ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Осенью пятьдесят восьмого года, после того как Пали Гергей успешно сдал экзамены за первый курс вечернего техникума, его назначили начальником производственного отдела. По иронии судьбы он снова оказался за письменным столом Гоаца. После контрреволюционных событий его не избрали секретарем парткома — райком партии посоветовал ему на время устраниться от партийных дел. Он ничем себя не скомпрометировал, наоборот, его даже наградили, но в сложившейся после ноября обстановке считали целесообразным заменить старые кадры новыми людьми. Нового секретаря, Шандора Сюча, нам прислали со стороны. Он был офицером, в пятьдесят втором году его разжаловали и уволили из армии, но теперь реабилитировали.

Пали по-прежнему оставался председателем спортивной секции и членом завкома.

Меня в декабре пятьдесят шестого года назначили главным инженером завода. Холбу уволили. Правда, во время контрреволюции он не играл сколько-нибудь заметной роли, но тем не менее достаточно скомпрометировал себя. В «революционный комитет» он из осторожности отказался войти, но поняв, что его позиции в связи с этим сильно пошатнулись, постарался упрочить их, энергично поддержав забастовку. Когда же министерство потребовало возобновить работу, Холба как главный инженер завода написал: пока советские войска не будут выведены из страны и не будут проведены свободные выборы, о возобновлении работы не может быть и речи.

Прислали нам и нового директора. Прежнего, Белу Вереша, взяли в ЦК партии, а к нам назначили бывшего слесаря Лайоша Абеля, которого в свое время откомандировали в Министерство иностранных дел вместо Пали Гергея. В это время положение с инженерно-техническим персоналом у нас значительно ухудшилось, поскольку немало специалистов покинули страну. Холбу, сняв с поста главного инженера, сразу же уволили и этим еще больше усугубили положение. Мы с Пали считали увольнение Холбы неправильным, ибо хорошо знали: то, что он сделал, сделал из трусости, а не из враждебных побуждений, и незачем было выгонять его, больше того, даже, пожалуй, несправедливо, а учитывая острую нужду завода в специалистах, недальновидно. Я не одну неделю обивал пороги в министерстве, в райкоме — немало в этом деле помогал мне Пали Гергей, — ходатайствуя, чтобы его оставили хоть на какой-нибудь должности, ведь жаль терять такого специалиста, а в случае чего выгнать никогда не поздно, если выяснится, что события ничему его не научили и он послужит для других дурным примером или станет рассадником враждебных настроений. Но даже в этом случае лучше, чтобы он остался у нас, где его знают, могут вовремя предупредить и предостеречь. Этот аргумент Пали сыграл решающую роль во время спора.

Холба вздохнул с облегчением, когда я сообщил ему о назначении его в отдел рационализации.

Пали с первых же дней после подавления контрреволюции изъявил желание работать на старом месте, и его направили в инструментальный цех. Причем до некоторой степени вопреки мне. Я хотел, чтобы он сразу же занял какой-нибудь ответственный пост, но меня никто не поддержал, говорили одно: он, мол, всего-навсего квалифицированный рабочий и в течение последних десяти лет был секретарем партийной организации на заводе, так что нечего ломиться в открытую дверь, тем более что ее недавно прорубили с противоположной стороны.

Пали — хотя, может быть, он только делал вид — с удовлетворением встретил эту перемену.

— Теперь снова буду ходить на лодочную станцию, — посмеиваясь, говорил он своим хрипловатым голосом. — Снова буду обыкновенным смертным. Ох, и давно же я не сидел на веслах!

— А кабина у тебя есть?

— Та же самая. Каждый год решал отказаться от нее, но весной все же продлевал абонемент. Раз в год обязательно ходил туда. Делал уборку, наводил порядок.

— Иногда, может, и меня пригласишь?

— Не валяй дурака. Ты там всегда свой. Если хочешь, дам тебе ключ, да и у сторожа можешь взять. Мне давно надо бы предупредить его об этом.

Весной пятьдесят седьмого года Пали и в самом деле как бы помолодел лет на пять, окреп, морщины на лице его разгладились, подлечил зубы, за работой насвистывал.

А летом он пришел ко мне и сказал:

— Послушай, Яни, надоело мне все это. Совсем обленился, того и гляди, стану трутнем, обывателем. Что ты скажешь, если я пойду учиться? Думаю поступить в техникум. До сих пор времени ни на что не хватало, а теперь не знаю, куда девать его.

Первый год он окончил со средним баллом три и семь десятых — не так уж плохо, если учесть, что за плечами у него было, да еще в далеком прошлом, всего лишь шесть классов начальной школы.

Я потому назначил его начальником производственного отдела, что тогда это был ключевой пост на заводе, кроме того, Пали попадал под мое непосредственное подчинение, а с другой стороны, становился прямым моим помощником.

Все эти месяцы завод переживал серьезный кризис. Многие наши изделия безнадежно устарели, были неимоверно дороги, сбывать их становилось все труднее, некоторые из них пришлось совсем снять с производства. Чуть ли не половина мощностей завода оставалась неиспользованной. Нам срочно надо было получить новые заказы, а от вышестоящих органов не поступало ни новых заданий, ни существенной помощи. Мы сами начали изучать рынок, и, взвесив все свои возможности, наладили производство многих товаров широкого потребления. Но это, само собой, могло рассматриваться как временная мера, как выход из положения лишь на первых порах, поскольку наш завод предназначен был главным образом для производства станков.

Так обстояли дела, когда Пали возглавил производственный отдел.

С тех пор как я стал главным инженером завода, работы у меня прибавилось, возросла ответственность, так как мы получили больше самостоятельности, но тем не менее оставалось достаточно и свободного времени, меньше стало общественных нагрузок. Так что я располагал возможностью распоряжаться временем после работы по своему усмотрению.

С весны мы с Гизи регулярно наведывались на лодочную станцию, в ту же самую кабину. В будни довольствовались тем, что удавалось отдохнуть здесь часок-другой, лишь бы не оставаться в коммунальной квартире, избавиться от жестокого, нервозного, перенаселенного, убогого, неуютного мира коммунального дома в Ференцвароше. С субботы на воскресенье, если позволяла погода, мы отправлялись в дальние прогулки на лодке.

Казалось, наша семейная жизнь наконец-то наладилась, и я по-настоящему отдыхал душой, в чем так нуждался. Мир в семье отодвинул на задний план прежние воспоминания, теперь одна мысль об институтском спортклубе, голосовании, Митю Тилле и других вызывала негодование в моей душе. Имея уйму свободного времени, мы с Гизи могли больше внимания уделять друг другу, лучше узнать друг друга. С наступлением лета мы ни разу не оставались дома в конце недели. Я купил палатку, и мы разбивали ее на острове или на опушке леса; возвращались обратно лишь на следующий день. Гизи с увлечением и любовью готовилась к таким прогулкам — обеспечивала их хозяйственную сторону, и с каждым разом я все больше убеждался, что не мог бы обойтись без ее повседневных забот, что просто не смог бы жить без нее. По правде говоря, шероховатости, конечно, остались, но виноват в них был только я один. Особенно когда ее не было рядом или когда я давал волю прошлому, позволял одержать над собой верх тягостным воспоминаниям, предавался отчаянию, подозрительности, недоверию. Я несколько раз спрашивал себя, почему не могу избавиться от мрачной тени прошлого, ведь то, что было, быльем поросло. Потому, отвечал мне в таких случаях внутренний голос, что я ни разу не поговорил с ней и то, что запало в мою душу, закоснело там, не может сдвинуться с мертвой точки ни вперед, ни назад, а мой организм не способен ни изменить, ни рассосать, ни впитать его. Правда, несколько раз я пытался заговорить с Гизи об этом. Но неудачно. Как только дело доходило до самой сути, мною овладевал стыд, и чем больше проходило времени, тем сильнее становился он. И я уже не знал, как сказать ей, чтобы и я сам, и мои страхи не выглядели смешными. А если даже и решусь сказать, поймет ли Гизи, чего я хочу? Нет, нет, я все острее чувствовал, что это уже невозможно, что, воскрешая подобное прошлое, я только стану ворошить грязное белье, которое в моих же интересах упрятать подальше. Но укоренявшееся убеждение, что мне никогда не доведется поговорить об этом с Гизи и получить ясный и исчерпывающий ответ, причиняло еще большие страдания моей душе. В такие минуты меня терзали подозрения, я старался перехватывать ее взгляды, вслушиваться в интонации ее голоса, следил за ее жестами, пытаясь разгадать, понять недоступную для меня тайну ее естества, почему она так просто могла отдаться любому и каждому… Я старался найти что-нибудь такое, что выдало бы ее. Может быть, в ней и сейчас скрыто порочное начало, живет антинравственная бактерия, чтобы при первом благоприятном случае начать размножаться и поглотить все и вся. Сколько я видел таких семей, где супруги не знают или не понимают друг друга, где обман и самообман, как впившиеся друг в друга пиявки, взаимно высасывают животворящие соки.

Летние прогулки и то, что я имел больше свободного времени, сблизили и сроднили нас.

Как-то в субботу, ночью, в нашей кабине Гизи спросила меня:

— Яни, ты никогда не задумывался о предложении дедушки?

— А ты?

— Оно частенько приходит мне в голову.

— И ты смогла бы выдержать? Всю жизнь?

— Если бы и ты захотел. По крайней мере мы имели бы приличную квартиру.

— Поливала бы капустные грядки, завела кур?

— И растила детей…

2

С Пали мы ни разу не встречались на лодочной станции. Три вечера в неделю он сидел в техникуме, а три остальных проводил на заводе, учил уроки. В такие дни к нему обращались и по спортивным делам. В воскресенье утром он регулярно (как верующие — церковь) посещал библиотеку, менял книги, просматривал технические журналы, а после обеда отправлялся на стадион. Лето тоже не внесло сколько-нибудь существенных изменений; один-два экзамена непременно оставались на осень, а на стадионе всегда находились дела.

С работой начальника отдела он вполне справлялся, значительно успешнее, чем я предполагал, чему немало способствовал недооцененный мной многолетний опыт руководителя, который он приобрел, будучи секретарем парткома.

Производство мы вскоре подняли на должный уровень и стали систематически перевыполнять план. Но с осени пятьдесят девятого и главным образом весной шестидесятого года появились новые трудности. К тому времени мы отказались от производства товаров ширпотреба и вновь переключились на станкостроение. И вот тут-то стало ясно, что за эти несколько лет наш завод намного отстал, да и современное станкостроение шагнуло далеко вперед. По сути дела, нам следовало заново переоборудовать завод, в корне изменить весь технологический процесс, провести полную реконструкцию, разработать принципиально новую технологию, в связи с чем потребовались бы высококвалифицированные специалисты, более точные и совершенные станки, агрегаты…

По существу, все это свалилось на мои плечи. Нашего директора и в верхах и в низах звали не иначе как дядюшка Лайош, и отнюдь не случайно. Он и в самом деле был на заводе добродушным дядюшкой Лайошем. Этот красивый, огромный, седовласый, горластый балагур был большим оригиналом. Например, он наотрез отказался держать секретаршу, говоря, что на Западе директора обходятся без них. К нему запросто в любое время мог зайти каждый и изложить свои нужды и жалобы, от сугубо интимных вопросов пола и любви до игры на тотализаторе. Дядюшка Лайош выслушивал, давал советы — словом, никому ни в чем не отказывал. У него были обширные знакомства, особенно среди бывших участников рабочего движения, а также среди тех, с кем он сталкивался, работая в посольстве. И теперь все эти связи он использовал в своей филантропической деятельности. Перед нижестоящими хвалился обширным кругом знакомств, а перед вышестоящими — тем, что к нему обращаются люди и поверяют свои сокровенные тайны. Я считал это своеобразным проявлением самолюбия, которому придавало специфический привкус постоянно доставляемое ему из родной деревни в весьма солидных количествах терпкое красное вино. Им он угощал всех подряд, кто бы ни зашел к нему — работник главка или почтальон. Поэтому те, кому случалось соприкасаться с дядюшкой Лайошем по работе, на все лады расхваливали его. О нем отзывались — и вполне справедливо — как о милейшем человеке, веселом, добром, отзывчивом. Но каждый раз, когда мне приходилось докладывать ему и просить, чтобы он принял необходимые меры, я не переставал внутренне возмущаться: на столе красное вино, сигары в резной шкатулке — личный подарок президента республики, о чем он не упускал случая напомнить лишний раз, — сам он, весь отутюженный, сидит в глубоком кресле, попыхивает сигарой, отхлебывает из рюмки, улыбается. Испещренное голубыми жилками лицо его благоухает хвойной водой. Нельзя сказать, чтобы он отказывался принимать меры. Наоборот, не припомню случая, где бы он не проявил оперативности. Но действовал такими же методами, как улаживал семейные неурядицы, как рассказывал о временах подпольной деятельности, как обсуждал состав команды на воскресный матч, — одним словом, панибратски. Нередко мне казалось, что он совсем не слушает меня. Но так только казалось. Он слушал.

Когда я жаловался в главке — всякому терпению приходит конец, и мне просто ничего другого не оставалось, — меня успокаивали, дескать, потерпите еще немного, ему до пенсии остался всего год, наш завод проходит стадию реорганизации, укрупнения, нет смысла обострять сейчас обстановку. Но тем не менее от меня требовали выполнения плановых заданий.

Пали всячески старался помочь мне. В последнее время часами просиживал в технической библиотеке — даже, как я узнал потом, в ущерб занятиям, — копался в немецких журналах. Вносил много ценных предложений. Кое-какие из них можно было бы претворить в жизнь, если бы… Если бы не дядюшка Лайош и не предстоящая реорганизация.

В конце весны шестидесятого года обнаружилось, что Пали очень много пропустил занятий в техникуме. Я узнал об этом, когда мы переезжали на новую квартиру.

В то время Пали как член завкома занимался жилищными делами, многие нуждающиеся получили тогда жилье, в том числе и мне выхлопотал он двухкомнатную квартиру. Мы переезжали в среду. Пали весь вечер помогал нам перетаскивать вещи. Когда кончили, я спросил у него, как он отчитается за пропущенные занятия.

— Никак, — ответил он. — Один день погоды не делает.

— Как так?

— За систематическое непосещение занятий меня не допустили к экзаменам.

— Но ведь ты теряешь целый год! — воскликнул я, пораженный той легкостью, с какой он произнес это.

— Ну и что ж, зато как следует усвою материал третьего курса. Говорят, он самый важный.

Не знаю, так это или нет, но мне показалось, что он недооценивает учебу. Я предложил ему свое содействие, напомнив, что есть возможность сдать экзамены непосредственно аттестационной комиссии. Но он отказался, сказав, что пробелов в его познаниях не меньше, чем пропущенных занятий.

Что поделаешь, таким уж трудным был тот год.

3

В шестьдесят первом году Андраша Фюлёпа назначили заместителем министра, и вскоре на совещании директоров — я часто замещал дядюшку Лайоша — мы встретились и, конечно, узнали друг друга. Он пригласил меня к себе, и мы, как старые друзья, разговорились. Когда-то в партшколе мы вместе громили шаткие позиции доморощенных апологетов буржуазной философии, затем принимались спорить друг с другом, благо все идейные противники были повержены, произносили громкие слова за их упокой.

Накануне рождества шестьдесят первого года заместитель министра Фюлёп сам позвонил мне и попросил срочно приехать к нему. Разумеется, я все бросил и помчался.

С полчаса просидел в приемной — кроме меня, приема ждали еще два незнакомых мне посетителя, — наконец пришла и моя очередь.

— А-а, вот и ты, старина, — произнес он добродушно-покровительственным тоном. — Целая прорва дел, хоть разорвись на части. Садись. — Усадил меня, сам сел напротив, улыбаясь, спросил: — Что бы ты сказал, если бы мы назначили тебя директором объединенного завода? — Он разломил сигарету пополам, вставил в янтарный мундштук, прикурил и с наслаждением затянулся.

— А что бы ты хотел услышать? — в свою очередь спросил я. Меня раздражала форма, в какой он сообщил мне это. «Думает, начну распинаться перед ним? Что это, подачка? Или жирный кусок, который он приберег для своего друга?» — Ведь я даже не знаю, какие заводы войдут в объединенное предприятие, каким станет его производственный профиль, с кем мне придется работать?

Он засмеялся. Его острые плечи, впалая грудь содрогались, сначала от смеха, а потом от кашля.

— Ты прав, — произнес он наконец. — Ваш завод объединяется с сольнокским механическим, кёбаньским металлургическим комбинатом и кишпештским заводом фасонного литья. О деталях потом, имей в виду, разговор пока неофициальный. Я просто решил поговорить с тобой, узнать твое мнение, прежде чем выдвигать и отстаивать твою кандидатуру. А что касается главного инженера… Как, по-твоему, Холба подошел бы? Между прочим, у него больше всего шансов.

— Холба? — оторопел я. — Но ведь после пятьдесят шестого года мы с таким трудом отстояли его…

— Можешь благодарить судьбу, что тебе удалось это тогда, иначе ты не имел бы сейчас в своем распоряжении такого, на мой взгляд, замечательного специалиста. На объединенном заводе будут заняты примерно три тысячи рабочих, стоимость выпускаемой им продукции превысит полмиллиарда форинтов. Вы добьетесь этого благодаря более узкому профилю. Специальные станки для внутреннего рынка и на экспорт. Определение ассортимента, разумеется, не станет предметом обсуждения в Академии наук. Вам предоставляется гораздо больше самостоятельности…

Он все говорил, развивал свою точку зрения, сообщил и о новых установках, а у меня не выходил из головы Холба… Холба…

— Неужели не нашлось никого другого? — спросил я.

— Предложи.

— Так вот сразу?

— Даю тебе десять дней. Идет? Но скажи мне откровенно, товарищ Мате, почему ты возражаешь против Холбы?

— Я не сказал, что возражаю.

— Прямо не сказал. Но все-таки, почему?

— Почему-то никак не могу представить, чтобы после тех событий он снова стал главным инженером…

— Конечно, товарищ Мате, с мнением директора нельзя не считаться, и мы ни в коем случае не допустим, чтобы создаваемое нами руководящее ядро не сработалось или не хотело работать совместно. Кстати, главного бухгалтера Ромхани, наверно, можно оставить. Как, по-твоему, он подойдет? Кто-то усиленно продвигает его.

— С ним по крайней мере беды не наживешь.

— Бог ты мой! Да разве в этом сейчас дело, товарищ Мате! Вы должны работать в полную силу. Ваш завод должен стать лучшим станкостроительным заводом страны, способным конкурировать с любым в Европе. Игра стоит свеч. Поэтому мы не можем идти на поводу личных настроений.

— Холба знает об этом, товарищ Фюлёп?

— Я уже сказал, что наш разговор неофициальный, сообщаю тебе об этом, так сказать, из чисто дружеских побуждений…

— А если и у него есть друзья?

Фюлёп задумался.

— Не думаю, вряд ли. Да и не в том суть. Мне бы очень хотелось заручиться твоим согласием. Попробуй подойти объективно, как я, и ответь, хороший или посредственный специалист Холба?

— По-моему, отличный.

— И полагаешь, что и сегодня нужно подходить со старой меркой к прошлому человека? Но я, кажется, не совсем точно выразился. По существу, меняется не подход к человеку, а сам человек. Мы себя же наказываем, когда заставляем ученых таскать мешки за устаревшие провинности.

— Не надо утрировать…

— С Холбой точно так же. Он работает в отделе рационализации. Верно? Копирует чертежи, не так ли? Но ведь он сам способен проектировать! Согласен? И возможно, лучше тех, чьи чертежи копирует. Так, товарищ Мате?

— Возможно.

— Можешь ли ты предложить более подходящую кандидатуру на пост главного инженера? Так что, дружище, положа руку на сердце скажи, прав я или нет? Ну? Подойди к этому с позиций классовой борьбы. Разве нам выгодно сейчас брать на мушку Холбу? Или он целится в нас? Смешно. Я уверен, что он будет считать себя счастливейшим человеком. Обрадуется, как ребенок. И потянет не хуже «ТУ-114». Кстати, какой это комфортабельный самолет! Я недавно летел на нем в Союз и скажу тебе, старина, что советские товарищи…

4

Дядюшка Лайош давал в «Рожакерте» от себя лично прощальный ужин. Официальные проводы наряду с объявлением о моем назначении состоялись на заводе еще утром, а этот вечер в узком кругу дядюшка Лайош устраивал за свой счет и, разумеется, сам составил список приглашенных. Собралось человек двадцать в основном с завода и бывшие участники рабочего движения; не было, конечно, Холбы и главного бухгалтера Ромхани. Пали Гергей, само собой, присутствовал.

Дядюшка Лайош расположился во главе длинного ряда сдвинутых столов, меня усадил рядом с собой слева, а Пали — справа. Он отдавал распоряжения, приказывал подавать блюда — словом, вел себя так, как старый корчмарь, празднующий юбилей своего заведения. Подготовку к вечеру он начал за несколько дней и теперь давал всякого рода пояснения, что, с чем и как подобает кушать, что предпочитают есть англичане, французы, немцы, итальянцы, шведы, какие вина полагается подавать к тому или иному блюду, командовал официантами, учил их, чем угощать гостей, как держать себя у стола: не прижимать блюдо к уху, не наливать вино из-под руки, запыхавшись, не дышать в тарелку, не шаркать ногами, не поднимать пыль.

Пиршество длилось с восьми до половины одиннадцатого. Но вот дядюшка Лайош встал, одернул пиджак, поправил галстук — лицо его стало совсем лиловым — и торжественно заговорил:

— Дорогие товарищи, друзья, ветераны по прежней борьбе! Вот и настал мой час, я ухожу. Мне пора на покой. Но стоит подумать, от чего ухожу, какой трудный путь остался позади, как ком подкатывает к горлу и — вы уж простите меня, старика, — даже слеза прошибает. Все-таки мы чего-то добились, кое-что сделали, проложили путь к прекрасному будущему. Я стою у распахнутых ворот и не могу оторвать глаз от манящей перспективы, от безграничных возможностей, и мне хочется кричать от боли, что ноги мои уже ослабели и я не могу шествовать в голове движущейся колонны.

Он умолк, отхлебнул вина, вытер губы, обвел взглядом всех сидевших слева и продолжал:

— Это одна сторона дела. А теперь, не знаю, сможете ли вы правильно понять меня, но я все же выскажу свою тревогу. Мы своим кулаком сокрушили цитадели, бастионы, воздвигнутые буржуазией, следы наших ног остались на снегу, на замерзшей грязи, когда мы шли, то подвергали себя опасностям в незнакомом, полном неожиданностей мире. А кто идет следом за нами? Кто сейчас становится на наше место? Кто пойдет в первых, вторых, третьих, двадцатых, сотых рядах? Достаточно ли крепок их кулак? Достаточно ли тверд их шаг? — Он вопросительно посмотрел на застывшего в немой позе официанта и, словно обращаясь к нему, продолжал: — Я имею в виду молодежь, но не только ее, а всех тех, кому сегодня тридцать, сорок лет, кто получил в готовом виде все, чем мы располагаем сегодня, кому не пришлось завоевывать это в минувших боях. Мне не жаль отдавать добытое мною, ради чего я принес столько жертв. Я и не мог поступить иначе, подобно тому как неизбежен восход солнца и его закат, когда оно пройдет свой путь. Каждый живет и действует согласно выработанным им самим правилам. Но… — Он поднял палец, как бы предостерегая. — До чего же докатится наше молодое поколение, если будет лишь транжирить полученное наследство, если не сможет приумножить ценности? Оно превратится в паразитическое поколение и в конечном счете сожрет самое себя в борьбе за даром доставшееся ему. Позвольте пояснить это на примере. В свое время мы жертвовали всем: жизнью, благополучием — ради торжества идеи. Достижение этой цели сулило в будущем счастье на нашей земле. Затем, понеся огромные потери, измотанные в боях, израненные, но победившие, мы принялись наводить порядок, расчищать развалины; мы недоедали, недосыпали, трудились в поте лица, не рассчитывая на особое вознаграждение за самоотверженный труд. Потом построили первую лачугу. Преодолевая неимоверные трудности и невзгоды, в разгар внутренних распрей растили смену себе… И что же? Молодежь начала поносить все, что было сделано нами, что она видела вокруг себя, и в конце концов охаяла и нас самих. Ей, видите ли, мало, давай жми, папаша, мы ожидали большего. Тяни лямку, хоть подыхай, а тяни, не срамись, ты настолько мало дал нам, что стыд и срам перед Западом! — Он понизил голос. — Так получается, товарищи, ей-ей. Наша молодость прошла в полной риска кровавой борьбе, зрелые годы — в неимоверно трудной созидательной работе. И теперь над нашей головой посвистывает кнут: эй, старик, а ну, давай, тяни дальше, тяни до самой могилы! — Он покачал головой. — Нет, товарищи, нет. Говорю вам, так дальше не пойдет. Пусть молодежь покажет себя в борьбе, в труде, в строительстве нового общества. Не будем лишать ее возможности строить собственное будущее, ибо только так она научится ценить его. Нет ничего смешнее зрелища, когда старуха копирует девушку, дряхлый старик тщится казаться юношей. Каждому возрасту свое: в молодые годы борись с верой в победу, в зрелом возрасте созидай обеими руками, ни одну из них не тяни за жирным куском, а в пятьдесят-шестьдесят лет довольствуйся теми крохами, какие бросает тебе жизнь.

Он опустил голову, повертел в руках рюмку, долго молчал, затем полез в карман, вынул бумажку, развернул ее и пробежал глазами.

— Именно это я и хотел сказать. Вот так мне все представляется. Грешно становиться на пути у молодежи, но еще более грешно расстилать ей под ноги ковер. В конце концов, черт возьми, — в голосе его вдруг зазвенели металлические ноты, — с какой стати я буду жертвовать жизнью ради кого-то! Неужели я должен загонять себя в гроб, чтобы некоторые юнцы получили превратное представление о жизни, полагали, что они созданы лишь для счастья, а другие — для работы, они могут только брать и ничего не давать! Для них социализм — халтура, старшее поколение скомпрометировало себя, запятнало, «Интернационал» они поют на мотив твиста. Понятие о Ленине у них сводится к тому, что он придумал бесплатный калач, бесплатное кино, бесплатные удовольствия, а борьба между коммунизмом и империализмом — это футбольный матч, где они могут драть глотку сколько им влезет, свистеть той или иной команде. Нет и нет, товарищи!…

Он неожиданно сел. Выдернул из кармана носовой платок с огромной вышитой монограммой, дрожащей рукой вытер лоб и стал обмахивать свое багрово-сизое лицо.

Прощальная речь привела присутствующих в изумление, все выслушали ее молча, оцепенев.

Официант изогнулся перед стариком, щелкнул каблуками и спросил, не пора ли подавать сладкое.

5

За последние недели я вместе с главным инженером Холбой и главбухом Ромхани объездил все объединившиеся с нами заводы. Нам нужно было иметь точные сведения о наличии станков, машин, оборудования и их техническом состоянии, знать численность управленческого аппарата, рабочих и служащих, чтобы на основании этих данных приступить вплотную к реорганизации. Собрав и изучив все полученные материалы обследований, специальная комиссия во главе с Холбой и Ромхани вскоре представила первые предложения.

Как мне стало известно, Холба еще до назначения выговорил себе у заместителя министра право подбирать инженерно-технический персонал, который будет работать под его непосредственным руководством, по своему усмотрению. Он сообщил об этом и мне, не преминув добавить, что, по его убеждению, у нас с ним на этот счет не возникнет разногласий. В принципе я согласился с ним. Несомненно, главный инженер вправе сам подбирать ведущих специалистов, опираясь на которых он сможет успешно осуществлять возложенные на него задачи. Основные принципиальные положения и мысли он в общих чертах изложил в преамбуле к докладной записке, где указывались уже и имена.

«Отбросив всякие сентиментальные чувства, — писал он, — будем в интересах дела смещать всех не соответствующих занимаемой должности, независимо от стажа работы, заменяя их необходимыми для выполнения заданий опытными работниками; на все посты будем назначать наиболее образованных, знающих дело специалистов, не считаясь со всеми иными, модными ранее установками».

Я не удивился, когда в первом же, предварительном списке лиц, подлежащих смещению, обнаружил имя Пали Гергея. Именно с Пали он и начал.

— Очень многое будет зависеть от того, кто возглавит ключевой на заводе производственный отдел. На этот пост у меня уже есть на примете дипломированный инженер-экономист, окончивший два вуза и имеющий немалый практический опыт. У Гергея же, кроме практического опыта, нет ничего за плечами, даже техникума.

— В этом году он кончает, — осторожно возразил я.

— Сомневаюсь. Ведь мы уже были свидетелями того, как в конце года он отказался сдавать экзамены… Кроме того, он все равно только техник, — развел руками Холба. — Да еще на вечернем. В этом возрасте, когда голова уже трудно воспринимает, можно лишь закрепить старые знания, обогатить же себя принципиально новым багажом вряд ли удастся. Техникум может дать квалифицированному рабочему лишь более широкий кругозор. И только. Допускаю, что со временем Гергей может стать неплохим начальником цеха…

— Давай дальше, — с досадой перебил я его, понимая, что спорить бессмысленно. Если мне даже удастся добиться какого-нибудь компромисса и настоять на том, чтобы Пали оставили на прежнем месте, что ждет его в будущем под непосредственным начальством Холбы? Нет. Его необходимо снимать оттуда и вообще вывести из компетенции главного инженера. Подберу ему такую работу, где бы он подчинялся непосредственно мне.

Но раздражение не проходило, и теперь я придирчиво относился к каждой перечисленной им фамилии, к любому его предложению. И где у меня возникало хоть малейшее подозрение, что Холба хочет протащить своего человека, до того упрямился, становился мелочным, что сам удивлялся, как он это терпит. Но Холба внешне оставался спокоен, доказывал, приводил убедительные доводы, объяснял, а кое в чем и уступал. Но это было для меня, конечно, слабым утешением.

Когда мы утрясли все, у меня было намерение пойти к заместителю министра Фюлёпу и сказать, что не сработаюсь с Холбой. Меня раздражали его голос, манеры, дежурная улыбка, фальшивое спокойствие и аргументация: «не считаясь со всеми иными модными ранее установками» — ложная объективность, под прикрытием которой он безбоязненно может открыть огонь по старым кадрам, честным людям, очернить их…

Я уже снял трубку «вертушки», набрал номер… но положил ее. Ну что мне может ответить Фюлёп? Будь я на его месте, тоже вряд ли бы смог чем-нибудь помочь. Там, наверху, решают вопросы в принципе, а все остальное ложится на нас. А в принципе я не могу возразить, стало быть, своей жалобой буду лить воду на мельницу своего противника. Как же претворить эти принципы в жизнь? Извольте потрудиться. Не справитесь? Тем, что буду плакаться, делу не поможешь, только докажу свою беспомощность. А партия? Вот где я должен высказать все.

Не откладывая в долгий ящик, я позвонил по городскому телефону в райком и договорился о незамедлительной встрече с Анталом Сегеди.

Пока я говорил, Сегеди внимательно слушал.

— Когда я работал главным инженером, Гергей был моим лучшим помощником, — рассказывал я, — прекрасно обходясь теми знаниями, которыми обладал и без техникума. Но как мне втолковать это Холбе? Сказать о высокой сознательности Гергея, о чувстве ответственности, о том, как он относится к делу? Я уже пробовал, доказывал Холбе, что это не пустые фразы, что я ничего не предваряю, что Гергей сам оправдает доверие своей практической работой. Но я бессилен убедить Холбу! Вместе с назначением он получил и право решать, не могу же я навязывать ему кого бы то ни было силой. Да и какой толк в этом?

— Нет, нет, товарищ Мате, это не выход, — произнес Сегеди и вздохнул. — В данном случае нажимом ничего не добьешься. Мы не можем не придавать значения некоторым фактам, а они, собственно говоря, не столь уж печальны. Любая перемена временно увеличивает заботы, не всегда удается избежать и личных обид. Но в интересах дела, к сожалению, с ними приходится мириться. Интересы социалистического строительства требуют сейчас концентрации всех сил на укрепление экономики. Благо, мы наконец-то дожили и до этого.

— А как же быть с Гергеем?

— Это вы сами должны решить!

— Я один? Разве это только мое дело? Да и что я в состоянии сделать в создавшихся условиях? Не думаете же вы, товарищ Сегеди, что Гергей воспримет безболезненно свой перевод в другой отдел? Или плевать на него? Партия будет равнодушно смотреть на это и займется тем временем организацией концертов джазовой музыки?

— Концертов джазовой музыки? — засмеялся Сегеди.

— Вот именно. У нас в округе народ валом валит на собрания, если будет играть джаз. Вернее, только на джазовые концерты и ходит. Молодежи выдают музыкальные инструменты, ноты, и даже после десяти часов вечера они могут играть, как им заблагорассудится, рабочая милиция им не указ. И никому не нужно предъявлять ни партийного, ни кисовского[3] билета — вход свободный. Впрочем, это к делу не относится.

— Честно говоря, товарищ Мате, — серьезно сказал Сегеди, — я вас понимаю. Но теперь уже поздно. Было бы лучше всего, если бы Гергей снова стал секретарем парткома. Но мы только что утвердили Сюча, поскольку парторги крупных предприятий назначаются из нашего аппарата, и теперь, спустя несколько недель, не снимать же его? Как расценит это Сюч? Если даже мы и подберем ему другое место, какие разговоры пойдут на заводе? Коммунисты, может быть, и поймут нас. Но беспартийные? Дескать, понадобилось пристроить Гергея. И этим только подорвем его авторитет. Нет, мы бессильны что-либо сделать для него. Все-таки вам придется самому что-то предпринять. Подыщите ему такое место, где бы он пользовался уважением и смог лучше и полнее проявить свои способности.

«Бесцельный разговор», — подумал я и встал.

6

Я зашел к Пали и сел против него, по другую сторону стола.

— Пали, — ринулся я вниз головой в ледяную воду, чувствуя, как у меня сжимается сердце, — подобрал я тебе лучшую должность после реорганизации. Для тебя сейчас основное — это выйти из подчинения главному инженеру, — у меня не хватило духу назвать имя Холбы, — и подчиняться непосредственно мне, мы бы и впредь смогли работать вместе. Признаюсь, предлагаю тебе это не без корысти, не могу обойтись без твоей помощи. Она всегда очень много значила для меня, дорожу я ею и сейчас и, надеюсь, впредь буду дорожить еще больше. Не взял бы ты на себя отдел кадров? — выпалил я скороговоркой и только теперь впервые поднял на него глаза.

Гергей спокойно смотрел на меня. При этом он беспрестанно вертел ключом в замке и улыбался. Но вот улыбка исчезла с его лица, взгляд стал проницательным.

— Это пожелание Холбы? — спросил он.

— Пали, не в том суть. В сложившейся обстановке это тебе больше подойдет.

— Яни, скажи откровенно, так хочет Холба?

— Нет, — соврал я и отвернулся.

— Тогда попрошу тебя, если есть хоть какая-нибудь возможность, оставить меня в том же отделе. Если нельзя начальником — не беда. Я с головой влез в это дело. Даю слово: техникум окончу на «отлично», а осенью поступлю в институт. Я не мальчишка, чтобы меня перебрасывать с места на место. Тем более что здесь я, по-моему, могу принести пользы больше, чем где бы то ни было…

— А если бы тебе предложили снова стать секретарем парткома?

— Но ведь не предлагают.

— А если бы?

— Я сказал бы то же самое.

— Пали, — пролепетал я, смущенный собственной ложью и неожиданным поворотом дела, — все-таки подумай над моим предложением. Прежде чем сделать его, я все очень тщательно взвесил, и, можешь поверить мне, это единственное правильное решение…

— Единственное? — спросил он, перестав крутить ключ.

На вопрос его глухо отозвалось эхо в комнатушке, затем звук растворился в гнетущей тишине, продолжая отзываться только во мне.

— Да! — решительно ответил я.

— Тогда я подумаю, — сказал он, вставая и подозрительно глядя на меня.

На следующий день, уже под вечер, он зашел ко мне, остановился на пороге и, не выпуская ручку двери, словно собираясь что-то сказать и тут же уйти, сразу же перешел в наступление:

— Вчера ты солгал мне.

Я встал.

— Но Пали…

— Перестань, — оборвал он меня. — Солгал или нет?

— Дай объяснить.

— Не нужно. Подробности не меняют дела. Я все знаю и все понимаю. Твое положение тоже понимаю. Доказательством этого может служить то, что я скажу тебе сейчас. Я возвращаюсь в цех.

— Опять начинаешь играть на эмоциях?

— Брось, Яни, — махнул он рукой. — Давай говорить без обиняков и покончим с этим делом. У меня есть свое собственное мнение… обо всем, и я знаю, как мне следует поступить. Теперь я не останусь, даже если бы ты… Словом, ни за что на свете. А тебе советую кое-что по-дружески. Помни: между принципами и поступками иногда может возникнуть брешь, но пропасти не должно быть никогда. Неплохо, если бы ты почаще думал и не забывал об этом и свои поступки время от времени соизмерял с принципами.

— Ладно, буду соизмерять, — ответил я, все больше раздражаясь.

— И пусть тебя в отличие от многих других никогда не вводит в заблуждение иллюзия, будто пришло время рвачества.

— Что ты хочешь этим сказать?

Он спокойно, более того, с оттенком пренебрежения ответил:

— То, что ты слышишь и сам знаешь, и ничего больше. Интересно только, кто из них окажется рядом со мной на баррикадах, в случае если…

— Полно, Пали, — с негодованием оборвал я его, — ты и сам знаешь, что баррикад уже нет и не будет. Зачем эти пустые разговоры. Что же касается моей лжи, то ты должен понять меня — я не мог иначе. Предпочел красивую ложь. Полагал…

— Красивая ложь! Здорово сказано, ну и ну! Но ты забываешь, что, как руководитель, ты выступаешь проводником принципов. Неужели ты собираешься претворять их в жизнь вот так, все строить на лжи? Сначала красивая ложь, а затем беспардонная. Если у тебя не хватает смелости честно и открыто называть собственные поступки своим именем, тогда считай, что ты погиб. Этому учит нас горький опыт прошлого. Если же почувствуешь, что нет иного выхода, кроме лжи, подавай в отставку. Директорское кресло не будет пустовать, сразу найдется десяток охочих. И может быть, среди них окажется один, способный лучше делать свое дело. Или хотя бы попытается. Упрямо цепляться за высокий пост в данном случае — поверь мне! — это значит надругаться над идеей.

— Что-о?!

— Вижу, дошло до тебя, — продолжал он с леденящим спокойствием.

— Что ты сказал? Говори яснее! — огрызнулся я.

— А то, — взорвался он вдруг, — что от красивой лжи прямой путь к предательству, к надменности, к корыстолюбию, к жажде власти, особенно если путь этот устлан деньгами.

Теряя власть над собой, я крикнул:

— Попрошу без оскорблений!

Загрузка...