Ганс Оттен
Я ВИДЕЛ АЛЖИР


Очерк

Перевод с немецкого В. Мазохина

Рис. В. Смирнова


ОБ ОЧЕРКЕ «Я ВИДЕЛ АЛЖИР»

В НАШИ дни так бывает часто: книга, написанная как оперативный репортаж о текущих событиях, выходит из печати, превратившись в историческое свидетельство. И дело не в особенностях типографской техники, не во времени, понадобившемся для перевода.

Марко Поло немногое бы исправил в своих дневниках, если бы через сто лет вернулся на места своих путешествий. А теперь течение жизни приобрело иные скорости. «Я видел Алжир» — называются очерки Ганса Оттена, немецкого публициста, главного редактора журнала «Вохенпост». Сегодня уже нет того Алжира, который видел Ганс Оттен, хотя он побывал там сравнительно недавно. Над его городами и рощами, над горными ущельями и песками пустыни воцарился долгожданный мир. В небольшом городке Эвиане на франко-швейцарской границе было подписано соглашение о прекращении огня. 1 июля 1962 года в Алжире состоялся референдум, закрепивший право алжирского народа на самоопределение.

Огромная, шестисоттысячная французская армия, вооруженная самой современной техникой, бомбардировочная авиация и отряды вертолетов не смогли справиться с подразделениями Национально-освободительной армии Алжира, с храбрыми муджахидами, у которых гостил Ганс Оттен. То, что колонизаторы не смогли добиться победы, в данном случае равносильно их сокрушительному поражению.

Военное поражение было одновременно и морально-политическим. Свыше семи лет «грязная война» в Алжире была основой основ французской внешней и внутренней политики. Свыше семи лет подлинные патриоты Франции боролись против этого, пагубно отражающегося на национальных интересах политического курса и предвещали его неминуемое банкротство. А де Голль? Он еще в марте 1960 года говорил об Алжире: «Независимость невозможна. Это было бы глупо, чудовищно».

В действительности чудовищной была колониальная авантюра Франции в Алжире, как и все другие попытки, направленные на то, чтобы сдержать необратимый исторический процесс — всепобеждающее национально-освободительное движение народов.

Сто тридцать лет назад пришли в Алжир французские завоеватели. Сто тридцать лет продолжалось сопротивление захватчикам, в нем принимали участие прадеды и деды героев очерков Ганса Оттена. Но только алжирцам — нашим современникам — удалось увидеть зарю свободы и независимости па своей земле. Пока еще только зарю: борьба не окончена. Сразу же после заключения перемирия усилилась подрывная работа черных сотен колонизаторов — отрядов ОАС. Продолжали греметь выстрелы и рваться бомбы: владельцам плантаций, рудников и банков хочется любой ценой удержать награбленное и захваченное в Алжире.

Эвианские соглашения явились важным шагом на пути к достижению Алжирской республикой независимости, суверенитета, по они были лишь первым шагом. И не надо обладать особым даром ясновидения, чтобы предсказать уже в близком будущем полное и окончательное торжество идей национально-освободительного движения в этой многострадальной арабской стране.

Залог тому — несгибаемое мужество народа, устоявшего в неравных боях с регулярной французской армией, удивительное свободолюбие алжирцев, с которым мы знакомы по газетным страницам и по репортажам писателей и журналистов, посетивших Алжир в трудные дни борьбы.

Очерки Ганса Оттена знакомят нас с победителями — с солдатами и офицерами Национально-освободительной армии. Массовый героизм, самопожертвование, неразрывная связь с народом — вот черты, присущие муджахидам. И как не пожелать им скорее вернуться к мирному труду, к строительству нового, свободного и счастливого Алжира!

В. Ардатовский


ОТ АВТОРА[24]

ПРЕЖДЕ ЧЕМ попасть в Алжир, мне пришлось покрыть расстояние в несколько тысяч километров. Тысячи километров на автомобиле, верхом и пешком проделал я по Марокко и Алжиру. Я считаю своим долгом описать все, что я видел и слышал, рассказать читателю о горе алжирского народа, о героизме его Национально-освободительной армии, в подразделениях которой я провел не один день… Свой первый очерк я посвящаю сиротам, нашедшим приют в марокканском оазисе Хемиссет, чьи отцы и матери погибли в борьбе за свободу Алжирской республики.

Во время этой поездки из Рабата, столицы Марокко, в Хемиссет меня сопровождал секретарь одного из алжирских профсоюзов Хрун, ответственный за размещение и воспитание детей, бежавших из Алжира.

ХЕМИССЕТСКИЙ ОАЗИС

Последние сто метров мы шли пешком. Дорога вела на вершину холма к дому каида[26] — теперь жилищу и школе алжирских сирот. Теплый ветер вздымал тучи песка и гнал их по склону. У женщины, которая шла нам навстречу, лицо по самые глаза было закутано белым покрывалом. Следом за ней бежали двое мальчиков. При каждом порыве ветра они отворачивались, так что песок, струясь с плеч, сыпался им прямо в карманы. Заметив нас, они остановились, пошушукались и запели песню. Они вновь и вновь упрямо затягивали ее, хотя вихрь заглушал их голоса и разъедал глаза. Вытирая слезы, они вызывающе поглядывали на меня.

Я вопросительно посмотрел на своего спутника. Он рассмеялся и поздоровался с детьми: «Салем алейкум».

— Ребята думали, что вы француз, — сказал он.

— Ну, и…?

— Вот они и запели марш Алжирской Национально-освободительной армии.

Позднее, в приюте, мне рассказали о судьбе этой женщины и двух ее сыновей.

Это случилось три года назад. Они жили в Сиди Иллахе[27]. Однажды в деревню ворвались французские солдаты. Капитан согнал всех мужчин на медицинский осмотр. А вечером на них уже напялили ненавистную форму. Офицер был уверен, что теперь они от него не уйдут. Но той же ночью мужчины бежали в горы, прихватив с собой оружие. То, что за этим последовало, испытали на себе тысячи алжирских деревень. Рано утром стариков выстроили на улице. Их расстреляли на глазах у женщин и детей, а дома взорвали.

Все, кто мог ходить, бежали из Сиди Иллаха. Двум братьям удалось пробраться в Марокко… Их матери тоже удалось спастись. Трое, что попались нам навстречу, были единственными оставшимися в живых из семьи в семнадцать человек.

Об этом мне рассказал директор школы.

Тем временем с холма послышались голоса. Уроки кончились. Когда я хотел подойти к окну, директор удержал меня.

— Вот еще, что я вам скажу, — промолвил он. — В одном только Марокко насчитывается много тысяч детей беженцев, а таких приютов, как наш, всего два. И лишь ничтожная часть ребят может посещать школу. А вы, вероятно, знаете, сколько молодых, образованных людей потребуется нашей стране, когда кончится эта война…

В сарае и двух бараках разместилось четыре класса. В них шли уроки французского и арабского языков. В сарае было душно и темно, а в бараках — светло, но зато через все щели дул пронизывающий ветер. И хотя зима в Марокко вовсе не так сурова, как у нас, и температура редко падает ниже пяти-восьми градусов тепла, однако для детей, вся одежда которых состоит из рубашки, штанов и сандалий, она весьма ощутительна, особенно если учесть, что они вынуждены часами сидеть за партой в нетопленном помещении. Писать приходится окоченевшими пальцами, но никто не жалуется. Штаны, рубашка и сандалии после всех невзгод прошлого — уже драгоценность. Дети этого не говорят, но они это чувствуют.



Алжирские ребята любят те же игры, что и немецкие, и самая любимая из них — футбол. Летом они играют босиком. Зимой же им приходится вместо бутс пользоваться сандалиями, и они так ловко чинят их обрезками кожи, что мог бы позавидовать любой сапожник. Так же как и у нас, простуда здесь — самое распространенное заболевание, и, так же как у нас, лучшее средство против нее — теплая обувь и одежда. Но увы! Порог дома, где прежде его обитатели и посетители оставляли свою обувь, теперь обычно пустует.

Когда-то здесь стояли богато расшитые туфли каида, для которого колониальные власти построили этот дом, назначив каида своим чиновником. Он вел себя как средневековый барон, делал все, что вздумается: выколачивал непомерно высокие налоги и расправлялся со всяким, кто не подчинялся его предписаниям. Каидов, уцелевших после провозглашения независимости, можно пересчитать по пальцам. Большинство из них были продажны, и местное население их ненавидело. Опустел дом и в Хемиссете. Как и все усадьбы в арабских странах, он окружен высокой стеной, к которой примыкают жилые постройки с плоскими крышами и окнами, выходящими во внутренний двор.

Войдя туда, я был поражен. Благоухали розы и эвкалипты; густая темно-зеленая листва апельсиновых деревьев, увешанных яркими плодами, затеняла солнце, и от этого в саду царил приятный полумрак. Дорожки я терраса с колоннадой в мавританском стиле были выложены цветным кафелем. И в этом оазисе на суровом, выжженном солнцем холме под Хемиссетом сидели мальчики и ели фасолевый суп. В углу террасы расположились учителя.

Один из воспитанников, одиннадцатилетний мальчик Абид, непременно хотел показать мне свою койку и повел нас в спальню, где во всю длину зала выстроилось сорок походных коек. Каждая из них покрыта одеялом, а второе аккуратно сложено в ногах. Абид жестом, преисполненным достоинства, указал мне на свою постель. Было заметно, что эту манеру он перенял у отца, когда тот приглашал своих гостей. Мы уселись на его койку, и он начал большую историю своей маленькой жизни.

— Расскажи-ка нам сначала, откуда ты взялся и как все это началось, — сказал директор.

— Я родом из Манира[28], — заговорил Абид, который, выпрямившись, сидел перед нами и теперь казался больше и взрослее. — Это было в пятницу, лотом. Я помню точно, так как отец с дядей в тот день молились. И тут я услышал громкий-громкий грохот. Мой отец сказал: «Это дорога». Я ничего не понял… Потом я услышал выстрелы. Много выстрелов. Все разбежались по домам.

А потом снова кто-то выстрелил. Потом пришли французы. Они сказали, что дорога взорвана и будто мы спрятали у себя бойцов, так как они нигде не могут их найти. Но у нас не было ни одного. Отца и дядю избили и…

Абид умолк, и директор спросил его:

— Они забрали только твоего отца и твоего дядю?

Абид покачал головой.

— Нет, еще много мужчин, и всем связали руки и накинули веревку на шею…

— А потом? — спросил директор.

Мальчик пожал плечами.

— Я не знаю. Позднее старший брат сказал нам, что отец и дядя в Тлемсене[29]. Потом он оседлал коня и ускакал туда. Когда он вернулся, то привез с собой отца… Отец был мертв… А на спине у него были две большие раны… Все мы плакали…

Последние слова он произнес едва слышно. Но еще прежде, чем директор успел сказать что-либо, Абид заговорил снова.

— А потом все пошло по-другому. Мать молчала. А мой старший брат все время куда-то уезжал. И его отлучки становились все дольше и дольше. А потом он и вовсе перестал возвращаться. Мать сказала, что он в Париже. Однажды ночью я проснулся от громкого стука в ворота. Когда мой второй брат это услышал, он забрался на крышу. Мать молчала. Она зажгла свечу. Потом они взломали ворота. Я громко-громко закричал. Это были опять французы. Они избили меня и заперли в кухне. Тогда я притих и стал прислушиваться. Они ругались все громче и громче. Мать молчала. Потом стало совсем тихо. Я заплакал. Позже пришел дядя и отвел меня к бабушке.

Абид снова замолчал.

— А что с матерью? — спросил я.

Абид проглотил слезы и удивленно — так, словно мне это следовало знать, — взглянул на меня:

— Она была мертва.

Теперь замолчали мы.

— Рассказывать дальше? — спросил Абид.

Директор кивнул, а я едва отважился поднять глаза: ведь из-за меня он пережил все это сызнова.

— А потом пришли бойцы и сказали, чтобы мы уходили в Марокко. Они говорили, что французы собираются уничтожить всю деревню. Многие ушли. Бабушка не хотела. Вскоре недалеко от нашей деревни взорвали мост. Я был на пастбище с пастухами, когда прилетели самолеты и сбросили бомбы. А потом появились танки. Пастухи сказали, чтобы я лег в траву. Поэтому я больше ничего не видел, но все слышал. Меня нашли наши и забрали с собой. И я уже не мог вернуться в деревню. Один из них обнял меня и сказал: «Там больше ничего нет». Вот и все, а потом… потом я пришел в Уджду[30], а затем и сюда.

— А твои братья? — поинтересовался директор.

— Не знаю, — сказал Абид.

Я перестал делать заметки и записал слова мальчика только тогда, когда он вышел.



Сто десять детей нашли в Хемиссете временное пристанище. Но, как и предсказывал мне директор, во время моего путешествия я встретился с детьми, у которых не было ни штанов, ни сандалий, не говоря уже о том, что они и в глаза не видели школы и рады, если им раз в день удается поесть горячего супа. Им нет числа, этим бездомным, ибо ежедневно через границу бегут дети, спасая свою жизнь.



И они испытывают те же чувства, что и мальчик, которого мы встретили в Уджде. Горе заставило его разговориться:

— Когда я прошу у матери хлеба, она отворачивается. Моим друзьям живется не лучше. Мы почти не играем. Взрослые рассказывали мне, что есть дети, которые всегда едят хлеб. И они говорили, что, если каждый из вас хоть раз вспомнит обо мне, все будет по-другому.

ГОРОД СТРАХА

В Уджде зима. Утром, как всегда, холодно, днем тепло, а вечером временами тепло, временами холодно. Ягоды черного перца на авеню Мохаммеда V уже покраснели. Их спелые гроздья, выделяясь на фоне темно-зеленых листьев, свешиваются до самых окон кафе «Коломбо».

Рю Бернардэн-де-Сен-Пьер относится уже к современной части города и тянется вплоть до садов и крестьянских полей. Перед последним домом растет фиговое дерево. Голое и гладкое, оно, словно руки, раскинуло свои узловатые, скрюченные сучья. Тот, кто прислонился к его стволу и читает, мог бы быть студентом из Сорбонны. Но вместо конспекта в его руках записная книжка, и он прислушивается к разговору трех раненых, которые в нескольких шагах от него устало опустились на траву. У каждого из них только одна нога. Их шинели оливкового цвета — цвета формы алжирской армии.

— Распишитесь здесь, — водитель притормозил джип и подает мне тетрадь для регистрации пассажиров. Должно быть, я выгляжу слишком странным, когда изумленно смотрю на него, так как он повторяет — Вы должны расписаться, что я благополучно доставил вас в Уджду.

Я ставлю подпись, и Си Мустафа, высокий алжирский офицер, говорящий по-немецки, ведет меня в отель. Скромный коридор, скучные комнаты, шкаф, две койки, окно во двор такова паша квартира. Контора отеля расположена в другом конце коридора, выходящего на улицу, а привратники — солдаты, вооруженные автоматами. И только когда мы ложимся спать, в отеле гаснет свет.

Си Мустафа знаком с городом еще со времен французского господства. Однако с провозглашением независимости Марокко улицам и даже кафе и ресторанам присвоили новые названия. Когда мы уславливаемся о встрече с лейтенантом Буаза, Си Мустафе приходится переспрашивать для верности: «Кафе, где бросили бомбу?»

Молодому алжирскому офицеру было пять лет, когда он вздумал пересчитать все звезды в небе над Удждой. Оп хороший рассказчик и знакомит нас с Мединой[31]. В конце этого столетия ей исполнится тысячу лет. По преданию, городу суждено пережить семь разрушений. Но авторы легенды, полагает Буаза, не слишком-то ломали голову над предсказаниями. Разве могла быть уготована другая судьба пограничному городу, объекту давних споров между султанами восточной и западной династий? И именно потому, что для Уджды мир всегда оставался лишь заветной мечтой, ее прозвали «мединет эль хайра» — «город страха».

Люди, в одиночку или группами проходящие мимо нас, останавливаются, делятся новостями, покупают детям воздушные шары и пряники и, кажется, стараются скрыть свой страх. Чалмы мужчин сегодня повязаны гораздо аккуратнее, чем в иные дни, а белизна широких покрывал и паранджей женщин режет глаз в ярких лучах зимнего солнца. Они празднуют День независимости.

Двери украшены пальмовыми ветвями, из окон свисают флаги, мечети и дома иллюминированы электрическими лампочками. Недалеко от Баб Сиди Аисса, одних из трех ворот Медины, толпятся люди. Они стоят перед дворцом и глазеют на подъезжающие и отъезжающие автомобили. Губернатор устраивает прием.

— А вы знаете историю этого дворца? — спрашивает меня лейтенант Буаза и, не дожидаясь ответа, начинает — До провозглашения независимости он принадлежал одному паше. Внешне этот господин казался не хуже и не лучше других. У него была семья, к которой он был привязан, — похвальное, но далеко не выдающееся качество. Вероятно, он и сегодня сидел бы во дворце, если бы… да, если бы командир партизанского отряда не открыл, что паша оказывал колониальным властям больше услуг, чем требовалось даже от французов, — лейтенант качает головой, словно и теперь еще не может понять, как могло произойти что-либо подобное. — Ему написали дружеское письмо, — рассказывает он дальше. — Я не помню его слово в слово. В нем содержались три мысли: «Мы не возражаем, чтобы он оставался на посту паши… Никто не требует, чтобы он вступил в организацию… Призываем покончить с этим свинством…»

— Свинством? — перебиваю я его.

— Ну да, свинством! — неожиданно взрывается Буаза, так что окружающие пристально смотрят в пашу сторону. — Вы можете назвать это коллаборационизмом, — добавляет он затем снова спокойным тоном. — Во всяком случае, кое-кто из нас по его доносам был арестован французами. Письмо он также передал французам. Попробовали еще раз заставить его образумиться. Но и со вторым письмом он тоже побежал к французам. Нам ничего не оставалось, кроме как перейти от слов к делу, но прежде следовало выработать план. Часами длились дебаты. Но это было попусту потраченное время. Как выяснилось, он сам вынес себе приговор. Он принимал участие в пытках. Его присудили к смерти и сообщили ему об этом тоже письмом. «Через три дня, в двенадцать часов пополудни, приговор будет приведен в исполнение», — говорилось в нем. Этот срок все еще давал ему какой-то шанс на спасение.



— Он вызвал к себе целую роту французских солдат, — говорит лейтенант, — которым вменялось в обязанность день и ночь охранять каждую дверь, каждое окно, каждый уголок дворца. Он издевался над организацией и насмехался над «бумажонкой», как он называл приговор.

— И все-таки его привели в исполнение? — спросил я.

— Ровно через три дня, в двенадцать часов пополудни, — ответил мне Буаза. — В это время дня от глаз солдат и соломинка не могла укрыться. Во дворец не входил никто, а из дворца вскоре после двенадцати вышли оба его сына, которых страже было приказано пропускать беспрепятственно. Старший сын был командиром партизанского отряда.

До границы двенадцать километров. Вскоре после выезда из Уджды дорожный знак указывает нам путь к марокканской заставе — маленькому крестьянскому домику на вершине холма. Перед нами простирается зона смерти — алжирская земля. Всякий, кто туда вступит, объявляется вне закона. За этой зоной проходит стратегическая граница французской армии — тройное проволочное заграждение. Оно начинается в Порт-Сае, на берегу Средиземного моря, и тянется через горы, долины и реки, минуя Удшду, к Сиди-Джилалп у подножия тлемсенских гор Каждое из проволочных заграждений достигает двух метров высоты и трех метров ширины и отделено от следующего заминированной полосой земли, поросшей травой и кустами.

Прямо напротив марокканской сторожки за колючей проволокой стоит дот, через два-три километра — второй, на таком же расстоянии от него — третий и так далее, на всем протяжении этого участка границы.

Ночью доты поддерживают между собой связь по радио. Проволочные заграждения оборудованы сигнальными установками и находятся под напряжением. На этой границе из колючей проволоки действует целая система сигнализации. В ответ на каждый сигнал, поступающий по проволоке, открывается ураганный артиллерийский огонь по отрезку запретной зоны. Собака, забредшая в проволочные заграждения, может стать виновником часовой канонады.

Лейтенант обращает мое внимание на французский танк, который, вздымая облако пыли, грохочет в направлении Бу-Бекера[32]. Его сопровождают джип и грузовик с солдатами. Танки патрулируют вдоль границы днем и ночью.

Здесь, наверху, с марокканской заставы, видно, что алжирские горы охватывают Уджду полукругом. Некоторые из них безотрадно чернеют на фоне зеленых предгорий. В течение трех дней они стояли объятые пламенем.

— Их подожгли напалмом, чтобы сделать невозможной всякую маскировку, — объясняют мне.

— Как идет дежурство? — спрашиваю я пограничника.

— Угрожающе спокойно, — говорит он.

Мы смеемся над его ответом, но в нем есть доля правды: и в самой Уджде, и вокруг нее все застыло в жутком безмолвии. Лишь изредка оно прерывается ветром, доносящим раскаты орудий или жаркое дыхание пустыни. Тут уж ничего не поделает сам святой покровитель Уджды, который покоится где-то невдалеке от города, — Сиди Яхья Бен Юнее. Говорят, что это Иоанн, прозванный Крестителем.

Мы уже давно лежим в нашей комнате. Караульные тоже потушили свет. Но на улицах все еще празднуют День независимости.

До нас доносятся песни, музыка, пальба.

— Праздничный салют, — говорю я Мустафе.

— Тревога на границе, — отвечает он.

САЛЮТ В ЧЕСТЬ САЛИХИ

Дом, где родилась Салиха, стоит на краю деревни, у подножия тлемсенских гор. Салихе дальше всех ходить за водой к источнику. Чтобы дойти до него, надо миновать все дуары, раскиданные по обеим сторонам дороги, переходящей в улицу. Они похожи на разрезанные пополам и склеенные между собой спичечные коробки. Несмотря на крайнюю бедность, глинобитные дома свежевыбелены и ласкают глаза__ своим опрятным и мирным видом. Каждый из них окружен каменной оградой. Достаточно встать на стул, чтобы дотянуться до ее верха.

Салиха — молоденькая девушка. У нее тонкая стройная шея и узкие плечи.

— Я пойду к источнику, — сказала она и в нескольких шагах от двери украдкой кивнула большому простоволосому человеку.

Ее мать и дядя сидят во внутреннем дворике, который так мал, что ни один из уголков не может укрыться от тени, отбрасываемой апельсиновым деревом.

Своим появлением этот человек прерывает серьезный и вместе с тем щекотливый разговор. Салихе пора замуж. Дядя торопит. Он слишком часто видит, как девушка ходит к женщинам и засиживается у них дольше обычного. Кто может поручиться, что она не встречается и не разговаривает там с молодыми людьми. При одной мысли об этом дядя сжимает в кулак свою бороду.

Большого в деревне знают. Все с уважением отвечают на его приветствие. Он начальник укрепрайона, и если французские войска неожиданно появляются в деревне, скрывается в дуарах.

У дяди Салихи трясутся руки, когда большой говорит:

— Муджахиды хотят, чтобы Салиха стала их сестрой.

Салиха, обутая в сапоги, ночующая в одном шатре с мужчинами, — всем своим существом семидесятилетний старик восстает против этой мысли.

— Она и сейчас уже заглядывается на парней, — говорит он, — перечит, когда с ней разговариваешь, вместо того чтобы молчать, как того требуют приличия.

— Но ведь вы же знаете, что она несколько месяцев возглавляет женскую ячейку в деревне? — спрашивает большой, — и, выполняя наши задания, разговаривает с мужчинами.

Водворяется долгое молчание. Старик хмурит брови и комкает свою бороду. Тогда вмешивается мать:

— Если это ее и ваша воля… Но я хочу знать, куда она пойдет, мы сами отведем ее в горы.



* * *

Позиция расположена на склоне столовой горы.

Словно крышка гигантского гроба, торчит она из густого кустарника. Веками сползавшая почва образовала на склонах горы круговую насыпь, вал, — идеальное укрытие для дозорных.

Отсюда сверху на большом расстоянии просматривается вся окружающая местность.

Вдали отчетливо видны три точки, двигающиеся по направлению к холму.

Достигнув подножия горы, они обретают размер карандашных огрызков. Часовой только и ждет этого момента. Он поднимает руку и кричит: «Они идут!»



Быстро, насколько позволяет каменистая почва и колючий кустарник, муджахиды сбегаются к месту сбора. Даже теперь, когда весь взвод собран на узком клочке земли, его можно обнаружить только с воздуха — настолько высок вал, опоясывающий столовую гору.

Пока солдаты прихорашиваются, франтовато повязывая шейные платки и до блеска начищая оружие, проходит еще добрых полчаса. Потом мужчина и обе женщины спускаются в траншею.

Одна из них молодая, с тонкой стройной шеей и узкими плечами. В ее честь построен взвод.

— Салиха, муджахиды приветствуют тебя, — обращается к ней один из солдат взвода. — Твое решение стать бойцом вселяет в нас силы и мужество. Мы никогда не забудем, что ты сестра, а мы твои братья и все мы одна семья.

Дядя подводит девушку к командиру взвода. Люди замерли в торжественном молчании, только ветер, срывая мелкие камешки, с шуршанием гонит их по загрубелым, изборожденным трещинами скалам. Лейтенант вручает Салихе пистолет.

— Помни о том, — говорит он, — что оружие, которое ты носишь, — символ завтрашней независимости алжирской женщины.

Тридцать солдат салютуют залпом из своих карабинов. Эхо с грохотом прокатывается над горой и, с громыханием повернув обратно, разбивается о вал.

* * *

— Это было не всегда так просто, — говорит Ясеф[33], когда мы садимся под одним из кустов, достигающих человеческого роста.

Самолет застает нас врасплох и кружит над расположением нашей части. Машину не видно, но отчетливо слышно гудение мотора. Капитан Ларби и Си Мустафа остались в долине со взводом, чтобы дождаться, когда нам приведут коней.

— Тогда в армии тоже были голоса и «за», и «против» приема женщин в бойцы. Я еще хорошо помню, как говорили:

«Часть, в которой есть женщина, уже не будет такой подвижной: каждый будет требовать, чтобы его оставили для охраны девушки, и никого нельзя будет послать с донесением или в разведку».

После каждой фразы Ясеф вытягивает голову, стараясь через листву разглядеть самолет.

— Вы же знаете, — говорит он, — что для многих женщина была женой, сестрой или дочерью, которую прячут от всего мира и кутают в паранджу.

— Неужели не было никого, кто бы выступил за прием? — спрашиваю я.

— Конечно были, — отвечает Ясеф, — самые отчаянные говорили: пусть они тогда все делают наравне с мужчинами. Если женщина погибнет, то пусть она погибнет как солдат. — Он раздвигает ветви, чтобы лучше видеть.

— Эй! — окликает он командира взвода, который сидит на корточках невдалеке от нас. Это — самолет-разведчик, и он кружит очень низко. — При этом он поднимает ладонь на уровне глаз, наглядно показывая, как низко летит машина. — Его легко можно сбить.

— Только не сейчас! Таков приказ! На этой неделе через наш район проследуют подкрепления.

Ясеф качает головой, и снова усевшись на землю, толкает меня и говорит:

— Теперь это уже старая история и никому до нее нет дела. Но и тогда не все так рассуждали, — рассказывает он дальше. — Нашлись и умные головы, считавшие, что девушки могут и ухаживать за ранеными, и заботиться о женах бойцов в деревне.

— Ну и все-таки, какой же аргумент убедил основную массу? — спрашиваю я.

— Погодите, я вам еще не все сказал, — отвечает Ясеф. — По мусульманскому праву солдат и девушка, которых застанут в объятиях, подлежат смертной казни.

— А разве были такие случаи?

— Ничего подобного, — энергично отмахивается Ясеф. — Я говорю это вам только для того, чтобы вы хорошенько поняли все отговорки и возражения. Вы спрашиваете, какой аргумент их убедил?.. Этого в двух словах не объяснишь. Еще задолго до облачения в мундир девушка выполняет задания армии: проносит оружие через линию фронта или достает в в городах медикаменты для наших раненых. Вручение пистолета — всего лишь признание ее заслуг. Я думаю, что это соображение сыграло решающую роль в тех спорах.

— А отговорки…

— …это, как говорят у вас, пережиток прошлого, не правда ли? — заканчивает Ясеф мою фразу. — Ведь вы уже бывали в гостях в алжирских семьях? И вас принимали только мужчины, не так ли?

— Да.

— Ну вот, а женщина тем временем стояла в кухне и ждала, останется ли ей что-нибудь поесть. Теперь вы видите, какой шаг вперед сделали наши женщины?

Между тем шум мотора стихает. Машина ложится набок, чтобы описать петлю, и последний раз с воем проносится над нами.

— Еще один вопрос, Ясеф: солдатам нельзя влюбляться в девушек-бойцов?

Ясеф, который уже собирался встать, снова садится и с удивлением смотрит на меня.

— Слушайте-ка, а вы когда-нибудь видели, чтобы влюбленным можно было что-то запретить? То-то же. А у нас в таких случаях просто женятся.

— Прямо на фронте?

— Прямо на фронте! — говорит Ясеф, подчеркивая каждое слово. — А теперь нам пора идти. Нас ищут, так как все приготовления должны быть закончены сегодня вечером.

Ночью взвод должен занять исходные позиции, гласит приказ. Неподалеку от лагеря солдаты уже сгоняют вьючных животных, нагружая их продовольствием и боеприпасами. При появлении самолета ослы тоже забились в кустарник.

— Солдаты божатся, будто у ослов есть шестое чувство, — говорит Ясеф, — и скотина за несколько часов вперед чует появление французов. — Он смеется. — Но, сказать по правде, я не встречал ни одного муджахида, который бы полагался в этом на своих животных.

Но ослы и в самом деле не так глупы, как о них любят говорить. Во время моего путешествия я не раз видел, как они настораживали уши, лишь только начинали раздавать боеприпасы или готовить оружие и позиции к бою, и разбегались по кустам, чтобы залечь там, не шевелясь.

В лагере стоят два сивых жеребца и пегая кобыла. Капитан Ларби хвалит их выносливость и быстроту.

— Мы будем испытывать истинное удовольствие, — кричит он мне.

При мысли, что на них придется проделать все путешествие, мне становится не по себе. Я не помню, ездил ли я вообще когда-нибудь верхом.

Солдаты, которые выступают первыми, наполняют свои фляжки водой из деревянных бочек.

Здесь не осталось и следа от свойственной арабам суетливой деловитости, наполняющей шумом и гамом базары и кафе Уджды и отнимающей покой у постояльцев гостиниц.

Каждый муджахид двигается проворно и ловко, избегая малейшего шума, даже в том случае, если на целые мили в окружности нет ничего живого, кроме колючего кустарника да зарослей альфы[34]. Стоит заговорить несколько громче, как немедленно подходит унтер-офицер и тихо делает замечание; беседа продолжается, но уже вполголоса.

В палатке царит глубокая тишина. По звукам, проникающим наружу, невозможно определить число ее обитателей.

Я делюсь с Ясефом своими наблюдениями. Он распускает чалму, чтобы повязать ее заново.

— Неспокойный вы человек, — говорит он. — Всюду ходите и высматриваете, а потом вам объясняй, что и почему.

— По-моему, война каждого приучает к дисциплине. И, наверное, на это обращается особое внимание при обучении военному делу, — оправдываю я свое любопытство.

— Правильно, — говорит Ясеф, — но тут надо иметь в виду еще кое-какие соображения. Погодите, я расскажу вам два случая.

Один произошел недалеко от Тлемсена. Уполномоченный ФИО[35] созвал всех мужчин деревни, чтобы установить сумму налога с каждого двора в пользу революционного правительства.

От одной из семей на собрании присутствовал старший сын, высказавшийся за предложенный размер обложения.

Узнав об этом, его отец рассвирепел: «Почему ты не попытался поторговаться и сбить сумму налога?»

И тогда случилось то, что было бы немыслимо год-два назад. Сын забыл всякое уважение и накинулся на отца: «Ты эгоист и болтун!» И в тот же день ушел в армию.

Ясеф молчит и выжидательно смотрит на меня.

— Ну, и? — спрашиваю я.

— Ну и? — с упреком повторяет он. — Неужели вы не понимаете, почему этот случай имеет такое значение? В алжирской семье отец всегда считался непогрешимым. Его возраст говорил каждому: он знает и может больше тебя, потому что он старше тебя. Дети не осмеливались взглянуть на него и избегали громко говорить в его присутствии. Он не скупился на проклятья в адрес французов. Но когда ему предложили вступить в армию, он сказался слабым и больным. «Не лезьте на рожон: этот орешек нам не по зубам», — брюзжал он. Вот тогда-то сыну впервые пришлось усомниться в своем отце.



— Изменения, происшедшие в семье, мне понятны, — говорю я Ясефу, — но какое отношение имеет все это к дисциплине?

— Сейчас узнаете, вначале послушайте вторую историю.

Одному подразделению было поручено собрать важную информацию в деревне, через которую часто проходили французские войска. Командир взвода послал туда муджахида, который там родился и знал каждое дерево, каждый куст.

Сведения были уже у него в кармане, когда его остановил патруль. Одним прыжком вскочив на бочку, он перемахнул через стену и побежал по крышам к дому своего отца. Французы врывались в каждый двор. Когда они приблизились к убежищу муджахида, он ринулся через улицу, перепрыгнул ров и залез в дупло, знакомое еще по детским играм.

Французы нашли его отца. Пять парашютистов поволокли старика к ближайшему дереву, привязали к стволу и начали пытать. Это было дуплистое дерево, в котором прятался сын. Можете себе представить, что творилось у него в душе, когда он с пистолетом в руках слушал крики своего отца?

— Он выстрелил?

Ясеф сердито смотрит на меня.

— Я ведь именно потому и рассказываю вам эту историю, что он не стрелял. Возможно, ему бы и удалось спасти отца. Но, вероятнее всего, схватили бы обоих, а вместе с ними и сведения, которые были необходимы его части. Разве это не пример дисциплины?

— А теперь разберем оба случая, — говорит Ясеф. — В старой семье каждый знал свое место. Но для сына этот порядок утратил свое значение… Сын ищет новую точку опоры и находит ее в армии, поставившей национальные традиции на службу освободительной борьбе. Здесь все братья…

Пока мы беседовали, взвод выступил из лагеря. Остаемся только мы да раненый, которого Ясеф должен доставить в безопасное место. Пуля пробила ему плечо при переходе границы. Щеки солдата пылают жаром и покрыты лихорадочными пятнами.

— А теперь мы должны расстаться, — говорит мне Ясеф. — А жаль: я бы мог еще кое-что рассказать вам.

Он приводит своего осла, и мы помогаем усадить раненого. Ясеф садится сзади, чтобы его поддерживать.

— Дайте мне его фляжку с водой, — говорит Ясеф, затем хлещет осла по заду, — Ну, а теперь салем алейкум, — прощается он. — И смотрите, не падайте с лошади, Си Яхья, — напутствует он меня.

Для капитана Ларби и Си Мустафы это шутка. Я же не нахожу в ней ничего смешного.

АЛЬФА ПОЕТ

Сегодня третий день, как мы на плоскогорье. Холодно. Порывистый ветер гонит свинцовые тучи и все плотнее закрывает ими небо. Куда ни глянь — всюду, насколько хватает глаз, простирается необъятная степь, поросшая альфой; миллионы гектаров. Трава растет густыми, не выше колен пучками, между которыми виднеется желтая потрескавшаяся почва. Теперь, зимой, она снова начинает зеленеть.

С незапамятных времен эта цепкая трава служила жителям равнины материалом для изготовления предметов домашнего обихода и строительства крыш. И еще сегодня альфу сушат и, натянув на грубо сколоченные деревянные рамы, плетут из нее рогожи, циновки и маты. Их сшивают друг с другом, подпирают толстым шестом, протягивают к вбитым в землю колышкам — и шатер готов.

В каждом жилище можно встретить корзины и другую тару, сплетенную из альфы. Бумажные фабрики тоже по достоинству оценили эту траву. Они платят восемнадцать тысяч франков за тонну французскому королю альфы Жоржу Блаше. Рабочие же по установленным им расценкам получают сто франков за двести килограммов травы. За жалкие восемьдесят пфеннигов сборщику альфы приходится гнуть спину от зари до зари.

Плоскогорье вдается клином между Телль-Атласом на севере и Сахарским Атласом[36] на юге. Своей вершиной оно упирается в Батну[37], где сходятся обе горные цепи. Его основание совпадает с границей между Алжиром и Марокко, протянувшейся на двести километров между двумя хребтами.

В этой замкнутой области живет двенадцать племен союза амианов. Они никогда не придерживались невидимой линии границы, а просто со сменой времен года перегоняли свои верблюжьи и овечьи стада с одной стороны на другую. И только два года назад на одном участке границы бульдозеры провели уродливый шрам, объявленный французским верховным командованием запретной зоной, где будут стрелять в каждого, кто там появится.

Нам преграждают путь несколько семейств бедуинов, перегоняющих скот в поисках новых пастбищ. Мы останавливаемся.

Во главе каравана, покачиваясь, бредут верблюды, груженные шатрами и домашним скарбом. За ними следуют дети. Они погоняют навьюченных припасами ослов. Шествие замыкают мужчины верхом на конях, конвоирующие стада баранов. Рядом, собирая траву, бегут женщины.

Я рад непредвиденной остановке. Верховая езда дается мне нелегко. Правда, я ни разу не упал с лошади, но это надо отнести не столько за счет моего искусства верховой езды, сколько за счет арабского седла, спинка которого препятствует падению.

Мой сивый жеребец больше всего на свете боится, как бы его не обогнали. Первый день я ехал бок о бок с Си Ларби, когда нас рысью нагнал Мустафа, чтобы поговорить с капитаном. Жеребец навострил уши, покосился назад и пустился резвой рысью. Капитан Ларби пытался не отставать, и Си Мустафе пришлось перейти на галоп, чтобы догнать нас.

Но жеребец уже никого к себе не подпускал. Обеспокоенный, как бы тот не унес меня слишком далеко вперед, капитан тоже скакал вслед за мной. Однако жеребец, чуя погоню, напрягся, и даже Си Ларби не удалось его догнать. В этом повинно было не столько тщеславие моего «Россинанта», сколько стремена, которыми я беспомощно пришпоривал лошадь, судорожно цепляясь за луку седла.

Когда жеребец наконец останавливается, капитан Ларби произносит:

— Ваш галоп слишком резв; а когда он действительно понадобится, лошади уже выдохнутся.

Я утвердительно киваю головой, а сам думаю: «Дорогой капитан, вам-то хорошо говорить!»

Бедуины приветливо машут нам руками. Один из них скачет в нашу сторону. Он испытующе оглядывает нас хитрыми глазами. На нем низко повязанная чалма и бурнус с подоткнутыми спереди полами. Этот бербер[38] — предводитель дуара. Наряду с родовой знатью кочевниками управляет администрация, созданная ФНО на началах самоуправления. Ее низшим звеном считается касма — ячейка, объединяющая около десятка семейств.

Следующие ступени самоуправления — дуар, фараа и арх. Все должностные лица избираются. В архе их пять. Они регистрируют новорожденных и умерших, назначают полицию, ведают судебпыми и хозяйственными вопросами.

Пастух сообщает, что взвод уже оповещен о нашем прибытии.

— Должны были выступить сегодня утром, — говорит он, — но ждут вас.

Я с облегчением слышу, что взвод отделяет от нас всего лишь два километра.

— Французам известно о существовании самоуправления? — спрашиваю я капитана, когда мы отъезжаем.

— Они уже не раз арестовывали доверенных лиц, — отвечает он, — но всякий раз их выбирали заново.

— А французская администрация?

— Каиды! — говорит капитан. — Если они не сотрудничают с нами, то перебрались в город и наезжают в свои племена только под конвоем французской пехоты.

В его голосе звучит насмешка. Я украдкой бросаю на него быстрый взгляд. Как часто я пытался прочесть на его лице то, что звучало в его голосе: насмешку, радость, раздражение или ненависть. Но, как и сейчас, выражение его не менялось, всегда оставаясь хладнокровным и дружелюбным.

Я вздрагиваю, когда он хлопает ладонью по крупу своей кобылы, так как мой жеребец тотчас же косится и настораживает уши. И, хотя конь идет шагом, мне кажется, будто из деревянного седла в меня вонзается тысяча иголок. Однако солдат все еще не видно.

Единственным утешением для меня остается то, что, как я знаю по опыту последних дней, они могут вдруг вырасти словно из-под земли. Плоскогорье изрезано бесчисленными длинными, но узкими долинами и балками, о существовании которых догадываешься, лишь начиная в них спускаться или очутившись на отвесном краю обрыва.

Очевидно, засевшие в альфе сторожевые посты давно следят за нами, так как, подъезжая к лагерю, мы видим взвод, построенный в долине. Капитан Ларби обходит шеренги, здороваясь за, руку с каждым бойцом. Взвод сформирован всего четыре месяца назад и двигается в глубь страны. Долина является пунктом снабжения, через который скрыто следуют все свежие части. Здесь они пополняют свои припасы, здесь же проходят военную подготовку.

Сейчас взвод упражняется в ружейных приемах и поворотах марширующей колонны.

— Они проделывают это специально для вас, — говорит мне капитан. — Сегодня утром у них уже была строевая подготовка. Она входит в общую программу военного обучения.

Чтобы лучше было видно, он и Си Мустафа уселись на выступ скалы. Я предпочитаю оставаться на ногах. После верховой езды всякое сидение причиняет мне боль. На бугристой местности муджахидам нелегко шагать в ногу и выдерживать интервал между шеренгами.

Как раз в тот момент, когда взвод, взяв на караул, заканчивает строевые учения, сверху падает камень. Полуметровая змея корчится и издыхает. Си Мустафа метко угодил в гадину, раздавив ей спинной хребет.

— Вы знаете, что это за змея? — спрашиваю я его.

— Тут их вокруг много ползает, но никто не знает, как они называются.

— Змеи не беспокоят вас? — обращаюсь я к капитану.

— Лишь изредка, но тогда это довольно неприятная штука, — говорит он. — Совсем недавно со мной произошел такой случай. Мой командный пункт разместился в усадьбе одного алжирского крестьянина. С хозяином мы договорились, что он переедет в город под тем предлогом, что оставаться в сельской местности стало опасно.

Управляющим фермой был назначен один из наших людей. Мы рассчитывали, что сосед нашего хозяина, крестьянин французского происхождения, тоже покинет свою усадьбу. Так опо и вышло. Конечно, он не знал, что управляющий связан с партизанами. В бараке для батраков соседского хутора мы разместили несколько отделений наших бойцов. Все шло как по маслу.

Недели через две являются оба хозяина, чтобы проверить работу управляющего. Наш крестьянин воспользовался этим случаем, чтобы доставить взводу продовольствие.

Но потом соседу вздумалось побывать в жилищах своих батраков, чего раньше за ним никогда не водилось.

В первой же двери он наткнулся на группу наших бойцов. Те задержали его, а когда он оказал сопротивление, пустили в ход оружие. Француз был убит наповал. Сколько я ни проклинал виновников случившегося, сделанного не воротишь.

Было ясно как дважды два, что, если крестьянин не вернется в город, скоро к нам пожалует рота парашютистов.

Взводу пришлось срочно очистить усадьбу, чтобы не подвергать опасности жизнь батраков. Труп мы бросили в ручей так, словно человека подстрелили по дороге.

По лестнице-стремянке через люк в потолке я забрался на чердак и, не разгибая спины, притаился там. В течение трех часов свирепствовали парашютисты в усадьбе. Все было перевернуто вверх дном, слышались вопли и стоны избиваемых. Когда каратели ушли, наш крестьянин крикнул мне: «Эти твари убрались!» Но я продолжал сидеть, словно аршин проглотив. Крестьянин заглянул в люк, недоумевая, в чем дело. «Эти твари убрались», — снова повторил он.

— Вот уже несколько часов, как я сижу с одной из них, — пробормотал я сквозь зубы. — Дай мне дубинку.

Потом я ударил и убил гадину длиной в руку. Когда я дотронулся до лба, он был весь в поту.

— Но не требуйте от Ларби, чтобы он вам сказал, что это была за тварь, — говорит мне Си Мустафа по-немецки.

— А почему бы и нет?

— Змей либо убивают, либо бегут от них, но никогда не разглядывают. Таков обычай, — отвечает он.

Капитан уже прощается с командиром взвода.

— Bonne chance![39],—говорит он приветствие, которым здесь принято напутствовать каждого бойца.

Когда мы снова садимся на коней и выезжаем на плоскогорье, из зарослей альфы выпархивают целые стаи куропаток и, словно темно-серые облака, стелются над степью. Ветер равномерными порывами колышет пучки жесткой упрямой травы — альфа поет.

ЖАЖДА

Мне отчетливо послышался какой-то всплеск. Но кругом тишина. Над мокрыми палатками ползет серая мгла. На спящих вповалку людях тяжелые от сырости одеяла.

Ветер все еще не утих и гнет к земле густые пучки альфы, растущие по краям брезента между колышками. Надувая полотнище, ветер образует щели шириной в палец, а то и в целую руку и через них свободно гуляет по палатке.



Одеяла, шинели, оружие, каждый клочок земли — все покрыто красновато-коричневой пудрой, словно их за ночь кто-то присыпал молотой корицей.

Теперь я снова слышу всплеск, на этот раз прямо за собой. Сквозь щели виднеются спутанные передние копыта осла. Они с хлюпаньем бьют о мокрую землю, словно требуют, чтобы та укрыла их от дождя. Пара патаугас[40], покрытая засохшей грязью, с чавканьем утопает в жирной глине. Копыта семенят, делают пируэт и исчезают. Из отпечатков копыт образуются маленькие уродливые лужицы.

* * *

Вода!..

Лишь только прошедшей ночью первые капли забарабанили по сухой земле, разговор завертелся вокруг этого слова. Как всегда по вечерам, в палатке командира взвода собрались свободные от караула муджахиды, чтобы погреться у костра за чашкой чая. Я подозрительно заглядываю в свою, где, словно тысяча водяных блох, танцуют и кружатся мельчайшие красноватые песчинки. Капитан Ларби уже выпил. Тогда и я отхлебнул чай, полагаясь на его пятилетний партизанский стаж.

Песок с вечера кружился над плоскогорьем, шуршал по альфовым циновкам, хрустел на зубах. На дюнах он завихрялся в небольшие смерчи и красноватой завесой стлался по равнине.

— Буря, — послышался чей-то голос.

Он имел в виду песчаное облако, которое бойцы сделали своим союзником, используя его для прикрытия транспортных колонн и перегруппировки войск, пока французы сидят взаперти в своих опорных пунктах.

Ураган нагрянул с сумерками; к счастью, он задел нас только краем. Дождь лил как из ведра. В несколько минут твердая как камень почва превратилась в трясину. Муджахиды были довольны.

Усатый боец прихватил с собой к огню даже флейту. Другой принес кастрюлю и перевернул ее. Теперь все слушали ветер, ливень, флейту и ритмичную дробь импровизированного тамтама.

— Лучше слишком много воды, чем слишком мало, — сказал капитан, пока усатый переводил дух. — Это поймет только тот, кто познал жажду. Однажды мы оказались втроем в Сахаре. У нас был небольшой бочонок с водой, который мы, чередуясь, несли на перекладине. Мы уже шли три дня, когда один из носильщиков — это был семнадцатилетний паренек — споткнулся. Бочка ударилась о камни и раскололась надвое. Нам не удалось спасти ни глотка.

Вы видели, как рыба, выброшенная на сушу, ловит воздух? Эта картина неотступно стояла в моем воображении. И с каждым днем рыба все росла, и я все отчетливей видел ее залитые слезами глаза и широко раскрытый рот. Мы спешили добраться до цепи холмов. Старший из нас уверял, что там мы найдем кочевников и колодцы.

На второй день — жара стала невыносимой — мы решили передохнуть и выступить рано утром, чтобы за один переход, маршем-броском, достичь холмов.

В то время как мы торопились из последних сил, паренек вдруг остановился и крикнул: «Слышите, как собаки лают?»

Мы прислушались, но кругом стояла такая давящая тишина, что нам казалось, будто мы оглохли. Парень бредил целый день. Если ему не чудился лай собак, то мерещились струйки дыма.

Вначале мы не обращали на это внимания, но потом наши нервы сдали, и мы с бранью накинулись на него. Он успокоился только тогда, когда мы достигли холмов.

Полные надежд, мы дотащились до вершины и… не увидели ничего: ни шатра, ни воды.

— Сейчас уже слишком темно, — сказал старший.

Ночь мы провели у костра. Никому не хотелось спать.

Парень сводил нас с ума. Он едва не умирал от жажды после проделанного нами марша и теперь расписывал, какие муки нас ожидают: как вздуются и полопаются губы, как растрескается кожа на лице, как нас начнет мучить страх перед удушьем, потому что распухшие язык и нос будут затруднять дыхание.

На рассвете юноша вскочил, пустился в пляс и закричал: «Дым, дым, я вижу дым!» Мы решили, что он окончательно свихнулся, и бросились на него.

«Это правда, это правда! Дым, дым!» — хрипел он не переставая.

Мы крепко держали его и смотрели друг на друга. Ни у старшего, ни у меня не хватало мужества обернуться из страха перед разочарованием. Когда я все же рискнул это сделать, то словно завороженный не мог оторвать глаз от долины. Там раскинулся табор кочевников, и из каждого шатра тонкой нитью вился дымок.

Мы расцеловались, словно впервые встретились после долгих лет разлуки.

Все в палатке внимательно слушали рассказ капитана. Усатый помешивал огонь и подкладывал новые сучья.

— Я вполне понимаю ужас юноши, — сказал он. — Мне самому пришлось испытать нечто подобное.

Всему виной была проклятая мина; эта штука взорвалась, когда мы переходили границу. Никого не ранило, но в то время как я был уже на той стороне, другим пришлось повернуть обратно.

И как на зло, по проходящей вблизи трассе на грузовиках приближалась французская рота. Ясно, что они сразу же оказались на месте происшествия. Мне едва удалось скрыться. Но я остался без воды.

Как вам все время виделась издыхающая на берегу рыба, так мне мерещилась жена, набирающая воду из источника. Вначале я тешил себя картиной полного до краев кувшина, но потом меня стало раздражать, что такая прекрасная вода разбрызгивается зря, а на третий день я уже мысленно ловил губами ее капли, падающие на землю.

Всякий раз при этом я валился с ног, они уже настолько ослабли, что были как у новорожденного ягненка. А сколько раз я попадал впросак, обманутый видением озера, и, шатаясь, брел к нему. Мне всегда казалось, что подобные вещи со мной не могут случиться.

Шел к концу четвертый день. В последние часы я уже ни о чем не мог думать. И я не помню, что со мной было. И вот тогда-то вдруг я увидел озерцо. Я бросился на землю и на четвереньках пополз к нему.



Зачем я это сделал, я тоже не знаю. Я подкрадывался к озерцу, как к парашютисту, которого надо захватить живьем. Когда я очутился перед ним, я издал радостный крик. Вернее, мне показалось, что я его издал, так как, должно быть, в сравнении с ним шипение хриплого верблюда звучало как сладкая музыка. Я гладил воду руками и все время молол один и тот же вздор: «Неужели это ты? Если бы ты знала, как я тебя искал, пока нашел! И вот ты здесь».

Потом все куда-то отодвинулось. Я хотел крикнуть: «Стой! Останься! Куда же ты?!» Потом все поплыло у меня перед глазами.

— Это была не вода? — спросил кто-то.

— Она, — возразил усатый, — но радость была слишком велика, и я потерял сознание. Быть может, я бы так и умер от жажды у самой воды, если бы утром меня не нашли скотоводы, пригнавшие своих верблюдов на водопой.

Муджахиды в мокрых шинелях, набившиеся в палатку, жались к огню. Стоило выйти одному, как его место занимал другой, только что сменившийся с дежурства. Несмотря на бурю и промозглую сырость, это был вечер, как все прочие, когда офицеры и солдаты по-братски сидят у костра, следя за пламенем, с треском пожирающим сучья.

В эти часы здесь можно услышать веселые и печальные истории, и офицер, как и всякий другой в шатре, бережно принимает из рук солдата чашку заботливо приготовленного чая. А если рассказывают о тех, кого слушатели лично знают, среди них воцаряется мертвая тишина. Так случилось и в этот вечер.

Усатый заступил на пост. Его место занял муджахид, не выпускавший из рук винтовку с первых дней освободительной борьбы. У него широкая, почти дородная фигура. Он садится по-турецки и подставляет ладони огню.

— А вы еще не забыли, — напоминает он о боях в дни рамадана[41].

— А вы еще не забыли? — повторяет он. — Весь наш взвод ехал на грузовике. До грота с продовольствием оставалось каких-то жалких сто километров, когда наш драндулет забарахлил и ни с места. Мы привели его в порядок только на следующее утро. Мы простояли двенадцать часов, и каждый знал, что братья, к которым мы спешили на помощь, ждут нас как манну небесную. А, кроме того, мы не ели и не пили целый день и целую ночь.

Мы сократили путь и поехали напрямик к району военных действий. К чему нам сдался днем этот грот? Ни к чему: ведь был рамадан. Но мы не подумали о неисправном автомобиле. Как упрямый осел, поздно вечером он снова остановился посреди дороги. И опять мы засели на целую ночь, в течение которой у нас во рту и маковой росинки не было. Единственно, что скрашивало эти часы, были шутки унтер-офицера Таджиба, но и они были вымученными, так же как и наш смех… Таджиб пал одним из первых…

Нам пришлось идти пешим строем. Солнце жгло немилосердно. Так мы двигались до самой ночи. А потом попали в засаду, устроенную парашютистами. Мы ослабели настолько, что не могли принять бой, и, разделившись на группы, стали пробиваться из окружения.

Братья Мансур оказались вместе со мной. Когда стрельба улеглась, я щелкнул пальцами. Это был сигнал к перебежке. Но Мансуры не шевелились. Взбешенный их трусостью, я подполз к ним. Оба были мертвы… так же как и Таджиб, Мэдэни, Нурдин, Отмэн… Вы ведь помните…

Наверно, все надолго застыли бы в скорбном молчании, если бы буря не сорвала вместе с колышками брезент с одной стороны палатки. Ветер ворвался внутрь, и нам пришлось поддерживать опорные шесты, пока вновь забивали колышки и, притащив камни, прижимали к земле веревки, крепящие шатер. Усталые и измученные, выпачканные в грязи, промокшие до нитки, мы потушили костер и забрались под одеяла. «А все-таки, сколько ущерба наносит армии рамадан», — успел я подумать, уже засыпая.


Си Мустафа напрасно пытается разжечь сырые дрова.

— А как относится к рамадану Национально-освободительная армия? — Здороваюсь с ним я.

— Вы имеете в виду вчерашнюю историю? — отвечает он. — Теперь такие случаи исключены. Вред великого поста со всей очевидностью сказался уже в первые годы войны. Верующим самим предоставлено право решать: соблюдать рамадан или нет.

— Но, судя по вчерашнему рассказу, они его соблюдали, — говорю я.

— Верно, — продолжает Мустафа. — Поэтому на третьем году войны офицеры получили указание, что есть днем следует также и в рамадан.

— Ну, теперь мы застряли, — прерывает капитан Ларби ход моих мыслей. — Два дня придется нам ждать после этой бури. Почва размокла и превратилась в болото. Зато жажда утолена.

ПРОЩАНИЕ

Сразу с улицы попадаешь в большую жилую комнату. Изнутри дверь надежно запирается широкими железными засовами и прикрыта занавеской. Под самым потолком, почти на высоте четырех метров два подслеповатых оконца. Здесь разместилось около двадцати человек. Они пришли на скромный прощальный обед. Это последние часы моего пребывания в Алжирской освободительной армии.

Гости сидят на диванах, поставленных вдоль стен и покрытых темно-красными коврами. Параллельно им тянутся длинные низкие столы. Против меня сидят старейшины родов. Их продолговатые узкие лица обрамлены почтенными седыми бородами. На них белоснежные бурнусы и такого же цвета тщательно намотанные тюрбаны. Возле старцев сидят, кто в форме, кто в штатском, офицеры, сержанты и солдаты. Капитан Ларби, Си Мустафа и я садимся в центре.

Моя борода за последние недели так отросла, что я почти не выделяюсь среди других гостей. Молодой муджахид, которому меня не представили, так как он пришел позже нас, осуждающе спрашивает своего соседа, почему я не говорю по-арабски.

Я уже освоился с нравами, царящими за столом, и даже нахожу их в известной мере приятными. А воспоминание об отвращении, какое я испытал, когда мне впервые пришлось есть руками, теперь вызывает у меня только улыбку. Я наивно представлял себе, будто здесь все запускают пальцы в один котел, а затем обсасывают их по очереди.

Сегодня тоже едят по-арабски. Таз уже обходит сидящих. Каждый намыливает руки, смывает их теплой водой, которую черпает из котла, и насухо вытирает полотенцем. Уже сознание того, что каждый из гостей сидит за столом с чисто вымытыми руками, наносит удар по предубеждению, которое совершенно исчезает с началом еды, когда видишь, что все избегают касаться пальцев губами.

Прямо на стол кладут барашка, зажаренного с головой и задними ногами. В придачу к этому поданы вода, хлеб, нарезанный ломтиками лук, маслины и лимонное варенье. Хозяин дома своими руками отрезает сочный кусок со спины барашка и подает его мне. Этим он оказывает мне большую честь. Во время трапезы хозяин дома не прикасается к еде. Он ждет, пока все не насытятся, и только тогда подсаживается к нам.

Наш хозяин — бербер двухметрового роста — младший лейтенант и начальник снабжения. При французском колониальном режиме он не имел возможности научиться читать и писать. Даже не знаешь, чему в нем больше удивляться: его природному уму, его хитрости или его медвежьей силе, о которой гости рассказывают анекдоты.

Однажды в командный пункт бербера явилось трое дезертиров из иностранного легиона — двое испанцев и один немец. Всем троим запретили целую неделю выходить из дому, так как стало известно, что 2-е бюро[42] легиона догадывается о месте их пребывания. Но нервы одного испанца не выдержали. Ему казалось что режим для дезертиров специально выдуман алжирцами, чтобы их уничтожить.

И вот однажды ночью он убежал из дома, совершив побег на свой страх и риск. Когда об этом узнал бербер, он тотчас ворвался в убежище бывших легионеров.

— Где твой земляк? — свирепо накинулся он на оставшегося испанца, схватил его за шиворот, приподнял, дал побарахтаться в воздухе, а затем выпустил из рук так, что тот грохнулся оземь и вывихнул себе ногу.

Раздражение младшего лейтенанта было вполне понятно, так как легкомыслие дезертировавшего легионера могло привести к обнаружению опорного пункта. Несмотря на это, бербер получил выговор за грубое поведение.

Молчаливее всех во время обеда были старики. Тогда как молодежь хохотала до упаду над каждой шуткой, они лишь тихо улыбались в свои бороды. Все их движения дышали достоинством: разламывали ли они осторожно хлеб, или степенно подносили ко рту бокал с водой.

Почтение, которого они требовали от юношей, по их мнению, диктовалось мудростью и опытом, приобретенным за долгие годы жизни. Скоро они навеки сомкнут глаза, быть может, так и не осознав, что все последние годы являли собой живой анахронизм. Даже самый молодой из солдат, сидящих за столом, во сто крат опередил их в своем познании окружающего мира. Но он встречает стариков почтительным благоговением и терпеливо внимает уже не раз слышанным рассказам о событиях освободительной борьбы полувековой и тридцатилетней давности.

На столе нагромождаются обглоданные кости, хлебный мякиш и косточки от маслин. Пока остатки барашка выносят на кухню, появляется теплое сладкое кушанье: чернослив, сваренный с корицей и бараниной.

После чая мы распрощались с бербером. В ответ на мою благодарность за угощение он символически целует мне руку, поднося к губам свою, после того как мы обмениваемся рукопожатиями.

— Надеюсь, вы оцените это по достоинству, — говорит мне Си Мустафа на пути в оклад обмундирования, куда отнесли мое гражданское платье. — Я знаю младшего лейтенанта вот уже три года, и, поверьте, он не привык бросаться такими поцелуями.

В складе обмундирования нас ожидает парикмахер. Я медленно снимаю с себя форму муджахида. С каждой вещью, которую я откладываю, у меня связаны воспоминания о неделях, проведенных в Алжирской Национально-освободительной армии. Поколебавшись, я сворачиваю платок — этот шарф, тюрбан и саван вместе.

— Хотите оставить его себе на память? — спрашивает меня капитан.

Я благодарно киваю ему головой. Но прежде чем я успеваю сунуть его в карман, унтер-офицер склада отбирает его у меня и с сияющим видом вручает мне новый. Когда я снова хватаю свой, грязный платок, он с недоумением качает головой под смех окружающих.

Перед тем как сесть в машину, в которой Си Мустафа меня должен доставить снова в Рабат, я спрашиваю капитана Ларби:

— Увидимся ли мы еще?

Он смотрит на меня долгим взглядом.

— Мы будем встречаться всякий раз, когда вы будете вспоминать о днях, проведенных в Национально-освободительной армии, — отвечает он и обнимает меня, целуя в обе щеки.

Загрузка...