В небе над Атабаевом ухмыляется плутоватый лик полной луны. Впрочем, она скорее похожа на круглый шар желтого домашнего масла, который украшает стол каждой атабаевской хозяйки.

Георгий Ильич прислушался, замедлил шаги. Со стороны клуба неслись торжественные волны гимна. В первое мгновение он удивился: «По какому поводу? А, скоро прозвучат залпы праздничного салюта. „Приказываю… В столице нашей Родины — Москве, в столицах союзных республик, а также городах-героях… двадцатью артиллерийскими залпами…“ Пожалуйста, хоть сто, тысячу залпов… Хо-хо, вы когда-нибудь слышали про Атабаево?»

Сойдя с тротуара, Световидов свернул в глухой, узенький проулочек. Остановившись возле одного из домов, огляделся по сторонам и, подтянувшись на носках, осторожно постучал пальцем в створку окна. Постоял, настороженно прислушиваясь. В доме все молчало. Тогда он постучался сильнее. За стеклом скрипнуло, послышались чьи-то осторожные шаги, в окне показалось бледное при лунном свете женское лицо. Вглядевшись в запоздалого гостя, женщина открыла створку.

— Господи, Георгий Ильич, чего это вы шатаетесь под чужими окнами? — еще не совсем придя в себя от сна, с изумлением спросила Лариса Михайловна. — Что-нибудь случилось в больнице? Ох, я так и знала, не дадут человеку отоспаться даже в праздники! Ну, заходите, только пожалуйста, не стучите ногами…

Она встретила его с зажженной лампой, в халате, поспешно накинутом на голые плечи.

— Садитесь, Георгий Ильич. Что там еще приключилось? Небось снова ночная операция? Но почему должна именно я…

Георгий Ильич устало погрузился в мягкое, обитое каким-то шершавым материалом, кресло, устало потер лоб.

— Сядьте вы тоже, Лариса Михайловна. И выкиньте из головы эту больницу, хотя бы до завтрашнего утра. Она стоит на своем месте, ничего с ней не случится. Я зашел к вам просто так. Захлестнула невыносимая скука. Не прогоните? Минуту назад я был готов поднять морду к луне и завыть по-волчьи. А, черт, раскис… А ведь сегодня такой день, положено веселиться в дым!

Лариса Михайловна продолжала стоять и с неподдельным удивлением вслушивалась в слова Световидова. Наконец, она что-то поняла и приглушенно рассмеялась.

— А-ах, Георгий Ильич, вы меня просто напугали! Вы сегодня какой-то… необычный, не похожи на себя. Посидите, я сейчас…

Она скрылась за белой марлевой занавеской. Георгий Ильич с интересом стал приглядываться к обстановке квартиры. Преображенская жила в пятистенном деревянном доме, принадлежащем семье атабаевского старожила-пенсионера. В большой половине жили сами хозяева, меньшую они сдавали по договору коммунальному отделу. За квартиру и свет Преображенской платила больница. Обстановка у зубного врача оказалась крайне скромной, она мало вязалась с тем, как Преображенская любила красиво, с шиком одеваться. Возле задней стены высилась голландская печь с приделанной к ней кирпичной плитой; в углу у входа — платяной шкаф, в другом углу, задернутом той же белой марлевой занавесью, угадывался умывальник. Дощатый стол, два-три стула и кресло, которое занимал сам Георгий Ильич, — вот и все. За шкафом поблескивала никелированная спинка кровати, Световидов заметил ее в последнюю очередь. «Негусто, Лариса!» — невесело усмехнулся он и тут же вспомнил, как Преображенская как-то в общем разговоре однажды заметила: «Не выношу переполненных коммунальных квартир, где на каждом шагу под ногами путаются перемазанные ребятишки, а их мамаши на кухне лаются между собой. Я ведь из так называемых женщин-одиночек, и для соседок стала бы лакомым кусочком для пересудов, сплетен… А под боком у степенного заслуженного пенсионера я живу спокойно!»

Прервав размышления Георгия Ильича, Преображенская появилась из-за занавеси с тарелкой и двумя вилками в руках.

— Георгий Ильич, уж если зашли, так снимите свой плащ, располагайтесь как дома. Не бойтесь, главному врачу об этом я не собираюсь докладывать! — коротко хохотнула Преображенская. Подошла к столу, шумно вздохнула: — Видите, в какой пещере я живу? Здесь и впрямь, — как вы говорите, впору завыть с тоски. Будь на моем месте ваш брат мужчина, он через месяц-другой запил бы горькую. А я, как видите, не жалею, не зову, не плачу…

На столе появилась темно-золотистая копченая рыба («Не думайте, не в Атабаеве куплена! Посылку получила.»), затем последовали соленые огурцы, тонко нарезанное холодное мясо. Покончив с этим, Лариса Михайловна сходила за шкаф, вернулась и лихо стукнула о стол донышком темной посудины.

— Не паникуйте, Георгий Ильич! Самая обыкновенная водка, аква вита. Вчера у меня был день рождения, приходили товаровед из потребсоюза Леля Медведева и этот парень из редакции, Краев. С Лелей у них роман, ну а я вроде свахи. Люблю молодежь: они глупенькие, зато с ними весело… А сегодня целый день, представляете — целый день! — сидела в квартире одна, и хоть бы одна душа ступила через порог! Даже захотелось плакать, оттого и рано легла… Так как же, Георгий Ильич, будем пить за вчерашний день или за сегодняшний праздник?

Световидов с видимым сомнением посмотрел в лицо собеседницы: в самом деле у нее был день рождения или просто разыгрывает его? С нее станется, соврет и сама же будет хохотать. Такая женщина, за большим не постоит.

Словно угадав сомнения Георгия Ильича, она посерьезнела, сказала упавшим голосом:

— О дне рождения не вру. Мне ведь теперь не очень удобно носиться с этим. В моем возрасте женщины свои именины не празднуют, они просто отмечают, скромненько и нешумно, без музыки.

— И все-таки, можно спросить, сколько счастливо прожитых лет вы отметили вчера?

— Угадайте.

— Нн-у, тридцать пять… тридцать семь, не больше.

Лариса Михайловна с невеселой усмешкой на губах медленно покачала головой.

— Не угадали, Георгий Ильич… Ну что ж, пусть будет по-вашему — тридцать семь, так тридцать семь! «Я девчонка совсем молодая, но в душе моей — тысяча лет…» Есть такая нерадостная песенка.

Несколькими большими глотками она решительно выпила до дна свою рюмку, замерла с прикрытыми глазами. По-мужски глубоко выдохнула, метнув бровями на стакан Георгия Ильича, сердито бросила:

— Отчего не пьете? За меня не хотите? Выпейте за себя! Эх вы, осторожный человек…

Последние слова Преображенской неприятно укололи Георгия Ильича, он молча схватил стакан всей пятерней и, не дыша, с отвращением влил в себя почти всю водку.

— Так-то лучше. Закусите чем-нибудь, лучше всего огурцом. «Ну вот и все, а ты боялась…»

— «Я не боялась, а стеснялась», — в тон ей подхватил Георгий Ильич известную шутку. Оба громко рассмеялись, и сразу им стало как-то легче. Вскоре Георгий Ильич почувствовал, что снова пьянеет, но теперь он не старался изо всех сил сохранять ясность сознания, как это было несколько часов назад у Урванцева. Он дал себе послабление, как в жаркую погоду расслабляют узелок галстука. Здесь это можно было сделать, здесь он чувствовал себя раскованным. В пространстве пять на пять метров чувствовалась и ощущалась нейтральная земля.

Верхняя пуговица на халате Ларисы Михайловны легкомысленно выскочила из петельки, в прорезь была видна загорелая кожа на груди, а когда Лариса Михайловна наклонялась вперед, Георгий Ильич невольно видел и будоражущую воображение ложбинку между небольшими грудями. Заметив непорядок в своем туалете, Лариса Михайловна застегнула шаловливую пуговицу, вызывающе-капризным тоном протянула:

— Решили поиграть в молчанку, Георгий Ильич? Не думала, что вы такой скучный. Расскажите-ка лучше, когда вы собираетесь жениться? А то некоторые ждут не дождутся, когда их позовут на свадьбу. Не бойтесь, я хоть и люблю поговорить, но не из болтливых.

Световидов сделал удивленное выражение.

— Жениться? Но на ком решила меня женить просвещенная общественность?

Преображенская погрозила ему пальцем:

— Не прикидывайтесь дурачком, Георгий Ильич! Имейте в виду, у этой общественности, как вы сказали, сотни глаз, и не меньше ушей. Ваша пассия нам известна. Что ж, выбор ваш общественностью одобряется: Фаина Ивановна неплохая девушка, старательная, трудолюбивая.

— Лошади тоже трудолюбивы…

— Подождите, дайте докончить. Я часто смотрю на Фаину Ивановну с чувством зависти. Но завидую я ей по-хорошему, без всякого зла. И если иногда говорю ей колкости, то это помимо своей воли. Дает о себе знать женское начало, которое всегда ревниво к удачливой сопернице… Но Фаина Ивановна и в самом деле славная, она, знаете ли, такая… безгреховная, чистая душа.

— Табуля раса, то бишь чистый, нетронутый лист, — с иронией вставил Георгий Ильич. — Ну, ну, продолжайте.

— У нее открытая душа, вряд ли она даже способна притворяться. Господи, как я завидую таким людям! А я, я так не могу. Наверное, когда-то могла, теперь — нет…

Лицо Ларисы Михайловны при свете лампы казалось серым, сейчас она выглядела пожилой, сильно уставшей женщиной. После некоторого молчания Георгий Ильич спросил ее, стараясь придать своему голосу дружескую проникновенность:

— Лариса Михайловна, я давно бьюсь над загадкой: почему вы живете одна? Вы… ждете кого-то или дали обет безбрачия?

Преображенская слегка сжалась, спрятала лицо в ладони, долго не отвечала. Заговорила глухим, исполненным горечью голосом:

— Я давно заметила: вы, Георгий Ильич, обладаете даром очень точно целиться в самые болевые точки человека. Нет, нет, не качайте головой, вы об этом отлично знаете сами… Вы безжалостны, Георгий Ильич. Вы — хирург, и по роду своей работы вынуждены причинять боль живому телу. Да, в этом случае рука хирурга должна быть твердой, и тут ни к чему слезливая жалость. Но душа, сердце! По-моему, в сердце любого, даже мало-мальского хирурга должна жить большая любовь к человеку. Иначе к чему все эти разговоры о беззаветном служении медицине, о борьбе за здоровье человека?

— О-о, Лариса Михайловна, кто бы мог подумать, что в вас сидит столь блестящий философ! Вы зарыли свой талант в землю!

— А вы, как всегда, смеетесь… Да, ведь я не ответила на ваш вопрос. Так вот, буду откровенна с вами: я была замужем. Была…

— …и, как пишут в заявлениях о разводе, «не сошлись характерами», так?

— Не совсем. С мужем мы жили хорошо. Три года мы прожили вместе, я продолжала любить его, а он — меня…

— Но потом «любовь ушла, осталась гадость»?

— Не старайтесь быть более жестоким, чем вы есть, Георгий Ильич. Мой муж был летчиком… Летчик-истребитель.

— Был? Почему «был»?

— Газеты не любят писать о катастрофах, несчастных случаях, крушениях. Если и пишут, то об уцелевших, спасенных, чудом оставшихся в живых, а о мертвых… Стоит ли портить настроение читателей? Пусть они остаются в добром неведении, будто все несчастные случаи имеют счастливый конец… Я поехала в часть, где служил муж, мне показали гроб, но не позволили снять крышку. После я узнала, в гробу была лишь небольшая цинковая коробочка, куда поместилось все, что осталось от него… Небольшой металлический ящичек…

Голос Ларисы Михайловны перешел на шепот. Потом она замолчала, горестно сжав голову обеими руками. Георгию Ильичу стало неловко за то, что вызвал у Ларисы Михайловны столь тягостные воспоминания.

— Я не хотел обидеть вас, Лариса Михайловна. Но я не знал, что причиню вам боль…

— Ничего. Теперь я ко многому привыкла, притерпелась… Слез у меня больше не осталось, высохли все. Прошло семь лет, за это время даже речки пересыхают… Давайте кончим об этом, продолжим праздничное веселье! И забудьте, что видели меня такой… раскисшей бабой.

Лариса Михайловна пошевелила плечами, словно сбрасывая невидимое покрывало, провела ладонью по лицу, и Георгий Ильич поразился: перед ним снова сидела та, прежняя Преображенская — любящая пофорсить, покрасоваться новым нарядом, колкая на язычок и умеющая заставлять оглядываться на себя встречных мужчин. Георгий Ильич подумал о том, как много сил у этой женщины и в каком нечеловеческом напряжении она живет, словно вся сжавшаяся в тугую, но грозящую ежечасно сорваться со страшной силой пружину! Он знал, — многие и в больнице, и в самом Атабаеве смотрят на нее, как на безмужнюю женщину, живущую бездумной и легкой жизнью, которую мало трогают и волнуют людские радости и горе и которая целиком занята лишь сама собою. Приятная, красивая шкатулка, однако у этой шкатулки оказалось и другое дно.

— Георгий Ильич, вы совсем скисли! Выпейте еще, не то хромать будете. Эту примету я узнала уже здесь. Первая чарка с устатку, вторая для здоровья. Ну? «В жизни раз бывает восемнадцать лет…» Ха-ха, мне следовало родиться мальчишкой, в детстве я самым серьезным образом мечтала стать капитаном дальнего плавания и беспощадно колотила всех мальчишек с нашей улицы. Не судьба… Сами подумайте: вместо того, чтобы покорять океанские волны, человек вынужден сидеть в заштатной районной больнице и рвать гнилые зубы у местного населения! Что ж поделаешь, и это кто-то должен делать… Держите свой стакан и не смотрите так на меня своими неотразимыми, умными очами!

Лариса Михайловна близко придвинулась к Георгию Ильичу, предательская пуговица снова высвободилась из петельки. Георгий Ильич заставил себя отвести глаза, медленным движением отставил стакан с водкой. Уставившись в невидимую точку на носке своего ботинка, он заговорил размеренно и негромко, будто слушая себя со стороны и стараясь глубже вникнуть в суть своих слов.

— Я понимаю вас, Лариса Михайловна. На вашем месте было бы вполне естественным очертя голову кинуться в какие-то крайности. Чувство одиночества, равнодушие окружающих… Жить среди людей и в то же время постоянно ощущать пустоту — мне это тоже знакомо. Конечно, людям обыкновенным, непритязательным такое чувство вообще неведомо, они слишком озабочены своей работой, своей едой, своим сном. «Хлеб наш насущный даждь нам днесь… и не введи нас во искушение», — это их потолок, выше некуда и незачем. Но каково людям с иной, более сложной и тонкой душевной настройкой?.. Хотите, я расскажу вам сказку-притчу о бедном цыпленке? Вот, послушайте… Все началось с того, что этот цыпленок вылупился гораздо раньше своих братьев и сестер. Он был страшно одинок и, не переставая, жалобно пищал… Добрая хозяйка сунула его в старую шерстяную варежку и оставила одного на теплой печке. Спустя несколько дней дружно вылупились остальные цыплята и тут же принялись бегать по двору под неусыпным надзором мамаши-клушки. Хозяйка вспомнила о первом цыпленке и выпустила его из варежки к своим собратьям. Однако наседка отказывалась признать его своим единокровным сыном и при каждом удобном случае больно, до крови клевала бедняжку и гнала в сторону. Братья и сестры видели все это, но жалобный писк гонимого брата нимало не трогал их, они продолжали с увлечением рыться в мусоре, оживленно обсуждая каждую находку. В конце концов мать-наседка заклевала своего первенца до смерти… Но почему, спрашивается, должен был погибнуть бедный цыпленок? В чем он успел провиниться перед обществом двора? Беда его состояла в том, что судьбе было угодно, чтобы он вылупился раньше своих братьев, он слишком бросался в глаза своим большим ростом и сообразительностью. Мало того — первенец явно тяготел к самостоятельности в своих суждениях и поступках. Да, да, он нарушал приятное, спокойное единообразие и не подозревал, что тем самым обрекает себя на изгнание и, в конце концов, на погибель… К сожалению, подобные вещи нередки и среди людей. Право же, люди не терпят в своей среде человека, который в чем-то отличен от них самих. Будь, как все, не выламывайся, живи, как мы, — и тогда ты превосходный человек. Но не могут, скажем, трое одновременно залезть на одно дерево, кто-то должен уступить, подождать. Однако никто не желает уступить свою очередь другому, — всем так всем! — и тогда кто-то наступает сапогом на голову другого, в свалке кому-то расквашивают лицо… В подобном случае жалость не нужна и даже вредна, потому что в любую минуту тебя самого могут двинуть сапогом по морде! Главное — любой ценой ухватиться за первый сук, а там, считай, ты уже на дереве. Жалость размягчает, демобилизует человека, а это опасно. Это грозит тем, что тебя может постигнуть участь цыпленка, которого заклевали насмерть!..

Георгий Ильич замолчал. Пальцы его, не выпускавшие стакан, сжались и побелели в суставах. Лицо странно исказилось, приняло жестокое выражение, в глазах застыли холодные, колючие искры.

— Ой, вы и вправду злой человек, Георгий Ильич, даже страшно стало! — попыталась засмеяться Лариса Михайловна, но смех у нее не получился. Притворно вздохнула, пожалела: — Бедный цыпа, ах, как жалко его… Только сами вы мало похожи на всеми обиженного, заклеванного цыпленка. Вы в душе считаете, что вылупились раньше, знаете многое из того, о чем другие не задумываются, но окружающие не понимают вас, так? Вас не устраивает прозябание в роли заурядного, рядового хирурга, вам не терпится забраться на дерево повыше, я правильно поняла сказку о цыпленке?

— Ну зачем такие конкретные параллели? Это сказка вообще, так сказать, схема…

— Не отпирайтесь, я знаю! Ведь вы, Георгий Ильич, не перевариваете нашего главного врача, не любите его. Впрочем, это не то слово — любите. Можно не любить человека, годами живя или работая рядом с ним. Вы ждете того дня, когда Соснов совсем уйдет из больницы, я угадала?

Световидов слушал ее со снисходительной усмешкой на губах, словно говоря: «Ну, ну, продолжайте дальше, это довольно любопытно… Что еще знаете обо мне?» Но запал Ларисы Михайловны уже успел остыть, она внезапно потеряла интерес к разговору, утомленно прикрыла глаза.

— Меня это мало трогает… За себя я не волнуюсь: на мой век гнилых зубов вполне хватит… А, вдруг вспомнила: как ваш подопечный больной? Матвеев, кажется, его фамилия? Он при мне поступил.

— Гораздо лучше, поправляться начал. Нарастает на кости мясо. Заговаривает об операции, но при его теперешнем состоянии… кто возьмется?

— А вы?

— Хм… Заранее зная, что после операции он останется лежать на столе… Организм старческий, сильно ослаблен, шансов на благополучный исход, к сожалению, крайне мало…

— А что же Соснов? Он тоже не рискует?

— За Соснова я не в ответе! Вы меня обижаете, подозревая в чем-то по отношению к главному врачу. Если между нами и случаются недоразумения, то только в силу некоторых расхождений по чисто медицинским вопросам. Иногда наши мнения не сходятся в постановке диагноза, но в нашей работе это вполне естественно. Не думайте обо мне так плохо, Лариса Михайловна!

Преображенская встала, подошла близко к Георгию Ильичу и, протянув руку, поерошила его волосы.

— Ого, какие жесткие, а на вид будто льняные. У людей упрямых волосы обычно вот такие, как у вас. Примета такая есть. Георгий Ильич, о чем бы вы здесь ни говорили, мы остаемся по-прежнему старыми приятелями, идет? Или вы… обиделись?

Она низко наклонилась, пытаясь заглянуть ему в лицо. Светлый треугольник под отворотами расстегнувшегося халата был дразняще близок, жаркая волна желания впиться губами к этой теплой, матовой коже толкнула Георгия Ильича вперед. Перестав владеть собой, он подался к Ларисе Михайловне, обхватил ее в поясе, привлек к себе.

— Лариса, иди ко мне… сядь на колени. К черту… ненужные разговоры… — Голос его прервался от волнения и предвкушения того большого, волнующего момента, который должен был произойти через минуту-другую. — Лариса, я пришел к тебе за другим… Мы оба с тобой одиноки и вольны… Пойми, Лариса… ты мне давно нравишься.

Неожиданно для него Лариса Михайловна оказалась сильной и ловкой. Упершись руками в его плечи, она не дала ему усадить себя, а потом внезапным движением вывернулась из его объятий. Задыхаясь, она отошла в дальний угол, заговорила частым полушепотом:

— Не надо этого делать, Георгий Ильич… От этого мне не будет легче, а вам все равно. За минуту слабости я возненавижу и прокляну себя на всю жизнь… Мы с вами одиноки, неприкаянны, но по-разному. Вина в этом у нас не одна и та же… Вы знаете об этом сами. А теперь оставьте меня, Георгий Ильич, прошу…

— Лариса… Лариса Михайловна, как жаль… — Световидов рывком вскочил на ноги, сделал несколько шагов, но Лариса Михайловна властно остановила его поднятой рукой, резким голосом проговорила:

— Георгий Ильич, идите к себе домой! Спасибо за посещение, но теперь уходите. Жалеть меня не надо, пожалейте себя. Уходите… Можете быть спокойными, об этом вечере никто не узнает. Прощайте, Георгий Ильич.

Световидов несколько помедлил, затем скривил рот в нервной усмешке.

— Доброй ночи вам, Лариса Михайловна. Мы явно недопоняли друг друга. Очень жаль… Ухожу, не смею больше задерживать. Закройтесь за мной на большой крючок… чего доброго, на огонек забредет еще один пьяный. Праздник все-таки, ха-ха!

Качнувшись, круто повернулся и шагнул к выходу. Лариса Михайловна стояла, не шелохнувшись, а когда за окнами все стихло, она вдруг, словно от удара, переломилась в пояснице и повалилась на аккуратно заправленную постель, сотрясаясь от сухого, беззвучного плача.

На столе черной струйкой дыма чадила лампа, на полу лежал четкий крест оконного переплета, нарисованный улыбчивой полной лукой, со стороны клуба неслась бесшабашно веселая музыка: в праздники в Атабаеве радио не выключают даже ночью.

20.

Всю первую неделю ноября погода стояла как по заказу: днем солнечно, сухо, в меру морозно, а по ночам выпадал легкий иней, землю укутывали невысокие туманы. Утром солнце исподволь распеленало белесое покрывало, ярилось в бездонной, без единого облачка синеве, но оттаять сильно промерзшую землю было уже не в силах. Атабаевцы при встрече на улице щурились от непривычного осеннего обилия света, весело перемигивались: «Небесная-то канцелярия, вишь, тоже на нас, на Советскую власть, работает! Старики не помнят, чтобы в ноябре у нас была такая погода. Сила, а?»

Но только-только успели отшуметь праздники, как тут же «сила» дрогнула, подалась, со свистом и гиком налетели слепые, непроглядные бураны. Словно мстя за столь долгую задержку, осатаневший ветер с яростным разбойным посвистом носился по проулкам, а вырвавшись на широкую улицу, направо и налево швырял в окна огромные горсти твердых, смерзшихся крупинок снега. С карнизов домов свесились причудливые снежные заметы, будто лихо заверченные чубы, выбившиеся из-под картузов-крыш. Ветер бросал и бросал на землю снежные заряды, штурмовал заборы, ворота, с гиканьем врывался во дворы, нахально стучался в двери, будто вызывая на рукопашную, и нагромождал тут и там, на случай отступления, высокие долговременные укрепления — заносы.

Кое-как добравшись до своего корпуса, Фаина поспешила в ординаторскую, в чем была, плюхнулась на диван. С минуту сидела вся обессилевшая, задохнувшаяся от ветра. Затем почувствовала, как ноги пощипывает холод, с трудом стянула валенки. Засучив рукава, принялась горстями выгребать из них мокрый, талый снег. Пока шла, чулки отсырели, хоть выжимай. За таким невеселым занятием застала ее Глаша Неверова, заглянувшая в ординаторскую.

— Батюшки, Фаина Ивановна, полные валенки начерпали! Как же теперь станете работать, ведь замерзнут ноги? У меня тут старые валенки имеются, может, в них походите, пока свои сушатся? Да уж больно страшные они, подшиты да залатаны, поди, не к лицу вам в таких…

— Неси, неси, Глаша, какие есть. Не до фасона, ноги закоченели, мочи нет. Думала, не доберусь до больницы, занесет по дороге. Ветрище такой, и снег прямо в лицо.

— Сполоумилась погода вовсе. Ох, не приведи господь в такую непогоду одному в поле оказаться…

Вскоре Глаша вернулась с обещанными валенками, они были теплые, должно быть, стояли возле печки. Фаина сунула в них ноги, придирчиво осмотрела себя в зеркало: «Ничего, сойдет. Особо-то модничать не приходится». Подошла к окну, рукавом халата протерла запотевшее стекло. За окном глухо и неумолчно шумит лес, могучие кроны сосен противоборствуют с ветром, грузно и тревожно раскачиваются. С заснеженных ветвей сыплется искристый белый песок, здесь почти тихо, не метет. А за деревьями, в поле, неистовствует свирепый буран, с неимоверной силой обрушивается на темно-зеленую стену леса. Тревожно гудят, перекликаются, словно часовые, высоченные сосны, выставляют навстречу противнику-ветру могучие, узловатые руки-ветви. И словно разорванный в клочья этими руками, ветер обессиленно отступает, злобно шипя в сосновых иглах…

Глядя, как сыплется с ветвей снег, Фаина обрадованно подумала, что успела проводить маму домой, пока держалась хорошая погода. Теперь она, должно быть, уже дома. Фаина упрашивала ее остаться еще на день, ну хотя бы на полдня, но мать уперлась на своем: спасибо, говорит, доченька, за угощение, посмотрела на твое житье, пора мне домой, небось тятя твой там и корову не подоит, и за овечками не присмотрит… С тем и собралась в обратный путь. Спасибо Алексею Петровичу: велел шоферу проводить старушку на машине, Заки привез их к самому вокзалу. Фаина купила билет, разыскала для матери местечко в переполненном вагоне. Прощались на виду у людей и потому обе чувствовали, что говорят друг другу не те слова, которые им хотелось бы сказать. «Может, на лето приедешь домой, доченька?» — «Что ты, мама! Летом как раз больше бывает всяких заболеваний, врачам работы по горло». — «Тогда осенью просись в отпуск. У нас малины полно, в огороде всякой овощи нарвать можно». — «Приеду, мама, приеду. Счастливо тебе доехать. Тяте привет передавай». — «Передам, доченька. Спасибо тебе за все». Поезд уже медленно трогался, когда Фаина соскочила с подножки…

Хорошо, что сводила мать к Сосновым. Алексей Петрович обрадовался гостям, а Полина Ивановна прямо засияла, понаставила на стол всяких кушаний, закусок. Алексей Петрович слазил куда-то, бережно вынес, держа обеими руками, чудную бутылку с узким, длинным горлышком, обмотанным золотистой бумажкой. Так же бережно поставил на стол, посмеиваясь в усы, объявил: «Болгарская штучка. В войну довелось побывать в тех краях. Болгары большие мастера по части вин. Бывало, зайдешь в любой дом, и обязательно угощают вином. Пей, сколько можешь, а сами радуются, как дети, одно твердят: „Русские, советские другари, спасибо! Добре дошли!“ Благодарят, значит, мол, добро пожаловать, друзья. Душевные люди, принимали нас, как родных. Винограда там много, примерно как у нас картошки…» По первости Васса Степановна робела и в разговоры не вступала, но мало-помалу обвыклась, видя, что Соснов, хоть и главный здесь врач, а из себя очень даже обыкновенный, ласковый и доступный человек, а жена его и вовсе простая, так и светится в доброй улыбке. Алексей Петрович за столом рассказывал, как он приехал работать в Атабаево, как строили новую больницу, а потом вдруг начал хвалить Фаину перед матерью: «Дочь свою, Васса Степановна, вы сумели воспитать правильно. Я смотрю так, что из нее получится настоящий врач. Конечно, она и сейчас уже врач, но самое главное для нее впереди. Диплом, к сожалению, еще не делает человека врачом, к диплому необходимо еще кое-что… Вам, Васса Степановна, не придется стыдиться за свою дочь, наоборот. К слову сказать, работники в нашей больнице подобрались неплохие. Да, да, неплохие… А вы, Фаина Ивановна, не спешите уезжать отсюда в город. Я знаю, молодежь тянется в город, ближе к клинике, ординатуре, аспирантуре. Но вы еще молоды, а другой такой богатой практики в городе вы не найдете. Да, да… Что ты сказала, Поленька? Ах, да, ты права: если хозяин слишком много говорит, гости начинают посматривать в окно. Поленька, я виноват, сию же минуту исправлюсь… Васса Степановна, прошу попробовать болгарского вина, и вас тоже прошу, Фаина Ивановна. Да, да, сегодня такой праздник. Поленька, где же твоя серебряная рюмочка? Ну-с, будьте здоровы, дорогие мои!..» От похвалы Алексея Петровича Фаине стало страшно неловко, все казалось, что Соснов нарочно в чем-то выгораживает ее перед матерью. А Вассе Степановне слова старого доктора пришлись очень по душе, она даже раскраснелась от удовольствия и незаметно утерла уголком платка повлажневшие глаза. Уходили от Сосновых — было уже темно, по дороге домой мать сказала: «К хорошим людям угодила работать, доченька. Дай-то бог тебе и дальше так…»

В Глашиных валенках ноги Фаины быстро согрелись. До начала обхода еще оставалось время. Фаину клонило ко сну, она соскребла с окна немножко ледяной стружки и потерла лоб. Минувшей ночью ее снова вызывали к больному. При вспоминании об этом вызове она зябко передернула плечами, заново переживая все, что произошло тогда.

Вчера вечером поздно вернулась с работы, без всякого желания потыкала вилкой в холодную глазунью, — не могла Томка приготовить что-нибудь поинтереснее! — завалилась на койку с огромным томищем профессора Ланга. Прочитала страницу-другую и не заметила, как забылась крепким сном, а книга профессора Ланга соскользнула на пол. Неизвестно, сколько времени она спала, но тут кто-то принялся трясти за плечо.

— Файка, тебе говорят, проснись! К тебе пришли.

— М-м, отстань…

— Вставай, говорю! Ждет ведь человек. Ну, Файка!..

— Ох, Томка, какая ты вредная! Только легла, успела…

Кое-как пришла в себя, села на койке, натянула халат. Шлепая тапочками, вышла в тесную прихожую. Там на табуретке, понуро сгорбясь, сидел незнакомый мужчина, мял в руках шапку. При виде Фаины он живо поднялся, винясь за беспокойство, стал сбивчиво пояснять:

— Нарушил ваш отдых… С сыном у нас что-то неладно. Мальчонке четыре года, пятый пошел. На горло жалуется, а сам весь в жару… Опять же и мать сильно волнуется, боится, кабы худо не стало парню… Безо времени пришлось идти к вам, думаю, не откажут, уж вы извиняйте…

Фаина молча выслушала человека, ладонью сбила вырвавшийся громкий зевок, так же молча принялась одеваться. Мужчина потоптался на месте, смущенно подсказал:

— Вы бы, Фаина Ивановна, как можно теплее оделись. Дурная на дворе погода, буранит сильно.

— Фай, возьми на голову, — Тома сняла с плеч свою большую пуховую шаль. — Шею закрой, продует. Я подожду, без тебя не лягу, ладно?

Вышли за калитку и будто с головой окунулись в белую, холодную круговерть. Ослепленная мириадами стремительно летящих, бьющих в лицо снежинок, Фаина оступилась на узенькой тропке, выше колен провалилась в свежий сугроб. С трудом выбралась на твердое, ощущая, как в валенках упруго похрустывает снег.

— Куда идти-то? — отворачиваясь от секущих снежинок, выкрикнула Фаина. Неясная тень, идущая впереди, остановилась, подождала.

— Не расслышал, что вы сказали…

— Далеко ли, говорю, идти?

— По Садовой живем, крайний дом.

До этого Фаина даже не подозревала, что в Атабаеве такие длинные улицы. Казалось, прошло уже очень много времени, а они все еще шли и шли, а улице не было конца. Ветер свободно пронизывал подбитое ватой зимнее пальтишко, сшитое еще на четвертом курсе института. Снег в валенках растаял, чулки были насквозь мокрые. Хорошо, Тома догадалась о шали, не продует голову. Надо завести себе такую, мало ли сколько еще придется ходить вот так на вызовы. Фаина несколько раз падала, поскользнувшись на отполированном ветром и снегом санном следе, неловко поднималась и снова шла, низко пригнувшись, подставляя ураганному ветру то тот, то другой бок. Она обрадовалась, когда маячущая впереди тень свернула с дороги и направилась к полузанесенному снегом дому. Когда Фаина приблизилась, мужчина, задыхаясь, проговорил:

— Передохните малость, Фаина Ивановна… Здесь ветер вроде потише. Половину прошли, теперь уже близко. Погодушка разыгралась, даже ночью не утихает…

Постояв минут пять, снова двинулись вперед. Стоило сделать шаг из-под укрытия, как свирепый буран снова окружил их непроглядной белой тьмой, лепил снегом лицо, выдувал из-под одежды тепло. Она совсем выбилась из сил, еле шла, когда мужчина впереди снова остановился, подождал ее.

— Пришли…

В доме на нее пахнуло теплом и душными запахами. Отряхнула у порога снег с головы, плеч, пальцами стерла заиндевевшие брови. Хозяйка гусиным крылом подмела с пола еще не успевший растаять снег.

— Извините нас, в такую погоду побеспокоили… Муж не хотел, а я говорю, иди, Фаина Ивановна не такая, она послушается…

Фаина прошла к столу под свет электролампочки.

— Где ребенок, покажите.

Хозяйка на руках вынесла из-за перегородки тихо стонущего мальчика. Попросив чистую ложечку, Фаина наклонилась к больному.

— Ну-ка, маленький, скажи, как тебя зовут? Не хочешь сказать? Ай-яй, какой ты, оказывается, упрямый. Или язык нечаянно проглотил? Вместе с кашей, а? Ну-ка, ну-ка, посмотрим, где он у тебя… Открой ротик и скажи «а-а-а…» Ближе, ближе к свету! Так. Все.

От испуга и боли, которую поневоле причинила ему ложечкой тетя-врач, мальчик скулящим голосом заплакал. Мать с отцом молча, выжидающе посматривают на Фаину, на лицах обоих — виноватость и надежда. С полатей, задернутых цветастым ситцем, слышны шорох и сдавленный шепот: проснулись остальные ребята, с нетерпеливым любопытством высовывают головы и тут же прячутся обратно. Фаина нарочито строго сказала в сторону полатей:

— А кто там не спит? Вот сейчас возьму и всем сделаю укол!

На полатях мгновенно все затихло, затаилось. Слышно, как снежинки шуршат по стеклу, в печной трубе устрашающе гудит ветер.

— У мальчика ангина, — устало объяснила Фаина родителям. — Уложите в постель, хорошенько укройте. Вот эти таблеточки давайте через четыре часа. Да, да, по целой… Завтра везите в больницу. Хотя нет, не надо, в такую погоду хуже заморозите мальчика. Я скажу сестре, будут приходить с уколами. Потом я сама посмотрю. Где простудили сына?

Хозяйка плачущим голосом принялась жаловаться, Фаине было неприятно слушать ее.

— Господи, да разве за ними уследишь? Мы оба с самого утра и до вечера на работе, а ребятишки целый день дома одни. Пятеро их, мал мала меньше. Дак ведь они в одной рубашонке и на улицу выбегают, и сырую, холодную воду с колодца почем зря лопают… Наказание мне с ними, не дай господи! Может, и добра-то от них не увижу, а маюсь…

Выходя провожать Фаину в обратный путь, хозяин взял с собой фонарь. Ветер почти задувал слабенькое пламя под стеклом, от фонаря толку не было, дорога все равно оставалась невидимой. Но когда впереди тебя маячит огонек, идти в белесой темноте куда веселее! Должно быть, поэтому обратная дорога показалась Фаине короче, не так уж и длинна, оказывается, эта Садовая улица Атабаева!

Добравшись до своей калитки, Фаина схватилась рукой за грудь, помотала головой.

— Ой, пришла… Спасибо, что проводили. Одна я забоялась бы идти…

— Вам спасибо, Фаина Ивановна. Другой, может, сказал бы до утра подождать, а вы, вон, без слова…

— Ничего. Такая работа… До свиданья!

Человек с фонарем ушел. Проходя в калитку, Фаина обернулась, но огонька уже не было видно. Снег, снег, словно всю землю засыпало белой, кипящей снежной кашей!..

Вспоминая тот вызов, Фаина снова поежилась, плотнее завернулась в халат. До начала обхода еще оставалось время. Она присела с дивана за стол, придвинула к себе стопку потрепанных папок с историями болезней. Писанины накопилось столько, что впору заняться только ею, в палаты хоть вовсе не показывайся. Интересно, где это придумали нагрузить врача ворохом разных бланков, чтобы он все их заполнял аккуратно, каждую графу без пропусков, без проволочек, без исправлений?.. Должно быть, даже писатели столько не пишут, сколько приходится врачам. А когда, скажите, лечить людей? На амбулаторном приеме, бывает, в день по три десятка человек пропускаешь, уши болят от зажимов фонендоскопа, а пуще того пальцы судорогой сводит: подумать только, на всех тридцать человек надо в отдельности исписать чуть ли не целую простыню бумаги! Кто да что, да где и когда родился, да кто ты такой по нации, да где проживаешь, где да кем работаешь, да чем раньше болел… А потом уже самое нужное: расскажи, на что жалуешься, что чувствуешь, когда началось, что принимал… И все надо записывать, и вся эта писанина называется коротким словом: анамнез. Как будто врачу до смерти хочется узнать, где человек родился и на каком он языке говорит! Вот бы на амбулаторный прием того начальника, кто придумал на муки врачу всю эту канцелярию!..

От окна несло холодом, Фаина настежь распахнула дверь: в коридоре теплее.

В коридоре, на обтянутом белым чехлом низком диване, сидят две женщины. Фаине их не видно, мешает дверь, и хотя те старались разговаривать вполголоса, она невольно слышала все. Неторопливо шелестел старушечий говор, прерываемый частыми вздохами:

— …И думаю: ох, господи, неужто задарма жизнь свою на свете прожила? Перед мужем, покойником, старалась из кожи вон, чтобы ниже воды, тише травы, а все одно доброго слова от него не слыхивала. Не то что впереди него, а и рядом не хаживала, все позади да позади, ровно собачка какая… Была молодая — за детишками ходила, свои-то шаги к ихним приноравливала, все думала, надеялась: вот подрастут, станут самостоятельными, уж тогда поживу в свою охотку. А не тут-то и было! Сама оказалась сиротинушкой на целом свете, как есть пустой колосок у обочины дороги. И мужа, и детей своих пережила, так-то… Уплыли годы, как вешние воды.

— Черпнула ты горюшка, Матрена, охо-хо… — сочувственно вздыхает собеседница.

— А иначе никак. На то и доля женская: и напашешься, и наплачешься. Теперь только и делов осталось, что на погост собираться.

— Алексей Петрович, поди, не пустит! — негромко рассмеялась слушательница. Матрене, видно, понравилось это слово.

— И верно, верно, он не пустит. Уж он-то не пустит! А мне вроде и спешить не с руки: тут и кормят, и поят, в мягку постельку укладывают, только что не в пуховую. Тебе, вона, лекарство подают — вся скривишься, а мне сладенькое, даром что не мед… Уж Фаина Ивановна со мной и так, и этак, сядет на коечку, все выспросит: где болит, да хочешь ли чего вкусного покушать… Так подойдет, будто к матери родной. Нянечки про нее рассказывали, будто она…

Старухи за дверью перешли на шепот, как ни старалась, Фаина ничего не смогла уловить. Ей стало неловко подслушивать разговор больных о себе, хотела встать и закрыть дверь, но тут одна из старух снова заговорила громко:

— …Вон оно как. На вид-то он вроде бы ничего, с лица красивый и умный, говорят, книжки все читает. Алексею Петровичу первый помощник. Да ведь кто его знает, они люди ученые, не нам судить.

В конце коридора гулко стукнула дверь, послышались чьи-то тяжелые, неторопливые шаги. Старухи притихли. По сухому постукиванию палки Фаина догадалась — пришел главный. Вот шаги его замерли совсем близко, Алексей Петрович приглушенно кашлянул в кулак.

— Ну, Матрена, скучаешь без дела? — раздался его голос с хрипотцой. С больными своего возраста Соснов держался свободно, с ними он обращался просто, будто со старыми знакомыми. Те тоже не робели перед главным врачом, отвечали ему той же откровенностью. Да и не было у старых людей особой причины тушеваться перед Сосновым, поскольку знали его давно, с поры молодости, когда он впервые приехал в эти края, заглазно называли его «Алешкой-першалом», а сам Алексей Петрович многих стариков в округе знает по имени-отчеству.

— Сижу вот, коли сами работать не заставляете. Только и делов, что есть да спать, поесть да снова на бок! — в тон Соснову ответила Матрена.

— Ну, сиди, сиди. Всю работу не переработаешь, после смерти ее еще на три дня останется. Не боишься помирать-то, а?

— А чего ее бояться? Кабы грешницей была, иное дело. Не до смерти теперь мне. Отдохнула вот у вас, со здоровьем поправилась, ишшо сколько-то поживу… А бумажку все не шлют, Алексей Петрович? Али на опоенных быках ее везут?

Соснов несколько раз подряд прокашлялся, помедлил с ответом.

— …Покамест не пришла, Матрена.

— А может, и вовсе не пришлют, затерялась если? Мало ли как…

— Ничего, разыщут. Подождем еще, Матрена.

В больнице все уже знали, что у старой Матрены было двое сыновей, на старшего получила с фронта похоронную, младший вернулся на костылях, долго хворал, и в одну из весен старуха мать проводила беднягу на кладбище. Матрене по закону должны были назначить пенсию за сыновей, но те, кому это следовало сделать, не втолковали ей об этом вовремя, так и осталась она без всякой подмоги. В первое время ее поддерживал колхоз, она и сама в меру своей силы старалась отплатить за хлеб: брала на дом чинить мешки, подметала в конторе, охраняла от ребятишек и коз общественный огород. Тем и жила все эти годы, пока в начале нынешней осени не угодила в Атабаевскую больницу. Случилось так, что принимал ее Световидов. Он осмотрел ее, наказал сестрам взять все положенные анализы, посылал старуху в рентгенокабинет. Когда все было сделано, Георгий Ильич посмотрел и махнул рукой: не жилица на этом свете Матрена, самое лучшее — вызвать санитарный самолет и отправить ее в городскую клинику, пусть там разбираются. Оставлять старуху здесь просто не было смысла — все равно помрет, с той лишь разницей, что подскочит вверх процент смертности больных в Атабаевской больнице. Казалось, дело решенное, но Соснов, по своему обыкновению, заупрямился (вот привычка у человека — делать всегда наперекор другим!), сделал старухе в общем-то нелегкую операцию (Световидов отдавал ему в этом должное). Соснову и тут не изменило везение — старуха выжила, можно сказать, выкарабкалась из уготованной ямы… Теперь свободно ходит по коридору, занимает больных разговорами. Пожалуй, через десяток дней будет готова к выписке. Соснова смущало другое: выписать-то ее они выпишут, дело это пятиминутное, а куда она? Опять вернется к своим дырявым мешкам? Тогда Алексей Петрович решил помочь исхлопотать Матрене пенсию. Незаконно обошли ее пенсией, поскольку старший сын погиб на войне, а младший умер дома от военных же ран. Вместе с райсобесовскими и военкоматовскими работниками собрали нужные бумаги, теперь дело оставалось за малым: не хватало справки о ранении младшего сына. Эвакогоспиталя, где он лежал, давно не существовало, но Соснов не терял надежды, написал письмо в Военный архив с просьбой разыскать и оформить нужную бумагу. Ту самую бумагу и ждали они со дня на день — и Соснов, и старая Матрена.

— Подождем, Матрена, надежду не теряй. Думаешь, человек помрет и следов его на земле не останется? Найдут тебе справку на сына, попомни мое слово! Тем более солдаты — они, брат, бесследно не пропадают. Не может быть такого.

— И то, жду вот. Ты бы, Алексей Петрович, распоряжение такое дал, чтоб мне второй матрас выдали. На одном-то жестко спать, бока болят. Дашь, а?

— Ишь ты, принцесса на горошине! Небось привыкла дома на пуховиках лежать? У нас тут не курорт. Ладно, что с тобой поделаешь, скажу няням. Поглядеть на тебя — чисто дворянка в портянках! Ну ладно, мне с вами некогда, спешить надо.

Алексей Петрович завернул в ординаторскую. Помахал рукой в воздухе, точно отгоняя табачный дым, сердито поморщил нос.

— Холодно у вас, Фаина Ивановна, а сидите в одном халате! Хотите заболеть? Не положено, нам с вами не положено! Няни, по-видимому, дрова экономят? Пусть топят сильнее, дров у нас хватит… Сколько в отделении больных?

— Двадцать три человека. Двое сегодня выписываются.

— А как же они в такую заваруху доберутся домой, вы подумали об этом? Не спешите, проспят лишнюю ночь у нас, ничего с ними не случится… Что вы там пишете? А, отчет, форма… Чересчур много стали писать, в наше время меньше марали бумаги.

— Требуют, Алексей Петрович.

— В том-то и дело, что требуют. А кто требует? Сидят в кабинетах неудавшиеся медики, которые давно позабыли, где у человека нащупывается пульс, вот они и требуют…

Соснов недовольно пожевал губами и неожиданно изменившимся тоном спросил:

— Фаина Ивановна, вы знаете того больного, который лежит в изоляторе?

Фаина недоуменно вскинула брови:

— Матвеева? Да, знаю, я делала ему рентгеноскопию. С ним Георгий Ильич…

Соснов сделал нетерпеливое движение рукой.

— Нет, нет, я не об этом. Как вы думаете… — Алексей Петрович не находил нужное слово. — Дело в том, что он настаивает, чтобы ему сделали операцию. И я, Фаина Ивановна, чувствую некоторое смущение…

Фаина удивилась еще больше, хотела заметить, что ей трудно судить, поскольку она не хирург, но, взглянув в лицо главного врача, промолчала. Лицо Соснова выражало внутреннюю тоску, глаза были усталые, казалось, он прислушивается к какой-то боли в самом себе. Вот он переступил с ноги на ногу, тяжело оперся на палку, заговорил негромко, будто убеждая себя в чем-то:

— Ни перед одной операцией я не чувствовал себя так скверно, как перед этой. Да, да… Однажды мне уже пришлось вырвать этого человека из верной могилы. Сорок лет тому назад… Теперь снова жизнь его зависит от моих рук. Как это все странно… И тем не менее, я не вправе отказаться от операции. Я врач, хирург, а кроме того… человек.

В конце коридора очень громко хлопнули дверью, стекла отозвались звоном. Алексей Петрович вздрогнул, резко поднял голову.

— Безобразие! Фаина Ивановна, вы обращались к завхозу, чтобы он поставил в дверях другую пружину? Этими выстрелами мы сделаем наших больных эпилептиками! Неужели и тут необходимо вмешательство главного врача, чтобы…

Он не успел договорить, в ординаторскую вбежала старшая сестра Неверова. Обычно тихая и невозмутимая, на этот раз она явно была чем-то сильно встревожена и напугана.

— Фаина Ивановна…

Завидев Соснова, она осеклась, сделав еще несколько шагов, дрожащей рукой протянула Фаине сложенную газету.

— Что случилось, Глаша?

— Там… читайте, написано про нашу больницу…

Фаина торопливо вырвала из рук Неверовой газету, лихорадочно забегала глазами по заголовкам. «Артисты колхозной самодеятельности…», «Большой выигрыш по лотерее…», «Прочитайте эту книгу…» Нет, нет, не то. Ага, вот! «Больница, которую надо лечить». Строчки запрыгали в глазах, зазмеились черными буквами: «…Люди в белых халатах пользуются большим уважением трудящихся… Но работники Атабаевской больницы об этом, по-видимому, забыли. Коллектив здесь небольшой, но в этой семье нет ни складу, ни ладу… Главный врач тов. Соснов А. П. мало заботится о постановке воспитательной работы, подменяет ее голым администрированием, сыплет направо и налево карающими приказами, не терпит критики в свой адрес… Больные жалуются на плохую организацию лечения… Забота о здоровье советских тружеников — великое и благородное дело, она несовместима с приказоманией и грубым зажимом критики! Надо полагать, что руководство больницы осознает это и примет все меры к тому, чтобы в дальнейшем…» Под статьей броская, жирная подпись: «К. Бигринский».

Газета выскользнула из рук Фаины, с мягким шорохом легла на пол.

— Что же… что же это такое? — чуть не плача, с побелевшим лицом застонала Фаина. — Кто это сделал? Но ведь это неправда! Ложь!..

Резкий окрик Соснова, похожий на пощечину, заставил ее смолкнуть:

— Перестаньте! Забыли, где находитесь?! Дайте сюда газету…

Главный врач читал статью долго, очень внимательно, не пропустив ни слова. Внешне он оставался очень спокойным, будто речь в статье шла вовсе не о нем, а о делах больницы из другой, далекой области. В ординаторской стояла гнетущая, наполненная беззвучным криком тишина. Было слышно, как трутся о стекло сухие снежинки, а в коридоре звонко капает в тазик вода из умывальника.

Соснов не спеша, аккуратно сложил газету. В холодном, синеватом свете, падающем из окна, глаза старого врача казались совершенно бесцветными, белая шапочка на голове оттеняла бледную, в крупных морщинах кожу на лице.

Прижимая руки к груди, Фаина сдавленно, с отчаянной решимостью проговорила:

— Алексей Петрович, мы… сейчас же пойдем в редакцию! Скажем, что это неправда. Все, все пойдут, вот увидите!

Соснов словно не расслышал ее, глаза его по-прежнему смотрели куда-то в окно, поверх беспокойно шумящих деревьев. В этой тишине тяжелый хлопок двери в том конце коридора заставил вздрогнуть Фаину. В дверях ординаторской появился Георгий Ильич, лицо его было красным, вероятно, он очень спешил сюда. Секунду помедлил, затем шагнул к Соснову. Заложив руки в карманы халата, уставясь глазами в затылок главврача, произнес с плохо скрытым раздражением:

— Я хотел бы знать, исходя из каких соображений задерживается отправка больного Матвеева в областную клинику? Я у вас спрашиваю, Алексей Петрович!

Соснов всем своим грузным корпусом медленно отвернулся от окна, посмотрел на Световидова так, словно впервые увидел его.

— Что-нибудь еще, Георгий Ильич?

Световидов нетерпеливо облизнул губы, зло выкрикнул:

— Вы же слышали! В таком случае я сам вызову самолет!

Соснов приподнял палку и с силой ударил об пол. Кровь хлынула в лицо, голова затряслась, ему не хватало воздуха. Он дал волю давно накопившемуся раздражению, задыхаясь, обрушил на опешившего Световидова поток гневных слов:

— А я вам этого не позволю! Вы готовы половину больных сплавить в чужие руки, так будет легче. А я не позволю! Да, да, я зажимаю критику, убиваю свежую мысль! Пусть так… Не беспокойтесь, Георгий Ильич, за жизнь Матвеева отвечать не вам! Я буду оперировать его. Здесь, в Атабаеве!..

Незряче водя палкой впереди себя, Соснов с непривычной для него живостью вышел из ординаторской. Тягостное молчание нарушил Георгий Ильич. Пожав плечами, он скривил рот в жесткой усмешке:

— Старика прорвало, хм… Ребячье упрямство. По-моему, он просто нездоров сегодня, вам это не показалось?

Фаина с Неверовой подавленно молчали.

21.

Впервые путь от больницы до дома показался Соснову таким длинным. Он искал опору в палке, но она глубоко уходила в снег, и случилось так, что верная спутница подвела его — Соснов боком повалился на обочину тропки. Он не рассчитал, сделал неосторожный шаг. Правда, снег был мягкий, пушистый, упал удачно, ничуть не ушибся, только слетела с головы шапка и за воротом обожгло холодом. Поднялся с большим трудом, потому что снег был рыхлый и уходил из-под него. Наконец, встал, надел шапку и рассердился на себя: наверняка из окон больницы люди видели его оплошность, могут подумать черт-те что. Осторожно оглянувшись через плечо, успокоился: высокие сосны заслоняли собой корпуса.

Эту узкую тропинку между соснами Соснов протоптал сам. Это была его дорожка. От дома до больницы, от больницы до дома. Последние несколько лет доктор неохотно выбирался в село: с каждым годом дорога туда казалась длиннее — уже на полпути начинал слегка задыхаться, а добравшись до базарной площади, подолгу стоял, делая вид, будто кого-то поджидает. А потом нога… Он сильно ушиб правую ногу еще давно, в молодости, боль долго дремала в нем, ничем не давая знать о себе. После войны болезнь объявила себя, принялась грызть и сосать голенную кость. Временами боль исчезала, словно насытившись, но сам Соснов знал, что она никуда не ушла, просто на время отступила. И верно, она всякий раз возвращалась и принималась за свое. Казалось, настойчиво требовала, чтобы он, Соснов, выбирал теперь дороги покороче. Соснов ничего не мог с ней поделать и в конце концов уступил.

Иногда на ум ему приходили странные мысли. Например, такое: в детстве человек вначале с трудом учится ходить, его первая дорога — от колен матери до порога дома. Затем человек выбирается во двор, на улицу. С годами ему становится тесно в родной деревне, городе, человеку уже нужен весь мир, и пути-дороги его теперь так длинны, что их трудно измерить. Но вот и земля исхожена им вся, человека неудержимо тянет в дорогу, в неизведанные пути, тогда он подался в небо, к звездам… Однако есть невидимая грань, переступив которую, человек начинает незаметно для себя искать дороги короче. С каждым годом чуть-чуть короче, ближе… Он уже с трудом и все реже выбирается за околицу деревни, на окраину города, а потом наступает время, когда весь мир сужается до размеров двора, а те, пройденные когда-то тысячи верст, уже видятся сквозь зыбкий туман прошлого. Человек возвращается туда, где он сделал первые, робкие шаги. Он возвращается домой. Разница только в том, что для одного дом — это небольшая деревушка, для другого — огромный город, а для третьего — вся земля. Когда-нибудь люди, возвращаясь с далекой планеты на землю, будут просто говорить: летим домой. И если даже они будут залетать очень далеко, все равно земля их будет звать, манить к себе, и люди всегда будут стремиться к тому, чтобы остаток своих дней провести дома, на земле. Так будет всегда.

Такие странные мысли иногда приходили на ум Соснову, от них слегка кружилась голова. А еще он думал о том, что каждый человек за свою жизнь должен проложить на земле свою дорогу. Может быть, у одного это будет просто неприметная тропочка, а у другого настоящий большак. Важно, чтобы у человека она была своя, неповторимая, потому что привычка ходить по чужим следам делает его робким и равнодушным, неспособным на собственный риск. Тогда у человека даже походка становится не своей… Нет, что бы там ни говорили, но доктор Соснов всю жизнь шел своей дорогой, он не боялся новых тропок.

Старый врач пришел к своему дому. Ну, конечно, Поленька чисто подмела ступеньки крыльца, лопатой расчистила дорожку до самой калитки. Ах, Поля, Поленька, ты даже приготовила свежий веничек из еловых веток, чтоб было удобно подметать валенки. Но почему снова такая боль в груди, там, где сердце? Да, да, слишком резко наклонился. Надо постоять, отдышаться. Ну вот, вроде отпустило. А с сердцем что-то неладно, оно все чаще болит. Но об этом покуда надо молчать. Люди не поверят: ведь врачи, по их мнению, не должны болеть. А потом — больное сердце никому не покажешь, оно хорошо запрятано. Если у человека рана на пальце, все это видят и жалеют, а вот если трепещет от жгучей боли сердце, то тогда… Впрочем, не надо об этом. Все хорошо, Поленька, просто сегодня я чуточку не в норме.

К столбику калитки привешен плоский голубой ящичек: «Почта». Алексей Петрович двумя пальцами ухватил торчащий из щели белый уголочек, осторожно вытянул всю газету. Она самая, «Светлый путь». Облегченно вздохнул: это хорошо, что Поленька не успела взять из ящика почту. Воровато покосившись на окна, Соснов ловко сложил большой похрустывающий лист и сунул во внутренний карман своего пальто.

Поленька встретила его настороженно, выжидательным взглядом, с плохо скрытой тревогой спросила:

— Алеша, что с тобой? У тебя вся спина в снегу. Ты упал?

— Нет, нет, Поленька. Это просто… ком снега свалился с дерева, прямо на меня. Природа играет…

Соснов нарочно долго возился у вешалки, стараясь не встретиться с глазами жены. Он никогда, даже в самом малом, не лгал перед ней, и вот теперь, кажется впервые, сказал ей неправду. Ему не хотелось по пустякам тревожить Поленьку, зная, что она тут же примется жалеть и обхаживать его. Старый доктор очень не любил, когда его в чем-нибудь жалели.

Но Поленька словно чувствовала ту сумятицу, которая вселилась в душу Алексея Петровича, и снова захотела узнать правду.

— Алеша, ты сегодня чем-то расстроен? Что-нибудь стряслось в больнице?

И Соснов второй раз за этот день сделал жене больно. Он повысил на нее голос, нетерпеливо выкрикнул:

— Перестань! Что я, маленький ребенок!

Глаза у Поленьки вздрогнули, как у испуганной птицы, она вся сжалась, будто ожидая удара.

— Алешенька, зачем ты так? — чуть шевеля губами, прошептала она. И едва не плача, со стоном: — Господи-и, Алеша-а…

Этот голос заставил Соснова опомниться, прийти в себя. Он поставил свою палку в угол и, горбясь больше обычного, с виноватым видом приблизился к жене, погладил ее вздрагивающие плечи своей большой, тяжелой рукой.

— Ну, ну, Поленька, не смотри на меня так. Я виноват… Немножко устал на работе, вот и погорячился. Дела больничные мне следовало оставить за порогом.

— Да, да, Алеша, я вижу, все эти дни ты сильно устаешь. И нисколько ты не жалеешь себя. Тебе надо хорошенько отдохнуть…

Ей хотелось сказать, что ему, быть может, следует совсем отказаться от работы, уйти на пенсию, потому что у него уже такие годы, и врачей теперь вполне хватает. Но она не посмела высказать ему это. Она хорошо знала его, помнила, как однажды сказал, что пока держат ноги, он не расстанется с халатом, и что вообще не представляет свою жизнь без операционной, а больничный воздух порой нравится ему даже больше, чем лесной. Вот почему Поленька, опасаясь рассердить его, сказала, что ему необходимо хорошенько отдохнуть. Но Алексей Петрович понял эти слова по-своему.

— Хорошо, Поленька, я полежу. Ты права, сегодня я притомился там, в больнице…

Она помогла ему стянуть с ног валенки, положила в изголовье дивана подушку, и когда Алексей Петрович лег, укрыла его своей теплой, мягкой шалью.

Ветер поутих, снежинки, словно крохотные белые бабочки, мелькали за окном и медленно опускались вниз, на землю. Алексей Петрович сквозь прикрытые веки смотрел в окно, и эти неторопливо падающие снежинки напомнили ему давно былое. Однажды земля точно так же была вся осыпана белыми мотыльками. Но это был не снег — с черемух осыпался цвет, воздух был напоен горьковатым ароматом, от которого кружилась голова. Соснову это запомнилось на всю жизнь: в тот день умер первый его больной. Привезли мальчонку, бедняжка задыхался, с хрипом ловил широко раскрытым ртом воздух. Дифтерит. Будь под рукой у Соснова теперешние лекарства, мальчонка наверняка остался бы жить. Но в ту пору молодой доктор был бессилен. Мальчишка умер. У доктора не хватало мужества взглянуть в глаза его родителей, он ненавидел себя за беспомощность, клял медицину за несовершенность. Ему и после казалось, что будь на его месте другой, знающий и опытный врач, он смог бы спасти мальчонку. Лишь много времени спустя, Соснов понял, что врачи не всемогущи. Но эта невеселая правда пришла потом, гораздо позже… Да, да, в тот день бушевала черемуховая метель, от плывущих по воде лепестков медленная вода в Атабайке казалась настоенной на белой пене. Соснов стоял на яру, ему было вовсе не до красот весны. Он в сотый раз задавал себе мучительный вопрос: может, он ошибся в выборе, может, ему не следовало так упорно добиваться права лечить больных людей? Как быть, если окажется, что он не способен на это, и люди вправе не доверяться ему? Ах, как не хватало ему тогда веры в свои силы! А еще больше того не хватало хороших лекарств.

Лишь спустя очень много времени, врач Соснов твердо уверовал в то, что дело не в одних лекарствах. Нет, сами по себе лекарства ничего не могут. Нужен человек, нужны руки, теплые руки, согретые не перед огнем, а жаром сердца. Тогда врач побеждает. У самого Соснова руки большие, кожа на них вечно покрасневшая, будто только что с мороза, а больные удивляются: доктор уже куда как не молод, а руки теплые и мягкие, ровно у семнадцатилетней девчонки. Щупает ими больное место, иной заранее замирает от страха, жмурит глаза, а боли от рук старого врача нет. Вишь, наловчился, думают больные, знает, что чужую боль нельзя тревожить… Потребовалось также немало времени, прежде чем Соснов усвоил еще одну великую врачебную истину: необходимо слово. Простое слово участия. Слово доброе, сказанное к месту и в нужную минуту. Слово, заставляющее надеяться и верить. «О, злые языки страшнее пистолета!» — об этом Соснов знал и раньше. Позже он открыл для себя, что слово может вдохнуть в человека новую жизнь. «Что не может огонь — может лекарство, что не может лекарство — может слово», — так говорили во времена Гиппократа. Но как часто забывали и забывают об этом во все времена!.. Он давно собирался написать большую, страстную статью или лекцию о силе слова врача, но так и не написал. Не хватало дня. Работа, каждодневная работа не отпускала его от себя. А как нужна такая статья для молодых врачей! Они чересчур полагаются на всемогущество медикаментов, не подозревая по своей неопытности о том, что обладают поистине чудодейственным средством — словом. Они не знают об этом, потому что те, кто их учит премудростям медицины, многие тоже не знают…

Алексей Петрович раскрыл глаза. Снег по-прежнему валил густо, должно быть, нынче его будет много. Заметет, завалит все дороги, трудно будет людям из дальних деревень добираться до больницы. Машин всяких пропасть, а толку от них зимой? Тут не Крым — лета три месяца, остальные матушка-зима. А болезнь штука такая — не спросит, где ты проживаешь, у теплого моря или где-то в тайге. Да, со снегом нынче хлопот хватит. Кому, как не ему, знать об этом. Скверные шутки выкидывает многоснежная зима. Однажды с ним случилось такое, что и вспоминать не хочется. Лет десять назад, вот в такое же время, повезли его к больному, верст за двадцать-двадцать пять. Сделал человеку, что мог, и тут дернуло его отказаться от провожатого: мол, пройдусь пешочком, воздух свежий, и все такое. Непростительное мальчишество! Не рассчитал, что ноги уже не те, и годы не прежние, когда запросто отмахивал за день по тридцать верст. Припозднился в дороге, застала ночь, а тут, как нарочно, такая пурга поднялась, что света белого не видать. Известно, сбился с торной дороги, долго плутал по пояс в снегу по каким-то полям, окончательно заблудился. Обессилев вконец, возле какого-то куста повалился прямо в снег, чувствуя, как все тело мягко сковывает успокоительная дремота. И тут, сквозь посвист пурги, ему близко почудился такой знакомый, умоляющий голос жены: «Алеша, вставай, замерзнешь здесь. Поднимись, ведь ты можешь еще идти». Он и впрямь нашел в себе силы подняться, сделал с десяток-другой шагов и прямо головой угодил в огромный, полузанесенный стог соломы. Обрадованный несказанно, закоченевшими руками, в кровь расцарапав кожу, отрыл себе ямку с подветренной стороны, переждал до утра, а там и пурга стихла, и местность оказалась знакомой — верст пять не дошел до Атабаева… Дома Поленька, будто между прочим, поинтересовалась:

— Больной-то как, поправился, Алеша?

— Должен поправиться. Еще не старый, организм хороший…

— Ночью пурга была страшенная, всю ночь с лампой спала. Думаю, будешь возвращаться, издали увидишь свет в окошке. А ты, видно, решил в той деревне заночевать. Удалось поспать в незнакомом доме, Алеша?

— Поспал, спасибо. Во сне видел тебя и даже голос твой слышал…

Так вот, оказывается, почему в поле сквозь вой пурги ему так явственно послышался голос Поленьки: не спала она, сидела, ждала с лампой, переживала за него. Можно сказать, сама об этом не ведая, спасла его от верной погибели. И все-таки он не рассказал ей об этом, даже словом не проговорился, что переждал ночь в стоге соломы: узнает Поленька и начнет заново переживать, а дело-то уже прошлое.

Порознь, каждый сам про себя, они вспоминали погибшего на войне единственного сына, но оба боялись вслух трогать эту незаживающую боль. Словно предупреждая раз и навсегда, Алексей Петрович однажды обронил сурово: «Так надо было. Если не он, то чей-то сын должен был погибнуть. Нужен был определенный счет человеческих жизней, чтобы мы смогли победить».

…Старый врач вздохнул и в мыслях снова вернулся домой, к Поленьке. Снег сыпал и сыпал, казалось, ему не будет сегодня конца. Да, да, занесет все дороги, трудно придется больным, пока снова не укатаются санные пути.

Заметив движение мужа, Поленька неслышно подошла к дивану.

— Алеша, ты не спишь? Мне показалось, будто задремал…

— Отдохнул хорошо… Поленька, ты не обиделась на меня?

— Что ты, Алеша! — В голосе ее был упрек. — Я понимаю, ты сильно устаешь… У меня чай вскипел, хочешь с малиновым вареньем? Ведь ты сегодня больше никуда не пойдешь?

Ах, Поленька, Поленька, ты и тут беспокоишься, чтобы твой Алеша не схватил простуду после чая с малиновым вареньем! Всю жизнь в заботах о другом человеке, а когда же о себе? Стареем мы с тобой, Поленька… Говоришь, мне надо отдохнуть. Я ведь отлично знаю, о чем ты хочешь сказать. Отдохнуть — это не то слово, ты имела в виду другое — на отдых. Может быть, ты и права: невероятный груз усталости, накопившийся за многие годы, не снимет кратковременный, пусть даже очень крепкий сон. Да, да, я устал, Поленька, и, наверное, уже не буду в силах проводить операции — это печальное время приближается неотвратимо. Устаю сильно, через два-три часа, проведенных у стола, в ногах появляется отвратительная дрожь. А ведь было время, проводил операции по пять-шесть часов, и хоть бы что. О фронте и говорить нечего, там совсем другое дело. Я говорю о своей Атабаевской больнице (да, да, я называю ее своей, не удивляйся), где моими руками сделано столько операций, что одного кетгута для зашивания ран израсходовал черт-те знает сколько! Ничего, выдержал твой Алеша. А вот теперь ноги подводят, а какой может быть хирург без ног? Разве что на протезах, но в нашем деле это такая редкость. Ноги, ноги — для хирурга они значат ничуть не меньше, чем руки, глаза, ведь мы работаем всегда стоя… Ну что ж, Поленька, однажды все равно наступит день, когда мне в последний раз натянут на руки резиновые перчатки, подадут сверкающий инструмент. С того дня мне уже не придется мыть руки по двадцать пять минут — это делают только хирурги перед операцией, а пенсионеру такая роскошь вовсе ни к чему.

Но одну, очень важную, операцию я должен провести во что бы то ни стало, Поленька! Ты ведь помнишь того человека по фамилии Матвеев, ты не забыла? Он когда-то причинил нам с тобой большое горе. Ну вот, я буду оперировать его. У него нехорошая болезнь, он болен ею давно. Еще тогда, почти тридцать лет назад, когда он кричал на меня, стуча по столу кулаками, я уже знал, что он больной человек. Теперь болезнь зашла слишком далеко, лекарства бессильны что-либо изменить. Операция неизбежна, это понял и сам Матвеев. Он настаивает, чтобы его оперировал хирург Соснов, и никто другой. Шансов на оптимальный исход не столь уж много, во всяком случае, половина на половину, не больше. Организм далеко не молодой, сильно истощен. Впрочем, они ведь с ним годки… Все равно, Поленька, я должен оперировать его, есть великая мера, мера ответственности врача. Где ее пределы? Где та невидимая грань, у которой врач должен остановиться, не будучи уверенным в благополучном исходе лечения? Конечно, можно было бы посоветоваться, созвать консилиум. Но никакой консультант, никакой консилиум не может служить щитом от тяжкого груза ответственности! Если ты хотя бы раз в жизни укрылся от ответа за щитом чужого мнения, значит, ты не имеешь права называться настоящим врачом. Не уступай свое благородное право на риск!.. Не думай обо мне плохо, Поленька, я не страшусь этой операции, я сделаю ее вопреки благоразумному — да, да, чересчур благоразумному! мнению Световидова. Я должен оперировать Матвеева здесь, в своей больнице!

За столом, разливая в стаканы горячий, душистый отвар иван-чая, Поленька ни с того ни с чего вспомнила:

— Алеша, ты попутно не взял из ящика газеты?

Алексей Петрович уткнулся лицом в блюдце, пряча глаза от жены, пробормотал:

— Газет не было. Вряд ли ходит почта в такую погоду… Чай у тебя сегодня, Поленька, просто необыкновенный!

Поля, Поленька, вот и еще раз за нынешний вечер я сказал тебе неправду. Почта была, разве ты не знаешь, что она ходит в любую погоду? Почтальоны — они сродни нам, медикам: погода ли, непогода ли на дворе, а иди со своей сумкой, люди тебя ждут. Видно, Поленька, ты привыкла в войну по нескольку раз в день заглядывать в почтовый ящик. Давно кончилась война, а привычка осталась. Все ждешь письма от кого-то… Нет, в ящике сегодня ничего не было. Пусть будет так. Да, так лучше для нас обоих. Еще успеешь узнать: плохие вести — они ведь бегут на четырех ногах. Я тоже постараюсь забыть на время о той злополучной газете, которая лежит свернутая в кармане моего пальто. Я должен думать о другом — перед операцией и сердце, и руки хирурга должны быть очень спокойными. Забудем, Поленька, на время о дурном, с этим успеется. Завтра мне предстоит трудная операция, может быть, самая трудная в моей жизни. Завтра мне нужно пересилить свою ненависть и презрение.

22.

Подождав, пока за посетителем не закроется дверь, Николай Васильевич Урванцев устало отодвинул от себя исписанный лист бумаги. От него только что ушел заведующий отделом культуры. Молодой, а такой настырный: приспичило ему с магазином культтоваров, вот вынь да выложь! У нас, говорит, не магазин, а закут телячий, трое войдут, а четвертый у порога ждет очереди. Верно, тесноват магазин, надо бы новый построить, а средства откуда взять? Недостатки есть, не изжиты еще они до конца. А критиков и того больше. А ты попробуй, посиди на председательском стуле! Хм, тоже мне указчики. Ты критикуй, но не расшатывай, ясно? Троим, говоришь, не повернуться в магазине? Ничего, трое выйдут — трое войдут, недостатки наши временные, дайте срок, изживем. Есть дела поважнее, чем какой-то магазин культтоваров. Например, в ряде колхозов снизились надои молока, необходимо продвигать сдачу живпродуктов государству. Напрашивается вывод: со следующей пятидневки нажать на мясо, молоко, бросить в узкое место весь районный актив. За торговлю книгами, лыжами и школьными пеналами пока что не лепят выговоров, а за живпродукты, ого! — не успеешь чихнуть, как схлопочешь строгача! Завотделом культуры ушел обиженный. Ничего, брат, подождешь со своим магазином, Москва — и та не вдруг строилась!

Взглянув на часы, Урванцев встрепенулся: седьмой час, не заметил, как давно кончился рабочий день. На сегодня хватит, секретарша за дверью не звонит, значит, посетителей в приемной больше нет. Со спокойной душой можно домой. Машенька каждый раз устраивает разнос, если домой запаздываешь. Кажется, она всерьез начинает ревновать к секретарше. Неувязка полная, данных никаких! Урванцев зарубил себе на носу: за бытовое разложение по головке не гладят, он сам на бюро райкома в таких случаях первым голосует за самое строгое наказание. Такие вещи надо пресекать в корне!

Резкие и частые телефонные звонки прервали размышления Урванцева. С недовольной миной потянулся к аппарату: черт побери, не мог уйти минутой раньше!

— Да. Я. Что? Давайте.

Голос телефонистки с Атабаевского коммутатора слышен так отчетливо, будто она сидит всего лишь за фанерной стенкой.

— Вас, Николай Васильевич, вызывает междугородная. Соединяю…

В трубке пощелкало, затем послышался далекий, приглушенный сотней километров стального провода, голос:

— Алло, Атабаево? Это товарищ Урванцев? Сейчас с вами будет говорить Семен Петрович. Не бросайте трубку, минуточку.

Урванцев против своей воли весь напрягся в томительном ожидании, сердце забилось учащенно и неровно, мысли перескакивали с одного на другое, вспыхивали искорками, точно в сухую, без дождя, грозу: «Отчего звонит столь высокое начальство? Секретарь обкома… Ох, неспроста это! Хорошо, что не успел уйти, подумает — Урванцев всегда на месте. Будет трясти за молоко, не иначе… А может, за прорыв по мясу? Известно, начальство в район зря не звонит, чаще всего для разгона…»

Секунды тянулись выматывающе томительно, наконец, в трубке послышался знакомый глуховатый голос секретаря обкома:

— Атабаево? Это товарищ Урванцев?

— Да, да, я слушаю вас, Семен Петрович.

— Здравствуй, Николай Васильевич. Как вы там поживаете? Как у тебя со здоровьем?

— Спасибо, Семен Петрович, пока не жалуюсь. Живем ничего, нажимаем на ускорение темпов по сдаче живпродуктов…

— Да я не о том. Когда ждете домой первого секретаря? Не скоро приедет?

— Путевка у него кончается через неделю. К концу месяца, в крайнем, в первых числах декабря должен быть…

— Ага, ну, ну… Как у вас с погодой?

— Третьи сутки валит снег. Есть затруднения с доставкой кормов на фермы. Подтягиваем на тракторных санях.

— Хорошо. Синоптики обещают прекращение снегопадов, ожидаются большие морозы. Не дайте захватить себя врасплох, мороз не слаще бурана…

— Понимаю, Семен Петрович. Насчет морозов команду дадим.

— Не поздно? К морозам надо готовиться с лета, Николай Васильевич.

Боясь не расслышать или пропустить слово, Урванцев так сильно прижимался к трубке, что заныло ухо. Не глядя, нашарил в ящике стола большой лист бумаги с последней районной сводкой — на всякий случай.

— Вы меня слышите, товарищ Урванцев?

— Да, да, Семен Петрович. Сводку я могу сообщить…

— Нам известно положение в вашем районе… Скажите, вы когда последний раз видели Соснова? Да, да, главного врача вашей больницы. Как у него самочувствие?

— Мм… он работает. Сигналов от него к нам не поступало…

— Каких сигналов? Да бросьте, Урванцев, эту свою канцелярскую тарабарщину! Вы знаете, что Соснову скоро исполняется шестьдесят?

Этого вопроса Урванцев никак не ожидал, он застал его врасплох, как заморозок среди лета. Сводку о сдаче молока, мяса — это пожалуйста, он готов ответить вплоть до десятых процента, если бы его среди ночи разбудили и попросили обрисовать в цифрах положение в районе, он и тут ошибся бы самую малость — предрайисполкома Урванцев не жаловался на склероз, память у него была ухватистая. Но ему никогда в голову не приходило интересоваться такими маловажными в общем масштабе района деталями, как, скажем, день рождения главного врача Атабаевской больницы. Эта цифра была не решающей, она никак не влияла на ход дел в районе. Кроме того, людей почтенного возраста в Атабаеве не столь уж мало, и председателю райисполкома не вменено в обязанность в точности помнить, кому и когда исполняется шестой или седьмой десяток лет. Пусть даже они люди уважаемые, заслуженные…

— В данный момент не могу сказать, Семен Петрович. Если есть такая необходимость, я могу уточнить…

— Не уточнять надо, а знать, товарищ Урванцев! Людей своих надо знать.

В голосе секретаря начали угадываться сердитые нотки. Даже смягченные расстоянием, они, как казалось Урванцеву, иголочками впиваются в барабанную перепонку, пробивают ее и обжигают мозг.

— Таких людей, как Алексей Петрович Соснов, следует знать и беречь. Вы не первый год в районе, товарищ Урванцев. Увлекаетесь сводками, цифрами… Так вот, о Соснове: в январе, без малого через два месяца, ему исполнится шестьдесят лет. Прошу подготовить и выслать документацию, будем ходатайствовать о награждении его орденом. Да, да, он по меньшей мере заслужил Трудового Красного Знамени… Вы хорошо меня поняли, товарищ Урванцев?

— Понял, Семен Петрович. Все будет сделано.

— Ну, раз поняли, хорошо! Всего доброго!

В трубке щелкнуло. Николай Васильевич подержал ее еще некоторое время возле уха, затем медленно опустил на рычажок. Рука сама потянулась в карман за носовым платком, и вдруг его словно обожгло, он торопливо выбрался из-за стола, в сильном волнении выбежал в приемную. Там уже было безлюдно, секретарша ушла, даже не предупредив его. Но сейчас Урванцеву было не до нее, он рывком раскрыл створки большого шкафа, куда складывали подшивки газет. Ага, вот она, атабаевская районная газета «Светлый путь». Сегодняшний номер Николай Васильевич мельком просмотрел дома за обедом, с пятого на десятое пробежал глазами статью о больнице. «Ишь ты, мудрецы, заголовок какой придумали! — со снисходительной усмешкой подумал он тогда. — Фокусники эти газетчики! Что касается больницы, так это ничего, не смертельно. Малость критикнули, зато злее будут на работу. Не сахарные, не растают…»

Теперь Николай Васильевич прямо-таки с дрожью в руках впился глазами в газетные строчки. Так, так… «а главный врач тов. Соснов не считается с коллективом, противопоставил ему свою личность… не находит нужным с кем-либо советоваться…» «Ох ты, редактор, дубовая твоя голова, я тебе сейчас покажу, с кем находить нужным советоваться, прежде чем тискать в газете такие статеечки! Я тебе разъясню, что я думаю о твоей личности!..»

Разъяренный Урванцев бегом кинулся обратно в кабинет, рванул телефонную трубку, едва не опрокинув со стола аппарат.

— Алло, станция! Станция, черт возьми, спите там!

— Алло, да, да? — отозвалась перепуганная телефонистка.

— Редакцию. Быстро! Алло, редакция? Кто? А-а, сам редактор. Долго работаете…

Урванцев с огромным усилием сдерживал клокотавшую в нем злость, старался придать голосу обычную ровность, но уже через минуту сорвался на крик:

— Послушай-ка, редактор! Ты чего там позволяешь себе пропускать в газету всякую, понимаешь, ерунду, а? Безобразие, превратил орган райкома и райисполкома в свою вотчину, что хочу, то и печатаю, так, что ли? Ах, не доходит, о чем речь? Статья о больнице, чья работа? С кем посоветовались, прежде чем напечатать? Безобразие!.. Что, что? Со мной консультировались? Брось, редактор, не вздумай со своей больной головы валить на здоровую. Не выйдет, в данном случае я тебе не щит, понял? Кто надоумил вас написать такое об Алексее Петровиче? Человеку, уважаемому во всем районе, в ближайшем времени исполняется шестьдесят лет, мы намечаем… представить его к высокой награде, а вы там фельетончики сочиняете? Самовольничать вздумали, а? Безобразие!..

Тяжело и прерывисто дыша, Урванцев на минуту умолк. Воспользовавшись этим, редактор на другом конце провода попытался было что-то возразить, но это еще больше взбесило председателя. Он нетерпеливо оборвал собеседника:

— Брось вилять хвостом, редактор: вы напакостили, а убирать за собой предоставляете другим? Не пройдет номер, редактор, понял? Не пройдёт! Кто писал эту статейку? Краев? Кто он такой — Краев? Литсотрудник? Если не понимает задач, стоящих перед советской печатью, гнать его надо из газеты! Да, да, гнать взашей! Разберитесь там сами, разыщите все концы, а завтра мне доложите. Да, лично. Сидите там, мясо себе… наращиваете!

Николай Васильевич, не глядя, отбросил телефонную трубку.

— О, черт дери! — в сердцах ударил он кулаком по письменному столу. — Изволь, товарищ Урванцев, убирать чужое дерьмо!.. Придется завтра съездить в эту проклятую больницу, извиниться перед старым докторишкой. Хотя… почему обязательно явочным порядком? Велика честь. Можно переговорить по телефону. Могут неправильно понять визит предисполкома в райбольницу… Ох ты, мать честная, не было печали, эти писаки накачали!

Урванцев мельком взглянул на часы. Было уже без четверти семь. После звонка междугородной станции прошло ровно полчаса. Всего лишь полчаса.

…Редактор газеты «Светлый путь» после разговора с Урванцевым вышел из-за своей перегородочки с убитым лицом. Пройдя на ослабевших ногах до конца коридорчика, плечом толкнул дверь. Здесь, в тесной комнатушке, сидел Костя Краев, он же К. Бигринский, часто заглядывая в потрепанный дорожный блокнот, что-то писал.

— В колхозе «Маяк» наклюнулся отличный материальчик, я его… — начал было он, но, подняв глаза, осекся на полуслове. Вид у редактора был до крайности болезненный.

— Угробил ты меня, Краев, — проговорил он тусклым голосом. — Зарезал без ножа, убил без топора… Подкосил своей статьей о больнице. Тебе-то что, ты еще молод, выкрутишься, обратно на дорогу выбьешься. А я, если из газеты попрут, куда денусь? Шестеро ребят, жена, теща, сам девятый. Эх, Краев, Краев…

23.

«Операция назначена на четверг, прошу быть на месте». Так сказал Соснов. В этот день Фаина хотела сходить в кино. Торопясь в больницу, она заметила наклеенную на чьи-то ворота яркую афишу: «Смотрите новый цветной художественный фильм… Билеты продаются в предварительной кассе». Фаина посмотрела на часы — в запасе было минут двадцать, не поленилась сделать крюк, забежала в клуб, купила билеты. Себе и Георгию. Вспомнив, попросила еще один — для Томки.

Но предупреждение Соснова о предстоящей операции грозило нарушить все ее планы. Почему Алексей Петрович выбрал именно этот день? Наверное, можно было подождать. Ну, конечно, ей снова придется ассистировать. Однажды Фаина с плохо скрытым неудовольствием проронила:

— Мне приходится столько ассистировать, что скоро сама возьмусь за скальпель…

Соснов не понял ее иронии, очень серьезно сказал:

— Между прочим, Фаина Ивановна, вы ведь лейтенант медслужбы, офицер запаса. Мало ли как придется… Кроме того, в наших условиях врачу нельзя быть слишком однозначным. Вы должны уметь все!

Смешно, Алексей Петрович так занят своей хирургией, что не удивительно, если в один прекрасный день предложит зубному врачу сделать операцию по удалению аппендицита.

Кто же будет вторым ассистентом? Ну, конечно, какие тут могут быть вопросы: другого такого помощника, как Георгий, Соснову не подыскать. Не позовет же он Екатерину Алексеевну или Ларису Михайловну! Единственный, кто может стоять по правую руку Соснова, — это Георгий.

Фаину тревожила заметная отчужденность, которая сквозила теперь в обращении Георгия к ней. Он как-то поскучнел, перестал шутить и рассказывать ей всякие смешные истории. Она смутно догадывалась, что в душе Георгия что-то происходит, но в ответ на ее немые, вопрошающие взгляды он отмалчивался или, придумав какой-нибудь предлог, спешил оставить Фаину одну. Уж лучше сказал бы прямо, что его так беспокоит, а то и сам мучается, и она переживает за него. Другим стал Георгий, временами его не узнать, а осенью он был совсем не таким. Тогда он был готов носить ее на руках, был весел и говорил такие слова, от которых сердце заходилось. Он стал сторониться ее, не делится с ней ни о чем, хотя она ему должна бы стать теперь самым близким человеком. А спросить его прямо Фаина не решалась, боясь обидеть неосторожным словом… Временами ей хотелось беспричинно плакать — просто так, чтобы снять с сердца непонятную, пугающую тяжесть.

За ночь пурга утихла, к утру навалилась трескучая стужа. На улице прохожие кутают лицо в воротники, трусят мелкими шажками, а промерзлый снег под ногами прямо-таки визжит, будто огрызается. На голых ветках тополей по Садовой улице молчаливыми серыми комочками хохлятся воробьи, изредка пролетают вороны, и тоже молча — берегут тепло. Навалился мороз, крепко поджал!.. Из колодцев поднимается белесый пар, а стоит плеснуть водой из ведра на снег, как в ответ раздается сердитое шипение и треск. Затихло, притаилось село, только со стороны школы несется на все Атабаево неумолчный гам: в классах холодно, ребят отпустили с уроков, но этот сметливый народец не спешит разойтись, потому что дело испытанное — придешь домой, а там уж забудь про улицу, сиди дома! Тридцать пять градусов ниже нуля — для атабаевских мальчишек штука привычная, самое время промерзшими до каменной твердости комьями снега штурмовать снежную крепость противника!

Мороз ярится, гулкими ударами пробует на крепость углы домов, постукивает по чердакам, крышам, слепит окна обманчивыми узорами. Воздух будто загустел, настоялся на студеном хмеле, и глотают ее люди опасливыми глоточками: стынут от него зубы, першит в горле. Высокие столбы дыма из печных труб упираются в небо, похоже, будто подпирают невидимый потолок. Огромное, похожее на круглый медный поднос, неяркое солнце медленно поднялось из-за зубчатой стены дальнего леса, тускло светит сквозь морозную мглу, а по бокам его встали радужные столбы: верный признак, что мороз пожаловал надолго и еще не вошел в свою полную силу.

В Атабаеве все дома до самых наличников завалены снегом, а между строениями, на радость детворе, высятся настоящие снежные хребты и увалы. Тут и там мужики с лопатами очищают свои подворья, в первую очередь каждый хозяин, если он добрый человек, прокладывает в сугробах широкую дорогу-коридор от своих ворот до самой середины улицы: милости просим, если кому вздумается зайти-заехать. Соседи перекидываются через улицу рассуждениями насчет погоды:

— Во, соседушка, надуло нынче, видано ли где?

— Не говори, брат, навалило. Весной вся та штуковина побежит, кругом затопит.

— Это верно, зальет колодцы, погреба…

— Старики, слышь, годов полсотни не помнят такой зимы.

— Однако же, польза: к хлебному лету.

Мужики снова берутся за лопаты, нарезают большие кубики плотно улежавшегося снега, громоздят по обе стороны дорожки высокие завалы. Через десяток минут делают передышку, чтобы расстегнуть ватники — задал же работы этот буран! А еще через четверть часа ватники летят на груду сахарных кубиков — разопрели мужики. Надо бы перекурить, да косятся глазами один на другого, опасаются: сосед подумает, что ты работник никудышный, больно скоро выдохся. Но тут, слава богу, оба слышат торопливый скрип снега под чьими-то шагами и распрямляют спины в один и тот же момент.

— Здравствуйте, Фаина Ивановна!

— Доброго здоровьичка вам, доктор!

А доктор торопливо кивает им, бежит себе дальше. Мужики, обрадовавшись предлогу, решительно втыкают лопаты в снег и тянутся в карманы за куревом.

— Видал, как побежала? В больницу свою торопится… В газету про них прописали, слыхал?

— Ха, мало ли что пропишут в газете, а ты и верь всему! Прописал-то, может, такой человек, который в жизни по докторам не бегал. Такому што? Мели, Емеля…

— А доктор-то не по погоде разодета, пальтишко на рыбьем меху. Аль не в силах новое купить?

— Кто ее знает… Молодая, мороз ей нипочем!

— Сказывают люди, разбирается она в болезнях не хуже самого Алексея Петровича. Подход к людям имеет.

— Это верно, старательная, зря не обидит… И то сказать: не дают нонче нашему брату раньше времени на тот свет податься. В молодые годы, помню, дорога на кладбище и зимой, и летом держалась, что твой тракт. Возили покойничков часто… Прошлую зиму старушку одну хороняли, так не поверишь — еле дорогу пробили! И все потому, что редко туда ездят.

— По-научному стали действовать, в том-то и есть все дело! Слышно, подбираются к тому, чтобы разные там внутренние органы заменять, вроде как негодные части у машины. Чик ножичком — и на тебе, новая печенка, носи на здоровье. Одно слово — наука!

Забыв о деле, мужики незаметно все глубже и глубже втягиваются в рассуждения о науке. Народ сведущий, выписывают газеты, слушают радио, и каждому невтерпеж поразить собеседника самыми что ни на есть новейшими познаниями из области этой таинственной, всемогущей науки…

На повороте Садовой улицы с голубого щита под надписью «Кино» в упор на Фаину смотрели ярко раскрашенные молодой мужчина и красивая девушка. С первого взгляда на плакат будто толчком ударило Фаину под сердце: мужчина с гладко зализанной прической и заметным прищуром глаз был до боли похож на Георгия. Только волосы у этого очень черные, прямо как тушью нарисованы, а у Георгия они светлые, точно ленок. Из-за плеча мужчины выглядывает красивая девушка с высокой прической, подчерненными ресницами, кроваво-красные губы ее ухмылялись на прохожих: видите, мне так хорошо, я такая счастливая, красивая, а вы вечно куда-то спешите…

Глядя на этот плакат, Фаине даже расхотелось идти в кино, только жаль, билеты зря пропадут. Ну и пусть, все равно сегодня операция, придется ассистировать Соснову. Потом ей не особенно по душе, когда в кино показывают очень красивых, прямо-таки невероятно красивых людей, просто не верится, что в жизни есть такие. И жизнь у них складывается всегда очень красивая и легкая. Правда, чтобы заинтересовать людей, они поначалу ссорятся по пустякам, даже уезжают друг от друга куда-нибудь в тайгу, на стройку, но к концу фильма снова встречаются и целуются так, что становится неловко, на секунду закрываешь глаза. А в жизни многое устроено по-другому. Например, в той же больнице: сколько там всяких переживаний, слез, мучений. Не в больнице же передают их, а сами люди приходят туда со своими болезнями, переживаниями…

Или вот недавний случай с той статьей в газете. В кино, наверное, показали бы так: врач спас тяжелобольного человека, сделав прямо-таки чудо-операцию, за это ему приносят кучу цветов, все поздравляют, а он стоит на возвышении со строгим лицом и весь погружен в глубокие мысли. А Соснову вместо букетов вон что преподнесли… Удивительное дело: можно подумать, что Алексея Петровича статья в газете вовсе не затронула, как будто он остался к ней равнодушным. Правда, когда некоторые работники собрались писать письмо в редакцию, чтобы защитить и Соснова, и весь ни за что разруганный коллектив больницы, Алексей Петрович от кого-то разузнал об этом, вот тогда он страшно разгневался. Он даже поднял свою палку, словно собираясь кого-то ударить, сделался весь красный, закричал, как от сильной боли: «Не смейте писать! Я не нуждаюсь в адвокатах!..» Не верится, что он так просто примирился. А как поступил бы на его месте Георгий? Уж он-то, наверное, не дал бы так обидеть себя. У Алексея Петровича, видимо, не хватает самолюбия, если согласился с такой статьей в газете…


Все уже готово. И пока в хирургической хватает дневного света, можно было приступить к операции. Соснов не спешит, будто нарочно тянет время. Прошелся по палатам, подолгу задерживался возле каждого больного, а когда добрался до койки старой Матрены, то и вовсе присел на стул, словно и не собирается сегодня оперировать.

— Ну, Матрена, звонили из вашего сельсовета, пришла-таки твоя бумажка! Нашлась справочка, что сын твой действительно находился в эвакогоспитале! — Соснов радостно потер ладони, даже озорно подмигнул из-под очков Матрене. — Теперь будем хлопотать о пенсии. Пенсию дадут, куда будешь деньги девать?

Старуха расплывается в беззубой улыбке:

— Жди, много отвалят, поди!

— Небольшие миллионы, а все равно деньги, на прожитие вполне хватит. Будет тебе на чужих огородах с козами воевать, баста! На чашку чая хоть позовешь, а?

— Позову, отчего не позвать. На чай ли, а может, самогону хочешь?

— Если хороший, можно. Пить его мягче, не в пример водке. Так что, Матренушка, ты побудь еще у нас, а как только назначат пенсию, проводим мы тебя с музыкой, так и быть! Чему смеешься? Думаешь, от нас только на кладбище провожают с музыкой? Эх, Матрена, ты, Матрена, горемычная душа!

Всем бросилась в глаза такая непривычная веселость главного врача. Перед каждой, даже пустяковой операцией он обычно становился неразговорчивым, чем-то недовольным и хмурым, а тут его не узнать, даже походка стала вроде другая, не слишком налегает на палку. В коридоре кто-то из нянек оставил грязное ведро, в другой раз, увидев такое, Соснов непременно принялся бы стучать об пол своей палкой, выговаривая и правому, и виноватому: «Здесь вам что, конный двор или больница? Лень нагнуться, фигуру бережете? Срамота!» А сегодня, завидев неподобающую «срамоту», ткнул в ведро палкой и даже не остановился, бросил мимоходом:

— Вынесите на место. От него же запах, неужели не слышите?

Солнце начало убегать из окон, когда, наконец, Соснов пришел в ординаторскую хирургического корпуса. Через минуту, почти следом за ним, появился Георгий Ильич. Последней прибежала Фаина. Она ждала, что Алексей Петрович сделает ей привычное замечание, но он не сделал этого, спросил лишь коротко:

— Скажите время, Фаина Ивановна?

Фаина ответила. Соснов, чем-то недовольный, пошевелил мохнатыми, сплошь поседевшими бровями.

— Ну что ж, ждать больше нет смысла. Приступим к делу, время не терпит.

Георгий Ильич сидел на диване, молча барабаня длинными, сухощавыми пальцами. При последних словах Соснова по лицу его пробежала судорога, он вскочил на ноги, нервно одернул халат.

— Еще раз напоминаю вам, что я против этой операции! Я до последней минуты настаивал на эвакуации больного в клинику…

— Следовательно, вы умываете руки? — насмешливо прервал его Соснов. — Запомните, в конце концов, доктор Световидов: мы не перевалочный пункт, мы — районная больница. Мы ответственны за жизнь больных.

— Тем более. Ответственность не исключает благоразумия.

— А я еще раз повторяю: Матвеева будем оперировать здесь. К чему лишние словопрения? Кроме того, он сам настаивает на этом.

— Вряд ли это разумное решение — слепо следовать капризам больного. Нас должно занимать, в первую очередь, состояние здоровья его.

— Вот именно, меня как раз чрезвычайно занимает последнее!.. А собственно говоря, чего вы боитесь, Георгий Ильич? Скажите прямо, я прикажу вызвать вместо вас кого-нибудь другого.

Георгий Ильич раздраженно прикусил губу, со злым прищуром в глазах выдавил:

— Я не боюсь… С мертвецами дело имел.

— Значит, вы заранее приготовились увидеть после этой операции мертвого человека? Так, Георгий Ильич? Что же вы молчите?!

Шея Алексея Петровича налилась кровью, он наступал на Световидова, потрясая большими, в крупных, синих венах, руками. Световидов с мертвенно-бледным лицом стоял между диваном и столом, не сводя с главного врача немигающих, непримиримо злых глаз. На какой-то момент в ординаторской воцарилась тишина, в которую неожиданно ворвался запыхавшийся голос молоденькой девчонки из регистратуры. Она в сбившейся марлевой косынке стояла в настежь раскрытых дверях.

— Алексей Петрович, вас вызывает к телефону председатель райисполкома товарищ Урванцев! Сказали, чтобы срочно!

Соснов, не оглядываясь, резко бросил через плечо:

— Скажите ему, что доктору Соснову некогда, он готовится к операции!

Девчонку словно ветром сдуло от дверей.

Во время перепалки между Сосновым и Световидовым Фаина испуганно стояла в стороне, ломая пальцы в отчаянии, потрясенная столь откровенно открывшейся враждебностью двух близких ей людей. Больно сжималось ее сердце: «Полноте! Разве можно такое перед операцией?! Я ничего не понимаю, что происходит здесь…»

— Георгий Ильич, зачем вы так… — протягивая руки к Световидову, начала было она. Молодой хирург с холодным бешенством посмотрел на нее, сухо оборвал:

— Не ваше дело, не вмешивайтесь!

Фаина отступила назад, пораженная взглядом Георгия Ильича. Господи, что же это с ним происходит! Сколько презрения, ненависти в его глазах! Она никогда не видела его таким. Если бы не Алексей Петрович! Она была готова закричать и бежать отсюда, закрыться где-нибудь и дать волю рыданиям, которые душили ее.

— Прошу готовиться, через полчаса приступаем! — Голос Соснова был резкий и требовательный, не допускающий возражений. Заметно волоча правую ногу, он грузно двинулся из ординаторской. С чувством острой отчужденности друг к другу, Фаина и Георгий Ильич молчаливо последовали за ним. Соснов был уже возле самой операционной, когда к нему снова оробело подбежала та девчонка из регистратуры.

— Алексей Петрович, снова звонили из райисполкома…

Соснов остановился, зычно выкрикнул на весь коридор:

— А я снова повторяю: доктору Соснову некогда, он приступает к операции!

Бедная девчушка вконец растерялась, дрожащим голосом пыталась объяснить:

— Я так и передала им… а они снова сказали, чтобы вас к телефону… по очень важному вопросу…

Внезапно остыв от гнева, Соснов почти ласково сказал:

— Вот, вот, передайте им, что я на операции. И что это сейчас для меня самый важный вопрос! Иди, милая, и больше сюда не бегай…

Операционная помещается в самом конце длинного, гулкого коридора, сюда посторонних не пускают. Да и сами больные с опаской посматривают на окрашенную белилами дверь с табличкой «Операционная. Вход посторонним воспрещен!» От одного вида этой таблички по спине пробегают мурашки, будто к ней прикоснулись остро отточенным, холодно сверкающим ножом. Здесь всегда чисто, после каждой операции няни трут и скоблят половицы до восковой желтизны.

Войдя в крохотную предоперационную, Соснов помахал в воздухе кистью руки, потянул носом: ему показалось, что плохо натопили, чуть-чуть попахивает дымом. Сквозь застекленную дверь видно, как двое сестер сноровисто хлопочут вокруг длинного, накрытого простынями стола. На нем, укрытый снежно-чистыми простынями до самого подбородка, уже лежал Илларион Матвеев. Лица его не видно, голова зашторена марлевой ширмочкой.

Трое врачей долго и старательно мыли руки под кранами, а Соснов, кроме того, обильно растер ладони спиртом. Все молчали, делая привычное дело, занятые своими мыслями, чувствуя тягостную натянутость от недавней стычки. Пришла старшая сестра Неверова, потянувшись на цыпочках, надела на голову Алексея Петровича белую шапочку, затем натянула на его протянутые руки длинные резиновые перчатки. Если бы не эти перчатки, старого доктора сейчас можно было бы принять за Деда-Мороза, готовящегося войти в ярко освещенный разноцветными огнями зал, где его с нетерпением ждут детишки. Придирчиво оглядев своих помощников, он молча кивнул и первым направился к застекленной двери. Он бережно, точно слепой, нес свои руки на весу: они были готовы к операции. С этой минуты все лишнее, ненужное, мелкое отметалось в сторону, оставалось главное, связанное воедино: голова хирурга — его руки — больной.

Соснов приблизился к столу, поверх марлевой занавески взглянул в лицо больного. Матвеев был чисто побрит, голова его неподвижно лежала на низкой подушке, отчего худой подбородок остро выпирал вверх. К оголенным рукам и груди тянулись гибкие резиновые трубки. Соснов встретился глазами с Матвеевым, глухо, словно издалека, спросил из-под марлевой повязки:

— Не передумал, Матвеев?

Тот слабо помотал головой:

— Я верю тебе… Ты сделаешь как надо, Алексей Петрович, я знаю… давно знаю.

Соснову в его словах что-то не понравилось, он недовольно повел бровями, отчего очки его сползли на нос. Сестра Неверова заметила это и водрузила очки на место.

— Начнем делать наркоз — считай вслух, Матвеев. Один, два, три… Вслух, понял?

Матвеев шевельнул подбородком, судорожно проглотил слюну. В операционной стало тихо. Световидов и Фаина стояли рядом, по другую сторону стола, лица их также были до самых глаз упрятаны за белыми повязками.

— Дайте маску! — приказал Соснов.

На лицо Матвеева легла приготовленная заранее ватная маска.

— Начните наркоз! Матвеев, счет!

На маску часто-часто закапала прозрачная жидкость, сразу остро запахло эфиром. Матвеев хрипло отсчитывал за шторкой: один, два, три… пять… восемь… Постепенно голос его стал слабеть и удаляться: тридцать девять… сорок…

Вдруг он задергался, будто пытаясь освободиться от невидимых пут, несколько рук схватили и прижали его к столу, не давая вывернуться. Спустя минуту-другую больной глухо замычал, путано забормотал: «Девяносто… мм… душно, давит… Доктор Соснов…»

— Пульс? — коротко бросил Соснов.

— Слабеет…

— Глазные рефлексы исчезли…

— Прекратите подачу наркоза! Приступаем.

Старшая сестра Неверова ватным тампоном, смоченным йодом, густо смазала кожу больного повыше паха.

— Скальпель!

Неуловимо быстрый и короткий взмах руки Соснова, и в надрезе показалась желтоватая жировая прослойка, ее тут же затянуло кровью. Еще и еще короткие, точно рассчитанные движения руки с ножом. Обильно пошла кровь, залила пальцы хирурга. Георгий Ильич торопливо нащупал перерезанные сосуды, наложил зажимы, перевязал кусочками шелковой нити.

— Как давление?

— В норме…

Прошло еще несколько минут. Передавая Соснову новый скальпель, Фаина взглянула на зияющую, кровоточащую рану, и внезапно вся операционная закачалась перед ее глазами, к горлу подступила мутящая сознание тошнота. Вцепившись рукой в край стола, она с трудом удержалась на ногах. Вещи и люди перед ее взором медленно, как бы плывя, возвратились на свои места. «Что со мною? Я испугалась крови. Но ведь раньше такого не случалось…» Сквозь легкий звон в ушах до нее донесся сердитый голос Соснова:

— …Живее! Не спите, Петрова!

Фаина торопливо подала ему нож с искривленным, точно у садового, лезвием. Таким хирурги перерубают реберные кости. На лбу у старого хирурга выступили крупные капли пота, он досадливо морщил кожу. Старшая сестра Неверова заметила это и чистой ваткой вытерла ему пот.

— Пульс? Давление?

— В норме…

Вдруг проворные руки Соснова замедлили свое движение, замерли. Георгий Ильич, стоявший с Сосновым голова к голове, быстро выпрямился, лицо его поверх маски было бледным. Они встретились глазами в упор, тут же Соснов сдавленно выкрикнул:

— Кислород! Дайте ему кислород!

Хирургам было отчего прийти в волнение: на глазах у них кровь больного внезапно начала принимать зловещий темный оттенок. Вот Соснов снова низко наклонился над огромной раскрытой раной, лоб его снова покрылся светлыми бисеринками пота, и снова Неверова оказалась тут как тут.

— Дайте марли! Быстрее!..

В операционной стало душно, остро пахло лекарствами и удушливо-приторно — человеческой кровью. Фаина снова почувствовала странное, непривычное мелькание перед глазами, в ушах неумолчно и тонко звенело, временами она переставала слышать голоса окружающих. Что же это с ней происходит? Ведь она давно была привычна к виду крови, всегда легко переносила операции, когда приходилось ассистировать. Только бы не упасть, во что бы то ни стало удержаться на ногах, дождаться конца операции! Сколько времени прошло? Час, два, или целые сутки? Только бы продержаться до конца, иначе…

— Скальпель! Ножницы!..

Фаина качнулась, но успела схватиться рукой за плечо Георгия Ильича. Световидов удивленно и сердито покосился на нее.

— Не слышите, Петрова? Скальпель! Марлю!.. Еще скальпель! Пульс? Давление?

Неверова эхом откликается:

— Пульс пятьдесят… Давление падает…

— Введите камфору!.. Зажим… еще зажим… Ну что вы так медлите? — это уже относится к Георгию Ильичу. В голосе Соснова слышится нетерпение, во время операций он становится просто невыносимым. Должно быть, в ответ Георгий Ильич презрительно скривил рот, но лицо его было скрыто под маской. Соснов бросил в таз под столом какой-то кровянистый комочек и даже не взглянул. Фаина мельком проследила глазами за движением его руки, перевела взгляд под стол, и снова противная тошнота захлестнула ей дыхание. Чтобы отвлечься, заставила себя думать о другом: «Операция идет хорошо… все обойдется как нельзя лучше. Матвеев поправится, будет жить… Алексей Петрович спокоен… Да, да, он знает свое дело. Больной будет жить…»

— Начинаю зашивать! — услышала она голос Соснова и принялась передавать ему приготовленные иголочки с кетгутом. Соснов зашивает рану, значит, операция скоро закончится. Сколько она длилась? Часы она оставила в ординаторской.

— Еще кетгут! Пульс? Давление?

Старшая сестра эхом:

— Пульс сорок, наполнение слабое… Давление минимальное…

Спустя некоторое время что-то с резким звоном ударилось в таз — это Соснов бросил туда окровавленный инструмент. Все. Операция закончена. Двое сестер умелыми движениями заматывают больного лентами бинта. Соснов принялся стаскивать с рук резиновые перчатки, но они липли к потным рукам, хирург ожесточенно отдирал окровавленную резину, грозя порвать ее. Ему снова помогла Глаша Неверова.

— Унесите больного в отдельную палату. Назначьте дежурного. Если понадобится, давайте кислород. Я буду здесь.

Только теперь Фаина почувствовала, как она устала. Взяв кусочек ваты, капнула нашатырного спирта, морщась от раздирающего запаха, сделала несколько вдохов. На время полегчало.

Соснов долго и старательно мыл руки под краном. Стоя спиной к Фаине, как бы между прочим, заметил:

— Фаина Ивановна, сегодня вы вели себя странно. На операции так нельзя, ведь вам это не впервые…

Фаина промолчала. Усталость и сонливость охватили ее, хотелось броситься навзничь и закрыть глаза. Да, да, сейчас она просушит руки полотенцем, сбросит операционный халат и уйдет в ординаторскую отдохнуть. Такая слабость во всем теле, похоже, она заболела…

В ординаторской было безлюдно. Она прилегла на диван, закрыла глаза и стала медленно, качаясь на волнах, мягко проваливаться в темноту. И вдруг во тьме вспыхнула яркая точечка, она приближалась, росла, затем в какое-то мгновение ослепила Фаину, оставив после себя простое и ясное: «Кружится голова — это не от вида крови. К этому я была привычна… У меня будет ребенок!» Тут же — другая мысль: о Георгии. Немедленно, сейчас же бежать, разыскать его! Как он воспримет это известие? Он обрадуется, приласкает ее и успокоит: ведь это же его ребенок! И снова мысль ее возвращалась к тому огромному, новому, неизведанному: у нее будет ребенок!..

Она даже не расслышала, как в ординаторскую зашел Георгий Ильич.

— Фаина…

Голос его заставил ее вздрогнуть, она быстро спустила ноги на пол, смущенная и радостная, подняла лицо к нему.

— Послушай, Фаина. У меня к тебе… давно назрел очень важный, очень нужный для нас обоих разговор. Понимаешь, по душам. По-моему, как раз сейчас наступило время для этого… Я думаю, что всякие неясности надо рано или поздно разрешить. Как говорится, после долгой болезни необходим кризис.

У него был приятный, ласковый и успокаивающий голос, он давно не разговаривал с ней так.

— Да, да, Георгий, говори, я слушаю…

Фаина ждала этой встречи, ждала и верила, что рано или поздно Георгий сам начнет этот разговор. Видимо, он пришел к ней именно за этим. Ему остается сказать ей всего лишь несколько слов. Наверное, сейчас он скажет так: «Фаина, дорогая, нам дальше так нельзя. Мы должны пожениться». А может, он скажет иначе, найдет другие слова? Он долго заставил ее ждать этой радостной, огромной минуты, она даже начала было уже испытывать тревожащее волнение, и все же всегда верила, что он придет к ней и первым заговорит об этом. Да, да, она не ошиблась в нем, он честен, прям и не перестанет любить ее. Да, она знает, о чем он скажет ей, она готова к этому разговору. Эта минута обязательно должна была наступить, и вот она пришла. Как все это хорошо и удачно: ведь ей тоже есть о чем сказать дорогому, любимому человеку! Я слушаю тебя, слушаю, а потом выслушай меня ты.

Георгий Ильич в глубоком волнении расхаживал по комнате, один из его ярко начищенных ботинок тоненько поскрипывал. Но вот он остановился перед ней, подбирая слова, негромко произнес:

— Фаина, я верю тебе. Не пойми меня превратно, выслушай внимательно…

Фаина машинально кивнула головой. А сердце забилось гулко, ощутимыми толчками. В жизни у каждого такие минуты случаются только один раз, и с этой минуты жизнь каждого из двоих круто меняет свое русло: двое начинают жить вместе, одной жизнью. Две петляющие реки сливаются, и воды их смешиваются. «Да, да, говори, милый, не смущайся, это должно было произойти. Ты мне скажешь очень большие, радостные слова. Я готова к ним. Но потом я тоже отплачу тебе не меньшей радостью, я сообщу тебе такое, что ты, наверное, бросишься меня целовать. Сюда могут войти люди, но теперь нам нечего стыдиться их, правда, милый?.. Знаешь, старая акушерка Екатерина Алексеевна давно в шутку предсказывала мне, что первый ребенок у меня обязательно будет мальчик. Она, наверное, не ошибается, она в этом понимает. Слышишь, я подарю тебе сына, он будет таким же красавцем, как его отец, и умом — тоже в него. Знаешь, я всегда смотрела на тебя как-то снизу, ты мне кажешься таким высоким, недосягаемым, и потому всегда на веру принимала каждое твое слово. Я вижу — ты умнее, гораздо умнее и выше, ты несравненно сильнее меня во всем. Вот почему я всегда смотрю на тебя снизу, и поэтому первенец будет твоим и во всем похожим на тебя… Я боюсь, мне делается немного страшно, но ради тебя готова выдержать все, все… Если бы ты знал, Георгий, как я сейчас счастлива! Милый мой Георгий…»

— Пойми меня правильно, дорогая… Я знаю, тебя это также волнует. Каждый видит, что наш уважаемый Алексей Петрович уже далеко не молод, как говорится, человек весьма почтенных лет… Разумеется, я не отрицаю, у Соснова среди персонала и населения имеется определенный вес. Гм… авторитет. Этого у него не отнимешь… Но характер нашего уважаемого главврача довольно-таки неуживчивый, мягко говоря… Ты в этом, наверное, лишний раз убедилась сегодня, когда он устроил здесь сцену. Да и во время операции. Эти вечные окрики, набившие оскомину нотации… У меня положение несколько особое — к несчастью, я тоже хирург, но как мирятся с этим другие! Как можешь молчать ты?

Фаина молчала, силясь понять слова Георгия Ильича. «О чем это он? Зачем Соснов? Наверное, он хочет извиниться перед ним. Но ведь Георгий не за этим пришел сюда! Он должен говорить ей другие слова, совсем о другом, о Соснове они успеют после. Разве сейчас это так важно?» У нее снова слегка закружилась голова, в висках тупо стучали крохотные деревянные молоточки. А, нет, нет, это Георгий Ильич нервно пощелкивает своими длинными, тонкими, как у музыкантов, пальцами, он почему-то все еще продолжает говорить о Соснове.

— …поверь: подобные ему люди рано или поздно становятся поперек пути молодым специалистам. Трагедия в том, что для Соснова прекратилось поступательное движение. Он застыл на уровне медицины тридцатых, от силы сороковых годов, да, да! Шагать в ногу с современной медициной у него уже нет ни сил, ни желания. Без сомнения, в свое время он здесь представлял собой определенную вершину, но теперь он стал тормозом, кажется, ясно?.. Чехов когда-то писал, что после сорока лет провинциальный врач никакой литературы, кроме «Медицинского вестника», уже не читает… Наш Соснов как раз под стать этому, боюсь, что даже нашу «Медицинскую газету» он теперь понимает с известным трудом. Соснов — человек без будущего, он окончательно и безнадежно законсервировался, засох. А засохшая вершина дерева, как известно, мешает нормальному развитию нижних ветвей, то бишь нам, молодым. Но ведь все мертвое, как известно, подлежит отсечению от живого!

Георгий Ильич широко взмахнул рукой в воздухе, точно в самом деле отрубая сухой, мертвый сук дерева. Фаина сквозь дрожащие на глазах слезы видела желтый лист березы, прилипший к подошве Георгия Ильича. Облизнув пересохшие губы и чувствуя, что вот-вот разревется, она прерывисто сказала:

— Георгий, зачем ты… об этом? Зачем так? Ты же… за другим пришел сюда, ну, скажи мне правду?

Георгий Ильич поморщился и снова принялся ходить взад-вперед по комнате. Фаина сидела с низко опущенной головой, она не видела самого Световидова, лишь черные, старательно начищенные его ботинки мелькали перед ее глазами, издавая сухой, тонкий скрип.

— Как раз об этом мне давно хотелось переговорить с тобой, Фаина… Алексею Петровичу настала пора задуматься об уходе. Ну да, он сделал свое дело. И теперь, как говорится, мавр может уйти. Он заслужил свою пенсию, даже двойную… Но самое неприятное в том, что никто не может запретить ему продолжать работать! В этом и вся беда!.. Надо понять, что теперь подросла новая молодежь, и ей надо дать дорогу. Да, да, уступить дорогу, посторониться! Иначе… могут смять. Такова жестокая жизнь, такова диалектика!.. Мне об этом говорить не совсем удобно, могут подумать, что я… Ну, мало ли что наплетут, у нас это могут! А вот ты, Фаина… как нейтральное лицо, не присоединившаяся покамест ни к одной из сторон, ты могла бы… Алексей Петрович поймет тебя, как надо, он тебе, по-моему, гм… вполне доверяет. Прошу тебя, дорогая, передай или подскажи Алексею Петровичу, что он…

Загрузка...