ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Нас сфотографировали у заводских ворот в апреле сорок пятого года, в день возвращения Пали Гергея.

Мы расчищали от развалин склада задний двор, извлекая из-под щебня все, что могло пригодиться, когда кто-то промчался мимо и издали крикнул:

— Пали Гергей у ворот! Там такая баталия началась.

Я бросился туда.

— Подожди! — крикнул В. Папп и припустил за мной.

Я прибежал к воротам в разгар потасовки. Худощавый, высокий брюнет — это был действительно Пали — отвешивал оплеухи низкорослому, тщедушному, плюгавому типу в изодранном пальто, в рубашке с распахнутым воротом, в фуражке. Если бы мне не сказали, что это бывший начальник отдела найма Гоац, я ни за что бы не узнал его. Оплеухи обрушивались на него, как при замедленной киносъемке.

Вахтер — он поступил к нам на завод позже и поэтому не знал Пали — с недоумением наблюдал за происходящим, засунув пустой рукав в карман, а другой рукой возбужденно жестикулируя.

— Этот долговязый, — ткнул он в сторону Пали, когда я подошел, — хотел пройти напролом, я, конечно, не пропустил. А господин Гоац как раз подъехал. Не успел я пропустить его, как этот тип набросился на него.

Низенький человечек стойко принимал удары, как чучело-силомер в городском саду; лишь изредка он откачнется назад, но тут же выпрямится, по-прежнему оставаясь на месте. Ярость Пали, видимо, еще не иссякла, вспышки ее то и дело повторялись, он толкал человечка в грудь, тесня его на самый край тротуара, тяжело дышал и наносил все новые и новые удары. Затем вдруг крикнул:

— Защищайся, скотина!

Йошка В. Папп, словно подхлестнутый этими словами, заорал во всю глотку:

— Браво, товарищ Гергей! Разбей подлецу морду!

Пали уже занес было руку, но голос Паппа остановил ее, удара не последовало. Он повернулся. Увидев меня, подбежал, обнял.

— Яни… Яни… Яни…

2

Первое партийное собрание состоялось в старой столярной мастерской. В узком и длинном помещении вместо окон зияли пустые проемы, задняя стена была изуродована основательной пробоиной, крыша кое-как держалась на стойках.

Мы начали уже в сумерках. Над трибуной, сколоченной из старых досок, на оголенном проводе висела чуть мерцавшая лампочка, под ней, словно каменное изваяние, стоял худой Пали в своем суконном костюме, полученном от Общества помощи пострадавшим на войне. В сарае было холодно, в оконные проемы врывался пронизывающий до костей ветер. Пали ждал, когда сидевшие на скамейках утихнут, но и в наступившей тишине продолжал молчать, окидывая глубоко запавшими глазами ряды собравшихся. Наконец глуховатым голосом он произнес:

— Приветствую вас, товарищи… горячо, по-пролетарски, от всего сердца… — Поборов волнение, он постепенно входил в раж, говорил о прошлом, настоящем, о людях, о сбывшейся мечте…

Вдруг кто-то сзади резко перебил его:

— Вам легко рассуждать! Одежда на вас справная! А каково мне в этих лохмотьях… — И человек распахнул до дыр изношенный пиджак, надетый прямо на голое тело, видневшееся под шарфом.

Пали умолк, посмотрел на этого человека (он не знал его, я тоже: видимо, тот недавно поступил на наш завод), затем спокойно, не спеша, стал выкладывать на стол содержимое карманов, продолжая тем временем говорить. Выложив все, снял пиджак и швырнул его в задние ряды незнакомцу.

— Пусть у вас тоже будет, товарищ, — сказал он и, как ни в чем не бывало, продолжал свою речь.

Пиджак на лету зацепился за сломанную опору и повис, размахивая на ветру рукавами, как на виселице человек руками. Незнакомец некоторое время сидел, посматривая по сторонам, затем встал, взял пиджак, надел его и опять сел на свое место. Гробовая тишина воцарилась в дырявом сарае, а Пали говорил все громче, почти кричал, как мне показалось, чтобы заглушить дрожь от холода. Потом незнакомец неловко выбрался из своего ряда, подошел к трибуне, снял пиджак и бросил его на стол перед Пали.

— Не думайте, мне вашего не надо, — буркнул он и ушел в темноту.

Пали сделал вид, будто ничего не слышал и не видел, не потянулся за пиджаком, а все говорил и говорил.

3

После проведения национализации директором нашего завода назначили пожилого токаря Белу Вереша (он недавно окончил партийную школу), а Пали Гергея прочили в Министерство иностранных дел (он в совершенстве владел немецким), но он всячески противился этому. Несколько раз его даже вызывали в отдел кадров, но он наотрез отказался, сказав, что эта работа не по нему, лучше он останется на заводе. «А если это воля партии?» — говорили ему, но он стоял на своем. Возвратившись после одной из таких бесед, он сказал мне:

— Кажется, я подрубил сук, на котором мог бы сидеть. Но не раскаиваюсь. По-моему, дипломатии было бы немного проку от меня.

Между прочим, его соблазняли тем, что через несколько месяцев направят в какое-нибудь посольство. Однако он предпочел остаться на заводе.

В первые же дни Пали посоветовал мне переменить профессию. Предложил перейти в конторку малого сборочного цеха, то есть стать преемником Ленерта. Когда-то Ленерт был делопроизводителем у начальника цеха, вел табель, выписывал и получал для нас на складе материал, инструмент, устанавливал норму выработки для каждого станка, иногда приносил обед начальнику цеха, если под рукой не оказывалось ученика.

Это предложение скорее ущемило мое самолюбие, чем польстило мне. В ту пору мы много говорили о высоких требованиях, предъявляемых к нам, старым участникам движения, и каждый из нас действительно проникся чувством ответственности за все, что делается на заводе. Занять место Ленерта? С какой стати? Я не брезгую никакой работой, но не вижу необходимости менять кран на чернильницу. Я горю желанием созидать, действовать, смело брать на себя ответственность. Но если говорить откровенно, положа руку на сердце, где-то в глубине души чей-то голос нашептывал мне: ведь стал же такой-то директором, тот заправляет в министерстве, а этот занял руководящий пост в партии, тот стал уездным секретарем, а этот — послом… Правда, я моложе любого из них.

Когда я отказался от места Ленерта, Пали Гергей как бы между прочим сказал:

— А не все ли равно, с чего начинать, Яни. Скоро всем станет ясно, кто чего стоит, к чему стремится, на что способен. Именно это и будет иметь потом решающее значение. Это точно так же, как весенний сев. Когда бросают зерна в почву, не знают, какое из них прорастет и какие даст всходы, все прояснится значительно позже.

Но я стал возражать ему, доказывать свое. Это разозлило Пали.

— Ишь ты, сразу и нос задрал, в двадцать один год подавай тебе пост премьер-министра! Так, что ли? — сердито бросил он мне.

— Кто это задирает нос? — возмутился я и ушел.

Прошло не меньше двух лет, а я все продолжал работать на кране. Нашлись и такие, кто похваливал меня за мудрое решение не забираться на огуречное дерево, поскольку-де стебелек у него слабый, переломится. А другие с лицемерным сочувствием удивлялись (В. Папп, например), что случилось со мной, уж не проштрафился ли я чем? Не запятнал ли себя?

Мне одинаково были ненавистны как похвалы, так и сочувствие, и все больше я злился на Пали. К тому времени с нашего завода многие выдвинулись: нашелся среди них и посол — вместо Гергея взяли седовласого, горластого слесаря Лайоша Абеля, трое стали директорами заводов, многие заняли высокие руководящие посты в многочисленных учреждениях и партийных органах. После того случая, когда Гергей предложил мне место Ленерта, он никогда не заговаривал со мной на эту тему и, по всей вероятности, пресекал всякий интерес ко мне извне. Почему? Из зависти? По злобе?

Но вот как-то раз к нам пришел работник райкома партии вместе с каким-то штатским. Расположившись в директорском кабинете, они пригласили сначала Гергея, а потом меня. Штатский подробно расспрашивал о моем прошлом, а под конец сообщил, что я отобран на офицерские курсы, через полгода, мол, смогу стать майором, подполковником или даже полковником в зависимости от успеваемости. Спросил мое мнение на этот счет.

Предложение мне понравилось. Стану полковником, подумал я, ибо ничуть не сомневался, что окончу курсы на отлично.

Гергей сидел молча, за все время нашего разговора не проронив ни звука. Когда они ушли, он вызвал меня к себе.

Под партбюро Гергей приспособил помещение бывшего подсобного склада позади машинного отделения, так как не хотел занимать кабинет в здании заводоуправления. Всю комнатушку загромоздил большой черный письменный стол, некогда принадлежавший начальнику отдела найма Гоацу. Наверно, его поставили сюда шутки ради, но Пали не замечал этого или просто не обращал внимания. За этим письменным столом его, скорее, можно было принять за слесаря, которого пригласили починить замок.

— Послушай, Яни, — сказал он, когда я уселся против него. — Ты слишком легко дал согласие идти на эти офицерские курсы. Ты все обдумал?

— А чего тут обдумывать?

— Все-таки речь идет о твоем будущем.

— Советуешь мне всю жизнь торчать на кране?

— Погоди, не горячись… — урезонил он меня, так как я уже перешел на довольно высокие ноты. — Хочу посоветовать тебе совсем другое. Давно вынашиваю я одну мыслишку, все с тобой собирался потолковать…

— Но я уже дал согласие! — перебил я его.

— Да выслушай же ты наконец! Неужели тебе так нравится военная форма или завод надоел?

— Не болтай глупости.

— Благодарю.

— Сам напросился.

— Ладно. Но только выслушай сначала. Вот тебе мой совет: выкинь ты из головы военную службу и поступай в институт. Иди учиться. Ты молод, у тебя есть голова на плечах, сможешь стать отличным инженером. Ты когда-нибудь думал об этом? Представь себе, как в один прекрасный день ты приходишь на завод с дипломом инженера и получаешь назначение, скажем, в малый сборочный цех, где ты сейчас работаешь?

Меня поразила эта мысль, несколько минут я молча взвешивал ее… она все больше нравилась мне, но почему-то казалась неосуществимой. За плечами у меня всего четыре класса городского реального училища, придется очень много наверстывать, много времени потратить на учебу… А тут через полгода можно стать полковником, в худшем случае — майором.

— Пали, мне кажется, неудобно отказываться. Что скажут товарищи? Ведь я уже дал согласие, еще подумают, что я не хозяин своему слову, нерешительный, слюнтяй…

— Это я беру на себя, — перебил он.

— Нет, Пали, лучше мне все-таки идти на офицерские курсы.

Он пожал плечами.

— Ну так знай, старина, что тебя навряд ли возьмут. Они на каждое место отбирают по три кандидата, и я сразу же высказал им свое мнение, то же самое, что и тебе сейчас. Ты молодой, способный, никогда не служил в армии и, как мне кажется, никогда не сможешь стать настоящим военным. Ты должен учиться, идти в институт.

Через несколько дней Пали снова пригласил меня и сообщил, что через десять дней истекает срок записи на сдачу экзаменов на аттестат зрелости, надо срочно принимать решение.

Ну и задал же он мне задачу! Если остановлю свой выбор на офицерских курсах и пойму, что это не для меня, потеряю целый год учебы в институте. Если подам заявление на сдачу экзаменов, Пали воспользуется этим для того, чтобы они отказались от моей кандидатуры и взяли другого.

Целую неделю я раздумывал, пытаясь тем временем изложить на бумаге свою автобиографию. Когда кончил писать ее, отнес Пали.

Читая мою автобиографию, Пали раскачивался на стуле, изредка кивая головой, а свободной рукой вертел ключом в замке письменного стола.

— Хорошо сочинил, — сказал он, откладывая листок в сторону. — Особенно ценно то, что правду написал. Закуришь? Или все еще не научился? — засмеялся он, закуривая; в последние дни он стал заметно больше курить. — Что же ты, — произнес он, выпуская дым, — забыл написать, как тебя рвало у моста, а я держал твою голову? А?.. Я хочу этим сказать, что в биографии ты ни словом не обмолвился о своей нелегальной работе в прошлом, если не считать скромного упоминания о том, что в какой-то мере ты был связан с подпольным рабочим движением. С полным правом можешь писать, что ты участвовал в нем. Я могу подтвердить. — Он встал, улыбаясь, похлопал меня по плечу. — Ведь ты же действительно участвовал в нем!

— Пали, я сгорел бы со стыда, если бы написал неправду, присвоив себе чужие заслуги.

Он прищурил глаза.

— Уж не хочешь ли ты сказать, что я толкаю тебя на обман? Заблуждаешься. Я исхожу всецело из интересов дела. Ты надежный, хороший малый, выполнял в прошлом любое наше поручение. Не твоя вина, что ты сделал не так много, как тебе хотелось бы. Эта бумажка — он поднял листок — будет всю жизнь сопутствовать тебе. Я хочу, чтобы партия знала, что ты за человек. Надежные люди нужны и сегодня.

Лестно было слышать это и в то же время совестно. К тому же я терзался сомнениями, подозрениями и даже думал, что он просто из зависти всячески препятствует моему продвижению вперед. Перспектива просидеть пять-шесть лет на студенческой скамье, признаться, смущала меня, и мне очень не хотелось упускать другую возможность. В силу всех этих причин я все еще пытался противиться.

— Послушай, товарищ Гергей, — переходя на официальный тон, ответил я, — допустим, я последую твоему совету, соглашусь с тобой. Но имей в виду, с большой неохотой иду я на учебу. Считаю этот путь слишком медленным, долгим, пожалуй, больше того — напрасной тратой времени. Пусть даже не существовало бы возможности поступить на офицерские курсы, но разве здесь, на заводе, как и в любом другом месте, мало требуется руководящих кадров. Иной раз днем с огнем не найдешь подходящего человека на тот или иной ответственный пост. Думаю, мне тоже можно бы доверить какой-нибудь из них, где я мог бы приносить больше пользы партии. Не кажется ли тебе, что на данном этапе классовой борьбы отвлекать человека на полдесятилетия — непозволительная роскошь?

Пали вынул ключ из ящика, положил его на середину стола, откинулся назад и уставился на него, как на какую-то диковинку.

— Яни, — негромко, но многозначительно произнес он. — Институт, как я уже сказал, моя давнишняя мечта в отношении тебя, и, признаюсь, я всегда глубоко переживал, когда осуществить ее мешало что-то. Ты спрашиваешь, позволительная ли роскошь отрывать человека от работы на целых пять лет на данном этапе классовой борьбы? Ты прав. Непозволительная. Но лишь в том случае, если ограничиться пятью годами и не видеть того, что будет дальше. Ты полагаешь, что за эти пять лет удастся все решить? Классовая борьба станет пройденным этапом, мы одержим окончательную победу над врагом и наступит рай на земле?

— Если только не будет войны, — вставил я.

— А если будет война, ты сможешь пойти в армию и из института. Тебе сколько лет? Двадцать два? Или двадцать три? Вот бы мне столько! Вовсю прыть помчался бы я в институт, как, бывало, бежал с мячом по краю, оставив позади преследовавших меня защитников. Но сейчас мне не уйти от них, не вырваться на простор, я плотно прикрыт. Поэтому отпасовываю мяч тебе. Пойми же наконец. Пройдет время, все станет на свое место, и, как ты думаешь, на чьи плечи ляжет потом забота о производстве? Рабочих, надежных и ненадежных, у нас хватает, и даже с избытком. Но своих технических кадров мы не имеем. Все они достались нам, черт возьми, от старого режима. Мне думается, нам уже нельзя тянуть с этим делом и нужно как можно скорее побольше таких, как ты, посылать в институты. Между прочим, имей в виду, я позабочусь, чтобы во время учебы ты получал не меньше, чем зарабатываешь сейчас.

— Оставь. Пали, разве в этом дело…

Смущенный тем, что он постепенно выбил у меня все аргументы, я чувствовал, как во мне растет стремление не подчиниться его воле. Особенно меня раздражало то, что, докурив сигарету и выбросив окурок за окно, он принялся ковырять спичкой в зубах, время от времени сплевывая под стол.

— А в чем же? — приглушенным голосом, так как ладонь прикрывала рот, спросил он.

— Разве я могу что-нибудь изменить? Ведь все равно будет по-твоему.

4

Получив аттестат зрелости, я успешно сдал экзамены в институт. Единственное, что повседневно связывало меня теперь с заводом, — это спорт. Я по-прежнему играл в заводской футбольной команде. Недавно Пали избрали, в дополнение ко многим другим его обязанностям, и председателем спортивной секции. Во вступительном слове на организационном собрании он сказал, что его поставили бы в тупик, если бы ему пришлось определить, какая из его обязанностей важнее. Во всяком случае, пост председателя спортивной секции стоял бы в этом перечне далеко не на последнем месте. Это всем очень понравилось. На Пали мы возлагали большие надежды, так как наша футбольная команда переживала серьезный кризис и чуть было не выбыла из будапештского чемпионата. Тренировал нас физрук, молодой человек, увлекавшийся гимнастикой, а среди нас нашлось всего лишь несколько любителей ее. Кроме того, основное значение он придавал сдаче норм на значок ГТО, ибо хорошие показатели считались бы его личной заслугой.

С избранием Пали действительно произошли существенные перемены. Он снова взял тренером Йожефа В. Паппа, которого после освобождения приняли на завод только благодаря тому, что он одним из первых явился на работу и не одну неделю трудился бескорыстно и, даже не спрашивая, кто и сколько будет платить, знай делал свое дело — носил кирпичи, расчищал развалины, подметал.

В. Папп прежде всего потребовал, чтобы ему предоставили полную свободу действий, заявив, что под началом «гимнаста» он отказывается работать, ибо все равно вскоре повздорит с ним, и вообще, мол, ничего хорошего не жди, если профан будет командовать знатоком. Поставил он и второе условие: чтобы к нему не приставали со сдачей норм на значок ГТО и команду тоже-избавили от этого. Третье условие: он будет принимать в команду только по своему усмотрению, никто из руководства завода даже косвенно не должен вмешиваться в это.

Конечно, Пали тоже поставил условие, потребовав, чтобы В. Папп оставил при себе свои политические убеждения и не навязывал их команде.

Условия обе стороны соблюдали: В. Папп не водил нас в церковь, публичные же дома закрыли, а Пали оградил команду от постороннего вмешательства, даже от физрука. В. Папп один-единственный раз допустил нарушение — во всяком случае, в моем присутствии, — заявив в порыве бахвальства, что в Венгрии все пошло бы своим чередом, если бы его методами работы руководствовались государственные органы, хотя бы в принципе.

Пали был более последовательным и делал даже больше того, что обещал. Например, когда институт хотел забрать меня в свой спортивный клуб, он воспротивился и добился-таки своего. В то время я был очень нужен нашей заводской команде. С приходом Паппа в первом году мы еще не добились ощутимых успехов, но на второй год уже поднялись вверх в турнирной таблице чемпионата. И если бы меня забрали из команды, все могло пойти насмарку, поскольку я играл центральным защитником.

Благодаря Пали я еще несколько сезонов играл в заводской команде. Однако в последний год учебы мне все же пришлось перейти в институтскую команду, но к тому времени наша заводская настолько окрепла, что перенесла это безболезненно. Ссылаясь на новое постановление, мне сказали: выбирай что-нибудь одно — либо завод, либо институт. Это было круто, но зато действенно. Меня тут же отпустили.

До чего же странно было играть в совсем незнакомом коллективе, в команде — ни одного человека с нашего курса и даже факультета. Я чувствовал на себе, как мне казалось, чужие, недружелюбные взгляды, словно ребята боялись, как бы из-за меня кого-нибудь не выгнали из команды. Эти опасения подтвердились позднее. Сначала и здесь тренер поставил меня в защиту, затем — в процессе тренировок — центральным нападающим. В этом амплуа я впервые и вышел на поле и, поскольку забил три гола — замечательно отпасовывали мне мячи полузащитники, и особенно очень стремительный левый крайний, невысокий худощавый Бела Деги, — так и остался им.

После матча тренер пригласил меня на следующий день зайти к нему на кафедру физической культуры. Когда я пришел, у него уже сидел высокий, широкоплечий, чернявый юноша — Михай Тилл. Он учился на электротехническом факультете, и мне уже приходилось встречаться с ним раньше. Тренер сказал, что в прошлом году центральным нападающим был Тилл, а в этом году буду я, но Тилл остается в команде — будет играть центральным защитником. Мне бы хотелось, подчеркнул тренер, чтобы из-за этого вы не враждовали, не соперничали, не подсиживали друг друга ни на тренировках, ни на матчах, ибо это причинит вред всей команде.

Мы дали ему такое обещание, театрально пожали друг другу руки и вместе вышли из кабинета.

В коридоре меня поджидала Гизи.

— Привет, — бросил ей Тилл, затем посмотрел на меня, хотел, видно, что-то сказать, но промолчал, вероятно, удивился и позавидовал мне, поняв, что она не случайно здесь.

— Ну и верзила! — сказал я Гизи, когда мы остались одни.

— К тому же подлец, — ответила она.

— Почему?

Как я ни настаивал, она ни слова больше не сказала.

С Гизи Салаи я познакомился на общем собрании спортивной секции. Она играла в баскетбольной команде, хотя и не училась в институте. Наш спортивный клуб шефствовал над несколькими гимназиями. Это в основном выражалось в том, что наиболее способных спортсменов зачисляли в институтские команды и при первой возможности помогали им поступить в институт. Гизи в прошлом году получила аттестат зрелости, подала заявление в институт, но провалилась на экзаменах. На будущий год снова собиралась попытать счастья, потому-то и продолжала играть в нашей команде. А пока работала в бухгалтерии какого-то предприятия.

Через несколько дней после первой встречи мы уже стали друзьями, каждый вечер проводили вместе, а спустя неделю я по-настоящему любил ее, причем не плотской любовью, а как брат сестру. Такого чувства я еще никогда ни к кому не испытывал. Позже оно переросло в любовь с той же закономерностью, с какой человек, поднимающийся по лестнице, достигает верхнего этажа. Я бы очень удивился, если бы этого не случилось.

Михай Тилл, или Митю, как звали его в команде, однажды спросил, что у меня общего с Гизи Салаи. «Ничего особенного», — ответил я. И судя по тому, как он воспринял мой ответ, мне показалось, что ему, собственно, все равно.

Наша команда с переменным успехом участвовала в чемпионате высших учебных заведений. Вся команда держалась на мне и Митю, если бы не мы, любая команда могла бы забить ей не меньше десятка безответных голов. Мы знали это, но никому и виду не показывали. Более того, когда к концу чемпионата — это как раз совпало с последним годом учебы — меня и Митю хотели взять в сборную высших учебных заведений, мы оба отказались, сославшись на то, что заканчиваем институт и это неблагоприятно скажется на нашей учебе и экзаменах. На самом же деле наш отказ объяснялся преданностью команде. Все знали это и высоко ценили наш поступок, называли его героическим и даже решили отметить попойкой. Деньги собирали так: каждый бросал в шапку столько, сколько мог. Подсчитав, все передали Деги — самому бережливому и состоятельному из нас — отец у него был известный скульптор — и поручили ему заказать стол, расплачиваться, истратить все до последнего филлера.

Перед тем как выпить, я решил объявить о важном событии в моей жизни и, постучав по столу, встал.

— Ребята, внимание! — крикнул я. — Скоро сыграем свадьбу. — В ответ раздался взрыв хохота. Они, видимо, подумали, что я валяю дурака. Поэтому я серьезно продолжал: — Я женюсь на Гизи Салаи, баскетболистке.

Внезапно наступила тишина.

— Что с вами? — недоумевая, спросил я, пораженный их ледяным молчанием. Я рассчитывал, что мое заявление вызовет бурный восторг. Конечно, можно было ждать и соленых шуточек, ведь я хорошо знал нашу братию и сам на месте любого из них отмочил бы остроту; да, к такому можно было быть готовым. Но это молчание? Значит, вот как проявляется зависть? А может, глупое сочувствие? Или они просто не знают, как поступают в подобных случаях?

— Ну, поднимайте рюмки, давайте выпьем, — предложил я. — По этому случаю, право же, стоит выпить, ребята.

Митю проворчал в ответ:

— Выпить? А сам передергиваешь! Наливай себе полную рюмку, тогда выпью.

Я подлил себе вина, и мы выпили. После нескольких рюмок Митю обратился ко мне.

— Послушай, Яни. Ты сейчас счастливый жених, и я не стану тебя отговаривать, женись, ведь ты самый старший среди нас. Но я расскажу тебе одну поучительную историю, которую слышал от отца. Старик в былые времена каждый вечер пил кофе в японском кабачке, его посещали многие журналисты, артисты, юристы и прочие, ну и девицы легкого поведения, конечно. Полиция часто устраивала облавы, шпики знали чуть ли не всех проституток в лицо. Стоило им, войдя, только дать знак, как дамочки степенно, чтобы избежать скандала, выходили на улицу. Однажды перед самым закрытием кабачка нагрянули несколько шпиков, и одна девица не вышла по их знаку, а подскочила к собиравшемуся уходить журналисту, который был уже под мухой, и прошептала ему на ухо: «Ради бога, скажите, что я ваша невеста». И их пропустили. Несколько дней спустя шпик встретился с журналистом, представился ему и сказал: «Господин редактор, разрешите дать вам добрый совет: не женитесь на своей невесте».

Последние слова Митю заглушил гомерический хохот.

Мне словно плюнули в лицо.

— Все вы подлые, гнусные твари, — прошипел я с еле сдерживаемой яростью. Но в глубине души мне стало стыдно, не за себя и не за Гизи, сам не знаю, за кого, скорее всего за тех, кто был способен даже кристально чистую девушку смешать с грязью.

— А ты сосунок, — сострил один из компании, — и к тому же в будущем с обширной родней.

Это уже было слишком. Вне себя я стукнул кулаком по столу.

— Мерзавцы и подлецы! Назовите хоть одно имя!

Все молчали.

— Ну что, молчите?

— Тебе тоже лучше бы помолчать, — с упреком заговорил Митю. — Зачем сразу лезть в бутылку? Разве с тобой и пошутить нельзя?

«Хороши шуточки, — злился я про себя, но уже без прежней ярости. — Шутить можно, да нужно знать меру, все имеет свои границы…»

Я знал, что за Гизи многие бегали, и знал, как проявляется уязвленное самолюбие: кто имел успех у нее, тот злословит хвастливо, а кто потерпел фиаско, тот злопыхательствует.

Это случилось за год до того, как я стал играть в институтской команде. В ту пору тренировки футболистов и девушек-баскетболисток иногда проводились в одно и то же время, раздевалки находились под трибунами в противоположных концах коридора, а душевые — посередине, обе рядом. Футболисты, как бы по рассеянности или замечтавшись, частенько вместо мужского душа заходили в женский. Иной раз до того размечтаются, что «не замечая» ошибки, сбросят с себя халат, станут под душ и уже начинают регулировать кранами воду. Чаще всего это заканчивалось тем, что девушки сначала набрасывались на «рассеянных» с кулаками, а потом лупцевали их полотенцами и тапками. Взбучка не отбила охоту у юношей, более того, они уже начинали состязаться в умении лучше защититься, уклониться от ударов и, изловчившись, обнять какую-нибудь девушку. А потом поджидали ее у ворот и с притворным смущением извинялись.

Особенно много таких «рассеянных» искали встреч с Гизи. У нее больше всех было почитателей и поклонников, потому что Гизи действительно была самой привлекательной в баскетбольной команде: стройная, для баскетболистки, скорее, среднего роста, но вообще довольно высокая, широкоплечая и в то же время женственная, с темно-русыми волосами и голубыми глазами. Грудь у нее была полная, но даже на соревнованиях она не надевала бюстгальтера (говорила, что он стесняет и раздражает ее) и поэтому всегда привлекала внимание зрителей, особенно мужчин.

На первой же после моего сообщения о женитьбе тренировке (я уже раскаивался в том, что перешел в институтскую команду) меня встретили холодно, недружелюбно. Я нарочно опоздал немного, чтобы избежать обычной болтовни перед игрой, быстро переоделся и собрался было выйти на поле, как ушастый Деги остановил меня.

— Папаша, погоди, ребята решили ответить на вопрос, поставленный тобой в несколько резкой форме в подвальчике Матяша.

Они придумали провести тайное голосование. В шкаф положили две шапки, раздали четырнадцать спичек (по числу игроков в команде вместе с запасными) и сказали, что сейчас при мне по одному войдут в раздевалку и опустят спичку в ту или иную шапку. Затем я могу сосчитать и получу ясное представление о Гизи.

Я выбросил из шкафа обе шапки, одну даже поддал ногой и начал одеваться.

На следующей тренировке я обнаружил у себя в шкафу записку, отпечатанную на машинке.

«Голосование состоялось без тебя, результат: 5 — да, 9 — нет».

Я сделал вид (другого ничего не мог придумать), будто не заметил записки, но пять огненных клейм жгли мне мозг и все внутри. Именно этим состоянием можно было объяснить то, что, когда за день до моей свадьбы Митю неожиданно предложил мне забыть ссору и в знак прежней дружбы провести с ними свой последний холостяцкий вечер, я согласился. Я втайне надеялся, что мне каким-то образом объяснят смысл голосования и все прояснится, дурацкая шутка, идиотская игра, грубая клевета будут разоблачены.

Мы собрались вечером накануне свадебной церемонии в огромной мастерской отца Деги, оборудованной в мансарде одного из домов на Белградской набережной. Одна стена ее, выходившая на Дунай, была сплошь из стекла. Огромное помещение можно было разгородить портьерами на несколько кабин, отсеков. Кроме гранитных глыб, готовых и неоконченных скульптур, здесь стоял стеллаж для инструмента, верстак и кушетка. Помимо этого помещения, имелась еще ванная.

Вино принес в плетенке Митю, сказал, что это бадачоньское. Я был плохим знатоком вин, но, как выяснилось позже, оно оказалось вовсе не бадачоньским. Сам Митю не очень-то налегал на вино, ребята тоже лишь прикладывались для виду, а меня все потчевали: мол, на мальчишнике так полагается, последний раз. Душевные сомнения увеличили жажду, и я пил. После трех-четырех стаканов я почувствовал себя плохо, наверно, в вино подлили чистого спирта. Меня втащили в ванную, там меня начало рвать. Все казалось мне отвратительным, мерзким, ни на что глаза бы не смотрели, хоть бы провалилось все в тартарары.

Кто-то пошел — не знаю, кто именно: в глазах у меня все расплывалось, я видел лишь смутные очертания — и, хохоча, сказал: выходи, иначе прозеваешь самое главное. Я попытался встать на ноги, но не смог, тогда меня подхватили под руки и, поддерживая с двух сторон, повели, предупреждая на ходу, чтобы я даже пикнуть не смел, иначе все испорчу. Сдвинутыми портьерами мастерскую разделили на две неравные части, мы вошли в большую, лампа здесь не горела, но было не очень темно, потому что свет проникал сквозь портьеру. Меня усадили в кресло.

Из-за портьеры доносились голоса Деги, какой-то девушки, мне незнакомой, и Митю. Сильно захмелев, я довольно смутно понимал, о чем идет разговор, и очень медленно постигал смысл всего происходившего вокруг. Девушку заманили, сказав, что в ее лице наконец-то подыскали для папы бесподобную натурщицу, маэстро сейчас придет, а пока они поболтают. Сначала упросили ее выпить рюмочку, затем, как она ни противилась, еще, а когда она уже перестала сопротивляться, наливали все чаще и чаще. Девушка опьянела и громко хохотала в ответ на комплименты, а на них Тилл и Деги не скупились. В довершение всего они набросились на нее, стали срывать платье, дескать, им поручено удостовериться в правильности форм…

Сообразив, в чем дело, я начал кричать, но они подскочили ко мне, зажали рот, оттащили обратно в ванную и заперли дверь.

— Скотина, — проворчал Митю, придя за мной. — Испортишь всю игру, а мы хотим тебе глаза открыть. Это настоящий мальчишник, глупец, и если потом ты все же не откажешься жениться, что ж, ступай расписываться.

Я снова стал кричать. Тогда они силком влили мне в рот вино, а что было потом, я уже не помнил.

Очнулся я на следующий день в мастерской, на кушетке, перед глазами круги, голова разламывается. Я взглянул на часы: четверть девятого.

На десять часов была назначена регистрация нашего брака в совете.

5

В свадебное путешествие мы отправились в небольшую деревушку на берегу Кёрёша. Здесь сорок лет учительствовал дед Гизи по отцу, теперь он был на пенсии. Дом окружал огромный сад. Длинная веранда на четырех белых столбах увита была диким виноградом, вдоль невысокого забора росли кусты смородины, от ворот до дома тянулась виноградная аллея, позади дома, за исключением небольшой площадки, сплошь были фруктовые деревья. На этой небольшой прямоугольной площадке старик разбил нечто вроде японского садика: посадил бамбук, фиговые деревья, южные цветы, с трудом переносившие непривычный климат. Здесь мы вели борьбу с сорняками, ибо дедушке уже трудно было орудовать мотыгой. Нам больше всего полюбился этот уголок: тут мы загорали, читали, отдыхали после обеда, а когда наступила жара, и ночевали.

Дедушка частенько говорил нам, что родители Гизи тоже очень любили этот уголок и проводили здесь свой медовый месяц. Бабушка при этом вздыхала, а мы с Гизи хранили глубокое молчание. Чаще всего эти разговоры заканчивались жалобами, мол, дедушке все труднее управляться в саду, бабушка не в силах содержать в порядке дом, если один захворает, все заботы сваливаются на другого, к тому же нужно еще ухаживать за больным. А что, как оба заболеют? Дедушка подвел все к тому, чтобы в конце концов предложить нам переехать сюда, дескать, он завещает нам дом, сад, небольшие сбережения, живите, наслаждайтесь счастьем, ведь в этом неустроенном мире только в таких уголках и возможно оно. В деревне, мол, я мог бы учительствовать, лучшего занятия и не придумаешь. А Гизи хватит хлопот и по дому.

В таких случаях мы умолкали, смотрели на освещенный из окон сад, слушали, как кудахчут, собираясь на насест, куры, наблюдали за ночными бабочками, кружившимися вокруг лампы.

По возвращении из свадебного путешествия я сразу пошел на завод. Пали взял в руки мой диплом — он сидел за резным письменным столом в той же самой комнате, здесь ничего не изменилось, разве только Пали постарел, на лице его прибавилось морщин, — осмотрел со всех сторон, прочитал все от корки до корки, проверил печати, всасывая воздух в дырявый зуб — это была его новая неприятная привычка, — и лишь пробормотал, возвращая диплом:

— Ну что ж, заимел-таки. — И сразу же направил меня к главному инженеру Жигмонду Холбе. Я предложил ему идти вместе, но он сказал, чтобы я шел один, а то еще подумают, что мы сиамские близнецы.

С Холбой мы почти не были знакомы — до моего поступления в институт он был инженером термического цеха, и мне не приходилось с ним сталкиваться. Когда я вошел в кабинет, он тотчас встал и, протянув руку, торопливо подошел ко мне.

— Не нахожу слов, чтобы выразить свою радость, — восторженно произнес он.

Холба был примерно одних лет с Пали, высокий, широкоплечий. Я с первого же взгляда понял, что он спортсмен, и почувствовал симпатию к нему.

Он усадил меня, попросил секретаршу принести кофе, разлил коньяк, стал расспрашивать: чем я интересуюсь, что собираюсь делать, где хотел бы работать. Особенно большую радость доставляет ему, дескать, то, что я первый представитель новой технической интеллигенции, начал с самых низов и вот уже стал инженером. По-иному буду видеть все и работать иначе.

Когда я узнал от Пали, что Холба беспартийный, это поразило меня. Но Пали предупредил, чтобы я не относился к Холбе с недоверием, не считал его аполитичным, ибо его беспартийность, скорее, говорит о своего рода последовательности. До недавнего времени он был членом Национальной крестьянской партии и только поэтому оказался не с нами. Замечательный специалист, до конца преданный нашему делу, партии, пролетарскому движению.

Холба посоветовал мне идти инженером в малый сборочный цех. По правде говоря, я предпочел бы любой другой участок, а не тот, где меня все знали еще крановщиком. Но он настоял на своем. Самым неприятным было то, что Холба, придя со мной в цех, так представлял меня мастерам, будто я впервые пришел сюда.

Через некоторое время меня избрали в партком, в правление спортивной секции — играть в футбол, к сожалению, я уже не мог, не оставалось времени на тренировки, — в завком, где я ведал курсами повышения квалификации, организацией трудового соревнования.

6

Вскоре мне пришлось возглавить и партийную организацию, так как Пали отправили в санаторий.

Незадолго до того главный инженер Холба довольно часто и подолгу просиживал у Пали, не раз я по какому-нибудь неотложному делу стучался к ним, но Пали отвечал:

— Зайди попозже!

Когда я интересовался, о чем это они секретничают, Пали коротко отвечал: мол, по заводским делам, но в подробности не вдавался.

Помню, я докладывал Пали о профучебе, когда раздался стук и дверь, а затем показалась голова Холбы.

— Минуточку, товарищ Холба, — сказал Пали.

Тот прикрыл дверь, я продолжал докладывать, но вижу, Пали не слушает. Тогда я встал.

— Товарищ Гергей, лучше мне зайти после, это дело не срочное.

Он тотчас поднялся.

— Не обижайся, загляни через полчасика.

Через полчаса я опять пришел, но его уже не оказалось на месте. Немного постояв у закрытой двери, я спросил у проходившего мимо рабочего, не видел ли он Гергея.

— По-моему, он пошел в сторону раздевалок, — ответил тот.

Я заглянул в душевую, в уборную, а затем принялся открывать по очереди двери раздевалок. Дверь последней кабины была заперта, и ключ находился в замочной скважине изнутри. Прислушавшись, я уловил тихий стон, похожий на поскуливание побитой собаки. Резко нажав на ручку, я постучал в дверь.

— Эй, кто там есть?

Поскуливание прекратилось.

Я снова постучал, затем стал изо всех сил барабанить в дверь.

— Пали, это ты?

— Иди к черту, — немного погодя послышался ответ.

«Ну, теперь-то уж я ни за что не уйду», — подумал я.

— Сейчас же открой!

Он молчал. Я понял, остро почувствовал: стряслась беда.

— Открывай, иначе взломаю дверь!

Щелкнул замок.

Передо мной стоял Пали, постаревший, убитый горем, весь в слезах.

На следующий день его отвезли в санаторий для нервнобольных. Курс лечения продолжался долго, его лечили сном, а когда дело пошло на поправку, продержали еще несколько недель.

Его душевное потрясение было вызвано несчастьем, постигшим Шани Кароя.

Шани Карой, худощавый, высокий, сутуловатый, очень веселый парень, который всегда что-нибудь напевал или насвистывал, работал у нас плакировщиком. В его лице был похоронен незаурядный скульптор. Улучив свободную минуту, он с помощью паяльника ловко мастерил человеческие фигурки, собачек, домики. Однажды изготовил даже скульптурные портреты всех игроков нашей футбольной команды. Шани Карой был удостоен высокого доверия: когда меня приняли на подготовительный факультет института, Пали, ни минуты не колеблясь, рекомендовал его на офицерские курсы, поскольку военная комиссия настаивала, чтобы завод откомандировал кого-нибудь в их ведение.

Слухам о событиях, связанных с процессом Райка, Пали вначале не верил, не придавал им никакого значения и вообще ни с кем не хотел разговаривать на эту тему, даже со мной. Правда, когда я сам заговорил с ним, он сказал, что партия не застрахована от ошибок, а в том хаосе, какой царил здесь после сорок пятого года, вряд ли можно было, руководя такой махиной, избежать ошибок. Но будь спокоен, добавил он, если партия допустила ошибку, она найдет в себе силы исправить ее, не будет уповать на помощь мелкобуржуазных нытиков. В любой борьбе не обойтись без жертв, к сожалению, таков неумолимый закон истории. В то же время он упорно придерживался той точки зрения, что если в отношении некоторых и допущены ошибки, то большинство репрессированных все же получили по заслугам, поскольку либо сами были предателями, либо покровительствовали им. К последним он причислил и Шани Кароя, слух об аресте и гибели которого дошел до завода еще зимой пятидесятого года. Но точными сведениями никто не располагал. В ту пору я учился в институте, тесной связи с заводом не имел, многое из того, что происходило, не понимал, участвовал в митингах протеста, вместе со всеми клеймил позором предателей и в том же общем заявлении наряду с другими дал клятву хорошей учебой способствовать разгрому внутреннего врага.

Пали оставался непреклонным до конца. Его поведение внушило мне мысль, что, может быть, перенесенные муки притупили в нем чувствительность к человеческим страданиям и трагедиям или он слишком примитивен, чтобы понять происходящее в мире и объективно судить обо всем.

И вдруг это нервное потрясение.

Последний удар нанес бедняге Холба.

Главный инженер Холба все чаще наведывался к Пали «советоваться» насчет непроверенных слухов. И сколько Пали ни твердил ему, что его не интересует вранье радиостанции «Свободная Европа», что он не верит ужасам, распространяемым различными сплетниками, Холба не оставлял его в покое, объясняя это тем, что он хоть и не член партии, но связал свою судьбу с коммунизмом и опасается, как бы этот путь не привел к катастрофе.

Именно в тот день Холбе откуда-то удалось узнать, при каких обстоятельствах погиб Шани Карой.

Ночью за ним пришли на квартиру, он как раз принимал ванну. Ему велели одеться, и там же, в ванной, он застрелился.

Когда Холба рассказал это Пали, тот вспылил, обозвал его паникером, трусливым обывателем, саботажником, старающимся своей болтовней подорвать авторитет партии, тогда как именно этот случай подтверждает совершенно противоположное тому, что говорит Холба. Если бы Карой не был предателем, зачем бы ему понадобилось пускать себе пулю в лоб? Он в полном смысле этого слова вышвырнул Холбу за дверь и крикнул ему вслед, чтобы тот не смел больше являться к нему и вести подобные разговоры. Все это мне рассказал Холба, когда Пали уже находился в санатории и я замещал его в парткоме.

Бедняга Пали, я тоже, по существу, не понимал, что сразило его и заставило рыдать там, в раздевалке.

7

После свадьбы мы сняли комнату в старом, облезлом доме на улице Техер, недалеко от площади Борарош. Наша комната на четвертом этаже выходила окнами во двор. Каждый этаж опоясан был длинной, узкой галереей. Двухкомнатная квартира принадлежала двум старушкам. Одна из них была старая дева, а другая бездетная вдова; первая получала пенсию, а второй совет выплачивал ежемесячно двести форинтов. Они жили расчетливо, половину получаемой с нас платы за комнату откладывали на черный день (на случай войны, голода, смерти).

Вечером 23 октября 1956 года я, балансируя на стуле, поставленном на стол, подвешивал люстру. В открытые окна отсюда, сверху, хорошо виден был двор ближайшей мельницы, а через узкую щель между складами — даже Шорокшарское шоссе. Уже стемнело. Одной рукой я держал карманный фонарик, а другой пытался распутать провода, развязать туго затянутый узел. И в этот момент загремели выстрелы. Я не верил своим ушам, настолько это было невероятно. Кое-как закрепив люстру, я выбежал на улицу. Во второй половине дня кое-где прошли демонстрации, об этом я знал. Но чтобы дело дошло до стрельбы? Нет, в это нельзя было поверить. Что-то тут не так, наверно, какое-то недоразумение.

Каждый вторник Гизи прямо с работы шла к матери: в этот день им давали горячую воду. Приняв ванну, она оставалась ночевать у матери. Свободную телефонную будку мне удалось найти лишь у самой площади Борарош. На площади и на улице Мештер в воротах, у подъездов группами стояли люди и нагоняли страх друг на друга. Краем уха я уловил, что вокруг Радиоцентра идут бои, оттуда и доносится стрельба. В сильном волнении я торопливо набрал номер. Если Гизи надумает идти домой, ей обязательно придется пересечь ту улицу. Услышав мой голос, она вскрикнула:

— Яни, я так беспокоюсь за тебя!..

— Собираешься идти домой? — перебил я ее.

— Конечно, ведь столько наговорили всего, да и радио тоже…

— Оставайся у мамы и успокойся.

— Откуда ты говоришь?

— С площади Борарош.

— Сейчас же ступай домой.

— Ладно, иду.

— Не обманешь?

— Нет.

— Дай честное слово.

— Не вижу в этом необходимости.

— Тогда я тоже выхожу. Ты встретишь меня на полпути.

— Оставайся у матери. Я иду домой. Все.

Я повесил трубку и направился к Радиоцентру. Автоматы строчили уже беспрерывно. На улице было темно, по тротуару стремительно двигались какие-то тени. В воротах толпились люди, слышались их оживленные голоса, выкрики. С площади Гутенберга уже видны были вспышки ружейных залпов. В кромешной тьме, прижавшись к стенам, тоже стояли люди. Я приблизился к ним и спросил:

— Что здесь происходит, товарищи?

— Това-а-арищи… — насмешливо протянула какая-то женщина. — Это ваших товарищей учат быть людьми.

Я направился было дальше, но меня окликнули:

— Осторожно, не наступите на труп.

Я стал как вкопанный. И в самом деле, у края тротуара лежал убитый человек. Я повернул назад, к Бульварному кольцу. Как же допустили такое? Кто и в кого стреляет? За что погиб этот человек?

На улице Барошш рядом со мной в стену, в жалюзи магазина кто-то всадил автоматную очередь. От неожиданности я оцепенел. На улице Пушкина возле трех грузовиков расхаживали солдаты с винтовками и гранатами. Как какой-то оазис надежды.

— Что это творится, товарищи? — спросил я у них, нажимая на слово «товарищи».

Один из солдат неохотно ответил:

— Откуда нам знать?

— Но ведь вы зачем-то приехали сюда?

— Мы сами хотели бы услышать от кого-нибудь ответ на этот вопрос.

По проспекту Ракоци шествовали группы горланов. Напуганные люди шарахались от них во все стороны. Звенели разбитые стекла витрин. Возле Национального театра вспыхнул костер, вокруг желтого пламени плясали темные тени каких-то людей, охапками бросавших в огонь книги.

По дороге ко мне пристала бездомная собака. Сначала она, с опаской посматривая на меня, описала большой круг, затем подошла поближе и, убедившись, что я не гоню, не пинаю ее, пошла следом за мной.

8

На другой день я пораньше отправился на завод, чтобы успеть добраться туда пешком. Еще издали увидел у ворот толпу. Прибавил шагу и даже перешел на бег. Когда приблизился, стал свидетелем двух пощечин, молниеносно последовавших одна за другой. Пали и В. Папп стояли друг против друга. Первый ударил В. Папп. Пали с молниеносной быстротой ответил тем же. Тут несколько человек схватили Паппа и Пали и развели их в стороны. В этот момент появился Холба. Протиснувшись вперед, он громко крикнул:

— Послушайте, люди, будем благоразумны, не к лицу нам чинить самосуд!

— Морду расквашу этому мерзавцу! — яростно вопил Папп, стараясь вырваться из цепких рук людей. — Мразь, предатели, полюбуйтесь, до чего вы довели страну…

— Тише! Успокойтесь! — призывал к порядку Холба. — Кто виноват, тот ответит перед национальным судом. Давайте будем соблюдать законный порядок, мы не варвары, не дикари, мы венгры… — Звук «р» он произносил с особым нажимом. Затем обратился к Пали: — Послушайте, Гергей, вот вам мой совет: идите домой и ждите спокойно своей участи. — Тут он увидел меня — я как раз подошел к Пали и взял его под руку. — Это и вас касается, господин Мате, — добавил он. — Лучше всего, если вы проводите своего друга и, пока не получите извещения, не будете показываться на заводе.

— Извещения?! — завопил Папп. — Пулю им в лоб, и тому и другому, а заодно и всем коммунистам!

Во дворе раздался звонок, возвестивший начало работы. Люди, пожалуй скорее по привычке, медленно расходились по цехам.

Я провел Пали через железнодорожное полотно, вниз по насыпи. Он пошатывался как пьяный. В изнеможении опустился на траву.

Я смотрел на маневрировавший на запасных путях паровоз, как он проворно снует туда и обратно, толкает вагоны, словно ничего не произошло.

9

В четверг утром я проводил Гизи на работу, а потом отправился на поиски чего-нибудь съестного. На площади Ракоци возле меня затормозила «победа», распахнулась дверца, и из машины вылез Митю Тилл. Его мощная фигура за эти два года, что я его не видел, стала еще более грузной, мне показалось, у него даже брюшко появилось.

— Яни! — восторженно гаркнул он, широким жестом приглашая меня в машину. — Что нового? Как поживаешь? — посыпались его вопросы.

На ветровом стекле был укреплен лист бумаги. Читая из машины, я с трудом разобрал надпись: «Пресса».

— Ты в самом деле работаешь в прессе? — с недоумением спросил я.

— А-а-а, что ты, — засмеялся он. — Работаю недалеко от Будапешта на одном предприятии. — И хвастливо добавил: — Директором. — Затем хлопнул своей лапищей по моему колену. — Приехал осмотреться, сориентироваться. В нынешние времена это очень важно, чтобы быть в курсе событий. Эта охранная грамота позволяет пробираться через толпу.

Шофер круто свернул налево, и, объехав Национальный театр, машина выскочила на проспект Ракоци.

— Извините, — обернулся он к нам, не столько оправдываясь, сколько с некоторым превосходством. — Я заметил здесь скопление людей и подумал, что товарищу директору интересно будет посмотреть.

Недалеко от часовни святого Рокуша толпа опрокинула трамвай. Подъехав поближе, шофер затормозил.

Толпа обратила внимание на замедлившую ход машину, одни бросились бежать, другие отошли чуть в сторону, но основная масса осталась возле трамвая и наблюдала за нами, выжидая, что последует дальше, выйдут ли приехавшие из машины, будут ли стрелять или нет. Когда же увидели, что мы только посматриваем по сторонам, некоторые осмелели и подошли ближе. Какой-то худой высокий парень стал перед машиной, постучал пальцем по надписи и, как первоклассник, громко, по складам прочитал:

— Пресса.

Тилл приказал шоферу:

— Йожи, поехали!

Мотор взревел, ибо шофер дал полный газ, но скорость не включал, потому что парень все еще вертелся перед машиной.

— Поехали, поехали, — торопил Тилл, видя, как толпа все плотнее окружает нас.

Шофер крикнул в окно:

— Отойди в сторонку, братец, а не то пятки отдавим.

Парень продолжал дурачиться, пригнулся на одно колено, и, изображая вратаря, развел руки, словно ожидая мяч.

— Иди к лешему, дурень, не видишь, что ли, пресса! — злился наш водитель.

— Смотря какая пресса. Наша или коммунистов? — бросил кто-то из толпы.

Все загалдели.

— Пишите правду!

— Мы не сброд, а венгерские патриоты!

Стоявшие сзади не видели, что происходит впереди, слышали только крики и напирали. Толпа со всех сторон обступила машину, в окна потянулись руки, нас хватали за одежду. С шофера уже стаскивали пиджак — до него легче было добраться, — и тот в отчаянии уцепился за баранку. Но вот машина накренилась, потом плюхнулась на землю и с новой силой качнулась, как корабль во время шторма.

Из соседнего переулка выскочил танк и устремился прямо к нам. Лязг гусениц и стрекот пулемета в мгновение ока обратили собравшуюся линчевать нас толпу в бегство.

Тилл крикнул:

— Поехали, Йожи, жми на всю железку, черт бы тебя побрал!

Я с силой толкнул дверцу, выскочил из машины и побежал в переулок.

Как на соревнованиях по фехтованию судьи после поединка восстанавливают в памяти все действия противников, так и я мысленно воспроизвожу эту последнюю минуту. Должно быть, она показалась мне не меньше часа, так как я успел за это время глубоко осмыслить все пережитое. Только в тот момент мною впервые овладел страх. Если опрокинут машину? Если сомнут? Или вытащат нас из нее? Или подожгут ее вместе с нами? На чем бы остановилась толпа? Есть ли предел стихии? Они даже не спросили, кто мы такие. Впрочем, для самосуда этого не требуется, он выглядит справедливее, когда каждый может придать ему любую окраску.

Я стремился очутиться как можно дальше от проспекта Ракоци, даже боялся оглядываться назад, настолько велик был мой ужас. Наткнулся на рынок, зашел в него; от рядов, где торгуют птицей, тянулась длинная очередь. Я выстоял в ней и купил ощипанного гуся. Выйдя на улицу, на минуту остановился, ослепленный ярким солнечным светом, и с удивлением огляделся.

«Позвоню Гизи, — подумал я, — расскажу обо всем случившемся».

Мимо телефонной будки нескончаемым потоком двигались люди, я набрал номер, не отвечает, снова набрал и смотрел на молчаливо идущих людей. Они шли и шли, молча, упорно. Я набирал еще несколько раз и, не дозвонившись, повесил трубку. Вышел из будки.

— Люди, куда вы?

— К парламенту, — ответил кто-то.

— На мирный митинг, — пояснил другой.

Меня озарила надежда. Может, сейчас все кончится? Может, будет восстановлен порядок?

Я сунул гуся вместе с авоськой в портфель и стал в ряд.

На площади Лайоша Кошута, возле парадного входа в здание парламента, толпа растеклась широкой рекой, затопила лестницу и окружила стоявшие по обе ее стороны советские танки. Советские танкисты высунулись из открытых люков. Люди приветливо махали им, танкисты отвечали тем же, какая-то женщина протянула руку, танкист подхватил ее и помог взобраться на танк. В следующее мгновение люди облепили оба танка, советские солдаты смеялись, пожимали руки тем, кто оказался поблизости.

Толпа вынесла меня на верхнюю площадку главной лестницы. Оттуда видна была вся площадь.

«Вот она, историческая минута, — подумал я. — Пришел конец хаосу».

Над площадью, словно на крыльях, взмыл гимн. Когда прозвучали последние слова, кое-кто закричал:

— Давайте споем советский гимн!

Но голоса эти потонули в общем хоре: «Бог, благослови мадьяр…»

И в этот момент, словно гигантский кнут, толпу стегнула пулеметная очередь.

«Что это? Галлюцинация? — мелькнуло у меня в голове. — Может, только для острастки?» Но за первой последовала вторая серия выстрелов. Насмерть перепуганная толпа хлынула назад. Я споткнулся, упал, распластался на камнях. Рядом со мной лежал мужчина с портфелем в руке (таким же, как у меня), другой рукой он сжимал древко знамени, рот у него был открыт, из него текла темная кровь.

Пулеметы лаяли уже отовсюду. Бежать! Куда? В какую сторону?

Из окон всех домов, выходивших на площадь, нас поливал огненный дождь, поначалу безнаказанно, пока пулеметы и пушки советских танков не пришли нам на помощь. Убедившись в этом, я вскочил, подбежал к ближайшему танку и прижался к нему.

Примерно с полчаса длилась эта дуэль, потом постепенно стихла. Стоило застрекотать где-нибудь пулемету, как там тотчас же разрывался орудийный снаряд.

Затем наступила гробовая тишина.

Ее нарушил появившийся откуда-то автобус… за ним второй, третий, четвертый… Осторожно шагая среди распластанных тел, люди в белых халатах подбирали раненых. Вскоре на площадь въехали грузовики. В их кузова стали быстро укладывать трупы. Если не удавалось бросить в кузов за руки и за ноги, труп подкидывали широкими лопатами.

На улице Надьмезё со мной поравнялся первый грузовик. Я не остановился, даже не взглянул на него. Когда он проехал, я открыл портфель, вынул авоську с гусем и поплелся домой.

10

В субботу 3 ноября, под вечер, к нам заявился Пали, небритый, с глубоко запавшими, лихорадочно блестевшими глазами, в сопровождении охранника.

Наш дом организовал охрану у ворот, днем дежурил один, а ночью — двое мужчин. Они следили за тем, чтобы в дом не проникли грабители, воры, вооруженные бандиты, обезумевшие убийцы. Жильцы спилили две акации во дворе и изнутри подперли ими огромные двустворчатые ворота.

Мы как раз ужинали. Картофельное пюре с паприкой и луком, поджаренным в сале. Подъедали все, что Гизи припасла на зиму.

С того четверга я не выходил из дому. Слепому незачем легкомысленно расхаживать по улицам. Один он может пускаться в путь только по хорошо изученному маршруту, да и то с белой палкой в руке и с уверенностью в сердце, что ему в любую минуту придут на помощь окружающие. Я тоже был слеп, но при моей слепоте не полагалась спасительная белая палка, и мне нельзя было рассчитывать на чью-либо помощь. Я не мог разобраться, кто, в кого и зачем стрелял, и стоило мне избрать мысленно какой-нибудь путь, как перед моим взором тотчас вставала страшная картина: линчующая толпа, протянутые к машине руки озверевших людей, душераздирающие крики, наконец, устремленный на меня взгляд сраженного на площади человека, стекавшая изо рта его кровь, гусеницы танка надо мной, щелкающие пули, люди в белых халатах, широкие лопаты, подбрасывающие мертвецов…

Гизи подала тарелку и Пали. Только после этого мы спросили, как он очутился здесь.

Сумерки застали его по пути домой, так что в силу необходимости пришлось зайти к нам. Утром он пойдет дальше. С трудом мы добились от него хоть такого объяснения. Казалось, будто ему мучительно трудно было говорить, будто каждая произносимая фраза причиняла ему физическую и душевную боль.

— Пали, но где же ты все-таки был? Откуда идешь? — настойчиво допытывался я.

Гизи сварила очень крепкий кофе, это единственное, что у нас имелось из наркотиков. Пали вроде бы немного оживился. Подобно тому как из дырявой подводы время от времени падают на мостовую брикеты угля, так и он ронял слово за словом. В первый день он случайно оказался в здании одного из районных советов. Всем выдали оружие, ворота наглухо закрыли. Его тоже назначили в охрану. Он очень тревожился за Эржи, решил повидаться с ней и сразу же обратно.

— А ты? — опросил он у меня.

— Живу, как видишь.

— И все?

— А разве этого мало?

— И тебе не стыдно? — оглушительной пощечиной прозвучал его очень тихий голос.

Гизи моментально вмешалась.

— Как вы можете так говорить, товарищ Гергей?

— Помолчи! — прикрикнул я на Гизи, кивнув на тонкую стену, пропускавшую даже мысли.

Возмущенная Гизи собралась что-то возразить, но передумала и, хлопнув дверью, вышла на кухню. Пали чуть заметно улыбнулся.

— Послушай, Пали, — продолжал я. — Брось витать в облаках. Ты ведь тоже прекрасно знаешь, что сейчас на улице говорят другим языком. Пора бы и нам научиться ему, а то может показаться, что мы, зачарованные звуком собственного голоса, разучились не только понимать, но и слушать других. Вот ты, например, понимаешь, что говорят люди? Смог бы объяснить, что происходит на улице?

Пали резко встал, долго не сводил с меня испытующего взгляда, затем неторопливо несколько раз прошелся по комнате. От его спокойствия не осталось и следа, он словно стряхнул его с плеч. Подойдя к пианино — Гизина мать чуть ли не силком навязала его нам вместе с расписанным тюльпанами сундуком — и продолжая стоять спиной ко мне, он открыл крышку, провел пальцами по клавишам и членораздельно произнес:

— Контрреволюция. Теперь уже ни у кого не может быть сомнений в этом. — Он быстро повернулся и пристально посмотрел мне в глаза.

— Значит, — сказал я, — все, кто там, на улице, — контрреволюционеры? Все, кто взялся за оружие, — контрреволюционеры? Все хотят ликвидировать национализацию, вернуть землю графам, желают создать гетто, но теперь для коммунистов, а не для евреев? Неужели столько ярых врагов появилось сразу у этого строя? — Я засмеялся. — Старина, ты просто не имеешь представления о том, что происходит там, на улице.

— А откуда у тебя такое ясное представление? — набросился он на меня. — Отсюда, из комнаты? На потолке прочел? Или ночью приснилось, когда на минуту перестали дрожать коленки? Ты говоришь так, Яни, словно не я пришел оттуда, с улицы, а ты.

— Уж не собираешься ли ты своими откровениями убедить меня? Не дождешься! С меня хватит.

Пали снова прикоснулся к клавишам, но при первом же звуке отдернул руку.

— Твоими устами говорит трусость, — произнес он, все еще не отрывая взгляда от пианино. — Боишься сделать определенный вывод, ибо тогда придется действовать. А ты не хочешь брать на себя никаких обязательств. Куда удобнее отсидеться дома.

«Примитивный человек, — сверлила лихорадочная мысль. — Примитивный, ограниченный, ничего не, скажешь. Мне давно уже следовало знать это. Шаблоны, схемы, упрощенные формулировки — вот мир его умозаключений. Это очень, очень опасно, ведь для него они непререкаемая истина. И действует он, руководствуясь ею».

— Ты заучил несколько жалких фраз и твердишь их без конца! — ответил я, стараясь сдерживать себя. — Ей-богу, мне кажется, пора бы уже покончить с этим современным варварством, с лицемерным самообманом, за которым скрывается зияющая пустота и глупость, где все неотвратимо идет к краху и гибели!

Он с издевательской ухмылкой выслушал мою тираду.

— Не ори! — сказал он. — А то соседи услышат.

Его реплика словно кипятком обдала меня.

Я продолжал еще громче:

— Напрасно куражишься! Ты тоже испугался. Боишься, что услышат. Боишься, что придут сюда и заберут тебя. А я не боюсь. Понятно? И жду, чтобы они пришли. — Я подскочил к сундуку, рывком открыл крышку и выхватил оттуда пистолет. — Видишь это? Вот чем встречу их. По крайней мере буду знать, кто мой враг и что моя пуля попала в цель.

Пали вдруг заулыбался.

— Это неплохо сказано, — иронически произнес он. — В этой позе ты мне нравишься. — И тут его голос сразу окреп. — Если у тебя есть оружие, если ты такой вояка, если воображаешь себя таким бесстрашным, чего же ты сидишь? Ждешь, пока твои враги прикончат всех поодиночке? А когда дойдет и до тебя очередь, ты героически спрячешься в свою нору?

— А ты чего ищешь здесь? — перебил я его. — Почему прячешься у меня? И еще проповедуешь! Проводишь семинар! — И я принялся размахивать перед ним пистолетом.

Пали решительно направился к двери.

Не знаю что — может, стыд, а может, злость, — но что-то заставило меня преградить ему дорогу.

— Ты не уйдешь отсюда! — крикнул я.

— Неужели? — сказал он и, на миг оторопев, подозрительно сощурил глаза.

Вдруг я понял, что он может неправильно истолковать мои слова, и злость и пыл с меня как рукой сияло.

Я обнял Пали, прижал к себе.

11

Гизи разбудила меня на рассвете.

— Слышишь? — в ужасе спросила она шепотом. Небо равномерно, глухо гремело. Казалось, приближается грозная, огромная эскадрилья или целая танковая армия.

Я включил радио, но тока не было. Вышел на кухню, где спал Пали. Но кушетка, которую мы вечером внесли ему, была пуста. Я открыл дверь на галерею, окликнул его, — может быть, он где-нибудь тут, поблизости. Старушки уже возились у себя а комнате. Внизу, во дворе, метались какие-то люди, слышались приглушенные, взволнованные голоса.

Я наспех надел тапки, халат (Гизи причитала, что, наверно, это идут войска ООН, началась мировая война, мы погибнем, нас сотрут с лица земли) и выбежал во двор. На лестнице встретился с Пали. Он не спеша поднимался наверх.

— Что там, Пали? — набросился я на него.

— Идут советские танки.

— Что же теперь будет?

— К сожалению, не удалось мне вырваться отсюда. На углу в меня выпустили автоматную очередь, а немного погодя, когда я отважился высунуть голову, последовала вторая. Ничего не поделаешь. Улицу Мештер патрулируют танки, один встал на перекрестке недалеко отсюда, только башня вращается.

— Да не о том я, Пали, — вырвалось у меня. — ООН примирится с этим? Будет война?

Пали неторопливо продолжал подниматься по лестнице.

— Что говорит радио?

— Нет тока.

Светало. На крыше одного из ближайших домов застрочил пулемет. Некоторое время он стрекотал одиноко, затем снизу ему ответил другой. Следом тявкнула пушка, и стальное эхо прокатилось вдоль улицы между домами.

Жильцы бросились в подвал. Пали не пошел. Я хотел вернуться за ним, но Гизи не пустила меня.

Канонада усиливалась, и тревожное предчувствие все-таки выгнало меня наверх. Во дворе мне повстречался Деметер (он занимался распространением книг в деревнях, в кооперативах). Больших усилий стоило ему удерживать в руках мешочки, коробки, бутылки. Завидев меня, он крикнул:

— Послушайте, ну и типа же вы прячете у себя! Орет как оглашенный, люди, мол, не делайте подлостей, мелет всякую чушь.

За Деметером тащился джазист Фюреди. Он добавил:

— Его уже заставили замолчать. Сунули в рот батон салями.

Кто-то барабанил в ворота. На улице усилилась перестрелка. Ворота открыли, и в них ввалилась какая-то насмерть перепуганная женщина. Она упала, ей помогли подняться и снова быстро заперли ворота, потому что на улице показались два танка. Вскоре они открыли огонь по дому напротив, откуда их обстреливали из пулемета. Мы отошли в глубь двора и, прижавшись к стене дома, прислушивались к дуэли. Вдруг над нами раздался грохот, затем наступила тишина. Стрельба прекратилась. Сверху оседала сухая кирпичная пыль. Мы чуть приоткрыли ворота, чтобы хоть одним глазком глянуть на улицу. Дом, откуда строчил пулемет, наполовину был разрушен.

Интересно, где Пали? Не остался ли он на улице?

— Пали! Пали! — все громче звал я.

— Не он ли поднимался на верхний этаж? — сказал кто-то.

Я бросился по лестнице вверх, в нашу квартиру.

Пали сидел в комнате, облокотясь на стол и поддерживая руками голову, перед ним лежал батон салями.

Когда я входил в квартиру, где-то рядом оглушительно грохнуло, затем еще и еще раз. Вдруг прямо над нами, на крыше, застрекотал крупнокалиберный пулемет.

— Ничего себе, устроился! — сердито проворчал я. — Постыдился бы! Приятного аппетита…

— А что же мне, выбросить ее? — спросил он в раздумье.

— Какое мне дело, как ты поступишь с ней! Вижу, ты не лучше других!

Пали смотрел на мои сжатые кулаки и тихо произнес:

— Сейчас, к великому сожалению, ты не способен стрелять. Постарайся взять себя в руки.

— А я и не собираюсь стрелять, — выпалил я. Его спокойствие все больше раздражало меня.

— А жаль, в этом как раз есть нужда, — ткнул он пальцем в потолок. — Теперь тебе не так уж трудно сориентироваться.

Громыхнул орудийный выстрел, дом содрогнулся, раздался треск, пулемет на крыше умолк, но лишь на несколько секунд, затем снова застрекотал.

Пали вскочил.

— Дай свой пистолет, — повелительно сказал он.

— Не дам, заимей свой!

Со двора меня позвал дворник. Я выбежал на галерею. Дворник показывал на ворота, но было плохо видно, я не понимал, чего он от меня хочет, и спустился вниз.

Когда я вернулся в комнату, смотрю: сундук открыт, пистолета нет.

На крыше прерывисто лаял станковый пулемет.

Я выбежал на галерею, устремился к лестнице на чердак. У дверей меня остановил голос дворника:

— Хоть вы-то не сходите с ума, господин Мате! Не собираетесь же вы бежать за ним?

Я сразу обмяк, навалился на перила лестницы.

Пулемет захлебнулся, словно в глотке у него застряла пуля, и умолк.

Больше он уже не строчил.

Загрузка...