У дверей послышалось негромкое покашливание. Георгий Ильич, точно его чем-то ударили, стремительно обернулся на голос. Там, в дверях, держась одной рукой за косяк, стоял Соснов. Рука его на фоне белой краски сразу бросилась в глаза: крупная и красная, словно с мороза. Лицо главного врача было серым, веки набухли, должно быть, ему смертельно хотелось спать. С трудом шевеля губами, он проговорил тихо, но внятно:

— Я помешал вашей беседе. Извините… Я шел сюда, чтобы сообщить вам: Матвеев останется жив, такие люди… не умирают долго. Он сейчас в сознании и рассказал мне все… и о той статье. Не пойму, почему вы, Световидов, решили действовать через подставных лиц? Впрочем, я всегда был уверен, что вы, Световидов, далеко не из храброго десятка. Вы трус, для чего пошли в хирургию и вообще — в медицину? Медицина любит добрых, но не робких! В медицине вы опасный человек, Световидов. И только ли в медицине? Я долго терпел вас, надеясь на лучшее. Но вижу, как непростительно ошибся! Да, всему свое время! Нам дальше не ужиться в одной больнице, Световидов…

Георгий Ильич стоял с побелевшим, как его халат, лицом. Фаина продолжала неудобно сидеть на диване, не в силах шевельнуться.

Передохнув, Соснов с усилием поднял голову, добавил с горечью:

— Не волнуйтесь, Световидов, анкета ваша останется по-прежнему чистой… стерильной. Вы, возможно, и в дальнейшем будете лечить болезни, но людей лечить вы не сможете. Этому не учат ни в одном институте. Врача из вас не получилось… Очень жаль, потому что люди все-таки к вам будут идти. Жаль… А вы, Фаина Ивановна, не трудитесь, я слышал все…

Соснов медленно повернулся и, держась рукой за сердце, так же медленно побрел по коридору. Он шел усталой, шаркающей походкой очень старого человека.

Когда за Сосновым закрылась наружная дверь в конце коридора, Фаина ткнулась лицом в ладони и заплакала беззвучно, глотая соленые, обжигающие горло слезы. Она совершенно забыла о человеке, который стоял в двух шагах от нее: на нее огромной тяжестью навалилось свое горе. У нее часто вздрагивали и поднимались острые плечи, и было похоже, будто хочет взлететь большая белая птица с перебитыми крыльями…

— Фаина… Ну, зачем так… близко принимать?

Она, казалось, не слышала.

— Послушай, Фаина. Ничего особенного не произошло. Просто старик после операции не в своей тарелке, гм… переволновался. Не понимаю, почему ты так болезненно реагируешь на все это? Старик явно переборщил, ему ничего не стоит оскорбить человека. Прошу тебя, перестань… Все пройдет, как с белых яблонь дым!

Тоненько и насмешливо скрипнул ботинок. Этот звук заставил Фаину очнуться. Отняв от лица ладони, она подняла на Георгия Ильича мокрое от слез лицо, заговорила с глубоко затаенной болью и ненавистью:

— Вы… все еще здесь? Чего вы ждете еще от меня? Уходите, оставьте меня здесь. Я не могу… не хочу вас видеть, слышите? Вы… до последнего дня лгали мне, вы украли мою веру в людей. Слишком поздно узнала я вас, поздно… Ненавижу вас, уходите! О-о, если б я могла причинить вам такое же горе! Уходите сию же минуту, оставьте меня!..

— Фаина, ты с ума сошла! И не кричи так, тебя могут услышать…

— Пусть слышат все! Пусть! Мне все равно!..

Вскочив с дивана, она рванулась к нему, не помня себя, принялась кричать ему в лицо:

— Я не боюсь, пусть слышат и знают все! Это вы всегда делаете свои дела тайком, прячась от людей! Уходите же, чего вы ждете? Я больше не держу вас, не цепляюсь за ваш рукав, вы свободны! Вы и тут боитесь? Не беспокойтесь, я не стану вешаться вам на шею, не стану целовать ноги… Вы свободны, можете вычеркнуть меня из памяти. Ведь вы никогда не любили меня, признайтесь хотя бы теперь! Молчите? Господи, будь трижды проклят день, когда я встретила вас!..

Когда за Световидовым закрылась дверь, в ординаторской стало тихо. Затем откуда-то донеслись глухие удары в огромный барабан. Фаина не сразу поняла, что это так тревожно-гулко стучит ее сердце, готовое вот-вот разорваться от непосильной тяжести. Обессилев, она повалилась обратно на диван, непомерное горе и отчаяние охватили ее, накрыли черным, без единого просвета, тяжелым покрывалом.

24.

Через три дня хоронили старого врача Соснова. Смерть его для многих была большой неожиданностью: люди в Атабаеве привыкли видеть его всегда на ногах. Сказать по правде, человек он был уже не молодой, но кто мог подумать, что так скоро… А потом он ведь сам был врачом, должно быть, чувствовал болезнь, а не лечился. Закрадывались в головы атабаевцев невеселые мысли: «Вот оно как, врачи тоже умирают, а что остается нашему брату… На роду это всем записано, куда спрячешься?» Молодежь, правда, не верит в смерть, им кажется, что будут жить всегда, жизни не будет конца. Оно так, оно и к лучшему, — ведь если бы человек смолоду знал, что он все равно помрет, то и жизни на свете не было бы вовсе. Как раз об этом знают сказку атабаевские старожилы, пересказывают при случае: дескать, когда-то раньше, давным-давно, люди задолго до срока знали о своем смертном дне и часе. Господь бог сам так устроил. Но по мере приближения означенного дня и часа люди мало-помалу бросали все дела, вместо полезного труда ударялись в непробудную пьянку, творили безобразия и блуд. Потому что каждый заранее знал, до какого предела оставалось ему жить, а дальше его поджидала смерть и полный конец. Вот отсюда и начинала расти трын-трава, пропади, моя телега, все четыре колеса… Тогда понял господь бог свою оплошность и поставил дело так, что человек с того времени никоим образом не мог установить себе, когда за ним пожалует костлявая. А коли не знает человек о назначенном ему сроке, то и старательно занимается делом до самого последнего своего дня и часа…

На улице люди останавливались, покачивали головами, сокрушенно вздыхали:

— Слыхал? Алексей-то Петрович…

— Э-хе-хе, не говори. Хороший был человек.

— И ведь не подумаешь…

— Чего там. Инфаркт…

Снова скорбно покачиваются головы, испускаются глубокие вздохи: и откуда взялся этот инфаркт, раньше о нем в Атабаеве даже слыхом не слыхивали. И такая оказалась зловредная штука, вроде как бегущему по делу человеку исподтишка ногу кто подставляет: бац — и упал человек, лежит и не может подняться. Сегодня жив был человек, пил и ел, трудился и веселился, а уже завтра холодным осенним туманом, выстуживающим тепло под пазухой, стелется по селу весть — не стало человека, инфаркт ударил… И слово-то какое жесткое, колючее, таинственное и пугающее.

Погода в тот день выдалась тихая, солнечная, сверкающий снег до слез слепил глаза. От клуба, где стоял гроб для прощания, до самого кладбища старого врача провожали с оркестром, печальная музыка поплыла над Атабаевом, заслышав ее, сбежалось еще больше народу.

Немым пламенем горел на кладбище старый, раскидистый дуб-зимник, даже в недавние лютые морозы не расставшийся с листвой. Свежая красная глина, вырытая из ямы, издали казалась густо запекшейся на снегу кровью. Но вскоре под множеством ног глина перемешалась со снегом, превратилась в кашицу. Красивое место выбрали для старого врача: кругом ели, сосны, а близко от изголовья тот самый зимний дуб. Близко дорога, по которой ездит много людей — не скоро позабудется могилка…

Над гробом Алексея Петровича молча стояли мужчины, женщины, говорили прощальные слова:

— …ушел от нас дорогой Алексей Петрович. Человек редкой души, простой, рабочий человек. На больших руках таких людей держится вся жизнь на земле…

Над гробом Соснова, горестно склонив голову, выступил председатель райисполкома Николай Васильевич Урванцев. Он тоже сказал проникновенные, очень подходящие к моменту слова о том, что Соснова все очень уважали и любили, всю свою трудовую жизнь и талант он посвятил служению народу и что поэтому светлая память о нем долго будет жить в наших сердцах.

Затем, часто всхлипывая и сморкаясь в носовой платок, сказала несколько слов пожилая женщина из конторы связи — многодетная мать. Несколько лет назад у нее были очень тяжелые роды, Соснов сделал трудную операцию, спас от верной смерти и ее, и ребенка. Глядя на нее, даже не расслышав как следует, о чем она говорит, многие женщины тоже принялись всхлипывать и утирать глаза.

После той женщины на холмик глины взобрался второй, оставшийся пока единственным, хирург райбольницы Георгий Ильич Световидов. Он тоже говорил о тяжелой утрате, о любви Алексея Петровича к людям и вообще о великой любви людей друг к другу. Его тоже слушали безмолвно и очень внимательно, женщины растрогались еще больше, потому что молодой хирург сумел найти какие-то особенные, хватающие за душу слова.

Поблизости от выступающих в толпе стоял литсотрудник газеты «Светлый путь» Костя Краев, он был весь внимание: по заданию редакции ему предстояло дать в газету материал о прощании со старым доктором. В голове уже складывался заголовок: «Атабаево провожает любимого доктора». На сердце у него было не совсем спокойно: после той злополучной статьи о больнице его ожидали неприятности, редактор так и сказал — «нагорит нам всем здорово, а тебе, Краев, в первую очередь». Но ведь он, Краев, действовал по заданию редакции, он просто исполнитель указаний!.. А доктора Алексея Петровича Косте Краеву было искренне жаль, действительно, хороший был человек, вон как все переживают. Да, да, Атабаево провожает любимого доктора…

За каких-нибудь полчаса над гробом Соснова было сказано столько теплых, проникновенных и всяких других слов. Интересно, что самые добрые слова людям на память приходят в минуты очень большого горя, потрясения, сильных переживаний. А в обычное время люди почему-то стесняются говорить их друг другу…

Фаина и старшая сестра Глаша Неверова стояли поодаль, возле молодого клена. Глаза у Фаины были сухие, только где-то в груди застрял твердый комок, теснил дыхание. Глаша тихонько всхлипывала и прерывистым шепотом рассказывала — больше для себя, чем для Фаины:

— Все людей жалел, а себя — нет. Переживал, если в больнице человек умирал, будто свой он ему. Вот и износился, сердца-то на всех не хватило… Тому Матвееву уже на завтра операция была назначена, а Алексей Петрович еще с вечера пришел в корпус, до самой ночи не уходил. Сначала долго сидел в палате, они там с Матвеевым о чем-то разговаривали, а потом пришел ко мне в перевязочную. Как сейчас вижу его перед глазами: зашел и сел поближе к печке, она у меня как раз топилась. Устал, говорит, Глашенька, посижу у тебя в тепле. Завтра, говорит, у нас будет тяжелая операция, уж ты, говорит, приготовь все как следует… Посидел он, помолчал, а потом невесело так вздохнул, прямо от сердца: боюсь я, говорит, за того больного, уж очень слаб он, болезнью сильно источен. Кто знает, чем все это кончится… А отказаться, говорит, я не могу, обязательно должен оперировать. Я, говорит, однажды уже отстоял его от смерти, вот и еще раз придется постоять… Человек этот, говорит, много горя мне и Поленьке причинил, но я должен спасать его, потому что я врач, хирург… Признался, говорит, только что: в газету жалобу на нас он послал, своей рукой писал. Но руку его направлял другой человек, пока не скажу кто, только из наших же он. Вот, говорит, Глашенька, какие у нас дела-то… Как живого слышу, вздохнул он снова и сказал: «Вот, Глашенька, какие у нас дела-то…» После того поговорил он еще немного и ушел к себе домой: Поленька, говорит, меня совсем потеряет, да и отдохнуть перед операцией надо, немного мне осталось их делать. С тем и ушел… Теперь вот думаю: не иначе, как смертушку свою чуял, если такие слова сказал. Редко человека с такой душой встретишь: бывало, как привезут тяжелобольного, он всегда сам брался оперировать. Кто знает, говорит, чем кончится, а если человек помрет после операции, Георгию Ильичу тяжело будет. Каждый врач, говорит, переживает смерть своего больного, а мне, говорит, ничего, я уже старый человек, привык… Где ж привык, когда сам больше других переживал, только наружу не показывал. Он ведь все понимал…

Когда опускали в могилу сколоченный из чисто оструганных сосновых досок гроб, военкоматовские работники трижды выстрелили из винтовок, отдали почести старому врачу: в войну Алексей Петрович почти все четыре года был на фронте хирургом. Потревоженная выстрелами, над леском поднялась стая птиц, покружила несколько и снова угомонилась. На гроб с дробным грохотом упали первые комья мерзлой земли, потом грохот утих, — гроба уже не было видно из-под земли. Люди с лопатами работали без отдыха, будто торопились поскорее управиться со своим невеселым делом. Потом люди стали медленно, один по одному расходиться.

Несколько женщин, подхватив под руки, провожали домой Полину Ивановну. И без того невзрачная, невидная из себя, в толпе людей она выглядела вовсе маленькой и жалкой. На лице ее застыло недоуменное и обиженное выражение, словно она все еще не верила в то, что Алексея Петровича не стало и она осталась на свете совершенно одна. Пожалуй, кое-кому показалось несколько странным ее поведение на кладбище. Полина Ивановна не порывалась броситься в глубокую яму-могилу и не кричала надрывным голосом, а стояла тихо на самом краю, в изголовье могилы, глаза ее были сухими и лицо вроде бы спокойным. И не всякий подумал про себя, что впереди у нее еще немало темных, долгих и одиноких ночей — хватит их ей на то, чтобы и голосом выть в неизбывной тоске, и давиться сухим, от этого еще больше горшим, плачем. Отпущено было бедной женщине полной мерой…

Рядом с председателем райисполкома Урванцевым шел Георгий Ильич, они о чем-то говорили. Фаина нарочно приотстала, чтобы не видеть его, и когда вошла на улицу села, оказалась одна, люди уже успели разойтись по домам. На чьих-то воротах бросился ей в глаза яркий плакат, разорванный надвое то ли ветром, то ли озорными мальчишками. Она узнала его, хотя видна была только часть лица той красивой девушки и кроваво алели ее губы. На миг вспомнила, что так и не удалось посмотреть эту картину. Вероятно, и красивый мужчина, и эта девушка вначале полюбили друг друга, потом в чем-то неполадили, а к концу снова помирились. В кино почти всегда конец бывает счастливый.

Свернув в узенький переулок, она заспешила быстрыми, заплетающимися шагами, в ней рос и зрел отчаянный, раздирающий все тело крик: «Не надо! Не надо!..» Она совершенно обессилела, когда, наконец, добралась до больницы, в изнеможении ухватилась и обняла руками резной столбик на крыльце родильного отделения. Лихорадочно думала о том, что Екатерина Алексеевна должна быть здесь, она нужна ей сейчас, очень нужна! Старой акушерки не было на похоронах Соснова, она не могла уйти отсюда, оставить свое отделение: пусть в Атабаеве пожар, горит полсела, но здесь будут заниматься своим делом. И пусть даже небо пополам — все равно здесь будут знать только о своем деле.

Едва отдышавшись, Фаина поднялась по некрутым ступенькам, взялась за холодную, заиндевелую ручку. Обитая для тепла зеленым брезентом дверь открылась легко, в лицо повеяло теплым воздухом, густо настоенным на привычных запахах лекарств.

Старая акушерка, действительно, оказалась здесь, она сидела в своем крохотном «кабинете», рассматривала какую-то бумагу, близко держа ее перед глазами. Она ничуть не удивилась Фаине, указала на единственный стул:

— А-а, Фаиночка… Ну, садись, садись. Ты сейчас прямо оттуда? Ах, Алексей Петрович, Алексей Петрович, бедняжка… Так все это неожиданно, не верится даже, что Алексей Петрович никогда больше не придет в больницу, не постучит своей палочкой по коридору… Пусто стало без него, ты чувствуешь, Фаиночка? Жалко Полину Ивановну, как она теперь, бедненькая, будет жить одна. Может, вечерком заглянем к ней, Фаиночка? Нельзя ее сейчас оставлять одну.

Отложив бумагу в сторону, она повернулась к Фаине, обеспокоенно спросила:

— Да что это с тобой, Фаина? С лица вся изменилась, заболела никак, а?

Фаина сидела на стуле сгорбленная, с опущенной головой, не сводила остановившегося взгляда с приметного сучка на половице. Срезанный сучок до странности был похож на глаз человека. Глаз этот немигающе, жутко смотрел прямо на нее.

— Екатерина Алексеевна… — голос Фаины был чужой, надорванный. — Екатерина Алексеевна, я должна сказать… у меня…

Голос ее осекся. Старая акушерка встревожилась не на шутку, принялась мягко, но настойчиво добиваться:

— Фаина, да что с тобой в самом-то деле? Чем ты так расстроена? Может, тебе не надо было ходить туда, на кладбище? Ну, ну, не молчи!..

Фаина помотала головой, затем, решившись, чуть слышным шепотом прошелестела:

— У меня, Екатерина Алексеевна… будет ребенок…

Губы у нее запрыгали, из глаз брызнули слезы, закрыв лицо ладонями, уронила голову на стол. В первую минуту Екатерина Алексеевна несколько растерялась, но тут же суетливо поднялась со своего места, подошла близко к плачущей Фаине, осторожно погладила ее по плечам.

— Что же такого, Фаиночка? Теперь надо только радоваться, а ты в слезы… Не думай, я ведь все знаю, как у вас с Георгием Ильичом… Не бойся, девочка, все будет хорошо, вот увидишь. Я тебе помогу. Впервой-то, конечно, страшновато кажется, не ты одна так боишься. Ничего, поженитесь с Георгием Ильичом, ребеночек родится, и наладится все. Глупая, глупенькая ты девочка, ну, перестань!

Не поднимая головы от стола, Фаина вся затряслась и сквозь громкие всхлипывания стала бессвязно выкрикивать:

— Ой, что же мне теперь делать!.. Не нужен он мне, не нужен, не хочу ребенка от него! Если могла, я бы своими руками… Не люблю его, ненавижу! О-о, что же делать? Помогите, Екатерина Алексеевна, милая, помогите! Я не хочу от него ребенка, вы ведь знаете, что делать в таких случаях!.. Господи, пожалейте меня, милая! Я вытерплю, все вытерплю. Только не надо мне ребенка, сделайте так. Не хочу, чтобы он был от него, вы слышите, не хочу! О-о, дура я, дура…

Фаина забилась в рыданиях, стуча головой о стол и не чувствуя боли. Потом она подняла опухшее от слез лицо, с отчаянной решимостью и мольбой взглянула на старую женщину:

— Екатерина Алексеевна, вы должны мне помочь. Только к вам одной обращаюсь! Если вы не поможете мне, я пойду искать, чтобы помогли другие. Все равно найду, сделаю, что надо. Не хочу ребенка от человека, который стал для меня ненавистным! Не хочу, да поймите вы меня, он стал противен мне… он ведь оказался совсем не таким… Он страшный человек, он такой… грязный!

Екатерина Алексеевна обняла Фаину за плечи, притянула к себе и принялась вполголоса успокаивать, точно перед нею была кем-то сильно обиженная и донельзя огорченная девчонка:

— Перестань, Фаиночка, нельзя тебе так, нельзя… Ты расстроилась и сама не понимаешь, о чем говоришь. Раз не получилось у вас любви, забудь о нем. Мне ведь неизвестно, что произошло между вами, а коль сама говоришь, что ошиблась в человеке, значит, не врешь. И не надо стараться силом быть милой… Бывает, что обманываются в любви, ох, как бывает, не ты одна такая… А сейчас тебе о себе надо подумать. И почему хочешь избавиться от ребенка? Уж ты извини, я с тобой наравне говорю, как с женщиной. Коли его разлюбила, так ребеночек-то причем здесь? Он-то не виноватый, ничем тебя не обманул… Будет у него настоящий отец, ты покуда молода, все впереди, жить да жить! Уж поверь мне, старому человеку: лишишься первого ребеночка — век будешь жалеть, ан не вернешь, поздно. Нехорошее дело ты задумала, нехорошее и страшное. Роди, Фаиночка, роди, не станет никто над тобой смеяться, если ты этого боишься. Люди все поймут, чай, не слепые они. И не бойся ничего, не одна ты на свете, люди кругом. Ошиблась если по молодости, так впредь больше не будешь, умнее станешь. И то поймешь, что при жизни человеку не одни только цветочки собирать, а и горькую ягодку глотать… Не худа я тебе желаю, и никто из наших не кинет тебе в глаза песочком. Знаю, люба ты была Алексею Петровичу, как на свою дочку он смотрел на тебя, не думай, что с виду был строг. Строгий он был, да добрый, справедливый. Хоть и не говорил он тебе про это, а видела я, что ищет он в тебе замену для себя. Правда, правда, Фаиночка… Был бы он жив, сказал бы тебе то же самое, что я тебе сейчас говорю. Знал он людей, хорошо умел видеть, что у них в груди, под одежей… Так-то вот, Фаиночка, давай-ка о жизни будем думать.

То ли от слов старой акушерки, то ли оттого, что излила из сердца самую первую, самую горькую боль, но Фаина мало-помалу успокоилась, лишь время от времени вздрагивала от запоздалых всхлипов. Забывшись в теплом, добром объятии Екатерины Алексеевны, она замерла неподвижно, ей казалось, что вернулась, пришла домой после долгой, мучительно трудной дороги и теперь отдыхает возле родной матери. Ей не хотелось ни о чем думать, в голове и в груди было пусто, словно и не было никаких прошлых лет, а заглядывать вперед было страшно. Что-то кончилось для нее, что-то неминуемо должно было начаться. То была невидимая грань во времени, когда человеку кажется, что все вокруг него застыло, остановилось в великом, немом молчании для того, чтобы через мгновение снова ринуться в грозный, увлекающий за собой бег.

25.

Дежурить в больнице в ночь на Новый год была очередь Ларисы Михайловны, но вместо нее сама попросилась Фаина. Преображенская удивленно подняла брови:

— Отдохните, Фаина Ивановна, я сама посижу с больными.

— Лариса Михайловна, уступите мне свою очередь, прошу вас. Мне надо быть здесь, у меня… в корпусе один тяжелый лежит, боюсь за него.

Преображенская согласилась. В другой раз она, пожалуй, начала бы упрямиться, и не потому, что ей очень уж хочется дежурить, а просто так, чтобы позлить человека. Но в последнее время ершистая, любившая поспорить, позлословить «зубниха» стала поспокойнее, покладистее. В ней что-то происходило, она часто сидела у себя в кабинете с задумчивым и несчастным видом. Она по-прежнему любила яркие наряды, какие-то знакомые присылали ей модные чулки, кофточки, но чувствовалось, что наряды ее не радуют. И мало кто знал, кроме почтальона, что ей часто стали приходить письма в нарядных конвертах, с очень коротким адресом полевой почты. Видно, Лариса Михайловна решала про себя какой-то очень мучительный вопрос и никак не могла решиться. А письма ей шли и шли.

…Другие давно ушли из больницы, кроме Фаины, осталась здесь одна дежурная сестра. В корпусах тишина такая, что можно подумать, будто там никого нет. Сегодня за целый день на приеме были человек пять-шесть, не больше, тяжелых среди них не было, никого на койке не оставили. Да и кому мила больница? А в праздники в особенности такая здесь скучища — люди веселятся, а ты сиди или лежи тут, томись в безделье. И врачам тоже несладко, хотя они больным этого не показывают.

Фаина сидела в ординаторской и смотрела в окно. Во дворе было пусто. А в другие дни возле коновязи даже не хватает места — привязывают лошадей прямо к крыльцу, теперь все столбики изгрызаны. Всякие поступают больные, и к каждому надо иметь свой подход. Иной поступит совсем слабый, а немного поправится — сразу заскучает, каждый обход справляется: «Доктор, когда меня выпишете? Не болит уже нигде». Дня лишнего не заставишь полежать. Если же который больной подольше полежит, Фаина к нему так привыкнет, как будто кто-то свой он ей, и когда человек выписывается, даже переживает, как бы он снова не заболел. Разные поступают и уходят больные, но Фаина каждый раз с тревогой провожает их: «Не болейте больше, берегите себя». Вот вчера выписался бригадир трактористов из того самого Тургая, куда она ездила еще давно, осенью… Когда установилась хорошая дорога, его все-таки пришлось поместить в стационар. Думал, что пустяк, а лежать пришлось вон сколько — человек-то немолодой уже, в таком возрасте с сердцем шутки плохи. Чудной такой: ему говорят «лежи спокойно, ни о чем не думай», а он все о своей бригаде да бригаде, мол, как там ребята без меня управляются с ремонтом, и все такое прочее. Пока лежал, несколько раз наведывались к нему молодые парни, видать, его трактористы, приносили папирос и пирожков с повидлом. Папиросы Фаина запретила передавать, а пирожки бригадир сам не стал есть: уже черствые совсем, видно, из буфета, с витрины взяли. Вчера выписали его, а он будто не решается выходить, долго в коридоре сидел, кого-то поджидая. Увидел спешащую по коридору Фаину, поднялся со скамьи, зачем-то шапку снял и в руке мнет.

— Спасибо вам, Фаина Ивановна. И всем… Ухожу вот.

— До свиданья. За что же благодарить? Будьте здоровы, не забывайте нас, заходите.

В шутку, конечно, сказала, — кому же второй раз сюда захочется. Тогда бригадир посмотрел на нее так, будто что-то важное хотел сказать, а оказал просто:

— Не забуду я вашу доброту, Фаина Ивановна. И вам тоже доброго здоровьица желаю. До свиданья, еще раз спасибо.

Шел через двор и несколько раз обернулся на знакомые окна. За ним из колхоза приехали в кошевке, запряженной огромным черным, как атлас, жеребцом. Кучер, молодой паренек, заботливо взбил сено на дне кошевки, поверху разостлал домотканый ковер и что-то сказал бригадиру. Тот помотал головой и рассмеялся, потом оба сели в кошевку. Жеребец с места взял ходкой рысью, паренек туго натянул широкие, плетеные вожжи. На повороте между соснами в последний раз мелькнуло улыбающееся лицо бригадира. Фаина словно в ответ ему тоже улыбнулась про себя: хорошо, что человек уезжает из больницы в веселом настроении. Хорошо бы всегда так: везут сюда страдающего человека, а уезжает домой — от радости смеется. Хорошо бы…

Из окна Фаине виден кусочек поля, ровно покрытого снегом, речка, занесенная вровень с берегами, а за полем, далеко, — дома Атабаева. Если посмотреть в другое окно, там только частые сосны. Выше всех домов в Атабаеве — клуб под железной крышей. Наверное, там сейчас весело играет музыка, из зала, где в обычные дни показывают кино, вынесены все стулья, а посередине стоит нарядная, высокая елка, вся в огнях и серебре. Там уже собралось много народу, хотя до наступления Нового года еще не скоро. У многих на лицах всякие смешные маски, но их все равно узнают, потому что в селе все друг другу известно, каким-то образом задолго узнают, кто какую себе маску готовит. Да, человека в игрушечной маске распознать нетрудно, другое дело, если маска на нем совсем не игрушечная…

Конечно, Тома сейчас тоже в клубе, и Фаина даже наверняка знает, с кем она танцует: зачастил к ним, протопал себе тропочку новый учитель из Томкиной школы. Скромный такой, застенчивый, без причины краснеет, словно девушка. Математик, тоже в очках. Как только войдет он к ним, так Томка сразу становится строгой, как будто ее это не касается, а глаза за стеклами очков все равно выдают ее. Вот и она дождалась своего… Фаина живо представила себе, как Томка танцует со своим долговязым математиком: она ему только до плеч, и чтобы казаться выше, старательно тянется на цыпочках, вытягивает шею и кружится, кружится в танце, вся замирая от счастья…

В коридоре послышались чьи-то осторожные шаги. В ординаторскую вошла старая акушерка Екатерина Алексеевна. Завидев Фаину, она с удивлением спросила:

— Фаиночка? Ты почему сегодня здесь?

— А мы поменялись дежурствами с Ларисой Михайловной. У нее там… какие-то важные дела.

— А-а, поменялись…

Екатерина Алексеевна подошла к ней, присела рядом и ласково похлопала по спине:

— Что же ты, Фаиночка, на Новый год согласилась дежурить? Шла бы в клуб, повеселилась вместе с народом. Знаешь, говорят: что в новогоднюю ночь, то и весь год? Теперь весь год будешь с больными… В прошлую зиму, как раз на Новый год, меня вот так же позвали к роженице на дом, так оно и получилось: весь год с младенцами, пожалуйста, сбылась примета. А еще говорят, будто загаданное тоже в точности сбывается. Я вот загадывала, что больше работать не смогу, глаза окончательно подведут, ан нет, не сбылось, однако. Видно, у кого как. Ну, а ты, Фаиночка, о чем загадала, если не секрет? Ни о чем? Как же так! Обязательно надо! У молодых, говорят, всегда сбывается…

Екатерина Алексеевна устало улыбнулась и приумолкла. Тихо-тихо в больнице, лишь изредка в палате кашлянет кто-нибудь, и снова мягкая, сонная тишина. На улице беззвучно падают редкие снежинки. Фаине порой начинает казаться, что кругом все затаилось, притихло и чего-то ждет. Ждут высокие сосны за окнами, ждут чуть заметные огоньки в дальних домах села, и люди тоже ждут: что-то хорошее должно произойти, что-то обязательно переменится. Что-то иначе будет и у самой Фаины. Но что? И тут ее пронизывает жаркая мысль: ведь под сердцем у нее уже бьется второе, крошечное сердечко, она ждет ребенка! Тогда она начинает вся трепетать от этой мысли. Да, да, в наступающем году у нее многое, очень многое будет иначе!..

Фаина включила настольную лампочку. Снежинки за окном, словно маленькие бабочки, полетели на свет, но на их пути было стекло. И они грустно опускались вниз, в темноту. Фаина долго не сводила глаз с темного окна и думала о своем. Хорошо, что сегодня осталась дежурить, а то что бы она стала делать одна, в пустой квартире? Тома так и так убежала бы в клуб.

Словно догадавшись о мыслях Фаины, Екатерина Алексеевна слегка вздохнула и негромко рассмеялась, вспомнив о своем:

— Ты только подумай, Фаиночка, год-то как богато начинается: у меня в отделении сегодня двойняшки родились! Мальчик с девочкой. А мать, глупенькая, охает, говорит, приданое-то на одного приготовила, теперь не хватит на двоих. Я ей говорю: были бы живы-здоровы, а тряпья, слава богу, хватит, не те времена, чтоб о пеленках плакать! Ведь верно, а?.. И что ты, Фаиночка, решила сегодня за другого отдежурить, пошли бы с тобой к нам, мы с Полиной Ивановной нарочно вина припасли… Вот всегда ты так — свое место другим уступаешь. Не заметишь, смотри, как и счастье уступишь — по доброте. Гордости тебе надо побольше иметь!

— Хорошему человеку не жалко, — грустновато улыбнулась Фаина. — Вам, например. А то жаль, всякая гадость впереди оказывается.

Екатерина Алексеевна уловила в ее голосе запрятанное ожесточение, и потому предостерегающе обняла за плечи, строго сказала:

— Ты опять об этом, Фаина? Не надо, заставь себя забыть о нем. Ни к чему растравлять себя. Забудь, вычеркни из памяти. Тебе о другом надо думать, сама знаешь.

Да, да, надо забыть. Но что же делать, если недавнее прошлое настойчиво дает знать о себе, застряло оно в ней, как острая заноза под ногтем — больно от нее, и сидит глубоко, не скоро вытащишь. Временами боль вроде утихает, уходит внутрь, но стоит сделать неосторожное движение, слово ли скажет кто, или покажется, что не так на тебя посмотрели — и снова всплывает острая боль, колет прямо в сердце. Хорошо, что самого Георгия Ильича теперь нет в Атабаеве, после похорон Соснова он недолго задержался тут, каким-то образом добился разрешения уехать. Говорят, устроился в ординатуру при какой-то клинике. Останься он здесь, тогда самой Фаине пришлось бы уехать — не смогла бы и одного часа остаться вместе с этим человеком в одной больнице. Георгий Ильич собрался и уехал как-то очень скоропалительно, говорят, никто даже не провожал его, и теперь даже тетке своей Мавре не пишет ни строчки. Конечно, без места он не будет, все-таки врач, имеет диплом. Не хватает пока их, врачей. Посмотрят на бумаги и возьмут безо всяких на работу, потому что бумаги у него чистые… Сколько горя он причинил Фаине и другим людям, а вот поди ж ты, ходит и живет среди людей, и никто о нем ничего не догадывается. Закричать бы так, чтобы слышали все, или через радио и газету объявить: «Не верьте ему, он только с виду ласковый и красивый! Не верьте ему, люди, гоните от себя, иначе он причинит вам горе!»

Екатерина Алексеевна посидела еще несколько, затем засобиралась, взяла с Фаины слово, что та непременно придет к ней завтра, и ушла. Она еще заглянет в свое отделение, и уж только потом направится домой: теперь ей ходить совсем близко, она перебралась жить к Полине Ивановне.

После ее ухода Фаина закрыла дверь в коридоре на железный крючок, в последний раз обошла палаты и прилегла на диван, укрывшись халатом. За окнами уже светало, когда она пробудилась. Снились какие-то сны, но она все забыла, кроме одного: собирала на лугу цветы, приглянулся ей какой-то доселе невиданный, редкой красоты цветок, она радостно протянула руку и уколола палец до крови о невидимый шип. Кровь закапала тяжелыми, густыми каплями, и тут кто-то строго сказал ей голосам Алексея Петровича: «Фаина Ивановна, что же вы так неосторожно? Вы смотрите хорошенько, они тут часто встречаются». А потом вдруг откуда-то появилась старая акушерка с сияющим лицом: «Фаиночка, милая, год-то как богато начинается!» И тут она проснулась.

Было еще совсем рано, когда пришла Лариса Михайловна. Лицо у нее было хоть и усталое, но возбужденное.

— Фаина Ивановна, дорогая, вы на меня не сердитесь? Правда? А я, знаете, сегодня даже глаз не сомкнула. Приехал один знакомый, и я решила встряхнуться, а то так можно живую себя в яму закопать! Была в клубе, танцевала вовсю, а Новый год на улице встретили, снежинки губами ловили. Было так весело… А вы теперь подите домой, отдыхайте. Спасибо, Фаина Ивановна, выручили вы меня!

Она села на диван, стащила с ног резиновые ботики, руками погрела пальцы на ногах.

— Идите, идите, что же вы еще стоите, дорогая? Еще так рано, я сосну здесь на диванчике…

Фаина оделась и вышла на крыльцо. Свежей порошей покрыло тропинки. К самому крыльцу тянулись две цепочки следов: рядом с маленькими — большие, от сапог. Потом большие следы повернули обратно — уже одни… Видно, в самом деле Ларисе Михайловне этот год принес что-то новое, радостное.

Фаина медленно пошла к дому. Придя к себе, она долго стучалась, пока Томка не услышала.

— Файка, ты? Ой, с Новым годом тебя! А я тебя вчера потеряла, ты даже не сказала, что остаешься на дежурство. Ну, зайдем, чего на холоде стоять.

Томка убежала, а Фаина, не входя, долго стояла у дверей, на высоком крыльце, не чувствуя холода. Как-то разом на нее нахлынуло: в самом деле, ведь сегодня первый день нового года! Многим людям он, действительно, принес что-то новое. А ей самой? Да, ей тоже: в этом новом году у нее должен родиться ребенок. Она подарит ему жизнь. Пусть он живет, пусть! Это ее сын! А отец его…

Резко кольнуло в груди, Фаина схватилась за сердце. Сколько раз она давала себе слово не думать о нем, и каждый раз незаметно для себя обманчивыми путями добиралась до обидного, горького для самой себя воспоминания. Уверяла себя, что позабыто все, а сердце, оказывается, решает по-своему. В мыслях забывается, а сердце хранит.

Бывает же порой так: будто давно затянулась, зажила рана, а возьмет и снова разболится, заноет тягучей болью…



Загрузка...