От Зимнего дворца, где члены Думы выслушали тронную речь, они частью на пароходе по Неве, частью в экипажах направились в Таврический дворец. Я ходил по улицам и видел густые шпалеры народа на всем пути следования депутатов. Громовые приветственные клики оглашали воздух, и все чаще выделялись из этих кликов возгласы: "Амнистия, амнистия!" Это и побудило членов Думы устроить так, чтобы первая речь в первом русском парламенте была посвящена призыву к амнистии. Лишь только состоялись выборы председателя Думы, избранный Муромцев, прежде чем поблагодарить Думу за избрание, предоставил слово И.И. Петрункевичу, и тот, взойдя на трибуну, произнес речь о том, что с амнистии должно быть начато существование нового политического строя. А уже после этого Муромцев сказал свою председательскую речь с упоминанием о конституционном монархе. Муромцев рассказывал, что ему уже по обнародовании манифеста 17 октября случилось присутствовать на одном совещании сановников, где речь шла о новом порядке управления, предрешенном этим манифестом, и все говорившие тщательно избегали слова "конституция". "В этот же вечер, — рассказывал Муромцев, — я решил твердо, если буду избран в председатели Госуд. думы, непременно в первой же своей речи заявить, что Россия стала конституционной монархией".
Да, слова боялись. Его боялись еще и много позже. Ведь еще в III Госуд. думе при обсуждении адреса октябристы1, уступая, побоялись оставить в тексте адреса это "опасное" слово, хотя в речах и заявляли себя сторонниками конституционного строя…
Я присутствовал на втором заседании Думы. Как прекрасен был вид стильной залы Потемкинского дворца, превращенный в амфитеатр! Дума еще не приступила к политической работе. Покуда совершались еще только вступительные обряды — выбирали членов президиума, — и Муромцев во фраке, торжественный и величественный, председательство вал так импозантно, что один крестьянский депутат сказал умиленно: "Словно обедню служит". Однако к концу вечернего заседания по зале уже пронеслось веяние предстоящих бурь. Родичев в эффектной речи предложил избрать комиссию для составления проекта ответного адреса на тронную речь. Это предложение, конечно, было принято единогласно. Но вслед за тем возник вопрос — как же быть с амнистией? Как ее добиваться? Ораторы с левого крыла стали говорить, что внести этот вопрос в адрес недостаточно, ибо амнистия нужна немедленно, иначе — прольется кровь. Они предлагали, чтобы Дума послала к государю депутацию для указания на необходимость амнистии. Конечно, это был бы шаг, могущий вызвать острые осложнения. На следующий день это требование было возобновлено и повело к неприятным прениям. Однако в конце концов трудовая группа присоединилась к фракции к.д. и также подала голоса за то, чтобы вопрос об амнистии не был отделен от адреса. Пока это была лишь легкая тучка, быстро промелькнувшая. Но она предвещала в будущем более серьезные осложнения.
В самом начале мая я вернулся в Москву. Там меня ожидали разные дела: надо было работать в партийном комитете московском городском и в комитете своего района; надо было подвинуть архивные занятия, запущенные за время предвыборной кампании. Кроме того, я, оставив работу в "Русской мысли", стал отдавать много времени сотрудничеству в "Русских ведомостях", к которому меня привлек еще зимой этого года Иоллос.
Из Берлина, откуда Иоллос в течение ряда лет присылал в "Русские ведомости" свои талантливейшие корреспонденции, имевшие громадный успех у читателей, он в 1905 г. переехал в Москву и занял место другого редактора "Русских ведомостей" при Соболевском. Соболевский старел, совсем оглох, и нужно было облегчить его работу. Этот старик производил чарующее впечатление. Он был джентльменом в истинном значении этого слова. Самая фигура его, рослая, красивая, дышала утонченным благородством. И в деле руководительства газетой он проявлял строжайшую щепетильность, проникнутую сознанием великой моральной ответственности за каждый шаг публициста. Общаясь с ним, вы чувствовали в нем "барина", но то была та благородная барственность, которая состоит в умении сочетать высокое сознание собственного достоинства с неподдельным уважением к каждой чужой личности. Оттого с ним было так приятно и так легко: приятно было ощущать атмосферу тонкой культурности, которая от него исходила, и легко было вести с ним беседу, чувствуя полную возможность и непринужденно высказывать ему свои мысли и чувства, будучи уверенным, что он ко всему отнесется без всякой фальши, с истинно благородной прямотой.
Пригласив на помощь Соболевскому вторым редактором Иоллоса, газета сделала крупное приобретение. Как публицист Иоллос был величина первоклассная. Он соединял в себе широкую и серьезную образованность с блестящим стилем — сжатым, метким и четким, — и глубокую опытность в оценке людей и общественных явлений. По убеждениям он был конституционалистом и демократом. Но с высоты этих ясных и определенных своих убеждений он смотрел на мир широко и свободно, проникая своим острым взглядом в серьезное существо каждого явления. Познакомившись с ним, я как-то сразу почувствовал к нему влечение, и, когда он, смотря на меня своими большими и грустными глазами, — какая-то притаившаяся грусть всегда чувствовалась в глубине его взгляда, — предложил мне постоянное сотрудничество в "Русских ведомостях", я тотчас же ответил полным согласием. С тех пор моя работа в этой газете не прерывалась в течение последующих 11 лет, пока большевики не уничтожили всю независимую русскую печать. О моей работе в "Русских ведомостях", о тех людях, с которыми мне пришлось там сойтись и вместе действовать, я вспоминаю с самым отрадным чувством. Но об этом я еще буду говорить в дальнейшем изложении.
Я пробыл в Москве до начала июня. За это время в Государственной думе уже развернулась со всем драматизмом горячая политическая борьба. Первые 12 дней думской работы были наполнены обсуждением адреса. Адрес был принят всей Думой, за исключением шести человек с гр. Гейденом и М. Стаховичем во главе, которые не соглашались не со всем адресом, а только с некоторыми его частями и, не желая нарушать единогласия, предпочли на время голосования выйти из залы. Это было характерно для данного политического момента: в I Думе на самом правом крыле сидели… кто же? — такие определенные конституционалисты, как Гейден и М. Стахович, правее их там не было никого!
8 мая Думе было доложено, что думская депутация с адресом государем принята не будет и что адрес должен быть представлен через министра двора. Было очевидно, что то был знак неудовольствия, вызванного содержанием адреса, в котором была начертана программа решительных демократических реформ. Государственная дума благополучно миновала этот острый момент, приняв резолюцию, предложенную фракцией к.-д.: "Полагая значение адреса в его содержании, а не в способе его подачи, Государственная дума переходит к очередным делам".
13 мая Горемыкин прочитал в думе декларацию своего кабинета, в которой менторским тоном отвергались все преобразования, указанные в думском адресе, и с особенным подчеркиванием объявлялась недопустимой аграрная реформа на основе принудительного отчуждения частновладельческих земель. Эта декларация вызвала громовые речи Набокова, Родичева, Аникина и ряда других депутатов, освещавших политическую сторону создавшегося положения, и подробную речь Кокошкина, раскрывшего несостоятельность юридической аргументации Совета министров. Самый правый член I Государственной думы гр. Гейден тоже решительно высказался за невозможность для Государственной думы работать с таким кабинетом, что произвело особенно сильное впечатление. Прения закончились принятием резолюции с выражением недоверия кабинету Горемыкина и с требованием его отставки. Удовлетворение этого требования означало бы признание принципа парламентаризма. Никто не сомневался в том, что на этот путь власть ни за что не встанет, и потому все ожидали роспуска Думы. Но не произошло ни отставки кабинета, ни роспуска Думы, и получился тупик. Положение осложнялось еще тем, что правительство, созвав Думу, долго не вносило в нее никаких законопроектов. Между тем право законодательного почина самой Думы было крайне стеснено Положением о Думе. Дума начала обсуждать предварительные общие положения законопроекта о неприкосновенности личности, и затем открылись бесконечные дебаты по аграрному вопросу. Этим прениям придало жару выступление 19 мая представителей правительства Стишинского и Гурко, отрицавших возможность принудительного отчуждения и давших этим повод Герценштейну и Петрункевичу выступить с яркими речами в защиту этого принципа. Конец мая и начало июня принесли две сенсации. 31 мая главный военный прокурор Павлов выступил в Думе с объяснением по вопросу о казнях в рижских тюрьмах, и его объяснения вызвали в Думе такой взрыв негодования, что прения приняли характер настоящей бури. А 1 июня пришла весть об еврейском погроме в Белостоке, и Дума отправила комиссию из трех членов для расследования на месте всех обстоятельств этого события. Тотчас после этого Столыпин, как министр внутренних дел, в заседании 8 июня давал Думе крайне неудовлетворительные объяснения по запросу о печатании в департаменте полиции преступных воззваний, призывающих к погромам, и тогда выступил кн. Урусов — депутат от Калужской губернии, занимавший ранее видный пост по Министерству внутр. дел, — и произнес речь, которая произвела потрясающее впечатление подробным раскрытием провокаторской деятельности департамента полиции. Он окончил эту речь заявлением, что подготовка еврейских погромов органами полиции не подлежит сомнению и быть иначе не может, пока руководящая роль в управлении предоставлена людям, которые являются "по воспитанию вахтерами и городовыми, а по убеждениям — погромщиками". Это был прямой намек на Трепова. Заседание 8 июня, в котором была произнесена эта речь Урусова, произвело впечатление крупного политического события. Я был в Петербурге дня через два после этого заседания. В кулуарах Таврического дворца я встретился с Иоллосом, и он, смотря на меня грустными глазами, говорил мне: "Наступает момент, когда надо спросить себя: что же дальше? Заседание 8 июня в любой конституционной стране вызвало бы кризис кабинета. Что же будет у нас?"
Заседания Думы после этого приняли на некоторое время спокойный характер, словно после бури наступила тишина. Однако на самом деле "в сферах" шла тогда большая суета. То было время переговоров относительно образования кабинета из представителей думского большинства. Почин принадлежал правящим сферам. Говорили, что это замысел Трепова, который думал этим ускорить крушение Думы. Шли слухи о возможности сформирования кабинета Муромцева. Слухи эти проникли даже и в печать. 16 июня в "Русских ведомостях" появился предположительный список будущих министров из среды общественных деятелей. Как будто повеяло близостью какого-то перелома.
В это время я уехал на лето за границу и поселился на острове Рюгене. Чувствовалась потребность освежиться, отдохнуть после этой зимы, в течение которой пришлось израсходовать столько нервной силы и на предвыборных митингах, и на заседаниях центрального комитета партии при налаживании работ в открывавшейся Государственной думе. Итак, я был вдали от родины вплоть до осени 1906 г. и лишь по газетам следил за трагедией Думы. Я видел, что в течение полутора недель в середине июня в газетах все еще появлялись отголоски каких-то неясных комбинаций насчет переустройства кабинета, в то время как в Думе шла пикировка между разными фракциями в связи с обсуждением выдвинутых к.д. законопроектов о гражданском равенстве и о собраниях. Затем опять пролетел шквал: Дума вотировала законопроект об отмене смертной казни, и при этом опять разыгралась яростная сцена по адресу того же Павлова: он собирался выступить с объяснениями от имени военного министерства, но при его появлении на трибуне разразилась такая буря криков: "Вон, долой, палач!", — что он так и не мог воспользоваться словом и, смертельно бледный, оставил залу заседания. Вскоре за тем даже из своего далека по одним газетам я мог почувствовать, что политический флирт правящих сфер с думской оппозицией оборвался, и над Думой нависает грозовая туча. Всякие сообщения о переговорах насчет переустройства кабинета сразу прекратились. В Думе с 26 по 30 июня шли резкие прения о белостокском погроме. Потом появилось вдруг нечто совершенно изумительное: правительство опубликовало официальное сообщение, которое нельзя было понять иначе как призыв к населению восстать против Думы. Дума обвинялась в пренебрежении народными интересами ввиду того, что она отвергла предложения правительства по земельному вопросу и вместо того выдвинула требование принудительного отчуждения частных земель. После указаний на гибельность этого принципа и на невыгодность его для самих крестьян в сообщении высказывалась мысль, что не от Думы крестьянство получит удовлетворение своих интересов, а от царского правительства.
Создавалось необычайное положение. Правительство официально объявляло Думу — законный орган законодательной власти — скопищем людей, противящихся царской воле. Положение еще более осложнилось тем, что в правительственном сообщении неверно были переданы факты, касающиеся хода обсуждения в Думе земельного вопроса, и предположения думской аграрной комиссии были изложены извращенно, с неверным указанием на то, что думская комиссия предполагает распространить принудительное отчуждение и на крестьянские надельные земли.
Могла ли Дума оставить без внимания это выступление правительства? Конечно, это было немыслимо. Сначала в Думе возникла мысль реагировать на правительственное сообщение в форме запроса. Затем одержало верх предложение Кузьмина-Караваева, чтобы Дума со своей стороны выступила с обращением к населению для восстановления истины о положении в Думе земельного вопроса. После долгих прений был выработан и принят текст такого обращения, изложенный в самых спокойных и лояльных выражениях и заканчивавшийся призывом к населению мирно ожидать законодательного разрешения земельной реформы. Вот за это-то "обращение Думы к населению" власть и ухватилась как за предлог для решенного, конечно, уже ранее роспуска Думы. "Обращение к населению" было признано революционным актом, дерзостным выступлением Думы из пределов ее полномочий.
11 июля утром я пошел на пристань, к которой приставали прибывавшие на о. Рюгет морские пароходы. Пристань возвышалась над уровнем берега. Всходя на нее по деревянной лестнице, я издали видел, что наверху на столбе треплется по ветру какая-то приколотая к столбу бумажка. Я подошел и увидел, что то была экстренная телеграмма из Берлина, гласившая: "Государственная дума распущена в ночь с 8 на 10-е июля. Горемыкин отставлен от должности председателя Совета министров. На эту должность назначен Столыпин".
Итак, кризис разрешился вполне самобытным способом. При коллизии парламента с кабинетом — или распускается парламент, или уходит в отставку кабинет. Здесь был использован третий путь: сразу и Думу распустили и кабинет отставили.
Что же будет дальше? С каким нетерпением ожидались в этот день газеты! Лишь постепенно из отрывочных, явно невольно дефектных газетных сообщений можно было составить себе представление о том, что произошло при роспуске Думы. И только уже вернувшись к осени в Москву, узнал я о всех подробностях составления "Выборгского воззвания".
Конечно, этот шаг был ошибкой. И ошибка состояла прежде всего в неправильном учете психологии момента.
В Государственной думе во время громовых речей с осуждением деятельности правительства столько раз возглашалось, что народные массы кипят пылом революционной страсти и только факт существования Думы удерживает еще эти массы от революционного взрыва, — что в конце концов многие стали считать это положение несомнительной аксиомой. И там, в Выборге, царило убеждение, что в ближайшие же дни неминуемо разразиться революционный взрыв в стране. Ввиду такой перспективы заключавшийся в "Выборгском воззвании" призыв к пассивному сопротивлению в виде отказа от поставки рекрут и внесения налогов являлся ведь, в сущности, актом политической умеренности и стремления ввести поток народного негодования в возможно более закономерные пределы. Противники "Выборгского воззвания" часто называли его "холостым выстрелом". Однако этот холостой выстрел нанес сильную рану… только не тем, для кого он предназначался, не руководителям правительственной политики, а партии к.д., виднейшие деятели которой, бывшие членами первой Думы и подписавшие это воззвание, тем самым утратили право на продолжение парламентской деятельности. Из всех к.д., бывших в первой Думе, во вторую и следующие Думы мог войти только Родичев, потому что в момент роспуска первой Думы и подписания "Выборгского воззвания" он находился в Англии в составе депутации от Думы, отправленной на собрание международного парламентского союза.
Первая Государственная дума просуществовала всего 72 дня. Это — не более как миг в вихре событий, проносившихся тогда над Россией. Но этот миг был полон трагического значения для дальнейших судеб нашей родины. Весь смысл этого трагизма был понят тогда очень немногими. Одни приветствовали гибель первой Думы как победу любезного им старого порядка над революционной смутой. Это были те, кто видели в "смуте" не более как озорство мятежников, отравленных революционной заразой, и полагали, что все это "озорство" рассеется как дым, лишь только власть как следует сожмет свой грозный кулак. Другие не жалели о разгоне Думы, убеждая самих себя в том, что этот разгон послужит лишь к ускорению революционного переворота, которым старый порядок будет сметен целиком, без остатка. Это были те, кто не дорожили Думой самой по себе и смотрели на нее лишь как на трибуну, с которой можно было на всю Россию произносить речи, революционизировавшие страну. Но были и третьи, для которых гибель Думы означала великое несчастье, чреватое в недалеком будущем страшными последствиями. Эго были те, кто смотрели на Думу как на попытку ввести в закономерное русло работу над возможно более удовлетворительным разрешением острых и жгучих вопросов, выдвинутых на очередь всей совокупностью жизненных условий данного момента. Срыв этой попытки сулил, с их точки зрения, неминуемые страшные потрясения, исход которых предвидеть было очень трудно. Эти потрясения могли наступить и не тотчас, а чрез известное время, но миновать их они считали невозможным — при отсутствии у правящей власти готовности стать на путь смелых и широких преобразований, соответственных требованиям времени. Разгон Думы показывал, что власть этой готовности нисколько не обнаруживает, а то обстоятельство, что ближайшим предлогом для роспуска Думы было избрано разногласие правительства и Думы по земельному вопросу, было полно показательного значения: этим подчеркивалось, что власть, цепляясь за старый порядок, заключает прочный союз с той частью землевладельческого класса, которая пуще всего будет противиться социальным реформам. И не успело еще остыть впечатление от разгона Думы, как новое трагическое событие еще сильнее подчеркнуло эту связь политической борьбы со жгучими социальными вопросами. 18 июля в Териоках выстрелом из-за угла был убит Герценштейн — депутат, выдвинувшийся в Думе самыми яркими выступлениями против представителей правительства именно по вопросу об аграрной реформе. Времена Гракхов в древнем Риме вставали в памяти при зловещем известии об этом убийстве. Герценштейн вовсе не был революционным агитатором и демагогом. Он был щепетильно добросовестным реальным политиком по своему умонастроению и прекрасным знатоком социально-экономических вопросов по своей научной эрудиции. Но именно этим-то он и был особенно опасен для тех, кто не желал ничем поступиться из своих жизненных преимуществ для умиротворения страны и ради общегосударственных интересов. Жертва была намечена очень обдуманно. Началось судебное расследование убийства. Очень скоро этим расследованием было выяснено, что исполнителями кровавого замысла были агенты "Союза русского народа" — погромно-реакционной организации. Следователи начали уже добираться и до тех лиц, от которых исходил самый замысел. Но тут работа судебных властей была прервана по распоряжению свыше, и тайна убийства так и осталась нераскрытой до конца.
II
Конец лета и начало осени 1906 г. ознаменовались бурными революционными эксцессами и столь же бурным усилением карательных репрессий. В Кронштадте и в Свеаборге разыгрались настоящие военные восстания, сопровождавшиеся зверским убийством солдатами и матросами всех офицеров. Террористические акты беспрерывно следовали один за другим: убийство варшавского генерал-губернатора Вонлярлярского, убийства генералов Мина, Козлова, покушение на Скалона, Каульбарса и проч. и проч. 12 августа террористы проникли на дачу Столыпина на Каменном острове в приемный день и бросили там разрывной снаряд ужасной силы. Столыпин остался жив и невредим, но его дети были искалечены, и большое количество людей, находившихся в тот момент на даче, было убито.
19 августа в порядке 87 ст. был издан закон о военно-полевых судах для местностей, объявляемых на военном положении или на положении чрезвычайной охраны. По этому закону в таких местностях военно-полевому суду мог быть предан человек, учинивший любое преступление, если только совершение его было очевидно и потому не нуждалось в расследовании. Такой суд открывает свои действия немедленно по открытии преступления, и приговор, им вынесенный, немедленно представляется на утверждение ген. — губернатора или командующего войсками и тотчас приводится в исполнение. Сплошь да рядом — в порядке ускоренного судопроизводства, при отсутствии защиты — приговаривались к смертной казни. Военно-полевые суды получили тогда самое усиленное применение, и таким образом весь период времени между роспуском первой и созывом второй Думы был наполнен кровавой борьбой двух терроров — подпольного и правительственного. В такой-то обстановке приходилось готовиться ко второй Думе и вести новую избирательную кампанию.
Я приехал осенью в Москву из-за границы с намерением возобновить свои научные работы и погрузиться в писание второй диссертации. Однако эти мечты тотчас разлетелись прахом, и еще на целый год пришлось мне отложить их осуществление. Вернувшись в Россию, я понял, что в этот напряженнейший момент исторической жизни нечего было и думать отойти от выполнения обязательств, которые вытекали из моей связи с к.д. партией.
В начале августа Столыпин сделал попытку ввести в состав своего кабинета некоторых умеренно-либеральных общественных деятелей. Он вступил в переговоры с Гейденом, Шиповым, кн. Е. Трубецким, Кони, проф. Виноградовым, М. Стаховичем. Эти лица не отвергали предложения принципиально и бесповоротно, но ставили условие, чтобы общественным деятелям в кабинете было предоставлено не менее семи мест, дабы они могли оказывать реальное влияние на политику кабинета. На это условие Столыпин не шел, а общественные деятели, к которым он обращался, не желали взять на себя роль легкой закраски бюрократического кабинета. Так ничего и не вышло из этих переговоров.
К осени выяснилось, что, вопреки пессимистическим предсказаниям многих, правительство решило непременно созвать вторую Думу в начале 1907 года. Итак, предстояло готовиться к новым выборам. Было ясно, что эти выборы будут происходить при гораздо более сложной обстановке, нежели предшествующие. Во-первых, радикальные социалистические партии на этот раз совершенно отбросили тактику бойкота. Надо сказать, что уже и в выборах в первую Думу кавказские с.-д. меньшевики в конце концов приняли участие и провели на них небольшую кучку своих депутатов. Теперь же и с.-p., и н.-с., и с.-д. большевики решили отказаться от бойкота Думы, и возникала мысль — во многих местах и осуществившаяся — о заключении предвыборного блока всех партий левее к.д.; если не ошибаюсь, только твердокаменные большевики от этого блокирования отказались.
В то же самое время и крайне правые гораздо энергичнее готовились теперь к проведению в Думу своих депутатов. Разгон первой Думы они учитывали как признак для себя благоприятный и собирались нанести последний удар и радикалам и либералам. Грингмут, Шмаков, Никольский и другие ораторы реакционного направления стали устраивать шумные митинги в провинциальных городах, а затем в Киеве собрался открытый разрешенный властью съезд "Союза русского народа", на котором произносились самые воинственные речи с требованиями восстановления самодержавия.
А в конституционных группах, стоявших правее к.д., обнаружился раскол. Шипов, Гейден, М. Стахович вышли из Союза 17 октября, т. е. откололись от Гучкова и составили партию "Мирного обновления", к которой примкнул и Е.Н. Трубецкой. То была группа, желавшая занять промежуточное положение между октябристами и кадетами, — по отношению к программным положениям склонявшаяся более к к.д., а по отношению к тактике ближе стоявшая к октябристам, причем важнейшее значение имело ее отрицательное отношение к "Выборгскому воззванию".
Было ясно, что ввиду сложности этой политической обстановки положение партии к.д. будет еще более трудным, нежели в предшествующую избирательную кампанию. Ей предстояло выдержать перекрестный огонь слева и справа. А в то же время власть явно решила сколь возможно сильнее стеснить свободу ее деятельности: "Вырвать кадетское жало" — таким крылатым словечком обозначена была тогда задача администрации в ее попытках воздействовать на предвыборную кампанию. Прежде всего к.-д. партии было отказано в регистрации ее устава. Затем последовало воспрещение созвать IV съезд партии. Между тем съезд был совершенно необходим. Партия должна была установить и выразить свое отношение к деятельности своей фракции в первой Думе и наметить директивы для будущего, а главное — необходимо было вырешить столь всех волновавший и вызвавший большие споры вопрос о "Выборгском воззвании". "Воззвание" кое-где распространялось, и хотя практического последствия отсюда никакого не получалось, но уличенных в распространении арестовывали и привлекали к ответственности.
Так как в разрешении съезда было отказано, — второй и третий съезды собирались в Петербурге открыто, — то было решено собрать съезд в Гельсингфорсе без разрешения. Съезд и состоялся там 24–28 сентября. Все приехавшие туда члены съезда — их набралось довольно много — заняли целую гостиницу. Приятно было провести несколько дней в этой дружной компании. Конечно, гвоздем съезда был вопрос о "Выборгском воззвании". В сущности, не было сомнения в том, что это "Воззвание" утратило всякий смысл, раз только стало известно, что Дума будет созвана и что правительство никакого coup d’etat не замышляет. В ЦК прошел проект резолюции, смысл которого сводился к тому, что самая идея пассивного сопротивления на случай нарушения властью конституции признается правильной, но при данных обстоятельствах нет основания применять этот прием политической борьбы. Этот проект резолюции и был предложен съезду. Прения длились два дня. Многие в горячих речах представляли дело так, что отказ от применения "Выборгского воззвания" будет равносилен решению идти в Каноссу и нанесет непоправимый удар политическому авторитету партии. Пламенную речь в защиту резолюции, предложенной ЦК, произнес Родичев. Против резолюции и за применение "Выборгского воззвания" горячо говорили Колюбакин и Мандельштам. И.И. Петрункевич выступил с энергическим призывом к тому, чтобы все члены съезда прониклись стремлением избежать раскола и найти согласительное решение. Выступил туг и я и, подвергнув обстоятельной критике соображения противников резолюции, настаивал на том, что успеха в политической борьбе надо искать не в судорожных вспышках, а в планомерном и терпеливо-устойчивом устремлении к своим целям, не смущаясь необходимыми временными остановками. Эта моя речь имела большой успех. За резолюцию говорили Владимир Гессен и Струве, и прения заключились пространным ответом Милюкова всем, кто не соглашался с предложением ЦК. Резолюция ЦК прошла громадным большинством голосов. Этим и был исчерпан эпизод с "Выборгским воззванием", вообще не принадлежащий, по моему мнению, к числу удачных моментов в деятельности к.д. партии.
Преследований за участие в нелегальном Гельсингфорском съезде не было, но заикаться о нем в публичных собраниях строжайше воспрещалось, хотя газеты и печатали сведения о ходе съезда. В октябре к.д. партия открыла в Москве политический клуб в помещении Политехнического музея, и на открытии его блестящую речь произнес Кокошкин, которому, как члену I Думы от города Москвы, были устроены шумные овации. Открылся также ряд маленьких клубов в различных районах Москвы. В середине ноября все эти клубы были закрыты по распоряжению московского градоначальника. А в то же время в Петербурге, в Михайловском манеже, состоялось торжественное парадное освящение знамен "Союза русского народа", и на этом торжестве погромно-реакционной организации присутствовали петербургский градоначальник и митрополит.
Все предвещало скорое наступление выборной кампании. Столыпин спешил до созыва Думы провести по 87 ст. законодательные меры, которые должны были, по его мнению, выкурить из деревни революционный дух, противопоставив ему крепкую группу независимых от общины крестьян — земельных собственников. 9 ноября вышел известный указ о мерах, облегчающих выход из общины и образование крестьянских хуторов. А затем, уже непосредственно в связи с предстоявшими выборами, сенат начал целыми пачками издавать "разъяснения" к различным статьям Положения о выборах, и эти "разъяснения" совокупно с циркулярами Министерства внутренних дел все были направлены на существенное стеснение свободы выборов. Наконец в начале декабря был назначен созыв Государственной думы на 20 февраля, и тем самым официально открывался предвыборный период.
Опять пошли бесчисленные митинги. Теперь они были разнообразнее по содержанию дискуссий, ибо, с одной стороны, левые партии, сомкнувшиеся в блок, теперь боролись уже за проведение в Думу своих депутатов и потому посылали на митинги не одних только социал-демократических подростков, но и серьезных ораторов, а с другой стороны, более деятельное участие в предвыборной кампании приняли теперь и те партии, которые стояли правее к.д. Притом же предметом дискуссий служили теперь более определенные, реальные вопросы: ведь пищу для них давало рассмотрение деятельности первой Думы.
Мне опять пришлось чуть ли не ежедневно выступать на митингах. Я был намечен одним из кандидатов во вторую Думу, и, как ни мало эта перспектива привлекала меня, тосковавшего по научным работам, я не видел возможности отклониться от этой гражданской повинности.
Тогда-то я совместно с В.А. Маклаковым составил брошюру "Нападки на партию к.д. и ответы на них", которая могла служить пособием для партийных ораторов при выступлении на митингах. Брошюра была составлена в диалогической форме и потому получила кличку "Кизеветтеровского катехизиса".
Предвыборные дискуссии перед первой Думой носили по преимуществу характер разъяснения и пропаганды программных положений. В сущности, то не была настоящая предвыборная борьба: противниками кадетов на тогдашних митингах выступали представители таких партий, которые сами кандидатов в Думу сознательно не выставляли, а партии, намеревавшиеся конкурировать с кадетами на выборах, от споров с кадетами на митингах уклонялись. Теперь и те и другие поняли свою ошибку. Левые отказались от идеи бойкота Думы, а октябристы несколько собрались с духом и извлекли из предшествующего опыта то поучение, что таинственные невидимки не имеют никаких шансов на успех в политической борьбе. Итак, митинги в большей степени приобрели теперь характер борьбы за определенные кандидатуры.
А другая отличительная черта второй избирательной кампании состояла в том, что теперь власть стала проявлять гораздо больше усилий для оказания своего давления на предвыборную борьбу и на возможный исход выборов. Я уже упоминал о ряде распоряжений в форме сенатских "разъяснений" и министерских циркуляров, касавшихся правил выборной процедуры и направленных на то, чтобы охранительные элементы могли получить при выборах те или другие преимущества перед элементами оппозиционными. А сверх того полиции теперь было предписано деятельнее следить за ходом митингов и энергичнее пресекать речи ораторов, неугодных власти. Конечно, и во все времена первой избирательной кампании на всех митингах присутствовали полицейские агенты. Но, по крайней мере в столицах, они вели себя обычно довольно сдержанно, не считая, конечно, отдельных исключений. Приходит мне туг на память один курьезный эпизод. Был первый митинг, устроенный к.д. партией в самом начале избирательной кампании первой Думы. Председательствовал Н.М. Кишкин. Перед началом митинга предстал перед Кишкиным некий субъект в пиджаке и предъявил бумагу о том, что он откомандирован от полиции для наблюдения за ходом митинга. Подавая бумагу, он взглянул на Кишкина и тотчас проявил признаки крайнего смущения, а Кишкин, посмотрев на него, покровительственно усмехнулся и сказал: "Вот вам столик, садитесь и наблюдайте". И сидел этот наблюдатель все время ниже травы и тише воды, с оторопевшим видом. Потом Кишкин, от души смеясь, объяснил нам суть дела. "Ведь это же мой давний пациент, — говорил он, — лечился в моей лечебнице (у Кишкина была невропатологическая лечебница), но он никогда не говорил мне, что служит при полиции; переконфузился-то как, увидев меня за председательским столом!"
Во вторую избирательную кампанию такие эпизоды были уже невозможны.
Теперь на митингах являлись полицейский пристав, или его помощник, или даже оба вместе в форме, и очень часто прерывали ораторов или и совсем закрывали собрания посреди прений. Удивительно только, как властям не приходило на мысль, что такие меры достигали результата, прямо противоположного тому, на какой они были рассчитаны. Публика возмущалась нарушением свободы прений, а прерванные ораторы пожинали лишь тем больший успех: заманчив ведь плод запретный!
Вмешательства полицейских чинов часто носили характер довольно нелепый и прямо увеселяли публику. Вот одна из характерных сценок. Маклаков выступает на митинге докладчиком и начинает разбирать действия к.д. партии в Думе, употребляя местоимение "мы". "Кто это мы!" — грозно спрашивает пристав, прерывая оратора. "Я и мои единомышленники", — отвечает Маклаков. "Я запрещаю говорить мы, — продолжает пристав, — вы принадлежите к партии к.д., значит, вы говорите о кадетах, а это партия преступная, о ней говорить нельзя". — "Хорошо, вместо мы я буду говорить они". В публике смех, а пристав неожиданно удовлетворяется такой постановкой вопроса.
Такие курьезы объяснялись тем, что пристава — за немногими исключениями — были люди без надлежащего образования и очень плохо разбирались в тонкостях тех вопросов, которые затрагивались в прениях. Всего было хуже, когда появлялся пристав, на мундире которого гордо красовался университетский значок. Это были — самые несносные. Они, видимо, стремились отличиться перед своим начальством умением, что называется, "срезать" патентованного оратора и придирались для этого ко всякому случаю — удобному и неудобному, причем этот самый университетский значок нисколько не предохранял их от сумбурной путаницы в мыслях, но выступали они с этим сумбуром с самоуверенным апломбом. А пристава-"простецы" нередко чувствовали себя довольно растерянно. По-видимому, данные им инструкции не были ясны и определительны для них, и они сплошь да рядом становились в тупик. Как поступить? Проморгаешь какое-нибудь преступное слово оратора — под ответ попадешь, ибо по митингам ходили в партикулярных одеждах тайные ревизоры и над самими приставами; а сунешься невпопад с замечанием оратору — и можешь в дураках оказаться, он же тебя на смех поднимет… Положение такого "недреманного ока", которое само хорошенько не знало, где именно торчит запрещенная крамола, было не из завидных.
Помню, как-то раз я, излагая на митинге свой доклад, уловил краем уха шепот, которым обменивались пристав и его помощник, сидевшие за столиком у самой кафедры. "Что он, не опасно говорит?" — спрашивал пристав своего помощника. "А черт его знает, — шепотом отвечал помощник, — кажется, пока ничего". Однажды нашелся и такой пристав, который, видимо с отчаяния, подошел ко мне перед началом митинга и сказал: "Уж вы, профессор, будьте так добры, если я вас буду останавливать, не подымайте меня на издевку". Это был старик, редкая седая щетина торчала у него на голове, лицо выражало одну мысль: "Черт бы побрал всю политику, вот она где у меня сидит…" Никак не ожидал этот человек, что на старости лет придется ему раскидывать мозгами над такими неслыханными вопросами, в которых сам черт ногу сломает. Мне по человечеству стало его жаль, и я обещался "не поднимать его на издевку".
Наконец можно было вздохнуть свободно: предвыборная кампания кончилась. В Петербурге и Москве опять полная победа досталась кадетам. От города Москвы прошел в Думу и я вместе с Павлом Долгоруковым, Маклаковым и Тесленко. Открытие Думы было назначено на 20 февраля 1907 г.
Политическая физиономия второй Думы сильно отличалась от первой. Центр вместо кадетов заняли теперь "трудовики": фракция, состоявшая из густой группы крестьянских депутатов, которыми руководили три-четыре интеллигента, в том числе доктора Караваев (потом убитый) и Березин. Впрочем, как увидим, иногда эта крестьянская армия решительно выходила из повиновения своим вождям. Кадеты, сдвинутые с прежних мест "трудовиками", составили во второй Думе левую окраину правого крыла. Правее их шла прослойка из небольшой группы октябристов и умеренных правых, и затем крайне правое крыло составили "истинно русские", т. е. черносотенные депутаты с такими матадорами "Союза русского народа", как Пуришкевич, Келеповский, Крушеван. На правой окраине левого крыла находилась небольшая кучка народных социалистов (во главе их были Волк-Карачевский, умерший при большевиках в тюрьме, и Демьянов, умерший в эмиграции в Праге), затем следовали социалисты-революционеры и крайне левое крыло было занято социалистами-демократами: меньшевиками и большевиками. Лидерами меньшевиков были грузины Церетели и Джапаридзе, а от большевиков всего чаще выступал Алексинский. Чрезвычайно оригинальное явление представлял собою депутат Наливкин: вице-губернатор одной из среднеазиатских областей и автор дельных научно-географических работ, вошедший в состав большевистской фракции. Когда он защищал с думской трибуны позицию социал-демократов, не упуская случая при этом поставить на вид свое вице-губернаторство, это всегда производило эффект чрезвычайный.
Итак, вторая Дума по своему политическому составу была значительно левее первой, но в то же время в ней была темпераментная и шумная группа крайних правых, которые совсем отсутствовали в первой Думе. Конституционалисты-демократы не могли уже рассчитывать на ту руководящую роль, которая принадлежала им в первой Думе. Тем не менее роль им предстояла довольно значительная. Ни одна фракция не имела в своей среде людей, настолько подготовленных к парламентской деятельности, каких было немало во фракции к.д. И все чувствовали, что без к.д. не удастся наладить думской работы. Вот почему и председатель Думы (Головин), и секретарь Думы (Челноков) были избраны из фракции к.д., хотя от намерения провести своего кандидата и на место одного из товарищей председателя кадетам пришлось отказаться вследствие несогласия на это других фракций и в товарищи председателя были избраны "трудовик" Березин и беспартийный Познанский. Во всех думских комиссиях кадеты играли очень значительную роль, точно так же, как и в общих собраниях Думы в общем направлении дел многое зависело от выступлений кадетских ораторов, среди которых была такая унаследованная от первой Думы ораторская сила, как Родичев, и такой блестящий по ораторским и тактическим дарованиям новый депутат, как Маклаков, и еще ряд других выдающихся юристов и экономистов (Тесленко, Пергамент, два Гессена, Струве, Булгаков и др.). Кузьмин-Караваев не принадлежал к парии к.д., но по духу он, конечно, шел с ней рука об руку во всех основных вопросах. Веская роль принадлежала вступившему в партию к.д. Кутлеру, имевшему большой служебный опыт и ушедшему из рядов высшего чиновничества после отвержения составленного им проекта аграрной реформы, почти совпадавшего с аграрной программой партии к.д. Был тут и впервые вступавший на парламентское поприще Шингарев, впоследствии уже в третьей и в четвертой Думах выросший в крупного парламентского деятеля, всегда выступавшего одним из главных оппонентов Коковцова при обсуждении бюджета.
Итак, фракция к.д. и во второй Думе располагала достаточными силами. Но теперь ее задача была очень трудна и неблагодарна. На ее долю выпадали ответственные усилия, направляемые на укрепление авторитета народного представительства, а между тем руль второй Думы находился вовсе не в ее руках, и ей было очень нелегко проводить те постановления, которые ей представлялись необходимыми, среди господствовавшего во второй Думе разброда, вытекавшего из крайней дробности ее политического состава. Было несколько очень критических моментов в жизни второй Думы, когда вообще оказывалось невозможным достигнуть какого-либо определенного большинства по вопросам первостепенной важности или когда сформирование такого большинства зависело всецело от того, на чью сторону склонится "польское коло", — небольшая группа депутатов от губерний царства Польского.
Перед открытием второй Думы со всех сторон слышались указания на необходимость "беречь Думу", т. е. заботливо воздерживаться от резких демонстраций, которые могли бы вызвать ее довременный роспуск. Крестьянские депутаты только и говорили о "бережении Думы" и ссылались на то, что крестьянство, пославшее их в Думу, хочет, чтобы Дума добилась для крестьян земли и достигала бы этой цели настойчиво, но терпеливо и не "лезла бы на рожон" из-за шумных демонстраций. Интеллигентные лидеры тех левых фракций, которые стремились играть роль выразителей желаний и потребностей крестьянских масс, повторяли вслед за крестьянскими депутатами тот же лозунг "беречь Думу". Тогда получило популярность рассуждение, что вместо "штурма власти", которым занималась первая Дума, теперь надо вести "осаду власти" — осмотрительную и терпеливую, не давая правительству вызывать Думу на рискованные шаги, как это произошло с первой Думой в эпизоде с воззванием по аграрному опросу. Могло казаться, что это настроение "бережения Думы" должно было перенести центр тяжести думской деятельности на законодательную работу, что соответствовало тактической линии партии к.д.
Несмотря на все это, требовалось много наивного прекраснодушия, чтобы окрыляться надеждой на то, что вторая Дума счастливо минует опасные подводные камни, которыми был усеян ее фарватер. Опасности, грозившие второй Думе, были многочисленны и многообразны. Во-первых, во второй Думе было два крайних крыла: черносотенцы и социал-демократы, — которые шли в Думу с определенным намерением, прямо противоположным лозунгу "бережения Думы". Те и другие, но по совершенно различным мотивам, стремились не беречь Думу, а вызвать ее разгон, взорвать изнутри и в целом ряде случаев готовы были для этой цели протянуть друг другу руки. Черносотенцы с Пуришкевичем во главе то и дело устраивали для этого неприличнейшие скандалы, дабы дискредитировать Думу, а социал-демократы, с одной стороны, подчеркивали в речах, что они не ставят Думу ни в грош, а с другой стороны, подбрасывали Думе апельсинные корки в виде разных рискованных предложений демонстративного характера вразрез с решениями всех думских фракций[18].
Все это было, однако, еще не так опасно, если бы прочие фракции, за исключением двух крайних крыльев, могли объединиться вплотную около некоторой общей линии и если бы сама власть обнаружила готовность пойти на существенные уступки в основном вопросе — в земельном.
Крестьянство хотело "беречь Думу" в надежде таким путем получить землю. Но требование земли в правящих сферах как раз и принималось за недопустимое и опаснейшее проявление революционного духа. Широкая постановка аграрной реформы в легальной и закономерной форме парламентского законопроекта принималась "наверху" как самая ужасная из голов революционной гидры. Столыпин, старавшийся в противоположность Горемыкину стать в позу конституционного министра, — насколько это было можно при необходимости для него считаться с антиконституционными течениями высших сфер, от которых он зависел, — в вопросе аграрном, в сущности, повторил горемыкинское "недопустимо" по отношению к принципу принудительного отчуждения и сводил земельную проблему к замене общинного землевладения хуторами. К этой основной идее Столыпина можно относиться как угодно, но и те, кто видели в ней для будущего ключ к разрешению социального вопроса, должны были бы понять, что для данного момента необходимость прирезки земли к крестьянским владениям оставалась в полной силе и проведение этой меры в широких размерах законодательным путем могло бы сыграть решающую роль в предотвращении катастрофы, жертвою которой через несколько лет стала Россия.
Однако в этом именно пункте между властью и общественными стремлениями стояла глухая стена, и пробить в ней брешь "бережением Думы" было безнадежно. Наконец, ко всему сказанному надо прибавить еще и то, что лидеры социалистических партий, хотя и собирались "беречь Думу", но не думали для этого поступаться некоторыми, как бы сказать, формами социалистического этикета. Так, когда в Думу был внесен бюджет, социалисты-революционеры вместе с социалистами-демократами настаивали на том, чтобы Дума отвергла бюджет en bloc [целиком (фр)], не передавая его в комиссию. Точно так же и при внесении в Думу законопроекта о военном контингенте левое крыло голосовало за отвержение законопроекта. Конечно, все это была вода на мельницу тех партий в правящих сферах, которые только и мечтали что о скорейшем роспуске Думы. Сами левые это понимали и этого не желали, но не считали возможным выйти из пределов социалистического этикета. Перед голосованием законопроекта о призыве новобранцев некоторые члены фракции с.-р. подходили к нам, кадетам, и говорили: "Господа, вся надежда на вас, пожалуйста, голосуйте все дружно за принятие законопроекта, мы-то ведь, как социалисты, за него голосовать не можем, а если проект провалится, то Думе несдобровать". Мы отвечали: "За проект мы будем голосовать и без ваших просьб, но вот что любопытно — будете ли вы, как социалисты, нас за это ругать в ваших органах?" — "Конечно, будем", — отвечали они.
Итак, несмотря на лозунг "беречь Думу", никак нельзя было рассчитывать на ее долговечность. Крайние правые с самого начала откровенно вопияли: "Долой Думу". Через восемь дней по открытии второй Думы главный совет "Союза русского народа" выпустил циркуляр, в котором говорилось: "Когда в "Русском знамени" (органе "Союза русского народа") на первой странице появится знак креста, начинайте посылать настойчивые телеграммы государю и Столыпину с требованием роспуска Думы и изменения избирательного закона". А страницы "Московских ведомостей" непрерывно пестрели сакраментальными словами: "Долой Думу". В самой Думе крайние правые то устраивали хулиганские скандалы, попирая правила самого элементарного приличия, — особенно усердствовал по этой части Пуришкевич, — то выступали с явно провокационными предложениями, вызывая Думу на рискованные для судьбы Думы шаги. А крайние левые раздваивались между теоретическим признанием необходимости беречь Думу и всегдашней готовностью фактически дать волю революционному темпераменту и ни в чем не отступить от требований партийного этикета.
Все это делало чрезвычайно тягостной работу в Думе. Сознание, что Дума висит на волоске; полное отсутствие определенности в направлении думских работ; впечатление тяжелого сумбура от постоянно меняющегося соотношения многочисленных фракций, на которые Дума была раздроблена; бесконечная тягучесть междуфракционных совещаний и крайняя неустойчивость их решений, — бывало, чуть ли не всю ночь договариваемся мы с "трудовиками", договоримся наконец до общего решения — глядь: наутро все уже пошло насмарку; тяжелая атмосфера междуфракционной грызни на общих собраниях Думы; неприличные скандалы черносотенцев — все это выматывало душу, доводя ее до изнурения.
Предшествующими замечаниями я, в сущности, уже очертил внутреннюю историю второй Думы, и теперь достаточно будет лишь вкратце напомнить главнейшие моменты внешнего хода ее мимолетного существования.
Вторая Дума открылась 20 февраля 1907 г. При чтении высочайшего указа об открытии Думы вся оппозиция — и к.д. в том числе — осталась сидеть. 2 марта, когда ожидалось прочтение правительственной декларации, перед самым заседанием обрушился потолок в зале заседаний. Совершись этот обвал на полчаса позже, когда депутаты уже заняли бы свои места, — и произошла бы катастрофа с немалым количеством человеческих жертв. Я пошел посмотреть на картину разрушения. Многие места депутатов были завалены грудою обломков, низвергнувшихся сверху. Я увидел Крушевана — знаменитого восхвалите ля еврейских погромов. Он стоял и смотрел на картину обвала. Низкого роста, крепкий и приземистый, с коричневым цветом лица и сверкающими белками больших глаз, он бормотал самодовольно: "Хорошо!" — и лицо его светилось удовлетворенностью. Чему он радовался?
6 марта Столыпин прочел свою декларацию. В противоположность Горемыкину, он заявил о целом ряде законопроектов, изготовленных правительством для внесения в Думу. Он приглашал Думу найти общий язык с правительством и пригрозил приостановкой судейской несменяемости в случае попустительства судов по отношению к политическим преступлениям. К.д., трудовики, н.-с. и с.-р. заранее уговорились встретить декларацию правительства молчанием во избежание острых столкновений. С.-д. к этому уговору не примкнули. Церетели выступил с критикой правительственных репрессий, и Столыпин ответил на это своей известной фразой: "Вы хотите сказать правительству "руки вверх", я отвечаю на это — "не запугаете"!"
Тотчас после этого из Москвы пришло зловещее известие. Выстрелом из-за угла был убит редактор "Русских ведомостей" Иоллос. Это было продолжением дела, начатого убийством Герценштейна. Черносотенный террор выступал на сцену. Еще до моего отъезда из Москвы в Думу Иоллос показывал мне полученные им угрозы с эмблемами "Союза русского народа" и изображением его будущей могилы. "Что же, — сказал он при этом, — может быть, и придется быть убитым". А у меня самого лежал в кармане адресованный на мое имя конверт, в котором была вложена четвертушка бумаги с изображением моей будущей могилы и подписью: "Вот что ждет тебя, если ты осмелишься принять выбор в Думу". Любопытно, что лишь только я был избран в Думу, я получил письменные предложения от нескольких обществ страхования жизни, которые так прямо и начинались: "Так как вы избраны в члены Думы, то вам необходимо застраховать вашу жизнь". В Думе многие члены к.д. фракции были засыпаны анонимными письменными угрозами кровавой расправой. Мы не придавали им значения. Но весть об убийстве Иоллоса показала, что дело обстоит серьезнее, чем мы думали. Я поехал в Москву на похороны Иоллоса. В моем кабинете меня ожидал конверт с угрозой, что меня убьют, если я осмелюсь явиться на похороны. А затем меня вызвал судебный следователь и показал мне отобранную у убийцы Иоллоса книжку, где рядом с адресом Иоллоса был написан карандашом мой адрес. На похороны я, конечно, пошел, и все обошлось благополучно.
Впоследствии выяснилось, что в Иоллоса стрелял рабочий Федотов по подговору члена "Союза русского народа" Казанцева, причем Казанцев свою принадлежность к черносотенной организации от Федотова скрыл, а прикинулся эсером и сказал Федотову, что на него возлагается поручение убить некоего человека, изменившего партии с.-р. Федотов был в отчаянии, узнав, кого он на самом деле убил.
От 7-го по 13 марта Дума была занята хаотически-тягучими прениями о способах обеспечения продовольственной помощи населению и очень яркими и страстными прениями об отмене военно-полевых судов. О продовольственном вопросе во что бы то ни стало желали высказаться чуть ли не все провинциальные депутаты. И каждый из них выносил на трибуну бесконечные рассказы о всевозможных местных неустройствах, касавшихся всяких дел, хотя бы они имели к обсуждаемому вопросу и очень отдаленное отношение. Чувствовалось, что каждый депутат просто спешит удовлетворить своих избирателей, огласив с думской трибуны ту или другую местную злобу дня. Этому провинциальному словесному потоку положил конец Родичев, гневно воскликнувший с трибуны: "О чем мы говорим, господа? Обо всем на свете!" Это подействовало, и Дума приняла предложение Родичева о передаче вопроса в специальную комиссию.
Напротив того, прения о военно-полевых судах были сжаты и дышали ударной силой. Эти суды были введены во время междудумья по 87 ст., и, следовательно, их действие могло бы еще продолжаться в течение двух месяцев, если бы правительство не внесло этого закона на одобрение Думы в течение этого срока. Только по истечении двух месяцев этот закон, при невнесении его в Думу, сам собою утратил бы силу. Но Дума не желала допустить еще двухмесячного продолжения действия этого закона и сделала попытку добиться немедленной отмены его чрез особый законопроект. Маклаков и Тесленко произнесли яркие речи, в которых привели ряд случаев ужасных судебных ошибок, вытекавших с неизбежностью из скоропостижности военно-полевой юстиции, и притом ошибок непоправимых, так как смертные приговоры были немедленно приводимы в исполнение. Представитель октябристов Капустин присоединился к кадетам в осуждении военно-полевых судов. Тем не менее Столыпин заявил, что правительство не прекратит немедленно действия этих судов, а что касается предлагаемого законопроекта, то оно воспользуется месячным сроком для решения вопроса о его направлении. Нужна ли была эта отсрочка по соображениям государственной необходимости? Очевидно — нет, ибо Столыпин так и не внес в Думу закона об установлении военно-полевых судов, изданного в междудумье по 87 ст., и потому через два месяца по открытии II Думы эти суды автоматически прекратились. Ясно, таким образом, что Столыпин не пошел навстречу думскому законопроекту по соображениям, вытекающим не из существа дела, а из условий тактического характера.
20 марта началось обсуждение бюджета. 26 марта Дума постановила передать в комиссию все внесенные в Думу проекты аграрной реформы (проекты к.д., "трудовиков", с.-р., существенно отличавшиеся). Казалось бы, вместе с тем должно было прервать общие прения по аграрному вопросу, впредь до окончания работы комиссии. Но Дума решила, по настоянию "трудовиков" и с.-p., тем не менее продолжать и общие прения, которые, приняв очень тягучий и серый характер, протянулись до конца мая, непроизводительно отняв у Думы много времени. 16 и 17 апреля, — перед пасхальными каникулами, — рассматривался законопроект о военном контингенте. Тут-то и разыгрался тяжелый инцидент: с.-д. Зурабов с трибуны задел армию в оскорбительной форме, а председатель Головин не остановил его вовремя, не уловив рокового выражения. Военный министр Редигер заявил протест и требовал удовлетворения. С большим трудом удалось уладить инцидент, обострявший до крайности положение, и без того острое ввиду отказа всех левых фракций голосовать за принятие военного контингента. В пользу законопроекта могло составиться незначительное большинство лишь при том условии, если "польское коло" примкнет к к.д.[19]. Между тем отвержение законопроекта означало бы явное вступление Думы на революционный путь и должно было бы вызвать неминуемо немедленный роспуск Думы. О лозунге "беречь Думу" левые не забыли, но предпочитали, чтобы в этом случае лозунг был выполнен без их участия, дабы они могли сохранить в чистоте свои партийные ризы. А "трудовики" почти все шли у них на буксире. "Польское коло" нашло нужным подчеркнуть решающее значение своего вотума, и, когда после длинного перерыва заседание уже было объявлено возобновившимся, коло долго еще не появлялось из своей фракционной комнаты, а председатель не начинал заседания, ожидая коло. Наконец польские депутаты появились и заявили, что подадут голоса за принятие контингента. Он и был принят голосами к.д., казаков, мусульман и коло. Формально положение было спасено. Но по существу весь этот инцидент в совокупности давал сильное орудие тем, кто стремился к гибели Думы. Толки о роспуске Думы становились все настойчивее, и под влиянием этих толков Дума перед самыми пасхальными каникулами сделала еще один демонстративный шаг: в заседании 17 апреля, в последний день перед пасхальным перерывом, Дума приняла два не бывшие на повестке законопроекта: об отмене военно-полевых судов и об ассигновании 6 миллионов руб. на помощь голодающим.
Судьба Думы была уже предрешена. У Столыпина имелся подписанный государем указ о роспуске Думы с пробелом для поставления даты. Но Думе было еще дано 1 1/2 месяца жизни. Было ясно, что в Думе и справа и слева имеется много легковоспламеняющихся элементов: стоило еще немного подождать, и эти элементы создадут своими вспышками обстановку, удобную для роспуска. После Пасхи 3 — 10 мая усилиями к.д. фракции чрез Думу был проведен "Наказ", направленный на упорядочение безбрежных прений, не имеющих актуального значения.
7 мая Столыпин сделал в Думе сообщение об открытии заговора на жизнь государя. Дума приняла соответствующую резолюцию, но ни "трудовики", ни все левое крыло при этом не пожелали присутствовать.
10 мая Столыпин счел нужным принять участие в прениях по аграрному вопросу и высказался против принудительного отчуждения как основания аграрной реформы. 15 мая правые потребовали, чтобы Дума приступила к рассмотрению внесенного ими еще в марте предложения об осуждении красного террора. Было ясно, что выдвигается новый подводный камень для Думы. С.-д. и с.-р. вместе с правыми настаивали на обсуждении, и легко было предвидеть, что произойдет сшибка правых с названными левыми фракциями, которая может создать удобные предлога для роспуска Думы. Поэтому к.д. и "трудовики" решили настоятъ на снятии с очереди этого вопроса. В к.д. фракции были голоса за то, чтобы при этом фракция высказалась против террора как системы политической борьбы, но это принято не было. 15 мая вопрос был спят с очереди. Однако через день он выдвинулся снова при рассмотрении вопроса об истязании арестантов в тюрьмах в Прибалтийском крае. И при этом развернулись во всем объеме те самые прения, которые думское большинство с такими усилиями устранило 15 мая. Прения шли в высшей степени возбужденно и немедленно свелись на общую оценку красного и белого террора. Все фракции изготовили проекты резолюции. В резолюциях октябристов, к.д. и польского коло были включены фразы с определенным осуждением террористических актов. Всего было поставлено на голосование восемь формул, и ни одна не собрала большинства голосов. Оставалось только констатировать, что Дума оказалась не в состоянии вынести решение по этому вопросу. Уже это было плохо. Но и на этом не остановились. После перерыва — вопреки всем правилам — были возобновлены прения по уже проголосованному вопросу. Центр и правое крыло отказались участвовать в этом нарушении парламентских порядков, и одними левыми принята формула, осуждающая лишь незакономерные действия властей, без всякого упоминания о подпольном терроре.
Все это было на руку сторонникам роспуска Думы. Никто уже не сомневался в том, что Дума доживает последние дни.
Фракция к.д. все же решила сделать новые усилия к тому, чтобы отвлечь Думу от острых инцидентов на путь законодательной деятельности. В 20-х числах мая Дума рассмотрела и отклонила несколько законов репрессивного характера, проведенных по 87 ст. в междудумье. Затем в списке ближайших дел стояли вопросу об отмене смертной казни и об амнистии. Было известно, что крайние правые и крайние левые решили воспользоваться этими вопросами для новых агитационных демонстраций, и в то же время нельзя было сомневаться в том, что проведение этих вопросов через Думу при данной ситуации не даст никаких практических результатов.
Тогда к.д. фракция выступила с предложением снять эти вопросы с очереди и заменить их рассмотрением делового вопроса о реформе местного суда. 24 и 28 мая рассматривалось это предложение к.д. фракции. Оно было встречено негодующими протестами и с крайнего правого и с крайнего левого крыла. И так как лидеры "трудовиков" выступали в этом случае рука об руку с левым крылом, то все как будто указывало на то, что предложение к.д. будет отвергнуто. Но произошло нечто неожиданное. При голосовании вся масса крестьянских депутатов, входивших в "трудовую" группу, дружно примкнула к к.д., покинув своих фракционных лидеров.
Итак, Дума приступила к вопросу о местном суде. Но судьба Думы была уже решена. 1 июня Столыпин предъявил Думе от имени правительства требование удалить из состава Думы 55 членов с.-д. фракции (т. е. всю эту фракцию целиком), привлекаемых к судебной ответственности за организацию преступного заговора и сношения с этой целью с военными частями, и дать согласие на немедленное заключение под стражу 16 лиц из их числа. Столыпин требовал, чтобы Дума тотчас же выполнила все эти требования правительства. Все были ошеломлены. Потребовали перерыва для совещаний по фракциям. Правые, разумеется, высказались за немедленное удовлетворение требований правительства. Левые — за немедленное и полное их отклонение. К.д., беспартийная группа, мусульманская группа и польское коло высказались за предварительное ознакомление со всеми подробностями дела в особой комиссии. В возобновившемся общем заседании Думы до позднего вечера шли горячие прения. В конце концов большинство сложилось за комиссию, причем опять-таки крестьяне-"трудовики" откололись от своих лидеров, примкнувших к левому крылу. На мою долю выпала тяжелая повинность председательствовать в этой комиссии, в которой участвовали, между прочим, такие превосходные юристы, как Маклаков, Тесленко и Кузьмин-Караваев. Мы заседали весь день 2 июня до поздней ночи. Дума одновременно рассматривала в общем собрании законопроект о местном суде, и левые фракции то и дело предлагали прервать эти прения и, ввиду несомненного в ближайшие же дни роспуска Думы, принять ряд постановлений с характером противоправительственных демонстраций, отвергнуть en bloc бюджет и все законы по 87 ст. Однако все эти предложения отклонялись. Дума ожидала доклада комиссии, которой был поставлен срок для завершения ее работы: в 7 часов вечера она должна была представить Думе свой доклад. Это оказалось совершенно невозможным. Прокурор судебной палаты Камышанский представил нам такое сложное следственное производство и, главное, в этом производстве оказалось столько неясных и спорных моментов, что мы по совести не могли вынести своего заключения без продолжительного рассмотрения представленных нам документов. В 7 часов вечера пришлось доложить Думе, что работа комиссии может быть закончена не ранее как к следующему дню, т. е. к 3 июня. И мы продолжали затем нашу работу до поздней ночи. Чем более мы знакомились с документами, предъявленными прокурором, тем яснее становилось, что никакого военного заговора думская с.-д. фракция не организовывала. Так, в Думе Столыпиным было заявлено, что при обыске у с.-д. Озола — члена Думы — найден пакет, адресованный в "военную организацию", а когда Камышанский нам этот пакет предъявил, оказалось, что на пакете было написано просто: "в в.о.", а из бумаг, находившихся в пакете, явствовало, что это "в.о." означает вовсе не "военную организацию", а "виленское отделение с.-д. партии". Вместо обещанных нам политических резолюций, принятых воинскими частями с участием членов Думы c.-д., нам был предъявлен листок почтовой бумаги с написанными на нем тремя тезисами, без заголовка, без подписей, без всяких указаний, кем, когда и для чего эти тезисы были написаны. Мы разошлись в час ночи с 2 на 3 июня с тем, чтобы на следующий день в 12 часов возобновить и закончить работу.
Но сделать этого нам уже не пришлось. Очевидно, Столыпину было сообщено, какого рода доклад комиссия должна будет представить Думе.
И вот утром 3 июня депутаты, подходя к Таврическому дворцу, нашли его ворота запертыми, и на воротах был прибит отпечатанный Высочайший указ о роспуске Думы и о созыве новой Думы на 1 ноября 1907 года. Но этого мало. Совместно с этим указом было опубликовано новое Положение о выборах в Государственную думу. То был уже настоящий coup d’etat [Переворот (фр)]. Изменение закона о выборах подлежало ведению думы, тут же помимо думы закон о выборах изменялся в самом споем существе, в самых основах избирательной системы, и все эти изменения были направлены к одной цели: к обеспечению успеха охранительных элементов на выборах.
Правые ликовали, банкетировали и пили шампанское. Вся думская фракция с.-д. была арестована. Потом их судили и отправили на каторгу. А страна, рядовая масса населения, встретила роспуск Думы и изменение избирательного закона совершенно спокойно. Нигде и ниоткуда не появилось ничего похожего на эксцессы, последовавшие за роспуском первой Думы. Это было доказательство того, что волна революционного настроения, поднявшаяся до кульминационного пункта в 1905 г. и еще державшаяся на значительной высоте в 1906 г., теперь спала совсем. Были люди, полагавшие, что она уже не поднимется вновь, и потому считавшие возможным прийти к заключению, что никаких острых и катастрофических вопросов в составе русской жизни и не имеется, что это не более как призраки, выдуманные смутьянами. Дальнейшие события показали, как жестоко заблуждались люди, так думавшие. Но эти дальнейшие события были еще впереди. А пока наступал — антракт. И Третья Дума явилась выразительницей этого "антракта".
III
После роспуска второй Думы все указывало на то, что момент политического кризиса миновал и предстоят продолжительные политические будни. Это существенно изменяло мое личное отношение к участию в политической деятельности. Я отнюдь не примыкал ко взглядам людей, полагавших, что будничная парламентская работа не имеет значения. Напротив того, я прекрасно понимал, что именно в процессе такой будничной работы парламентаризм может пустить корни в жизни страны, врасти в почву и набраться сил для своего дальнейшего развития. Но я понимал также, что участвовать в такой работе должны люди, чувствующие к ней внутреннее призвание, "политики" по природе. Сам же я по природе вовсе не политик. Я — ученый и писатель. Бывают в жизни страны грозные моменты, когда каждый гражданин обязан, независимо от своего призвания, принять участие в общей политической "страде", если у него имеются к тому хоть какие-нибудь способности. Именно в силу такой обязанности я в 1905–1907 гг. счел своим долгом уйти с головой в дело политической борьбы. Но вихрь улегся. Государственный корабль вступил в тихую воду. И теперь политическую работу можно было предоставить только тем, кто испытывал к ней внутренний вкус и непосредственное влечение. Я вовсе не повернулся спиной к политике. Я по-прежнему участвовал на митингах в третьей избирательной кампании, я ходил на заседания партийных комитетов, наконец, я участвовал в обсуждении политических вопросов как публицист. Но я наотрез отказался ставить свою кандидатуру в Государственную думу тем более, что к.д. партия имела и провела в III Думу прекрасных депутатов от второй курии по городу Москве — В.А. Маклакова и Ф.А. Головина. Первая курия в силу только что сделанных изменений в избирательном законе была обеспечена для октябристов, которые тут и провели впервые своих кандидатов в Думу от города Москвы.
А я разрешил себе наконец ту роскошь, о которой давно мечтал. На весь 1908 г. я погрузился в работу над окончанием второй своей большой научной монографии, которая составила мою вторую диссертацию и которая была посвящена истории Городового положения Екатерины II, изученной мною на основании никем не затронутого дотоле архивного материала. Книга была готова в 1909 г., и весною состоялся диспут. Стоял погожий день. Наполнившая большую университетскую аудиторию публика пестрела цветными весенними нарядами. Милые мои ученики и ученицы убрали мою кафедру цветами. Праздничное оживление господствовало в аудитории, а диспут носил характер непринужденной научной беседы между мною и моими коллегами по кафедре Любавским и Готье. Ключевский на этот раз не мог участвовать в диспуте, находясь в отпуску вне Москвы, по болезни, и только это обстоятельство меня огорчало. У меня осталось от этого дня впечатление как от какого-то светлого момента чистой радости.
Тотчас вслед за диспутом Ключевский внес в факультет предложение об избрании меня в профессора Московского университета, и мне более всего приятно вспомнить, что и в факультете и в Совете это избрание прошло без сучка и задоринки, без малейшего намека на те осложнения и личные препирательства, которыми столь часто сопровождаются академические выборы. Осложнения начались уже в министерстве, но не на академической, а на политической почве, ибо кадетская марка не пользовалась благоволением начальства.
Закончив свои долголетние работы по истории городского самоуправления в России в XVIII столетии, я принялся за новые архивные разыскания, поставив себе обширную задачу: изучить служебное и экономическое положение "гостей Московского государства" — верхнего слоя представителей торгового капитала в XVI–XVII вв. Эта работа занимала меня в течение всех последующих лет до моего изгнания из России. Я собрал громадный и интереснейший архивный материал и уже готовился приступить к его обработке, но революционные события смяли и развеяли мои научные планы. Удастся ли их когда-либо выполнить? Бог весть…
Попутно я занимался еще и другими исследованиями. Московское Купеческое общество вознамерилось выпустить к своему юбилею свою историю на основании документов архива Московской купеческой управы. По приглашению Общества я составил обширный план этой истории, рассчитанный на несколько томов. Лично на себя я взял историю "Гильдии Московского купечества" на рубеже XVIII и XIX столетий. Под этим заглавием я выпустил толстый том, весь основанный на разработанных мною материалах прекрасно устроенного архива Московской купеческой управы. А затем по приглашению нижегородского ярмарочного комитета я составил план обширной, тоже многотомной истории Нижегородской ярмарки и с наслаждением занимался в архиве ярмарочного комитета. До революции успели выпустить только один предварительный том, написанный Мельниковым: общий обзор истории ярмарки, а до более специальных томов, в которых должны были появиться и мои работы, дело так и не дошло, ибо и это обширное научно-историческое предприятие рухнуло в вихре последующих зловещих событий. За время 1910–1915 гг. вышли два тома сборников моих исторических этюдов по различным вопросам внутренней истории России в XVIII и XIX ст.: "Исторические очерки" (1912) и "Исторические отклики" (1915). В первом из этих сборников напечатан, между прочим, мой обширный этюд об отношениях Александра I и Аракчеева. Здесь я высказал несколько положений по догадке, так как, не имея доступа к документам, хранившимся в собственной Е.И.В. библиотеке, не мог подкрепить их вполне документальными данными. И мне было очень приятно найти в вышедшей позднее книге вел. кн. Николая Михайловича об Александре I, занимавшегося в названном архиве, подтверждения моих догадок. Николай Михайлович прямо сослался на меня в своей книге и любезно прислал мне свое произведение. Я слышал потом, что он выражал желание со мной познакомиться и все раздумывал, как бы это устроить: "К нему мне ехать неловко, а, если пригласить его к себе, — вдруг он уклонится?" — говорил он, опасаясь, что "оппозиционный кадет" не захочет знакомиться с великим князем. Он хотел устроить свидание где-нибудь на нейтральной почве, но так и не собрался. Разумеется, мой "кадетизм" нисколько не помешал бы мне войти в сношения с автором многих почтенных исторических работ.
Параллельно с научными работами расширялась и моя педагогическая деятельность. Я читал лекции в университете и на Высших женских курсах, и там и здесь мне приходилось иметь дело с большим количеством превосходной талантливой молодежи, выделявшей из себя немало лиц, обещавших стать впоследствии даровитыми историками. А затем мой друг П.И. Новгородцев, ставший во главе Коммерческого института и в короткое время сумевший сделать из этого института популярнейшее высшее учебное заведение Москвы, пригласил меня читать там курс русской истории. Приятно было работать там в компании с такими людьми, как Шершеневич, И.А. Покровский, Кокошкин, Анисимов, Цннгер и ми. др. Была украшена наша компания и импозантной фигурой председателя первой Думы Муромцева.
Теперь я хочу несколько подробнее сказать еще об одном учебном заведении, возникшем в Москве в те годы, в котором мне пришлось работать очень много с тем увлечением, какое невольно вызывалось необычным складом этого учреждения и важным значением этого учреждения в общественной жизни России. Я разумею Московский городской народный университет имени Шанявского.
Все было в высшей степени своеобразно и незаурядно в истории этого учреждения — и самая личность его основателя, и обстоятельства его возникновения, и последовательный рост его внутренней жизни.
С личности основателя этого университета и позволю себе начать рассказ. Альфонс Леонович Шанявский был поляк по происхождению. При Николае I он, как круглый сирота, попал в число тех польских мальчиков, которые были размещены русским правительством по различным учебным заведениям внутренней России. Шанявскому довелось попасть в кадетский корпус в г. Орле. Россия оказалась для юного Шанявского не мачехой, а истинной матерью, и сам Шанявский полюбил ее настоящей любовью. В корпусе все были расположены к миловидному, добронравному и чрезвычайно способному воспитаннику. Он окончил курс с отличием и был отправлен в Петербург для довершения образования. Там он поступил в академию военного генерального штаба, где также обратил на себя внимание своими блестящими способностями. Он заканчивал курс в знаменательный момент. Начинались шестидесятые годы XIX столетия. Наступала эпоха реформ. И после долгого оцепенения за время николаевской реакции словно электрическая искра пробежала по мыслящей России. Все встрепенулись. Новые веяния, стремление к преображению всей жизни на новых началах охватывали самые разнообразные круги общества. Немало при этом было увлечений, легкомысленных, порой уродливых. Но под этой поверхностной пеной, неизбежной при всяком процессе брожения, развертывались и более глубокие явления, знаменовавшие собою рост общественного самосознания. Две черты представляются мне наиболее характерными для начавшегося тогда умственного движения. Это, во-первых, вера в науку как в великую социальную силу, как в могучую двигательную пружину общественного прогресса; и во-вторых — глубокое убеждение в том, что истинный и прочный прогресс возможен только на почве свободной общественной самодеятельности.
А.Л. Шанявский глубоко впитал в себя эти идеи и на всю жизнь остался их непоколебимым знаменосцем. В этом смысле он должен быть признан типичным "шестидесятником". Но одно теоретическое признание этих истин его не удовлетворяло, содействовать проведению их на практике, послужить такому делу, которое в одно и то же время было бы связано и с идеей распространения научного просвещения, и с идеей общественной самодеятельности — вот что стало заветною мечтою его жизни.
При окончашш Шанявским высшей военной школы профессора возлагали на него надежды как на будущего научного деятеля и предлагали ему остаться при академии для подготовки к профессорскому званию. Первоначально он сам склонялся к принятию такого именно жизненного плана. Но врачи признали петербургский климат губительным для его слабого здоровья и настойчиво советовали ему направиться куда-нибудь подальше от столичных центров. Уступая этим настояниям, он и взял продолжительную служебную командировку в Восточную Сибирь.
Когда человек глубоко захвачен идеей, которая светит ему как маяк на жизненном пути, тогда на руководящую нить такой идеи легко нанизываются многие впечатления от мимо идущей жизненной действительности. Так было и с Шанявским. Сибирские впечатления еще более укрепили его в его заветных мыслях. Там, в Сибири, ему приходилось в связи с служебными обязанностями совершать продолжительные одинокие поездки верхом и во время этих поездок заночевывать под открытым небом, среди леса, наедине с своим конем. Тут-то, в ночной тишине, лицом к лицу с могучей действенной природой, почти не тронутой рукою человека, Шанявский, — как сам он рассказывал впоследствии, — погружался в свои думы. Сильное впечатление производило на него зрелище этого богатства природных даров, раскинутого кругом и остающегося мертвым капиталом, не обращаемого планомерно и целесообразно на удовлетворение потребностей человека. И пред ним неотступно вставал вопрос: что нужно сделать для того, чтобы человек стал в этих суровых краях не рабом, а господином окружающей его природы. Шанявский решал для себя этот вопрос как истинный шестидесятник: надо распространить в населении просвещение, разбросать повсюду семена знания, разбудить дремотствующую мысль. Тут же, в Сибири, Шанявскому пришлось испытать и еще одно впечатление, прямо подтверждающее и другую заветную его идею — о том, что дело распространения просвещения может вестись плодотворно лишь на почве общественной самодеятельности.
Среди забайкальских бурят возникло тогда движение в пользу основания местного учебного заведения для бурятского юношества. Собран был по общественной подписке и нужный для того капитал. Оставалось только получить из центра разрешение на открытие задуманной школы. И вот Министерство народного просвещения, во главе которого тогда уже стоял Дмитрий Толстой, заявило, что разрешение будет дано лишь в том случае, если буряты согласятся завести у себя классическую гимназию с двумя древними языками. Это отнюдь не входило в планы инициаторов и жертвователей из среды бурятского населения. Они мечтали о школе с такой программой преподавания, которая отвечала бы непосредственно практическим местным потребностям. В таком духе и был составлен первоначальный проект школы, в разработке которой, по-видимому, принимал участие и сам Шанявский. Но чиновники на берегах Невы допускали приобщение забайкальских бурят к просвещению не иначе как в форме погружения бурятских юношей в пучину немецких комментариев к творениям Цицерона и Вергилия. Буряты заявили, что на такое дело они не дадут ни копейки. Министерство тоже осталось при своем, и полезное начинание было погублено в самом зародыше.
Этот характерный эпизод произвел на Шанявского сильное впечатление. Мысль о том, что дело народного просвещения для плодотворного своего развития должно быть вверено не бюрократии, а органам общественного самоуправления, предстала теперь перед ним с полною ясностью. План создания вольного университета уже в то время созрел в его голове, и он покидал Сибирь с горячим желанием приложить свою энергию к осуществлению этого плана.
Вскоре по возвращении в Петербург Шанявский женился на Лидии Алексеевне Родственной, одной из пионерок женского движения в России. Это был брак в одно время и по любви, и по идее. Одни и те же заветные мечты манили их обоих, и, соединив свою судьбу, они принялись рука об руку работать над приближением этих благородных мечтаний к практическому выполнению. Об учреждении вольного университета в то время нельзя еще было и помышлять. Ото был идеал неопределенного будущего. Но в ожидании наступления лучших времен супруги Шанявские решали делать все для них возможное для поддержаніи всякого рода общественных образовательных начинаний. Лидия Алексеевна унаследовала от родителей золотые прииски в Сибири. Шанявский взял на себя ведение всех дел по этим предприятиям и, поселившись с женою в Москве, часто ездил в Сибирь. Жили Шанявские очень скромно, обращая большую часть своих доходов на дела благотворительности, а главное, на поддержку общественнообразовательных учреждений. Занимаясь текущими делами, Шанявский не отступался от главной мечты своей жизни — о создании вольного университета. Он только терпеливо и неослабно выжидал наступления в условиях русской жизни благоприятного момента для осуществления этой своей мечты в наиболее чистой ее форме.
И вот наступил 1905 год. Россия превращалась в конституционное государство. Было объявлено о предстоящем созыве народных представителей. Шанявский встрепенулся и решил, что настал давно жданный момент для претворения его мечты в дело. К тому же и надвинувшиеся на него недуги побуждали его торопиться с осуществлением давно задуманных планов. В его мыслях давно уже было решено, что вольный университет, на создание которого он даст нужные средства, должен будет находиться в ведении московского городского общественного самоуправления. Готовясь принести Московской городской думе в дар свое недвижимое имущество в Москве с тем, чтобы на доходы с этого имущества или на капитал, вырученный от его продажи, был создан вольный городской университет, Шанявский считал нужным в самом дарственном акте оговорить основные руководящие начала этого будущего учреждения. Надлежало, таким образом, составить первоначальный проект положения о будущем вольном университете. За советом и помощью в этом деле Шанявский обратился к профессору Александру Ивановичу Чупрову. Уже этот выбор показывает, как глубоко обдумывал Шанявский каждый свой шаг при подготовке главного дела своей жизни. Мы уже знаем, что Александр Иванович Чупров в течение десятилетий был популярнейшей личностью в Москве по своей необычайной отзывчивости на каждое общественное дело, могущее способствовать развитию просвещения, поднятию благосостояния народных масс, расширению общественной свободы. И, разумеется, нельзя было сделать лучшего выбора, намечая лицо, которое могло бы указать наиболее верные пути для проведения в жизнь замысла Шанявского. Как и следовало ожидать, Чупров горячо откликнулся на почин Шапявского. Он ответил Шанявскому обширным письмом, в котором изложил свои взгляды на задачи и желательный характер вольного русского университета. Это письмо, хранившееся в архиве университета, следовало бы целиком напечатать. Мыслей, в нем изложенных, я коснусь ниже в связи с описанием устройства университета имени Шанявского, ибо указания Чупрова во многом были восприняты при организации этого учреждения. Сам Чупров не мог, однако, принять участие в этих организационных работах. Он был в это время очень болен, страдал грудной жабой и жил за границей. Вместо себя он указал Шанявскому на Максима Максимовича Ковалевского, который в Париже руководил основанной им там вольной высшей русской школой. Ковалевский немедленно согласился приехать из Парижа в Москву и сгать во главе комиссии, которая должна была выработать проект Положения о вольном университете. В эту комиссию но приглашению Шапявского вошел ряд лиц с высоко авторитетными именами. Тут были профессора Муромцев, Трубецкой, Рот, Мануйлов, Хвостов, Давыдов, Реформатский, Сперанский. Пока комиссия обсуждала основные положения учебного плана, Шанявский вместе с приглашенными им юристами вырабатывал подробности дарственного акта. Вдумчиво и осторожно относился он к задуманному делу. Энтузиаст излюбленной идеи, Шанявский был в то же время испытанным общественным деятелем, хорошо изучившим те условия русской жизни, с которыми необходимо было считаться при всяком общественном начинании. Идеализм убежденного человека сочетался в нем с трезвой деловой практичностью, и эта его особенность сказалась в той предусмотрительности, которую он вложил в дело создания им вольного университета. Он внес в дарственный акт два характерных условия. Первое состояло в том, чтобы Положение об университете непременно было внесено в Государственную думу и утверждено законодательным порядком. Шанявский отлично знал, как переменчивы веяния и настроения в высших административных кругах. Желая обезопасить создаваемое им учреждение от неприятных сюрпризов, порождаемых такой переменчивостью начальственных настроений, Шанявский и считал необходимым сообщить Положению об университете силу закона. Другое условие было не менее характерно. Шанявскнй обозначил в дарственном акте тот крайний срок (были определенно названы год и день), до которого должны были начаться учебные занятия в вольном университете: если к этому дню занятия не откроются, все пожертвованные средства отбираются от Московской городской думы и получают иное назначение. Этим Шанявский хотел оберечь свое создание от губительного действия русской волокиты. Он опасался, как бы все дело просто не было положено под сукно и не застряло бы безнадежно в какой-нибудь инстанции.
Между тем здоровье Шанявского быстро расстраивалось. Он так серьезно расхворался, что врачи опасались за его жизнь. Нужно было спешить с окончанием всех подготовительных действий к принятию Московской городской думой дара Шанявского. Дума должна была избрать комиссию для обсуждения вопроса о принятии дара, заслушать доклад комиссии и вынести соответствующее постановление. Московская городская дума отнеслась с горячим сочувствием к планам Шанявского. По вопросу о принятии его дара среди думских гласных не возникало никакого разномыслия, несмотря на полную новизну и необычайность предстоящего дела: города и земства основывали и ранее низшие и средние школы, но еще не было примера открытия университета при органе общественного самоуправления. Однако, несмотря на то, что вопрос проходил в думе совершенно гладко, все же требовалось известное время для выполнения всей необходимой в таких случаях процедуры. А смерть уже стояла с своей косой у изголовья Шанявского. Но Шанявскнй в конце концов победил смерть. Прежде чем отдаться в ее власть, он успел-таки принять нотариуса и оформить все нужные бумаги. Лишь только он поставил свою подпись под последней бумагой, он впал в глубокий обморок, и через несколько часов его не стало.
Теперь на страже его дела остались его жена Лидия Алексеевна и тот кружок просвещенных общественных деятелей, который стараниями Шанявского тесно сплотился около его идеи. Кроме поименованных выше профессоров, в состав этого кружка входил еще М.В. Сабашников, связанный с Шанявским давнею приязнью. Московская городская дума приняла дар Шанявского и согласилась с теми основными положениями устройства университета, которые были включены Шанявским в условия дара. Но впереди предстояло еще выполнить труднейшую часть задачи. Нужно было провести Положение об университете через законодательные учреждения. Во главе Министерства народного просвещения стоял тогда Кауфман, а товарищем министра был О.П. Герасимов, оба они отнеслись с полным сочувствием к московскому начинанию и обещали все свое содействие к скорейшему прохождению этого дела законодательным порядком. А мы уже знаем, что нужно было торопиться изо всех сил, чтобы поспеть открыть университет к тому предельному сроку, который был обусловлен в дарственном акте Шанявского. Министерство Кауфмана сдержало свое обещание и внесло в ближайшую сессию Государственной думы (это была уже третья Государственная дума) соответствующий законопроект. Проект Положения об университете, представленный Московской городской думой, подвергся в министерском законопроекте немногим легким изменениям, ни одно из которых не затрагивало, однако, условий, выставленных самим жертвователем. Казалось, все шло благополучно и можно было надеяться на благоприятный исход дела. И вдруг стряслась неожиданная беда. Кауфман и Герасимов были отставлены от должностей, и министром народного просвещения был назначен Шварц, заявивший себя еще в бытность его попечителем Московского учебного округа определенным сторонником реакционного направления. Одним из первых действий нового министра было взятие обратно из Государственной думы законопроекта о Московском городском университете для пересмотра и переработки. Можно себе представить, какую тревогу вызвало это известие в кругу тех, кто принимал близко к сердцу начинание Шанявского! Ведь непредвиденная затяжка грозила гибелью всего дела ввиду предельного срока, поставленного жертвователем. Тревога стала еще усиливаться, когда из Петербурга стали приходить вести о тех переменах, которые Шварц решил внести в законопроект своего предшественника. Перемены сводились к усилению зависимости вновь созидаемого университета от органов Министерства народного просвещения в отношении постановки учебного дела: вводилось утверждение преподавателей и программ преподавания попечителем учебного округа, утверждение председателя правления университета министром народного просвещения и т. п. Особенно тяжко было то, что Шварц в своих изменениях посягал и на те условия, которые были заявлены жертвователем в самом дарственном акте и, следовательно, являлись обязательными для дароприемника, т. е. для Московской городской думы. Так, например, Шварц отвергал возможность чтения курсов на различных языках. Главная же опасность заключалась в том, что переработка законопроекта затягивалась и было неизвестно, когда Шварц внесет в Государственную думу свой законопроект. Друзья Шанявского нажимали все доступные пружины для побуждения министра ускорить дело. Вдова Шанявского, несмотря на свой преклонный возраст и тяжелое болезненное состояние, поехала в Петербург, виделась со Столыпиным и получила от него обещание торопить Шварца. Обещание это Столыпин сдержал, и Шварц наконец внес в Третью Думу свой законопроект. Президиум Думы при первой же возможности поспешил поставить на повестку обсуждение законопроекта. И тут оказалось, что дума приперта министром к стене. Шварц заявил, что он не согласится ни на какие поправки к его законопроекту и в случае каких-либо изменений возьмет весь законопроект обратно. А это было бы равносильно гибели всего дела, потому что срок, поставленный Шанявским, был уже не за горами. Государственная дума была поставлена перед дилеммой — либо принять целиком весь проект Шварца, жертвуя в значительной мере принципами университетской автономии и даже не останавливаясь перед нарушением воли жертвователя в некоторых ее частях, либо — похоронить все начинание Шанявского всецело и бесповоротно. Ввиду такого сплетения обстоятельств Лидия Алексеевна Шанявская, как ближайшая истолковательница воли своего мужа, выразила согласие на требуемые изменения в условиях дара и тем облегчила положение дароприемников. В прениях по законопроекту Шварца члены Государственной думы, говорившие с трибуны, горячо выражали чувство возмущения образом действия Шварца и, критикуя по существу изменения, внесенные министром в первоначальный проект, заявили, что они подадут голос за принятие законопроекта только по невозможности лишить Москву и Россию нового просветительного учреждения, идея которого была с такою любовью взлелеяна и выношена Шанявским и близкими к нему благородными деятелями русского просвещения. Прекрасную речь на эту тему сказал член Государственной думы В.А. Маклаков. Едкую отповедь Шварцу дал и П.Н. Милюков. Громы и молнии негодования обрушил на голову министра оратор, говоривший от лица большевистской фракции (не помню его фамилии). "Министр, — говорил оратор-большевик, — просто стремился лишить Москву народного университета, и нет слов для того, чтобы заклеймить это гнусное преступление против русского народа". Не знаю, высказался бы этот оратор в таком смысле, если бы он предвидел, что Шварц, хотя и с урезками, все-таки допустил возникновение в Москве народного университета, а уничтожен был этот университет в самом расцвете его деятельности теми самыми большевиками, от лица которых говорил этот оратор.
По принятии Государственной думой законопроекта Шварца он поступил в Государственный совет, причем и вторая палата приложила все старание к его скорейшему рассмотрению. Там большую и прекрасную речь произнес А.Ф. Кони, всесторонне осветивший общественное значение начинания Шанявского. Наконец законопроект стал законом. До истечения срока, назначенного Шанявским, оставалось около двух или трех месяцев. Теперь московскому кружку друзей Шанявского предстояло развить энергичную деятельность. Предстояло в остающееся до срока короткое время закончить хотя бы первоначальное оборудование университета, найти помещение для канцелярии и чтения лекций, образовать первоначальный состав лекторов, распределить между ними курсы, открыть прием слушателей и проч. и проч. Работа закипела, устроители университета встречали отовсюду полную готовность всячески облегчить им их задачу, все трудности были преодолены, и в самый последний день истекающего срока проф. Алексей Федорович Фортунатов прочел-таки первую лекцию в Московском городском народном университете имени Шанявского.
Я изложил вкратце историю нарождения этого университета. Бросим теперь взгляд на основные черты его устройства и его деятельности.
С именем народного университета у нас большею частью соединяется представление о пониженном уровне преподавания, рассчитанном на аудиторию сравнительно мало подготовленную. Устроители и руководители университета имени Шанявского никогда не становились на эту точку зрения. Они смотрели на руководимое ими учреждение не как на суррогат университета, а как на подлинный университет, отличавшийся от университетов обычного типа не уровнем преподавания, а его целями и задачами. Первоначально и сам Шанявский предполагал назвать созидаемый им университет не народным, во избежание недоразумений, связываемых с этим термином, а вольным. Несомненно, в таком наименовании яснее была бы выражена основная идея Шанявского. Но слово вольный было признано неудобным по цензурным соображениям и только по этой причине было оставлено.
Итак, преподавание в университете имени Шанявского ставилось на истинно университетский уровень. Однако это учреждение отнюдь не являлось дублированием государственного университета по составу преподаваемых предметов и по задачам, которые должны были им обслуживаться. В этом отношении проводилась определенная разделительная черта, намеченная еще в том письме А.И. Чупрова, о котором я упоминал выше. Это различие можно формулировать следующим образом: государственные университеты обслуживают потребности самой науки и потребности государственного аппарата. У науки есть свои особые потребности, являющиеся необходимым условием ее преуспеяния и развития, но не имеющие непосредственной, ближайшей связи с интересами широких общественных масс; сюда относится, напр., детальная специализация научных исследований по вопросам, стоящим порою слишком далеко от этих интересов. Представляется правильным, чтобы возможность таких исследований обеспечивалась государством. Потребности государственного аппарата состоят в подготовке образованных людей, пригодных для занятия соответственных должностей, этот аппарат обслуживающих, как-то — судебных деятелей, преподавателей, врачей и т. п. И эта задача, естественно, возлагается на государственные университеты, почему и состав преподаваемых там предметов приспособлен к этого рода потребностям. Что же касается университетов "народных", или "вольных", то перед ними раскрывается иное, весьма обширное поле деятельности вне всякой конкуренции с университетами государственными. Это — обслуживание всех тех потребностей, которые вытекают из ближайшей связи науки с интересами и задачами общественной жизни. Обслуживание потребностей этого рода отнюдь не требует понижения научного уровня преподавания. Дать истинно научное основание для ориентировки в задачах и потребностях, выдвигаемых общественной жизнью, — вот специальное назначение "вольного", или "народного", университета. Но так поставленная задача влечет за собою гораздо большую подвижность и эластичность в составе преподавания, нежели это наблюдается в государственных университетах. Народный университет должен чутко прислушиваться к биению пульса общественной жизни, улавливать назревающие процессы в жизни страны и идти им навстречу, давая научное освещение соответствующим вопросам, организуя нужную научную подготовку для соответствующих деятелей. Планы и программы преподавания в народном университете не должны поэтому представлять собою неподвижную окаменелость, раз навсегда установленную каноническую схему. Они должны разветвляться и видоизменяться параллельно с нарождением новых очередных задач общественного развития.
Именно такой линии держался Московский городской университет имени Шанявского в течение всей своей деятельности. Сообразно с этим он получил довольно сложную структуру. Центральным ядром его являлось так называемое академическое отделение, разделявшееся на группу гуманитарных наук и на группу наук естественных. Это академическое отделение сообщало своим слушателям, как бы сказать, основной фонд академических знаний по соответствующим дисциплинам. Затем это академическое отделение постепенно обрастало так называемыми "циклами", т. е. специальными группами курсов, приурочиваемыми к той или иной очередной общественной задаче. Эти "циклы", состав которых подлежал постоянным модификациям и пополнениям, и были теми щупальцами, которые университет протягивал в различные стороны, нащупывая нарождавшиеся в стране образовательные запросы и стремясь своевременно идти им навстречу соответствующей организацией преподавания. Так, например, большим успехом пользовался цикл библиотековедения, руководимый известной деятельницей на этом поприще Хавкиной; когда в стране стала подниматься волна кооперативного движения, университет организовал цикл курсов по кооперации, послуживший толчком к основанию впоследствии отдельного Кооперативного института в Москве, во главе которого стал С.Н. Прокопович. Не меньшее значение должен был получить и цикл по подготовке деятелей по местному самоуправлению, на разработке которого университет сосредоточивал все большее внимание в последний период своего существования, так же как и цикл школьно-педагогический, руководимый А.Д. Алферовым. В создании и комбинировании этих циклов шла неустанная творческая работа университета, соединявшая университет тесными узами со всей внутренней жизнью страны и быстро завоевывашая ему всероссийскую известность. С самых первых моментов своего существования университет обзавелся и собственной подготовительной средней школой. То был так называемый "маленький Шанявский" — малая лодочка, прицепившаяся к большому кораблю. Мне не приходилось воочию наблюдать, как шло там дело. Знаю только, что все — и учащиеся, и учащие — в этой школе составляли тесную семью, спаянную чувством повышенного патриотизма своей ячейки…
Вскоре после своего возникновения университет имени Шанявского получил блестящий преподавательский персонал. Тут сбылась пословица: "Не бывать счастью, да несчастье помогло". В 1911 году произошел исход из Московского университета многих профессоров и приват-доцентов в виде протеста против грубого нарушения университетской автономии со стороны министра Нассо, заместившего Шварца. Весь этот многочисленный контингент университетских преподавателей, внезапно оставшийся не у дел, и вошел в университет имени Шанявского. Цвет московской профессуры получил возможность отдать свои силы делу городского народного университета, и закипела интенсивная учебная работа. Во главе сложившейся там преподавательской коллегии за все время существования этого университета стоял Николай Васильевич Давыдов. Нужно сказать два слова о симпатичной личности этого незаурядного человека. Почти вся его жизнь прошла в судебном ведомстве. Он выступил на это поприще еще в последние годы существования старого дореформенного суда совсем молодым человеком, только что окончившим университетский курс. На его глазах осуществилась судебная реформа 1864 г., и он остался на всю жизнь неуклонным приверженцем основных начал этой действительно великой реформы. Долгое время он служил в провинции, сначала в прокуратуре, потом в магистратуре, был председателем тульского окружного суда и в периоде этой тульской своей жизни вступил в близкую дружбу с Львом Толстым, которая не прерывалась до самой смерти знаменитого писателя. Эта дружба заслуживает внимания. Ведь Давыдов был убежденным судебным деятелем, а Толстой являлся принципиальным отрицателем суда. И тем не менее Толстой был душевно расположен к Давыдову, уважал и любил его. Из Тулы Давыдов перешел в Москву на пост председателя московского окружного суда, который он занимал в течение довольно долгого времени. Но когда при Щегловитове реакционная ломка судебных уставов Александра II, начатая еще в царствование Александра III, дошла до своего апогея, Давыдов не вынес этой реформы и вышел в отставку. И вот на старости лет он решил вступить в число приват-доцентов Московского университета по кафедре уголовного права и для этого предварительно сдать при юридическом факультете магистерский экзамен. Экзамен он сдал очень легко, потому что всю жизнь прилежно следил за литературой по своей специальности. Пленительные черты его личности скоро выдвинули его на первый план в академической среде.
Он пользовался там общей любовью и нравственным авторитетом. Человек высокой культуры, с разнообразными духовными интересами, тонкий любитель литературы и театра, живой, общительный, остроумный, широко либеральный в лучшем смысле этого слова, обладавший удивительным даром сплачивать вокруг себя людей, легко сглаживать возникавшие у них необоснованные трения, предупреждать пустые разговоры и всех легко и свободно направлять к дружной работе ради общего дела, Давыдов как нельзя более подходил к роли руководителя такого учреждения, как университет имени ІІІянявского, в котором как раз было необходимо объединить людей разнородных направлений на почве академической свободы и терпимости к чужому мнению. Давыдов по всему складу своей природы именно как нельзя лучше умел вызывать в каждом человеке готовность к проявлению не того, что способно разъединять людей, а того, что их соединяет и сплачивает. Это выходило у него как-то само собою, достигалось как-то непроизвольно, силою его общепризнанного нравственного авторитета и прежде всего по той причине, что благородная терпимость лежала в основе его собственной натуры. Я уже упомянул о его близости с Львом Толстым, утвердившейся, несмотря на существенное различие в их взглядах по многим вопросам. Он был в такой же степени близок со многими выдающимися людьми различных профессий и специальностей. Кони был его ближайшим другом. Приятельские узы соединяли его с Ключевским, Владимиром Соловьевым, Сергеем Трубецким, Лопатиным, Млодзевским, Гольцевым, артисткой Федотовой, артистами Ленским и Южиным и многими другими. Но эта близость с людьми выдающимися, с носителями громких имен не вызывала в нем пресыщенности и кичливости. Он ощущал неиссякаемую потребность в общении с людьми, и каждый человек с живой душой вызывал в нем неподдельную симпатию. Вот почему так легко и приятно было работать под его руководством. В общественное дело он умел непринужденно вносить прелесть приятельского общения, нисколько не поступаясь серьезностью работы, но в то же время умея окружить эту работу живительной атмосферой взаимного доверия и расположения всех участников. И все мы, преподаватели университета имени Шанявского, работали под руководством Давыдова дружно, бодро и весело. Различие политических направлений в нашей преподавательской сфере нисколько не мешала спаянности нашей работы. Октябристы, кадеты, эсеры, эсдеки действовали там рука об руку, как-то инстинктивно чувствуя, что под кровлею университета Шанявского партийная пикировка явилась бы режущим ухо диссонансом среди общей гармонии. А когда над университетом скоплялись грозовые тучи, когда надвигалась опасность для его самостоятельности со стороны мнительного начальства — таких моментов было немало — и когда иные готовы были ввиду этого отдаться безнадежному унынию, тот же Давыдов умел внушить им бодрость, постоянно повторяя с милой улыбкой: "В России, если идешь в какое-либо общественное дело, заранее надо избрать своим девизом вот ту самую птичку, которая "ходит весело по тропинке бедствий".
Я уже говорил о том, что в университете имени Шанявского уровень преподавания держался на университетской высоте. Порою — где это было возможно по свойству предмета — до известной степени упрощалось изложение, но самое содержание преподавания отнюдь не разжижалось в целях популяризации. Прием слушателей не был обусловлен представлением каких-либо дипломов или свидетельств. Но слушатели предварялись о том, что преподавание будет рассчитано на предварительную подготовку в объеме курса средней школы. Если не имеющие такой подготовки все-таки шли в университет Шанявского, это было их дело. Если преподавание оказывалось для них трудным и непонятным, они должны были пенять на самих себя за то, что не оценили значения сделанного им предупреждения. Преподаватели, во всяком случае, обращались к той части аудитории, которая была в состоянии воспринять университетскую науку. И насколько серьезно ставилось преподавание излагаемых предметов, можно видеть хотя бы из того, что некоторые лабораторные работы слушателей-шанявцев были напечатаны в специальных научных изданиях. При естественном отделении работали очень хорошо оборудованные лаборатории. На гуманитарном отделении, кроме чтения лекций, шли семинарские занятия. Все это показывает, что дух истинной университетской науки реял в аудиториях и лабораториях народного университета. А за всем тем не возбранялось сидеть и слушать лекции желающим из числа тех, кто и не прошел курса средней школы. Если им было по плечу систематическое усвоение преподаваемых предметов и если они довольствовались тем, что ловили на лету некоторые более доступные им элементы читаемых курсов, это предоставлялось на их усмотрение. Ведь университет Шанявского не давал никаких прав, не выдавал никаких аттестатов. Экзамены не были обязательны. И не было оснований стеснять занятия слушателей излившей регламентацией.
Все это влияло, конечно, на состав аудитории. Она отличалась большой пестротой и по возрасту, и по социальному положению слушателей. Как живая встает в моей памяти картина моей аудитории в университете Шанявского. Первоначально университет ютился в различных помещениях; часть лекций читалась в аудиториях Политехнического музея, часть — в здании одного из городских московских училищ. Но так было лишь в первые два-три года, когда дело находилось в зародыше. Вскоре для университета город выстроил прекрасное здание — целый дворец — на Миусской площади[20].
Я читал там свои курсы в главной большой аудитории. Она вмещала около тысячи человек и была устроена в виде обширного амфитеатра, увешанного высокими хорами. Все скамьи были наполнены слушателями. Какая пестрая картина, какое смешение возрастов, типов, одеяний! Я видел там сидящими рядом офицера генерального штаба и вагоновожатого городского трамвая, университетского приват-доцента и приказчика от Мюра и Мерелиза, барыню с пушистым боа на шее и монаха в затрапезной рясе. Возрастные контрасты были не менее разительны. Часто я видел с кафедры умилительную картину. В аудиторию входил седой как лунь старец, ведомый за руку молоденькой девушкой, по всей вероятности внучкой. Точь-в-точь Эдип со своей Антигоной. Дедушка и внучка усаживались рядом и прилежно слушали. Старик делал записи в тетрадке, а девушка заглядывала в его тетрадку, иногда указывала пальцем на какое-то написанное слово, и они шепотом совещались некоторое время.
Университет Шанявского был единственным учебным заведением, в котором мне довелось встретиться с любителями экзаменоваться. Оно и попятно. Экзамены здесь не были обязательны, и экзаменоваться шли те, кто сам хотел проверить свои знания. Зато здесь и бывали случаи, что не экзаменующий ждал, когда его отпустит экзаменатор, а наоборот, экзаменатор чувствовал себя во власти экзаменующегося, не желавшего остановиться в своих ответах. Помню такой случай: пришли ко мне экзаменоваться два молодых человека. Это были приказчики из большого магазина. Из их ответов я убедился в том, что они хорошо усвоили курс и, кроме того, вполне сознательно проштудировали несколько глав из книги Ключевского "Боярская Дума Древней Руси". Я выразил свое удовольствие и хотел отпустить их. Но на их лицах выразилось огорчение: "Что же это, Александр Александрович, — сказали они разочарованно, — мы готовились, готовились, а вы нас не хотите спросить как следует". И мне пришлось-таки продолжить с ними беседу.
Университет имени Шанявского приобрел большую популярность в широких слоях населения. И эта популярность переступила далеко за пределы города Москвы. Можно сказать без преувеличения, что этот университет получил всероссийское значение. Слушатели стекались со всех концов России. Окончание курса там не давало никаких прав. Слушатели могли получать лишь не имевшие никакого юридического значения удостоверения о прослушании ими таких-то курсов и о выполнении таких-то работ. Но эти удостоверения, не имевшие никакой силы при определении на государственную службу, котировались весьма высоко на бирже частного труда в различных общественных учреждениях и частных предприятиях. В некоторых отношениях эта популярность даже помешала правильному ходу дела. Так, на курсах по кооперации, по библиотековедению и т. п. нередко появлялись приезжие из провинции с особою целью. Они ходили на курсы не для того, чтобы слушать лекции, а для того, чтобы повысмотреть среди слушателей таких, кто выдавался своими способностями. И затем таким намеченным лицам поддавалось немедленно отправиться в какое-нибудь провинциальное захолустье и занять там то или другое место при каком-нибудь кооперативном учреждении или библиотеке и т. п. Этими преждевременными предложениями слушатели отрывались от неоконченной еще учебной работы, и руководителям университета приходилось принимать особые меры предосторожности против таких ловцов людей, прибывавших из глубины провинции. Конечно, в этом сказывался страшный недостаток в культурных работниках в глухих провинциальных уголках. Но сказывалось также и другое: чрезвычайно высокая оценка образовательного значения университета Шанявского, простодушное убеждение в том, что достаточно пробыть хотя некоторое время в его стенах, подышать его воздухом, чтобы получить уже возможность выступать на поприще культурной общественной работы.
Можно сказать без преувеличения, что звание "шанявца" служило по всему лицу русской земли отличной рекомендацией для человека. В широкой популярности университета Шанявского, в каком-то нежно-любовном отношении к нему в широких слоях населения мне пришлось убедиться не так давно, когда самого университета уже не существовало. В 1919 г. в Москве еще существовал — тоже вскоре закрытый — Московский областной союз кооперативных объединений. Я работал в культурно-просветительном отделе этого союза. Союз стал организовывать лекционные поездки по провинции для состоявших при нем учреждений. Ездить по России в железнодорожных вагонах в то время было весьма рискованно: это было верным способом схватить тиф, и вот лекторы союза пустились разъезжать по Руси "на долгих". В компании с несколькими лекторами совершил и я две такие поездки на лошадях и в санях, принадлежавших союзу. В первый раз мы проехали таким образом от Москвы до Тулы и обратно. Во вторую поездку мы проделали путь от Москвы до Владимира и обратно. По дороге мы останавливались в уездных городах и больших селах и читали лекции. Союз начал уже подумывать о систематизации таких поездок, об устройстве своих почтовых станций и т. п. Но союз вскоре был закрыт, и все его начинания уничтожены. Я вспоминаю об этих поездках с большим удовольствием. Это был истинный отдых для нервов от тяжких переживаний того времени. Целый день сани-розвальни мерно двигаются по бесконечной пелене снежных полей. Легкий морозец ласкает щеки. Кругом — полная ненарушимая тишина. Мы едем и дремлем или ведем неторопливые приятельские разговоры. И начинает казаться, что куда-то далеко-далеко отодвинулись терзающие душу впечатления от текущих событий. Незаметно приближается вечер. Небо розовеет под лучами заката, и в отдалении начинают уже мелькать огоньки уездного города. Доезжаем до города. Сани подвозят нас к крыльцу того помещения, где назначены лекции. И мы прямо попадаем во взбудораженный человеческий улей. Комнаты набиты битком. Нас давно уже ожидают. Мы наскоро пьем чай и закусываем, и затем начинаются лекции и после них бесконечная беседа. И вот не проходило почти ни одной такой беседы без того, чтобы несколько человек из числа собеседников не обратилось к нам с вопросом: "Ну а как идут дела в нашем шалявском университете?" — и всегда этот вопрос сопровождался какой-то любовной улыбкой, точно спрашивали о родном и бесконечно милом человеке. И когда мы отвечали, что этого университета более уже не существует, что деятельность его прекращена по распоряжению власти, этому известию просто не хотели верить, качали головами и смотрели на нас с сомнением, предполагая, что мы что-нибудь спутали. Деятельность университета имени Шанявского составляет замечательнейшую страницу в истории русского просвещения и русской общественности. Зачем-то эту страницу насильственно прервали на полуслове? Но мы не сомневаемся в том, что с наступлением эры возрождения разрушенной русской культуры восстановится и это истинное народное учреждение и светоч знания вновь засияет под его кровлей прежним блеском.
Уже под конец моего пребывания в России я стал еще читать лекции по истории России в театральной школе при московском Малом театре. Мои работы по истории русского театра и, в частности, моя книга о Щепкине повели к моему сближению с труппой Малого театра, ревностным поклонником которого я был всегда. С Ермоловой я был знаком уже давно, встречая ее постоянно в доме ее сестры Шереметьевской, как я уже упоминал в одной из предшествующих глав. Несмотря на громкую свою славу гениальной трагической артистки, Ермолова была по натуре в высшей степени скромна и застенчива. В силу своей застенчивости она казалась иным несколько суровой. А между тем ей была свойственна редкая доброта и чистота души. Вся труппа обожала ее. Грязь интриг, которою всегда бывает пропитан закулисный театральный мир, отскакивала от нее, как бы не смея к ней прикоснуться, и влияние благородства и сердечности приносила она с собою в театральное болото. Строй ее души был серьезен и возвышен. "Горе имеем сердца!" — таков был лозунг ее творчества, всегда устремленного к идеальным высотам, таково было ее умонастроение и в частной ее жизни. Любимейшим ее чтением были "Жития святых". Трогательны были отношения двух королев труппы московского Малого театра — Ермоловой и Федотовой. Когда-то, в молодости, они соперничали друг с другом. К тому времени, когда я их близко узнал, от этого былого соперничества не осталось никаких следов. Самая тесная дружба связывала их. Они постоянно читали друг другу свои новые роли, готовясь к спектаклю. Ермолова не выходила на сцену в новой роли, пока Федотова ее не перекрестит. Федотова показывала мне нежное письмо к ней Ермоловой, где было написано: "Сегодня — спектакль; я в отчаянии, что не могла побывать у вас и благословиться у вас; пришлите мне письменное ваше благословение". Федотова в это время уже не покидала своей квартиры, прикованная к креслу тяжелой болезнью ног.
Я нередко просиживал у нее в это время целые вечера. Что это было за наслаждение слушать ее рассказы! Ей шел уже восьмой десяток. Она очень страдала. Во всем ее организме, кажется, не было частицы, которая бы не болела. Но, мечтая о смерти как о желанной избавительнице от страданий, Федотова была полна интереса к окружающей жизни. Стоило взглянуть на ее глаза, чтобы понять, какал горячая, не стареющая дама жила в этом разрушенном теле. Глаза горели поистине молодым огнем. Глубокий ум, острый и насмешливый, светился в них. Часами сидел я, как очарованный, в ее маленьком кабинетике, все стены которого были увешаны портретами знаменитых артистов всех стран с автографическими надписями. А из уст великой артистки лилась ясная, отчетливая речь, художественная, чеканная, расцвеченная юмором, исполненная умственной силы. Говорила, словно жемчуг низала. Яркие воспоминания о минувших годах переплетались с живым обсуждением всевозможных новостей политических, общественных, литературных, а главное — театральных. Иногда беседа вдруг прерывалась. Федотова откидывала голову на спинку кресла и стонала, но через минуту из ее уст уже вновь лилась одушевленная речь и глаза горели огнем молодости. Один из таких вечеров провел я у Федотовой перед самым своим изгнанием из России за границу. Я пришел с ней проститься. Во время нашей беседы вдруг доложили, что приехал актер В.Н. Давыдов. Он переходил тогда из Александрийского театра в московский Малый театр. Через несколько минут в комнату проворно вошел сухонький старичок. Я взглянул на Давыдова и обомлел. Так разительно изменилась его наружность за годы революции. От его чрезмерной тучности не осталось и следа. Он исхудал и высох.
Быстро подойдя, почти подбежав к Федотовой, он поклонился ей до земли, и затем они бросились друг другу в объятия. Старики расплакались. Они долго переводили дух и смотрели друг на друга, не спеша начинать разговор. Наконец Давыдов оправился и напал увлекательно рассказывать о своих приключениях. Большевистский переворот застал его во время гастрольной поездки на севере России. Он был в Архангельске, когда туда явились англичане. Верхом на коне он произносил речи русским полкам. Потом англичане ушли. Большевики стали одолевать, и Давыдов очутился перед большевистским комиссаром на допросе. Давыдов говорил смело, даже резко. Но артистическая знаменитость его что-нибудь да значила, и его пропустили в Петроград.
И вдруг среди этого рассказа Федотова на своем кресле вся подалась вперед и сказала шепотом: "Владимир Николаевич, спойте". Известно, как превосходно пел он русские песни и романсы. Он начал отнекиваться, ссыпаясь на утрату голоса. Она настаивала. И все еще отнекиваясь, Давыдов вдруг протянул руку и запел: "Камин потух, но искры из-под пепла еще сверкают…" Федотова заливалась слезами. Да, потух камин ее жизни, но душа ее еще сверкала искрами ярко и богато. Голоса у Давыдова действительно уже не было. Но вот так именно Глинка без всякого голоса производил неизгладимое впечатление на слушателей, исполняя романсы. Чарующей прелестью веяло от этой тонкой фразировки, которой Давыдов оттенял каждую фразу меланхолического романса. Замер последний звук, и опять все долго молчали, не желая нарушать очарования. Давыдов заговорил первый, и полились воспоминания. Давыдов вспоминал о триумфах Федотовой, а Федотова о триумфах Давыдова. Живая история русского театра вставала передо мною. Я услышал и о том, как во время первого дебюта Федотовой, когда театр стонал от бурных оваций, старик Щепкин, за кулисами стуча палкой, внушал своей воспитаннице: "Но помни, что тебе еще много работать надо; помни, что ты еще ничего не знаешь". Услышал я и то, как Тургенев восхитился игрою Давыдова в "Холостяке" и сравнивал Давыдова с Мартыновым. Я смотрел на разговорившихся стариков. Их глаза горели, все телесные недуги словно отлетели от них на этот миг куда-то далеко. Наконец Давыдов спохватился, стал прощаться и, вновь отдав Федотовой земной поклон, выбежал из комнаты. Он спешил на ужин, который труппа Малого театра давала в его честь. На этом ужине он пробыл до семи часов следующего утра, непрерывно рассказывал, декламировал, пел и даже плясал, одушевляя все общество. Только в семь часов утра Южин наконец велел отвезти Давыдова спать, ибо вечером ему предстояло играть Фамусова. И все это на исходе седьмого десятка.
Могучая электризующая сила творчества стариков заключалась не только в их великом художественном даровании, но и в неиссякаемой свежести их души, которая побуждала их неустанно проявлять это дарование в художественных созданиях и помогала нм торжествовать над немощами плоти. В это время я сошелся близко и с Южиным, ставшим во главе Малого театра и пригласившим меня читать русскую историю театральной молодежи. Меня привлекали к этому выдающемуся деятелю русского театра и его яркий, умный и разнородный талант, и его высокая интеллигентность, и та гордая смелость, с которой он в пору стадного суетного увлечения разными побрякушками театрального модернизма провозглашал свою верность заветам и традициям, составившим славу московского Малого театра.
Все эти мои занятия архивными исследованиями, преподаванием, театром все же не потушили во мне живого интереса к вопросам политики. Деятельность парламентария меня не привлекала: ведь она совсем не оставила бы времени для тех других занятий, которые являлись моим призванием. Но помимо науки и преподавания была еще одна область деятельности, которой я отдавал немало времени и сил и которая связывала меня с политикой. То была журналистика и публицистика. Я уже упоминал, что с 1906 г. я сделался постоянным сотрудником "Русских ведомостей". Это сотрудничество все развивалось, принимало все большие размеры. В конце 1907 г. умер Гольцев. С его смертью журнал "Русская мысль" остался без руководителя, и ему грозило уничтожение, так как товарищество "Кушнерев и К", которое было собственником журнала, очень было склонно его ликвидировать. Кружок лиц, работавших в журнале и лишавшихся с его закрытием своего заработка, начал хлопотать перед директорами названного товарищества, чтобы журнал продолжался. Директора после долгих колебаний заявили, что они журнала не закроют лишь в том случае, если я соглашусь стать его редактором. Эта перспектива нисколько мне не улыбалась, но губить журнал было жалко. Я вызвал из Петербурга П.Б. Струве и предложил ему совместно со мной редактировать "Русскую мысль", но с тем, чтобы фактически все редакторское творчество он взял на себя, а на мою долю осталось бы ведение исторического отдела и наблюдение за выполнением его указаний, что было необходимо, ибо редакция и типография были в Москве, а П.Б. Струве жил в Петербурге. На таких-то началах мы и вели с ним вместе в полном согласии журнал несколько лет, а впоследствии Струве получил возможность взять на себя целиком все редакторские функции, а я остался лишь постоянным сотрудником. С 1912 г. я еще теснее связался с "Русскими ведомостями". Я вошел в состав образовавшегося тогда нового издательского товарищества по изданию этой газеты. Престарелый Соболевский нуждался в отдыхе и ушел на покой. Герценштгейн и Иоллос погибли от руки убийц. Умер А.И. Чупров. Для того чтобы газета могла продолжать существование с прежней внушительностью и блеском, нужно было сплотить около нее такой же внутренне спаянный кружок единомышленников, который некогда, в начале 80-х годов, возвел ее на высоту авторитетнейшего органа русской ежедневной прессы. Такой кружок и сложился теперь частью из тех членов старого товарищества, которые находились в полной силе и во всеоружии опыта, частью нз лиц, примкнувших к газете уже в период политического кризиса 1904–1905 гг. и обнаруживших в своем сотрудничестве ценные для газеты данные. Компания получалась отличная. Редакторами были избраны А.А. Мануйлов, В.А. Розенберг и И.Н. Игнатов. С этого момента моя публицистическая деятельность целиком сосредоточилась в "Русских ведомостях". И я написал там очень много вплоть до того дня, когда Ленин объявил независимую печать буржуазным предрассудком и посадил обитателей большевистского земного рая на хроническую мозговую диету, предоставив им наслаждаться патентованными большевистскими "Известиями" и "Правдами".
IV
С обсервационного поста журналиста можно было наблюдать процесс постепенного нового полевения общественных настроений за семилетие 1908–1914 гг. После роспуска второй Думы на некоторое время настало нечто вроде штиля. Словно все утомились предшествующим политическим водоворотом. Но затем неспешно, но последовательно начался новый подъем волны политического возбуждения. Бедствия мировой войны дали лишь особенно сильный толчок для полного обострения этого процесса, начавшегося еще до сараевского выстрела.
Отражение этого процесса можно было наблюдать даже и в столь несовершенном зеркале, каким были третья и четвертая Государственные думы.
Изменение избирательного закона, произведенное 3 июня 1907 г., дало свои плоды на выборах в третью Думу. Состав этой Думы резко разнился от двух предшествующих. Кадеты, в первой Думе составлявшие центр, а во второй подвинутые на левую окраину правого крыла, теперь очутились на правой окраине левого крыла, занятого "трудовиками" и социалистическими фракциями. Октябристы, в первых двух Думах составлявшие очень малую группу, теперь заняли центр, а правое крыло было наполнено крайними правыми, явившимися в третью Думу с очень повышенными притязаниями в сознании того, что октябристский центр будет в них нуждаться как в опоре против соединенных действий оппозиционных фракций. Притом же октябристы были связаны с правыми заключенным во многих местах предвыборным блоком.
Третья Дума была единственная из всех четырех Дум, просуществовавшая полное пятилетие и окончившая свое существование естественным порядком. И к концу этого пятилетия (1907–1912) вышеуказанный процесс полевения общественных настроений успел уже достигнуть значительного развития, что отразилось и на тактике думских фракций. Первые шаги третьей Думы прошли под знаком явной зависимости октябристского центра от правого крыла и острой вражды думского большинства ко всем представителям оппозиции. В председатели Думы был избран октябрист Хомяков голосами центра и правых. А в остальном составе президиума правые получили преобладающую роль. И правые тотчас начали наступление. 13 ноября 1907 г. происходило обсуждение ответного адреса на тронную речь. Правые потребовали, чтобы в адресе государь был назван "самодержавным". К.д., наоборот, настаивали на том, чтобы государственный строй России был назван конституционным.
Октябристы очутились в очень трудном положении. Они не хотели отречься от конституционализма, значившегося в их программе, и не считали возможным порвать с правыми. Они избрали ту неопределенную середину, которая обыкновенно не удовлетворяет никого. Октябристские лидеры произнесли речи с конституционными заявлениями, но внести в адрес слово конституция октябристы отказались под тем шитым слишком белыми нитками предлогом, что русский язык достаточно могуч, чтобы не пользоваться иностранными словами.
А вслед за тем Столыпин, восторженно приветствуемый октябристами, прочел свою декларацию, в которой как бы присоединился к двусмысленной позиции думского большинства, бросив несколько красивых, но чрезвычайно туманных фраз о том, что к "русскому стволу нельзя прививать иностранных цветков".
Конец 1907 г. и начало 1908 г. были обильны проявлениями ликвидации пережитого политического кризиса. 12–18 декабря состоялся суд над 169 членами первой Думы, подписавшими "Выборгское воззвание", которые и были приговорены к трехмесячпому тюремному заключению. В декабре были произведены многочисленные обыски в Москве у членов партии к.д. В земских собраниях явный перевес брали реакционные течения. Дворянские собрания исключали из состава своих обществ выборжцев, и московское дворянское собрание, исключив Кокошкина, вместе с тем 198 голосами против 122 приняло адрес государю с таким текстом, который был равносилен призыву к восстановлению самодержавия во всей полноте и нераздельности.
13 февраля 1908 года триста членов Думы были приняты государем, и в своей речи государь подчеркнул, что главной задачей он считает улучшение поземельного устройства, но с тем, чтобы при этом отнюдь не было затронуто чье-либо право собственности. Иначе говоря, налагалось вето на принцип принудительного отчуждения. В Думе между тем думское большинство всячески подчеркивало свое отталкивание от всех групп, стоявших левее октябристов, и при появлении на трибуне лидера к.д. Милюкова раздавались шиканье, свист и оскорбительные выкрики.
Тем не менее уже к концу первой сессии III Думы во взаимоотношениях и в настроениях думских групп стали обозначаться новые знаменательные явления. На правом крыле правые крестьянские депутаты начали выходить из полного повиновения "господам" и с трибуны из крестьянских уст стали уже раздаваться речи, выражавшие негодование на то, что "господа" их обманывают и вопреки обещаниям, данным на выборах, откладывают в долгий ящик вопросы, связанные с крестьянскими интересами, и — главное — вопрос о земле.
А вместе с тем и в составе октябристского центра обнаружились свои "бунтовщики". В самом "центре" обозначились крылья — правое и левое: правые октябристы, такие, как Гололобов, Половцов и т. п., компрометировали свою фракцию, ибо слишком уже разило от них черносотенным духом, а на левой окраине октябристского центра выделялись такие фигуры, как Петрово-Соловово или Мейендорф, в ряде вопросов решительно расходившиеся со своей фракцией, не желавшие прикрывать стыдливой вуалью своих конституционных убеждений и произносившие подчас чисто "кадетские" речи.
В особенности посодействовало поднятию политической температуры в третьей Думе рассмотрение бюджета. Обсуждение бюджета министром народного просвещения и военно-морского ведомства в первую же сессию сопровождалось такими выступлениями октябристских лидеров, которые показывали, что и октябристский центр не будет при случае останавливаться перед весьма едкой критикой правительственных действий.
1 января 1908 г. Кауфман был отставлен от поста министра народного просвещения и заменен Шварцем, который в противоположность своему предшественнику тотчас взял резко реакционное направление во всех частях своего ведомства. И при обсуждении бюджета этого министерства против политики Шварца горячо восстали не только с.д. и к.д., но и октябрист Анреп обрушился на Шварца с энергичной и запальчивой критикой. И еще более высокую оппозиционную ноту взял А.И. Гучков, когда дело дошло до сметы военного и военно-морского ведомства. Критикуя деятельность безответственных лиц в кругу этого ведомства, Гучков прямо называл имена нескольких великих князей как виновников непорядков и злоупотреблений, что произвело тогда очень сильную сенсацию.
Вторая сессия третьей Думы (1908–1909) ознаменовалась утверждением Указа 9 ноября 190G г., проведенного в свое время Столыпиным по 87 ст. и устанавливавшего свободный выход желающих крестьян из общины вместе с их участками общинной земли. Туг думское большинство было вполне согласно с Столыпиным и даже пошло еще дальше текста Указа 9 ноября по пути разложения земельной общины. Зато в эту же сессию разыгралась тяжелая для Столыпина история, вызвавшая большое волнение и в обществе, и во всех группах Думы. То было дело с разоблачением провокаторской службы Азефа при департаменте полиции. Левое крыло внесло запрос об этом деле председателю Совета министров. Запрос обсуждался в заседании 13 февраля 1909 г. Столыпин дал объяснения очень неудовлетворительные. Он взялся доказывать, что Азефа нельзя признать провокатором, развил при этом очень странную теорию, что провокатором является лишь тот, кто берег на себя инициативу преступления, тогда как Азеф только поддерживал преступления, начинаемые другими, и устранял препятствия для их совершения. Маклакову ничего не стоило показать неосновательность этой теории. Развернулись страстные прения, в которых принимали участие представители всех фракций. И хотя октябристы, связанные со Столыпиным, поддерживали и провели формулу, предложенную умеренно правыми, в которой запрос отклонялся и объяснения правительства признавались удовлетворительными, тем не менее в прениях ряд октябристских ораторов подобно представителям оппозиции, порицал провокаторские приемы департамента полиции.
В эту же сессию Дума приняла либеральный законопроект, облегчающий положение старообрядцев и дающий свободу перехода из православия в другие исповедания. В этом случае октябристы уже отошли от правою крыла и действовали заодно с левым крылом. И эта трещина в отношениях центра с правыми стала постепенно углубляться. Влияние предвыборных блоков утратило прежнюю силу. Оппозицию уже невозможно было трактовать как кучку безответственных агитаторов, которой надо просто зажать рот. Оппозиция приобретала более авторитетную роль в думской работе, и уже никак нельзя было не считаться с вескими выступлениями Милюкова по вопросам внешней политики, Шингарева по бюджету, Маклакова по юридическим вопросам и т. д. Выходили даже и такие случаи, когда формулы, предлагавшиеся оппозицией, получали большинство. А с другой стороны, вес труднее становилось октябристам поддерживать связь с крайними правыми, не компрометируя себя в глазах общественного мнения. Ибо черносотенная агитация принимала все более резкие и возмутительные формы. Черносотенцы разнуздались. Они чувствовали за собою какую-то опору, которая давала им возможность игнорировать самого Столыпина, формально возглавлявшего правительство. Появились привилегированные градоначальники, державшие себя в своих градоначальствах как независимые паши и доводившие до анекдотических нелепостей свой дикий произвол. Думбадзе в Ялте, Толмачев в Одессе стали в этом отношении прямо "притчей во языцех". В Царицыне неистовый иеромонах Иллиодор открыто вел черносотенно- крамольную агитацию в нафантазированной им пастве, и синод был бессилен по отношении к нему так же, как Столыпин был бессилен по отношению к Думбадзе и Толмачеву.
"Союз русского народа" с Дубровиным во главе открыто устраивал съезды и принимал погромные резолюции.
12 мая 1909 г. левое крыло Думы внесло запрос о боевых дружинах "Союза русского народа" и об участии в этих дружинах агентов "охранки". Пурншкевич, Клеповский, Новицкий и другие депутаты крайнего правого крыла произнесли с трибуны панегирики "Союзу русского народа". Но октябристы отгородились в атом случае от правых и совместно с оппозицией составили большинство за принятие запроса.
Открывшаяся осенью 1909 г. третья сессия Думы началась относительно спокойно. До Рождества был рассмотрен законопроект о местном суде, за ним последовал ряд законов о Финляндии, урезывавших финляндскую автономию, законопроект о неприкосновенности личности, о степени либеральности которого можно судить уже по тому, что его пестуном явился самый правый октябристский депутат Гололобов, по существу долженствовавший заседать на правом крыле. Обсуждение всех этих вопросов опять сблизило центр с правым крылом и подчеркнуло его расхождение с оппозицией. И правое крыло учло это обстоятельство. После рождественских каникул с началом 1910 г. крайние правые начали целую кампанию думских скандалов, их бесцеремонность доходила до крайних пределов, как будто решено было дискредитировать Думу неприличными выходками и сценами, а октябристский центр не давал этому надлежащего отпора. В Думе установилась невыносимая атмосфера какого-то преднамеренного хулиганства. Наконец 3 марта 1910 г. разыгрался колоссальный скандал. Пурншкевич дошел до того, что выкрикнул на всю Думу площадное ругательство по адресу почтеннейшей общественной деятельницы А.П. Философовой. Председатель Хомяков не остановил Пуришкевича, а, напротив того, стал предлагать к исключению тех депутатов, которые возмущенно протестовали против выходки Пуришкевича и требовали лишения его слова. Все это вызвало такое возбуждение, что Хомяков отказался от председательствования и председателем был избран А.И. Гучков. Вступая в должность председателя, А.И. Гучков произнес речь, в которой уже прямо обозначил государственный строй как "конституционную монархию", подчеркивая этим, что октябристы уже отрешились от той зависимости от правого крыла, которая при открытии третьей Думы заставляла их избегать этого сакраментального термина. Он сказал далее, что будет утверждать "культурные парламентские нравы", бросая тем упрек правому крылу за чинимые им скандалы. Наконец, он сделал определенный намек, выражавший неодобрение по адресу Государственного совета, который уже начинал играть роль "пробки" по отношению к тем законопроектам, принятым Думою, которые носили либеральный отпечаток, как, например, законопроекты по вероисповедным вопросам.
Симптоматическое значение этой речи заключалось именно в подчеркивании грани, отделявшей центр от крайних правых. Весною 1910 г. в думском центре всплыло наружу течение, показавшее, что в центре имеются элементы, расположенные идти по пути полевения еще дальше, нежели это было намечено в речи А.И. Гучкова.
В мае 1910 г. Столыпин внес в Думу законопроект о земских учреждениях в шести губерниях западного края. Согласно этому проекту, там для выборов в земство устанавливались национальные курии с целью сильно ограничить участие в местном самоуправлении польского элемента. Октябристы поддерживали этот проект Столыпина, но 16 человек октябристской фракции, в числе которых находились Хомяков, Мейендорф, Беннигсен, голосовали против перехода к постатейному чтению законопроекта и один из них — Клименко — заявил с трибуны, что проект прямо противоречит программе Союза 17-го октября, где говорится о широком развитии местного самоуправления "без различия вероисповедания и национальностей". "Три года, — воскликнул он, — все приходится поступаться своими принципами! В будущем я буду руководиться только своею совестью".
Законопроект большинством Думы был принят, но ему еще предстояло в дальнейшем послужить поводом для любопытных политических осложнений.
С осени 1910 г. стало ощутительно заметно какое-то оживление в общественных настроениях. Оно выразилось, между прочим, в двух грандиозных манифестациях. В начале октября скоропостижно скончался председатель первой Государственной думы Муромцев. 7 октября состоялись в Москве его похороны. Москва всколыхнулась. М.М. Ковалевский говорил, что с грандиозностью этих похорон могли сравниться разве только похороны Тьера в Париже. Панихиды на дому были так многолюдны, что нечего было и думать впустить в квартиру всех приходящих, и каждая панихида повторялась затем под открытым небом, на обширном дворе дома. Лес венков и громадная толпа окружили дом перед выносом тела, и, когда мы шли в похоронной процессии к университетской церкви, толпа все росла. Дошли до Театральной площади и увидели, что она запружена новой громадной толпой. После отпевания процессия двинулась к Донскому монастырю, где совершалось погребение. Уже сгустились вечерние тени, когда у могилы начались речи. При свете факелов говорились эти речи, перед толпой, наполнившей обширную еще пустую тогда поляну вновь разбитого кладбища. Говорили Мануйлов, как ректор университета, Кокошкин, Родичев, Милюков, я, Щепкин — как товарищи Муромцева по партии, говорили представители учащейся молодежи и адвокатуры. Полицеймейстер ужасно волновался и нервничал, прерывал речи и нарушал торжественную чинность общего настроения. Распоряжался похоронами А.Р. Ледннцкий, и много забот выпало в этот день на его долю.
15 октября фракция народной свободы предложила Думе почтить память председателя первой Думы вставанием. Все фракции готовы были принять это предложение. Но правые запротестовали. Председательствовал в этом заседании товарищ председателя кн. Волконский, принадлежавший к правому крылу. Вообще он отправлял свои обязанности вполне беспристрастно, но тут отказался предложить Думе почтить память Муромцева, ссылаясь на возникшее разногласие.
В ноябре того же года скончался Лев Толстой. В день его похорон масса народа устремилась в Ясную Поляну. Вокзал и поезда были переполнены. Общество любителей словесности в этот день устроило публичное заседание о Толстом, на котором говорили я, Сакулнн и Айхенвальд. Председатель Общества Грузинский уехал на похороны в Ясную Поляну, и мне в качестве товарища председателя пришлось распоряжаться заседанием. И весь день до самого начала заседания звонок не умолкал в моей квартире; все спешили обеспечить себе билет для входа в здание.
Смерть Толстого вызвала ряд демонстраций с лозунгом "Отменить смертную казнь!". Недавняя статья Толстого "Не могу молчать" — пламенный протест против казней — была у всех в памяти. Студенчество пришло в движение, стали устраиваться сходки, в обществе собирались подписи под декларацией против казней, в Думе левое крыло внесло предложение о постановке на очередь давно внесенного законопроекта об отмене смертной казни, но Дума отложила это предложение 161 голосом против 131.
Начало 1911 г. принесло новые поводы для общественного возбуждения. Назначенный вместо Шварца министром народного просвещения Кассо начал самым грубым образом нарушать утвержденные законом права университетских советов. Совет Московского университета протестовал против этих мероприятий. Кассо ответил на это увольнением ректора Мануйлова, его помощника Мензбира и проректора Минакова. Тогда большая группа профессоров и доцентов демонстратив но покинула университет ввиду того, что уволенные члены президиума Совета лишь выполняли постановления Совета и, следовательно, все профессора были связаны с ними полной солидарностью и нравственно были обязаны их поддержать. Тогда и я покинул университет и вернулся в него вместе с товарищами уже при Временном правительстве, когда министром нар. просвещения стал Мануилов. Много шума вызвала тогда вся эта история. И надо сказать, что Кассо своей противозаконной расправой с университетской автономней (кто-то остроумно сравнил его натиск на университеты с автомобилем, вторгшимся в лавку фарфоровых изделий) много поспособствовал расшатанности правительственного престижа.
В Думе тоже произошли события, взволновавшие общество. Государственный совет 4 марта отверг национальные курии для земства в западных губерниях. Тогда Столыпин исходотайствовал у государя роспуск Государственного совета и Государственной думы на три дня только для того, чтобы в это трехдневное междудумье провести закон о земстве в западном крае по 87 ст.! Это было такое извращение смысла 87 ст., которое являлось издевательством над законодательными учреждениями. Теперь даже многие сторонники закона о земстве в зап. крае были возмущены. 15 марта в Думе происходили горячие прения но этому вопросу. Только Шульгин и Марков 2-й пытались оправдывать меру Столыпина. Больше защитников не было. Октябрист Шндловский назвал действия правительства вызовом. Октябрист Хомяков сказал, что председатель Совета министров подал пример нарушения Основных законов. Дума приняла все четыре запроса, предложенные по этому делу разными фракциями. Даже запрос, предложенный социал-демократами, встретил поддержку со стороны большинства третьей Думы н был принят, и уже одно это обстоятельство красноречиво свидетельствовало о степени общего возбуждения. Тогда Гучков сложил с себя обязанности председателя Думы, и на его место был избран Родзянко.
Полевение Думы выразилось после того, между прочим, и в том, что Дума в конце этой сессии рассмотрела и приняла законопроект о расширении бюджетных прав Думы, давным- давно внесенный фракцией к.д., но отложенный в долгий ящик.
Осенью 1911 г. началась последняя, пятая сессия третьей Думы. Она начиналась при еще более сгущенной напряженности общего положения. 1 сентября был убит в Киеве Столыпин. Убийца Богров был связан с "охранным отделением". Таинственность убийства волновала умы. Дума приняла все три запроса об этом событии, в том числе и запрос, внесенный крайними левыми фракциями. Новый министр вн. дел Макаров дал по этим запросам очень бледные и малосодержательные объяснения, никого не удовлетворившие. Вскоре за тем разыгралось событие, давшее новый сильный толчок общественному возбуждению. То был расстрел рабочих на Ленских приисках. Обстоятельства этого дела вызвали большое возмущение в разнообразных кругах. А неосторожная фраза Макарова при даче объяснений в Думе об этом событии (он сказал, между прочим: "Так было — так будет") была подхвачена как своего рода крылатое слово, характеризующее косность правительственной власти.
В повышенных тонах прошло в Думе и обсуждение пятого бюджета. Маклаков обрушился с резкой критикой на всю деятельность Щегловнтова по управлению Министерством юстиции, и вся Дума, за исключением правых, рукоплескала оратору. А. Гучков развернул яркую картину злоупотреблений в военном ведомстве, и его разоблачения вызвали дуэль между ним и Мясоедовым. Толки о непригодности военного министра Сухомлинова и больших непорядках в артиллерийском ведомстве широко обращались в обществе, а Гучков говорил с трибуны Думы: "В течение пяти лет мы старались внутренними средствами (т. е. в комиссии) подвинуть ведомство на быструю работу и теперь обращаемся с криком отчаяния и говорим, что без резкого и властного вмешательства Думы, без вашего негодующего протеста зло никогда не будет устранено".
В мае третья Государственная дума закончила свое существование. За пять лет своей работы она пережила значительную эволюцию. Поддаваясь на рост оппозиционного настроения в стране, Дума полевела. Но это полевение касалось только ее политических настроений. Напротив того, в области социальных вопросов большинство третьей Думы, избранной по закону 3 июня 1907 г., неподвижно стояло на своей противодемократической позиции, и подвинуть это большинство на сколько-нибудь решительные меры, направленные на удовлетворение интересов широких народных масс, не было никакой надежды. Это приводило к результатам в высшей степени вредным и опасным для будущего. Народная масса утратила доверие и сочувствие к Думе. Она признала Думу исключительно "господским" делом и прониклась к ней полным равнодушием как к учреждению, от которого нечего ждать облегчения своей жизненной доли. И насколько это было вредно и опасно — в этом пришлось удостовериться в 1917 г., когда вызванное политическим кризисом народное движение пошло мимо Думы и Дума не смогла конкурировать с влиянием большевистских демагогов.
В ноябре 1912 г. состоялись выборы в IV Думу. По своему партийному составу четвертая Дума очень мало отличалась от третьей. Только едва заметно усилилось правое крыло. Но господствующее в новой Думе настроение сразу же показало крен налево.
Избранный в председатели Думы октябрист Родзянко в своей речи прямо и определенно заявил себя убежденным сторонником представительного строя, основанного на строго конституционных началах. Укрепление этого строя он признал главной задачей народного представительства и прибавил, что русский народ ждет устранения недопустимого произвола.
Эта речь произвела внушительное впечатление и вызвала неодобрительные замечания в официозной печати.
При обсуждении бюджета этот крен налево сказался очень явственно. Дума приняла формулы неодобрения двум министрам — внутренних дел (Н.А. Маклаков), народного просвещения (Кассо). И это особенно знаменательно — большинство за принятие этих формул составилось без участия крайнего левого крыла, которое имело свои более резкие формулы. Но и формулы, принятые умеренными группами с октябристами во главе, отличались такой решительностью в критике правительственных действий, до которой никогда не доходило большинство третьей Думы. Так формула октябристов по адресу Мин-ва внутренних дел, принятая 164 голосами против 47, выражала порицание министерству за уклонение от внесения в законодательные учреждения назревших реформ, чем создается препятствие водворению в стране правового порядка и убивается чувство уважения к законности, и за разъединение русских граждан неодинаковым применением закона по отношению к отдельным национальностям.
Это проникновение оппозиционного духа в среду умеренных элементов общества составляло наиболее характерную черту общественной жизни накануне мировой войны. Не было, таким образом, неожиданностью, что в четвертой Думе постепенно образовался так называемый прогрессивный блок, т. е. соглашение между центром и умеренными группами левого и правого крыла на известной платформе неотложнейших прогрессивных реформ. Это было естественное завершение того постепенного полевения умеренных общественных кругов, которое началось еще в период третьей Думы, и, усиливаясь с каждым годом, достигло в четвертой Думе определенно оформленного результата. Уже осенью 1913 г. можно было отметить ряд симптомов в этом направлении. В сентябре 1913 г. в Киеве происходило открытие памятника Столыпину. К этому моменту был приурочен ряд съездов, как, например, съезд городских деятелей и всероссийский сельскохозяйственный съезд. На этих съездах были представлены как раз именно умеренные общественные круги, а не радикальная интеллигенция. А между тем там происходили сцены, которые могли напомнить драматические моменты съездов 1904–1905 гг.
На съезде городских деятелей участвовали исключительно гласные городских дум. Программа съезда была посвящена финансовому положению городов, и сначала доклады и прения вращались в кругу вопросов, касавшихся интересов владельцев городских недвижимостей. Но по мере хода съезда вся ярче стало выдвигаться оппозиционно-политическое настроение. При восторженных рукоплесканиях принята была общая резолюция съезда, в которой говорилось, что "основное препятствие к подъему благосостояния городов состоит в тяжелом застое законодательного творчества, в глубоком расстройстве управления и в ненормальном отношении власти к органам самоуправления". Резолюция заключалась указанием на то, что "уклонение от начал манифеста 17-го октября грозит стране тяжкими потрясениями и гибельными последствиями".
А.И. Гучков в заключительной речи развил вложенные в резолюцию мысли в таких энергичных выражениях, что представитель полиции объявил предостережение. Тогда Гучков напомнил о началах манифеста 17 октября, и представитель полиции закрыл съезд, не дав оратору закончить речи.
Явно оппозиционный характер носил и съезд сельскохозяйственный. Здесь раздавалась резкая критика бюрократии и были заявлены требования уравнения крестьян с другими сословиями, реформы избирательного права в земстве, введения всесословной волости.
Эти киевские съезды невольно переносили наблюдателя в ту атмосферу, которая предшествовала политическому кризису 1905 г.
Такие симптомы в среде умеренной части общества должны были открыть глаза носителям власти на то, что "антракт" приходит к концу и что от более радикально настроенных элементов населения можно ожидать еще более бурного возбуждения. Ради успокоения пора было приняться за смелые и серьезные реформы.
Но власть предпочитала руководствоваться афоризмом "Сначала успокоение, а затем реформы", или, иначе говоря, — "сначала выздоровление, а потом лекарство".
Вместо составления плана неотложных мероприятий, вместо вступления на путь обдуманного и решительного государственного творчества власть, по старой привычке, гипнотизировала сама себя уверенностью в том, что все недовольство просто-напросто выдумано либеральными смутьянами, и все придет в норму.
И это зажимание рта делалось в высшей степени неловко, бестактно и не к месту, как будто с сознательной целью еще сильнее раздуть общественное раздражение.
Зачем было в 1911 г. запрещать ряду вполне лояльных обществ устройство чествования пятидесятилетия крестьянской реформы? Что тут было крамольного? Или зачем было в 1913 г. устраивать неприличный полицейский скандал на торжественном чествовании юбилея "Русских ведомостей"? Чествование было организовано грандиозно, соответственно тому исключительному значению, которое имела эта газета в общественной жизни России в течение полувека. Многочисленный комитет из выдающихся представителей русской общественности, литературы и науки заблаговременно подготовил это празднество.
Утром назначено было торжественное заседание, вечером — юбилейный обед. Участниками чествования были в громадном большинстве люди пожилые, убеленные сединами, с именами, составляющими украшение русской культуры. Конечно, "Русские ведомости" была газета оппозиционная, решительно критиковавшая правительственную систему. Но ведь за то именно газету и чествовали, что она делала свое дело с большим тактом и авторитетом, с глубоким знанием русской действительности, с выдержкой и самообладанием, чуждаясь сенсаций. Можно ли было предполагать, что праздник такой газеты примет характер буйного митинга, требующего полицейского вмешательства?
Все и сошло бы, конечно, чинно и благородно. Порукою в том служили и те, кого чествовали, и те, кто чествовал. А вышло вот что.
Утреннее заседание в переполненной зале началось чтением адреса от почитателей газеты, за которым последовали речи М.М. Ковалевского, Милюкова, Мануилова; затем должны были по программе последовать еще несколько речей столь же авторитетных ораторов, окруженных глубоким уважением общества. Но… поднялся полицейский пристав — развязный молодой человек с университетским значком на полицейском мундире — и заявил, что он закрывает собрание, находя произносимые речи неблагонадежными. Публика разошлась в состоянии крайнего раздражения.
Через несколько часов начался юбилейный обед в обширной зале одной из главных гостиниц. Председателем банкета был избран кн. Павел Дм. Долгоруков. Лишь только Ковалевский произнес первый застольный спич, откуда ни возьмись тот же самый пристав. Он подошел к председателю и заявил, что речи допущены быть не могут, иначе полиция принудит собравшихся разойтись и очистить залу. Читатель может себе представить, какой начался негодующий переполох. Долгоруков пошел звонить по телефону к градоначальнику Адрианову и указал ему на всю нелепость поведения пристава. Но градоначальник ответил, что он нарочно прислал пристава с университетским образованием, который может разбираться в таких делах.
Долгорукову пришлось только заявить, что на немом обеде председателя не нужно и он свои обязанности с себя слагает, уступая место метрдотелю. Так мальчишка в полицейском мундире с университетским значком разогнал почтенных седовласых людей с громкими именами, съехавшихся из разных городов на серьезный культурный праздник. Зачем все это было сделано? Для укрепления авторитета правительственной власти? Для успокоения общественного недовольства? Для истребления подпольной крамолы? Стоит только поставить эти вопросы, чтобы безрассудность линии правительственного поведения стала ясна как день. Не подлежит сомнению, что в речах на этом обеде по адресу правительства было бы сказано немало неодобрительного. Но ведь в России в то время были конституция и народное представительство…
Поспешно думающие люди, быть может, скажут: "Как можно бестактность какого-то глупого пристава ставить на счет всего правительства?" Но в том-то и дело, что это была вовсе не бестактность. Это была служебная расторопность, в которой проявилось действие определенной системы.
В подтверждение того, что это было действительно так, я скажу в заключение два слова о другом московском приставе, который пострадал за свою тактичность.
В феврале 1912 г. умер фельдмаршал Дмитрий Алексеевич Милютин, либеральный военный министр при Александре II, ушедший в отставку при воцарении Александра III. Юридическое общество (закрытое, как мы уже знаем, в 1900 г. и возобновившееся в 1910 г.) пригласило меня в публичном годичном собрании произнести речь о Милютине, и я согласился.
Вечером накануне собрания я сидел дома и обдумывал план речи. Раздался телефонный звонок. "С вами говорит, — услышал я в телефонную трубку, — полицейский пристав. Завтра вы произносите речь о Милютине и меня командируют наблюдать за собранием. Скажите мне откровенно, будет в вашей речи что-нибудь такое, за что я должен буду остановить вас? В таком случае я скажусь больным, пусть пошлют другого, мне не хотелось бы выступать в такой роли". Я мог с полной искренностью успокоить его, что никаких политических вопросов я затрагивать не собираюсь. На следующий день я произнес свою речь, она понравилась, публика много аплодировала, и я имел удовольствие заметить, что и мой пристав тоже мне похлопал. Я подумал: верно, он был благодарен за то, что я его не надул и сдержал обещание. Через несколько месяцев я встретил этого пристава на улице, он подошел ко мне и сказал: "А ведь я, профессор, из-за вас пострадал". — "Как так?" — "Да речь ваша о Милютине мне понравилась; я вам похлопал. А меня за это градоначальник перевел в худший участок: как смеешь кадету хлопать?" — "Да как же градоначальник узнал, что вы мне хлопали?" — "Да ведь и над нами наблюдатели есть, в партикулярных одеждах". — "Ну, незавидна ваша должность".
Конечно, все это мелочь. Но ведь эти мелочи показательны, и они бросают свет и на более важные элементы тогдашнего положения. Власть и общество — это "мы и они", и моста между тем и другим быть не должно; вот — исходная точка так называемой "охранительной" системы, которая на самом деле ни от чего никого не охраняла, а наоборот, только содействовала обострению положения.
Накануне мировой войны внутреннее политическое положение становилось все напряженнее. Правые мечтали взорвать Думу и восстановить самодержавие. Конституционалисты не чувствовали никакого удовлетворения от "призрачного конституционализма", не устранявшего произвола. Революционеры стремились к перевороту. Народные массы не приобрели никакого доверия к народному представительству и не чаяли от него проку.
Никто не подозревал в то же время, что мир находится накануне величайшей из войн. Правда, Балканы кипели, как накаленный котел, из которого горячий пар валит клубами. Но как-то никому не думалось, что это только прелюдия к всесветному пожару. И объявление войны налетело как внезапный смерч.
Летом 1914 г. я с семьей жил на даче в имении близ Можайска. Однажды после обеда мы все сидели на балконе за чаепитием. С балкона была видна река, вдаль берега которой шла дорога. По дороге протрусил всадник. Мы вгляделись: это был урядник. Он подъехал к даче хозяина имения. Пробыл там не особенно долго и протрусил обратно. Через несколько минут мы уже знали, что троих сыновей нашего хозяина берут на войну. Я пошел в березовую рощицу и стал смотреть на аллею, по которой так любил гулять с книжкой в руках. И вдруг мне представилось так ясно и отчетливо, что на всех нас, русских людей, надвинулось что-то страшное, зловещее и гигантское и что это "что-то" коснется своим ужасным лезвием каждого из нас, и этой рощицы, и этой аллейки, и всего, что нас окружает.
И предчувствие сбылось сполна. Ужасное пришло. Судьба каждого из нас перевернута вверх дном, и в душе горят незалечимые раны. И этой березовой рощицы не стало. И она сметена с лица земли вихрем событий.
Стряслась война, и нагрянула революция. Но для описания того, что пришлось пережить за время войны и революции, потребовалась бы книга много больше той, которую я решаюсь предложить теперь вниманию читателя. Тяжело бередить незакрывшиеся раны.
Впервые опубликовано: А.А. Кизеветтер. На рубеже двух столетий (Воспоминания 1881–1914). Прага, Издательство Орбис. 1929 г.
Кизеветтер Александр Александрович (1866–1933) — историк, публицист, профессор Московского университета и член ЦК партии кадетов. В 1922 г. эмигрировал в Прагу.