В самом деле, подумалось Фаине, многое в жизни бывает совсем не так, как показывают в кино. Вот и сегодня: девушка дала свою кровь летчику, и все вокруг говорили, что она героиня. А недавно Фаина ездила в отдаленную деревню, вместе с ней были медсестра и женщина с усталым лицом. В деревне они сделали переливание крови тяжелобольному. Женщина с усталым лицом была донором, ей дважды прокалывали вену на руке, она терпеливо сидела, закрыв глаза. На обратном пути полил настоящий ливень, они задержались, и женщина-донор жаловалась, что ей очень хочется есть, кружится голова. Фаина знала, что после дачи крови донору надо обязательно поесть, получить побольше калорий, чтобы восстановить силы, но в доме больного нашлись только соленые горьковатые огурцы и скисшее молоко с черным хлебом. И никто не поздравлял, не называл героиней эту женщину.

…Проехали по тряскому мостику из круглых бревен, Заки свернул направо, и через минуту тарантас остановился.

— Приехали… Н-ну, стоять!

Фаина соскочила на землю и ойкнула: в пятки кольнули тысячи иголочек. Отсидела ноги. Немного постояв, она направилась на свет, падавший из бокового окна больницы. В угловой комнате — ординаторская, там всегда горит свет.

Из темноты отделилась неясная фигура и вышла на освещенный квадрат.

— Ой, кто здесь?

Незнакомый мужчина, держа в руках кнутовище, просительно заговорил:

— Это я, дочка моя тут… Сильно больная… Жду вот.

— Чего же тут стоите? Темно ведь. Можно посидеть там, в приемной.

— Зайду после. Лошадь надо покормить, устала, поди. Далеко…

Фаина вошла. Так и есть: Алексей Петрович уже ждет, нетерпеливо прохаживаясь по старой, вытертой дорожке. Завидев Фаину, он тут же прошел в ординаторскую, кивком пригласил ее. На диванчике, покрытом чистой простыней, сидел Георгий Ильич, листал какой-то яркий журнал. Перед операцией он не листает учебников и атласов по хирургии, — значит, уверен в своих знаниях. А вот Соснов уже сколько лет работает со скальпелем, и то часто заглядывает в книги. Значит, не очень-то уверен в себе. Георгий Ильич как-то сказал о нем: «Практика, и только практика… Без красоты, без вдохновения. Помните, у Чехова?» И вправду, подумала Фаина Ивановна, в Соснове что-то есть от Ионыча. И как это Георгий Ильич умеет так просто и метко определить человека?

Соснов, не глядя на врачей, ознакомил их с предстоящей операцией. Скучным голосом, как бы думая о другом, он устало проговорил:

— Вы знаете, той девочке… Римме Замятиной стало хуже. Затягивать мы больше не можем, операция неизбежна. Боюсь, что у нее начался перитонит. Впрочем, пока трудно судить. Я сказал, чтобы девочку подготовили к операции. Вас также прошу подготовиться…

Соснов долго мыл руки под краном. Фаина с Георгием Ильичом в это время ждали в коридоре. Георгий Ильич сказал, усмехаясь:

— Волнуется старик. Пора бы ему привыкнуть. Мы не имеем права умирать вместе с каждым больным… Впрочем, операция предстоит самая ординарная.

— Георгий Ильич, вы сами осмотрели девочку? Каково ее состояние?

— На мой взгляд, удовлетворительное. Вряд ли стоило спешить с операцией. Что ж, нашему главному виднее, а мы люди маленькие…

Последние слова Георгия Ильича Фаине не понравились. Подумалось, что он заранее открещивается от тех неприятностей, которые последуют в случае неудачного исхода операции. Но ведь он сам говорит, что операция предстоит несложная?

— Фаина Ивановна, вы были в кино? Что смотрели?

Фаина начала было рассказывать про летчика и девушку, но в это время старшая сестра Неверова доложила, что все готово. Помыв руки, пошли в операционную. На столе неподвижно лежала маленькая фигурка, накрытая до подбородка простыней. В изголовье у нее стояла Глаша, вполголоса успокаивая девочку:

— Вот увидишь, Риммочка, как это совсем не больно. Только лежи спокойно и считай про себя. Ты умеешь считать? Вот и хорошо. Скоро вылечишься и поедешь обратно к маме…

Соснов приступил к операции. Сделав на коже йодную дорожку, раз за разом стал прокалывать шприцем — местное обезболивание. При каждом уколе девочка дергалась, плакала слабым голосом. Соснов работал молча, время от времени знаками отдавал приказания. Фаина подавала шприцы, тампоны. Все это было привычно, ночные операции в больнице случались нередко: то привезут в полночь тракториста с тяжелой травмой — попал под гусеницы, то мальчика с разбитым лицом — упал с лошади… Были и другие больные: с аппендицитом, грыжей.

Фаине показалось, что операция длится уже долго, но по часам выходило, что маленькая Римма лежит на столе всего только полчаса. В ее руках привычно мелькали шприц, чистая марля, иголка с кетгутом. Георгий Ильич стоял по другую сторону операционного стола, лицом к лицу с Алексеем Петровичем, держа наготове металлические зажимы. В операционной тишина, Римма затихла, лишь слышится приглушенный марлевой повязкой голос Соснова:

— Пульс?

— Шестьдесят, — эхом отзывается Глаша Неверова.

Спустя некоторое время снова требовательное:

— Пульс?

— Пятьдесят пять…

На лбу у главного врача выступили мелкие капельки пота. Вот мелкие капельки слились в большую, она наползает на глаза. Фаина догадливо взяла кусок чистой марли, потянувшись через стол, обтерла лицо хирурга. Соснов поблагодарил ее неприметным кивком головы. Он работал молча, лишь один раз, когда операция шла уже к концу, он пробормотал из-под маски:

— Посмотрите, Георгий Ильич…

В операционной напряженная тишина. В комнате душно, а раскрыть окно нельзя: налетят на яркий свет ночные мошки, будут мешать хирургу. С резким стуком, от которого человек вздрагивает, падают в большой эмалированный таз зажимы с клочьями окровавленной ваты…

И снова:

— Пульс?

— Пятьдесят…

— Наполнение?

— Норма…

Фаина снова украдкой бросила взгляд на часы: выходило, что операция идет всего пятьдесят минут. Соснов, на первый взгляд, работал неспешно, но времени он зря не терял, все было рассчитано. Он часто повторял работникам: «Надо щадить живой организм. У хирурга нет права при любом случае браться за скальпель. Ему также не дано права слишком долго держать в своих руках свой хирургический нож. Излишним вмешательством в живой организм мы непозволительно грубо травмируем его, ухудшая его состояние. Хирургический нож должен быть приравнен к смычку музыканта…»

Через несколько минут операция закончилась. Соснов усталыми руками стягивает с себя халат, на лбу у него снова поблескивают бисеринки пота, а глазами провожает Риммочку, которую на тележке увозят в палату. Потом Соснов снова долго моет руки и молчит.

— Алексей Петрович, мы свободны? — спросил Георгий Ильич.

— А? Да, да, отдыхайте… И вы тоже, Фаина Ивановна… Скажите шоферу, чтобы отвез вас домой.

Фаина Ивановна хотела поблагодарить, но Соснов уже выходил из операционной. Георгий Ильич заметил негромко:

— Чего он волнуется? Ничего опасного. Самый ординарный случай. Сказываются годы. Сик транзит глориа мунди, как говорили древние римляне, то бишь так проходит земная слава. Впрочем, до славы нам далеко. Старики любят осложнять вещи…

Фаина тоже подумала, что главный врач зря так все осложняет. Конечно, Георгий Ильич прав: операция самая обычная. Соснов, видимо, в самом деле стал чересчур осторожным, как все старики. А вот сам Георгий Ильич умеет проводить операции красиво и с достоинством, прямо залюбуешься. Правда, у него уже было несколько случаев, когда, как говорят медики, больной оставался на столе. Но Алексей Петрович после сам говорил, что это были очень тяжело больные, и шансов вообще-то было мало. Нет, хотя сама Фаина не хирург, она вполне согласна с Георгием Ильичом: нерешительному человеку за операционным столом делать нечего. Беда с этими стариками: они так мнительны и требуют к себе слишком большого внимания.

Георгий Ильич проводил Фаину до крыльца больницы. Он задержал ее руку в своей и, прощаясь, с заметным волнением сказал:

— Фаина Ивановна… мне обязательно надо с вами поговорить. Это очень важно для нас обоих… Я сейчас дорого отдал бы за то, чтобы проводить вас до дома, но это проклятое дежурство! Вспомните обо мне хотя бы во сне! И знайте всегда: есть человек, который часто думает о вас… До свиданья!

Фаина торопливо сбежала с освещенного крыльца, окунулась в прохладную темноту. Где-то близко шумели деревья, мокрая, мохнатая веточка сосны коснулась ее руки. Сердце быстро-быстро стучало в груди, она даже остановилась на минутку, чтобы немного успокоиться. В ушах ее все еще звучали слова Георгия Ильича: «Знайте всегда: есть человек, который думает о вас…»

И снова шофер Заки вез ее на тарантасе по той же дороге. Теперь дождя не было, высыпали неяркие звезды, дул сырой ветер.

Проехав половину дороги, Заки неожиданно заговорил, негромко, словно с самим с собой:

— В жару хоть цельный день дождь — за час просохнет. А сейчас наоборот. Зарядила погода, дальше некуда… — Помолчав, осторожно спросил: — Девочка-то как, выживет?

Фаина про себя удивилась столь непривычной разговорчивости Заки, ответила неуверенно:

— Вероятно, поправится. Ничего опасного…

— Родитель у нее там. Не согласен домой ехать, пока в точности не узнает. Я ему говорил: чего зря ждать, долго это… Жалко человека.

Глядя в темноту, Фаина успокоила Заки:

— Все будет хорошо. Хирурги у нас свое дело знают.

Заки почмокал губами, поторапливая лошадь. Ответил не сразу:

— Это верно. Дай бог каждой больнице такого. И народ ему доверяется. Душа в нем хорошая, вот что я скажу.

— Ты о ком это, Заки? — спросила Фаина, хотя сама догадывалась, о ком ведет речь Заки.

— Понятно, про Алексея Петровича. Человека он уважает. А бывает, другой хоть и врач, а человека не видит, одна только хворь перед ним. А я так смотрю: не будет человека, и хвори нет. Перво-наперво человек, а уж потом всякие болезни…

Фаина промолчала. Не хотелось сейчас слышать плохое о Георгии Ильиче. Понятно, почему Заки так разговорился, старая обида ему покоя не дает: как-то Георгий Ильич сделал ему замечание, что в кабине машины грязно, однажды сел, и весь костюм насмарку, и Заки до сих пор не может простить. А главный врач не жалеючи пробирает шофера, но Заки почему-то не обижается на него. Странное дело: Соснов и на других работников частенько кричит, даже ногами топает, но те тоже почему-то не обижаются. Должно быть, просто жалеют старика. Как это выразился о нем Заки? «Человека он уважает». Это верно, мягок Соснов с больными, не может им отказать. Вот был недавно случай. У Фаины лежала в отделении женщина с ребенком. Стала со слезами просить, чтоб ее хоть на одну ночь отпустили к себе в деревню: там у нее еще трое детей без присмотра.

Фаина не разрешила, тогда женщина пожаловалась главному врачу, и Соснов пришел к Фаине, виновато попросил: «Фаина Ивановна, вы в своем отделении — хозяйка, но, может быть, все-таки отпустите эту женщину? Детишки там у ней». Узнав об этом, Георгий Ильич на следующий день на «линейке» заметил:

— Есть какие-то правила, а мы распускаем больных по домам, распространяем инфекцию…

Услышав такое, Соснов весь побагровел, затряс головой:

— Вы… бессердечный человек, Георгий Ильич! В ваши годы это опасный симптом! Есть правила, да, я знаю об этом не хуже вас, но есть и живой человек, помните об этом!

Георгий Ильич очень спокойно ответил на это:

— Все это — детские прописи. Женщина могла заразить остальных своих детей. Кажется, ясно. В нашем деле нельзя руководствоваться одним… внешним человеколюбием. Пожалеем одного больного, и в результате на койке будем иметь троих. Заслуга невелика…

Соснов ему не ответил. Конечно, Георгий Ильич прав: нельзя отпускать людей из больницы раньше срока. Неужели Соснов, столько лет проработав в больнице, не в состоянии понять таких простых вещей? Об этом знают даже выпускники медицинских училищ.

Доехав до своей квартиры, Фаина слезла с тарантаса, прошла к своим воротам. Шагнув во двор, оступилась, угодила туфелькой прямо в лужу, зачерпнула воды. Спешила в кино, пошла в единственных хороших туфлях, откуда ей было знать, что прямо с середины фильма позовут на операцию. Неужели ей, собираясь в клуб, на всякий случай надо брать про запас резиновые сапоги?..

С улицы было слышно, как Заки завернул лошадь и поехал обратно. Фаина осторожно отомкнула внутренний запор в дверях, не зажигая огня, чтоб не потревожить Томку, разделась в темноте и легла. И сразу перед глазами встали кадры из кинофильма: раненый летчик, чистые палаты, та красивая девушка… Вот бы в такой больнице поработать! А здесь… здесь не место героям. И вдруг в мозгу ослепительная, как весенняя молния, мысль: «Георгий Ильич сказал: вспомните обо мне хотя бы во сне!.. Есть человек, который часто думает о вас…»

10.

Сквозь темный частокол сосен, отыскав режину, упрямо пробивается неяркий свет: в изоляторе целую ночь напролет старая няня Сергеевна не гасит керосиновую лампу. В мерзкую осеннюю непогоду, подъезжая к больнице, запоздалый ночной путник с облегчением думает: «Все-таки есть тут живая душа». Окна других корпусов упрятаны за деревьями, а желтоватый, неяркий свет «семилинейки» в окне Сергеевны виден издалека.

Проходя мимо окон изолятора, Световидов услышал глухой, натужный кашель, перемежаемый невнятным бормотанием. Больного Матвеева он застал лежащим пластом на койке. Завидев врача, тот слабо зашевелился, уставился на вошедшего невидящим взглядом, хватая ртом воздух, принялся сипло ругаться:

— Душегубы вы… не врачи. Человека заживо погребли!.. Управы на вас нет… Ну, погоди-и… Ох…

— В чем дело, Матвеев? Чем недоволен?

— Бросили на произвол, вот что… Человек помирает, а им хоть бы что! Разогнать вас всех! Ох, не могу…

Георгий Ильич слабо пошевелил плечами:

— Погоди, Матвеев, давай по-спокойному. Больничные правила существуют одинаково для всех. Кроме того, есть указание главного врача. Без его ведома никто не имеет права перевести тебя в общий корпус. Таков порядок, Матвеев…

С трудом поднявшись с койки, больной встал перед Световидовым. В колеблющемся свете керосиновой лампы он выглядел мертвецом, поднявшимся из больничного морга: редкие, слипшиеся от пота волосы всклокочены, на небритом лице резко выступают скулы, мятое нательное белье свисает, словно натянутое на бесплотный скелет. Георгий Ильич был уже привычен спокойно смотреть на людей, изможденных болезнью («без эмоций», по его собственному выражению), но тут он внутренне похолодел от отвращения. С трудом овладев собой, стараясь казаться спокойным, он повторил:

— Да, Матвеев, таков порядок. Как говорили древние, дура лекс, сед лекс, то бишь закон суров, но это закон…

— К чертовой матери древних, я жить хочу!.. Нет такого закона, чтобы человека заживо душить! Здесь больница, вот и лечите, на то вы и поставлены. Человека на произвол бросили!

Георгий Ильич снова терпеливо повторил:

— Пойми, Матвеев, порядок для всех один. Пока не выяснен характер заболевания… К тому же здесь постоянно дежурит няня.

— «Няня, няня!» На кой… мне ваша няня! Старое лукошко из-под наседки… Меня должен осмотреть врач!

— А разве… никто не осматривал? — с нарочитым удивлением спросил Георгий Ильич.

Матвеев отрешенно махнул рукой, едва не смахнув с тумбочки графин с питьевой водой.

— Смотрели… Ваш главный был. А толку? Пальцами туда-сюда потыкал, с тем его и видали. Хо-хо, Соснов, ваш хваленый доктор Соснов! Меня-то вы не проведете. Соснова я знаю как облупленного!..

Георгий Ильич насторожился, но заметил прежним спокойным тоном:

— Соснов хороший врач, с большим опытом. Он здесь давно.

— В том-то и дело, что слишком давно! Засиделся! — снова взорвался Матвеев. — Не сидеть бы ему тут, да спасибо, добрые люди помогли. А вместо спасибо он теперь и смотреть на нас не желает. Видно, старое добро забывается скоро. Эхма, дорогой товарищ доктор, молоды вы, вот и…

— Ничего не понимаю, Матвеев. А ты присядь, успокойся. Ну, ну?

Старая няня Сергеевна за перегородкой прикорнула на кушетке, подложив под щеку правую ладонь. Керосиновая лампа на ее подоконнике чадила и коптила: видно, забыла старая с вечера заправить.

…Небо в просветах над соснами начинало заметно бледнеть, когда Георгий Ильич, наконец, вышел из здания изолятора. Неторопливо пробираясь через двор больницы, он в глубокой задумчивости пощелкивал пальцами. На травке, посеребренной утренней росой, следы его шагов оставались темнеть ярко-зелеными полосками. «Ну, ну, доктор Соснов, вы, оказывается, интереснейшая личность. Выходит, жизненный путь ваш не столь уж прям и светел, как это стараемся показать. Были на этом пути завихрения и замысловатые петельки. Петли и петельки… Впрочем, об этом не распространяются и избегают фиксировать в письменных автобиографиях… Ну что ж, этот Матвеев, смахивающий на сбежавшего из морга мертвяка, рассказал немало любопытного. Он нагородил изрядную гору чепухи: как-никак, личные счеты, болезнь и прочее. Кажется, он в таком состоянии, что готов ошпарить кислотой собственного сына… И тем не менее, как говорится, Карфаген должен быть разрушен! Вот так-то, уважаемый Алексей Петрович…»


В каждой семье на долю первенца выпадает неизмеримо больше родительской любви и ласки, нежели на его братьев и сестер. К моменту рождения последних родительские чувства успевают в известной мере остыть.

Молодая чета Световидовых с величайшим нетерпением ожидала появления на свет своего первого ребенка. Будущий отец, учитель истории Илья Световидов, загодя подумал, как назвать первенца: ему будет дано имя Рево. Второй ребенок — а это обязательно должна быть девочка — будет носить не менее звучное имя Люция. Рево и Люция. В целом — Революция. Илья Световидов, будучи сам историком, хотел шагать в ногу со временем: в соседских домах заливались плачем, пачкали пеленки или уже ковыляли на своих еще нетвердых ножках, затевали первые драки многочисленные Германы, Адольфы, Октябрины, Кимы… В их метрических справках значились диковинные для этих мест сочетания имен и отчеств: Адольф Герасимович, Октябрина Митрофановна, Герман Сидорович… Но учитель истории в НСШ — неполной средней школе — Илья Световидов хотел шагать в ногу со своим временем.

— Нет, ты только послушай, Ольга, — не уставал он повторять жене, — как это здорово звучит: Рево Ильич.

Рево, Ре-во-ре-во-ре… А дочку обязательно назовем Люцией. Значит, Революция. Неплохо придумано, а?

Молодая женщина смущенно улыбалась и с легким укором поглядывала на мужа:

— Ой, Илья, я так боюсь… даже не знаю, как тебе сказать, а ты уже думаешь о втором. Ишь, даже имя успел придумать. А я так боюсь…

— Ничего-о, Ольга, ты эти страхи отбрось, вот увидишь, все будет хорошо. Если мальчик пошел в меня, уверяю тебя, все обойдется как нельзя лучше. Знаешь, мне всегда везло. Держись молодцом, нос морковкой, хвост пистолетом!

Действительно, Илье Световидову и его жене здорово повезло: первенец оказался мальчиком. Родители, преисполненные счастья, боялись лишний раз чихнуть при ребенке, были готовы выложиться в доску, лишь бы мальчику было тепло, светло, удобно. Накупили кучу всяких игрушек, однако молодой Световидов оставался к ним абсолютно равнодушен, почему-то предпочитая нудное, плаксивое хныканье. Илья же Световидов со смехом, сквозь который улавливались и вполне серьезные нотки, обращался к жене:

— Ольга, по-моему, он обижается на нас за то, что до сих пор не имеет второй половины своего имени. Ему нужна сестричка Люция. Вот увидишь, тогда он успокоится. А пока он половинчатый, наш Рево…

Однако появления второй половины столь звучного имени пришлось ждать довольно долго. Рево Световидову было уже полных семь лет, когда, наконец, на свет появилась столь долгожданная его сестрица. К тому времени поветрие на непривычные, диковинные имена прошло, мать решительно воспротивилась тому, чтобы дочку назвали Люцией, поэтому девочку нарекли просто Лидией. Вот так и получилось, что Рево Световидов остался с «половинчатым» именем. Мальчишки на улице дразнили его «Рёвой», в связи с чем он и в самом деле частенько являлся домой зареванным. Отчасти это послужило причиной тому, что он невзлюбил уличные игры своих сверстников, не научился по-настоящему драться. Научившись читать, он пристрастился к книгам и вскоре стал нераздельным хозяином в небольшой отцовской библиотеке.

— Рево, тебе пока рано читать такие книги, — не строго предупреждал его отец. — У тебя же много своих книг.

— Папа, я их уже прочитал, они неинтересные. Я люблю толстые книги.

Илья Световидов не находил, что возразить сыну, и в задумчивости качал головой: «Интересно, кем он станет?

Мальчик не по годам развит, в его возрасте отец учил меня плести лапти-семерики, не до книг было…»

В лето, когда началась война, Рево исполнилось двенадцать лет. По первости учителям давали бронь, но примерно через год Илью Световидова тоже призвали. В минуту прощания с мужем у Ольги было тревожно-испуганное лицо, эта тревога потом навсегда запряталась в ее глазах… Спустя очень недолгое время они получили извещение: сержант Световидов Илья пропал без вести. Из дома в дом, из проулка в проулок пополз кем-то пущенный, но никем не проверенный слушок: дескать, Илья Световидов сам сдался немцам в плен.

У мальчишек, известное дело, к таким вещам уши востры. В школе приятели стали сторониться сына «пленника». Однажды произошел случай, донельзя больно ранивший душу Рево. Дело происходило так: разделившись на две партии, ребята играли в городки. Условились заранее, что проигравшая команда на своих плечах трижды прокатит вокруг школьного двора своих победителей. Команда, в которой играл Рево, вышла победителем, и ребята тут же с хохотом принялись седлать своих «верблюдов». Рево подбежал к рыжеволосому Славке из проигравшей команды, но тот зло оттолкнул его от себя.

— Отстань ты, Рёва! Где сядешь, там и слезешь, шиша два на мне прокатишься, предатель!

Во дворе сразу стало тихо, а рыжий Славка продолжал выкрикивать:

— Отец его предатель, к фашистам перебежал! Все говорят, сам слышал! Стану еще катать на себе такого!..

Ребята сгрудились, окружили их. Молчали, ожидая драки. Но драка не состоялась. Рево постоял, низко опустив голову, а затем медленно шагнул из круга, глядя себе под ноги невидящими глазами. Он явственно слышал, как кто-то сквозь зубы бросил ему в спину: «Трус! По отцу…» Он не обернулся. Обидные слезы душили его, невыразимо горький комок подступил к горлу. Он вышел за школьные ворота, а уже через минуту ребята забыли о нем, затеяв какую-то новую игру.

После того случая он стал замкнутым, нелюдимым, не вмешивался в общие игры, да его и просто перестали принимать в компанию. Зато каждый вечер, ложась спать, он предавался сладостным мечтам: придумывал способы мести рыжему Славке. Ему рисовались разные картины: вот он, взяв Славку за грудь, одной рукой легко поднимает в воздух, а затем без всякой жалости бросает наземь и наступает ногой на грудь врага. Славка червячком извивается в пыли и, размазывая по лицу грязные слезы, просит его о пощаде… Или другое: он с высокого берега швыряет своего врага в глубокий пруд, рыжий Славка беспомощно барахтается в воде, захлебывается и вопит о помощи… Не в силах заснуть, он мог подолгу упиваться воображаемыми картинами мести, а их было много, ой, как много!

А Славка между тем продолжал верховодить в своей компании и даже не подозревал, сколько раз был мысленно бит, утоплен и втоптан в пыль… Рево Световидов оставался бессильным что-либо сделать со своим врагом. Тайком от всех он забивался в укромный уголок и, закатав рукава рубашки, пробовал свои мускулы. Он в ярости сжимал кулаки и сгибал руки в локтях, но столь желанных мускулистых, налитых силой бугорков не было и в помине, под пальцами вяло перекатывалось жиденькое мясо. Кисель… Нет, этими руками рыжего Славку от земли не оторвать. В отчаянии Рево принялся по утрам делать гимнастику, устроил за сарайчиком турник, но за целый месяц все равно более трех раз подтянуться силенок не хватало. Вскоре железный лом, который служил перекладиной, зачем-то понадобился по хозяйству, и турник был окончательно заброшен…

Зато он был неизмеримо сильнее своего противника в другом: письменные сочинения по литературе у него получались лучше всех в классе, учительница языка и литературы вслух зачитывала его сочинения перед всем классом, а иногда даже в учительской перед учителями: «Вот, послушайте, Рево Световидов написал отличное сочинение, у него есть литературный талант!» А рыжий Славка за свои сочинения выше, чем «посредственно», никогда не получал…

Матери Рево приходилось несладко. Она работала счетоводом в сельсовете, но однажды ей сказали, что она больше не может занимать эту должность. Не сразу подыскала себе новую работу: никто не хотел омрачать свою жизнь. Хоть и не проверено никем, но все говорят, что муж ее добровольно сдался в плен. Примешь такую на работу, а потом расхлебывай… В конце концов ей удалось устроиться билетным кассиром в районном клубе. Она как-то быстро, прямо на глазах стала сохнуть, на лице появились морщины, плечи отвисли и подались вперед. Зарплаты кассира на троих не хватало, тогда она стала брать работу на дом: из давальческой шерсти вязала рукавицы, носки, вышивала на пяльцах, — опять же не для себя. Экономя керосин, доставаемый в те годы с превеликим трудом, работала при свете лампы-мигалки без стекла. Но вскоре глаза ее стали слезиться сами по себе, никакие капли не помогали, и рукоделие пришлось забросить. Тогда она стала продавать одежду, все лучшее, что успели нажить с мужем, продала на базаре с рук или обменяла на продукты. Не продала только темно-синий выходной костюм Ильи: недалеко уже время, когда Рево окончит школу, и костюм отца как раз будет ему впору.

Рыжий Славка был на два года старше Световидова, ему и еще троим его одноклассникам не дали закончить школу, призвали в военное училище. Прошло, может быть, полгода, и пришло извещение: Славку убили в Восточной Пруссии. В школе был митинг, Славку жалели и говорили, что школа должна гордиться такими воспитанниками. Рево тайком завидовал славе своего давнего, теперь уже мертвого недруга: хотелось, чтобы о нем самом тоже говорили такие хорошие слова и чтоб им тоже гордилась родная школа. Но только так, чтобы сам он при этом оставался в живых…

Он по-прежнему много читал, в библиотеке удивлялись: «Когда ты успеваешь?» Однажды взял какую-то толстую, страниц на триста книгу, а на другой день пришел с ней в библиотеку. «Не понравилась?» — «Нет, почему же. Я ее прочитал до конца». Старая библиотекарша не поверила и заставила пересказать содержание, а потом сама же удивилась: «Как ты быстро читаешь, Рево, просто поразительно!» Он промолчал, обиженный недоверием.

Появилось много книг про войну. Очень часто, читая такую книгу, он ловил себя на мысли: «А как бы поступил я, оказавшись на месте этого героя?» Как-то незаметно он укрепился в мысли, что самое главное — это жизнь, сохранение своей жизни, чего бы это ни стоило. «Люди везде одинаковы». «Умный человек должен понять другого умного». «Двое всегда могут договориться». Так, мысленно ставя себя на место героев книг, он почти всегда отвергал тот путь, который избирали они. В книгах про войну люди расплачивались своей жизнью, чтобы овладеть какой-то высотой, деревушкой, городишком. А тут Рево как раз вычитал в какой-то книге, что на земле нет такого места, которое было бы настолько хорошим, чтобы ради него стоило бросаться жизнью. И таких людей, ради которых это стоило бы делать, тоже почти нет. Тогда он подумал, что это сказано очень здорово и, пожалуй, верно. Самое главное в жизни — из любого трудного положения выйти целым, невредимым, сохранить себе жизнь! Должно быть, рыжий Славка сунулся вперед всех. Вот и погиб. А он, Рево Световидов, жив и будет жить, видеть солнце, топтать траву, купаться в пруду, читать книги, и вообще — он жив, и это самое главное.

Будущее представлялось ему очень неопределенно. Перед глазами рисовались неясные, туманные картины, заставлявшие учащенно биться сердце. Вот он совершил что-то необыкновенное, имя его повторяют тысячи и тысячи людей, потом его встречает огромная, как море, толпа, все рукоплещут ему. А потом вся эта огромная толпа восторженно следует за ним, все кричат «ура», а сам он где-то над орущей толпой…

Но в действительной жизни ничего такого пока не было: последние, жалкие остатки вещей мать на базаре выменивала на ведро картошки, сестра Лида ходила в школу в стареньких дырявых сапогах, неумело подшитых матерью. Да и сам Рево, — высокий, худощавый, с прыщами на лице, одетый в серо-зеленый немецкий френч, выменянный матерью где-то с рук, — ничуть не походил на воображаемого им героя и любимца толпы.

Наконец, в погожий майский день пришла радостная весть, что войне конец. Спустя месяц Рево получил аттестат зрелости. Когда в сельсовете оформляли документы для получения паспорта, ему удалось сменить свое имя, порядком осточертевшее к тому времени: с таким именем он непременно стал бы мишенью для насмешек в любом окружении. Чудак отец, ничего лучшего придумать не мог!.. В новеньком паспорте значилось, что его владельцем является Георгий Ильич Световидов.

О поступлении в институт нечего было и думать: на помощь из дома рассчитывать не приходилось, а на одну стипендию не прожить. До осени проболтался в «шаталтресте», потом повезло: подвернулось место в районной конторе связи. Работа была несложная: принимал телеграммы, заказные письма, денежные переводы, выписывал квитанции. Начальник конторы связи им был очень доволен: хороший почерк, квитанции и прочие деловые бумаги заполняет аккуратно. Что ни говори, у парня десять классов, со временем может рассчитывать на место помощника начальника райконторы связи. Вполне возможно, что пророчество начальника сбылось бы, не реши Георгий Световидов сам распорядиться своей дальнейшей судьбой. В один из дней он твердо решил: хватит с него квитанционных книжек и чужих денежных переводов. Человек должен иметь свое определенное место в жизни. А где оно, это место?

Георгий решил учиться в вузе. В технический его не тянуло: можно вконец засохнуть над чертежами, к тому же в школе, ввиду отсутствия учителя по черчению, им этот предмет вовсе не преподавали. В сельскохозяйственный? Работая во время летних каникул в колхозе, он насмотрелся на работу хлеборобов. Нет, земля не кормила даже своих пахарей. В педагогический? Все говорили, что работа учителя почетная, что им доверено воспитание будущих строителей коммунизма. Но и учителя жили не ахти как богато, одевались кое-как, зарплаты не хватало, не от хорошей жизни заводили коз, огороды. Кругом почет, да за шиворот течет… Посоветовавшись с матерью, Георгий решил податься в медицинский институт, благо он находился в относительной близости, километров за сто с небольшим. Врачи ходят в белых халатах, работа, как говорится, не пыльная, почета никак не меньше, чем у учителей. А главное, надежный хлеб: покамест на земле живут люди, будут и врачи. Итак, решено!

В медицинский институт Георгий попал сравнительно легко: ребята туда почему-то шли неохотно, их принимали даже с невысокими баллами. К тому времени Лида окончила семилетку и поступила в ремесленное училище, мать осталась совершенно одна. Георгий учился уже на третьем курсе, когда бедная женщина как-то незаметно ушла из жизни. На похороны он не успел: слишком поздно сообщили, к тому же дело было весной, дороги развезло, и до дома он добирался почти двое суток. Постоял над свежим холмиком глины, распродал, а часть роздал из оставшегося имущества, ключ от квартиры сдал по принадлежности в коммунальный отдел, с тем и уехал. Сестра Лида тоже не была на похоронах матери — отсюда до большого города на Урале слишком далеко.

Постепенно стерлись и исчезли красивые, туманно-радужные видения, которые когда-то приводили в восторг Рево Световидова. Будущий хирург Георгий Световидов теперь уже совершенно ясно и трезво понял, что никакого сверхгероя из него не получится и что никто не собирается носить его на руках и осыпать цветами. Хирург без пяти минут Георгий Световидов установил для себя неприглядную, жесткую истину: место в жизни придется брать с бою, добиваться самому. Любыми путями, всеми средствами. В противном случае, будь ты хоть семи пядей во лбу, никто тебя не приметит и не заметит. А Георгий Ильич Световидов был склонен считать себя натурой недюжинных способностей, пусть пока еще не раскрывшихся в полную меру, однако всему свое время. Отсюда и произошла манера кривить губы при разговоре, а также привычка вставлять в свою речь латинские афоризмы, которые он тут же снисходительным тоном объяснял несведущему человеку: «То бишь по-нашему…»

К моменту приезда в Атабаево у него уже был составлен для себя некий кодекс поведения в обществе, который в сжатом виде сводился к следующему: не следует смешиваться с толпой, иначе рискуешь потерять свое собственное лицо; не следует спешить прыгать в огонь, ибо всегда найдутся люди, готовые вперед тебя полезть в самое пекло; укуси спящего ближнего, иначе он проснется и укусит тебя.

Приехав в Атабаевскую больницу, он незамедлительно направился к главному врачу с тем, чтобы представиться. Просматривая документы вновь прибывшего врача, Соснов неприметно приглядывался к нему и неопределенно хмыкал.

— Мать жива? А-а… Отец?

— Погиб на фронте, — ответил Световидов и со злостью подумал о главном враче: «Чинуша, медведь… Небось сам всю войну просидел в этом своем лесочке, совращал молоденьких сестер!» Обратив внимание на большие, красные, будто с мороза, руки главного врача, усмехнулся про себя: «С такими руками только телегой и управлять. Скальпеля ими не удержать — он слишком деликатен для таких клещей… Интересно знать, отчего его держат тут главным? Почему бы, скажем, не поставить главным врачом молодого, знающего специалиста? Уж очень он старомоден, сундуковат…»

Передавая из рук в руки документы Георгия Ильича, Соснов снова по обыкновению хмыкнул и проговорил:

— Ну что ж… бумаги у вас в порядке. Диплом с отличием, анкета без помарок… Приступайте к работе. Покамест вторым хирургом. Впрочем, у нас приходится совмещать… Врачей не хватает. Люди у нас неплохие, вы сами потом убедитесь. Устраивайтесь…

Главный врач Атабаевской больницы с первой же встречи пришелся не по душе Георгию Ильичу.

11.

Операция прошла благополучно, и теперь, казалось, жизнь маленькой Риммы Замятиной вне опасности. Однако через два дня состояние ее резко ухудшилось: вспыхнула послеоперационная пневмония. Девочка порой теряла сознание, маленькое ее тельце горело в огне, она даже не чувствовала боли от уколов. Соснов почти не отходил от нее, был мрачен и неразговорчив. Время от времени односложно бросал сестре Глаше Неверовой: «Пенициллин…», «Кофеин…», «Измерьте температуру…» И думал, думал о чем-то…

Отец Риммы, несмотря на уговоры, ни за что не хотел уезжать домой. К дочке его не допускали, и он, томимый тоской и неизвестностью, подолгу просиживал в коридоре больницы или о чем-то вслух рассуждал со своим равнодушно жующим меринком.

И вот снова померк день, на цыпочках подкрались сумерки, деревья, словно сдвинулись с мест, приблизились и окружили телегу с лошадью. Моторист на электростанции завел движок, окна больницы засветились, а во дворе сразу сгустилась темнота. Меринок неохотно перетирал зубами сухое клеверное сено, фыркал от мелкой пыли. Разбуженный запахом пота, где-то вокруг тоненько звенькал запоздалый осенний комар, казалось, он нудно и безнадежно жалуется на свою неудачливую судьбу. Слышно, как в Атабаеве отлаиваются собаки, между соснами видны редкие огоньки, а в лесу темно, тихо, только меринок позвякивает удилами да навевает тоску не ко времени пробудившийся комар-несплюн. Из больших окон больничного корпуса ослепительными квадратами ложится на траву мертвенно-белый свет, а за окнами ничего не видать: все занавешено белым полотном.

«В какой палате лежит Римма? — в который раз оглядывал отец безмолвные освещенные окна. — Как она там одна, может, хочется ей что-нибудь из дому? Напекла бы мать… А насчет Алексея Петровича все говорят, что врач он знающий, каждый норовит к нему попасть. Неужто такой человек за дочку не постоит? Вроде бы должен… Ах ты, Римма, Римма, что же такое приключилось с тобой? Бойкая была, а тут вдруг занемогла, животик схватило, в больнице оказалась… Должно быть, дома тоже не спят, мать в окне торчит. Ах ты, Римма, Римма… Отпросился у бригадира на ночь, лошадку дал, а тут, вишь, какое дело — и сам прогуливаю, и лошадь не на конном дворе…»

Незаметно для себя он сказал вслух меринку, чтоб тот понял:

— Вот, Серка, неладное случилось с нашей Риммой. И что бы такое могло быть с ней? Надо бы нам уже дома быть, а?

Серко потерся мордой о рукав хозяина, глубоко вздохнул, перестав жевать сухие стебли клевера, сочувственно покивал: «Ну что ж, подождем. Раз приехали, значит, надо подождать. Куда ж деваться? А дома бригадир тоже подождет, все-таки живой человек, должен понять. Только вот жаль, клевер у нас кончается, а дальше как — сам подумай…»

Долгие, нескончаемые думы тревожили отца, между тем меринок уже терся мордой об его плечо: пусто в телеге, весь припас вышел.

В это время где-то близко скрипнула дверь, кто-то невидимый вышел на крыльцо.

— Замятин! Ты еще тут? — спросил женский голос. Выйдя в темноту, сестра боязливо шарила глазами по глухо шумящей стене сосен.

— Тут я…

— Заходи в корпус. Врач велит. Где ты там?

Женщина ушла. На душе у отца стало легче: «Выходит, опаска насчет дочери прошла, на облегчение дело пошло. Видно, с того и вызывает врач. Скажет, чего ты тут зря время тянешь, езжай домой, а дочку твою непременно вылечим. И себя, и лошадку моришь… Это верно. Бригадир, само собой, потерял меня, скажет, где ты там пропал, видишь, овчарник надо успеть до больших дождей перекрыть. И не скажи, сколько времени зря потратил… И то хорошо — домой поеду, а Римма, пока на поправку идет, пусть себе лежит тут… Не маленькая, да и мать, ежели свободное время выпадет, будет приходить. Ничего, корова у нас во дворе, маслице, сметанка и все такое… Выходит, надо загодя наказать матери, чтоб напекла чего такого. Коли на поправку дело пошло, надо девочке…»

Нащупав морду меринка, он взнуздал его, ласково потрепал за уши:

— Ничего, Серка, скоро мы домой… Заждались тут… Тебе, понятно, без клевера невесело, а мне и вовсе ни к чему дежурить у чужих ворот. Овчарник, вишь, надо перекрывать, дожди скоро… А Римму, видно, придется покуда здесь оставить. Доктора и врачи у них хорошие, я знаю, можно на них положиться. Наша Римма вскорости будет бегать небось бойчее прежнего. А дожидаться, пока она сама к нам выбежит, — больно долго, никакого расчета. Видно домой нам пора. Ничего, доберемся…

Поднявшись по ступенькам, он потянул дверь на себя и остановился у самого порога, зажмурившись от яркого света.

— Светло у вас тут. Электро горит… — как бы извиняясь, сказал он медсестре, которая позвала его. Та не ответила, молча подала белый халат и показала рукой, чтоб шел за ней. Стараясь не стучать сапогами, Замятин направился вслед за сестрой по длинному коридору. Тихо в корпусе, все больные, должно быть, спят давно. Пахло лекарствами, с непривычки першило в горле.

— Вот сюда пройди, — шепотом сказала сестра, пропуская Замятина вперед.

Шагнув в палату, он сразу увидел свою дочь. Из-под простыни виднелось только очень бледное личико. У изголовья на стуле сидит молодая девушка-врач, во всем белом, на голове у нее круглая шапочка, тоже белая. Чуть поодаль, возле окна, на табуретке горбится Алексей Петрович Соснов.

— Фаина Ивановна, пришел отец девочки, — вполголоса сказала сестра, указав глазами на вошедшего. Девушка-врач наклонила голову и встала, уступив свое место Замятину. Он сел осторожно, сложил руки на колени и уставился на дочку долгим, жалеющим взглядом.

Все молчали. Наконец, Соснов вроде очнулся, с трудом распрямил спину, табуретка под ним резко скрипнула.

— Фаина Ивановна, сколько ввели кофеина? Попробуйте еще…

Замятин повернул к нему лицо, на котором блестели капельки пота, проговорил дрожащим, просительным голосом:

— Алексей Петрович, дочку мою уберечь бы надо, не дайте помереть… Она у нас учится хорошо, послушная всегда… А, доктор? Мать ее дома заждалась…

Соснов снял очки, принялся протирать стекла полой халата, долго не отвечал.

— Ну да, я знаю, мать ждет, да, да… А девочка… у нее теперь кризис, самое трудное… Если до утра ничего не случится, тогда…

Соснов не докончил и замолчал. Замятин больше не стал спрашивать его, низко сгорбился на сиденье. Халат сполз с его плеч и мягко упал на пол. Не глядя ни на кого, Соснов встал и медленно вышел из палаты. Было заметно, как трудно ему идти, он сильнее обычного налегал на свою палку.

…Ранним утром, перед самым рассветом, спустя трое суток после операции, Римма Замятина умерла.


Как всегда, врачебная пятиминутка началась ровно в девять, минута в минуту. Все сидели на своих привычных местах. Точно такая же «линейка» проходила вчера, позавчера, неделю, месяц назад… Однако в это утро многим бросилось в глаза, — сегодня главный врач выглядит усталым, под глазами налились тяжелые мешки. Вероятно, каждый думал, что Алексею Петровичу уже немало лет, что последнее время он начал быстро стареть.

Как только люди пришли на работу, всем стало известно, что девочка, которую оперировал Алексей Петрович, минувшей ночью умерла, и от этого всем было не по себе, каждый чувствовал на себе невысказанную вслух вину. Когда в больнице умирал человек, все ходили притихшие, подавленные, даже няни старались не шуметь ведрами.

Известие о смерти девочки Георгию Ильичу передала Лариса Михайловна. Шли на работу разными дорогами, в одно время угадали прийти к больничной калитке.

— А, Георгий Ильич, здравствуйте! — улыбчиво проговорила Лариса Михайловна. — Отчего вы такой хмурый сегодня? На вашем челе неведомая печаль.

— Вы начали практиковаться в психиатрии? Из меня, Лариса Михайловна, плохой подопытный! — находчиво отшутился Георгий Ильич. — А вы с каждым днем заметно молодеете, поверьте мне, старому холостяку. Принимаете какие-то ванны, витамин бэ двенадцать? Это сейчас модно.

Пропустив женщину вперед себя, он скользнул взглядом по ее ладной фигуре. «Надо полагать, она вообще никогда не рожала. Отлично сохранилась, следит за талией. Не переедает… Интересно, сколько ей лет? Собственно, почему бы не попытаться познакомиться с ней ближе? Живет одна и, вероятно, не станет особо противиться. Странно, почему она не замужем? Да, да, надо подумать… Разумеется, со всей осторожностью: в Атабаеве, как говорят военные, все простреливается насквозь… К тому же Фаина. Нет, поспешность не к месту, время работает на терпеливых».

— …Вы слышите, Георгий Ильич? Я говорю, у Алексея Петровича с этой оперированной девочкой большая неприятность. Придется писать эпикриз…

Георгий Ильич круто остановился, не поверив услышанному.

— Вы шутите, Лариса Михайловна?

— Нисколько. Разве можно шутить об этом? Девочку очень жаль, такая была хорошенькая. Ее привезли сюда в мое дежурство… А каково нашему старику, вы представляете, Георгий Ильич? Кошмар!

В кабинете главного врача Георгий Ильич лихорадочно думал об одном: «Летальный исход после операции… За такие вещи не хвалят. Кто-то должен быть за это в ответе. Но кто? В какой мере повинен в этом я?»

Взвесив все обстоятельства, он заставил себя успокоиться: «Ни в какой мере. Во-первых, я предупреждал, что с операцией надо подождать. Многое оставалось неясным. Об этом знает Фаина. Неужели она станет отрицать? Кроме того, операцию провел сам Соснов. Правда, это случилось во время моего дежурства, но Соснов сам пожелал провести эту злополучную операцию. Разумеется, он мог поручить это дело мне, но в том-то и дело, что операцию делал не я, а главный врач… В этом суть, я умываю руки…»

Укрепившись в этой мысли, Световидов внутренне приободрился, со спокойной выжидательностью стал наблюдать за главным врачом. Да, теперь он был спокоен за себя. Он не повинен в смерти девочки. Да, вместо Соснова операцию мог провести он, второй хирург Световидов, и кто знает, чем могло это кончиться…

Соснов, сидевший до этого с самым безучастным видом, поднял голову и медленно обвел глазами сидевших в кабинете людей, словно видел их здесь впервые. Заговорил прерывистым, хриплым голосом:

— Сегодня ночью в хирургическом отделении … умерла девочка, — без всякого вступления начал он. — Впрочем, надо полагать, это уже известно всем, об этом не молчат… Случай весьма неприятный, повинны в этом в какой-то мере все мы… Смерть человека — дело не одного…

Соснов замолчал. Было не понять, куда он клонит. В кабинете воцарилось тягостное молчание, люди сидели, потупив глаза. Неожиданно для всех поднялся Световидов, резким движением поправил узелок галстука, заговорил с заметным волнением, но в то же время тщательно выбирая слова.

— Алексей Петрович, нет ничего легче, чем возложить вину за ту или иную ошибку на окружающих. Вы забыли сказать, что в ночь, когда делалась операция, дежурным был я. Товарищи могут удостовериться по графику дежурств. Однако необходимо добавить, что девочку оперировали вы, Алексей Петрович. — Георгий Ильич сделал паузу. Тишина была невыносима. — Я вынужден говорить об этом для того, чтобы у некоторых из вас не создалось ошибочное представление о перипетиях этого неприятного случая… Я был отстранен главным врачом от непосредственного проведения операции и присутствовал лишь в качестве ассистента вместе с врачом Петровой. Вы согласны, Алексей Петрович?

Соснов машинально покивал головой. Георгий Ильич снова для чего-то потревожил и без того аккуратно лежащий галстук и, словно извиняясь перед присутствующими, развел руками:

— Я должен добавить, что с начала этого года из числа всех проведенных в нашей больнице операций три имели… неприятный исход. К счастью, я избавлен от тяжелой необходимости взять эти случаи на свою совесть.

В Атабаевской больнице хирургов двое: Соснов и Световидов. Следовательно, все неудачные операции этого года остаются на совести Соснова. Правда, Георгий Ильич не сказал об этом прямо, не назвал имени главного врача, но все поняли именно так: виновником всех трех неудачных операций Световидов считает старого хирурга.

Напряжение в кабинете достигло предела, казалось, еще минута, и произойдет нечто непоправимое, нехорошее.

Фаина до крови прикусила губу, с тревогой посмотрела на Георгия Ильича, затем на главного врача. Соснов по-прежнему неподвижно сидел за своим столом, правая рука его, лежавшая на виду у всех, чуть заметно подрагивала. Глаза его были прикрыты, было похоже, что он задремал. Пожилые сестры, те, что сидели ближе к двери, о чем-то еле слышно зашептались. Глаша Неверова судорожно вздохнула и приглушенным шепотом, который однако был услышан всеми, проговорила своей соседке:

— Господи, да тех троих и без того еле живыми доставили, никакой профессор не помог бы. Алексей Петрович за трудные операции всегда берется сам…

Георгий Ильич тоже услышал этот шепот. Не поворачивая головы в сторону женщин, он сухо проговорил:

— Должен сказать, что все операции трудные, легких операций, как таковых, в природе не существует. Нашему уважаемому Алексею Петровичу вовсе не обязательно брать на себя все так называемые трудные операции. Тем более в его преклонные годы… Тем более, если у хирурга нет полной уверенности в успешном исходе, он имеет возможность вызвать санитарный самолет. При нашей недостаточной оснащенности инструментарием и аппаратурой это вполне естественно, и вряд ли кто стал бы упрекать нас за это… Не вижу здравого смысла в том, чтобы в наших условиях оперировать полуживых людей. Сложная операция в условиях сельской больницы — это, извините, голая реклама, пища для газетчиков — и только!

Георгий Ильич при последних словах энергично мотнул головой и сел. Старая акушерка Екатерина Алексеевна, сидевшая напротив через стол, удивленно посмотрела на него, с укором сказала:

— Георгий Ильич, что вы сегодня так распалились? По-моему, никто не собирается винить вас за смерть девочки. Напрасно вы так волнуетесь. Всем нам не во вред подумать кое о чем в связи с этим случаем. Не сумели уберечь человека, выходит, где-то что-то упустили в работе. А если начнем указывать пальцами друг на друга, так и вовсе забудем про больных. И коллектива никакого не будет, а только каждый сам за себя…

Георгий Ильич слушал старую акушерку, чуть склонив голову набок, снисходительно кивал. Весь его облик словно говорил: «Вот, вот, теперь началось: коллектив, дружная семья, взаимоподдержка… В сотый, тысячный раз одно и то же. Какие, однако, прописи! И это говорят взрослые люди. Надоело! Господи, как все это мне надоело! Даже на болоте есть какие-то возвышения, кочки, а наш так называемый коллектив безжалостно нивелирует, уравнивает все, что сколько-нибудь выпирает, выдается из него. Будь таким, как все!.. Увольте, уважаемые коллеги, но я хочу оставаться самим собой. У меня есть своя собственная точка зрения на вещи и явления».

Но вслух Георгий Ильич не стал возражать Екатерине Алексеевне. Все ждали, что Соснов как-то выскажет свое отношение к словам Световидова, но он отрешенно молчал. Вид у него был подавленный, казалось, происходящее вокруг никак не задевает его. Он молча кивнул головой, давая понять, что «линейка» окончена, люди могут идти по своим местам.

У выхода Фаину догнал Георгий Ильич, легонько коснувшись рукой ее локтя, доверительно проговорил:

— Фаина, я хочу, чтобы вы меня правильно поняли, без кривотолков и тому подобное. Вы сами видите, что наш главный врач уже далеко не молод, мне его искренне жаль, но справедливость прежде всего. Поверьте, я не хотел его обидеть, не поймите мои слова превратно…

Фаина осторожно высвободила локоть из пальцев Георгия Ильича, в сильном замешательстве пробормотала:

— Зачем вы об этом… Я все понимаю… Зачем вы так с ним? Извините, мне надо спешить.

Не оглядываясь, она бегом пересекла двор и скрылась в дверях своего отделения. Все еще волнуясь, она надела халат, принялась осматривать больных. Старшая сестра Неверова, передавая ей лекарства, шепотом сообщила:

— Алексей Петрович сколько раз ночами к той девочке приходил, а уходил уж совсем под утро, когда другим на работу пора. Не жалко ему себя нисколько, а ведь больной, с сердцем мучается… А Георгию Ильичу не надо бы с ним так-то. Он хоть и понимающий, а настоящего подхода к людям у него другой раз не хватает… Уж извините вы меня, Фаина Ивановна. Может, что не так сказала, обидитесь за Георгия Ильича…

Фаина Ивановна вся закраснелась, спрятала лицо и отвернулась к окну.

— Н-нет, почему же… Георгий Ильич, сами знаете, никто мне.

Она закончила утренний обход и направилась в ординаторскую. Там она долго стояла у окна, прислонившись лбом к холодному стеклу.

12.

И снова, каждое утро, боясь опоздать на врачебную «линейку», Фаина спешила в больницу. Однако главный врач словно перестал замечать тех, кто опаздывал на «линейку». Однажды Лариса Михайловна явилась уже к самому концу, а Соснов хоть бы что, будто и не заметил такого нарушения. В другой раз он непременно раскричался бы. Алексей Петрович пуще прежнего стал горбиться, грузно передвигался от корпуса к корпусу, при этом сильно налегая на палку.

После пятиминутки Фаина, не мешкая, спешила в свое отделение, здесь ее встречал знакомый полумрак коридора и привычный запах лекарств, стиранного белья. В ординаторской она аккуратно вешала свое легкое, уже не новое пальто на гвоздик возле самых дверей, доставала из шкафа халат, ненадолго задерживалась перед зеркалом, прилаживая на голову круглую белую шапочку: все-таки не хотелось выглядеть неряхой перед больными, вон как смотрят они на тебя.

Потом к ней приходит дежурная сестра, начинает докладывать, что и как в той или другой палате. Фаина слушает ее рассказ вполуха, сама смотрит в окно. По стеклам прихотливыми струйками стекают капельки дождя, сближаются, сливаются и тут же стремительно скатываются вниз, вниз. Опять пришла осень… Вторая ее осень в Атабаеве, в этой больнице. А сколько их еще впереди? Заметив, что врач ее не слушает, сестра обиженно умолкает. Тогда Фаина, отмахнувшись от своих невеселых дум, зябко поводит плечами, поворачивается лицом к сестре.

— Да, да, хорошо… У мальчика из второй палаты подскочила температура? Ну, давайте посмотрим…

Переходя из палаты в палату, Фаина осматривает своих больных, задает привычные вопросы, в историях болезни делает пометки. Возле выздоравливающего она задерживается недолго: «Вас мы сегодня выпишем. За вами кто-нибудь приедет?» Надо видеть, в какой улыбке расплывается при этих словах лицо больного! «Спасибо, доктор. Загостился я у вас, дальше некуда! Лошадку за мной из колхоза пришлют, не беспокойтесь». С других коек на счастливца смотрят откровенно завистливыми глазами: выписывается человек…

А с другим больным приходится повозиться: взяв того за кисть и посматривая на крохотную секундную стрелку своих часов, она сосредоточенно высчитывает пульс, потом, заложив в уши холодные, неудобные полукружья фонендоскопа, подолгу прослушивает легкие. Странное дело: люди здесь, казалось бы, все больные, у каждого своя боль, и все-таки, кроме боли, каждый приходит со своим характером. Иной лежит смирно, все назначения выполняет, а другой чуть что — и начинает кипятиться, доказывать свои права, выливает микстуру в плевательницу: дескать, хватит пичкать этой гадостью, дайте самое новейшее лекарство, я знаю, оно у вас есть, другим выписываете… Вот и выходит, что к каждому нужен подход, с каждым надо по-хорошему, а иной раз и улыбаться через силу, совсем через «не могу».

Однажды произошел неприятный случай: лежачему больному знакомые каким-то образом ухитрились передать четвертинку водки. Захмелев, дотоле тихий больной начал буянить, принялся беспричинно ругаться, а дежурную сестру донял до слез. Та пожаловалась врачу. Фаина прибежала в палату, сильно накричала на пьяного и пригрозила немедленно выписать. Но дело на этом не кончилось: на другой день тот же человек пожаловался главному врачу, дескать, больных тут всячески оскорбляют, а что касается водки, то ее вообще не было, просто кому-то показалось. Соснов через няню вызвал к себе в кабинет Фаину и попросил написать объяснительную записку.

— Алексей Петрович, если больные безобразничают, неужели я должна молча смотреть на это? — в отчаянии спросила Фаина, вот-вот готовая расплакаться от обиды. — Больной был пьян, от него пахло водкой…

Но Соснов был неумолим:

— Вы должны были следить за порядком. Сегодня больным передают водку, а завтра могут передать черт те что!.. А потом, безотносительно ко всему прочему, врач не имеет права быть грубым с больным человеком. Мы должны лечить не одними лишь медикаментами. Там, где бессильно лекарство, побеждает слово… Если вам это недоступно, немедленно бросайте медицину!

Фаина написала объяснительную записку, но на душе остался неприятный осадок. Она помнила, как привезли того больного: еле сняли с тарантаса, перенесли в корпус втроем. А сколько возилась она с ним, пока человек стал ходить! Вливания, уколы… А потом и уговоры… Она радовалась, как маленькая, когда он на костылях сделал первые шаги, и вот…

Георгий Ильич через кого-то услышал об этом случае и, встретив однажды Фаину, со смешком успокоил:

— О-о, я слышал, вас сильно обидели? Чепуха! Как сказал один классик, все проходит, как с белых яблонь дым… Вам в протянутую ладонь вместо куска хлеба подсунули кусок камня? Опять же чепуха!.. Милая докторша, вы не знаете людей… В древности один философ сказал: «Гомо гоминис люпс эст…», то бишь человек человеку — волк. Эта истина остается в силе и по сей день. Да, да, Фаина Ивановна. Вы помните басню старика Крылова «Волк и Журавль»? Журавль вытащил из горла хищника застрявшую кость, но в благодарность услышал не совсем ласковые слова. Эту басню в школе дети заучивают наизусть. Однако ее неплохо бы помнить и взрослым. Мы с вами, Фаина Ивановна, в положении того журавля…

Фаина тогда подумала, что Георгий Ильич, безусловно, прав: действительно, врачи так стараются, ни с чем не считаются, лишь бы больным было хорошо, а их все равно часто ругают, упрекают, что плохо лечат. Так и говорят некоторые: «Вы не лечите, а калечите!» Конечно, Георгий Ильич прав. Однако, спустя некоторое время, когда горечь незаслуженной обиды успела улечься, Фаина про себя уже не была столь безоговорочно согласна с мнением второго хирурга: «Нет, нет, Георгий Ильич, нельзя так строго судить. Конечно, встречаются люди, готовые за добро отплатить злым словом, но ведь таких не так уж много! Добрых, душевных людей гораздо больше». Тут же ей припомнился недавний случай. В ее отделении долго лежала с двухлетним сынишкой женщина из дальней деревни. У мальчика была дифтерия, он задыхался, метался в лихорадочном жару. Когда наступил кризис, Фаина двое суток не приходила к себе на квартиру, встревоженная Тома прибежала в больницу, сделала большие глаза: «Что с тобой, где пропадаешь?» Мальчика удалось спасти, мать не знала, как благодарить доктора, а Фаине смертельно хотелось спать, спать. И вот надо же: на прошлой неделе та женщина пришла к ним на квартиру, поставила на стол целую кадушечку свежеоткачанного меда. Это, говорит, вам, доктор, за то, что сына мне оставили в живых. Фаина страшно засмущалась, замахала руками, стала втолковывать женщине, что врачи за свою работу получают зарплату, но та стояла на своем. Фаине с большим трудом удалось уговорить ее взять за мед деньги, да и то вполовину базарной цены. Теперь они с Томкой каждый день лакомятся медом, черпают прямо из кадушечки столовой ложкой: ешь, не жалко! А Тома и тут не удержалась, незло посмеялась: «Ну, Файка, теперь на наше счастье хоть бы кто барашка подкинул, запасемся мясом на зиму! А нам, бедным учителям, никто даже сухой корочки не догадается подкинуть…!»

Нет, теперь Фаина не была целиком согласна с Георгием Ильичом, пожалуй, даже решилась бы возразить: не среди волков живем. Непонятно, почему Георгий Ильич так невзлюбил людей. Должно быть, трудно ему с такими мыслями работать в больнице. Живет он один, говорят, никого из родных не осталось, может, оттого он такой? Правда, живет с ним какая-то дальняя родственница, прибирается в квартире, но она не в счет. Неустроенно живет Георгий Ильич, это верно… Должно быть, одиноко ему очень.

А сама Фаина теперь совсем привыкла в Атабаеве, словно всю жизнь здесь провела. На улице с ней здороваются и кланяются совсем незнакомые люди, ей это даже в удивление. А потом припоминает: ну да, эта женщина в прошлом году лежала в ее отделении, помнится, койка ее стояла возле самой печки. Она жаловалась, что ноги постоянно мерзнут, тогда Фаина и распорядилась, чтоб койку ее поставили ближе к печке. Давно это было, а женщина не забыла своего лечащего «фершала».

Нет, люди помнили добро и платили тем же. Конечно, на первых порах Фаине тоже приходилось несладко, но теперь она привыкла, и люди, как видно, считают ее уже совсем своей. Но ведь Георгий Ильич здесь уже давно, неужели он так до сих пор и остается вроде как чужаком?

Первые дни в Атабаеве для Фаины были тягостными: ни с кем пока не успела подружиться, все казалось, что люди вокруг посматривают на нее искоса, будто проверяют: а кто ты такая заявилась к нам? В часы работы еще ничего, можно от всего этого забыться, но дома у себя ей становилось тоскливо до слез. Вначале у нее не было квартиры, с полгода прожила у старой, одинокой женщины. Со старухой не особенно разговоришься, да и ложилась она вместе со своими курами. Запершись в своей комнатушке на крючок, Фаина тайком плакала в подушку, сильно тосковала по матери, брату. Первая ее зима в Атабаеве выдалась снежной, дома стояли заметенные сугробами аж до наличников. По ночам кутерьмили свирепые бураны, утром атабаевцы с удивлением обнаруживали, что ворота занесло вровень с крышей, вылезай как можешь. В такие дни по утрам Фаине чуть ли не первой приходилось по пояс в снегу брести в больницу. Кое-как добравшись до ординаторской, она устало валилась на диван, стаскивала с ног валеночки и горстями вычерпывала набившийся за голенище холодный, похрустывающий снег. Хорошо, что мать догадалась посылкой переслать ей эти валенки, иначе неизвестно, в чем бы она ходила. А вот Лариса Михайловна даже в лютые морозы ходит в резиновых ботиках, придя в больницу, снимает их и в корпусе щеголяет в модельных туфельках. Встретившись где-нибудь ненароком с Фаиной, она нарочно посматривает на ее ноги в неуклюжих валенках, будто хочет сказать: «Что ж ты, миленькая, ходишь в этаких бахилах, а еще врачом называешься!» Только Фаина ничуть не обращает внимания на ее косые взгляды. В валенках тепло и удобно, а глядя на ботики Ларисы Михайловны, атабаевцы, должно быть, посмеиваются между собой: «Гляди, зубниха-щеголиха мчится!».

Но потом пришла весна, и сугробы, казавшиеся такими неимоверно большими, севшими напрочно, день ото дня стали оседать, со временем и вовсе исчезли, оставив после себя темные круги долго не просыхающей земли. Лес вокруг больницы наполнился дурманящими запахами сосновой смолы, прелой хвои, молодой травы.

А в жизни Фаины будто ничего не изменилось. Правда, перед самым летом ей дали место в коммунальной квартире, а так как места было много, то в коммунальном отделе решили, что к ней можно подселить и второго человека. Вот так они стали жить вдвоем с Томкой. В остальном у Фаины все было по-прежнему. Среди лета вспыхнула дизентерия, в палатах не хватало мест, койки стояли и в коридоре. Тогда всем здорово досталось, Фаина валилась с ног: целый день в больнице, а вечером на попутной телеге, машине, а то и пешком направлялась в соседние деревни читать лекции о предохранении от дизентерии. Она очень уставала, принималась заполнять нужные бумаги на больных — ручка валилась из рук. Дизентерию одолели, стало легче, жизнь ее снова вошла в уже привычное русло. Двадцать четвертая весна ее жизни прошла как-то незаметно, в заботах и ежедневных тревогах больничной работы. Прошло и лето, осень косыми линиями дождя прочерчивает стекла на окнах. Люди издавна подметили, что любовь к человеку приходит весной. Но она и этой весной прошла мимо Фаины где-то стороной. Значит, надо ждать другой, двадцать пятой весны?

Но приметы иногда тоже говорят неправду. Кто сказал, что любовь к человеку приходит обязательно весной? К Фаине она постучалась в междулетье, уже ближе к осени. Только сказать об этом кому-либо она боялась, больше того — страшилась признаться даже самой себе.

13.

Женщина-рентгенолог ушла в очередной отпуск, Соснов позвал Фаину к себе в кабинет и, как бы между прочим, объявил, что ей придется вести рентгеноскопию. Фаина сначала удивилась, потом объяснила главному врачу, что по этой части у нее совершенно нет опыта, если не считать немногих часов занятий в институте. Но Алексей Петрович не стал даже слушать ее.

— На один месяц мы не можем пригласить специалиста со стороны, а рентгеновский кабинет закрывать нельзя. Он нам всегда нужен. Ничего, Фаина Ивановна, вы быстро научитесь, я знаю…

С того дня Фаина с утра совершала обход в своем отделении, потом спешила в рентгеновский кабинет, который помещался в самом дальнем конце хирургического корпуса. Работа здесь была ей внове, она незаметно увлекла ее, только одно плохо — все время в темноте. Фаина никак не могла привыкнуть к тому, что вот каждый день сюда приходит столько людей, она записывает их имена, расспрашивает о жалобах, а самих людей не видит, потому что в рентгенокабинете нельзя зажигать яркий свет, иначе на экране ничего не увидишь. Человек стоит перед ней, она то и дело просит: «Встаньте ближе… вдохните… глубже, еще глубже», при тусклом свете крохотной красной лампочки лишь смутно белеет чье-то лицо. А на экране аппарата вырисовывается неясная тень чьей-то груди, рук, плеч…

Да, работа здесь была интересная. Ходит человек, с виду здоровый, а придет в рентгенокабинет, и все видно, о чем даже не подумаешь. Запомнился Фаине случай: пришел однажды на просвечивание директор здешнего леспромхоза — рослый, здоровенный мужчина. Он недовольна ворчал на врачей, что зря, мол, они гоняют по разным кабинетам здорового человека, а ему надо спешить на работу. Продолжая ворчать, он разделся в темноте, встал к аппарату, Фаина попросила техника включить ток. Вглядевшись внимательно в изображение на экране, она едва не вскрикнула: легкие у директора были изглоданы болезнью! А ведь с виду такой здоровяк, даже не подумаешь, что человек давно болен. Живет в лесу, воздух там у них хороший, а вот поди ж ты… «Вам надо начать серьезно лечиться, — сказала ему Фаина. — Не запускайте болезнь. И обязательно бросьте курить». А директор сказал тогда с горечью: «Эх, доктор, доктор, видно, зря пришел я к вам. Уж лучше бы вовсе не знать… Теперь только об этом и думать? И как я на такой работе от папирос откажусь? До прошлого года в райкоме работал — в день по две пачки выкуривал… Эх, не стоило приходить!»

Кто знает, может и впрямь не стоило говорить ему о болезни? Конечно, теперь будет переживать, не спать по ночам. Не шуточное это дело — туберкулез. А не сказать тоже нельзя, иначе детишек и жену заразит. Такая работа в больнице: стараешься вернуть человеку здоровье, и порой поневоле ранишь его душу.

Так и работала Фаина все эти дни: в темном кабинете, не видя лиц людей, до боли в глазах вглядываясь в неясные очертания на экране аппарата. Благодарных слов здесь она не слышала, потому что если человек оказывался здоровым, он считал, что так оно и должно быть, а если у другого находили болезнь, ему было не до благодарностей.

В рентгеновский кабинет зачастил Георгий Ильич. Однажды, смеясь, попросил Фаину.

— Просветите меня вашим чудо-аппаратом, Фаина. Я чувствую, с моим сердцем творится что-то непонятное, в особенности, когда переступаю порог вашего кабинета…

Фаина, конечно, приняла эту шутку и охотно согласилась. И разумеется, у Георгия Ильича сердце было здоровое, как говорится, «без видимых изменений». Фаина сказала об этом Георгию Ильичу, а он как-то загадочно улыбнулся: «Неужели вы не заметили мою болезнь, Фаина? У меня, как говорил Генрих Гейне, зубная боль в сердце…»

Все произошло просто: Георгий Ильич близко подошел к столу, за которым сидела Фаина, молча обнял за плечи и, отыскав в темноте ее губы, поцеловал. Фаину бросило в жар, в первый момент она не могла сказать ни слова, точно ее оглушило. Затем, опомнившись, она дрожащими руками отстранила от себя Георгия Ильича, проговорила сдавленным, прерывистым шепотом:

— Что вы делаете… Георгий Ильич. Уходите, сюда могут зайти…

Световидов положил руку на ее плечо, мягко погладил, успокаивая, но в голосе его тоже было волнение:

— Не бойся, Фаина. Я давно думал об этой минуте, поверь мне… Я люблю тебя, Фаина, слышишь? Не могу без тебя…

— Георгий Ильич, не надо здесь об этом… Там, за дверьми, больные… Уходите, Георгий Ильич, прошу вас…

По звуку шагов она поняла: Георгий Ильич направился к выходу. Но вот он остановился и ласково прошептал из темноты:

— Фаина, я приду к тебе. Нам обязательно нужно встретиться! Ты слышишь меня, Фаина?

Она не ответила. Закрыв лицо ладонями, она низко склонилась к столу. Все произошло так быстро и неожиданно. Правда, где-то в самом отдаленном уголке ее сознания уже давно жила робкая, несмелая мысль о том, что это должно произойти. Но она никак не была готова к тому, что это произойдет сегодня, вот сейчас…

В тот день работа у Фаины уже не клеилась, больных она принимала машинально, задавала привычные вопросы, а сама думала о другом. Кажется, несколько раз она задавала вопросы невпопад, но больные, должно быть, подумали, что врач очень устала. Когда очередь на рентген подошла к концу, она закрыла кабинет и поспешила в свое отделение. Когда проходила через широкий двор, сердце у нее забилось гулкими толчками, ноги как-то отяжелели, каждый шаг чувствовался всем телом, а каблучки будто прилипали к вязкой глине. И казалось, что люди смотрят на нее из всех окон, они уже обо всем знают и посмеиваются осуждающе: ай-яй-яй, как нехорошо, целуетесь в темном кабинете, а за стеной больные…

Забежав в ординаторскую, она в смятении остановилась перед зеркалом, поправила выбившуюся из-под шапочки прядку волос, провела пальцами по лицу. Щеки были горячими, точно после долгого бега. А прошла она всего-то шагов пятьдесят, от хирургического до своего отделения. Она все еще ощущала неровные толчки сердца, долго не могла успокоиться.

В зеркале ей был виден угол домика-изолятора. Мелькнула белая тень и скрылась, Фаина вздрогнула, словно ужаленная: в изолятор вошел Георгий Ильич.

14.

Мало-помалу между Илларионом Матвеевым и хирургом Световидовым установились некие доверительные отношения. Этому способствовал небольшой и малозначительный, на первый взгляд, случай: Световидов приказал няне Сергеевне дважды в декаду менять Матвееву постельное и нательное белье, хотя другим больным меняли гораздо реже. Сказано было об этом громко, с расчетом, что больной за перегородкой все расслышит:

— Илларион Матвеев человек заслуженный, всю жизнь старался для общества. Наш долг — создать ему лучшие условия для скорейшего выздоровления. Позаботьтесь о дополнительном питании, слышите? Впрочем, я сам скажу на кухне…

Да, слова Световидова были услышаны человеком, лежащим за перегородкой. В другой раз, когда Георгий Ильич появился в изоляторе, Матвеев был настроен к нему весьма доброжелательно.

— А вы хорошо разбираетесь в людях, Георгий Ильич. Молодой, а глаз, как говорится, меткий. Другой на вашем месте рассуждает по-своему: ему что рядовой колхозник, что районное начальство — ко всем один подход… Н-е-ет, так дело не пойдет! Покамест рано всех под одно равнять. Пользы от этого мало, а вреда много: людей испортим, каждая букашка подумает о себе черт те что!

Георгий Ильич, делая вид, что занят температурным листком Матвеева, рассеянно кивал головой:

— Да, да, Илларион Максимович, люди у нас пока очень разные…

— Кха-кха, мало сказать — разные! Вообразите себе: один всю жизнь копается в земле, не имеет никакого представления о мировых событиях, а другой командует тыщами, миллионами, ему все наперед известно, так как же прикажете иметь единый подход? Не-е-т, не согласен! А вот ваш главный врач этого недопонимает, хотя и нажил себе горб на этой работе.

— Алексея Петровича, тем не менее, уважают. В районе у него авторитет… — Георгий Ильич сделал слабую попытку защитить Соснова, внутренне протестуя против своих слов. Матвеев недовольно поморщился, острый его подбородок щетинисто взметнулся вверх.

— Кха, авторитет! Уважают! Другому человеку вместо лекарства подсыпь толченого мелу, он и тебе станет ручку лизать! Темнота, никакого понятия! Кха, ув-важают… Не будь людской темноты, и Соснов ваш не был бы теперешним Сосновым… Он сам про себя хитрый, с самого начала, как заступил работать в больницу, заладил одну и ту же песенку: «Мы должны служить людям! Народ должен верить нам!..» А что народ? Народ — он такой, сродни овечьему стаду, — куда вожак, туда и остальное стадо, хоть в пропасть. Один дурак сегодня похвалит Соснова, а завтра, глядишь, вся деревня повторяет за ним: «Соснов хороший врач, чуткость к человеку проявляет. Он хороший, а другие так себе…» Знаем мы эти штучки, поработал с этим самым народом, дай бог другому столько! И Соснова, вашего хваленого доктора, тоже не первый день знаю. То-то и оно-то…

Подобные разговоры между больным и врачом возникали уже не первый раз, но Световидов каждый раз делал вид, что мнение Матвеева о Соснове не слишком интересует его. В последние дни Георгий Ильич стал чаще наведываться в изолятор: он сам попросил главного врача, чтобы Матвеева отдали под его наблюдение. «С точки зрения патологии любопытный экземпляр», — сказал он Соснову. Тот поморщился, но с заметным удовольствием согласился с просьбой Георгия Ильича: «Ну что ж, забирайте его себе. У нас все равно не хватает врачей… Да, да, он своеобразный человек, этот ваш больной». Странное дело, Соснов упорно избегает называть Матвеева по имени.

В одно из посещений Георгия Ильича Матвеев пожаловался на кашель, который не дает ему спать по ночам. И добавил, что кашель этот у него застарелый, дома он пользовался стопкой-другой водки перед сном. Георгий Ильич промолчал: Матвеев поступил в больницу «с желудком», водка ему противопоказана… Однако, явившись на другой день в изолятор, он поставил на тумбочку перед Матвеевым пузырек со стеклянной пробочкой.

— Илларион Максимович, я принес вам сонные капли…

Матвеев жадно схватил пузырек, приблизившись к свету, кое-как разобрал надпись на этикетке, затем с разочарованием пробормотал:

— Настойка валерианы… Кха-кха, Георгий Ильич, этой штукенции я за свою жизнь выпил не меньше сороковой бочки. Не в коня корм…

— А вы попробуйте, Илларион Максимович. Ибо сказано: не верь глазам своим.

Опрокинув в себя полстакана разведенного спирта, Илларион Максимович поразительно быстро захмелел. На впалых щеках проступило подобие румянца, зрачки расширились, глаза стали неестественно круглыми.

— Ну, спасибо, Георгий Ильич, уважили вы меня. Спасибо! А сказать по правде, пожил и я в свое время в охотку. Спирт этот у меня не переводился, бутылями доставал… Да что там доставал, — сами приносили, кому Матвеев был нужен! Было время, пожил!.. Силу имел неимоверную…

— Это в каком смысле?

— А в любых смыслах! Понимай как хошь, Георгий Ильич, дорогой ты доктор. Атабаевская округа вся была вот тут. — Матвеев протянул руку с иссохшейся ладонью, скрипнул зубами, медленно сжал в кулак перед самыми глазами хирурга. На запястье обозначились напряженные струны сухожилий, а сама рука вся дрожала в каком-то нетерпении. — Вот где сидело у меня Атабаево! Эхма, были времена… — Вслед за минутной вспышкой возбуждения Матвеев так же быстро сник, отрешенно махнул рукой: — Теперь все, укатали сивку крутые горки. Бывали дни веселые, гулял я молодец, а нынче… угодил в колодец. Да только рано собрался Соснов хоронить меня, Матвеев покуда жив, жив Илларион Матвеев, может случиться, еще пригодится…

Георгий Ильич подождал, пока Матвеев окончательно не успокоится, затем, как бы между прочим, задал давно щекотавший его вопрос.

— Скажите, Илларион Максимович, вы Соснова давно знаете?

— Старые знакомые, как же. Годки мы. А если проверить, то может статься, что и родились в один и тот же месяц. Сызмальства знаю Соснова…

— Выходит, земляки?

— Земляки, земляки, под одним солнышком портянки сушили… Ох-кха, я вижу, Георгий Ильич, человек вы, так сказать, любопытствующий. Ничего-о, это так, к слову… Без пристального интереса к человеку нельзя… В особенности, если с этим человеком работаешь по соседству, знать о нем в подробности не во вред. Интересуетесь насчет Соснова, Алексея Петровича?

— Почему же, нет… Просто так.

— Не хитрите со мной, Георгий Ильич, я ведь все вижу, у меня глаз ох как наточен! Душа не лежит под началом Соснова ходить? Не дает своим ходом пойти, верно я угадал? То-то же, дорогой доктор, у меня все точно расписано, как в аптеке!

Довольный собой, Матвеев тоненько засмеялся, а Георгию Ильичу стало не по себе: Матвеев угадал его давнишнюю, неотступно точащую мысль. Заметив его протестующее движение, Матвеев, не стесняясь, сжал его плечо исхудалыми костистыми пальцами.

— Посиди, доктор. Не смотри на меня, что я теперь вроде малой букашки. Я и поныне могу своего неприятеля ужалить, да пребольно! — Вплотную приблизив заросшее колючей щетиной лицо, жарко засипел в ухо Георгия Ильича: — Помочь хочу тебе. Желаешь? Соснов у меня вот где сидит…

В сенях послышались чьи-то шаги, Георгий Ильич встревоженно отшатнулся от Матвеева, вскочил на ноги. За дощатой перегородкой глухо звякнули полные ведерки — это няня Сергеевна вернулась от колодца. Георгий Ильич предостерегающе помахал указательным пальцем: «Тс-с, об этом после, теперь не время…», а вслух нарочито бодро проговорил:

— Ну что ж, Илларион Максимович, я думаю, через месяц вы будете плясать на свадьбе сына. Вот малость подремонтируем вас, а потом живите еще хоть сто лет!

В ответ Матвеев тоже деланно захрипел, изображая смех:

— Кхр-р, Георгий Ильич, спасибо на добром слове. Утешили старика.

Выйдя на свежий воздух, Световидов несколько раз подряд затянулся полной грудью густым ароматом сосновой смолы, точно курильщик, истосковавшийся по настоящему табаку. Находясь рядом с Матвеевым, Георгий Ильич не переставал ощущать в себе нарастающую тошноту, в другом месте и при других обстоятельствах он не усидел бы с ним и минуты: от Матвеева шел тяжелый запах нечистоплотного, запустившего себя человека. Сам Георгий Ильич при любой погоде по два раза в неделю ходил в коммунальную баню, где, прежде чем занять себе место, помногу раз обдавал кипятком деревянную скамеечку, а затем подстилал специально прихваченную с собой клеенку. А пожилая женщина-кассирша, продававшая входные билеты, по договоренности держала у себя в каморке отдельный тазик для доктора Световидова.

«Если ты в ком-то нуждаешься, и этот человек может принести тебе пользу, старайся быть терпимым к его слабостям…»


В дверь кто-то постучал. Фаина сидела за столом, занятая своей прической. В Атабаеве парикмахерская обслуживала только мужчин, женщины и девушки изворачивались, кто как мог, поэтому их прически не отличались большим разнообразием. Большинство пользовалось испытанным способом: если с вечера волосы слегка смазать льняным отваром, затем накрутить на бигуди, провести ночь с этими малоприятными катушками на голове, а утром аккуратно расчесать, тогда этой прически хватит на целый день. С вечера вся процедура повторяется. Вот почему почти каждая атабаевская женщина, будучи по делам в городе, обязательно старается обзавестись, по крайней мере, шестимесячной завивкой. Даже приезжая в город по весьма важным командировочным делам, они перво-наперво спешат не в учреждения, а прямиком бегут в женскую парикмахерскую. Нелегкое дело — быть красивой за сто двадцать километров от салонов красоты…

Фаина быстро собрала разбросанные по столу бигуди, свернула в платок, второпях сунула под подушку, накрыла голову Томкиным платком. В дверь снова нетерпеливо постучали. «Кто это может быть? Неужели Георгий Ильич?» — пронеслось в голове.

— Кто там? — неуверенно спросила она, выйдя в крохотные сенцы.

— Врач Петрова здесь проживает?

Фаина откинула крючок. Перед ней стояла незнакомая женщина.

— Марья Васильевна прислала за вами. Сказали, чтоб не задерживались.

— А кто она, эта Марья Васильевна? Что с ней?

Женщина оглядела Фаину с ног до головы, удивленно протянула:

— Марья Васильевна? Сколько времени живете у нас, неужто не знаете? Урванцева жена, Николая Иваныча. Сказали, чтоб срочно шли.

А-а, вот оно что, Урванцев — председатель Атабаевского райисполкома. Он занимает со своей семьей просторный пятистенный дом по Садовой улице. Это единственный в селе дом с балконом. Со стороны он выглядит очень нарядным: резные наличники, окрашенные белилами «слоновая кость», голубой палисадник, где растут пышные, раскидистые клены.

Фаина выключила керогаз и с сожалением подумала, что ей не удалось порадовать Томку наваристым украинским борщом. Томка вернется из школы, сунется искать поесть, обнаружит в миске недоваренный борщ и, конечно, заворчит: здрасте, сегодня Файкина очередь готовить, а она, видите ли, ускакала нивесть куда!

Тщательно повязав платок, чтоб не было видно «сосулек», Фаина схватила сумку, с которой ходила на вызовы к больным, и направилась вслед за женщиной. Едва она успела ступить во двор Урванцевых, навстречу кинулся громадный черный пес. Угрожающе загудела проволока, протянутая через весь двор, ошейник туго сдавил собаке горло, она вздыбилась на задних ногах, яростно оголив страшные желтоватые клыки. Фаина в страхе подалась обратно за ворота, но сопровождающая ее женщина со смешком успокоила:

— Проходите, не бойтесь. До крыльца не достанет. Пшел, поганец!..

Опасливо поглядывая на черное страшилище, Фаина бочком проскочила к крыльцу, опрометью взбежала по ступенькам. Пес за ее спиной продолжал глухо рычать.

Очутившись в полутемном коридоре, Фаина в растерянности остановилась: дверей было множество, она их насчитала целых шесть. Все это смахивало на купейный вагон. Помогла женщина. Она молча указала рукой на самую дальнюю дверь в конце коридора. Раздвинув тяжелый занавес из темно-малинового бархата, Фаина очутилась в небольшой спальне. На двухспальной кровати лежала очень полная, немолодая женщина в цветастом халате. Услышав человека, она сдавленно застонала и приоткрыла глаза, уставилась на вошедшую безразличным, отрешенным взглядом, как бы говоря: «Вот видите, как я страдаю… А вы все равно мне ничем не поможете, я знаю…»

Она заговорила расслабленным, капризным тоном:

— Спасибо, милая, что пришли… А Марфа, домработница наша, такая неповоротливая… Она вас в больнице застала?

Фаина ждала, что хозяйка предложит ей сесть, но та продолжала жаловаться на Марфу, на ее медлительность, нерасторопность.

— Вы можете присесть на койке? — прервала ее Фаина.

Сделав на лице страдальческое выражение, Марья Васильевна с видимым трудом поднялась. Под ней заскрежетала панцирная сетка кровати.

— Ах, если бы вы знали, как я мучаюсь с головой. Нечеловеческие боли… Простите, я не знаю, как вас звать-величать. Фаина Ивановна? Вы ведь у нас давно?

— Второй год…

— Ах, всего второй год… А родина ваша отсюда далеко? У вас там родители? Как вам нравится в Атабаеве? Вы еще не замужем?

Фаине стало неловко: незнакомая женщина, а так дотошно выспрашивает обо всем. Похоже, она вовсе забыла, для чего пригласила к себе на дом врача.

— О, я понимаю, вам, молодежи, в такой глуши приходится несладко. Мы с мужем здесь четвертый год, на моей памяти из Атабаева уехало столько молодых специалистов… Не приживаются… Я их понимаю, особенно девушек: им, бедняжкам, пора иметь свои семьи, а в Атабаеве это не так-то просто, вы согласны со мной? Женихов нет, парни уезжают в город и не возвращаются, самое большее, на что можно рассчитывать — это трактористы, шоферы… Ха-ха, какая же это может быть счастливая семья: она, скажем, врач, а муж — тракторист… Вероятно, и вы, Фаина Семеновна, недолго задержитесь у нас? Должно быть, примериваетесь в город?

— Нет. В Атабаеве мне нравится.

Урванцева осеклась и с недоверием посмотрела на Фаину.

— Ах, вот как… Вы знаете, я обычно обращаюсь к Георгию Ильичу, но сегодня он, по-видимому, выехал в командировку. Георгий Ильич мне положительно нравится и как врач, и как человек. У него такие манеры, обращение… Мне кажется, он один из лучших врачей в районе, не правда ли, Фаина Сергеевна?

Фаина на минуту смешалась, сбивчиво согласилась:

— Д-да, он хороший врач…

В ней росло раздражение против этой женщины: кажется, она должна бы знать, что любому врачу бывает крайне неловко, когда при нем так усердно хвалят другого. «Для чего меня вызвали сюда? Она здорова, совершенно здорова, просто наскучило лежать одной. Интересно, Георгий Ильич часто бывает у нее? Она изо всех сил молодится…» Чтобы отогнать неприятные мысли, Фаина принялась рыться в сумке, доставая резиновую трубку. Сухо спросила:

— Температуру не измеряли? Пожалуйста, термометр…

— Что вы, у меня никогда не бывает повышенной температуры! Ах, голова прямо-таки раскалывается, мочи нет… Ощущение такое, будто стянули железным обручем. Невыносимо! Фаина Семеновна, вы должны себе представить, что это такое… Георгий Ильич совершенно безошибочно установил диагноз: у вас, говорит, Мария Васильевна, гипертония. Да, да, он выразился так: «Гипертония, то есть повышенное давление». Ах, Георгий Ильич такой милый человек, с ним всегда приятно поговорить. Это просто счастье, что в Атабаеве живет такой прекрасный специалист. Он вам нравится, Фаина Сергеевна? Право же, он исключительно внимателен, чуток с пациентами… Где-то я читала, что гипертония в настоящее время очень распространена, и в первую очередь — среди людей умственного труда. «Гипертония — болезнь избранных», — сказал Георгий Ильич. Я понимаю, он, конечно, пошутил, и тем не менее, я слышала, гипертония поражает главным образом писателей, артистов… Помните, недавно хоронили известного писателя, ах, не могу вспомнить фамилию… Само собой, об этом в газетах не пишут.

Занятая своим делом, Фаина перестала вслушиваться в слова Урванцевой. Она взяла руку женщины, с трудом отыскала пульс, вяло бившийся под толстым слоем жира. Затем по ее просьбе женщина расстегнула халат, обнажив неправдоподобно белую, пышную, без тени загара, грудь. У Фаины промелькнула неприязненная мысль, что Георгий Ильич, конечно, тоже прикасался руками к этой женщине, а Марья Васильевна при этом делала вид, что стесняется.

Нет, Мария Васильевна Урванцева оказалась совершенно здоровой. Просто-напросто, снедаемая скукой и бездельем, не обремененная семьей и домашними заботами, она нашла себе занятие: придумывала болезни, которых у нее отродясь не бывало. Детей она не нарожала — горестная пожизненная расплата за посещение гинекологического кабинета в пору бездумной молодости; муж получал приличную зарплату, которой на двоих хватало с лихвой; по хозяйству управлялась безропотная Марфа. Оставалось одно — укреплять себя и других в мысли, что она больна и невыносимо страдает. В этом она довольно преуспела: атабаевцы сочувствовали Урванцеву, шутка сказать — у человека жена не встает с постели.

— Фаина Степановна…

— Меня зовут Фаиной Ивановной! — не в силах больше сдерживать глухую неприязнь к этой женщине, резко оборвала Фаина.

— Ах, извините, Фаина Ивановна… от постоянных головных болей у меня такая ужасная память! Теперь вы тоже убедились в правильности диагноза Георгия Ильича?

Ее тон, не допускающий иного мнения, окончательно вывел Фаину из себя.

— Вы о гипертонии? Это заболевание наблюдается не только у артистов и писателей. Оно чаще всего поражает людей тучных, ожиревших! Вам следует больше двигаться, а не… пролеживать матрац!

Глаза у женщины округлились от изумления. По лицу ее пошли крупные пятна, подбородок задрожал, она закричала, задыхаясь от обиды:

— Вы мне… говорите такое? Да как вы смеете! Вы, вас ни на час нельзя оставлять в Атабаеве! Вы это мне… Завтра вас не будет в больнице, и вообще выпроводят из района! Боже мой, да что же это такое… Уходите, немедленно уходите, я не желаю вас больше видеть!..

Фаина дрожащими руками собрала свой инструмент, беспорядочно затолкала в сумку, с пылающим лицом обратилась к Урванцевой:

— Останусь или нет в районе — это не ваше дело! Вы привыкли смотреть на врача, как на собачку, исполняющую ваши капризы! Постыдитесь!..

Не помня себя, выбежала в коридор, в сенцах хлопнула дверью, слыша за собой истерический крик хозяйки дома. Черное страшилище встретило ее осатанелым рычанием, словно учуяв, что этот чужой человек обидел ее добрую хозяйку. Фаина в страхе метнулась к воротам, с бьющимся сердцем бросилась бежать, не узнавая встречных людей.

Тома сидела в своей комнатке, проверяла тетради с классными сочинениями. Между делом она поминутно тянулась к огромной морковке, лежащей близко на столе, с громким хрустом откусывала и снова откладывала. Тома была сердита на Файку: видите ли, ускакала куда-то и даже записочку не оставила. Ну, конечно, потом будет оправдываться, что привезли тяжелобольного, и ей нельзя было не идти в больницу. А на самом деле она там со своим поклонником, с этим хирургом с тонкими, холодными пальцами. Ну, погоди, Файка, вернешься!.. Ну вот, у Пети снова уйма ошибок. Трудно ему: год назад похоронили отца, осталось их у матери шестеро, мал мала меньше. А Петя старательный, только по русскому никак не может подтянуться. Все-таки не родной язык. Во что бы то ни стало надо добиться, чтобы родительский комитет выделил Пете Бикманову денег на пальто и ботинки. А морковка такая сочная. Ну, Файка, держись, устрою тебе веселый вечер!..

Кто-то торопливо взбежал на крыльцо, стукнула дверь, послышались шаги в соседней комнате, потом все затихло.

— Файка, ты?

Молчание. За стеной тишина.

— Бесстыдница, Файка! Небось скажешь, опять срочный вызов? Так и поверила, жди!

За стеной не отвечали. Тогда Тома, воинственно сжав в руке огрызок моркови, решительно направилась в Файкину комнату. Но то, что она увидела там, сразу охладило ее пыл. Фаина лежала ничком на своей койке, уткнув лицо в подушку, плечи ее вздрагивали от беззвучных рыданий. Тома встревоженно бросилась к ней.

— Файка, что с тобой? Тебя обидели? Да перестань ты, расскажи толком… Файка же!

Она растормошила-таки плачущую подругу. Фаина встала с койки, все еще продолжая всхлипывать, принялась протирать опухшие глаза носовым платочком. Тома терпеливо выслушала ее сбивчивый рассказ, то и дело прерываемый горестными всхлипами и вздохами. Под конец Тома решительно заявила, что из-за такого пустяка не стоило расстраиваться и что вообще ей, Фаине, надо плюнуть на это дело.

— Да, плюнь ты, и дело с концом! Подумаешь, мировое событие!

Однако Фаина никак не могла успокоиться, все это представлялось ей вовсе не таким пустяковым делом, как думала Тома.

— О-ох, Томка, ты даже не можешь себе представить, Как мне было обидно! Развалилась в постели, точно княгиня какая, смотреть противно… А если она такая больная, почему не идет в больницу? Люди, вон, за многие километры пешком идут… Привыкли смотреть на врачей; как на собачек: свистни, и она тут же прибежит. Разве это не обидно? Только и видят, что белый халат, а о живом человеке не подумают! О-ох, Томка, да я лучше целую неделю подряд согласна дежурить в больнице, чем ходить на такие вызовы! Нахалка она, вот кто!..

Томка обняла подругу за плечи, усадила на койку, сама села рядом, принялась успокаивать сочувствующе-насмешливым тоном:

— Ай-яй-яй, злые люди обидели мою бедную цыпочку… Что же нам теперь делать, куда податься? Мы хорошие, мы добренькие, а вокруг полно нехороших людей, ах, ах… Не стало на свете добрых людей, кто же теперь будет угощать нас медом? Бедная моя цыпочка…

Тогда до Фаины дошло, что Томка просто-напросто смеется над ней, не желая понять ее состояния. Рывком высвободилась из Томкиных объятий, обидчиво отстранилась:

— Перестань, Томка! Ты злая, холодная, ты никого не любишь! Я подарков не прошу, сама об этом знаешь! И как тебе не стыдно говорить такое?

Тома вскочила на ноги, сердито блеснула на Фаину стеклами очков. Потрясая сжатыми кулачками, напустилась на подругу.

— Замолчи, Файка, сию же минуту замолчи! Погляди на себя в зеркало: распустила крылышки, точно мокрая курица! Можно подумать, что эта Урванцева застила ей весь свет в окошечке, темным-темно, и людей не стало. Хо, сильнее кошки зверя нет! Дурочка ты, Фаина, вот кто, сердись не сердись… Подумай сама, ну кто она, эта твоя Урванцева? Просто лужа на дороге, которую надо обойти. А лучше всего перешагнуть! Ты такая фантазерка, ужас подумать, всех, всех без исключения представляешь себе чуть ли не ангелочками. Бросаешься в крайности: то у тебя все люди добрые, хорошие, а то вдруг одни урванихи. Чушь какая… У меня дела куда хуже твоих: порвались последние капроновые чулочки. А попробуй в Атабаеве купить новые чулки, днем с огнем не сыщешь. Вот напишу в газету фельетон на этих потребсоюзовских горе-купцов, будут знать. Если я живу в сельской местности, то по их милости должна щеголять в самовязаных полосатых чулках?

Продолжая вести с атабаевскими торговцами яростный односторонний разговор, Тома скрылась в своей половине, вскоре вышла одетая.

— Прошу прощения, Фаина Ивановна, я вынуждена оставить ваше веселое общество: спешу на заседание нашей школьной ООН; то бишь, как сказал бы небезызвестный молодой хирург, на педсовет. Буду не раньше десяти, так что не скучайте. Ауфвидерзеен!

— Ох, Томка, Томка, проколоть бы шприцем твой несчастный язычок!

Они взглянули друг на дружку, Фаина вымученно улыбнулась, а Тома, направляясь к двери, полушутливо погрозила пальцем:

— Смотри, больше не пищать! А я пошла. Да, между прочим, если хочешь покушать, глазунья на подоконнике. А лучше всего довари свой борщ!

Нет, эта Томка со своим языком невыносима: и тут нашла, чем уколоть. Педичка разнесчастная!

…Медленно подступали сумерки, по углам комнаты неслышно рассаживались вечерние тени. На фотографиях, пришпиленных к стене кнопочками, все лица расплылись, слились в одно большое белесое пятно. Там, в самом центре, красуется большая фотография, наклеенная на картон: память о двадцать восьмом выпуске лечебного факультета медицинского института. Восемьдесят два овала, восемьдесят два новоиспеченных врача. Приглашенный специально для этого фотограф собрал у всех карточки, переснял их в овальчики и разместил, как ему вздумалось. Фаина выглядывала из своего окошечка-овала по соседству с девушкой, у которой волосы на голове возвышались причудливой башенкой, занимая всю верхнюю половину снимка. За шесть лет учебы в институте Фаина и эта девушка вряд ли перекинулись между собой двумя словами. Теперь, глядя на эту большую фотографию, можно подумать, будто Фаина и эта девушка с пышной прической были неразлучными подругами из всего двадцать восьмого выпуска, никто не скажет, что это просто случайность, по незнанию совершенная фотографом из городского ателье.

Ночь подкралась незаметно, заняв место вечерних сумерек. Надо бы зажечь лампу, но Фаине было лень встать: теперь она лежала раздетая, сжавшись под теплым одеялом, ей очень не хотелось расставаться с этим теплом. В такие вечера порой становится скучно: выросла в деревне, а пожила в городе шесть лет, и уже не то…

С грустью подумалось: «Где же вы теперь, мои сокурсницы? Хоть бы откликнулся кто, написал письмо…» В институте у нее было несколько подруг — таких же, как она сама, девчонок из деревни. А от ребят, даже со своего курса, она держалась в стороне, всегда была настороже. Может быть, сделали свое дело просительные наставления матери: «Уж ты, доченька, перво-наперво старайся в учебе, а остальное само придет. Замуж-то завсегда успеешь, а дети пойдут — какая учеба? Успеется с этим, не ты первая, не будешь и последней. Головой своей подумай…» Она и думала головой: аккуратно посещала все лекции, за неделю исписывала толстую общую тетрадь, отказывалась от вечеринок, редко бывала в кино. Со стороны посмотреть — вроде бы нелюдимка, невидная, и все-таки на пятом курсе ее заприметил парень из параллельной группы, зачастил в их комнату в общежитии. Фаине он нравился: был скромный, вежливый с девушками, ничего такого себе не позволял. Как только он появлялся в комнате, остальные девчата, о чем-то пошептавшись между собой, незаметно исчезали. А парень подолгу, часами сидел за столиком, о чем-то рассказывал Фаине, а она думала о своем… Смешные все-таки эти парни: думают, что девушка первая кинется им на шею. Конечно, встречаются среди девчат и такие, что сами нарочно завлекают и чуть ли не командуют, но все равно таких мало! Фаина ждала: он сделает первый шаг, первым скажет какое-то заветное слово… Но парень почему-то все не решался, время шло, на последнем курсе их послали на практику в разные места, а вернувшись в институт, Фаина узнала, что тот знакомый студент умер в районной больнице от острого воспаления легких: дело было весной, его вызвали к больному в отдаленный сельсовет, а он, вроде бы такой несмелый, кинулся по льдинам прыгать через реку, искупался в ледяной купели. Фаина почему-то до сих пор чувствовала в себе неясную вину за эту нелепую смерть: наверное, ей надо было быть поласковее с ним… Потом все они, девочки из одной комнаты, по распределению угодили в разные места, а одна даже в Якутию поехала. Вначале они переписывались, девушка из Якутии прислала ей интересную фотографию — сидит верхом на олене, вся закутана, ну прямо торба торбой! Но со временем письма стали приходить все реже и реже, пока их не стало совсем. Фаина знала: бывшие подружки по комнате одна по одной обзавелись семьями, а уж тогда, известное дело, не до институтских подруг: наваливаются свои заботы…

Теперь у Фаины в Атабаеве свои знакомые, кое с кем успела и подружиться. Конечно, в первую очередь — Тома. Под одной крышей, из одного горшка — ничего, сжились, теперь вроде как сестры. Правда, характерец у Томки — «неуступайка-непромолчайка». Обо всем судит-рядит без околичностей, сказала — что отрезала. Фаина как-то сказала ей напрямик: «Тебе бы, Томка, мужчиной родиться, с твоим-то характером!» А та тут же нашлась: «Хо, была нужда! Подумаешь, мужчины! Воображают из себя не знаю кого, будто они одни и есть на свете!» — «Ой, Томка, выйдешь замуж — отольются тебе свои слова, вот увидишь». — «А кто тебе сказал, что я выйду замуж? Жива буду — одна проживу…» Сказала, а сама тут же начала о другом, сменила пластинку.

А работа у Томки, как заметила Фаина, просто неимоверно сложная. Даже не подумаешь, что учителям приходится так трудно. Самой Фаине всегда казалось, что ничего хитрого в этом нет: не спеша себе идут в школу, лишь бы успеть к девяти часам, отбарабанят пять-шесть уроков, а там снова сами себе голова. Когда ни встретишь их, всегда чистенько одеты, будто только и дел у них, что прохаживаться по селу. Ну, чем не жизнь!

Теперь Фаина сама убедилась — не сахарная у учителей жизнь! Что ни день, Тома возвращается из школы с ворохом тетрадей. Как сядет их проверять, так через час глаза красные, спроси ее тогда о чем-нибудь — не сразу поймет, о чем речь. С ума можно сойти: проверить сорок тетрадей за вечер! Фаина как сейчас помнит, сколько бывало радости в классе, когда кто-нибудь из учеников находил у себя в тетрадке, что учительница «пропустила ошибку!..» А после тетрадей Томка еще готовится к урокам на следующий день, что-то читает, выписывает и чертит, потом принимается возиться на кухне, потом… Прямо удивительно, как еще Томка успевает читать новые книги. Томка и агитатор, у нее своя «точка» — деревушка в пяти километрах от Атабаева. Туда Томка наведывается чуть ли не каждую субботу, что-то там организовывает, провертывает, агитирует. А еще она член районной лекторской группы, а еще руководительница литературного кружка в школе… Нет, просто невероятно, как много успевает делать Томка, и при этом она никогда не жалуется. А если она сегодня в общем-то не очень добро ругнулась в адрес райпотребсоюза, значит, у нее в самом деле последняя пара капроновых чулок пошла по швам.

И уж, конечно, Томка ни за что не дала бы себе расклеиться, будь она сегодня на месте Фаины! Нет, перед Урванцевой она ни за что не спасовала бы! Ого, на месте Фаины она…

Внезапный стук в дверь заставил Фаину вздрогнуть, она быстро скользнула под одеяло, прикрыла голые плечи, сдавленно крикнула:

— Входите. Кто там?

«Боже мой, неужели снова на вызов? Или срочная операция…» — успела она подумать, но дверь уже с осторожным скрипом раскрылась, мужской голос со смешком спросил:

— Есть тут живая душа? По какому случаю затемнение?

Георгий Ильич! Фаина вся сжалась под одеялом, чувствуя, как часто-часто затрепыхалось сердце, а при мысли, что Георгий Ильич застал ее в таком виде, ей стало совсем жарко. Стыдобушка какая!

— Ой, Георгий Ильич, пожалуйста, извините… пройдите в ту комнату, я сейчас. Мне нужно одеться, — пролепетала она.

Георгий Ильич, словно не расслышав ее, приблизился к койке.

— Так ты одна, Фаина? А где же наш строгий педагог?

— Она побежала в школу, у нее там какой-то кружок… Георгий Ильич, на минуточку пройдите туда, я встану, зажгу лампу.

Но Георгий Ильич почему-то медлил, и вместо того чтобы пройти в Томкину половину, отыскал в темноте стул и присел на него. Оглянувшись в сторону двери, снял шляпу, сунул на подоконник.

— Давай без света, Фаина, посидим просто так. Посумерничаем, как говорят старики. Я люблю сидеть в темноте… А я, знаешь, надумал идти в кино, решил попутно заглянуть в вашу обитель. Сказать откровенно, меня не особенно прельщает перспектива сидеть в грязном, нетопленном очаге культуры. А у вас тут прямо тропическая жара!

— Томка плиту перекалила…

— О, вечно деятельный, неутомимый и целеустремленный педагог! — рассмеялся Георгий Ильич. — Имя ее прославится в Атабаеве на века! Но сегодня она явно перестаралась, и посему мне придется скинуть свой плащ. Ты не будешь возражать, Фаина?

Не дожидаясь ответа, он в темноте зашуршал своим плащом, небрежно кинул на спинку стула. Фаина смутно различала его лицо, плечи, а все остальное скрадывала темнота. Какое-то время Георгий Ильич молча потоптался возле стола, но вдруг белое пятно его лица склонилось очень близко, она просто ничего не успела придумать, Георгий Ильич откинул одеяло, дрожащими руками нетерпеливо обхватил ее за голые плечи. Фаина хотела что-то сказать, но не успела, он закрыл ее рот своими губами, прижался долгим поцелуем, она была готова задохнуться. Оторвавшись от ее лица, он зашептал быстро и бессвязно, горячо дыша ей в шею:

— Фаина… Фаиночка, милая ты моя, хорошая, я тебя люблю, люблю! Ты меня слышишь, Фаиночка? Я больше не могу без тебя, не могу… Ты не должна бояться, нет, нет… Вот увидишь, все будет хорошо, мы всегда будем вместе, на всю жизнь! Я так ждал, ждал этого часа, я больше не могу один…

В ушах у Фаины загудел большой колокол, ей казалось, что она куда-то проваливается, она перестала ощущать свое тело, оно стало чужим, в смятении она шептала ему в ответ бессвязно:

— Георгий, зачем это… не надо. Я тоже люблю… давно… не надо, Георгий, я боюсь. Зачем, ой, зачем все это, Георгий, я и без этого люблю!

Она словно сквозь сон ощущала на себе быстрые, нетерпеливые руки, ей было очень стыдно, но странное дело — у нее не было ни сил, ни желания сопротивляться этим горячим, чуть влажным рукам. На секунду вспыхнуло: «Ой, что же я делаю, ведь это…», но мысль сразу же оборвалась, она снова почувствовала на своих губах сухие, твердые, беспощадные губы Георгия Ильича. Огромный колокол продолжал гудеть в ее ушах, было похоже, будто сама она вся превратилась в нечто тревожно и отчаянно гудящее…

15.

Все долгое лето они были самыми счастливыми людьми на целом свете. Вечерами, закончив работу, они уходили за село, бродили по скошенному лугу, из-под ног во все стороны разлетались потревоженные кузнечики. Георгий Ильич часто по памяти читал стихи, а Фаина всякий раз удивлялась про себя: как это он их запоминает? Поэтов этих Фаина не знала, но расспрашивать Георгия было неудобно: подумает, что она ничего не знает…

А иногда они, точно дети, гонялись друг за другом, с криком бегали вокруг стогов. Георгий каждый раз быстро догонял Фаину, а самого его догнать было невозможно, так ловко и увертливо он бегал. И лишь почувствовав, что Фаина устала, он сам останавливался, шел навстречу ей и, обняв, кружил ее на весу, целовал без слов.

Они вообще мало говорили о том, что будет впереди. Казалось, что всегда будет вот так же хорошо, весело, бездумно приятно. Самое главное, они нашли друг друга, и теперь, конечно, никогда не расстанутся. Будто нарочно для них лето в тот год стояло на редкость ясное, теплое, и таким оно было до самой осени.

Но потом начались дожди — затяжные, холодные. Все колеи до краев были залиты водой. С севера, из «гнилого угла», без конца выползали набрякшие влагой угрюмо-серые, молчаливые валы туч. Смотришь в окно, и по спине мурашами пробегает зябкий озноб, невольно передергиваешь плечами. По стеклу точатся неровные струйки воды, в мутных лужах отражаются те же тучи, холодные капельки срываются с голых ветвей деревьев и разбиваются о мокрую насквозь землю.

Но и в такую погоду люди шли или ехали в больницу за многие километры, иные даже с малыми детьми. Видно, очень верили они в атабаевских докторов. Конечно, в такую погоду Георгий Ильич больше не приглашал Фаину на луга: повсюду грязь и вода, какие еще могут быть прогулки!..

В один из субботних вечеров Фаина собралась домой пораньше, успела накинуть поверх осеннего пальто лиловый плащ-«непромокайку», но в последнюю минуту к ней прибежала старшая сестра Глаша Неверова и торопливо передала, что Фаину Ивановну вызывает главный врач.

— Даже не знаю, зачем вас вызывают, Алексей Петрович не сказал, — извиняющимся голосом добавила Глаша.

Когда Фаина вошла в кабинет главного врача, тот одиноко сидел за своим столом, лицо у него было усталое, а глаза припухшие: сегодня он снова делал операцию.

— Фаина Ивановна, — сказал он, вместо приветствия качнув головой, — только что звонили из Тургая. Ну, вы знаете эту деревню, вы там бывали… У них там тяжелобольной, а фельдшер, девчонка, выскочила замуж и укатила куда-то.

Соснов нетерпеливо побарабанил пальцами, словно осуждая молоденькую фельдшерицу за столь опрометчивый поступок.

— Фаина Ивановна, в Тургае тяжелобольной, он нетранспортабелен, а посмотреть некому… Может, вы съездите? Я понимаю, сегодня суббота, вам хочется отдохнуть, но у нас нет людей, чтобы послать туда. Все заняты… Придется съездить вам, Фаина Ивановна. А? Ну, ну, не расстраивайтесь. Да, с вами поедет Георгий Ильич: возможно, понадобится хирургическая помощь.

Соснов сдернул с носа очки, долго и тщательно протирал их, затем добавил примирительно:

— Вы меня, Фаина Ивановна, извините, но там человек ждет, я обещал…

Фаина вздохнула и сказала:

— Я понимаю. Хорошо, я… то есть мы съездим в Тургай.

— Вот и хорошо, — облегченно проговорил Соснов и как-то странно посмотрел на Фаину, словно еще раз хотел извиниться.

У Заки долго не заводилась машина, поэтому выехали уже совсем под вечер. Фаина с Георгием Ильичом уселись на заднем сиденье, он сразу же ласково взял ее руку в свою. Дорога была никудышная. Машину то и дело бросало в стороны, порой «газик» угрожающе кренился вбок, тогда Георгий Ильич сильнее сжимал руку Фаины, словно желая подбодрить ее. И хотя всю дорогу шел холодный, мелкий дождь и машину очень сильно подбрасывало на разъезженной колее, — все равно Фаина была готова ехать вот так, рядом с Георгием Ильичом, хоть на самый край света!

До Тургая ехать оставалось уже немного, но Заки вдруг почему-то притормозил и обернулся к седокам:

— Где поедем? Если прямиком, там крутой подъем, а если в объезд, то лишних километров пять…

Фаина с каким-то озорным вызовом ответила:

— А поедем по прямушке, Заки! Авось проскочим этот твой подъемник! Мы ведь счастливые, нам повезет, вот увидишь.

Проехали еще с километр, потом начался подъем. Дорога здесь оказалась глинистой, машина забуксовала. Фаина порывалась выйти из кабины, но Заки невесело усмехнулся:

— Сидите, чего там. Порожняя машина пуще буксует.

С большим трудом Заки дотянул машину до половины подъема, но тут задние колеса в какой-то миг забросило в полуметровую промоину, «газик» скособочился и окончательно застрял.

— Приехали… На дифер села, теперь хана… — мрачно проговорил Заки и про себя добавил крепкое слово. Он выключил мотор, сразу стало слышно, как по брезентовой крыше шуршит дождь. Фаина с испугом покосилась на притихшего Георгия Ильича и осторожно высвободила руку из его ладоней, а Георгий Ильич словно и не заметил этого.

Под дождем, хлюпая по жирной грязи, Фаина старалась хоть чем-то помочь шоферу. Упершись измазанными в глине руками в холодное, мокрое железо, она вместе с Заки силилась раскачать машину. Видя их напрасные усилия, Георгий Ильич тоже вышел из машины, постоял, зябко горбясь, недовольно пробормотал:

— Не зная броду, полезли в воду… Не первый год за рулем, пора бы знать дорогу. — Это он в адрес Заки. А потом, явно имея в виду Фаину: — В таких случаях на авось не полагаются… Ч-черт, дернуло меня поехать!

Он с сожалением посмотрел на свои облепленные глиной ботинки, недовольно скривил лицо и снова полез в машину.

Незаметно стемнело. Дождь ненадолго перестал, но тут же снова несмело зашуршал по брезенту. Заки со злостью ткнул носком сапога в тугую резину колеса, выругался в сердцах:

— А, мать-телега, отец-колесо, ведь знал, что тут паршивое место! Вот и загорай теперь! Пойду, может, встречу кого…

Он отрешенно махнул рукой и захлюпал по грязи в гору, в сторону Тургая. Фаина постояла некоторое время, затем открыла дверцу и протиснулась в машину, сиротливо сжалась в углу. Георгий Ильич молчал, теперь уже не дотрагивался до ее руки. Вокруг машины было пустынно, темно, еле слышно шуршал по брезенту дождь, будто кто-то невидимый шаркал над головой в мягких тапочках. Фаина про себя кляла и ругала свою оплошность: «Ой, и зачем только сказала, чтобы ехать по прямушке! Теперь давно бы были уже на месте. И что там подумает о нас больной? Ждет, поди, не дождется… Была б одна — еще ничего, а тут из-за меня другие мучаются. И Георгий рассердился, молчит и даже не смотрит…»

Словно угадав ее мысли, Георгий Ильич зашевелился, вытянул из кармана папироску, чиркнул спичкой. На мгновение в машине стало светло. Но спичка быстро догорела, и снова все погрузилось в мрак, казалось, темнота вокруг стала непроглядней прежнего.

Георгий Ильич заговорил злым, охрипшим голосом:

— Так и будем сидеть до утра? Угораздило по такой мерзкой дороге тащиться к дьяволу в болото! Не понимаю, какая была в этом необходимость? Ну да, ну да: наш главный врач, как всегда, желает прослыть великим человеколюбцем. Гуманитарий из несчастной районной больнички!.. Скажите, пожалуйста, чрезвычайный случай: где-то занемог колхозный пастух или как там… передовой тракторист! Великий рядовой, так сказать, осознавший себя винтик, мда… Мне в высшей степени наплевать на него, слышите? И уверен, что и тебя он также мало интересует, не так ли? Меня бесит мысль о том, что все привыкли видеть в нас, медиках, каких-то бессловесных рабов общества, чуть что — и в крик: вы должны, вы не имеете права, вас обязывает высокое звание! Боже мой, даже белый халат — уже не просто халат, а обязывающая профодежда!.. Уверен, что этот больной даже не догадается поинтересоваться, как добрались к нему врачи. Это, видите ли, его не касается, потому что врачи должны, обязаны при любых обстоятельствах лечить его величество! О, черт!..

Загрузка...