комнаты, плотнее прижала. Не дай бог разбудить ребенка. Спросила удивленным шепотом:
— Кто там?
— Свои…
Какие «свои» в первом часу ночи?! Да среди «своих» и голоса нет такого.
Приоткрыла на длину цепочки — стоит женщина, закутанная в платок, одни глаза видны. Что-то, правда, померещилось, да кто такая — сказать трудно. Не со сна припоминать. Ладно. Заходите, коли не шутите.
Показала рукой в сторону кухни, приложив палец к губам, — потише, все давно спят.
Женщина вошла, на ходу расстегиваясь. Пальто швырнула на табурет.
— Узнаете, Евдокия Леонтьевна?
Дуся даже вскрикнула. Таисья перед ней. Зачем в такое время пожаловала?
Стоят друг против друга, разглядывают, раздумывают о своем. «Господи! — пронеслось в голове. — Ну чего он нашел в ней хорошего? Куда против Галины, хоть та и старше на десять лет. Глаза узкие, холодные, блеск серый. Двинула челюстью — будто нитку перекусила».
— Таисья Никитична? — спросила Дуся робко. — Уж не с детьми ли что?
Таисья на глупости отвечать не стала.
— Давненько, маманя, мы с вами не виделись.
А глаза горят, норовят спалить Дусю. Нет, не прежняя эта Таська, совсем другая, неузнаваемая. От прежней, растерянной, жалкой, — следа не осталось. Нет, эта ночью не умолять пришла — требовать. Только что требовать? Галина все отдала, без остатка.
— Правильно говорите, — подтвердила Дуся, — не виделись мы давно. Что случилось, Таисья Никитична?
Прислушалась, не стонет ли во сне Ксана, не зовет ли Сергей Сергеич. Нет, все спокойно…
— Будто не знаете?
— Откуда мне знать, — сказала Дуся с достоинством, — что вам нужно?
— А кому и знать, Евдокия Леонтьевна! Я Николая ждала до двенадцати, дальше бессмысленно ждать, пора и на розыск. Не в милицию же, если муж сбежал. Милиция на смех поднимет. Но ведь и в магазин, сами подумайте, он до часу ночи ходить не мог. Не у вас ли прячется?
Она вдруг повернулась к столу и так кулаком треснула, что перевернула соль.
— А ну говори все, старая сводня! Где дочь? Куда пошел Николай? Адрес! Адрес на стол!
— Какой адрес? — переспросила Дуся, стараясь оставаться вежливой, а у самой сердце сжалось, грудь будто в тисках. — Дочь на Севере. — А сама подумала с ужасом: «Неужели Галина здесь? У Сони? Что же ты делаешь, девочка, зачем тебе это, глупая? Ведь ничего не выстроишь путного».
Таисья подняла пальто, надела одним взмахом, будто военная, застегнулась наглухо, замотала платок: головка махонькая, торчит будто гриб из глубокого меха.
— Ладно! — сказала с угрозой. — Кобель чертов! То-то он ночью кряхтел да ластился — решение, гад, принимал. А я таяла, понять не могла. Ну, я ему порешаю!
Пошла в коридор, но вдруг повернула, дернула дверь и прямо в пальто и сапогах — в спальню.
Ксана спала, а старик сидел на кровати, глядел на нее.
— Не узнаете, дедушка? — спросила Таисья. — Помните, ваша дочка, Галина Сергеевна, увела мужа моего, Николая?
— Помню, помню, — радостно закивал Сергей Сергеич.
Дуся не знала, какой знак подать.
— А где Николай?
— Мы не слышали, — подумав, ответил Сергей Сергеич. — Вот Галина завтра приедет, может, и скажет.
— Я до завтра ждать не намерена.
— А если вы завтра не узнаете, — предложил Сергей Сергеич, — то послезавтра мой юбилей, народу будет немного, но дети обещались быть. Приходите. Вы нам не чужая.
Таисья повернулась, будто солдат, пошла к двери.
— Ладно, — сказала, раздумывая. — Будем считать, что вы не знаете. Ну, я сюда не столько за ним пришла, сколько с предупреждением. Если виноваты — худо будет. В этот раз никого не прощу. Другая я стала, Евдокия Леонтьевна. Чужого не нужно, но и своего не отдам, помните.
Открыла задвижку, дверью хлопнула, осыпала Дусю штукатуркой.
А Дуся стоит в коридоре растерянная, руки-ноги ватные, сил нет. Действительно напугала.
Вздохнула тяжело, поплелась в комнату. Какая усталость пришла — мешки грузить легче! Хороший был день, радостный, а как кончился?!
И вдруг поняла: з д е с ь Галина, у Сони, с Николаем она! Ах ты, доченька, маетная душа, зачем же ты такое наделала, для чего?! Не по твоим зубам брать чужое!..
Не легла на кровать, а упала. Потолок черный, какие-то птицы крыльями хлопают, ухает филин — это в ушах давление крови.
Опять Галину представила. Где она? Да и как можно минутой жить, о завтрашнем дне не раздумывая, зачем это?!
Так и лежала Дуся, глядела перед собой.
Шло время, часы тикали, а в комнате была тишина. Неслышно спала Ксана, похрапывал Сергей Сергеич. Ничего, видно, не понял старик. А она все думала, страдала душой. Сказать завтра, что все знает? Нет, не станет ничего говорить. Зачем? Раз сама решила, пусть дальше сама и думает.
Соня поглядела на часы — пора идти. Нельзя ей при встрече присутствовать, нехорошо. Тут свидетели не нужны.
Николай говорил не умолкая, все жаловался на жизнь.
— Прости, Коля, — сказала она, вставая. — Сейчас должен прибыть поезд. Мне нужно домой, а ты Галину жди.
Он кивнул, вроде бы согласился.
— Покоя никогда не будет с моим характером, — возбужденно сказал он. — Вроде — все. Вернулся домой. Нет для меня пути к возврату. А тебя встретил на улице, о Галине узнал — и уже ни о ком другом не думаю. И думать не могу.
— А как она встречи ждет! — сказала Соня. — Я только голос услышала, поняла — не могу ей отказать.
— Ты добрая.
— Добрая. Только иногда недобрые-то нужнее.
Он выкрикнул нервно:
— Вот ты говоришь: ей встреча нужна. А мне? Ты представить не можешь, как я живу, Соня! Я о той, прежней жизни постоянно думаю. Было ли? Может, привиделось? Если бы тетя Дуся не приехала к нам, я бы никогда сам не вернулся.
Он вздохнул тяжело, снова поглядел на часы:
— На сколько поезд опаздывает?
— Сказали, на час.
— Надо бы позвонить, проверить. — Прошелся по комнате и вдруг рассмеялся: — Таисью представил. Она меня из магазина ждет. На двадцать минут отпустила, а меня нет и нет. А ведь она и авоську дала, и кулек полиэтиленовый, чтобы рассол к огурцам прихватил. Огурчиков ей захотелось.
Махнул рукой.
— Часок поскитался по городу — сюда рано было, в «Хронику» забежал. Сижу, смотрю бой быков в Испании, а сам в полном от себя восторге. Свободен! Совершенно свободен!
— Считаешь, она ищет уже?..
— Не сомневаюсь. Только не пойму, с какого места начнет искать. Не с милиции же… У нее, Соня, на пропажу личной собственности особый нюх. А меня-то она всегда именно личной собственностью считала. Законной собственностью, за семью печатями, с государственными гербами.
Он прошелся по комнате.
— Я перед сегодняшним побегом даже во сне бредил, плохой конспиратор. Таисья разбудила среди ночи: «Повернись, говорит, на другой бок, что-то несусветное выкрикиваешь, пугаешь, уснуть не даешь». — «Сон, говорю, прекрасный!» А она с сомнением: «От прекрасного не кричат».
Соня поискала глазами будильник, прикинула время.
— Давай я в автомат сбегаю, в справочную позвоню.
Он подошел к окну, прижался к стеклу лбом, долго разглядывал улицу.
— Сходи.
— Назад не вернусь, — сказала Соня. — На пальцах покажу. А не поймешь — открой форточку, я крикну…
— Жаль, что уходишь, — сказал Николай тихо. — Одному тоскливо. Время останавливается. А если она долго еще не приедет?..
Соня рассмеялась:
— А я всю жизнь одна — и прекрасно… — Показала на телевизор. — Вон, включи или читай. Смотри, сколько книг. А я из того автомата звонить буду. Видишь, девушка разговаривает. — Выгребла из ящика двухкопеечные, видимо, всегда там держала. — Утром уходить будете с Галей, ключи соседке отдайте. Старушка в третьем номере, я предупредила, что не сама занесу.
Дошла до дверей, но остановилась, вспомнила:
— Да, кура отварная лежит в холодильнике. Бульон отдельно. — Надела пальто и снова вернулась в комнату. — Белье в этой тумбе…
Он кивнул благодарно, пошел за Соней, чтобы закрыть дверь, и снова вернулся к окну. Погасил свет, при свете не видно улицы.
Соня пробежала к будке. Наверное, не прорваться в справочную. Всюду людей не хватает.
Конечно, если себя потерять, делать только то, что Таисья прикажет, то и так можно. Вроде армии — получи увольнительную, а тогда и иди. За опоздание — трибунал.
«Почему» — возмутился он. — Кто дал ей право командовать? Мою волю ломать? Нет, милая, ошибаешься, человек свободен, по сути своей. Перегнешь палку — покаешься. Каленое железо трещин никогда не дает, пополам сразу…»
Свет уличного фонаря посеребрил циферблат, обозначил на часах стрелки. Надо же: пошел двенадцатый! Давно бы Галине пора.
Соня выскочила наконец из будки, аж пар клубится. Николай открыл форточку, высунул голову.
— Когда приходит?
— Вот-вот, минутами!
Закрыл задвижку, отнес стул на место, включил свет. Господи, какой в квартире простор! Как пусто! Ах, Галка, Галка! Не было бы ребят маленьких, никакие бы Дусины слезы меня домой не вернули, с тобой только и было мне хорошо…
Он опять напряженно вглядывался в улицу. Такси остановилось на другой стороне. Она?! Нет, старик вылез, сгорбился, стал похож на крючок.
И тут же из-за угла вышла женщина, бегом пересекла дорогу, — опять не Галка.
А вообще-то легче жить таким людям, как Таисья. Без колебаний. Если оба в доме слабенькие, нерешительные — жизнь не выстроить. Кому-то положено и сильным быть.
«Что? Сомневаешься? А ведь завертится сейчас круговерть — не распутаться. Не умеешь ты, Николай, выводы делать, одни ошибки всю жизнь…»
Он испугался возникшей мысли. Взглянул на часы. Было почти двенадцать.
Надо Таисью знать! С ума, наверное, сошла, крушит все в доме.
А ведь рано или поздно вернуться придется… Не каждый человек может рвать окончательно. Он не может, такой уж характер…
Где же логика? Для чего он здесь? Только худо всем будет — и Галине, и Таисье. А еще хуже — Евдокии Леонтьевне, на ней все сойдется…
Он вдруг заметил, что стоит в коридоре, около своего пальто, даже руку уже протянул. Задумался: хорошо ли, правильно ли делает?
Накинул пальто, нахлобучил шапку и пошел на кухню писать записку. Надо спешить. Скорее, лишь бы теперь-то не встретиться.
«Галина!» — начал он и порвал сразу же. Грубо выходит, Надо бы — «Галочка».
Не написал и этого. Обращение уже обязывает.
Пошел к дверям, но сразу вернулся: о ключах надо написать.
Нацарапал нервно: «Ключи в третьем номере». И расписался.
Захлопнул двери, приколол записку, позвонил к соседке и, ничего не объясняя старушке, сунул ключ.
— Когда придут? — крикнула она вслед Николаю.
— Скоро, скоро, через несколько минут.
— Я не ложусь, у меня бессонница… — ласково успокоила она.
Он выбежал на дорогу и сразу же свернул в ближайшую подворотню. В проулке остановилось такси.
Выглянул. В кабине зажгли свет. Галина расплачивалась с водителем, отмахнулась от сдачи — торопливый такой получился жест. Побежала к парадной.
У Николая сердце ухало. Захотелось догнать Галину, просить прощения.
Что-то словно бы мешало ему. Голова работала с возмутительной холодностью. Он спросил себя: нужна ли эта встреча? Нет, ответил он твердо.
Но все же не ушел с улицы, стоял не под окнами, а чуть правее. Много прошло времени, а свет в квартире не загорался, Может, она не решается попросить ключи?.. А может, выбежит на улицу и увидит его…
И тут свет вспыхнул. Галина ходила по квартире в пальто и в шапке, не раздеваясь. Даже дорожный свой чемоданчик не ставила, держала в руке. Остановилась у окна и словно застыла. Он видел неподвижный и знакомый такой силуэт.
Надо было идти. Надо. А он все стоял под окнами и ждал, когда Галина пошевелится, вспомнит, что все еще не раздета, снимет пальто.
Нет, не дождался. Вздохнул и пошел, поплелся к троллейбусу.
Таисья пришла домой около часа. Пальто Николая висело в коридоре, хотя она — если честно — не надеялась застать его дома. Вернулся, кобель!
Первое, что ей захотелось, — это кричать на него, упрекать в неблагодарности. Разве не из-за него, пакостника, стали они хуже жить?! Не он ли заставил ее пойти на завод, бросить хорошую работу?!
Она вошла в спальню, включила ночник. Николай похрапывал.
— Утомился, — со злостью сказала она. — Думает, что и на этот раз ему все сойдет, что он может издеваться, уходить из дома, когда захочется. Нет, такого тебе больше не отколется!
Таисья сняла со стула сложенные Николаем брюки, пошла на кухню.
Подумала, как резать. Достала портновские ножницы и раскромсала штаны в двух местах. Села к столу и стала сшивать разрезы белыми нитками. «Вот тебе, гад! Чтобы не бегал, не шастал без спросу!»
Она думала о своем несчастье, о том, какой ей выпал тяжелый удел — неверный мужик, за которым — столько лет прошло! — а все глаз да глаз нужен…
Гостей ждали к пяти: позднее — тяжело для Сергей Сергеича, слабый стал.
Пригласили Клаву, конечно. Клава — старинный друг. Не позови первой — обид не счесть. Серафиму Борисовну и Никиту Даниловича с Соней — тоже самые близкие, Александра Степановича с Никой Викторовной — это родственники. Ну и свои все: сам-пять с Ксаной. Вроде не густо, но прикинешь — получается одиннадцать душ.
Дуся за последнюю неделю так набегалась по гастрономам да по кондитерским, что еда в холодильник перестала вмещаться. Подумала: можно и остановиться. Куда, спрашивается, еще, если настоящих едоков меньше половины: вилкой поторкают и лапки вверх. Одних диетчиков, кроме Сергей Сергеича, — три лица, да Сима старается не есть лишнего, худеть решила.
Каждое блюдо Дуся по порциям рассчитала — всего в избытке. Покойница мать говорила: как на Маланьину свадьбу.
И все же не утерпела напоследок, задумала пирог с маком — это для Юрочки. С детства он пирог с маком особенно уважал.
С Галинкой почему не попробовать. Руки у нее золотые, так все и горит.
Мак пропустили через мясорубку два раза, замесили тесто. Пока Галина крутилась на кухне — все молчком-молчком да со вздохами, — Дуся украдкой на нее поглядывала, хотела понять. Неужели и до нее добралась Таисья? Ахти, горе горькое, неудача моя неудачливая! Хоть и самый близкий человек — дочь, а душа закрытая, как можешь, так и догадывайся. Чем же помочь-то тебе, Галина Сергеевна?
— Давай еще один замешаем, с саго?
— Куда, мама?! Все же выкинем.
— Да бог с ним! — А сама об одном думает. — Ты с Николаем… виделась?
Нет, не ответила. Отвернулась. И зачем спросила? Дочь не знаешь? Решит — сама скажет. И вдруг:
— Он записку оставил вместо себя. Время у него кончилось. Увольнительная. Сам когда-то над своей свободой шутил.
Смешалась Дуся, забормотала виноватая:
— Бог с ним, Галочка. Не старость еще, вон ты какая статная, красивая. Чего за такого держаться? Еще повезет…
— Повезло, мама, — схватила веник и давай мести.
Сердце сразу аукнулось, комок боли. То за дочь, то за сына, то Сергей Сергеич что-то похуже стал, — болит одинаково. Нужно было бы и про себя с Валентиной Георгиевной, докторшей, потолковать, да неловко. Век живет Дуся, а по докторам не хаживала, о себе не говорила, — старое сердце поболит-поболит да и перестанет, такое случалось не раз.
А Галина неожиданно шарк веник в угол. Лучше бы не спрашивать. Точно взорвалась — котел кипящий, лавина каменная. И не удержишь, не успокоишь, пока само не пройдет, не промоет душу слезами.
— Тихо! Перестань. Терпи, дочь. Каждому по сколько-то терпения отпущено. И мне пришлось. И тебе осталось. А была бы воля моя, я бы свое и твое выносила.
Болит сердце у Дуси за Галину, сильно болит.
— Тебе, мама, столько не выпало.
Поняла и такое. Ее страдания — страдания, у других — пустяк. Ладно. Лишь бы горе утихло…
Сергей Сергеич приоткрыл дверь, разглядывает с удивлением.
— Иди, отец. Наше тут, женское. Укололась Галина, иголку в мусоре замела.
С Сергей Сергеичем просто справиться. Хорошо, что еще Юры нет, ему-то знать ни к чему.
Юру с утра на аэродроме встречали Соня и Ксанка. Вернулись домой шумные, счастливые, подарки выложили, — молодец, всех вспомнил! — помчались по музеям. Соня, как девочка, раскрасневшаяся, молоденькая, давно такой не видели ее, подливала Юре кофею, подкладывала пирогов.
Хохоту было! А Дуся все же и у Юры что-то почувствовала, нет-нет да и застынет у него грустный глаз. И ему крикнула бы: «Что с тобой, Юрик?!» Нет, не узнаешь. А начнешь выпытывать, только рукой махнет: «Хорошо у меня все, чего ты, мама?» Вот и приходится по лицу читать, по случайному жесту…
Ушли — не было одиннадцати. Приказала как всем: дома к пяти быть.
Стол накрыли ко времени. Часть закусок оставили в холодильнике, места для многого уже не нашлось.
Сергей Сергеич путался под ногами, советы давал. Дуся отвела его в спальню, достала рубашку крахмальную с запонками, с пристежным стоячим воротником. Граф вылитый! И галстук черный.
Костюм, конечно, Сергей Сергеич давно не носил, лет десять. С вечера отпарила, аж дым от утюга валил, хотела, чтобы с иголочки. Подошел бы только, боялась и примерять.
Подождала, когда Сергей Сергеич наденет, обошла вокруг, осталась довольна.
— Хорош! — сказала счастливая. — Барин, и все… — И рассмеялась.
Потом достала коробочку, где паспорта лежат, внизу медали. Подержала одну, главную, «За боевые заслуги», да передумала: не военный же праздник сегодня, а рождение. Пусть мирным сидит.
Покричала Галину, дала на отца поглядеть, послушала ее одобрение.
— Посиди, папа, в комнате, погляди телевизор. Еще немного, и соберутся… — сказала Галина и подвинула отцу кресло.
Он уселся без возражений, привычно уставился на экран. Пока надевал парадное, притомился.
Не успели дверь прикрыть в комнату, как позвонили. Понеслись открывать, а на пороге гурьба целая: Соня, Юра и Ксанка, — рассказов не счесть!
Соня живее всех, живее Ксанки, — кто из них счастливее, не поймешь.
Дуся стояла рядом, поглядывала на седеющего сына, думала: «Женился бы на Сонюшке. Какая доброта пропадает…»
А тут Ксана ни с того ни с сего:
— Па-а! Давай на Соне поженимся!
Соня так хохотала, что заплакала.
Потом рассказывала Галине, что они успели повидать в городе, где были.
— Утром в ТЮЗе, потом к знакомому художнику в мастерскую. Правда, — поворачивалась она к Юре, — художник к моим замечаниям прислушивается?
— Правда.
Галина пожала плечами — что Соня может понимать в живописи? Бухгалтерия ее дело. Поглядела на часы.
— Что-то худо гости собираются… К шести дай бог всех за стол посадить.
Соня тоже взглянула на часы, потом на Юру и вдруг охнула.
— Ребята! — закричала она восторженно. — У меня есть гениальная мысль! Ну как я сразу не подумала, не захватила с собой…
— О чем ты? — спросила Галина.
Соня сделала паузу, подождала, пока Юра повернется к ней.
— Нужно фотоаппарат притащить. Я ведь и пленку купила недавно. Когда еще так вот все съедутся, за один стол сядут. Сбегаем, Юра, ко мне, одной скучно…
— Ты уж сама сходи, Соня, — попросила Галина и тут же пожалела о сказанном, такой укор полыхнул в Сонином взгляде.
— Да я и одна могу! — крикнула Соня. — Мне попутчики только для развлечения. Одной быстрее, одна нога здесь, другая там…
Она накинула пальто, повязалась длинным модным шарфом, а шапку и надевать не стала, так с шапкой в руке и вылетела на лестницу.
— Без меня не садитесь! — крикнула Соня. — Я в один миг!
Галина заглянула в спальню — отец неподвижно сидел у телевизора. Солдаты бежали по полю, рвались мины, плашмя упал человек, опять шла на экране война. Она подумала: может, перевернуть на другую программу? Зачем старику все эти воспоминания? Кто знает, что он думает, когда на такое смотрит? Да не решилась. Лицо у Сергей Сергеича было спокойным, никакой в нем тревоги.
В дверях звякнуло. Дуся прислушалась, сказала дочери:
— Это Клавдия, она точкой звонит.
Подождала немного: в комнату действительно донесся громкий энергичный голос Клавы:
— Бери, бери, подхватывай! Да покажись, девка, сколько я тебя не видела. А ничего! Все на месте. Куда мужики-то глядят, какой товар стынет.
Дверь отлетела, будто ее пихнули ногой. В комнате возникла Клава, за ней Галина с большим противнем.
— Привет дому! — объявила Клава, сграбастав Дусю и решительно ее целуя. Отыскала глазами Юру, шагнула к нему. — Ого, красавец какой! Тетка Клава тебе не чужая, если помнишь ее.
— Помню, — засмеялся Юра. — Как же тебя, тетя Клава, забыть?
— А я уж боялась, что ты только с артистками целуешься. Я ведь тоже в хоре пела, у Дуси спроси.
«Нет, не так что-то у Юры, не так», — подумала Дуся, Она видела, как его взгляд проколол Клаву, будто та к больному месту притронулась. Но Юра тут же пересилил возникшую боль, рассмеялся:
— Какие артистки, тетя Клава! По сравнению с тобой у нас одни уродины.
— Ну, успокоил. — Она нашла Дусю глазами, показала на противень: — Рыбник спекла. Давай деньрожденника, ему вручать буду.
— Где рыбу достала? — удивилась Дуся.
— Иностранная. Мерроу. Еле выучила.
— С новой боязно, — сказала Дуся с сомнением. — Кто ее знает: можно есть или для плана спускают.
— Отсталая ты, Дуся, — возмутилась Клавдия. — Жизнь меняется, не то что рыба. Может, ее спутником ловят, разве это поймешь с нашей грамотностью?
Оглядела стол, прихватила вилкой грибок, слизнула.
— Деньрожденника прячете? Хотите прямо к столу поднести?
— Посадили в той комнате, телевизор смотрит.
— Ага, — кивнула Клава. — Над собой растет, кругозор расширяет, это хорошо и полезно.
Дуся стояла с рыбником, решала, куда поставить, понесла на кухню — целиком не войдет, а кусками, да на маленьких тарелках, еще можно пристроить.
Клава разрезала сама, попробовала, — хорошо пропекся! — стала перекладывать.
Сколько лет Дуся дружит с Клавой, а все удивляется: ни возраста у нее, ни покоя, характер ключом бьет. В тридцать восьмом обе вступили в групком домработниц, так Клавдию сразу заметили, по общественной линии пустили, открыли, как говорится, ей светлый путь.
А Дуся? Все, что успела, — в этой комнате, в этой квартире: дети. Конечно, не сама родила, да сама выкормила. И муж человек хороший, уважительный. Правду сказать, одной уважительности и хватило ей на всю жизнь, теплоты не досталось…
Отвернулась, чтобы Клавка не подсмотрела слезу. Начнет расспрашивать — день-то сегодня праздничный.
…В войну Клава здорово в гору пошла. Дуся в Азии письма от нее получала — то портрет из газеты, то статью. Клава — первая стахановка. Клава — орденоносец.
Почитает, бывало, Дуся, погордится, подумает, что и она могла бы на фабрике, да вот дети. И у нее, у Дуси, руки золотые — в деревне каждый об этом знал. Да от судьбы не спрячешься.
Про Клаву писали, что к большим высотам выходит. И уже не у станка была, а на профсоюзной работе. Письма короткие приходили — на длинные и времени нет. А все равно молодец: раз пишет — значит, хуже не стала.
После войны снова к станку пошла, тут ей лучше. В конце-то концов, не сама себя переводила в начальницы, так время велело.
А у Дуси собралась вся семья. Клава над ней посмеивалась, барыней называла. Еще бы! Свой дом, свои дети, свой муж. «А мой, — говорила, — видно, не родился. Молодая еще. Не погуляла».
Придет посидеть — гостинцев натащит. И Гале, и Юрику — вот вам, ребята, знайте наших, за теткой Клавдией не пропадет!
Так и теперь — то к Галине, то к Юрию поворачивается, других будто бы нет.
— Ну, артист, чего тетку ни разу в театр не взял?
— Приезжай, тетя Клава.
— И приеду. Я девушка легкая, помани — сразу явлюсь. Темпераменту да энергии поболе молодых будет, вон с Сонькой только клопов и давить.
— Ой, бесстыжая! — Дуся замахала руками на Клаву, но та засмеялась своей шутке, сказала с вызовом:
— Думаешь, я хуже Соньки в театрах пойму? Ого! Да я так за халтуру-то всех раздраконю — за голову схватитесь, умолять станете: «Пощади, тетя Клава!»
Огляделась вокруг, поискала кого-то глазами, удивилась.
— Серафима, а где Соня твоя?
— Побежала за фотоаппаратом, решила фотографировать, когда еще все вот так встретимся.
— Ишь ты! — похвалила Клава. — Это дело приветствую. Одни одуванчики собрались. Подует ветерок — и следа не останется.
В дверях опять прозвенело. Галина бросилась открывать, стало слышно, как кто-то обивает ноги, затем раздались голоса.
— Заходите, заходите, — говорила Галина, — мы вас, Александр Степанович и Ника Викторовна, давно ждем.
Ксана бросилась к деду. Он поднял ее, поцеловал, поставил на пол.
— Погоди, погоди, — прогудел мягко, доволен был, что так встретила. — Я с улицы. В снегу весь. Не забыла — и то хорошо.
Юра пробился к Кошечкиным, расцеловался с обоими, помог раздеться.
— Смотри, как ухаживает! — подкинула Клавдия.
— А мы не чужие, — напомнил Александр Степанович. Повернулся к зеркалу, поправил орденские колодки, усы раскидал, отодвинулся, дал место жене. — Именинник где? — спросил он, целуясь с Дусей.
— Телевизор глядит.
Александр Степанович пошел решительно в другую комнату, за ним Ника Викторовна и Дуся.
Сергей Сергеич подался к экрану корпусом, внимательно что-то смотрел.
— Привет ветеранам! — сказал Александр Степанович и потрепал Сергей Сергеича по плечу. — Как самочувствие?
Сергей Сергеич встал на минуту, расцеловался с родственниками и тут же сел на прежнее место, снова уставился на экран.
Кошечкины вышли. Дуся постояла за спиной Сергей Сергеича, раздумывая, не пора ли ему к гостям, но тот забормотал что-то, попросил не мешать. Ладно. Она вышла тихонечко, как и вошла.
…По хлябкой дороге шли войска.
Сергей Сергеич подтянул стул поближе, стал вглядываться в колонну.
Грохотали пушки. Огонь вспыхивал справа и слева. Земля поднималась дыбом. Нельзя было понять, откуда бьют немцы.
Грохот вдруг стих.
…Он шел. Винтовка, противогаз, скатка, — где это было? где? Нет, не помнит. Он шел. И шла рота. Полк. Корпус. Винтовка становилась все тяжелее. Давила на плечи. Тянула к земле. Шею натирала скатка…
Конца не было тем, кто в строю, колонна тянулась. Их перебрасывали на другой участок фронта. «Перебрасывали» — так назывались эти семьдесят километров. Сто семьдесят — так казалось.
Там они были нужнее. Этот двигающийся, измученный корпус должен был решить судьбу фронта. Подкрепление, свежие силы, говорили в штабе.
Они шли. Сначала была усталость. Тупая, бездумная, когда ты не в состоянии понять, что заставляет тебя идти дальше. Не упасть. Не свалиться. А если валишься — тут же подняться и идти снова.
Потом появилась легкость. Идешь и не чувствуешь тела. Ты вроде птицы. И только где-то блуждает мысль: на привале нельзя ложиться — не встанешь.
Он открывал глаза, натыкаясь на шагающих впереди, и начинал понимать, что спит на марше. Все спят. Идут ноги. Плечи держат винтовку и скатку, а мозг спит. И только часть мозга, таинственный уголочек, прислушивается к приказам.
На переправе им дали десять минут. Это — лечь и подняться. Тому, кто остался стоять, не ложился, — было легче. Тот, кто лег…
Разбудить спящего было невозможно. Спящих переносили в воду: голова на суше, ногами — в реку. Люди не просыпались.
Их не разбудил даже обстрел переправы, жуткий грохот слышался сквозь сон, все это вспомнил он лишь в госпитале.
Сергей Сергеич оглянулся. Его трясла за руку Дуся. Он узнал ее и улыбнулся.
— Господи, — сказала Дуся. — Какой потный! Тебе что-то привиделось, Сергей Сергеич?
Все было как прежде. Он испугался, потому что снова забыл ее имя.
— Ты… — он почти крикнул.
— Дуся, Дуся я! — Она тут же припала к нему, положив голову в ямку, туда, где плечо и ключица. — Да успокойся, Сергей Сергеич, это я виновата, вот ведь дала посмотреть, растревожился, вспомнил.
Она вывела его в комнату, где гости ждали Соню. Горела люстра, все лампочки были зажжены, давно в комнате не было такого большого света.
Сергей Сергеич дрожал.
— Чего он? — шепотом спросила Клава и оглянулась — никто, кроме нее, ничего не заметил.
— Войну вспомнил, — сказала Дуся.
Она посадила Сергей Сергеича в кресло, повернула к людям — пусть послушает разного разговора.
— Придет Соня, — объяснила Дуся, — и сразу сядем.
Александр Степанович кивнул согласно, оторвал взгляд от зятя, потер ладонь.
— Чайку бы не худо с мороза. Ну, — продолжал он, как бы не прерываясь, — рассказывай, как житуха?..
— Дел полно, Александр Степанович, сдаю спектакль, едва приехал.
— И мы крутимся, Юра, — упрекнула Ника Викторовна. — То дрова, то ремонт, то клубни перебираем. У нас садоводство.
— Перепутала божий дар с яичницей, — встряла Клавдия.
Александр Степанович крякнул, оставил обидное замечание без ответа, повернулся к зятю:
— А ты, брат, решил деньгами отделываться? Носу не кажешь. Это твоя дочь!
— Летом буду.
— Посмотрим.
Дуся стояла рядом с Сергей Сергеичем, обняв его за плечи.
Подошла Серафима Борисовна, поглядела на Дусю, пододвинула стул.
— Сердце щемит, как к непогоде… — тихо сказала Дуся.
— Ты просто устала, шутка ли, такой стол в наше время…
— Стол — одна радость, — улыбнулась Дуся. — За Сергей Сергеича испугалась…
Весело зазвонило в дверях, и все сразу оживились, — это, конечно, Соня. Она распахнула дверь и сразу же, в пальто и в мохнатой шапке, влетела в комнату, расставляя на ходу треногу.
— Ой, — кричала счастливая Соня. — Сейчас сделаем снимок!
— Давай, Соня, все страшно проголодались.
Кошечкин достал папиросы, выбил щелчком одну, помял в пальцах — она лопнула. Он тяжело поднялся, ссыпав в пепельницу табак из пригоршни, вернулся к зятю.
— Мать очень мне угодила, — кивнул он в сторону Дуси. — Привезла луковицы редчайших тюльпанов. Спекулянты за такие по три шкуры дерут. Да еще не достанешь.
— С нее, наверное, не меньше содрали, — буркнула Клавдия.
Александр Степанович как не заметил.
— Я-то больше Художник люблю. Сорт хороший. Но Большой театр — это шедевр. У меня сосед-генерал с ружьем бережет.
— Трудно за цветами ухаживать? — спросила Серафима Борисовна.
— Ерунда! — со знанием возразил Александр Степанович. — Главное, любить. Сейчас Ксюша многое знает, хотя и ребенок.
Он поискал глазами внучку.
— Ксюх! Какая должна быть глубина почвы, в которую сажают тюльпаны?
— В три луковицы, — без запинки ответила Ксюша.
Все, кроме Сергей Сергеича, рассмеялись.
— А удобрение?
— Навоз.
— Ты что? — огорчился Александр Степанович.
— Почему не думаешь, — крикнула Ника Викторовна тонко. — Что вы с дедушкой собираете?
— Дрова.
— Какие дрова? Листья!
— Ага, листья.
— Так какое удобрение?
— Перегниль.
— Перегной, — поправил Александр Степанович.
Соня уже разделась, прищурившись разглядывала гостей, как бы обдумывая кадр. Подошла к Сергей Сергеичу, слегка повернула кресло, именинник должен смотреть в объектив, с правой стороны приставила к нему Дусю, велела держать руку на его плече, остальных тоже приблизила к юбиляру.
— Оставьте мне место около Юры, — попросила Соня.
Гости толпились, Александр Степанович будто и не услышал Сониной просьбы, устроил Нику Викторовну за Юриным стулом, сам сел рядом, а Ксюшу взял на колени.
— Ну, пожалуйста, Александр Степанович, встаньте, — просила Соня. — У меня будет две секунды, я должна сесть, иначе могу оказаться не в кадре.
Кошечкин не ответил.
— Ну что тебе, жалко? — сказала ему Клава. — Освободи место, она же снимает.
Александр Степанович встал недовольный, поставил перед собой внучку.
Соня наводила аппарат. Сергей Сергеич сидел неподвижно, его вроде бы ничего не касалось. Рядом стояла, держась за него, Дуся, ее правая рука лежала на сердце. Дуся широко улыбалась, но в глазах было много усталости и грусти. Дальше стояли худой Никита Данилыч, маленькая Серафима Борисовна и Галина.
Юра сидел, правее него пустовало кресло.
— Мама! — неожиданно обратилась Галина к Дусе. — Ты когда-нибудь в жизни снималась?
Дуся ответила сразу:
— На паспорт.
— Нет, нет, — настаивала Галина. — А так… без дела?
— Не помню, было ли со мной что… без дела… — сказала Дуся.
Она переступила ногами и опять застыла, снова прижав руку к сердцу, что-то оно сегодня не переставая болело.
— Прошу всех улыбаться! — крикнула Соня. — Жизнь хороша и прекрасна!
— Хороша жизнь! — тут же хохоча поддержала Клава.
— Пусть она хороша будет детям, — сказала вдруг Дуся. — А моя жизнь — как борозда кривая…
Аппарат давал выдержку, все затихли. Соня бросилась к пустому креслу, но Александр Степанович неожиданно повернулся и как бы случайно перекрыл ей путь к Юре.
— Пустите! — торопливо просила Соня, пробиваясь.
Александр Степанович будто не понимал.
Аппарат щелкнул. Кресло так и осталось пустым, а Кошечкин то ли беседовал с расстроенной Соней, то ли шел на нее грудью. Сергей Сергеич даже не шелохнулся.
— Давайте еще разочек! — попросила Соня, но ряд распался, гости рассаживались вокруг стола.
— Хватит, хватит, — сказал Александр Степанович. — Больше не будем. Что выйдет, то выйдет.
Гости разошлись, Сергей Сергеич и Ксюша давным-давно спали, — Дуся уговорила стариков оставить усталую девочку.
Женщины перенесли вымытую посуду в буфет, пришла пора собираться и Соне.
Она медлила, шапка и пальто были на ней, а что-то словно забыла — топталась в передней.
— Где же вы всех уложите? — сочувственно спросила она. — Давайте Галину, я ее у себя оставлю.
— Я к тебе не хочу, — сказала Галина. — Несчастливый твой дом, вон забирай Юру.
— А что? — крикнула Соня с вызовом. — Пожалуйста! У меня отлично! Выспится. А я — к старикам, они рады будут.
— Шел бы, Юрик, — посоветовала Дуся. — Вторые сутки, и опять на приступке.
Юра глядел нерешительно.
— Если не затруднит, я бы…
— Да почему затруднит? — Соня вспыхнула. — Ну?! — покрикивала она. — Собирайся, первый час ночи! Белье дома у меня приготовлено, только из прачечной. И еды полно. Возьми бритву, Бритвы у меня нет, покупать некому.
Она опять засмеялась, но Дуся махнула рукой, заставила приутихнуть.
— Перебудишь всех! — сказала шепотом. — Мой только уснул. И Ксюшка. Давай, Юрик, пора на бок всем, устали — сил нет.
Улицу покрыл снег — блестел и искрился, как нафталин. Под ногами поскрипывало.
Фонари уже не горели, плотная ночь повисла над городом, прохожие словно возникали из тьмы. На тротуаре лежало несколько светлых квадратов окон; они ломались у поребрика и стекали желтым на дорогу. И опять темнота.
— Ты не торопись подниматься, — говорила Соня, — я после одиннадцати приду.
— Неудобно, что ты провожаешь, — извинился Юра. — Это же я тебя провожать должен.
— Я тебя не съем. — Соня посмеивалась и как-то тяжело припадала к Юриному плечу. — Не съем, не бойся. А потом, — в какой раз объясняла она, — мне постелить нужно и показать. Ты — гость, я — хозяйка, не лишай меня удовольствия.
Она опять прыснула, хотя нечего было смеяться; что-то глупенькое послышалось ему в этом громком, громче обычного, смехе. Он недовольно поморщился: знал — не пошел бы! — и вдруг остро представил, нет, ощутил… Ниночку. Легкая и гибкая, как ящерица, стояла она с поднятыми руками, стягивала облегающий свитер. Он испытал тоску, боль, черт знает что испытал он в эту секунду, физически ощущая, как проскальзывает она в его сжатых руках, уходит, исчезает совсем.
Соня продолжала что-то говорить, но Юра не отвечал. Они шли молча и быстро — совсем чужие.
Соня переставила стулья, зачем-то смахнула со стола пыль, словно извиняясь перед Юрой, что вот привела его в неподготовленный дом, — такой беспорядок! — сняла со стены Ксанкин портрет, подышала на него и протерла ладонью.
Юра увидел дочь, благодарно улыбнулся.
Она тут же бросилась на кухню, позвала его.
— Юр? Юр?
Он взмолился, чтобы она уходила — поздно все-таки. Соня хлопала холодильником, показывала, где взять мясо и яйца — утром захочется есть.
— Я устал, Сонечка. Самолет, бессонная ночь… Иди, я лягу.
Она со смехом погрозила ему:
— Думаешь, от меня легко отделаться?! Если бы ты знал, как я хотела тебя видеть! Разве справедливо, что ты сразу выставляешь меня из моей собственной квартиры, даже не хочешь поговорить!
— Что ты, Соня! О чем? Поздно, ночь уже.
— О театре, — предложила она. — Ты даже не представляешь, как я люблю театр.
— Да я о нем и слышать-то не могу!
— Вот видишь, — сказала Соня и рукой обвела комнату. — Здесь прописана, это моя квартира, а живу, Юрик, больше с мамой и папой, как юная пионерка. Оттого что никого у меня нет. Кроме разве Ксанки, — она кивнула на стенку, — единственная живая душа.
Уставилась на Юру. Он виновато заулыбался:
— Чего же, Соня? Ты умная, добрая, симпатичная…
Она рассмеялась:
— Как сказала бы тетя Дуся: эва, наговорил! Сам знаешь — неправда. А насчет одиночества моего — так это вроде стихийного бедствия. Вот мы с тобой старинные друзья, а чем, ответь, ты мне можешь помочь? То-то! Ничем! Ни-чем, — повторила, — хотя я столько лет — и это ты тоже знаешь — одного человека и люблю.
Он сделал вид, что не понял, покачал головой.
— Да-а, — сказал мучительно. Посидел молча, закрыв глаза и раскачиваясь, думал о чем-то своем.
— Как-то так в жизни выходит, Соня, что у каждого своя жар-птица и каждый вроде бы ту хочет, что ему не дается. И главное — видишь: рядом лучше, порядочнее; та, что рядом, опора тебе на прочную и большую жизнь, а тянет к другой, туда, где всем будет хуже, отвратительно, может быть, вот в чем дело. Теперь и ответь — отчего человеку хочется, чтобы с муками, с вывертом, через страдания?
Она спросила, пряча глаза, хрипловатым голосом:
— Любишь кого-то у себя… в этом… Крыжополе?
— О-очень, — выдохнул он. — Безумно люблю, Соня. Мучаюсь. Ревную ко всем и к каждому…
Она вздохнула.
— Молодец, что сказал. Спасибо. — Засмеялась звонко. — Не нужно человеку правду искать. Ложь приятнее. Или неведенье.
— Прости, — помолчав, сказал он. — Понимаю, кому и что говорю, но вижу — так лучше. Ты мне сестра, даже больше, чем сестра…
— А я не хочу быть родственницей! — крикнула она и рукавом проехала по глазам, упала головой на согнутый локоть.
Он терпеливо ждал, когда она перестанет плакать, погладил по голове.
— Иди, Сонюшка, пора тебе, иди, сестричка.
Она попыталась улыбнуться:
— Ну и гад ты, Юрка, как обобрал меня! Я до этой встречи богаче была, хоть надежду имела, а теперь — что? Что у меня, кроме стариков родителей общим возрастом сто сорок лет? Ни-че-го! А мне сорок! Бабий век. Я ведь не запасливая, Юра, даже насчет потомства не позаботилась. Еще год-другой — и амба, все. Это как ежик: листьев на зиму не заготовил, и спать негде и не на чем…
Она поднялась и неизвестно для чего стала двигать ящиками в комоде, выбросила какие-то пуговки, лоскуточки.
— Куда я дела, запихала к дьяволу…
— Что?
— Да так… — Отвела занавеску в окне, постояла спиной к Юре. — Пора идти, а как не хочется… — И вдруг обернулась, даже головой тряхнула так, что волосы метнулись густой волной по плечам. — А что, если я на кухне раскладушку поставлю, не смутишься рядом спать?
Он поднялся от неожиданного вопроса.
— Что же ты спать будешь на кухне? — сказал он недовольно. — Если бы ты раньше сказала, я бы у мамы остался. Раскладушка и там есть…
Она засмеялась:
— Ладно. Гонишь. Уматываюсь.
Он пошел за ней в коридор, подал пальто.
Она просительно смотрела на него:
— Пойду, что ли?
— Иди. Серафима Борисовна ждет.
Пальто он держал распахнутым, словно бы торопил Соню.
— Ждет, — согласилась Соня. — А может, и мечтает, чтобы я не пришла.
Он натянул ей пальто на плечи, воротник стал дыбом.
Соня обернулась.
— Пойду, что ли? — сказала жалобно. — Из тепла неприятно.
Она подала Юре руку, хмыкнула, точно боялась заплакать, пошла к дверям.
— Эх, ты! — сказала она. — Грабитель! Последнее у человека отнял…
Хлопнула дверь, потом удар повторился внизу, в парадной. Юра выключил свет, подошел к окну, устало стянул рубашку.
Соня стояла на улице, смотрела на свои окна. Наконец нерешительно и медленно, будто что-то ее удерживало, перешла дорогу, несколько раз оглянулась и заспешила к остановке.
Юрий кинулся на кровать и утонул в легких, свежепахнущих простынях. Становилось теплее и легче, усталость уходила, душа оттаивала, расслаблялась, отлетала в сон.
…Кондратьев обнял Озерову, прижал к груди, она как-то обмякла, обтекла его, стала как воск.
«Не сметь! Не сметь!» — хотел закричать Юрий Сергеевич, но неожиданно понял, что это идет спектакль, в котором играют Сашка и Ниночка.
Он торопливо искал себя. Где же? Где же он сам? В партере? В ложе?
Его не было.
И тут он увидел себя в глубине сцены — знакомый чиновничий картуз, нелепый сюртук, что-то странное, серо-зеленое и жалкое с пуговицами до верха, — вдруг узнал: именно он, Юрий Сергеевич, теперь всегда, постоянно будет играть роль Карандышева.
— Ну да, ты, ты, — успокаивал он себя. — Только не бойся, не отказывайся. Ты сыграешь превосходно!
Он проснулся потный, измученный, усталый больше, чем перед сном. Спать нельзя! Надо забыть этот кошмар, думать о чем-нибудь другом.
Он попытался вспомнить подробности того вечера, когда они с Ниночкой гуляли вдоль пруда, бросали камни в воду и говорили об искусстве. Ночь была удивительная, полная счастья, ночь, какой у него, пожалуй, не было в жизни.
«Бог мой! — мысленно восклицал он. — Как я любил бы ее! Сколько бы мог дать! Я бы искал для нее пьесы, ставил бы ради нее спектакли, сделал бы ее знаменитой. Как же она могла пренебречь мной, отвергнуть после того, что случилось, — ведь была же минута искренности! Неужели причиной всему дочь? Чему, чему мог помешать ребенок?! Никому и ничему! Блажь, каприз, бессмыслица!»
Он откидывал одеяло, метался. Мысль о Сашке Кондратьеве не исчезала, была рядом, — Юрий Сергеевич боялся вернуться к ней.
«Наваждение какое-то, чушь, глупость! У них нет и не было близости, не было любви, — это напраслина, плод воспаленного мозга, я подозрителен и глуп…»
«А репетиции?! Я же видел!»
Он попытался над собой посмеяться. Вот, скажем, можно сосчитать дни гастролей. Сегодня, завтра, послезавтра у них нет совместных выездов в область. Он четко представил график на стене Крашенинникова — этакая стратегическая карта за спиной главнокомандующего, — и что-то будто бы отпустило его душу, полегчало на сердце. Да, да, в эти дни выездной спектакль «Был зимний вечер», постановка гастролирующего режиссера, в котором не заняты ни тот, ни другая.
«Но занята Лидочка! — с ужасом сообразил он и даже сел на кровати. — Ну конечно же Лидочка Кондратьева едет как выпускающая! Значит, она на гастролях…»
Он вытер простыней мокрое, липкое от пота лицо. Вскочил с постели и босиком побежал к окну, к форточке, чтобы охладить себя, остынуть, пускай — замерзнуть немного, а тогда лечь снова и вздремнуть до утра часок-другой.
Он подтащил в темноте стул, взобрался на подоконник и сразу же спрыгнул.
Против парадной на другой стороне улицы стояла какая-то женщина. «Уж не Соня ли?» Она неподвижно глядела на окно, точно была уверена, что он подойдет и, открыв форточку, что-то ей крикнет, позовет к себе.
Увидела ли она его? Кажется, трудно увидеть в темноте силуэт. Что-то шевельнулось, двинулось у занавески, белая тень успела проскользнуть перед стеклом и исчезла. Скорее, она подумала — это мираж, галлюцинация, нечто…
Лежа в постели, он попытался различить время на ручных часах, поворачивал их к окну, щурился — оказывается, прошло немного с Сониного ухода. Нет, это не она. Зачем? Что это может ей дать?
Мысли о Ниночке и о Сашке не оставляли Юрия Сергеевича. Он все больше и больше верил в их сговор.
— А ты лежи здесь, — говорил он вслух, будто в комнате прятался сочувствующий собеседник. — Ложь, ложь всюду, я обязан помешать их фарисейству!
Он зажег свет в комнате, потом — в коридоре. Ксана улыбалась со стены дорогой, незабываемой, а потому грустной, недетской улыбкой Ирины.
Он на секунду задержал взгляд на портрете, подумал с неожиданным удивлением: «Почему здесь карточка? Откуда она?» — и тут же перевел взгляд на грязную и безвкусную мазню — растекшийся по холсту соус. «Соня, Соня! — сочувственно сказал Юрий Сергеевич. — Добрая, но дремучая ты душа!..»
Включил душ и, обливаясь теплой водой, почувствовал себя спокойным и сильным — вроде бы выспался.
Самолет уходил в пять сорок, билеты зимой всегда были в продаже, времени оставалось достаточно.
Уже в пальто он подумал, что нужно оставить записку, — мать, да и все близкие испугаются, не обнаружив его.
Присел к кухонному столу и на клочке бумаги торопливо написал, что его вызвали в театр.
Впрочем, как могли его вызвать?! Откуда в театре знали, что он ночует у Сони! Идиотизм, нелепость!
Он разорвал листок, сел писать заново.
Он написал Соне, что решил уехать, так как не может, не имеет сил оставаться здесь один, — там, в его городе, есть женщина, без которой он не в состоянии прожить и одного дня. Да, так оказалось!
«Ты попробуй понять меня, Сопя, — писал Юрий Сергеевич, зная, как он жесток с любящим его существом, — и попробуй простить. Да, ты не просто друг мне, ты — сестра. Ах, если бы ты знала, как я хотел бы любить тебя, ответить тебе той же теплотой, тем же сердцем, но есть нечто выше нас самих, что и делает нас несчастными или счастливыми. Не будь этого, мы бы сами, разумом, выбирали то, что лучше нам подходит».
Он подумал секунду, перечитал написанное, хотел разорвать, но тут же решил: пусть будет. Он не должен, не имеет права оставлять ей хоть немного надежды, слишком дорогой и близкий она человек.
«Желаю тебе счастья», — написал он, чувствуя, как трудно отчего-то становится дышать. Посидел с минуту, подписал — «твой», зачеркнул жирно, так, чтобы не прочесть, и просто чиркнул: «Юра».
— Так лучше, — сказал он вслух. — Обманывать ее я не имею права.
Он открыл дверь и сразу же вернулся, чтобы снова взглянуть на Ксанкино лицо — удивительное повторение лица Ирины.
В почтовом ящике лежала вчерашняя газета, и Юрий Сергеевич положил ключ между листами, — Соня найдет.
Стоянка такси была рядом. Водитель дремал, ожидая пассажиров.
— В аэропорт, — попросил Юрий Сергеевич и, откинувшись на спинку сиденья, закрыл глаза.
Машина мчалась по городу. Шумно, хрипло и непонятно голосило радио, станция «Маяк» отрабатывала свою программу.
Юрий Сергеевич думал об одном: «Приеду около восьми. Войду в комнату… если они вместе…»
Нет, он не мог сейчас представить, что произойдет тогда. В нем все кипело. Казалось, он не выдержит этой медленной скорости, медленного полета, медленного автобуса от их областного аэродрома до квартиры Ниночки. И наконец, той долгой секунды, пока она, поколебавшись, откроет ему дверь…
Дуся выпила валерьянки, — может, легче станет? — и пошла ложиться.
В столовой было постелено на диванчике, и Дуся прилегла на него. За дверями спали: Сергей Сергеич привычно похрапывал — ей нравился этот ровный и спокойный храпок. Ксаны и вовсе не было слышно — над нею будто ангел летал. Дуся мысленно благословила внучку.
У дверей спала на раскладушке Галина, а может, и не спала, притворялась. То вздохнет, то перевернется, то охнет, — мысли бродят, не успокоишься.
«…Была бы ты маленькой, — думала Дуся. — Посадила бы на колени, пощекотала бы за ухом, пошептала бы сказку…»
А Галина застонала во сне, как не спросить:
— Ты о чем, Галя?
— Ни о чем, мама.
В темноте да в тишине сильнее боль. Клешня сжала грудь, придавила сердце. Охнула бы — так ведь людей растревожишь, все устали.
Дуся села на диванчике, прислушалась. Как бы до кухни дойти? Да и где там лекарства? В шкафу? А если в тумбочке возле Сергей Сергеича? Туда не войти, начнутся переполох и вопросы.
Она свернулась калачиком — коленки к животу, подбородком в грудь, — так сурки спят. И сразу сделалось легче. Болит, но терпеть можно.
Хуже, что сердце дрыгается, точь-в-точь хвост овечий, даже в горле слыхать: стуком стучит, не угонишься. Надо же! Небывалое происходит…
Опять Дуся приподнялась на локте, взбила подушку, повыше легла. Дышать трудно. Нет. Не помогает. Села, Ноги на холодный пол, это приятнее, так и осталась.
— Дусь!
Сергей Сергеич проснулся.
— А?
— Попить принеси.
Слава богу! Пошла по стеночке, — сначала себе капель налила, потом ему стакан кипяченой — и назад, осторожно.
Сколько шла — сказать трудно, но пришла с опозданием, спал уже.
Вернулась на диван вся мокрая. Надо бы Гале сказать, что неможется, так разбудишь — потом совсем не уснет, недавно стонала да ворочалась.
А сердце не успокаивается, болит, передать нельзя. Даже в зубах боль. И в горле. И в челюсти. И в левой руке. Смешно. Зубов нет, а болят окаянные. Рассказать — не поверят.
Темная комната поплыла вокруг головы — то вверх, то вниз — в пропасть.
Все повидала в жизни, все перечувствовала, сколько страданий было — не счесть, а вот такая боль в первый раз, за что же это наказание?!
Ах, Дуся-Дусятка, маетная душа ты! Переживаешь за всех, кладешь на сердце, думаешь, бездонное оно, долготерпежное, нет, — есть дно, заболело — не выдержало…
Ноги застыли на холодном полу, лучше лечь навзничь и больше не двигаться.
Легла. Закрыла глаза. Провалилась. Была ли жива — не скажешь. Глядит в темноту, голова вроде думает, а тела нету. Витает в облаках, гибкое, длинное, не свое.
Позвать на помощь, крикнуть дочь? Ксану разбудишь. Помолчи уж лучше, потерпи — время идет. Ребенок ни в чем не виноват, на нем никакого греха нет.
Да и Сергей Сергеич хорошо умаялся — что его тревожить?
Рассветет, тогда и Галину можно звать. Тогда пожалуйста, а пока — сон дороже денег, все знают.
«Надо же! — удивлялась Дуся, прищуриваясь, разглядывая тело свое под потолком. — Что я там делаю? Обхохочется Клавка: скажет, космонавт какой! А если… я умираю? Голова на подушке, а душа — в воздухе…»
Зажмурилась, чтобы не разглядывать, сказала спокойно:
«Умираю, конечно. Повезло тебе, Дуся. Ребята дома. Собрала, как чувствовала».
Перемогла сильную резь.
«Главное, что Юра приехал. А кому, как не ему, хлопотать с землей да со справками? Галина только плакать горазда…»
Забылась, а когда вернулось сознание, обрадовалась, что еще жива. Рассвет скоро, а тогда, может, и проснется кто…
Только не идет время. Как было темно, так и не развиднелось — мгла да страх!
Подняться бы, шаг шагнуть, не давать с собой справиться. Оторвала от подушки голову и охнула. Как от кинжала боль!
Галина Сергеевна открыла глаза, долго прислушивалась. Часы тикают, идут ровно, успокаивают, а посмотреть время нельзя.
— Мама, не спишь?
Спит, конечно. Галина закинула руки за голову, потянулась. Судя по окну, сейчас не больше четырех. Время зимнее, рассвет поздний…
От аэродрома Юрий Сергеевич ехал в такси. Шофер, молоденький, скуластый, черноглазый, похожий на казаха, угрюмо, как все заканчивающие ночную работу, смотрел вперед, был серьезен и, слава богу, неразговорчив.
Город просыпался. Ехали на работу в автобусах и трамваях, спешили к остановкам те, кому нужно было начинать позднее, «голосовали» опаздывающие, полусонные, с бутербродами в руках.
Водитель косился на пассажира — Юрий Сергеевич не разжимал губ.
Остановился перед Ниночкиным домом, щедро расплатился с водителем, широким шагом опаздывающего человека вошел в парадную, перешагнул разом четыре ступеньки и с ходу нажал на кнопку звонка.
«Меня не ждут!» — злорадствуя, думал он.
Впрочем, он не задумывался над тем, что будет дальше. Он хотел войти, встретиться взглядом с ней, с Кондратьевым, а там все решится само собой…
Он снова позвонил, на этот раз длиннее, настойчивее. Зашлепали тапочки, — ее тапочки, ее походка.
— Кто там? — удивилась она. В голосе было явное недовольство.
— Открой.
— Ты?
Щелкнула задвижка. Он увидел сонное ее лицо.
— Ты? — повторила она. — Разве не улетел?
Юрий Сергеевич шагнул в комнату. Никого! Тогда он повернул на кухню, захлопывая двери решительными движениями. Ни-ко-го!
Ниночка сидела на кровати, с иронией следила за ним. Юрий Сергеевич наконец понял, что она одна, повернулся, испуганный. Боже, что он наделал! Зачем так отвратительно!..
— Прости! — крикнул он. — Я прилетел из дома! Я не мог без тебя! Если бы ты знала, как я страдаю… Прости!
Она только приоткрыла рот — блеснули ровные зубы, — но он понял, что она сказала.
— Мы должны поговорить, — бормотал он. — Не торопись, Нина, не торопись!..
— Уходи, — повторила она.
Он выскочил на улицу и почти бегом бросился не к театру, не к дому, а совсем в противоположную сторону, через пустой сквер, по каким-то улицам, дальше и дальше по дороге, проспекту, опять по дороге, дворами в лесок или сад, — скорее, сад с непротоптанными дорожками, — неведомо куда.
Сначала он торопился, потом шел ровнее, потом медленным шагом. Если бы он умел плакать, он бы заплакал. Он любил ее, как никого в жизни, как не любил Иру, свою жену, по крайней мере с Ирой он муки не знал, не ведал, а здесь — одни страдания.
Он чувствовал, что потерял ее.
Ах, как было хорошо в детстве, маленькому, когда ты мог плакать сколько угодно и тебя тут же утешали и мать, и сестра. Тебя не презирали за слезы — тебя понимали. Нинино лицо все время вставало перед глазами — приоткрытый рог с полоской зубов, во взгляде непрощающая ирония. Конец, конец всему, конец, всему конец!..
Он вошел в свою пустую квартиру, уселся на кухне в пальто и тут же вскочил: в дверях звякнул колокольчик.
Не спрашивая, он с силой распахнул дверь. Она! Нина! Слава богу!
Сосед протягивал ему телеграмму:
— Вас не было. Я расписался.
Он схватил телеграмму, буквально вытеснил на лестницу чужого человека, жаждущего поговорить, защелкнул дверь. «Откуда? — мельком подумал он. — Из управления? Из министерства?.. Неважно».
Он кинул телеграмму на стол, наконец разделся и взял бумажную четвертушку. Надорвал склейку и с удивлением, ничего еще не понимая, дважды перечитал:
«Срочно возвращайся случилась беда мамой твоя Соня».