ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Я вхожу в проходную. На контрольных часах скоро четыре. На заводском дворе тишина. Вахтер сидит ко мне спиной, даже не отрывает глаз от шахматной доски. Ночной сторож замечает меня, здоровается. Вахтер тоже поворачивается, вскакивает.

— Здравия желаю, товарищ директор, — говорит он улыбаясь. Он невысокий, круглолицый, давно уже на пенсии, дежурит здесь с субботы на воскресенье, подменяет ночного сторожа, но один из них приходит сюда играть в шахматы и в том случае, если дежурит другой. Помещение проходной служит им шахматным клубом.

— Здравствуйте, дядюшка Адам. Давно я вас не видел.

— Да и я вас тоже, товарищ Мате. — Он хлопает меня по локтю дружески, доверительно. — Хорошо выглядите, товарищ Мате. Слава богу. Ей-ей, у вас всегда такой бодрый вид! Так и пышете здоровьем. Не похожи на чиновника вот с таким лицом. — И он комично опускает уголки губ.

В ту пору, когда я работал на кране, он был подсобным рабочим, прицеплял на кран грузы. Тогда он еще говорил мне «ты», было ему лет под пятьдесят. Позже, когда я пошел в гору, между нами сохранились прежние дружеские отношения. Он никогда не заискивал, наоборот, разговаривал со мной покровительственно, как отец с сыном или как старший член семьи с младшим.

— Как желудок, дядюшка Адам? — спрашиваю я.

— А! — машет он рукой. — Как-то вечером съел кусок сала, потом всю ночь не спал. И беда в том, что не запил вином с содовой. Я не особо охоч до выпивки, но с жирной пищей надо, иначе можно испортить желудок. Как-никак весной семьдесят стукнуло.

— Мой ключ здесь?

— Секретарша, кажется, передавала. Это ваш? Сказала, что от дирекции.

— Наверно, мой. Покажите.

Я беру ключ, но уходить не хочется. Присаживаюсь к столу, ночной сторож на мгновение смущается, но, после того как второй старик тоже садится, успокаивается, смотрит на доску.

— Выигрываете, дядюшка Адам? — спрашиваю я.

Вахтер делает ход, вижу, шансы его подымаются.

— Надо бы на деньги играть, — отвечает он с хитрецой. — Тогда бы интереснее было. Но он не хочет. Знай пристает, садись да садись, сыграем, а на деньги боится, — ворчит он на своего партнера, разумеется добродушно. — Ты, старый жмот, денег жалко, что ли? Предпочитаешь на девушек их истратить? Или старуха отбирает все до гроша? — Затем говорит, уже обращаясь ко мне: — И в пинг-понг тоже пока еще играю. В прошлый раз в клубе выиграл у молодежи два бокала вина с содовой. Прыгают вокруг стола, а по мячу бить не умеют. Показал я им класс игры. — Он встает, убирает со стола шахматную доску, берет в руку воображаемую ракетку, имитирует удары ею. — Вот так — прямой удар, а так — сбоку. Стоит только подойти к краю стола, как рука и опыт сами начинают действовать за меня. Там тебе ни силы в ногах, ни выносливости не требуется. Пинг-понг — игра не для молодежи. У кого ноги еще крепкие, пусть идут в футболисты. — Он кивает на сторожа. — Вот Гергей, товарищ Мате, неплохо играл когда-то в футбол. У него сила была в ногах. Не окажись он таким ослом, непременно попал бы в любительскую сборную страны, а то, может, и в профессионалы угодил бы. Есть же, черт возьми, такие легкомысленные люди, что растрачивают зря свой талант; им, можно сказать, огромное счастье привалило, а они занимаются бог знает чем. Скажите, почему так бывает? Один непременно хочет выбиться в священники, хотя ему больше подходит стать грабителем, другой, — он опять кивает на сторожа и подмигивает мне, — в шахматисты норовит, хотя ему впору пасти гусей, третий в министры лезет, а сам и в швейцары не годится, четвертый, хотя и обладает всеми необходимыми качествами, только и думает, как бы на печи отлежаться. Я имею в виду не калильную печь, а домашнюю, где он спину греет да горшки со сметаной облизывает. И еще вот что хочу сказать: есть и такие, кто мог бы сделать много полезного своими руками, но им больше нравится затачивать карандашики. — Он приставляет палец к виску и вращает им. — У таких чаще всего пара в голове на одну-две атмосферы больше, чем голова может выдержать, и нет клапана, чтобы выпустить его. Послушайте, товарищ Мате, что скажет старик: кем человек родился, тем он и остается, как полагают индусы, у которых все люди разделены на касты. А кто все-таки норовит идти в другом направлении, тот, как правило, обязательно заблудится. Взять, к примеру, хотя бы меня. Ей-богу, я родился голубятником, и роковая ошибка моей жизни, что стал металлистом. — Он улыбается, повторяя свою извечную шутку: он всегда норовит отмочить ее, с кем бы ни беседовал. Затем протягивает мне свои ладони. — Видите, я почти шестьдесят лет ворочал железо и другие твердые материалы, но разве они похожи на руки заводского рабочего?

— А мои? — И я протягиваю свою руку.

Он смотрит не на мою ладонь, а по-прежнему в глаза.

— Вы, товарищ Мате… — Он берет меня за локти и прижимает к себе. — Вы, Яни, — говорит он задушевно, — не годитесь в директора. Это тоже ошибка. С вами говоришь как с равным. Это нехорошо. В настоящем руководителе должен чувствоваться начальник. Тут ничего не поделаешь, так уж устроен человек. А вы не умеете начальническим тоном разговаривать с людьми. Не рождены таким. Вы уж простите меня, старика, может, и не следовало говорить подобные вещи. — Он умолкает, пристально смотрит на меня и, словно решившись наконец, продолжает: — Ну, раз мы уж так откровенно разговорились, не скажете ли вы мне, как произошло это несчастье. Потому что очень много всякой ерунды болтают, вы даже не представляете себе. Говорят, будто вас интересуют одни показатели да конверт, и, стараясь пустить пыль в глаза своему начальству, вы только и знаете, что без устали твердите: «Интересы производства, интересы предприятия, интересы завода», а о человеке совсем позабыли и, пожалуй, даже слово это не выговорите. Оно, конечно, работяги любят языки почесать, вы ведь и сами знаете. — Он хватается за пуговицу моего пиджака. — Яни, сынок, скажите мне, что тут правда, в этом несчастном случае. Я ведь знаю, какими вы были большими друзьями, настоящими товарищами…

— Ну ладно, хватит, дядюшка Адам, — перебиваю я его. — Следите лучше за доской, а то зазеваетесь и получите «мат».

Я покидаю их, поднимаюсь к себе. Всюду пустынно, только в конце коридора судачат две уборщицы.

В одном из ящиков письменного стола лежит протокол совещания, беру его в руки, читаю.

«Х о л б а. Отделу рационализации необходимо предоставить больше самостоятельности. Нужно покончить с таким ненормальным положением, когда во время штурмовщины в конце квартала или полугодия мы отрываем лучших инженеров от исследовательской работы и заставляем заниматься случайными, малозначащими делами…

Р о м х а н и. Их не убудет от того, не упадет корона с головы, и, в конце концов, как ни подходи, они тоже живут за счет завода, а посему главное — производство.

Х о л б а. Предлагаю, во-вторых, ликвидировать в научно-исследовательском институте аристократические замашки. Нельзя допускать, чтобы инженеры, какими бы выдающимися специалистами они ни были, рассуждали так, будто нельзя заранее намечать сроки развития производства, что мы якобы не можем устанавливать им ни квартальных, ни даже двухлетних заданий. Это ошибочная точка зрения, она недопустима на производстве.

Ч е р м а к. Что вы предлагаете?

Х о л б а. Добиться ритмичности. А кто не умеет или не хочет работать строго по плану…

Ч е р м а к. Договаривайте.

Х о л б а. Я по-прежнему считаю, что непосредственно вопросами развития производства занимается слишком мало специалистов по сравнению с общим числом работающих. После слияния их процент к общему числу работающих еще больше сократился, а процент занятых в административно-управленческом аппарате увеличился.

Р о м х а н и. Мы уже подготовили проект реорганизации; каждого пятого, занятого в административно-управленческом аппарате, намечено перевести на производство. Сейчас как раз уточняем, у кого какая специальность.

Т о т (директор кёбаньского филиала). К сожалению, судя по всему, это прежде всего коснется нас. Точно так же, как и при внутреннем профилировании, менее рентабельные изделия сбагрили нам.

Х о л б а. Это необоснованное обвинение.

Ч е ч и (директор сольнокского филиала). По-моему, как это ни прискорбно, а товарищ Тот прав. Зачем, например, переводят к нам термический цех, я имею в виду калильные печи?

Х о л б а. Считаю необходимым подвергнуть тщательной проверке организацию работ в сборочном цехе. Впредь наряду с месячной и квартальной программой следует составлять рабочий график на неделю и даже на два-три дня, а затем согласовывать его с другими цехами, например с механическим. Только так можно ликвидировать ненужную суетню, штурмовщину и неизбежно возникающие вследствие этого многочисленные технические недоделки и неполадки при сборке, участившиеся рекламации. Большим стимулом для механического цеха явилось бы введение такого порядка, когда учет выработки в единицу времени и в форинтах заменил бы точное соблюдение графика выполнения программы. Предлагаю также, чтобы склад при приеме деталей, поступающих извне, от филиалов завода, подвергал их проверке, благодаря чему можно было бы избежать…»

Предложение Холбы о реорганизации сборочного цеха что-то напоминает мне. С чем-то очень похожим я уже встречался. Да, да, приблизительно три-четыре года назад то же самое предлагал Пали Гергей. Он возглавлял тогда производственный отдел, а я был главным инженером. Пали сказал также, что эту идею он позаимствовал из западногерманского технического журнала, что на многих немецких и даже итальянских и французских станкостроительных заводах именно так организовано производство. Тогда я отклонил предложение, сказал, что на нашем заводе оно неприменимо до тех пор, пока мы не заменим устаревшее оборудование современным. Я был прав, в ту пору вводить это действительно не имело смысла. По сравнению с нынешним завод представлял собой запущенное, полукустарное предприятие, лишенное необходимой самостоятельности, всецело зависевшее от заказчиков. Теперь, конечно, обстановка в корне изменилась, и поэтому предложение Холбы, хоть оно и не оригинально, выглядит совсем по-другому. Он ни слова не говорит, откуда почерпнул идею своего предложения. А может, это и в самом деле его собственная идея? Холба хороший специалист, так что нет ничего удивительного.

Помнится, как-то раз Пали Гергей даже, дал мне немецкий журнал.

Я пытаюсь найти его в нижнем ящике своего письменного стола. Он доверху завален всяким хламом. Когда меня назначили директором, я все запихал сюда, и вот уже два года не выкрою времени, чтобы навести в нем порядок. Роюсь. Старые фотографии, сводки, протоколы, непрочитанные статьи, несколько личных писем, на которые так и не собрался ответить…

В дверь стучит уборщица, входит, начинает протирать стекло на столе заседаний, изредка краем глаза посматривает на меня, смахивает пыль с цветочной подставки, отряхивает листья герани.

— Надо бы поставить под душ, — говорит она. — Или вынести на дождь. А то, не ровен час, погибнет цветок, уж очень много пыли, воздуха совсем не видит.

Я удивительно отчетливо представляю себе совещание. Я стою здесь, у края стола, толстый Сюч, отдуваясь, говорит: «Почтим память… минутой молчания…» Ромхани бросает Холбе: «Тебе, с твоими ногами, можно бы и не вставать». И кладет перед собой часы. Длинный нос Чермака почти касается цветка, когда он проводит пальцами по листьям…

Торопливо я хватаю пиджак, портфель и убегаю.

Уже одиннадцатый час, ночь темная, хоть глаз выколи.

6

Я прихожу домой. Гизи читает в постели. Только сейчас вспоминаю, что обещал сходить сегодня с ней в кино.

Когда я вхожу в комнату, она смотрит не на меня, а на будильник, закрывает книгу, отворачивается к стене, натягивает на голову одеяло.

— Добрый вечер, дорогая. — Она молчит. — Ты сердишься на меня?

— Не мешай мне спать, — раздраженно бросает она.

— До сих пор читала и так вдруг спать захотела?

— Да.

— Зачем притворяешься? — пробую я урезонить ее. — Пора бы уже перестать, как тебе не надоест!

— Перестать? Мне? — Голос ее дрожит от негодования. — Это тебе следовало бы перестать и прекратить свои странные похождения. — Она рывком сбрасывает с себя одеяло, садится. — Где ты шлялся? Какими кривыми дорожками? Скажешь наконец правду?

Я снимаю пиджак, вешаю его на спинку стула, развязываю галстук, начинаю расстегивать рубашку.

Странные похождения? Да, и в самом деле странные. Сегодня целый день бродил, и кто знает, с каких пор. Идешь, только идешь и идешь, подчас даже не знаешь куда… Потом вдруг поднимаешь глаза, видишь дорожный столб или опущенный шлагбаум и удивляешься: куда занесло? И тогда тобой овладевает панический страх или ярость, а потом наступает полнейшее безразличие ко всему и хочется поскорее вернуться назад. Метался сегодня и я от одних ворот к другим, от одного перекрестка к другому, от одного поворота судьбы к новому повороту и что-то искал. А что же все-таки? Объяснения той горечи, которую я постоянно отрыгиваю и все надеюсь, авось избавлюсь от нее, изгоню ее из своей души или же распрощаюсь с душой… Во что бы то ни стало нужно избавиться от нее, ибо, если не удастся, она повергнет меня, повалит на землю, растопчет, погубит. Тогда конец. Надо спрашивать и отвечать на свои вопросы, глухота или полуглухота уже не спасет, половинчатая правда стала уже наполовину ложью… и тлен распространяется с катастрофической быстротой. Дальше так жить нельзя — ни на заводе, ни дома, ни наедине с самим собой…

Я стою возле кровати, рубашка расстегнута, в руке галстук, и смотрю на Гизи, а она на меня. Взгляд у нее насмешливый. Она молчит, но я читаю ее мысли и словно слышу ее голос: «Ну что молчишь? Нечего сказать в свое оправдание, а врать стыдно, знаешь, что от меня все равно ничего не удастся скрыть».

Она видит, что я правильно понял ее, и, довольная этим, снова отворачивается к стене, натягивает на голову одеяло. Ей ясно все до конца, она абсолютно уверена, что знает решительно все и вправе думать обо мне так, как ей заблагорассудится.

Я размахиваю галстуком, он раскачивается у меня в руке, как веревка палача… и что-то вдруг взрывается во мне. (Кто знает, сколько метров или километров тянулся этот бикфордов шнур и когда, где и кто поджег его?)

— Черт возьми! — выкрикиваю я и швыряю галстук на пол. — Черт подери! — кричу еще громче. — Разве я для этого пришел домой? Ради этого разрываюсь на части? Ради этого стараюсь? Ради этого приношу в жертву свою жизнь? — Тут я подскакиваю к кровати, срываю с Гизи одеяло и кричу: — Что ты притворяешься? Только для того и ждала, чтобы вывести меня из себя? Хочешь довести меня до белого каления? Ну что ж, ты добилась своего. Любуйся, какой я безумец, идиот, человек, сбившийся с пути…

Гизи зябко сворачивается в клубочек, не смотрит на меня, не желает слушать, зажимает уши руками.

Этим она лишь подливает масла в огонь, я совсем теряю голову, отдергиваю ее руки от ушей и кричу еще громче:

— Если не хочешь слушать, зачем же спрашивала? Где я шлялся? Какими кривыми дорожками? Ну что ж, я скажу. Всю свою ничтожную жизнь переверну вверх тормашками. Понимаешь? Чего годами избегал, в то сегодня и ткнулся носом. И заново пережил все.

Она резко поворачивается ко мне, смотрит в упор, поеживаясь от холода, кутается в ночную рубашку.

— Что-нибудь случилось? — испуганно спрашивает она. — Может быть, несчастье?

— Ничего, — сразу успокоившись, отвечаю я. — Ничего особенного. Сегодня ровным счетом ничего не случилось. Если не считать того, что я сам себе опротивел до омерзения…

— Ну, сейчас начнется самобичевание, — резко перебивает Гизи. — Знаю я тебя, насквозь вижу, придумаешь какую-нибудь историйку, неблаговидный поступок по отношению ко мне, пустяковый обман, а потом, чтобы замести следы, опять накинешься на меня, мол, я причина всему, путаюсь у тебя под ногами, калечу твою жизнь, взвинчиваю твои нервы… Скажи! — восклицает она с издевкой. — Почему ты не стал артистом? Ты играешь своим голосом не хуже любого шекспировского героя.

— Ты права, — тихо отвечаю я, но голос у меня дрожит. — Ты даже не представляешь, насколько серьезно я говорю о твоей правоте.

Гизи судорожно, нервно смеется.

— Колоссально! Я права! Это что, новая тактика? Таким способом ты надеешься расположить меня к себе, завлечь в свои сети? Старый метод уже не дает нужного эффекта? — В голосе ее звучит мольба. — Посмотри на меня, ведь я стала из-за тебя нервнобольной, ты причиняешь мне столько мук, терзаешь меня, убиваешь, а я все терплю и терплю, верю, во всяком случае верила, что ты очень занят на заводе с тех пор, как стал директором, как у вас начались неприятности на производстве…

— Ты права, — повторяю я тихо, все еще надеясь успокоить ее. Но тщетно.

— За что ты поступаешь со мной так? — умоляюще спрашивает она. — У меня такое чувство, будто я в сумасшедшем доме, потому что изо дня в день меня преследуют душевные муки, бесконечные терзания, словно надо мной висит вечное проклятие, и, сколько я ни спрашиваю, почему это так, ответа нет, и я должна жить в полной неопределенности, терзаемая подозрениями… Нет, так жить нельзя. Я не могу больше. — Она молитвенно складывает руки. — Умоляю тебя, давай разойдемся, оставь меня, делай что хочешь, но не создавай мучений для меня и себя. Я не вижу в этом никакого смысла. И для тебя наша совместная жизнь кошмар, а для меня вдвойне… — Рыдая, она падает на подушку.

Я безучастно смотрю на нее. Она права, так дальше продолжаться не может. Я тоже понял это. Давно понял, но не говорил, мы оба молчали. Ждал, что произойдет какое-то чудо, или случай, или неизвестно что. А может, ничего не ждал, а погряз по уши в повседневных заботах, как страус, прятал голову, чтобы не видеть приближающуюся беду, а тем временем гнойник назревал, нагнетались новые неурядицы и неприятности, делающие свою разрушительную работу систематически, постоянно, причем всюду, дома тоже…

Мне становится невыносимо, я даже вздрагиваю. Но что бы там ни было…

Гизи сотрясают судорожные рыдания.

Хрустальная пепельница искрится, преломляя свет лампы, бьет мне в глаза, по мозгам, нервам. Я хватаю ее и с силой швыряю в стену.

С грохотом захлопываю за собой дверь. Он слышен во всем доме.

7

Я бегу очертя голову, погружаясь в теплый мрак ночи… Шлагбаум на Шорокшарском шоссе… новые дома… ощущаю мазутный запах воды. Смутно передо мной встает образ тетушки Йолан… дощатый забор… ворота… сворачиваю к лодочной станции. На берегу в небольшом ресторанчике играет музыка, несколько пар танцуют.

Чудесный субботний вечер.

Выхожу на дорожку в скверике, музыка долго провожает меня, добираюсь до кабины. Низенький барьер вокруг терраски, на дверях крохотная задвижка, маленький замок, когда-то я все выкрасил в красный цвет, а по фасаду посадил вьюнки. Воздух в домике спертый, распахиваю окно, дверь тоже настежь, разбираю постель, выношу на терраску плетеный камышовый стул и сажусь. Меня обдувает теплый ветерок… С каким наслаждением выпил бы я сейчас кружку пива!

В ресторане официант отказывается обслужить прямо так, стоя, просит сесть за столик. Предлагаю ему получить с меня и за столик, и за музыку, и даже чаевые, но только побыстрее дать мне бутылку пива. Он приносит. Ворчит, но я так и не пойму, чем он недоволен, подает счет, я расплачиваюсь и собираюсь уходить…

Ко мне подходит молодой человек.

— Добрый вечер, товарищ директор!

— Здравствуйте.

У него русые волосы, овальное лицо, большие карие глаза, спокойный взгляд — это особенно бросается мне в глаза, — среднего роста, широкоплечий. «Очевидно, спортсмен», — думаю я.

— Не изволили узнать?

— Изволил или не изволил, но узнал, — говорю я и прячу мелочь в карман. — Вы каким спортом занимаетесь?

— Собственно говоря, греблей, — очень вежливо отвечает он, — но в соревнованиях пока не участвую. Я стипендиат, учусь в институте…

— А-а-а…

У нас три стипендиата, лет пять назад завод послал их в институт, сначала наметили одного, потом выявилось два, и в конце концов послали троих.

— Погодите-ка, — поднимаю я руку, — не перебивайте… сейчас вспомню вашу фамилию.

Он ждет.

— Название какой-то краски, на одну из первых букв алфавита…

— Кёвари, — тактично подсказывает он.

Мы оба смеемся.

— Что вы здесь делаете так поздно? — строго спрашиваю я. — Транжирите стипендию? — Голос выдает, что строгость моя напускная.

— Я здесь с двумя однокурсниками. — И он кивает в сторону стола, за которым сидят юноша в очках и девушка и смотрят в нашу сторону. — Зашли побеседовать…

— Ну что ж, беседуйте. Спокойной ночи.

— Не изволите ли подсесть к нам, товарищ директор?

— Если впредь не будете говорить «изволите».

Мы подходим, я представляюсь, они называют себя. Юноша бледнолицый, худой, девушка вроде него, настоящий синий чулок, но жеманится, правда, получается это у нее неуклюже. Подзываю официанта и прошу открыть бутылку.

— Вот видите, я все-таки последовал вашему совету и сел, — говорю я ему. — Вы удовлетворены?

— Скоро закрываем, — недовольно ворчит официант.

— Неужели? Тогда несите скорее… одну, две, три, четыре, короче говоря, восемь бутылок пива. Но все не открывайте. — Я обращаюсь к своему знакомому: — Так-так, значит, развлекаемся, товарищ Кёкеши?

— Кёвари…

— Извините. Стало быть, развлекаемся в ущерб учебе или сочетая то и другое? Впрочем, мне все равно. Я тоже развлекался, в том числе и в ущерб учебе, мотивируя это стремлением удовлетворить свои духовные запросы. И тем не менее это было необходимо и даже в некотором роде полезно. Психологи, возможно, смогли бы объяснить почему. Хотя, как мне думается, тут не требуется особых объяснений. А то, чего доброго, так объяснят, что испортят все. Человек нуждается не в объяснении необходимости отдыха, а в самом отдыхе. Вот только жаль, что не каждый человек может позволить себе это. Ну, вот хотя бы директор. Представьте себе: мое вам почтение и — нет его. Скрылся — и все тут, на день, или два, либо на неделю, а то и на целый год. — Мои компаньоны смеются. — Полагаете, слишком много? — Вижу, им нравится, и, довольный, думаю про себя: «Видите, я не такой уж сухарь, рутинер-директор. Могу найти общий язык с молодежью, хотя меня отделяет от института более чем десятилетие».

Официант приносит бутылки, открывает сразу четыре, пьем. Пиво приятно, освежает.

— А чего-нибудь перекусить? — спрашиваю я у официанта.

— На кухне уже делают уборку.

— Передайте, чтобы там все блестело.

Девушка роется в сумке, достает кусок хлеба в бумажной салфетке.

— Пожалуйста, бутерброд, — предлагает она мне.

— Ты просто гений, Лили! — восклицает Кёвари.

— Я для Лали берегла, — кротко признается девушка.

— Лили и Лали, — подтрунивает Кёвари. — Как в цирке. Достопочтенная публика, разрешите предложить вашему вниманию Лили и Лали, — он поднимается, — талантливых без пяти минут инженеров-механиков, которые готовятся продемонстрировать блестящий аттракцион из области ракетостроения, автоматизации и… — Обращаясь к юноше в очках, он спрашивает: — Скажи, чем ты еще увлекаешься?

— Бутербродами, — отвечает юноша, беря у девушки кусочек хлеба, который она извлекла из своей сумки.

— Вот вам, пожалуйста, и это называется друзья, — прикидывается обиженным Кёвари. — Всем дают, а мне шиш?

— Поделиться с вами? — спрашиваю я.

— О, что вы, товарищ директор, — протестует он. — Я просто так, пошутил.

— А я тоже просто так, из вежливости предложил, все равно не дал бы…

Я чувствую себя чертовски хорошо. Почему? Может быть, обязан этим пиву? Компании? Главное — прочь мысли, дабы не дать им испортить настроение! Но официант все же всерьез намеревается нарушить идиллию, крутит карандашом, кладет на стол блокнот. Оба юноши шарят в карманах.

— Плачу за все, — развожу я руками поверх стола.

— Ух, черт возьми, — вырвалось у Кёвари, когда официант ушел. — А он правильно подсчитал? Что-то уж очень много!

— Половина вашей стипендии, — говорю я. — Сколько вы получаете от нас?

— Восемьсот.

— Плюс институт приплачивает. Верно?

— Да.

— А родители?

— У меня одна мать, она живет в провинции.

Мы направляемся к выходу.

— Вы из Пештэржебета? — продолжаю я расспрашивать.

— В общем, да. Но сейчас временно живу здесь, у дяди.

Те двое идут впереди, прижимаясь друг к другу в темноте.

— Спешите куда-нибудь? — Я пытливо смотрю на Кёвари. — А то, может, разопьем… — показываю на закупоренные бутылки. — Я ночую здесь, в кабине, и…

Жду его согласия. Содрогаюсь при одной мысли, что останусь один.

— Видите ли, дело в том… — лепечет он и умолкает.

— В чем же? Сегодня вы поститесь, а? Впрочем, если хотите, я могу встать на официальную ногу: вы сейчас отчитаетесь перед своим директором. Скажите, когда вы были у меня в последний раз? Если не ошибаюсь, в прошлом году в конце учебного года показывали зачетную книжку, и все. Как раз пора побеседовать с вами. Или хотите, чтоб я вызвал вас к себе на завод?

Я вижу, он забеспокоился, нервничает, чем-то смущен.

— Ну, не тяните, говорите прямо, в чем дело, — подбадриваю я его. — А вообще-то, если хотите, можете идти домой.

— Видите ли, товарищ директор, — произносит он скороговоркой. — Они хотят переночевать у меня. Дядя уехал в провинцию, оставил мне ключ, у нас две комнаты…

— Понятно, — смеюсь я. — Словом, вы содержатель гостиницы. И думаете, они крайне нуждаются в вашем присутствии? Ну, бегите за ними, отдайте им ключ и живее возвращайтесь обратно.

Я замедляю шаг. Юноша вскоре догоняет меня.

— Порядок?

— Полный.

— Они обрадовались, не правда ли? Сказали, что своим счастьем обязаны мне? Ну, тащите бутылки.

— У, какие теплые.

— Давайте охладим!

Мы подходим к мосткам. Здесь в ту памятную ночь я «принял крещение».

Прохожу вперед по гулким доскам, вода недвижима, словно застыла, пахнет мазутом, огни не переливаются на ее поверхности. Сажусь, сбрасываю ботинки, спускаю ноги вниз и погружаю в воду две бутылки.

— Помогайте, — говорю я. — К тому времени, как спина устанет, пиво охладится.

Он садится рядом со мной и делает то же самое.

— Если бы у нас была веревка… — неуверенно говорит он.

— Если бы. Зачем же мечтать о том, чего нет? Раздобыть надо, вот и все. Если не можете, лучше молчите, чем говорить «если бы». Пиво и так охладится.

От нервного напряжения не осталось и следа, более того, я чувствую какую-то приподнятость и бодрость; такое состояние бывает, когда, проснувшись после глубокого и продолжительного сна, выпьешь крепкого кофе.

— Платен. Вам знакомо это имя?

— Платон?

— Нет, Платен. Автор книги по физиотерапии. Досталась мне в наследство от отца. При нервных расстройствах он рекомендует делать прогулки на рассвете, по росистой траве, босиком.

Мой спутник смеется.

— Этот Платон, наверно, был пастухом?

— Платен. И отличным физиотерапевтом.

— Жил по меньшей мере тысячу лет назад?

— Всего пятьдесят.

— Допотопные представления. Где найдешь теперь росистый луг? Кругом асфальт. Да роса и не нужна. Ее вполне заменяет холодная вода. Периферическое кровообращение…

— Оставьте в покое теорию. Ну а если человек не ограничивается омовением ног, обливает водой и голову, как Иоанн Креститель голову Христа?

— Тогда она запаршивеет. Иоанн тоже не стал бы крестить Христа водой из Малого Дуная, а если бы и стал, то только по злобе.

— Вы всегда так трезво рассуждаете?

— Это же общеизвестные истины.

— Как полагаете, пиво уже охладилось?

— Кажется, да.

Мы направляемся к домикам.

Из открытых окон доносится храп, сопение, шепот. Кёвари иногда даже приостанавливается.

— Не подслушивайте, идемте, — говорю я.

На террасе мы ставим на стол бутылки. Я зажигаю свет. Юноша осматривается. Под потолком на оконной раме замечает вырезанные слова. Поднимается на цыпочках, вытягивает шею, пытаясь разобрать.

— «Так как боялась, что не хватит сил…» — громко читает он. — Что это значит?

Загрузка...